(интервью Григория Койфмана)
— Родился я в 1921 году в городе Тифлисе (Тбилиси), где мой отец служил в Красной Армии. Через год после моего рождения отец был убит, и мать, взяв детей, двоих своих и одного приемного сына, уехала в Ашхабад, к моему деду. Дед жил в Средней Азии еще со времен похода армии генерала Скобелева на покорение Туркестана, он служил в царской армии портным и после семи лет службы осел в Ашхабаде, где вырастил пятерых детей. Дед принял нас, но через какое-то время мать решила уехать с нами в Казахстан, в город Верный (ныне Алма-Ата), столицу семиреченского казачества. Пенсию за погибшего отца мы получали скудную, и мать пошла работать поваром в столовую Дома крестьянина, но заболела ревматизмом и дальше работать уже не могла.
Старшему брату пришлось с двенадцати лет трудиться, чтобы помочь матери. Казаки прекрасно к нам относились, и свое детство и юность я вспоминаю с большим теплом.
Город был интернациональным, в Алма-Ате вместе с русскими дружно жили казахи, татары, уйгуры, дунгане, узбеки. Я закончил семь классов и поехал в Ашхабад, поступать в автодорожный техникум. Проучился там два года, и тут выяснилось, что в Алма-Атинском техникуме открылось отделение дорожно-мостового строительства (ДМС), и я перевелся туда, был зачислен сразу на 3-й курс. Мы получили в техникуме великолепную профессиональную подготовку, достаточно сказать, что среди предметов, которые мы изучали, были высшая математика, сопромат, теоретическая механика и так далее.
Было и преподавание военного дела, из нас к концу учебы сделали готовых саперов, мы знали, как наводить мосты, а студенты нашего факультета ДМС прекрасно знали взрывное дело. Кроме того, я имел значок «Ворошиловского стрелка», хорошо знал ручной пулемет Дегтярева и к войне был полностью готов физически и морально. Осенью 1940 года меня должны были забрать на службу в армию, но студентам 4-го курса дали отсрочку от призыва вплоть до защиты диплома. Весной 1941 года мы уехали на преддипломную практику в Актюбинск, и там 17 июня 1941 года я должен был призваться в РККА. В военкомате, узнав, что мне осталось только сдать дипломный проект дома и получить диплом техника-строителя, сказали, чтобы я явился с вещами на отправку на службу 3 июля. А через пять дней началась война. Я получил диплом, явился в военкомат, где была сформирована группа из 25 человек для отправки на учебу во Фрунзенское пехотное училище (ФПУ), меня назначили старшим этой группы, вручили проездные документы на всех, и 10 июля мы сели в поезд. Приехали в училище и обомлели — подавляющее большинство курсантского набора состояло из наших алма-атинских ребят, выпускников школ и вузов, студентов последних курсов институтов и техникумов. Я встретил здесь многих своих товарищей и знакомых. Что интересно, фрунзенских ребят, отобранных на учебу в военное училище, поголовно отправляли в Алма-Атинское стрелково-пулеметное училище (АСПУ), вот такая получилась «рокировка». Я был зачислен в 3-й курсантский батальон, в 3-ю стрелковую роту.
Все училище, а это почти 2500 курсантов, вывели в горы, в полевые лагеря, где мы день и ночь готовились к будущим боям. Почти еженощно нас поднимали по тревоге, и мы совершали марш-броски по горам. Своей амуниции на тебе килограммов двадцать с лишним, да еще на плече тащишь ящик с патронами, который весил 32 килограмма.
Но ничего, приходилось держаться, зубы стиснешь, и вперед… Через две недели наши гимнастерки стали расползаться от соли, которой были пропитаны.
У нас был прекрасный командир курсантского взвода, лейтенант Маркин, который относился к нам, к своим подчиненным, с большим уважением и не позволял себе никакого командирского хамства и спеси. Запомнился еще начальник ФПУ полковник Ласкин, интеллигентный и порядочный человек. Наш курсантский набор был по-своему особенным, молодые, здоровые и грамотные ребята в возрасте 19–24 лет, многие с высшим или со средним специальным образованием.
В училище висел транспарант со словами полководца: «Не научившись повиноваться, не смей повелевать», и эту фразу я часто вспоминал в дальнейшем.
В октябре 1941 года все училище было выстроено на плацу учебного лагеря, и нам объявили, что по приказу командования из нашего ФПУ будет сформирована стрелковая бригада. Мы отправляемся на фронт, на защиту столицы. На фронт были отправлены только курсанты, а постоянный преподавательский и прочий состав остался в Киргизии.
Так была сформирована 40-я особая стрелковая курсантская бригада. Позже я узнал, что в октябре — ноябре 41-го года в Средней Азии было сформировано несколько таких отдельных курсантских бригад и все они были брошены в бой под Москву.
— С каким настроением отправлялись на фронт?
— Мы осознавали, какой груз ответственности лежит на наших плечах и что в эти дни над нашей Родиной нависла смертельная угроза. Каждый из нас понимал, что лично должен сделать все возможное, чтобы не дать немцам захватить Москву. Но никто из курсантов не выкрикивал лозунги или призывы и не говорил пафосные речи.
Тогда было не до митингов. Внешне мы были спокойны. Я не могу назвать наше моральное состояние подавленным, скорее наоборот. Слишком многое было в тот момент поставлено на карту, решалась судьба страны. Правильно говорят — Родина или смерть.
Достаточно добавить одну деталь. Из Киргизии до Москвы мы ехали в эшелонах по «зеленой улице» всего три с половиной дня (была только одна большая остановка, за Кзыл-Ордой, на станции Челкар, наш эшелон стоял три часа, проводили выводку коней), и за это время в бригаде не было ни одного отставшего или дезертира.
— Какой участок передовой заняли курсантские батальоны?
— Мы высадились из вагонов на станции Павшино и пешим маршем дошли до Нахабино. Там в округе есть такое место — Дедовская Фабрика, и в пятистах метрах от него находилась передовая. Нас уже ждали отрытые траншеи в полный рост, готовые землянки, только, что самое страшное, людей в них не было! Никого! Ни единого солдата… Мы ничего не могли понять.
Если бы у немцев были свободные боевые части, то они через этот «коридор» еще до нашего прибытия прошли бы на столицу, как нож в масло. Справа от нас находилась деревня Оленино, всего домов двадцать, но местные жители уже покинули эту деревушку. Мы прибыли из Средней Азии на фронт в ботинках с обмотками, в пилотках и буденовках, в кургузых шинелях с курсантскими петлицами, а кругом уже лежал глубокий снег, и как раз ударили морозы под сорок градусов.
Мы мерзли, как собаки, и вдруг 1 декабря нам привезли зимнее обмундирование: теплое нижнее белье, ватные брюки, шапки-ушанки, варежки на меху, и это спасло многих от обморожения, мы сразу повеселели. Кормили нас на передовой хорошо, давали гречневую кашу с мясом, горячий чай, а «наркомовскую» водку наливали прямо в котелок. Так что, живи — не хочу.
— Каким было вооружение у курсантов, занявших оборону?
— Винтовки и гранаты. На каждый взвод полагался один ручной пулемет Дегтярева. Автоматов мы тогда еще и в глаза не видали. Патронов выдали — кто сколько унесет. Артиллерии в бригаде не было. Вообще оснащены мы были до смешного скудно. Представляете, во всем батальоне не было телефонной связи или рации, все приказы ротные отдавали через посыльных. В каждой роте сделали отделение связных из пяти человек — «ячейка управления» (и я тоже в него попал), так мы носились по траншеям, по передовой, передавая взводным лейтенантам приказы и распоряжения ротного командира.
— Кто командовал курсантами?
— Нашим ротным командиром был прекрасный человек, старший лейтенант Кузьмин. Изумительный, умный и честный командир. Когда он впервые пришел к нам в роту, то обратился к курсантам со следующими словами: «Товарищи, мы теперь с вами одна боевая семья. У нас общая судьба и задача». Говорил он так просто и душевно, что каждое его слово сразу доходило прямо до наших сердец. А командиром батальона к нам прислали старшего лейтенанта Беднова, имевшего «большой боевой опыт» — августовский поход Красной Армии в Иран.
Этот комбат на первом построении батальона заявил нам: «Я знаю, что многим не понравится то, что я сейчас скажу, но зарубите себе на носу: я буду лично и безжалостно расстреливать каждого, кто точно не выполнит моих приказов!» Что можно после этого сказать о таком «отце-командире»? Когда мы прибыли на передовую, этот комбат Беднов как будто вообще исчез, испарился бесследно, никто его не видел, ни в траншеях, ни в штабе… Я сейчас уже не вспомню точно, был ли у нас взводный лейтенант в те ноябрьские дни. Командовал нами помкомвзода Вася Ткачев, выпускник Алма-Атинского горного института. Он пользовался у нас большим уважением, и все ему подчинялись беспрекословно. Вообще в нашей роте собрались отличные ребята, настоящие боевые товарищи: Ваня Громов, сын спецпереселенцев из Белоруссии Ваня Бендз, Юра Китаев. В первом взводе был мой друг, с которым мы вместе призывались из Актюбинска, Семен Пасхавер, высокий, здоровый парень, любимец всей роты, еврей по национальности. Никто из них с войны живым не вернулся…
— Какой была обстановка на передовой перед началом декабрьского контрнаступления?
