Василий сидел на лавке и поглядывал на Слоту Захарьева, коему было уже далеко за шестьдесят. Несмотря на почтенный возраст, старик выглядел довольно бодрым и крепким. Грузные, но ловкие руки его оттачивали терпугом обоюдоострый нож, насаженный на деревянное ратовище.
— На медведя ходил, Слота?
— Доводилось, княже.
— Я бы тоже с такой рогатиной сходил.
— А чего не сходить? — хмыкнул мужик. — Вот через недельку овес начнет наливаться и прогуляйся.
— На овсяное поле? — пожал плечами Василий.
— А ты и не ведал, княже. Медведь любит лакомиться овсом, как и медом. Но чаще всего он в ночь выходит, ибо днем людей опасается.
— Ишь ты… Не на него рогатину точишь?
— Кабы… Есть враг поближе и позлей.
— Ведаю, Слота, ведаю, — нахмурился Пожарский.
Василий уже знал судьбу хозяина избы. Когда-то тот жил в большем селе Курбе, что в 25 верстах от Ярославля, в родовой вотчине князя Андрея Курбского. Особо не бедствовал, но когда князь угодил в опалу, мужикам пришлось туго, а потом Голодные годы налетели, кои унесли всю семью Слоты на погост. Походил, побродяжил по Руси страдник, пока не угодил в монастырскую деревеньку Горушку, принадлежавшую Троицкой обители. Один из монастырских приказчиков пригляделся к Слоте и поставил его старостой, молвив трудникам:
— Мужик степенный, рачительный, быть ему вашим большаком.
Трудники не возражали: Слота и в самом деле оказался башковитым, приделистым человеком, а главное рассудительным и не вороватым, к людям учтивым.
Видя радение Слоты, приказчик (с ведения келаря самой богатой на Руси обители) выделил старосте три рубля серебром на постройку новой избы. И тут трудник постарался: поставил избу на подклете, с теплой горницей и летней повалушей, изукрасил дом деревянной резьбой.
Мужики дивились:
— Вот те и старик. Ишь, какие хоромы отгрохал. И для кого старался?
Не ведали мужики тайных помыслов приказчика, коего деньгами одарил какой-то неведомый князь, появившийся в Горушках и вставший на постой в избу Слоты.
Горушка — деревенька в десяток дворов, расположенная близ небольшого Подсосенского женского монастыря, возведенного Борисом Годуновым.
Слота — мужик не любопытный, однако «жительство» князя в своей избе воспринял с недоумением, его пытливые глаза не раз останавливались на диковинном постояльце. И Василий открылся:
— Хочешь, не хочешь, а поведать тебе придется. Сам я древнего княжеского рода, но какого — изречь пока не могу. Зови Василием Михайловичем.
— Добро, княже.
— Далее слушай. У тебя я не зря появился. Острая нужда привела… Лет десять назад поглянулась мне одна боярышня, да так, Слота, что всем сердцем к ней прикипел. И она меня возлюбила, но встречались мы тайно. Отец же моей девушки ничего не ведал и вздумал выдать мою ладу за родовитого боярина. Лада моя напрочь отказалась, и тогда отец сослал ее в монастырь. Вначале в один, затем в другой, а ныне моя лада в Подсосенской обители оказалась. А я близ нее все эти годы обретаюсь, поелику жить без нее не могу.
Слота головой крутанул:
— Век живу, но такого случая не слышал. Выходит, крепко любишь свою ладу?
— Крепко, Слота. Только смерть меня с ней разлучит… Так что не дивись, когда к нам монахиня заглянет.
— Да как же ее игуменья отпустит?
— Отпустит. Поладили мы с игуменьей. Отзывчивая душа. Жди в воскресный день.
Ничего больше не сказал Василий, но, как ему показалось, он и без того наговорил лишку.
Слота понимающе покивал серебряной головой, и вышел из избы, а Василий прилег на лавку, запрокинув руки за голову. За последние годы он заметно возмужал, еще больше раздался в плечах. Темно-русая курчавая брода красиво обрамляла сероглазое, мужественное лицо. Совсем недавно ему пошел двадцать пятый год. Казалось, не так уж и много, но за последние годы он испытал немало всяких трудностей, связанных с монашеством Ксении.
А все началось еще в 1606 году, когда на трон «вскочил аки бес» Василий Шуйский. Когда Василий вдругорядь кинулся к монастырю, то у врат его стояла многочисленная стража. Прорываться к царевне не было смысла. На всякий случай спросил:
— Почему обитель взяли под стражу?
— А мы и сами не ведаем, — отвечали стрельцы. — Приказал царь — вот и стоим.
Василий мысленно обругал Василия Шуйского и повернул вспять, не ведая, как ему поступить. Надумал посоветоваться с Катыревым.
— Поздно, — сокрушенно молвил Михаил Петрович. — Не ожидали мы от Шубника такой прыти. С заднего колеса влез на небеса. Тьфу!
Василий отчаялся, и все же пришел к Чудову монастырю на другой день. Стражи уже не было, врата были открыты. От игуменьи удалось изведать, что ночью Ксению увезли в женский Горицкий Воскресенский монастырь.
— Это где? — всполошился Василий.
— Далече, князь. На реке Шексне, под городом Кириловым.
Василий помрачнел. Ксения удалена из Москвы, и не куда-нибудь, а в тот самый северный монастырь, в коем творились жуткие вещи. Княгини Ефросинья и Евдокия Старицкие, заточенные в обитель по приказу царя Ивана Грозного, были здесь умерщвлены. Какая судьба ждет Ксению? Уж слишком торопко увезли ее под Белоозеро. И почему тайком, глухой ночью? Уж не задумал ли Василий Шуйский устранить соперницу на московский трон?
Заныло сердце Василия от щемящей боли, а затем встрепенулось. Надо немешкотно спасать Ксению! Он метнулся к коню, пружинисто переметнулся в седло и уже готов был скакать во весь опор вслед за опальной царевной, но вскоре преодолел свой искрометный порыв, уяснив, что торопливость ему не поможет. Ксению увезли три десятка стрельцов, и какой бы он силой не обладал, ему не высвободить свою возлюбленную. И все же он поедет в этот монастырь, отдаленный от Москвы сотнями верстами, только допрежь всего основательно подготовится к дальней поездке. Не худо бы потолковать с Афанасием Власьевым, чей мудрый совет всегда пригодится.
Афанасий Иванович пока еще не был отослан в ссылку, но он предчувствовал ее, поелику его проницательный ум подсказывал опалу. К беде же Василия Пожарского он как всегда отнесся с должным сочувствием.
— В одном могу тебя успокоить, Василий Михайлович. Шуйский и без того висит на волоске, а посему ему нет резона тотчас устранять дочь Бориса Годунова. Эта хитрая лиса выждет немалое время, чтобы поступить, как поступил Иван Грозный. Если он укоренится на царстве, то может оставить в покое Ксению, но сие покажет время. И все же Шуйский непредсказуем, поезжай, коль надумал. Стрельцы, как мне мнится, остановятся в городе Кириллове, что в шести верстах от Горицкого монастыря, а может, встанут в самом Белозерске. Не думаю, что Шуйский послал три десятка служилых людей лишь для охраны колымаги царевны. В таком деле и десятка лишку.
— Тогда, с каким умыслом, Афанасий Иваныч?
— Мнится, для того, дабы привести к присяге не только Белозерск и Кириллов, но и другие северные города. Не зря мои писцы были вызваны к новому царю.
Затем Власьев молвил:
— В Кириллове в дьяках ходит мой добрый знакомец, Томила Даренин. Встанешь к нему на постой. Я ему записку напишу.
— Премного благодарен, Афанасий Иванович. Отменно!
— Погоди радоваться, князь. Томиле Андреичу одной записки будет мало. Он, почитай, всем городом управляет.
— Без воеводы?
— Томила подчинен белозерскому воеводе, а посему тот должен спросить: что за московский гость вдруг пожаловал в крепостицу. И что Томила должен поведать? Твою историю любви к дочери Годунова?
— Упаси Бог! Ни одна душа не должна изведать, с какой целью я прибыл в Кириллов.
— Но что Томиле докладывать воеводе Борису Ряполовскому?
Пожарский пожал плечами.
— Худо, князь. Воевода Ряполовский, насколь я его ведаю, человек подозрительный, может и за пристава взять, да в колодках на Москву отправить.
— Как же быть, Афанасий Иванович?
— Вот и я не знаю.
Василий обратил внимание на усталое и похудевшее лицо Власьева, чего раньше он никогда не замечал, но его больше всего встревожили последние слова думного дьяка, который, как думалось Пожарскому, всегда мог что-то придумать дельное и вразумительное.
— Ладно, не раскисай, — после непродолжительного молчания заговорил Власьев. — Будет у тебя зело добрый повод появиться в Кириллове. Одержимым везет… Последний год что-то я себя неважно чувствую, никак грудная жаба одолевает. Надумал я внести денежный вклад в Чудов монастырь, дабы чернецы за меня помолились. Ныне же повезешь мой вклад в Горицкую обитель, где томится твоя Ксения. Игуменья будет довольна, ибо монастырь не гораздо богат, поелику находится под рукой Кирилло-Белозерского монастыря. Скажешь игуменье, что сам, мол, Афанасий Власьев, приехать не смог, послал своего доверенного человека. О том я в грамотке отпишу.
— Спасибо, Афанасий Иванович, выручил. В ноги тебе поклонюсь!
— Сядь! Дале послушай. Путь твой будет далекий. На постоялые дворы и ямских лошадей немалые деньги понадобятся, да и на другие дела, а калита твоя, мнится, изрядно оскудела. К матери бы ринулся, но она в Мугреево отъехала. Ты ж терять времени не хочешь, да и матушку не желаешь удручать. Не так ли сказываю?
— Да все так, Афанасий Иваныч, — вздохнул Василий.
— То-то и оно. Да Горицкого монастыря не близок свет. Снабжу тебя калитой и немалой, дабы ни в чем нужды не ведал.
На сей раз Василий, и в самом деле отвесил земной поклон. Тепло молвил:
— Редкостный ты человек, Афанасий Иванович. Будто сыну родному. Все до полушки верну.
— Сына Бог не дал. Я всегда твоему отцу завидовал и всегда говорил: мне бы таких сыновей… А ты мне и впрямь за сына. Ни о каком возврате денег и думать не смей. На мой век денег с избытком хватит. Много ли надо бобылю?
На прощанье обнялись, облобызались. На прощанье Афанасий Иванович молвил:
— Веди себя в Кириллове тихо, о запальчивости своей забудь, к служилым людям приглядись. Если Шуйский задумал лихо, начальный человек о том должен ведать. Найди к нему дорожку, а там, как Бог даст…
… Томила Даренин встретил Пожарского приветливо.
— Живи, сколь душа пожелает. Я ведь Афанасию Ивановичу, почитай, жизнью обязан. Как-то в зазимье, когда из Неметчины пробирались, в возке через реку ехали, да в полынью угодили. Почитай, у самого берега. Лошадь успела выскочить, а я в полынью угодил. Не видать бы мне бела свете, если бы Афанасий Иванович из возка не выпрыгнул и ко мне по льду с вожжами пополз. Вытянул меня, жизнью своей рисковал. До сих пор за него Богу молюсь.
Услышав о недуге Власьева, опечалился:
— Жаль Афанасия Ивановича. Державные дела, коими он ведал, тяжело даются. Вклад, выходит, прислал. Игуменья порадуется: храм новый задумала она возвести.
— Какова она?
— Евсталия-то?.. Да, кажись, разумница, о монастыре своем неустанно радеет.
— А нравом?
— Покладистая, не то, что бывшая игуменья. Та была крута и деспотична. Келейницы в постоянном страхе жили.
— Это при ней Старицких княгинь погубили?
— При ней, Василий Михайлович. Но то Иван Грозный приказал.
— Может, и новый царь с какой-нибудь неугодной келейницей расправиться. Вон и стрельцов для чего-то нагнал.
При упоминании стрельцов лицо Томилы Даренина подернулось хмурью. Длинные, сухие пальцы нервически забарабанили по столу.
— Будто кромешники налетели. Только метел да собачьих морд не хватает. Дерзки, оглашенные. Особливо пятидесятник Титок Наумов выкобенивается. Выполняй приказ великого государя, дьяк Томила! Рассели нас по лучшим избам, укажи кабацким целовальникам вина нам без уплаты выдавать, да кормить вволю. Меня оторопь взяла. Да вы, сказываю, кабаки за три дня разорите. А Титок зубы скалит: разорим, коль из городской казны денег целовальникам не выделишь. Я, было, увещевать пятидесятника принялся, а тот будто с цепи сорвался: не гомони, дьяк, мы царскую волю выполняем! Вот так, Василий Михайлович.
— Какую волю? — напрягся Пожарский.
— Не рассказал. Погодя-де изведаешь. Но денег пока я из казны не брал. Послал своего человека к воеводе Ряполовскому. Я-то без его указу и полушки не могу потратить. Он у нас строг…
Томила принялся рассказывать про воеводу Белозерска, но Василий слушал его вполуха, ибо все его мысли крутились о таинственной царской воле, о коей пятидесятник не захотел поведать дьяку Даренину.
Когда дьяк завершил свой рассказ о Ряполовском, Василий вышел из-за стола.
— Прости, Томила Андреич. Пора мне к игуменье Евсталии наведаться.
— Да ты что, Василий Михайлыч?! С такой-то дороги дальней? Отдохни, отоспись. Что за спех?
— Такова воля Афанасия Ивановича. Поеду!..
… Василий, пока хозяина избы не было, лежал на лавке и все вспоминал, вспоминал. Радушно его встретила игуменья Евсталия, радуясь дару дьяка Власьева:
— Никогда не чаяла, что экий важный человек в мою скромную обитель столь денег пожалует. Все келейницы за него будут молиться.
— Вот и мне за него надо помолиться в твоей обители, матушка игуменья. Недельки две Афанасий Иванович наказывал, коль дозволишь.
— Дело богоугодное, князь, как не дозволить? Я тебе и место в Гостевой избе отведу и выдам смирную сряду, дабы инокинь моих не смущать. Молись в соборном храме самой почитаемой иконе Воскресения Христова, пожалованной монастырю царицей Анастасией Романовной, когда сестры после вечерней службы по кельям разойдутся. Да молись с усердием, с земными поклонами, дабы на Афанасия Ивановича Божие исцеление низошло.
— Я буду усердным молитвенником, матушка игуменья…
Лишь на третий день увидел Василий из оконца Гостевой избы келейницу Ксению, идущую с инокинями в соборный храм. Сердце его забилось, лицо вспыхнуло, он готов был выскочить из избы и кинуться к своей возлюбленной, о коей думал все дни и ночи. Но на сей раз, он сдержал себя, разумея, что его порывистый шаг может все испортить и даже погубить опальную царевну. Если стрельцы (а среди них оказались и дворовые слуги Василия Шуйского, ходившие у него в послужильцах, когда тот был боярином) имеют тайное поручение царя устранить дочь Годунова, то появление в обители Василия Пожарского их приведет в смятение. Князь прибыл в Горицкий монастырь, дабы вызволить Ксению из обители! Схватить его, заковать в железа, а к воротам обители приставить надежный караул, до тех пор, пока Шуйский не отдаст свой жестокий приказ.
Василий аж застонал от безысходности. Он не может встретиться с Ксенией, не может! Тогда, для чего он проделал такой далекий путь? Чтобы только мельком увидеть свою ладу из оконца Гостевой избы?.. Нет! Надо что-то измыслить, непременно измыслить! Прийти в себя, успокоиться и как следует раскинуть головой.
Долго ломал голову Василий и, наконец, его осенила спасительная мысль. Надо открыться игуменье. Риск огромный, но только она способна свести его с Ксенией…
Скрипнула дверь. В избу вошел Слота, глянул на князя, лежащего на лавке с закрытыми глазами, подумал: «Никак, сон сморил». Но князь тотчас поднялся и бодрым голосом молвил:
— Кажись, погожий день сегодня, Слота.
— Вот и, слава Богу. Мужики, глядишь, хлеб домолотят.
Начало сентября ознаменовалось проливными дождями, кои помешали монастырским трудникам завершить страду.
— Угонятся за день?
— Ныне угонятся. Дождей, почитай, неделю не будет.
Василий уже не удивлялся пророчествам хозяина избы, который по каким-то, одному ему известным приметам, угадывал погоду.
— Вот и славно, — думая уже о чем-то своем, сказал Пожарский. Пусть Ксения порадуется солнечным дням.
В том северном монастыре погода не баловала, и все же Ксения была несказанно счастлива их встречам, хотя и коротким, но все же упоительным для ее души.
«Спасибо игуменье, — неоднократно высказывала она. — Сердце у нее доброе. И как только тебе удалось уговорить Евсталию?»
«А я добавил к вкладу Власьева свой вклад, вот и оттаяла матушка игуменья».
«Себе-то хоть оставил?» — обеспокоилась Ксения.
«Не волнуйся, ладушка. Насмотреться на тебя не могу».
Василий настолько был нежен, настолько одержим своей любовью, что Ксения как-то спросила:
«Редкостный ты у меня, любый Васенька. Таких, пожалуй, и на белом свете нет. А если меня в самый дальний монастырь отправят, где и дорог нет. Так и будешь меня сыскивать?»
«Да хоть в земли полуночные! Все равно найду. Ты же знаешь, родная моя, что нет мне без тебя жизни».
Прослезилась горицкая келейница от счастливых и неутешных слез, ведая, что неспроста заточил ее царь Шуйский к далекому Белому озеру.
Не покидала тревога и Василия. Пока пребывал в обители, он нередко справлялся у игуменьи:
«Не посещал ли монастырь кто из служилых людей, что прибыли в Кириллов?»
«Пока никто не наведывался. Да и что ратным людям делать в женском монастыре?.. Чую, что-то гнетет твою душу, князь».
Василий отнекивался, говорил, что спрашивает из досужего любопытства, но Евсталия, ведая судьбу прежних знатных княгинь Старицких, вывезенных из монастыря и утопленных в Шексне, догадывалась о причине вопросов столичного князя, влюбленного в царскую дочь.
Дьяк Томила Даренин тоже пока ни о чем подозрительном в поведении стрельцов не находил и толковал об одном и том же:
«Чего-то они выжидают. К присяге Василию Шуйскому они народишко привели, пора бы и вспять возвращаться, но они о том не помышляют, сучьи дети. Сколь казны у Белозерского воеводы издержали!»
Пуще всего угнетало Василия томительное неведение. Его деятельная натура страсть того не любила, и тогда он рискнул встретиться с пятидесятником, пригласив его в кабак, что находился на Покровской улице. Но дьяк решительно отговорил:
«Не дело вздумал ты, Василий Михайлович. Титок Наумов пока о тебе ничего не ведает, и, слава Богу. Зачем же на рожон лезть? Живи в монастыре, коль игуменья приветила, а я, коль что разнюхаю, в сей миг тебя оповещу. Успеешь свою инокиню увести. Я ведь с Титком не зря сошелся. В гостях друг у друга бываем. Все жду, когда он проболтается. Вот и ты терпеливо жди!»
И тот час настал. Томила Андреевич вбежал в Гостевую избу с веселой улыбкой.
«Распустил-таки язык наш Титок. Царь Василий повелел черницу Ольгу в Москву привезти».
«Для какой надобности?» — встрепенулся Пожарский.
«Москве угрожает опасность. На стольный град двинулось войско крестьян и холопов под началом Ивашки Болотникова. Огромное войско. Перед лицом смертельной угрозы Василий Иванович вознамерился примирить себя с памятью царя Бориса Годунова. Прах царя, царицы Марии Григорьевны и сына их Федора Борисовича велено перенести из заброшенного кладбища в Троицкий монастырь. На перезахоронении должна присутствовать царевна Ксения».
«Слава Богу!» — размашисто перекрестился Василий.
Он двинулся на Москву вслед за возком Ксении, окруженным стрельцами. Служилые люди его так и не приметили, а вот в Москве Василий чувствовал себя уже свободно: ему уже нечего не угрожало, ибо новый патриарх Гермоген и бывший первый патриарх всея Руси Иов, приглашенный из Старицы, приняли покаяние москвитян, кои ранее целовали крест «царю Борису, и царице его Марье, и царевичу Федору, царевне Ксении», а затем после кончины царя целовали крест царице, царевичу и царевне, но позднее «то все преступили». В свою очередь оба святых патриарха простили всех, кто принес покаяние.
Царевну Ксению разместили в кремлевском женском Вознесенском монастыре, что особенно порадовало Пожарского. Не надо таиться, где-то укрываться, и дом совсем рядом.
В приподнятом настроении Василий вернулся в свои хоромы, что близ Лубянки на Сретенке, где его встретили мать и старший брат Дмитрий.
Мария Федоровна пролила немало слез, ничего не ведая об участи Василия, внезапно исчезнувшего из Москвы, и теперь, вытирая шелковым убрусцем заплаканные глаза, она выслушивала скупой рассказ сына и тихо вздыхала.
Дмитрий же коротко и суховато посетовал:
— Мать бы пожалел. Душой извелась.
— Прости меня, матушка, но по-другому я поступить не мог.
— И что это за любовь такая, сынок? Сердцем тебя понимаю, но умом не разумею. Ведь царевна теперь инокиня, она обет дала — только Богу служить. Никогда уже не быть ей в миру. Ты ж — мирской человек, достиг самых цветущих лет. Не пора ли тебе отрешиться от безумной любви, и завести семью? Да за тебя, такого пригожего молодца, любая боярышня с усладой пойдет. Послушай меня, сынок. Заклинаю тебя!
У Марии Федоровны в эту минуту были такие страдальческие, умоляющие глаза, что Василий не выдержал и опустил русокудрую голову. Его охватила острая жалость к матери, кою он беспредельно благотворил.