— Днем было тихо, а ночью немцы методично обстреливали наш передний край из артиллерийских орудий, каждые пять-десять минут на позициях роты разрывался очередной снаряд. Так днем мы отсыпались в землянках, а ночью вынужденно бодрствовали благодаря немецким артиллеристам. Первая стычка с немцами у нас произошла 1 декабря. Я находился на КП роты рядом с Кузьминым, как вдруг в районе позиций второго взвода поднялась стрельба. Ротный мне приказал: «Беги ко второму взводу, выясни, что случилось». Я пробежал вперед сто метров от КП и увидел, как немцы пытаются атаковать. Курсанты своим огнем не давали немцам приблизиться вплотную к траншее. Я тоже стал стрелять, и это были мои первые выстрелы по врагу.
Не наблюдалось никакой паники, все курсанты спокойно и прицельно стреляли по немцам. Все-таки выучили нас за несколько месяцев в ФПУ воевать толково, на совесть. У нас в этом бою было всего трое раненых.
За пару дней до начала наступления произошел трагический случай. Первый батальон, находившийся справа от нас, пошел в разведку боем и с ходу, без боя и потерь, взял деревню перед нами. Бойцы остановились в районе школы, оттуда взлетела красная ракета, означавшая, что стрелковые роты закрепились на рубеже. И в это время с нашей стороны в воздухе загорелась зеленая ракета, и этот сигнал означал, что батальону приказано вернуться на исходные позиции. Роты оставили деревню и стали отходить назад. В это время немцы очухались и открыли сильнейший огонь в спину первому батальону. Были серьезные потери в этом батальоне. Я в этот момент находился рядом со старшим лейтенантом Кузьминым и хорошо помню, как он, вместе с другими командирами, страшно ругался, проклиная того дурака, который дал приказ на отход. Ведь уже взяли деревню, зачем было отступать?
— А когда 40-я курсантская стрелковая бригада пошла в наступление?
— Мы начали наступать 8 декабря. На рассвете, без артподготовки, без криков «Ура!» или «За Родину, за Сталина!» спокойно встали из траншей и цепью пошли на немцев. По нам открыли бешеный огонь, буквально — лавина огня, казалось, что нити трассеров прошивают каждый сантиметр на поле, по которому мы шли в атаку.
Все залегли. Ротный приказал: «Короткими перебежками! Вперед!» Бойцы, по приказу Кузьмина, под сильнейшим минометным и пулеметным огнем стали продвигаться перебежками. Я переждал серию разрывов мин и чуть отстал, потом кинулся вперед и увидел ротного, а рядом с ним Сему Пасхавера и одного курсанта-узбека. Подполз к ним, еще спросил про кого-то, и Кузьмин ответил: «Ранен. Санитары уже унесли».
Мы лежали под огнем, и нам казалось, что время застыло… Пасхавер вытащил из кармана два сухаря, поделил на всех, и мы стали ждать хоть какой-то развязки. И тут мы увидели, что справа от нас в атаку поднялась группа бойцов в черных шинелях, возможно, это были моряки, и вдруг мы осознали, что в этот момент огонь по нам прекратился, немцы отвлекли все свое внимание на атакующую на фланге группу. Кузьмин встал в полный рост и крикнул: «Ребята! Вперед!» Все, кто еще был жив, кинулись к немецким траншеям. Залетели в первую траншею, навстречу выскочил немец с автоматом, и Пасхавер его заколол штыком. Стали продвигаться по ходам сообщения, стреляя на ходу. Я в одной руке держал саперную лопатку для рукопашной, так в нее попали две пули, одна пробила рукоять, а вторая железо. И тут меня как дубиной ударило, я упал, кровь течет по лицу. В голову попали осколки, я посмотрел на кисть руки, а она разбита в клочья. Пасхавер меня перевязал. Сзади подползли санитары, положили меня на волокушу и стали тащить к дороге. В это время рядом разорвалась мина, и я получил еще один осколок в спину. Санитары меня тянули, а я смотрел на заснеженное поле, по которому мы на рассвете пошли в атаку. Все поле было забито трупами бойцов нашего батальона. Это было жуткое зрелище, не передать словами — столько убитых, что до сих пор тяжело это вспоминать.
Кровь из руки била фонтаном, когда меня приволокли к дороге, на которой стояла колонна санитарных автобусов. Привезли в санбат, и на второй день туда пришел старшина нашей роты, принес документы раненых курсантов, которые перед атакой все бойцы роты ему сдали на хранение. Он отдал мне мой диплом и комсомольский билет, а вот была ли у меня тогда красноармейская книжка — уже не помню.
Старшина рассказал, что нас выручили лыжники, зашедшие с правого фланга к немцам в тыл и отвлекшие их огонь на себя, а иначе весь бы наш батальон перебило. Потом он мне сказал: «Пасхавер погиб. Ему мина попала прямо в грудь. На куски разорвало».
Тяжелораненых, нас привезли в госпиталь в Москву, здесь мне сделали первую операцию, потом переправили в госпиталь в Иваново, откуда санпоездом отправили на станцию Васильево, что находится в 50 километрах от Казани, в госпиталь № 4088. Здесь я пролежал четыре месяца. Начальником госпиталя был бригадный врач Розенблит, а комиссаром — старший политрук Краснобаев, который пришел к нам сразу же, в первый день после нашего прибытия в госпиталь, записал все данные и адреса и лично послал нашим семьям письма, в которых сообщил про каждого, что «раненый красноармеец такой-то находится на излечении в госпитале». Благородный поступок. В начале марта я прошел повторную операцию, меня прооперировал известный хирург, профессор Михаил Моисеевич Ищенко, и 30 марта 1942 года я был выписан из госпиталя в запасной полк, дислоцированный под Казанью.
Раненая рука выглядела впечатляюще — торчала голая кость, обрубок фаланги, и когда в ЗАПе какой-то лейтенант оскорбился, почему я, стоя перед ним, держу руку в кармане шинели, то я вытащил ее и поднес прямо к его лицу. У бедного лейтенанта сразу в глазах потемнело.
— Я в свое время разговаривал с двумя ветеранами из курсантских бригад, воевавших в 1941 году под Москвой, — из 37-й и 15-й стрелковых. Они сказали, что после войны не нашли никого из своих боевых товарищей по стрелковой бригаде: большинство из них погибло в боях в декабре 41-го, остальные пали на фронтах в последующие три года войны. И о вашей 40-й бригаде с января 1942 года уже нигде не упоминается в исторических источниках.
— Бригада была полностью выбита в декабрьских боях. После войны, на офицерских курсах по переподготовке в Северной группе войск, я увидел у одного лейтенанта медаль «За оборону Москвы», у меня была такая же, и мы разговорились.
Он зимой 41-го воевал совсем рядом с нами, в 39-й курсантской бригаде, тоже под Рождествено. За всю войну я больше не встречал никого, кто бы имел подобную фронтовую судьбу и воевал курсантом под Москвой. Слишком долгой и тяжелой была война, и слишком кровавым был наш путь до Берлина. Из тех, кто по-настоящему воевал в пехоте с начала войны, к 45-му году выжили считаные единицы.
В 1953 году, уже будучи офицером флота, осенью, я получил отпуск и вернулся в Алма-Ату. Я стал искать своих одноклассников, товарищей по техникуму и по стрелковой бригаде и никого не нашел. Обходил по многим адресам и только слышал в очередной раз, что разыскиваемый убит или пропал без вести. Пришел в свою школу, и снова мне довелось услышать страшные и скорбные слова — никто из моих одноклассников живым с войны не вернулся. Понимаете, никто! Единственный человек, который нашелся, был мой однокурсник по техникуму Ваня Дьяков, он был 1920 года рождения, и его призвали в армию еще в 1940 году. Я еще долго не мог прийти в себя от невыносимого чувства вины перед погибшими друзьями — почему я уцелел, а они все убиты на войне?
— Куда вы попали служить из ЗАПа?
— В запасном полку я провел всего девять дней. Здесь отобрали бывших курсантов, примерно человек сорок, и нам объявили, что наша команда будет скоро отправлена для продолжения учебы в военных училищах. Старшим в нашей команде был старший сержант Буряк, из кадровых, начинавший войну летом 41-го на западной границе. Он всем своим видом и поведением внушал большое доверие и по общему согласию стал нашим вожаком. Некоторые из нас прибыли в «запаску» без ложек, так Буряк пошел в лес и вырубил для всех ложки из березы. В ЗАПе мы сидели на тыловых харчах, нам давали баланду в банных шайках, каждую на 10 человек, и немного каши. Вдруг в нашем расположении появляется незнакомый лейтенант, без нескольких пальцев на руке, фамилия его была Кулешов, и начинает нас агитировать: «Ребята, я здесь с ведома командования запасного полка и хочу вам вот что предложить. Поедемте со мной в Куйбышев, там мы формируем отдельный пульбат, возможно, что для охраны советского правительства, но может так получиться, что нас отправят на Дальний Восток. Нам нужны люди в комендантский взвод». Увидев наши скептические взгляды, лейтенант спросил: «Кто у вас за старшего?» Ему показали на Буряка, и он отозвал старшего сержанта в сторону для личного разговора. Буряк вернулся к нам и сказал: «Лейтенант обещает, что если мы согласимся, то я буду взводным, и, конечно, я вас в обиду не дам». Авторитет Буряка был настолько сильным, что мы посоветовались между собой и согласились, прекрасно осознавая, что солдатская доля намного хуже офицерской, но приняли решение пойти в этот батальон. 9 апреля мы погрузились в эшелон, а 16 апреля 1942 года мы в составе 383-го ОПАБ (отдельного пулеметно-артиллерийского батальона) 161-го полевого УРа (укрепрайона) уже высаживались… Нет, высаживались мы не в Куйбышеве, а на станции Жданка Московско-Донбасской железной дороги.
Эта станция находится в 200 километрах юго-западнее Москвы. На следующий день мы уже стали занимать оборону на отведенном для нас участке. Штаб УРа разместился в Сталиногорске. УР взял под свою ответственность участок обороны протяженностью 50 километров, на каждый батальон приходилось по 7–10 километров линии оборонительных позиций. Сразу все батальоны принялись за рытье траншей, оборудование огневых позиций и фортификационных сооружений, постановку минных полей, строительство блиндажей. Наш комендантский взвод через месяц был расформирован, и бывших курсантов распределили по различным подразделениям. Каждый заходил в штаб батальона поодиночке и получал назначение, и когда вызвали меня и спросили: «Какое образование?» — «Техникум, мастер по строительству дорог и мостов». — «Взрывное дело знаешь?» — «Так точно». — «Принимай под командование отделение минеров!»
— А почему 161-й УР занял позиции в 50 километрах от линии фронта?
— По приказу Сталина вокруг Москвы была создана стратегическая Московская Зона Обороны (МЗО). Сталин, видимо, боялся повторения осени 1941 года и нового немецкого наступления на Москву, и на дальних подступах к столице была устроена глубоко эшелонированная оборона в несколько рубежей. На один из таких участков наш УР и был поставлен.
— Что такое ОПАБ? Какова была структура, вооружение и численность отдельных пулеметно-артиллерийских батальонов? Кого направляли служить в эти части?
— Отдельный пулеметно-артиллерийский батальон по штату насчитывал в своем составе свыше 1200 человек и по численности был равен иному стрелковому полку. На вооружении ОПАБа находилось: 64 станковых пулемета «максим», 128 ручных пулеметов Дегтярева, рота ПТР, минометная батарея и два артиллерийских дивизиона на конной тяге — 76-мм и 45-мм орудий, всего 32 артиллерийских ствола на батальон. Так что вы сами можете себе представить, какой огневой мощью обладало это вооруженное до зубов подразделение. У нас в батальоне не было простых стрелковых рот. Поскольку ОПАБ имел в начале своего наименования слово «отдельный», то статус части и права командира такого батальона были приравнены к правам командира стрелкового полка: батальон имел свое знамя, свою финчасть, отдел кадров, своего особиста, медчасть и даже свою пекарню. Командир батальона официально имел трех заместителей (не считая замполита), как в любом полку. Был свой обоз, свой отдельный взвод связи, ветеринарная служба и так далее. Был свой разведвзвод, а также артиллерийские разведчики в составе взвода управления дивизиона 76-мм орудий.
Личный рядовой и сержантский состав нашего 383-го ОПАБа был набран в Поволжье из бывших председателей колхозов и сельских бригадиров из деревенской глубинки, и в основном в батальоне служили 35–40-летние татары, чуваши, марийцы.
Командный состав артиллерийских дивизионов был укомплектован выпускниками Телавского училища зенитной артиллерии. Командовал 383-м ОПАБом майор Стрельников.
— Чем занималось отделение минеров в ОПАБе?
— Когда мы стояли в обороне в МЗО, то проводили минирование участков, находящихся в зоне ответственности батальона. А с лета 1943 года «жить стало интересней, жизнь стала веселее». Начиная от Курской дуги и до конца войны пришлось и минировать, и разминировать.
— Какие мины применяли для минирования рубежей обороны?
— У нас особо не разгуляешься, в Красной Армии было всего 4 основных вида мин, и в 1942 году мы в основном ставили противотанковые мины или МОФ (минно-огневые фугасы) на танкоопасных направлениях. И таких мин мы поставили тысячи. Что такое МОФ? Инженер батальона по крокам указывал нам место, мы вбивали туда колышек, аккуратно срезали дерн, рыли ямку, в глубине которой ставили четырехсотграммовую противопехотную мину, к ней суровой ниткой плотно прикрепляли МУВ (минный универсальный взрыватель), чтобы мина выдержала давление свыше ста килограммов — больше веса обычного человека, сверху ставили ящик из-под водки, в котором находилось 12–16 бутылок с горючей смесью (бутылки из-под «Боржоми», внешне выглядевшие как современные бутылки для шампанского). Яму маскировали, выкопанную землю выносили с поля, квадрат дерна укладывали на место и поливали водой, чтобы пожухлый на общем фоне участок травы не выдал местонахождения мины. Это и называлось МОФ. Что еще ставили на минных полях?
Мы в МЗО не использовали мины ЯМ-5 (ящичная мина — в деревянном ящике находились два брикета взрывчатки, посередине детонатор в виде тротиловой шашки с гнездом для взрывателя), так как этих мин ЯМ-5 всегда не хватало. Нам в ОПАБ их просто не давали, так приходилось что-то придумывать. Например, мы из-за своей бедности собирали неразорвавшиеся артиллерийские снаряды, укладывали их головками в центр, где помещали стограммовую противопехотную мину.
Мы не ставили противопехотные мины ПОМЗ (на колышек одевался чугунный цилиндр с 75 граммами взрывчатки, в кожухе с насечками, как у гранаты Ф-1), поскольку ОПАБ своей огневой мощью и так был способен остановить атакующую пехоту противника, а вот прикрыть противотанковыми минами танкоопасные направления было нашей основной задачей. Мины наши были натяжного и нажимного действия, все минные поля обносились колючей проволокой, но предупредительных табличек мы не ставили.
— А немцы какие мины использовали? Были ли у немецких саперов свои особенности в минировании?
— У немцев было свыше двух десятков разновидностей мин. Из противотанковых мин наиболее часто приходилось сталкиваться с Т.Мi.35 и с Т.Мi.42 с донными взрывателями по центру. Из противопехотных наиболее опасной была шпрингмина, или, как мы ее тогда называли, мина «S». Она представляла из себя металлический стакан с нанесенным на дно слоем пороховой пленки на 4–5 миллиметров. Внутри размещался еще один стакан со взрывчаткой по центру и 250 металлическими шариками. Если кто-то наступал на эту мину или задевал растяжку, прикрепленную к ней, то мина детонировала и через семь секунд подлетала на высоту 1–1,5 метра и взрывалась, шарики разлетались параллельно земле и косили всех в радиусе до 80 метров. Нередко применялись мины-«лягушки», неизвлекаемые, снять их было нельзя, малейшее прикосновение вызывало взрыв.
Нередко немцы этими минами просто засевали землю перед нашими войсками. С самолетов бросали кассетные бомбы, которые раскрывались на высоте 200 метров, и оттуда к земле летели мины, от удара о поверхность они вставали на боевой взвод.
Особенно любили немцы использовать мины-сюрпризы. Валяется на земле маленькая картонная коробка, как раньше из-под фотобумаги. Солдат подходит, пнет ногой, и сразу взрыв. Хорошо хоть живой, но пальцы на ноге отрывало, чего немцы и добивались — еще один русский солдат выведен из строя. В Германии немцы очень часто минировали двери в домах, ступеньки на лестницах. Дернул за дверную ручку — и сразу «в мир иной».
Во второй половине войны, когда в Германии начался дефицит металла, немцы стали вовсю использовать бетонные корпуса для мин или мины, сделанные из толстого стекла. Если осколок такой мины впивался в тело, то извлечь его было практически невозможно, только если вырезать его с мясом вокруг места попадания. Даже в шпрингмины, по той же причине нехватки металла, вместо шариков немцы стали вставлять куски нарезанной проволоки и гвоздей.