Мария Федоровна прижала голову сына к своей груди и все с той же мольбой, проговорила:
— Васенька, послушай меня, ради Христа!
Василий же поднял на мать свои взволнованные глаза и молвил:
— Если сможешь, прости меня матушка. Даже твоя отчаянная мольба меня не остановит. Несказанно люблю я Ксению и никогда не предам ее, даже если ты меня предашь проклятию.
Горькие слезы покатились по лицу Марии Федоровны…
…Надежды Василия на то, что царевну оставят в московской Вознесенской обители рухнули: черницу Ольгу вместе с останками отца, матери и брата, откопанными из могилы убогого погоста Варсонофьевского монастыря, повезли в обитель преподобного Сергия Радонежского. Пожарский последовал вслед за погребальным шествием.
Перезахоронение последовало на богатом кладбище монастыря. С тяжелым сердцем он слушал скорбные причитания Ксении: «Горько мне, безродной сироте! Злодей-вор, что назвался ложно Дмитрием, погубил моего батюшку, мою сердечную матушку, моего милого братца, весь мой род заел! И сам пропал, и по смерти наделал беды земле нашей Русской! Господи, осуди его судом праведным!»
Василий смотрел на рыдающую Ксению, и у самого на глаза навернулись слезы. Какой же горестный удел у его несчастной возлюбленной! Сколько же ей пришлось перенести за годы Смуты, по-прежнему бушующей на Руси. Дай же ей сил, всемилостивый Господи!
Василий полагал, что Ксению после торжественного обряда вновь отправят в Москву, но ее отвезли в Подсосенский монастырь. Пожарский вновь последовал за инокиней и обосновался в деревне Горушке, что находилась недалече от обители.
Два года обретался Василий в избе Слоты Захарьева и два года по воскресным дням, опричь Великого поста, встречался с инокиней Ольгой. Нет, он так и не мог привыкнуть к нареченному монашескому имени, по-прежнему называя свою ладу Ксенией.
В деревне уже привыкли к приходам молодой черницы, ибо она всегда появлялась с берестяным кузовком, наполненным разнообразными вещицами, заказанными местными крестьянами. Один попросит принести лампадного масла, другой — свечку, третий — рушник, искусно вышитый руками келейницы… В деревне было всего девять дворов, и всегда каждый двор посещала полюбившаяся всем сосельникам монахиня, ибо она заходила в избу даже тогда, если ее хозяин ничего не заказывал. Войдет, непременно спросит о здравии обитателей дома, а ежели кто занедужил, то не только помолится за него перед кивотом, но, и в случае надобности, пообещает прислать к хворому мирянину монастырскую лекарку. Вот за то и боготворили инокиню. Каждый хозяин старался чем-то угостить ее, но Ольга учтиво отказывалась, говоря, что Господь присылает ее к мирянам не ради насыщения чрева, а ради благодати, которая должна вселиться в дом.
Последняя изба, куда заходила матушка Ольга, была изба старосты, кой оказался большим любителем ее рукоделия. И не только он, а и его новая жена Пелагея, кою присмотрел в деревне домовитый мужик. Та, увидев расшитый серебряными травами небольшой рушничок, ахнула:
— Какая лепота, пресвятая Богородица! Уж на что была моя бабушка мастерица, но ей далеко до такого чудного рукоделия.
— Лепота, — степенно кивал Слота. — Такой рушник ни на одном торгу не купишь. Боюсь, у меня даже денег не хватит.
— Господь с тобой, Слота Захарыч. Я ж — от чистого сердца.
— Но ведь сколь усердия довелось приложить, матушка.
— Сие усердие мне в радость. Не было бы его, я б с тоски умерла. Страсть люблю вышивание. Оно спасает меня от грустных мыслей.
Ксения хотя и встречалась с Василием, но опечаленные мысли не покидали ее, ибо монастырь стал ее домом, в кой ее постригли насильно, когда душа ее не желала уходить в монашеский мир, вынудивший ее стать черницей поневоле. Она с трудом привыкала к своему новому положению, особенно в Горицком монастыре, когда судьба ее висела на волоске, и если бы не тайные встречи с Василием, ей бы пришлось совсем нелегко. Именно Василий вывел ее из плена тягостных ощущений, нередко приводивших ее к самым черным, беспроглядным мыслям, именно Василий вернул ее к жизни.
Инокине Ольге легче стало в Подсосенском монастыре, когда игуменья назначила ей «духовную мать», матушку Александру, пожилую монахиню с добрым, всё понимающим сердцем. После ее неустанных, душеспасительных бесед, Ольга все больше стала втягиваться в духовную жизнь, понимая, что подрясник и куколь предназначены ей судьбой, и с этим необходимо не только смириться, но и полностью отдаться служению Богу.
Одно смущало инокиню: ее неиссякаемая любовь к Василию, которую она не могла скрыть ни в Горицком, ни в Подсосенском монастырях. В северном монастыре она не дошла до плотского грехопадения, а вот в Подсосенском, в один из светлых, погожих дней лета, когда вся природа дышала духмяной зеленью и озарялась светозарным солнцем, она отдалась своему ненаглядному Васеньке и, вернувшись из деревни в обитель, тотчас кинулась к матушке Александре и поведала о своем большом грехе. Та всполошилась:
— То прелюбодеяние! Я-то, чаяла, что твои встречи с князем не будут телесными, но ты оказалась в плену плотских наваждений и не сдержалась от греховного искушения. Я наложу на тебя епитимью!
Матушка Александра настолько осерчала, что обычно кроткие, участливые глаза ее наполнились суровым гневом.
Ольга опустилась на колени и, глотая слезы, молвила:
— Мне нет прощения, матушка. Я готова понести самое строгое наказание.
— Ну почему, почему ты, дитя мое, предалась плотскому вожделению, заведомо зная, что всемилостивый Бог причисляет прелюбодеяние к великим грехам?
Перед духовной матушкой нельзя было скрыть даже самые сокровенные мысли.
— Я ведаю о том, матушка Александра, но любовь князя Василия вот уже много лет казалась мне божественным чудом, вот я и вознаградила его.
— А твоя любовь так же сильна, дочь моя?
— Да, матушка. Я готова пожертвовать своей жизнью за Василия.
— Пожертвовать жизнью?.. Поднимись, дочь моя, и поведай мне о своих чувствах к князю Пожарскому, и как они зародились в душе твоей? Прежде чем подвергать тебя наказанию, я все хочу изведать до мельчайших подробностей.
Это был длительный рассказ, после чего матушка Александра молвила:
— Твой грех, дочь моя, не минутная слабость, а веление истомившейся души. Василий твой и впрямь достоин любовной услады. Но это хорошо между людьми в мирской жизни, здесь же случай особый, и не мне уже, а Богу судить о твоем проступке. Возможно, Спаситель и отпустит твой грех, но о том надо молиться, а посему я предаю тебя малой епитимье. Молись, усердно молись, дочь моя…
С того летнего дня миновало два года, а сейчас Ольга неторопко шла к Горушке и тихо молилась, перебирая янтарные четки.
— Пресвятая Богородица, прости меня, грешную…
Она шла и заведомо знала, что ее молитва не такая уж истовая, не дойдет она до Господа, ибо в избе Слоты ее ждал стосковавшийся по ней князь Василий. Шесть дней для него, как он сказывал: «адское мучение». А для нее?
Ольга, перестав читать молитву, и вовсе остановилась. Все дни, проведенные в трудах и молитвах, она просила прощения у Господа и… постоянно думала о Василии, и ничего не могла с собой поделать. Бог и Василий как бы воплотились в одно лицо, только один неизменно напоминал о ее грехе и грозил своим карающим перстом, а другой — протягивал к ней свои ласковые руки и нежно шептал: «Ладушка ты моя ненаглядная, как же я по тебе соскучился!»
Раздвоение и мучило и одаривало инокиню счастьем, но тем счастьем, кое она находила греховным. Василий же ничего греховного в их встречах не видел:
— Твоя душа рвалась к иноческой жизни? — спрашивал он.
— Нет. Никогда я не думала посвятить свою жизнь служению Богу.
— Тебя силком отправили в монастырь?
— Да. Я даже вырывалась из рук холопов Масальского.
— На постриге ты об этом поведала священнику?
— Да. Но духовные лица мне сказали, что они должны выполнить приказ царя Дмитрия, и что не судима воля царская.
— Обряд пострига был совершен не по твоей воле, тем паче он был содеян по приказу Расстриги. Надеюсь, ты ведаешь о сущности расстрижения?
— Отменно ведаю, Василий. Суть его состоит в том, что по прочтении повинному указа о присуждении его к лишению духовного сана с него снимают назначенные этому сану одежды — рясу, подрясник, камилавку, клобук, остригают у него волоса на голове и бороду, если это мужчина, облачают в простое мирское платье и отбирают «ставленную» грамоту. Расстриги не могут поступать на какую-либо службу, участвовать в земских сходах.
— Всю жизнь?
— Бывший священник — в продолжение двадцати лет, диакон — двенадцати лет. Есть даже такое воспрещение: в течение семи лет расстрига не имеет права въезда в столицу. Четвертый вселенский собор установил добровольных расстриг предавать анафеме. На Руси митрополит Киприан также изрек проклятие на низлагающих с себя добровольно священный сан монаха и священника.
— О чем тогда пересуды, Ксения? Ты угодила в монастырь по дьявольскому наущению Расстриги, кой подвергся проклятию всей православной Русью. Ты вольна покинуть обитель.
— Поздно, Василий. Я приняла обет, а посему не могу покинуть монастырь.
— Вздор, Ксения! — горячился Василий. — Ты бы ведала, что творится в других монастырях. У меня волосы встают дыбом. Уж не тебе ль, известной книжнице, не ведать о разного рода монастырских грехах? Жизнь монахов должна быть примером добродетели, благочестия и трезвости. А что на самом деле? Мне еще в Белозерском монастыре удалось прочесть прелюбопытную грамоту, да так, что она, почитай, дословно запомнилась. Помышлял тебе о ней рассказать, да все как-то случай не представлялся. Вот послушай: «Не велено священническому и иноческому чину по священным правилам и Соборному Уложению в корчмы входить, упиваться, празднословить, браниться; и которые священники, дьяки и монахи станут по корчмам ходить, упиваться, по дворам и улицам скитаться пьяными, сквернословить непристойными словами браниться, драться: таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать, по земскому обычаю, как с простых людей бражников берется, и отсылать чернецов в монастыри к архимандритам и игуменам на смирение по монастырскому чину». И прочее и прочее.
— Ты прав, Василий. Еще преподобный Феодосий, игумен Киево-Печерского монастыря сурово обличал иноков за леность к богослужению, пьянство и несоблюдение правил воздержания. Ныне же наличие рядом мужских и женских монастырей, а также и общих мужско-женских обителей не может пагубно не сказаться на целомудрии монахов и монахинь.