— Приходилось ли сталкиваться с радиофугасами или минами замедленного действия? Ветераны рассказывают, как через месяц после освобождения Смоленска на воздух от взрыва крупного фугаса взлетел смоленский вокзал, наши потери от этого взрыва были свыше трехсот человек. Или в Восточной Пруссии через две недели после того, как наши части освободили определенную территорию, на небо взлетел перекресток со скоплением техники.
— С радиофугасами я не сталкивался, хотя знаю, что и наши их применяли в Киеве или, например, в Харькове, где таким зарядом было взорвано здание, в котором немцы разместили городское управление гестапо и комендатуру. Управляемые минные поля я лично ни разу на фронте не видел.
А мины замедленного действия немцы устраивали элементарно. Противотанковые мины закапывались на дорогах чуть глубже, чем обычно, поверх клали два блина, круглые срезы из бревна толщиной 3–4 сантиметра, и эта ловушка засыпалась землей и тщательно маскировалась. Когда сапер щупом проверял дорогу, то щуп натыкался на деревяшку и сапер шел дальше, будучи уверен, что мины на этом месте нет. Проходящая по дороге техника постепенно вдавливала деревянную прокладку, и когда очередной танк или машина своим весом давили на грунт над миной, то происходила детонация. Это могло произойти и через неделю непрерывного движения по дороге. У нас подобным образом в батальоне погибло одно орудие с расчетом.
Смерть на минах на передовой и в ближнем тылу была частым явлением, и даже тщательное разминирование местности не давало никакой гарантии, что саперы где-то не пропустили хорошо замаскированную мину. Уже после войны, в июне 1945 года, когда наши бойцы помогали немцам пахать землю, один старшина роты из нашего батальона, бывший тракторист, прошедший всю войну без царапины, решил показать немцам класс, как надо пахать. Сел за рычаги трактора, через несколько минут наехал на мину и погиб при подрыве, хотя это поле уже проверяли саперы.
Был у нас в батальоне командир минометного расчета кавказец Ахтаев, здоровый парень двухметрового роста, абазинец по национальности. Был отличным минометчиком, сам стрелял и наводил в бою, мог держать одновременно в воздухе до 16 мин! Погиб в конце войны. Мы заняли территорию бывшего охотничьего хозяйства Геринга, а рядом был немецкий артиллерийский полигон. Ахтаев с расчетом развел костер, прямо над незамеченным ими неразорвавшимся снарядом. Взрыв, и все взлетели на воздух…
— Говорят, что «сапер ошибается только раз», но в армии эта пословица звучала иначе: «Сапер ошибается дважды. Первый раз — когда идет в саперы». Какие потери несли минеры ОПАБа? Что предпринимали, чтобы избежать жертв?
— Это целая наука. За год в МЗО, когда мы непрерывно занимались минированием, в отделении минеров 383-го ОПАБа не было ни одного подрыва. У саперов своя «техника безопасности», проверенная на крови. Свои законы: минирование проводится от себя, сапер пятится назад, а разминирование производится на себя, саперы располагаются парами, одна пара от другой на расстоянии 50 метров, напарники предупреждают друг друга о намечаемых действиях, скажем, вставление чеки, снятие взрывателя и так далее.
Мины, поставленные на неизвлекаемость, никто не пытался снять, их просто подрывали методом натяжки. Никогда мы не применяли миноискатели, поскольку вся земля была нашпигована металлом, пользовались только щупами.
Если кто-то из саперов наступил на мину «S», то он знал, что надо сразу падать на землю головой к мине, при ее разрыве на высоте один метр тебя только контузит, но зато останешься живой. Чтобы «глаз не замыливался», чтобы не было привыкания и внимание не притуплялось, каждый день сапер на минировании выполнял другую работу, другую операцию. Кто-то сегодня только копает ямки под мины и маскирует их, другой вставляет взрыватели, на следующий день они меняются. Новичков в отделении тоже не сразу подпускали к минированию. Они таскали тол, носили в мешке взрыватели, долго присматривались, и только потом, после тщательной скрупулезной проверки, чему они научились, их допускали к минам.
Саперы — это особая категория людей. Сапер никогда машинально не станет открывать дверь в доме в только что захваченном нами населенном пункте. Он обязательно все осмотрит и «обнюхает», и только потом решит, стоит ли открывать, да и то привяжет кусок провода, отойдет на безопасное расстояние и рванет за шнур. Обычный неискушенный пехотинец топает по земле, глядя только вперед, а настоящий, опытный сапер всегда смотрит под ноги, замечая любую деталь: где земля иначе утрамбована или свеженасыпанная. Где есть подозрительная возвышенность грунта или, наоборот, впадина, где нарушен земляной покров, где валяется кусок проволоки — вдруг это растяжка? Любая кучка соломы или горка щебня на земле для сапера уже возможная минная опасность, требующая от человека полной концентрации внимания, собранности.
Паранойей никто из саперов не страдал, но мы были постоянно нацелены на опасность, ведь иначе на войне минеру было не выжить. Сапер был обязан все время быть начеку, если хотел остаться живым.
У нас был феноменальный минер, сапер от бога, Лева Воробьев из села Самодуровка Рязанской области. У него был особый нюх на немецкие мины, в любом населенном пункте он сразу и безошибочно определял, где и что немцы заминировали.
Очень толковыми минерами были младший сержант Крестьянинов и татарин Ахметзянов, который погиб, когда нас перебросили под Курск. Он попал под бомбежку кассетными бомбами и растерялся, не учел, что бомба в полете делает параболу, побежал не в ту сторону и был убит осколками. Мы всем отделением собрали деньги, выслали их семье Ахметзянова, написали родным письмо о нашем дорогом погибшем боевом товарище. И еще долгое время после его гибели мы переписывались, поддерживали, чем могли, его семью в тылу.
Наш ОПАБ целый год просидел на выделенном рубеже, не неся боевых потерь. Дезертиров у нас не было. Бойцы не голодали, кормили по второй фронтовой норме, правда, «наркомовской» порции водки нам не полагалось. Когда осенью 1942 года под Сталинградом сложилась критическая обстановка, из нашего УРа был сформирован сводный батальон и отправлен в Сталинград. Остальные солдаты и офицеры остались сидеть в траншеях и дотах в МЗО, подчиняясь армейским приказам и воле судьбы.
Только в апреле 1943 года нас перебросили на Курскую дугу, мы заняли позиции в семи километрах от станции Поныри и сразу приступили к минированию и разминированию нашего участка и к оборудованию оборонительных рубежей. Под Курск прибыло столько воинских частей, что мы удивлялись. Как-то я был должен получить для батальона на станции Ливны два вагона с ящиками с горючей смесью, и всю дорогу до станции, а это километров 50 от нас, я видел, что местность буквально была забита нашей танковой техникой. Это была настоящая танковая армада. За нашей спиной было оборудовано еще несколько серьезно укрепленных оборонительных линий, и я, глядя на эту силу, не мог не радоваться. Доехали до Ливен и попали под бомбежку. Вагоны со смесью загнали в тупик, но на этот раз все обошлось благополучно.
Ливны немцы бомбили каждую ночь, и в мае сорок третьего у нас там во время бомбежки, среди других, погибли командир роты Пауков и командир дивизиона 76-мм орудий, не помню уже его фамилию. За пять дней до начала Курской битвы меня перевели в другой батальон нашего УРа.
— С чем был связан перевод?
— Я был заместителем секретаря комсомольского бюро батальона, и когда в начале 1943 года в армии был упразднен институт комиссаров, то наш штатный комсорг ОПАБа Вася Кашицин пошел в замполиты роты, и я стал вместо него внештатным комсоргом, оставаясь рядовым бойцом в своем отделении и продолжая исполнять свои прямые обязанности минера. 1 июля 1943 года меня вызвал к себе парторг нашего батальона Сосюра, кстати, брат известного поэта. Замечательный человек Сосюра был для меня учителем в жизни и примером для подражания, я его очень уважал. Он сказал, что приказом по укрепрайону я с завтрашнего дня начинаю служить в должности комсорга в соседнем 406-м ОПАБе.
Я не хотел уходить из своего батальона, проговорил с парторгом половину ночи, но приказы в армии не обсуждаются. Пришел утром в 406-й ОПАБ, никого там не знаю, представился комбату, далее замполиту, который твердил: «Ты назначен к нам комсоргом, это приказ, назад не просись, не получится».
— Комсорг отдельного батальона — это офицерская должность. Как другие офицеры отнеслись к тому, что на эту должность прислали рядового бойца?
— В общем, меня нормально приняли в новом батальоне, только два офицера постоянно демонстрировали свое превосходство надо мной, рядовым солдатом, и я не знаю, что было тому причиной — мое звание или национальность. Один из них был заместителем командира батальона по строевой части, украинец по национальности, который до меня постоянно докапывался, требовал, чтобы я перед ним чуть ли не по стойке «смирно» стоял и козырял на каждом шагу. Я, конечно, спину гнуть перед ним не собирался, и наши отношения были не самыми лучшими. Через некоторое время этого зампостроя слегка царапнуло осколком в бою, с таким ранением рядовые бойцы даже в санбат не шли, но заместитель комбата сразу утек напрямую в госпиталь, подальше в тыл, и к нам больше не вернулся.