— Не забудь обличение монашеской жизни Максима Грека, Вассиана Косого и Иосифа Волоцкого. А как негодовал на монашеские нравы Иван Грозный? Он даже собрал Стоглавый собор и заявил, что во всех монастырях держатся хмельные напитки и чернецы предаются пьянству, по кельям незазорно ходят женки и девки и творится несусветный блуд.
— Святой игумен Иосиф Волоцкий высказался еще резче. Мне стыдно об этом говорить, но его слова из книги не выдернуть. Он досадует, что по обителям ходят не только женки и девки, но и «робята молодые, голоусые отроки», кои живут среди монахов «невозбранно». Какая стыдоба! При таких пороках взыскательным игуменам оставалось только либо уходить со своего места, как это сделал Паисий Ярославов, инок Спасокаменского монастыря, а затем игумен Троице-Сергиевой обители, или насаждать порядок «железом и затвором», рискуя иногда поплатиться своею бородой, как это стряслось с Саввой Тверским.
— Все так, Ксения, но ты забываешь или не хочешь говорить о самом главном для тебя вопросе. Мне хорошо известно, что Стоглавый собор, заповедуя монахам держать хмельное питье и вести свое хозяйство, допустил изъятие из этого правила для более знаменитых иноков и тем изрядно подорвал свои установки. Иноки, постриженные поневоле или из знатных фамилий, продолжали вести чисто светскую жизнь, к соблазну монастырской братии. Светскую, Ксения! Почему ты того не хочешь? Расстриги давно нет, а Василию Шуйскому и вовсе ныне не до инокинь. Для него главная забота — новый Самозванец и поляки с воровскими казаками, кои обретаются в Тушинском лагере. Что сдерживает тебя, что?
— Я тебе уже сказывала, Василий. Обет перед святыми иконами дала.
— Опять ты про свое! — продолжал горячиться Пожарский.
Их спор продолжался…
И вот Ксения появилась в избе Суеты. Она была в черном куколе, черном подряснике и в черных кожаных сапожках; подрясник опоясан нешироким черным поясом, в руке — янтарные четки.
В первое время, когда Ксения жила в Горицком Воскресенском монастыре, Василий никак не мог привыкнуть к ее строгому монашескому облачению, так разнящемуся от мирского. Все сокрыто, даже от лица остались одни глаза, и тогда он снимал с ее головы куколь, запускал ладони в ее чудные шелковистые волосы, нежно целовал ее зеленые глаза с мягкими пушистыми ресницами и ласково восклицал:
— Ладушка ты моя… Ладушка ненаглядная…
Здесь же, выходя в деревню Горушку, Ксения уже вместо черного куколя покрывала голову белым платком, но Василий по-прежнему снимал его, желая видеть ее роскошные волосы, без которых он представить не мог свою «ладушку».
Когда они оставались одни, и когда Василий принимался осыпать ее своими жаркими поцелуями, подрясник начинял тяготить Ольгу.
— Грешно, грешно так… Я — великая грешница. Подрясник как бы говорит мне, что я нарушаю третий обет Господу.
— Третий?.. Сколько же их всего, и в чем суть самого обета? — спросил Василий.
— А ты разве о том не ведаешь?
— Никогда не вдавался в глубину сего христианского обещания. Да и никогда не влекли меня книги о монашестве.
— Честно признаться и меня не очень влекли, но теперь они стали для меня настольными книгами, ибо светских литературных творений я уже в монастырях не вижу.
— Поди, скучные они, твои-то настольные.
— Я бы не сказала, Васенька. Ты о сути обета хотел изведать? Тогда наберись терпения и послушай. Монахиня после пострига дает Господу три обета или три креста: обет послушания, обет нестяжания и обет целомудрия, чистоты.
Первый обет — первый крест, который изображает параман на плечах и спине.
Послушание — это благое иго и легкое бремя Христово. Поклонись и неси его со смирением и великим терпением на спине своей. А когда тебе станет невыносимо трудно отрекаться от своей воли, от себя самой, невыносимо станешь гореть, как жертва на огне всесожжения, тогда вспомни слова, которые начертаны у тебя на парамане: «Аз язвы Господа Иисуса на теле моем ношу». Другой крест, который принимает новопостриженная монахиня, надевается на грудь ее, на сердце. Это крест нестяжания. Сердце наше много заботится, волнуется, и на него накладывается крест для того, чтобы сердце монахини отныне не заботилось, не волновалось, а всецело услаждалось преданностью в волю Божию. Крест на груди знаменует, что теперь ее сердце целиком отдано в жертву Господу. И соединен этот крест с первым крестом послушания четырьмя шнурами, четырьмя поясами в честь четырех Евангелистов, в знак того, что эти обеты, эти кресты послушания и нестяжания не выдуманы, как говорят любомудрые века сего, а есть истина Евангельская.
Третий крест дается монахине со свечкой зажженной. Этот крест не надевается ей ни на грудь, ни на спину, а дается в руки. Монахиня держит его только в момент пострига и в те незабвенные пять дней, когда она просидит, подобно Марии Евангельской, у ног Спасителя, пребывая неотходно в храме и сподобляясь ежедневно Причастия Святых Животворящих Тайн Христовых. А потом она отнесет его к себе в келью, поставит в божницу, затеплит лампаду, и будет хранить, как величайшую драгоценность, до того часа, когда ей дадут этот крест при последнем издыхании в ее уже холодные руки. Что это за крест, как величайшая святыня данный монахине при постриге и с которым ее хоронят? Крест этот полит многой кровью и потом подвижников и подвижниц — это обет чистоты и целомудрия. Вспомни слова пострига: «Сохранишь ли себя в чистоте и девстве даже до смерти?» О, Господи, я человек есмь, плоть ношу, как дерзну взять я этот крест, эту величайшую святыню?
Чистота в очах Божьих выше всех подвигов. Это драгоценная жемчужина, это белоснежная лилия, которую принес архангел Гавриил Деве Марии в день Благовещения. Лилия эта настолько нежна, настолько бела, что малейший ветерок, малейший помысел уже оставляет на ней пятно. Брак рождает человека, и только девство одно было способно родить Богочеловека». Сама Пречистая Дева, положила начало девству.
Вот те три креста, которые даются монахине при постриге вдобавок к крестильному кресту — это три великие данные ею обета.
Отличительная одежда монахини — мантия. Это длинная одежда, которая не позволяет быстро двигаться, не дает нам возможности делать резкие движения. Мантия как бы стесняет нас. Она и есть образ глубочайшего смирения, и указывает, при каких условиях можно донести те три креста монашеских: покрой их мантией смирения. Смирись пред Господом, пред всеми людьми, скажи Богу: «Я прах и пепел. Без Твоей воли, Господи, помощи, без Твоей всесильной благодати — я ничто. Без Тебя я не дерзнула бы и прикоснуться к святым тем крестам, но на Твою помощь уповая, я беру их и понесу». Смирись не только словом, но и всей душою своей, сотри себя пред Господом в порошок, в прах, смирись пред сестрами и считай всех, как говорят Святые отцы, ходящими по облакам и только себя одну пресмыкающейся по земле. Когда ты так смиришься до самой глубины души своей, тогда дерзай взять эти кресты монашеские и крепко держи, когда ветер искушений будет вырывать их из рук твоих.
Последние слова Ольга молвила скорбно и тихо, с печальным лицом.
— Нет мне прощения, великой грешнице. Не смогла я выполнить обет целомудрия. Никогда не простит меня Господь за смертный грех.
Василий возложил свои руки на плечи инокине и горячо произнес:
— Простит, простит, Ксения! Не тебе ли отменно ведомо, что раны и смертельные страдания Иисуса Христа считаются исцеляющими, ведь за ними следовало Воскресение. Семь язв Христа, полученных им во время истязаний, вылечивают семь смертных грехов человека: гордость, желание славы, уныние, многозаботливость, сребролюбие, блуд и чревобесие. К тебе это ничего не относится. Ты ссылаешься лишь на нарушение обета целомудрия. Но я вновь и вновь повторю: стала ты монахиней по принуждению еретика, а значит, незаконно твое иночество, и полюбила ты меня задолго до пострига. К чему твои слезы?
И Василий осушил глаза инокини своими нежными поцелуями.
— Успокаиваешь меня, Васенька. Но я все равно буду считать себя великой грешницей.
— Да нет же, нет! Если бы Бог прогневался на тебя, то он не допускал бы меня к тебе, поставил бы между нами непреодолимую препону. Ты уж поверь мне, ладушка.
— Ох, не знаю, любый мой. Господь-то как сказывал: лучше умереть в брани, чем выпустить хотя бы один из данных тебе Господом крестов. И чем больше потерпишь ты искушений, тем все ярче и ярче будет вырисовываться на крестах твоих образ Сладчшайшего Жениха твоего — Господа нашего Иисуса Христа, который и будет утешать, веселить сердце твое утешением Святого Духа.
— В дивном саде?
— Увы, любый мой, не бывать мне в дивном саде. Сад сей окружен стеной и стоит на четырех драгоценных камнях. Первая большая стена расписана чудными рисунками, дивными картинами. Глаз от нее не отведешь. За ней идут еще семь стен, потом четырнадцать, а задняя стена темная, таинственная, непонятная для нас, красками и узорами исписана она.
Ворота ведут в этот сад. Они очень низкие, но в тоже время и высокие. Чтобы пройти в них, нужно очень наклониться. Но чем ниже наклоняешься, тем выше потом поднимешься. И над этими святыми вратами горит неугасимая лампада. Когда минуешь те святые врата и войдешь в сад, то увидишь три чудных дорожки, три дивных тропинки, которые ведут вглубь сада. Когда пройдешь по этим тропинкам, то увидишь, что они усыпаны мягкими цветами. Мягко, приятно идти по ним. Пройдешь несколько шагов, и стопы твои начнут ощущать острые шипы, колючий терновник, кой растет на этих тропинках, но если ты дашь себе труд претерпеть боль от этих шипов и дойдешь до конца дивных дорожек, то увидишь три райских дерева, которые растут по одному в конце каждой тропинки. Чудные эти деревья, благосеннолиственные, под сенью которых можно отдохнуть. И растут на них плоды необыкновенные, райские, благоуханные и сладкие на вкус.
В саду этом дивном разбита клумба, и на ней растут три райские розы, благоухание коих освежает не только все твое существо, но и обновляет душу и сердце человека. Если пойдешь дальше, и будешь чутко прислушиваться, то услышишь пение не земного, а небесного соловья, который разливается на 20 ладов и на 150 трелей. Дивный животворящий источник журчит в этом саду, никогда не оскудевающий, никогда не высыхающий, и чем ты больше будешь пить из него, тем он будет журчать еще сильнее, течь еще обильнее. От этого источника исходят три ручейка.
Вот какой чудный сад описала я тебе, Васенька. Что он изображает? Ты, наверное, уже догадался. Изображает он то звание, которое носят монахи — монашество. Стоит он на четырех драгоценных камнях — это четыре Евангелиста. Святое Евангелие указывает, что монашество основано на святом Евангелии, а не выдумано, как говорят умники века сего. Нет в Евангелии слова «монашество», но о сущности его говорится очень много: «Аще, кто хощет по Мне идти, да отвержется себе, возмет крест свой и по Мне грядет». Вот и монашество. Или слова: «Аще кто любит отца или матерь, или сестер, или братьев паче Мене, несть Мене достоин».