Другой офицер, командир роты 82-мм минометов Мигунов, все время требовал, чтобы я ему отдавал честь, даже при встрече в первой траншее, чего на фронте никто не делал. То я ему не то сказал, то не так сел за один стол вместе с офицерами, но я этот террор терпел спокойно, да и Мигунова вскоре тяжело ранило, он ехал верхом на коне и подорвался на мине. Все другие офицеры отнеслись ко мне благосклонно и дружелюбно.
Парторгом батальона был простой мужик из Белоруссии, бывший кузнец, член партии с 1922 года капитан Шемелев, полуслепой человек, ходивший в очках с толстыми линзами. Шемелев сразу спросил меня: «Что можешь бойцам рассказать?» — «О Суворове». — «Ну, тогда иди в первую роту». Я увидел, что в штабе лежат кипы газет, взял с собой стопку, пришел в роту и раздал солдатам. Стал рассказывать о жизни Суворова, начались расспросы о разных вещах.
На следующий день познакомился с другой ротой, и через пять дней в ОПАБе уже знали, что прибыл новый комсорг и кто он такой. Кстати, в те дни ходить по траншеям разрешалось только в ночное время. Нашел земляков. Если в 383-м батальоне из алма-атинцев был только наш начхим Султан Абишев, с которым мы нередко беседовали на казахском языке, то в новой части я повстречал одного взводного лейтенанта, который учился в моей школе на год младше меня. Еще один земляк, Петя Пугасов, служил в этом ОПАБе «при складе». Он начинал войну в конной разведке в панфиловской дивизии, но после тяжелого ранения был признан негодным к строевой службе и прибыл в ОПАБ на тыловую должность.
Первое офицерское звание — «младший лейтенант» — я получил только 30 декабря 1943 года.
— Кто командовал 406-м ОПАБом и 161-м УРом?
— Командиром ОПАБа был майор Горячев. Он был добросовестным человеком, зла никому не делал, но в должностях его не повышали, и войну Горячев так и закончил в майорском звании. По большому счету, главной фигурой в батальоне был наш начальник штаба Иван Михайлович Барановский, бывший директор средней школы в Подольске, начавший войну младшим лейтенантом и дослужившийся до майора. Это был умный и порядочный человек, и его точка зрения решала в батальоне многое, если не все.
Так как наша часть была отдельной, то начштаба имел по уставу право отдавать распоряжения «по приказу командира», и фактически Барановский на равных с Горячевым командовал ОПАБом. Барановский всегда требовал от офицеров хорошей боевой подготовки, лично учил их, как читать карту. Сама должность начштаба в пулеметно-артиллерийском батальоне очень ответственная. Ведь ОПАБ занимает участок обороны целой дивизии, и начштаба должен составить план ведения огня, продумать отсечные позиции, чтобы ни один метр территории перед позициями батальона не оказался в мертвой зоне. Всем этим лично и очень грамотно занимался Барановский.
Нашим 161-м полевым укрепрайоном командовал комбриг, впоследствии генерал-майор Дмитриев, уже пожилой человек, старый служака, участник Первой мировой и Гражданской войн, ему тогда уже было лет за пятьдесят. Его должность называлась не командир, а комендант УРа. Его заместителем по артиллерии был бывший полковник Генштаба царской армии, участник Первой мировой войны, старый офицер по фамилии Мещеряков. Его звание в Красной Армии было такое же, как и в царской, — полковник. В каждом его жесте и слове чувствовалась военная и дворянская косточка, это был интеллигентный человек, аристократ в лучшем смысле этого слова.
Начальником политотдела укрепрайона сначала был бывший пограничник, очень толковый, его забрали от нас на повышение, и фамилию его я сейчас не припомню. Пограничника на этой должности сменил подполковник Павленко, о котором я могу сказать только хорошее.
— Насколько хорошо были подготовлены бойцы УРа к началу Курской битвы?
— Пулеметчиков и артиллеристов укрепрайона всегда отличал высокий уровень боевой подготовки. Когда мы занимали позиции на передовой, то немцы сразу по плотности и точности огня определяли, что на передовую пришел УР. Наши пулеметчики и артиллеристы были настоящими специалистами по ведению боя, я позже приведу вам характерные примеры. Доходило до того, что я по звукам и темпу пулеметной стрельбы мог сразу понять, кто ведет огонь — пупеметчик-уровец или из обычной пехоты.
Выход на передовую, оборудование позиций, выбор секторов огня — все было продумано с особой тщательностью. Перед началом Курской битвы мы получили новые противотанковые гранаты весом почти два килограмма, которые взрывались от любого соприкосновения с преградой после броска, и все солдаты и офицеры прошли тренировку в метании этих гранат. Тогда же на моих глазах произошло ЧП. Одна граната не взорвалась после броска, и боец, метнувший ее, выскочил из окопа и кинулся к ней. Только он коснулся рукой гранаты, как сразу раздался взрыв, и бойца раскидало в клочья. Все бойцы ОПАБа прошли танковую обкатку. Помимо своих, прекрасно оборудованных в фортификационном плане, позиций для пулеметов, орудий и минометов мы также подготовили траншеи для возможного приема нашей пехоты на случай ее отхода под натиском противника.
5 июля мы не увидели восхода солнца, все перед нами было в черном дыму. Над нашими головами постоянно шли воздушные бои, я впервые на войне увидел нашу авиацию. На головы сидящих в траншеях с неба буквально сыпался дождь из сбитых самолетов. Это было страшно, но тем не менее завораживающее и незабываемое зрелище. Немецкие истребители караулили в воздухе наши отставшие штурмовики и сбивали их. Мы видели, как девятки Ил-2 становились в круг и отражали атаки немецких летчиков. Через позиции УРа танки противника не прошли. Сказать, что по 161-му укрепрайону был нанесен серьезный удар, я не могу, танки выскакивали из дыма на нас тут и там, но уже к 10 июля на участке 406-го ОПАБа наступило затишье, а 15-го числа мы перешли в наступление, находясь в составе армии генерала Пухова.
Укрепрайон шел во втором эшелоне армии на Брянск, но на станции Комаричи нас остановили, батальоны, находясь в 50 километрах от линии фронта, приводили себя в порядок и принимали пополнение. Сама станция еще не была до конца разминирована, под рельсами в разных местах лежали немецкие толовые шашки. Только в октябре 1943 года нас выдвинули в направлении на Гомель. Кажется, именно тогда мы попали в 65-ю армию Батова и провоевали в ней до конца войны.
Когда командующий фронтом Рокоссовский уходил на новое место, на 2-й Белорусский фронт, он забрал с собой армию Батова и наш УР с ней заодно (у нас говорили, что Батов и Рокоссовский были друзьями еще с империалистической войны, что в молодости они вместе воевали в одном взводе конной разведки). Насколько я понял, каждой общевойсковой армии придавался свой полевой УР. Даже у начальника штаба фронта был заместитель, должность которого так и называлась «заместитель начальника штаба по укрепрайонам». До 1 декабря мы находились в армейском резерве, а потом поступил приказ занять передний край, и в следующий раз нас вывели в тыл на отдых уже в конце июля 1944 года.
К передовой шли мимо Гомеля и были потрясены увиденным. Гомель освободили 27 ноября, и, освобождая районы области, полевые военкоматы гребли в армию всех подряд, от мала до велика. Через несколько дней, фактически без подготовки, новобранцев, зачастую в гражданской одежде, направляли на передовую. Таких еще называли «чернорубашечниками». Мост через Сож от Новобелицы был взорван, и всех мобилизованных вместе с остатками обычных стрелковых полков послали на форсирование, на захват плацдармов через реку. Положили там в землю многие тысячи бойцов. Кругом были только трупы. Принимаем линию обороны от 354-й стрелковой дивизии, слышим, как говорят: «Идет 1201-й стрелковый полк!» Из этого полка из боя вышло ровно 11 человек, я не оговариваюсь.
— Семь месяцев, без отвода на отдых в тыл, 161-й УР держал передовую линию. Насколько интенсивными были боевые действия на участке обороны УРа в этот период?
— Продвижения вперед не было. Фронт застыл для нас на линии Азаричи — Калинковичи. Шла позиционная война, и мы, и немцы сидели в траншеях, твердо удерживая каждый свою линию обороны. Обе противоборствующие стороны вкопались в землю, в траншеи полного профиля. Потери мы несли в основном от артогня, работы снайперов и во время разведки боем, которая проводилась силами ОПАБа. В обычных стрелковых дивизиях на разведку боем всегда назначался правофланговый батальон, а у нас очередности не было.