Святой первоверховный апостол Петр от лица всех святых апостолов сказал Господу: «Се мы остановихом вся и вслед Тебе идохом». Святые апостолы — это первые монахи. Идя за Господом, они оставили всех. У некоторых были жены, они их оставили; имения оставили и предались в полное послушание Господу своему Иисусу Христу. В своей жизни они исполнили те три обета, которые даем все мы. Святое Евангелие — это опора, это те четыре драгоценных камня, на коих стоит дивный сад монашества. И каждому монаху и монахине, каждой послушнице вменяется в обязанность каждый день прочитывать, хотя бы по одной главе Евангелия. Каждый день она должна держать его в руках и смотреть на него, и не только смотреть, но и в сердце иметь те драгоценные четыре камня.
Дальше: первая большая стена, исписанная необычайно красивыми картинами, — это книга Деяний святых Апостолов. Дивные жития, дивные там картины — очей не оторвешь. Затем идут семь стен — семь соборных посланий и четырнадцать посланий святого апостола Павла, этого монаха, проповедника языков. И далее, таинственная темная стена с непонятными таинственными рисунками — это Апокалипсис, Откровение святого Иоанна Богослова.
Святые ворота, ведущие в этот сад, — это врата Христовы, врата смирения. Тесные они, низко надо наклоняться, чтобы пройти, даже пролезть в них, но и высокие они, ибо, чем ниже наклонишься, тем потом выше поднимешься, в противоположность вратам дьявольским. Они широкие и пространные, но чем выше поднимаешься, проходя в них, тем ниже упадешь, даже до ада. Над этими святыми вратами горит неугасимая лампада: это молитва монашеская. Три дивные тропинки, которые представляются твоим очам, как только ты пройдешь святые ворота, это три обета монашеские: первая дорожка — послушание, вторая — нестяжание, третья — целомудрие.
Когда вступает человек в святую обитель, говорю не о себе, грешной, а про истинного монаха, то большая ревность бывает у него идти этими тропинками: буду все делать, буду все терпеть, только возьмите меня в святую обитель; на все бывает готов, всего себя целиком приносит в жертву Господу. Но проживает год-два, и начинает остывать, приходят искушения. Чем дальше идет подвижник по этим святым дорожкам, тем ветры вражьи начинают дуть сильнее и мягкие цветы на пути ее заменяются острым терновником. Блаженна ты будешь, если перетерпишь боль и дойдешь до тех райских деревьев, что растут в конце каждой из этих тропинок. Но часто случается, что идет человек, пока на пути его цветы, а как только начнут уязвляться стопы его острым терновником, он не выдерживает и убегает. И, увы, много таких случаев!
— Вот видишь, Ксения!
— Худо это, Васенька. Надо терпеть до конца, иначе не вкусишь тех сладких райских плодов. Много шипов на этих тропинках, но я назову тебе только несколько из них. На дорожке послушания один острый шип будет постоянно уязвлять твои ноги. Это ропот и непокорство. А на дорожке нестяжания — это многопопечительность, забота о хлебе насущном и непредание себя в волю Божию. На дорожке целомудрия особенно много шипов, которые будут ранить не только стопы твои, но и руки. Шипы эти так велики, что, вонзаясь тебе в ноги, они проникают в самую глубину твоего сердца, в самые его сокровенные изгибы и тайники, и до того ранят его, что сердце все истечет кровью. Вонзаются эти шипы и в голову, и в ум подвижника, идущего по тропинке целомудрия, в виде нелепых помыслов, которые не хочет монахиня, но которые сплетаются в виде тернового венца на главе ее и даже когда она приступает к святым страшным Животворящим Тайнам Христовым. Трудно идти по этим святым дорожкам, но если ты побежишь по ним, ведомая Ангелом хранителем, ведомая молитвами отца своего духовного, старицы своей, если достигнешь дорожки послушания, то узришь там чудное дерево, под ветвями которого ты можешь отдохнуть: обвяжешь листьями его свои израненные ноги, и они в тот час же исцелятся. На дереве этом растут три сладких благоуханных плода. Блаженна ты будешь, когда вкусишь от них. Первый плод — внутрь себя смотрение, внутрь себя пребывание. Эта добродетель достигается только подвигом святого послушания, через постоянное отречение своей воли, через постоянные поправки, постоянное отложение своих собственных деланий. Второй плод — самоукорение. Вкусивший его так глубоко входит в себя, что даже не видит чужих грехов. Ему открывается вся глубина его собственной души. Третий плод необыкновенно сладкий — это мир душевный. Мир, о котором мы молимся после принятия святых Христовых Тайн, благословенной молитве, чтобы Тайны святые были нам в мир душевных наших сил. Этот мир открывает в душе нашей то, о чем говорил Спаситель: «Царство Божие внутрь вас есть». Этот мир уводит подвижников в затворы, и они жили там, не видя лица человеческого. На древе в конце Тропинки нестяжания тоже найдешь ты дивные плоды. Первый плод — полная безпопечительность, и второй — полная преданность в волю Божию и надежда на Бога. Уверенность в том, что с тобой ничего не случится. Бог тебя не оставит. На древе, что растет в конце тропинки целомудрия, — один плод, о котором говорил Спаситель в заповедях блаженства: «Блажени чистит сердцем, яко тии Бога узрят». Богозрение вот тот сладчайший плод, который вкушает подвижник или подвижница, когда пройдет великотрудный и тернистый путь целомудрия. Пусть придешь ты вся израненная, кровью облитая, но блаженна ты будешь, когда вкусишь от того сладкого плода Богозрения. Вот те плоды, которых достигает подвижник, пройдя три тернистых дорожки обетов монашеских. А те благоухающие розы райские, что растут в том саду, благовоние которых должна монахиня ощущать ежедневно, иначе она будет ощущать зловоние вражие — это три канона: Спасителю, Божией Матери и Ангелу хранителю. Эти каноны должна прочитывать ежедневно каждая монахиня, каждая послушница, потому и положено вычитывать их на вечерне в храме, а кто не может присутствовать в храме, должен прочитывать их дома, опускать их иногда только, будучи задержан в храме, на послушании и то с великим опасением. И, наконец, приснотекущий животворящий источник, что журчит в этом чудном саду — это непрестанная молитва Иисусова: «Господи! Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную». Тихое журчание ручейка этого заглушает вой диавольский. И подвижник, вкусивший этого источника, уже ничего не устрашится. Вот этот дивный сад — наша жизнь монашеская. Желаю тебе, Василий, когда захочешь принять постриг, идти безбоязненно по тем трем тернистым тропинкам обетов монашеских, достигнуть и вкусить сладких плодов, что растут на деревьях в конце этих тропинок и приобщиться приснотекущему и никогда оскудевающему источнику непрестанной молитвы Иисусовой, непрестанного устремления души и сердца нашего к Господу нашему Иисусу Христу. Ему же слава во веки. Аминь!.
— Ну и память же у тебя, Ксения! Ну и разумница. Слушать тебя — одно удовольствие. И все же не хочу я тебя видеть монахиней. Ты — мирская, мирская! Поди же ко мне…
Встревоженный Слота вбежал в избу.
— Беда, князь! Ляхи жгут соседние деревни. Ударю в било, дабы собрать мужиков.
— Много ляхов? И где ты их видел?
— Более сотни. Я подался, было, в дальний лесок, дабы бортные дерева глянуть и запах дыма почуял. Свернул к деревеньке, а там ляхи избы жгут, и соседнее сельцо полыхает. Побегу, я князь, мужиков поднимать. Никак, отсель сниматься надо. Пелагея! Выводи лошадь!
Василий поспешно облачился в лазоревый кафтан, опоясался саблей, сунул за малиновый кушак пистоль и тоже выскочил из избы. В голове заметались сумрачные мысли. Ксения! Поляки, как уже слышал не раз, не только грабят и жгут православные храмы, но и нападают на монастыри. Подсосенская обитель может стать лакомым куском для разбойных польских ватаг, ибо для обороны она непригодна. Деревянные стены не смогут остановить врагов.
Пожарский во весь дух помчался к обители. Надо предупредить насельниц о грозящей опасности. Когда подлетел к Святым воротам, то позади себя услышал воинственные кличи. Оглянулся. Конная ватага в добрую полусотню скачет на погибель монастырю и ее обитателей. По рассказам очевидцев, поляки насиловали келейниц, а затем жестоко убивали, изуродовав их тела.
— Закрывай ворота и беги к игуменье! Пусть немедля выводит сестер через заднюю калитку! Быстро! — прокричал ошеломленной привратнице Василий, а сам полетел через сад к келье Ксении.
Та была безмерно удивлена и встревожена, увидев перед собой озабоченное лицо своего Василия. Никогда еще он не появлялся в ее келье, а тут ворвался, как ураган.
— Что с тобой, Васенька? И как ты посмел войти ко мне без дозволения матушки игуменьи?
— Некогда объяснять, Ксения. В обители сейчас будут ляхи.
— Какие ляхи, откуда?
Василий схватил оторопевшую Ксению на руки, вынес из кельи и поднял ее на коня. Слышно было, как поляки разбивают врата; еще миг, другой и они ворвутся в обитель, по коей сновали перепуганные монахини.
— Бегите к задним воротам — и в лес. Там ваше спасение! — что есть мочи крикнул Василий и вывел коня за стены монастыря.
— Держись за меня крепче, ладушка. Попытаемся укрыться в Троицком монастыре…
А в Горушке староста Слота, собрав мужиков, снуло произнес:
— Худо дело. Ляхи жгут соседние села и деревни и всех побивают. Своими глазами то видел. Силенок у нас маловато, дабы дать ляхам достойный отпор, а посему, мужики, надо со своим скарбом податься под защиту стен Святой Троицы, а избы запалить, дабы вражьей силе нечем было поживиться. Другого выхода у нас нет. Что скажете, сосельники?
Понурые мужики ответили:
— Делать неча, Слота Захарыч. Надо немешкотно уходить.
Уже через несколько дней, после смерти первого Самозванца, на Москве испустился слух, будто тот спасся от гибели и убежал в Литву, откуда вскоре придет с новым, свежим войском. Многие москвитяне не поверили нелепому слуху, другие колебались, а третьи сразу поддались на эту удочку, не взирая на то, что почти вся Москва видела труп Гришки Отрепьева. Но, невзирая на это, вдруг явился другой Самозванец, кой уверял, будто он тот самый Дмитрий, спасшийся от убийц. Легковерный народ поверил «царевичу».
Поляки, конечно же, знали, что первый Самозванец убит, знали также, что и настоящий царевич Дмитрий давно погиб в Угличе от рук убийц, но им было все равно: лишь бы еще больше загуляла по Руси смута. И вот польские вельможи нашли человека, который согласился принять на себя имя убиенного царевича. Им оказался «сын Ивана Грозного» Богданка, крещеный еврей, служивший писцом при Лжедмитрии I. Разные свидетели и очевидцы говорили о нем различно, большинство же, почти единогласно, утверждало, что он был родом из Белоруссии и, судя по его нраву, привычкам и его речи, был поповский сын. Он хорошо знал польский язык, а посему многие считали его поляком или литвином; может быть, это был сын какого-нибудь польского католического ксендза; однако, с другой стороны, известно, что он также знал русский язык и русскую грамоту, свободно говорил по-русски, неплохо был знаком с церковным богослужением по православному обряду. Говорили также, что он был когда-то в числе приближенных слуг первого Самозванца, Григория Отрепьева; другие прибавляли, что он был не только слугой, а скорее личным секретарем. Вот этот самый Богданко, после гибели первого Лжедмитрия, поспешно бежал в литовскую Русь, где довольно долго прожил в Могилеве, и где ему пришлось исполнять обязанности школьного учителя. Дело в том, что в западном крае, при церквах, часто устраивали маленькие первоначальные училища; могилевский священник церкви святого Николая также устроил такую школу для обучения детей русской и польской грамоте и нанял Богданку учителем. Сначала между ним и протопопом были отличные отношения, но вскоре священник заметил, что его помощник и наставник юношества слишком уж ласково обращается с попадьей, и за это он без лишних разговоров прогнал из дома своего приятеля. Богданко бежал из Могилева, и некоторое время скитался, пока не оказался в руках панов Вишневецкого и Мнишека, предложивших ему взять на себя имя царевича Дмитрия. Богданко своим лицом и сложением чуточку напоминал Гришку Отрепьева, так что его легко можно было принять за спасшегося царевича, но это казалось только тем, кто мало знал Отрепьева, а лица, приближенные к нему, сразу могли заметить обман. Опричь того, известно, что у Отрепьева одна рука была короче другой, а на глазу было большое, очень заметное бельмо.
Один из самых главных покровителей Самозванца был польский выходец, староста Усвятский, пан Сапега (Ян-Петр Павлович), кой доводился двоюродным братом канцлера Льва Сапеги, который был когда-то главным приспешником Гришки Отрепьева и помогал ему, вместе с польскими магнатами Мнишками и Вишневецкими взойти на Российский престол. Участие Яна Сапеги в замыслах Тушинского Вора было очень важно, поелику он помог Самозванцу собрать под свои знамена огромное войско из польских и литовских выходцев, а также Днепровских казаков. Изведав о московских смутах, запорожцы огромными толпами поспешили прийти на помощь полякам, чуя, что в России им будет, чем поживиться.
Войска Тушинского Вора составляли, по крайней мере, сто тысяч человек. К счастью для Московского царства между их предводителями не было настоящего единодушия, а не то бы они разорили святую Русь. В самом скором времени пан Рожинский, один из польских предводителей, поссорился с гордым и надменным паном Сапегой, который хотел царить полновластно в войске Самозванца, призывая, чтобы все остальные предводители, безусловно, подчинялись его указаниям, не требуя от него никакого отчета. Отношения его к Рожинскому и остальным предводителям польских войск стали до такой степени враждебны, что предводители собрали военный совет, на котором решили, чтобы гордый и несговорчивый Сапега, взяв с собой достаточное количество воинов, пошел на север по Ярославской дороге и захватил Троицкую обитель, что находилась в 63 верстах от Москвы.
Захватить в свои руки Троицкий монастырь было крайне важно для поляков, так он служил ключевым опорным, укрепленным местом, для поддержания устойчивого сообщения между Москвой и северными русскими областями, в особенности верхним Поволжьем, откуда в стольный град неизменно двигались многочисленные обозы с разными съестными припасами, хлебом, зерном, а также и ратные подкрепления, притекавшие к древней столице, как к сердцу Русской земли. Перехватить этот укрепленный пункт было настоятельной целью для поляков, чтобы лишить Москву помощи и подкрепления со стороны соседних северо-восточных уездов. Да и сам монастырь был весьма заманчивой добычей.
Сергиева обитель, как одна из самых старинных и наиболее уважаемых, пользовалась огромным влиянием на православный русский народ. Враги понимали, что если Троицкая Лавра признает Самозванца истинным Дмитрием, сыном Ивана Грозного, будто бы спасенным от рук убийц, то это произведет большое влияние на весь русский народ, и тогда, конечно, и Москва, — а за ней и остальные города, — охотно признают над собой власть Лжедмитрия. Поэтому они рассчитывали, захватив Лавру в свои руки, заставить архиепископа Иоасафа, чтобы он написал грамоту, в которой признавал бы Самозванца законным наследником русского престола и тогда на Руси не останется человека, который бы не поверил в истинность царевича Дмитрия…
Троицкий монастырь был расположен в холмистой, чрезвычайно живописной местности, на берегу небольшой речки Кончуры, изобилуещей оврагами, рощами и перелесками. Сам монастырь окружен каменной стеной, наподобие старинной русской крепости, сложенной по приказу Ивана Грозного; деревянные стены не просто заменили, а возвели крепость по всем правилам тогдашнего зодчества. Градостроители и вместе с ними тысячи безвестных мастеров из приписанных монастырских крестьян, сработали крепкий и неприступный щит неподалеку от Москвы, и сделали это талантливо, с учетом всего того, что имелось тогда в оборонительном зодчестве. Высота стен крепости простиралась (вместе с зубцами) до четырех саженей, а толщина достигала трех саженей. Это была мощная твердыня, которая как будто нарочно предназначалась для того, чтобы выдержать длительную осаду. Розмыслы и зодчие словно предчувствовали, что Лавре предстоит со временем перенести тяжелую осаду и отразить страшное неприятельское нашествие. Зубцы на верху этой ограды были сделаны для того, чтобы между ними можно было поставить пушки, а пушкари и затинщики, палившие из этих орудий, могли спрятаться за самыми зубцами и таким образом предохранить себя от вражеских выстрелов.
Три сажени толщины! Это значит, что на верху монастырской стены была как бы широкая площадка — такой ширины, что на ней свободно можно было установить целый ряд пушек. Вся стена представляла неправильный четырехугольник, более версты в окружности. Для большего удобства обороны, в стене, кроме зубцов, на ее вершине были сотворены особые отверстия (амбразуры, бойницы) для пушек; бойницы эти местами были расположены в два ряда и местами — даже в три яруса. По углам этой грозной стены возвышались двенадцать многоярусных и восьмигранных величественных башен, выходящих далеко за пределы стен и вмещавшие более двух десятков пушек и запасов пороха; из башен могла обстреливаться почти вкруговую местность, занятая неприятелем. Одни из башен были «глухие», то есть без всяких наружных выходов, а другие были снабжены широкими воротами, так что через них было несколько выходов из монастыря в открытое поле. К числу башен с воротами принадлежали: Красная башня, Конюшенная, Водяная и несколько других…
С западной и южной стороны стены монастыря были окружены глубокими и довольно обширными прудами, из одного из них, по соседству с речкой Кончурой, внутрь обители были проложены подземные глиняные трубы, благодаря ним весь монастырь снабжался водой. Пруды эти имели важное значение и для защиты Лавры, так как с этой стороны доступ к монастырской стене был в значительной степени затруднен.
Обладая большим колличеством сел и вотчин (монастырских «дач»), обитель имела возможность заранее, предвидя нашествие врагов, запастись всем необходимым для продолжительного «сидения»: туда были свезены хлебные запасы, пригнан скот, запасено сено…
Кроме ратных людей, число которых в обители было не очень значительно, в эту тяжелую годину на защиту монастыря выступили также и монахи, кои были в силах носить оружие, — не слишком престарелые и не увечные. Всех этих воинов, вместе с настоящими ратниками, воеводы разделили на две главные части: одна из них должна была охранять монастырские стены и башни, а другая — производить вылазки, нападая на неприятеля; из этой же части пополнялись также и ряды защитников монастырских стен, когда это было необходимо.
Наиболее бывалые в ратном деле иноки (из бывших ратных людей) были назначены сотниками, или головами над вооруженными монастырскими слугами и неискушенными в военном деле крестьянами.
Ян Сапега выступил на Лавру со значительной военной силой. Изведав о его намерении, Василий Шуйский тотчас принял меры, чтобы не допустить Сапегу к главной обители Руси. Царь отлично понимал, что если полякам удастся захватить святую обитель, то это даст им большой перевес, и тогда русский народ будет упрекать царя в том, что он не позаботился вовремя отразить от Лавры грозное нашествие. Дабы избежать таких опасных последствий, царь Василий послал против Яна Сапеги большую рать в тридцать тысяч воинов, но главное начальство над этим войском он поручил не искусному и опытному воеводе, а одному из своих неспособных и малодушных братьев, князю Ивану Шуйскому. Встретив войско сапежинцев близ села Рахманова, князь Иван ударил на неприятеля, и вначале московская рать имела видимый перевес над поляками, те начали, было, отступать. Сам Ян Сапега был ранен в лицо пулей из пищали, но рана была незначительная. Она только еще более разгорячила надменного пана, и он с удвоенной энергией бросился на москвитян во главе свежего конного отряда гусар. Нападение было столь неожиданным, что московское войско дрогнуло и смешалось. Москвитяне были уверены в своей победе, видя, что предводитель поляков ранен в голову, и не успели отразить внезапный налет. В несколько минут перевес перешел на сторону поляков, и москвитяне обратились в бегство. Большинство служилых людей разошлось по своим домам, а воевода, Иван Шуйский, воротился в Москву, чтобы доложить царю о своей полной неудаче.
После этого путь на Троицу был совершенно открыт, и уже некому было задержать Сапегу. Между тем в самой Лавре в начале сентября 1608 года находился полутысячный отряд стрельцов, под началом князя Григория Долгорукого и Алексея Голохвастова.
Враг, подошедший к стенам Троице-Сергиева монастыря в конце сентября 1608 года, не застал местных жителей врасплох, ибо они подожгли свои жилища, дабы неприятелю не досталось добро и не нашли бы враги там пристанища, сами же селяне укрылись за стенами крепости. Всего же «сидельцев», опричь стрельцов, было 2400 человек — крестьяне, ремесленники, монастырские слуги, женщины, старики и дети. Участвовали в обороне и монахи обители.
Долгоруков и Голохвастов были довольны большим количеством разнообразного оружия и военных припасов. В оружейной палате монастыря находилось холодное оружие и доспехи: сабли и мечи, боевые топоры, стрелы, бердыши, рогатины, копья, кистени, клевцы, шлемы, кольчуги, панцири; на складах — несколько десятков пороховых бочек, много селитры и серы. Запасы пороха восполняли здесь же, изготовляя его в подвалах, на мельницах, которые перемалывали уголь, серу и селитру. В кузнях делали необходимое оружие. Из огнестрельного оружия было около 100 пушек и к ним «ядер достаточно», а также пищали, ружья и самопалы.