Наш начальник химслужбы Федя Сергиенко, бывший токарь из Харькова, был «вечным оперативным дежурным», и каждое утро он составлял донесение, отчет о происшедшем за истекшие сутки, в котором докладывалось о наших потерях, оперативная обстановка, наличие боеприпасов (на каждое орудие полагалось два боекомплекта) и так далее.
В начале 44-го года там погиб мой товарищ, лейтенант Агапкин, двадцатидвухлетний высокий красавец. Рота «демонстрировала атаку», цепью дошли до середины «нейтралки», расчеты катили пулеметы за собой. Наше начальство, видимо, держало немцев за дураков, а те не спешили бить из всех огневых средств и раскрывать свои позиции, а просто методично, подпуская нас поближе, снайперским огнем прорежали нашу цепь, выбивая расчеты, которые, в свою очередь, периодически останавливались и поливали немецкую линию пулеметным огнем. Я шел в цепи слева, лейтенант Агапкин по центру.
На середине мы остановились, дальше обычно нас немцы не пускали, начинали пулеметно-артиллерийский обстрел, но Агапкин, стоя в полный рост, крикнул своим бойцам: «Ну что, ребята, пошли дальше!» И тут он закачался… Помкомвзвода сержант Бойко крикнул: «Лейтенант, ты ранен?» Агапкин ответил: «Нет… Я убит», — и упал замертво. И тут по нам открыли такой сильный огонь, что уцелевшим пришлось поспешно отходить назад, а тело Агапкина осталось на поле боя.
Ночью бойцы, надев белые маскхалаты, по снегу доползли до места гибели Агапкина и вытащили тело погибшего лейтенанта. Мы похоронили его, и мне выпало отдать последний долг павшему товарищу, я написал письмо его родным, рассказав в нем, как мы все любили лейтенанта и как он был убит.
Конечно, в обороне было относительно спокойно, но и там погибнуть можно было как пить дать. Вспоминаются эпизоды, когда спасало какое-то чудо. Копаем траншею во второй линии, попался здоровый пень, его обошли изгибом, роем дальше. Пришел меня навестить из батальонных тылов Петя Пугасов, принес со своего склада американской консервированной колбасы, хлеба, чего-то выпить. Разложили мы снедь на пеньке, сидим, разговариваем, вспоминаем Алма-Ату. Периодически вдали рвутся снаряды, немцы ведут беспорядочный артобстрел по площадям, мы не реагируем. Но по звуку очередного снаряда Пугасов все понял и успел крикнуть: «Ложись! Этот наш!» — и через мгновение снаряд врезался в землю в двух метрах от нас… и не разорвался. Повезло и на этот раз, сели доедать дальше.
Идем днем с помощником начштаба Титовым в одну из рот, приказ был — передвигаться только по траншеям, но Титову море по колено, петлять по окопам не хотелось, и он решил рвануть через снежную поляну, простреливаемую снайперами. Дело было 1 апреля, но еще лежал снег. Титов вылез первым и дошел до одинокого деревца посреди поляны, я за ним. И тут нас заметил немецкий снайпер. Сначала он бил по Титову, который успел добежать до валуна и залечь, укрывшись за ним. Потом снайпер принялся за меня.
Пули ложились чуть слева, одна царапнула шапку на моей голове, и я притворился мертвым. Было холодно — лежу, околеваю, да и само мое состояние можно представить, когда ждешь, будет снайпер проверять твой «труп» контрольным выстрелом или нет.
Титов кричит из-за валуна: «Левка, ты живой?!» — «Да!» — «Приготовься. Я сейчас встану, отвлеку снайпера на себя, а ты беги!» Так и сделали, я успел целым и невредимым пробежать сто метров до укрытия, а по Титову немец снова промазал. В штабе сразу узнали, что два офицера нарушили приказ и двинулись по открытому полю, а не по траншее и в итоге поигрались в «кошки-мышки» со снайпером. Нас долго и по-разному материли в штабе батальона.
На возможную смерть не обращали внимания. Иногда после боя на себя посмотришь, а у тебя немецкая пуля в каблуке сапога или шинель распорота осколком — и все воспринималось очень спокойно, как будто так и должно было быть.
Что еще запомнилось из нашего стояния в обороне в первой половине 1944 года? Был у нас боец, командир пулеметного расчета сержант Корбут. Он где-то нашел снайперскую винтовку и стал со своим вторым номером выползать на «нейтралку» на довольно удачную снайперскую охоту. Его пример и почин сразу подхватили в других ротах, и вскоре в ОПАБе своих внештатных снайперов стало хоть отбавляй.
Через наши позиции в немецкий тыл шли различные разведгруппы из дивизии генерала Джанжагавы, но долгий период «языка» взять не могли, разведчики несли тяжелые потери и возвращались в наши траншеи с пустыми руками.
И тут к нам в ОПАБ прибыл начальник политотдела УРа Павленко, который обронил фразу: «Разведчикам фатально не везет. Может, у вас получится». Из добровольцев в батальоне сформировали разведгруппу, и она ушла за «языком».
Им удалось взять в плен немца, писаря штаба, носившего славянскую фамилию Пасечник. Назад наша группа пробиться не могла, немцы ее заметили и обложили, и только через трое суток, не доведя пленного живым, наша разведка с боем вышла к своим. Но среди разведчиков был чертежник штаба батальона Юра Инглин, еврей, владевший немецким языком. Он, пока немец был жив, успел его хорошо допросить, и главное, что Инглин, как профессиональный чертежник, мог досконально и достоверно сразу изобразить все увиденное и услышанное на бумаге. Инглина сразу повезли к начальнику штаба 65-й армии, где он на специально сооруженном макете точно показал размещение немецких частей на передовой и в ближнем тылу противника.
Вся разведгруппа, составленная из бойцов ОПАБа, была представлена к ордену Красного Знамени, но через месяц состоялось награждение и каждый получил только орден Славы III степени.
Перед самым началом летнего наступления разведку боем на нашем участке провел офицерский штрафбат, а 23 июня 1944 года, после мощной трехчасовой артподготовки и бомбежки немецкого переднего края, во время которых перед нами выросли стены вздыбленной разрывами земли, через нас в наступление пошла пехота, подавляя отдельные узлы сопротивления. Шла наша 65-я армия, а за ней двигалась 28-я армия. Нам пришлось повоевать под Бобруйском, где 161-й УР стал одной из частей, замкнувших Бобруйский «котел». Потом, уже на границе, нам дали передохнуть, но вдруг УР подняли по тревоге, прибыли фронтовые автомобильные полки, нас погрузили в машины и куда-то везли всю ночь в сторону фронта.
Нас в срочном порядке перебросили на Наревский плацдарм, на котором немцы перешли в контрнаступление и кое-где фактически сбросили наших с него в реку. По сути дела, именно наш УР спас Наревский плацдарм. На плацдарм мы переходили днем, по наведенным мостам, немецкой авиации в воздухе над переправой не было.
— Октябрьские бои на Наревском плацдарме были тяжелыми?
— Я считаю, что эти бои для 406-го ОПАБа были самыми трудными за всю войну. Когда немцы 4 октября нанесли контрудар, то положение на плацдарме стало просто ужасным. Сам плацдарм был довольно крупным, площадью 30×12 километров, находился между городами Сероцк и Пултуск, и когда мы туда прибыли, то на некоторых участках плацдарма прорвавшиеся немецкие танки уже находились неподалеку от среза воды.
Меня в свое время сильно удивило, что в мемуарах бывшего командарма 65-й армии генерала Батова об участии 161-го УРа в боях на Нареве ничего не сказано.
Мне запомнилось несколько эпизодов из боев в октябре 44-го. На правом фланге выползает «Фердинанд», делает прицельный выстрел по нашим позициям и сразу назад, через несколько минут снова выползает, и все повторяется. Расчет нашей «сорокапятки» выдвинулся в засаду, подловил самоходку на выходе и точным выстрелом перебил ей гусеницу. Добили «Фердинанд» наши 76-мм орудия из артдивизиона ОПАБ.
Немцы там активно применили реактивные снаряды — «небельверферы». В боеголовке такого снаряда находилась горючая смесь наподобие современного напалма, с плотно закачанным внутрь воздухом. При взрыве такого заряда в воздух поднимался огромный десятиметровый столб белого дыма и образовывалась сильнейшая взрывная волна. Я лично дважды видел применение таких снарядов на Нареве. Сначала мы не могли ничего понять, но позже пленный немец нам все объяснил. Запомнилось, что в октябрьских боях на плацдарме, как нигде в другом месте на моей памяти, участились случаи, когда из-за неразберихи авиация или артиллерия била по своим. Танки с десантом врываются на высоту, но никто вовремя не доложил, что высота наша. Своя артиллерия и штурмовая авиация продолжают долбить с неба и с земли по высоте. Потери считали потом. Или летит на малой высоте подбитый Ил-2, весь фюзеляж и плоскости в клочьях. Решил летчик над рекой освободиться от несброшенного бомбового груза, но скинул бомбы не в реку, а прямо на штаб танковой бригады.