Инокиню Ольгу разместили в келье близ палаты архимандрита Иоасафа, обок с кельей бывшей ливонской королевой Марией Владимировной, одной из племянниц покойного царя Ивана Грозного; она переселилась в Троицу с множеством слуг и придворных женщин, пожелавших, подобно ей, уединиться в стенах самой богатой обители.
Архимандрит Иоасаф отменно ведал ее историю. Мария Владимировна приходилась дочерью двоюродного брата царя, князя Владимира Андреевича Старицкого. По смерти невесты ливонского короля Магнуса, Евфимии, сестры Марии, Иван Грозный предложил ему руку еще малолетней тогда Марии Старицкой, на прежних условиях и с богатым приданым. Последний согласился, и 12 апреля 1573 года в Новгороде состоялся брак, вскоре после которого обманутый в своих надеждах король уехал с супругой в Курляндию. Незавидное положение Марии Владимировны на чужбине ухудшилось по смерти мужа в 1583 году. Через два года Борис Годунов вызвал ее в Москву, разлучил ее с дочерью, Евдокией, и заключил в Пятницкий монастырь близ Троицы, под именем Марфы. Долго прожила здесь королева-старица и все не забывала о своем сане…
Князя Василия Пожарского разместили в монастырской Гостевой избе, в коей уже оказались воеводы Григорий Борисович Долгорукий и Алексей Иванович Голохвастов. На радость Пожарскому в гостинице очутился и Федор Михалков.
— А говорят чудес не бывает! — воскликнул Пожарский, стиснув друга в крепких объятиях. — Как ты сюда угодил?
— А сам? Не удивлюсь, если в монастыре находится и царевна Ксения. Ты ведь, как мне поведала матушка твоя, всюду за инокиней ездишь. Рассказывай!
— Выйдем во двор, друже. Заодно и на обитель глянем. Я в ней никогда не был.
— И мне не доводилось.
Успенский и Троицкий соборы, церковь Сошествия Святого Духа на апостолов поражали своим великолепием, а крепостные стены с двенадцатью башнями — мощью. Наглядевшись на обитель, первым повел свой рассказ Федор: после воцарения Василия Шуйского вернулся на службу, в стольниках при Дворе ходить не стал, а напросился в войско Юрия Трубецкого, кое было направлено на Кромы против Ивана Болотникова; отличился в сече, потом воевал под Ельцом, Калугой, Тулой, участвовал во многих стычках с отрядами Болотникова, затем оказался в рати Захара Ляпунова и был ранен под Москвой, когда мужичья рать едва не взяла столицу. Залечивал рану дома, а когда услышал, что царь Василий посылает отряд князя Долгорукого на помощь Троицкой обители, очутился в его войске вкупе с дворянином Алексеем Голохвастовым, с которым сражался еще под Кромами.
— Куда был ранен?
— В левое плечо от казачьей сабли. Добро казак кость не задел. Рана затянулась, но еще чуток побаливает.
— И ты вновь решил воевать?
— А чему дивиться, Василий? Не могу я дома отсиживаться, когда ляхи землю Русскую топчут.
Свои последние слова Михалков произнес настолько сурово, что Василий одобрительно молвил:
— Молодцом, Федор… А вот моя судьба была далека от ратных дел. Мне особо и рассказывать нечего. Я все по монастырям. Где Ксения — там и я, и ничего с собой поделать не могу.
Глянул Федор на Василия и… ничего не сказал, ведая, что Пожарского уже не изменить.
— Но ты не думай, — продолжал Василий. — Если враг нападет на Троицу, буду защищать обитель всеми силами, ибо я не меньше тебя ненавижу ляхов.
— Да я в том и не сомневаюсь, Василий.
Неожиданные встречи для Пожарского в этот день не завершились. После обедни он столкнулся у колокольни с Демшей Суетой.
— И ты здесь?
Мужик, саженистый, большелобый, с буйной шапкой белогривых волос и с крупнорубленым бородатым лицом, увидев перед собой Пожарского, слегка опешил:
— Вот уж не чаял тебя здесь увидеть, княже.
— А я и вовсе не чаял, Демша. Как же ты Серебрянку покинул? Дивлюсь на тебя.
Лицо мужика стало снулым.
— Ляхи и до Серебрянки добрались.
— Да быть того не может! В глухомань! Да туда и дорог-то нет. Как изведали?
— Вахоня привел, разбойная душа.
— Какой Вахоня? А ну-ка давай, Демша, толком поведай.
— Забыл ты, княже. Этот злодей когда-то не только мою первую жену убил, но и едва дьяка Афанасия Власьева не порешил.
— Вот теперь припоминаю, Демша. Дале рассказывай.
— Четыре недели назад подались мы с Надейкой и Ваняткой на клюквенное болото, а когда вспять вернулись, то вместо избы, двора, бани и амбара увидели пепелища. И погоревали и подивились, а когда на большак вышли, все прояснилось. Толпы народа из сел и деревенек поспешают к Троице. От ляхов бегут. Один из мужиков поведал, что среди ляхов немало разбойных казаков, в одном из них признали Вахоню, известного на все Подмосковье душегуба. Никак, он и навел поляков на Серебрянку.
— Сволота! — сплюнул Василий. — Где приютились?
— Допрежь всего осели, было, в Терентьевой слободе, что близ монастыря, а затем в обитель подались. Ныне ютимся в каморке. Надейка все по Серебрянке горюет.
— Жаль Серебрянку, — вздохнул Пожарский. — Царевна Ксения ее до сих пор вспоминает.
— Царевна?.. Аль где видел ее?
— То долгий сказ, Демша. Ныне она тоже в Троицкой обители.
— Вона, — протянул мужик.
По обители сновали беглые люди из сел и деревенек, стрельцы, пушкари, затинщики, женщины и дети, монастырские служки и келейники… Никогда еще древняя обитель не ведала такого многолюдья, осевшего за каменными стенами монастыря в предчувствии беды. Тревога подернула хмурью лица людей: враг был где-то совсем близок, может, и дня не минует, как он подступит к святой обители, вынудив защитников Троицы взяться за оружие.
Демша поглядывал на снующий люд, и сердце его все больше наполнялось гнетущей тоской. Многие из мужиков-страдников остались не только без крова, но и без куска хлеба, поелику бежали в обитель после внезапного налета поляков, не успев прихватить с собой самого необходимого. Ляхи же, по рассказам очевидцев, были безжалостны: они не щадили не только женщин (предварительно предав их насилию), но и дряхлых стариков и малых детей, пронзая их копьями и рубя саблями. Добродушная натура Демши не могла этого понять: до какой же степени надо быть зверем, чтобы так жестоко губить ни в чем не повинных людей. Он представил на миг под вражьими саблями Надейку и восьмилетнего Ванятку, и сердце его сжалось от боли, а затем взорвалось неописуемым гневом, переходящим в ярость. В такую минуту он готов был броситься на целое войско супостатов, пришедших грабить и истреблять Святую Русь.
Ксения, выслушав рассказ Василия, опечалилась:
— Даже нашу любимую Серебрянку не обошло стороной горе. Слава Богу, семья Демши в живых осталась. В каморке ютится?.. А может, Надейка в мою келью перейдет? Мыслю, архимандрит дозволит.
— Дозволит. Ныне все перемешалось. Игумену ныне не до соблюдения строгого монастырского устава. Все его помыслы о защите обители. Еще как дозволит. Ты посмотри, Ксения, что у бывшей ливонской королевы Марии творится. Целый сонм прислужниц. А у тебя?
— Да я, милый Васенька, привыкла без прислужниц обходиться. И не называй меня Ксенией. Сколько раз уже тебе говорила. Инокиня Ольга!
— Не могу. Ты навсегда останешься для меня царевной Ксенией… Так потолковать с Демшей о Надейке?
— А как же Ванятка? Не оставит же она своего сынишку.
— Ванятка? — призадумался Василий, а затем как топором отрубил. — С отцом останется. Проживут. Корм-то с поварни получают.
Но Ксения отрицательно покачала головой.
— Дите должно быть с матерью, как младенец с Пресвятой Богородицей. Отцу же вскоре будет не до сына.
— Пожалуй, ты права, Ксения.
На другой день Надейка и Ванятка оказались в просторной келье Ольги. Архимандрит Иоасаф не возражал, ибо хорошо помнил, какие большие денежные вклады вносил царь Борис в обитель. Царевна ни в чем не должна быть стеснена.
23 сентября 1608 года гетман Петр Сапега подошел с тридцатитысячным войском к стенам монастыря. Войско было хорошо вооружено, снабжено теплой одеждой на случай холодного времени, и получало провизию в изобилии, тогда как осажденные были отрезаны от всего остального мира. В числе опытных военачальников был князь Вишневецкий, братья Тышкевичи, а также пан Казановский, отличавшийся своей неукротимой отвагой. Но более всех выдавался своей доблестью пан Александр Лисовский, который составил себе особый полк из отборных воинов, неустрашимых храбрецов; большая часть его ратников была из числа днепровских казаков.
На военном совете Сапега решил не делать тайного нападения, а подойти к обители совершенно открыто, приказав сделать оглушительный залп из десятка орудий, желая тем самым предупредить иноков о приближении опасности. В ту же минуту громкий оркестр военной музыки заиграл воинственный марш, как будто поляки уже готовы были пойти на приступ. Все это было сделано, дабы устрашить миролюбивых иноков, кои, разумеется, не привыкли к звукам воинственной музыки и должны были содрогнуться при первом пушечном залпе, сознавая, что грозное войско подошло к самим стенам монастыря.
Затем Сапега, при звуках музыки, вместе с другими военачальниками обошел монастырь со всех сторон, чтобы видеть, в каком состоянии находятся его стены и можно ли рассчитывать, что они выдержат долговременную осаду.
Осмотрев наружные стены обители, поляки стали искать удобного места для того, чтобы расположиться лагерем и окружить его частоколом. Такое место вскоре было найдено, и поляки начали возводить свои укрепления.
Сапега с главными силами расположился неподалеку от стен монастыря, с западной его стороны. Пан Лисовский — с юго-восточной стороны, близ Терентьевской рощи, частью же и в самой роще, куда легко и удобно было скрыть часть своих сил, и, таким образом, предохранить их от пушечных и пищальных выстрелов. Роща эта располагалась между двумя дорогами: одна из них вела в Александрову слободу, другая — из Троицкого монастыря в Москву. Кроме того, Ян Сапега расположил отдельные отряды и на остальных дорогах: Переяславской и Углицкой, чтобы осажденные не могли получить подмоги ни из Углича, ни из Переяславля и Ростова.
Укрепив свой лагерь валом, рвом и частоколом, поляки стали сооружать небольшие избушки, в которых можно было бы провести всю зиму, не подвергаясь опасности погибнуть от зимней стужи: избы эти были теплы, с печами и крыты соломой и хворостом.