В ноябре нас перебросили вверх по реке за Ломжу, это в районе Мазурских болот и Августовских лесов, где в Первую мировую погибла армия генерала Самсонова.
Мы заняли передовую линию, но пойма реки разлилась на два километра, и боевые охранения наших батальонов находились далеко впереди, отделенные от нас разлившимся руслом реки. Вот, кстати, пример боевого мастерства солдат и офицеров ОПАБа. Именно здесь произошел характерный эпизод. Передовое боевое охранение соседнего батальона было атаковано ротой немцев, которые подошли к нашим вплотную. Просят у нас помощи, но пока по воде пройдешь — всех успеют перебить. Командир нашего артдивизиона, молодой офицер по фамилии Перко, за какие-то считаные мгновения подготовил данные для стрельбы своих орудий, залпом дивизиона ударил ювелирно точно по атакующим немцам и тем самым спас боевое охранение.
— Где в 1945 году пролегал боевой путь вашего ОПАБа?
— Мы участвовали в общем январском наступлении, шли через замерзшие озера, оседлали дорогу Кенигсберг — Берлин. Первый немецкий городок, захваченный нами, назывался Йоханнесбург. Городок был почти пустым, на многих домах на фасадах под крышей были выгравированы буквы «СС». Наши солдаты все эти дома сожгли дотла.
Через три дня вышел приказ Рокоссовского, в котором было сказано предельно ясно: «Все материальные ценности, имеющиеся на территории, взятой частями Красной Армии, являются социалистической собственностью и подлежат охране в соответствии с законом». Поджоги сразу резко пошли на убыль. Никто из наших бойцов не грабил и не занимался насилием. Никто не увлекался барахольством, не набивал «вещмешки» трофеями. Есть старая солдатская пословица — в походе солдату и иголка лишний груз.
Получили приказ — без остановки, используя любые средства, стремительно продвигаться к Апленштайну и захватить его. Но у подразделений УРа не было своего автотранспорта, как, например, у мотострелков, и когда мы вошли в Апленштайн, там уже находились наши кавалеристы из группы генерала Осликовского.
Мы повернули к Мариенбургу и далее на Эльбинг, где встретили серьезное сопротивление. Здесь был расположен канал Нагат. Высокая дамба, высотой несколько десятков метров, в толще которой немцы оборудовали десятки огневых точек, амбразуры для пулеметов и 20-мм пушек. Оборону дамбы, преградившей путь УРу, держали немецкие моряки-курсанты. Здесь нам пришлось немного попотеть — брать дамбу штурмом. Расчет одного 45-мм орудия под командованием сержанта Бабанина смог затащить пушку на самый верх дамбы и прицельно бил по амбразурам, после каждого выстрела откатывая орудие назад. Нашли лодки, пулеметный взвод во главе с Виктором Титовым переправился через канал, зацепился за дамбу и продержался до подхода основных сил, обеспечив захват канала.
Следующим серьезным испытанием для нашего ОПАБа стали бои за Данциг и на подступах к нему. Как-то мы захватили большой склад фаустпатронов, оружие серьезное. Я перевел на русский инструкцию к «фаусту», и наш помощник нанштаба Селюков и инженер батальона Дутов обучали всех бойцов батальона, как использовать «фаусты» в бою.
На подходах к городу Сопот запомнилась одна страшная картина. Стояла на дороге в линию сожженная немецкими «фаустниками» целая колонна наших танков, машин двадцать. Колонна была «подарочная», на всех танках была надпись — «20 лет Узбекской ССР». Там 25 марта был предпринят неудачный штурм города, но артподготовка не достигла своей цели, многие огневые точки оказались неподавленными. И только 30-го числа, когда город непрерывно отбомбили несколько сотен наших самолетов, в 12:00 дня над ратушей немцы подняли белый флаг. Разрушенный бомбежками Данциг горел, пламя и дым над городом были видны за десятки километров. Большая группировка немцев смогла уйти из города на северо-запад, взорвав за собой дамбы за Мертвой Вислой и затопив всю окрестную территорию, но в итоге эта группировка оказалась блокированной, и нашему укрепрайону поручили держать немцев в «мешке». Считалось, что в кольце окружения находится 18 000 немецких солдат и офицеров, но когда после объявления о капитуляции Германии группировка сдалась в плен, то только военнослужащих вермахта в ней оказалось свыше 40 000. Здесь я и встретил конец войны.
7 мая нас пришла менять на позициях 47-я армия, переброшенная из района Кенигсберга. Мы передавали свой участок обороны, саперы делали проходы для танков, и тут, в метрах двухстах от меня, разорвался немецкий снаряд. Я не придал этому значения, подумал, что немцы от безысходности выпускают последние снаряды наугад. Но второй снаряд разорвался прямо рядом со мной. Я потерял сознание. Когда очнулся, то увидел рядом нашего батальонного фельдшера Сашу Кобелева. Я сказал ему: «В госпиталь не отправляй!» — и услышал в ответ: «Лева, война закончилась!»
Оказывается, что я пробыл без сознания двое суток. Этим же снарядом был тяжело ранен старший лейтенант Буряк, бывший сержант, о котором я вам рассказывал. Буряк в конце войны уже был командиром роты, и вот и ему не повезло за два дня до Победы.
— Как происходила сдача немцев в плен? Как относились к ним наши красноармейцы?
— Избитая фраза, что немцы народ дисциплинированный, но так и есть — после того, как им был отдан приказ о капитуляции, они сложили оружие и организованно, в батальонных колоннах, под командой своих офицеров, пошли в плен.
Конечно, были исключения, и после мая 45-го года постреливали в наших краях, но в основном бывшие вояки вермахта сразу смирились с судьбой и своим поражением. Запомнилось, как два наши офицера рассказывали, что видели, как по Данцигу проходила колонна пленных, и немецкие женщины, стоя на тротуарах, приветствовали их радостными криками. Офицеры удивились, чего они так веселятся, и спросили у одной из женщин: «Почему вы так радуетесь?», на что услышали: «Подождите, пройдет еще 20 лет, и Германия себя покажет!»
Каким было наше отношение к сдающимся? В 45-м никто пленных уже не трогал. Если на Нареве мне пришлось своими глазами увидеть, как наш Т-34 врезается на полной скорости в марширующую колонну пленных и давит всех без жалости, то в 45-м мы пленных не убивали.
Только поляки из Войска Польского продолжали бесчинствовать без разбора. И когда в том же Данциге поляки ни с кем не церемонились, пленных расстреливали и на наших глазах выбрасывали гражданских немцев из окон верхних этажей зданий, мы сразу заступались, а поляки с возмущением кричали нам в ответ: «Кого вы жалеете!? Они же вашу страну всю разрушили!», а мы им говорили, что мы ведь не фашисты и нельзя уподобляться зверям…
Весной 45-го происходили непривычные для нас события. На дороге стоит баррикада, листы шифера сложены на высоту три метра, оборону держит «фольксштурм». Земля по обе стороны дороги затоплена водой. Наш офицер, кажется, это был Титов, пошел парламентером к баррикаде и привел с собой 28 немецких мальчишек с оружием, все 1929 года рождения, среди них несколько раненых.
Молодые пацаны, все как один стрижены под полубокс. Пришел начштаба Барановский, посмотрел на них. Приказал забрать у немцев оружие и распустить всех по домам, что и было сделано. Или стоит перед нами большой амбар, а в нем засели власовцы, отстреливаются до последнего патрона. Какие тут могли быть разговоры с ними? Уничтожили всех до единого, в плен их никто брать не собирался.
Но даже сейчас, вспоминая тысячные колонны бредущих в плен, мне трудно сказать, что немцы были морально сломлены и утратили в конце войны боевой дух. Это на Западном фронте они фактически с февраля 45-го прекратили оказывать настоящее сопротивление войскам союзников, а с нами дрались до последнего.
Там же, под Данцигом, из окруженной группировки перебежал немец и стал утверждать, что он является делегатом от роты, которая изъявила желание в полном составе сдаться в плен. Но немцы хотят гарантий, что их не тронут, и просят, чтобы мы дали им кого-нибудь из наших разведчиков в качестве гаранта и проводника, который вместе с парламентером приведет эту роту в плен. Я присутствовал при допросе немца, потом поехал по своим делам в тыл УРа, но на душе было неспокойно, чувствовал, что немец что-то утаивает. Я нашел ближайший полевой телефон, меня соединили со штабом батальона, с Барановским, и я сразу высказал ему свои сомнения в искренности перебежчика. Барановский сказал, что думает так же, как и я. Через два дня, ночью, батальон немцев, свыше 500 человек, пошел на прорыв к морю, где с берега их должны были снять корабли. Но ОПАБ встретил атакующих стеной огня, и в живых осталось только двенадцать немцев, которых мы взяли в плен. Как нам позже передали из штаба укрепрайона, на допросе пленные немцы сразу «раскололись», рассказали, что вся история с «перебежчиком» была задумана только с одной целью — если мы дадим разведчика для сопровождения, то они собирались выпотрошить из него информацию о нашей линии обороны и пойти на прорыв по наиболее подходящему приемлемому маршруту. А когда у них не получилось добыть «языка», то немцы просто пошли напролом.
— Кроме обычных функций комсорга батальона и обязанности в бою быть в первом ряду, какие еще функции были возложены на вас?
— Главная функция у батальонных комсоргов, как вы правильно заметили, была простой — подниматься в атаку одним из первых, а в обороне — находиться в бою в передовой траншее. Но была у меня одна общественная нагрузка — я был ответственный за прием пополнения в батальоне.
Кого присылали в ОПАБ на пополнение? Например, «западников» у нас не было, но солдаты с «бывших оккупированных советских территорий» к нам иногда попадали. Уже в июне 45-го к нам прибыла рота молдаван, служивших ранее в румынской армии. Шли эти молдаване строем и пели свою любимую песню. Когда нам ее перевели, то мы чуть не померли со смеху. Они пели: «Через Днестр мы перейдем, и Москву мы заберем!»
У нас могли зачислить в часть прямо на месте бывшего окруженца-примака, пришедшего в штаб с сохраненными документами. Проверок не проводили, или наш батальонный особист, старший лейтенант Леня Алейников, порядочный парень, занимался этим лично. Так у нас появился один бывший лейтенант-окруженец, которому, если я не ошибаюсь, вскоре восстановили командирское звание.
Разные люди приходили к нам. В штаб батальона попал служить рядовым горный инженер, который ни в какую не хотел, чтобы ему присвоили офицерское звание. Его позже отозвали в тыл, на восстановление народного хозяйства. Был у нас парень, великолепно игравший на гитаре и хорошим голосом исполнявший романсы и песни на стихи Есенина. Этого самородка забрали в штаб батальона. Приходили на пополнение в основном люди в возрасте старше тридцати лет.
Когда меня назначили комсоргом, то в ОПАБе было 354 комсомольца, а в конце войны их в батальоне осталось около ста человек — кто погиб или убыл из части по ранению, а многие вступили в партию.
Пополнения из заключенных у нас не было, но тут есть одна занимательная деталь. В конце 1944 года был издан приказ, предписывающий представить на снятие судимости с солдат, осужденных ранее по Указу ВС СССР от 06.06.1940, который назывался «Об ответственности за мелкое хулиганство и воровство». По этому указу до войны судили фактически на месте, в «судебных палатках», куда приводили арестованных за драку, за пьяную хулиганскую выходку и так далее, давали год тюрьмы по упрощенному судопроизводству, без волокиты. Требовалось только наличие двух свидетелей. И когда мы составляли список красноармейцев на погашение судимости, то все в штабе удивились, у нас в батальоне таких «бывших хулиганов» было немало.
— Какие потери нес ваш ОПАБ?
— Для солдата попасть служить в УР в какой-то степени было за счастье и означало остаться в живых. Если в обороне наши потери были такие же, как, и у обычной пехоты, то в наступлении ОПАБы не атаковали, а шли сразу вслед за наступающими войсками, а это две огромные разницы. Наступали грамотно, продуманно, с мощной артиллерийской поддержкой, стараясь сберечь людей. Я, например, не припомню, чтобы у нас выбило все пулеметные расчеты и мне лично самому пришлось бы ложиться за пулемет и вести огонь по немцам.
Из автомата и пистолета (у меня были трофейные «вальтеры») стрелять приходилось нередко, но нажимать в бою на гашетки «максима» или косить фрицев в упор из «дегтяря» — нет. А в пехоте такое могло случиться почти в каждом бою. Пойдет стрелковый батальон в атаку, а после боя от батальона и роты не набирается. Очень многое зависело от командиров.
У нас легкораненые не хотели уходить из батальона в госпиталь, прекрасно осознавая, что после госпиталя, скорее всего, попадут в маршевую роту, а оттуда в пехоту, где жизнь солдата измерялась 2–3 атаками.
— Как награждали в ОПАБе?
— Если командир стрелкового полка мог своей властью наградить подчиненного боевой медалью, а командир дивизии дать орден Красной Звезды или Славы III степени, то комендант укрепрайона не имел личных полномочий наградить отличившегося бойца.
Все наградные листы, заполненные в ОПАБе, шли напрямую в штаб армии, в составе которой мы находились. В половине случаев эти наградные листы куда-то терялись по дороге, а те наградные, которые попали в штаб, ложились на стол к канцелярским крысам, самолично решавшим, кому дать боевую награду, а кто перебьется.
Если представление к награде все же реализовывалось, то обычно вручали орден на ступень ниже. Мы же были «чужие, приписанные, приданные и отдельные», наш генерал в штабе армии кулаком по столу стучать не будет, мол, почему моих бойцов и офицеров достойно не отметили.
У нас в ОПАБе у офицеров только у одного был высокий орден Красного Знамени и один ротный был награжден орденом Александра Невского за взятие канала Нагат, у всех остальных только ордена Красной Звезды или Отечественной войны. Даже награждение рядового бойца укрепрайона медалью «За отвагу» шло через армейский штаб. У нас был связист, настоящий герой, с двумя орденами Славы, в конце войны представили его к I степени, и ни слуху ни духу.
— Чем лично вы отмечены за войну?
— Первой моей наградой был орден Красной Звезды, и о том, что я награжден, я случайно прочел во фронтовой газете в октябре 44-го. Весной 45-го года мне вручили орден Отечественной войны I степени за январский прорыв. В 1957 году меня вызвали в военкомат и вручили еще один орден Красной Звезды, который разыскивал меня с войны, но военком не сказал, за какие именно бои я был тогда отмечен.
— Какой была дисциплина в ОПАБе?
— Были какие-то мелкие ЧП, как и в любых армейских частях, но в основном дисциплина была на уровне, своим местом в УРе рядовые бойцы дорожили. За год нахождения в МЗО из всего личного состава 383-го ОПАБа только один человек попал под трибунал, наш капитан-хозяйственник, и то все мы знали, что с ним поступили слишком сурово, отправив его по приговору в штрафную часть.
А в 406-м батальоне на моей памяти вообще не было серьезных эксцессов или происшествий, и даже в Германии бойцы батальона вели себя как люди, не насиловали и не мародерствовали. Наш особист Алейников, как я уже сказал, был порядочным человеком, дел не стряпал, никому в душу не лез. В Пруссии наши бойцы поймали двух немцев в штатском, молодого и пожилого. Алейников их допросил, и что-то ему в их ответах не понравилось. Он решил отправить их в армейский СМЕРШ для дальнейшего разбирательства. Конвоировать немцев отрядили здоровенного бугая, мужика средних лет, бывшего милиционера. По дороге немцы на него напали, избили, отобрали оружие и смылись. Алейников сказал горе-конвоиру: «Черт с тобой, иди служи дальше».
— Где вы служили после войны?
— Летом 45-го года я служил в Северной группе войск (СВГ) и в числе других офицеров, получивших звание в годы войны непосредственно на передовой, без прохождения курса военного училища был направлен на годичные курсы переподготовки. За год мы прошли училищный курс, и после переподготовки я служил парторгом батальона в 252-м Ковенском ордена Суворова II степени стрелковом полку 70-й СД, дислоцированной в Померании.
Но в начале 1947 года меня вызвали в штаб СВГ, и после беседы с представителем Военного отдела ЦК мне сообщили, что принято решение — направить меня для дальнейшей службы на флот. Я был направлен на Балтику, в Рижскую Военно-морскую базу (РВМБ) офицером службы флагманского минера 3-й бригады траления.
Морского образования я не имел, и пришлось учиться в так называемых параллельных классах ВМФ, где офицеры, бывшие сухопутчики, изучали морские дисциплины. Но самой лучшей школой была для меня служба в 3-й бригаде траления, матросы и офицеры которой были настоящими учителями. После окончания этих классов мне было присвоено звание капитан-лейтенанта.
Вместе с товарищами по 3-й бригаде траления КБФ занимался разминированием Балтийского моря, в 1949 году стал помощником начальника политотдела бригады по комсомолу. В 1952 году, во время «кампании по борьбе с космополитами», меня перевели на эстонский остров Эзель (Сааремаа) на должность заместителя командира по политчасти опытного дивизиона береговой артиллерии. После расформирования этого дивизиона я служил на ТОФе, на Южно-Сахалинской ВМБ в Корсакове, секретарем парткома дивизиона аварийно-спасательной службы. Но контузия, полученная на фронте в мае 45-го, серьезно напомнила о себе, и в 1956 году меня по состоянию здоровья, по инвалидности, уволили из рядов флота.
Вернулся я в Ригу и еще свыше двадцати лет, до своего выхода на пенсию, проработал главным инженером-метрологом латвийского Министерства деревообрабатывающей промышленности.