С первого дня осады отряды Сапеги рассыпались по окрестным селениям. На руках польских панов были грамоты от имени Тушинского «царя» с предписанием — крестьянам во всем подчиняться панам и работать на польских помещиков. Наглость захватчиков доходила до того, что они даже не всегда считали нужным прикрываться именем Дмитрия. Гетман Сапега начал самостоятельно раздавать своим шляхтичам поместья и села с крестьянами. Мало того, что паны грабили крестьян, они заставляли их кормить и поить себя, варить пиво и требовать каждую ночь женщин. На девушек и молодых женщин «воры» охотились с особым пристрастием, многие из них не переносили позора, кончали самоубийством или бежали в леса, пустоши, погибая там от голода и холода.
Паны с невиданной жестокостью подавляли народные возмущения. На глазах родителей они зверски, «скопом» насиловали их дочерей, потом за срамное место цепляли их крючьями, подвешивали на деревья и расстреливали стрелами, метя в обнаженные груди; убивали детей, жарили их на огне, перебивали пленным ноги, топили в реках, жгли и уничтожали пожитки мирных жителей.
Один польский поэт-современник, подсчитывая «трофеи» панов, захлебываясь от восхищения, писал: «… несколько сот тысяч москалей погибло тогда, кроме детей и младенцев (дети и младенцы в этот кровавый счет не входили). А сколько погибло, сколько тысяч осрамлено женщин и девиц! Сколько награблено народного достояния!»
Польские паны всячески проявляли звериную ненависть к русскому народу, издеваясь над его верой, обычаями, языком, нравами, разоряли и жгли храмы.
Обо всем этом ведали защитники святой обители и дали клятву умереть, чем сдаться жестокому врагу.
Архимандрит Иоасаф и воеводы после взаимного совещания расставили ратников и пушки в наиболее удобных местах, где можно было ожидать жесточайшего нападения. Потом, собравшись в храме, настоятель совершил молебствие, умоляя Создателя послать силы защитникам святого монастыря. При этом воеводы Долгорукий и Голохвастов присягнули и целовали крест, что не изменят своему Отечеству, и будут сидеть до конца осады, и отобьют врагов или же сами погибнут, но не уступят ляхам святой обители.
Гетман Сапега и пан Лисовский задумали взять монастырь без боя, написав грамоты воеводам: «От великого гетмана Яна-Петра Павловича Сапеги, маршалка и секретаря Киренецкого, да пана Александра Ивановича Лисовского — во град Троицкий Сергиев монастырь — воеводам — князю Григорию Борисовичу Долгорукову да Алексею Ивановичу Голохвастову, и дворянам и детям боярским, и слугам монастырским, и стрельцам, и казакам, и всем осадным людям, и множеству народа. Пишем к вам, милуичи и жалеючи вас: покоритесь Великому Государю нашему царю Димитрию Ивановичу; сдайте нам град, зело пожалованы будете от Государя… Не предайте себя лютой и безвременной смерти. Соблюдите себя и прочих, а мы вам пишем Царским словом и со всеми избранными панами свидетельствуем, яко не токмо во граде Троицком наместники будете от Государя Царя нашего и вашего, но и многие грады и села в вотчину вам подаст, аще сдадите град Троицкий Монастырь. Аще же и сему не покоритеся жалости нашей и ласки, и не сдадите нам града, то ни один из вас во граде милости от нас не узрит, но умрет зле!»
Была отправлена грамота и архимандриту Иоасафу, в которой льстивыми речами старались и его также склонить к сдаче монастыря. Архимандрит, прочтя грамоту вместе с остальным троицким духовенством, возмутился. Ему и в голову не могло прийти, чтобы его сочли способным предаться на сторону неприятелей-еретиков и отдать им без боя древнюю русскую святыню. Предложение ляхов он счел оскорблением монастырю и лично себе самому, как настоятелю и пастырю Троицкой обители. Воспылав негодованием, он поспешил отослать Сапеге ответ, который был составлен в самых резких выражениях.
Гетман пришел в ярость, когда прочел, что архимандрит вместе с причтом оплевал грамоту польских вельмож. Сапега поклялся взять монастырь во чтобы-то ни стало: если не удастся овладеть им приступом, то защитники обители будут погублены измором. Гетман тотчас приказал сооружать туры — особые подвижные башни, сколоченные из бревен и досок, к которым прикреплялись колеса таким образом, что их можно было подкатывать к стене, и воины, помещавшиеся наверху, вступали в рукопашный бой с защитниками крепости: перекидывали мосты на монастырскую стену и делали попытки силой проникнуть на укрепления обители. Туры были расположены на разных местах, там, где наиболее удобно было делать рукопашные нападения. Кроме того, ляхи снабдили их небольшими мортирами и пушками для обстрела стен. Устроив все так, чтобы осажденные ни коим образом не могли ожидать спасения, Сапега назначил приступ крепости на 3 октября 1608 года.
Воеводы Григорий Долгорукий и Алексей Голохвастов привели в монастырь 609 служилых дворян, стрельцов и казаков. Из них две сотни ратных людей оказались под началом Федора Михалкова, одну сотню поручили воеводы Василию Пожарскому. Оба друга, поглядывая со стен на военные приготовления поляков, толковали:
— Со всех сторон обложили. Даже тарасы и деревянные башни подвели. Мнится, тяжкие предстоят бои, Василий. Двадцать полков на один монастырь!
— Жарко будет, ну да ничего, Федор. Не множество, а храбрость побеждает. У нас один Демша за целый полк. Видел его?
— Видел. Богатырь из богатырей.
— А оружье его видел?
— Не довелось.
— Длиннущая дубина пуда в полтора, обитая железом. Вот уж действительно: одним махом сто побивахом, а прочих не считахом. Да с такими молодцами наверняка выстоим. Выстоим, Федор!
Михалков посмотрел на жизнерадостное лицо Пожарского, хмыкнул. Весел Василий, и дело тут далеко не в Демше. Радуется, что царевна Ксения рядом, что может с ней видеться каждый день. Лютый враг под боком, а у него глаза от счастья сияют. Что любовь с человеком делает… А вот он, Федор, такой счастливой любви не испытал. Два года назад отец сосватал ему дворянскую дочь Елену Татищеву. Всем казалось бы, хороша: милолицая, нравом добрая, рукодельница отменная, но вот о любви и сказать нечего, ибо вовсе ее не было: женился, выполняя строгую родительскую волю, как женится большинство сыновей по издревле заведенному порядку. Редким выпадает счастье увидеть суженую до свадьбы, а вот Василию выпало. Как высмотрел Ксению на Серебрянке, так и влюбился в нее по уши, хотя ни о какой свадьбе он и чаять не смел. И безумно влюблен до сей поры, ведая, что инокиня Ольга никогда не будет его женой. Какая-то небывалая и неземная получилась любовь, в которой Василий бесконечно увяз…
— Ты глянь, Федор, ляхи зашевелились.
Вскоре страшные пушечные выстрелы потрясли своим грохотом деревянные монастырские постройки, кои имелись внутри крепости; бомбы и раскаленные ядра летели через ограду обители и некоторые из них падали внутрь монастыря.
Упорная пальба продолжалась в течение десяти дней почти без перерыва. Сапега был уверен, что такое начало необходимо для того, чтобы устрашить осажденных и побудить их к сдаче. Гетман полагал, что теперь остается только нанести решительный удар — и тогда богатейшая обитель будет в его руках.
В ночь на 13 октября в «таборах» Сапеги было шумное, веселое торжество; поляки пили и пировали, пели воинственные песни, заранее празднуя победу над защитниками крепости. После пиршества полупьяные, возбужденные вином и песнями ляхи пошли на приступ, устремившись на монастырские стены со всех сторон, — с громкими криками, песнями, при громких звуках труб и литавр. Они придвинули свои осадные тарасы и деревянные башни.
Но монастырские сидельцы приготовились к самому решительному отпору. Те польские воины, коим удалось взобраться на широкие стены монастыря, были тотчас пронзены копьями и изрублены саблями. Наконец-то сказали свое слово досель молчавшие пушкари и пищальники, сокрушая ядрами и свинцовым дробом неприятеля. Ряды поляков заколебались, а потом ляхи и вовсе стали отступать, ища защиты за своими укреплениями, в таборах; им казалось, что на них летят смертоносные ядра из тысячи пушек. В поспешном бегстве поляки побросали свои осадные машины, тарасы, подвижные башни и щиты, а также осадные лестницы.
Василий Пожарский отличился в первом же бою. Отразив врага на западной стене монастыря, он приказал своей сотне:
— Давай на вылазку, братцы! Через Пятницкие ворота. За мной, братцы!
Взбудораженная боевым кличем, сотня ринулась за князем Пожарским и взяла врасплох целый отряд поляков. Завязалась отчаянная рубка. Десятки ляхов были уничтожены, около десятка захвачены в плен. Василий вернулся в обитель с окровавленной саблей. Кинулся к воеводе Долгорукому:
— Надо бы на таборы всему служилому люду двинуться, пока ляхи в себя не пришли. Дай приказ, Григорий Борисович!
Но Долгорукий и рта не успел открыть, как на Пожарского насел Алексей Голохвастов:
— Ты почему, князь, не ко мне, а к Долгорукому обратился? Аль тебе не ведомо мое первенство в воеводском деле?
Василий посмотрел на Голохвастова удивленными глазами, а Долгорукий зло и ехидно молвил:
— Твое первенство? Ты опять за свое, Алексей Иванович? Царь не указал, кому быть первым воеводой, да и надобности в том не было. Мой-то род не чета твоему.
Кованое, меднобородое лицо Голохвастова побагровело.
— Не кичись, Гришка! А не ты ли под Кромами сечу провалил? Не ты ли…
Василий махнул рукой и отошел от воевод, кои готовы были в бороды вцепиться. Чуть погодя, Федор ему поведал:
— Напрасно их царь Василий в одной паре к Троице послал. У обеих гордыни через край, вот и спорят о первенстве. Местнические замашки дело губит.
— К кому же обращаться?
Служилые уже ведают об их раздрае, а посему обращаются сразу к обоим, не называя по имени, ибо чье имя первым назовешь, то второй обидится. Тебе надо было сказать: «Не сделать ли вылазку, воеводы?»
— Ну и ну. Худо, когда среди ратных воевод согласья нет. Зело худо.
Когда Василий появился в келье Ольги, инокиня ахнула:
— Никак в сечу полез. Ты глянь на него, Надеюшка.
Кафтан Василия был в нескольких местах разодран, ворот рубахи оторван, даже одна из штанин была порвана.
— А моего не видел? Жив ли? — с тревогой в глазах спросила Надейка.
— Не видел. Его на южную стену крепости поставили. Да ты не волнуйся, Надейка. Такого богатыря и сотня ляхов не осилит.
— Всяко бывает, князь. Дозволь мне, матушка Ольга, в каморку сбегать. Сердце не на месте.
— Конечно же, добеги, Надеюшка, — молвила инокиня, и когда ты выскочила из кельи, Ольга кинулась на шею Пожарского.
— Ну, как же так можно, Васенька? Тебя будто медведь всего изодрал. Как же так? Ведь мог и погибнуть.
— А я цел и невредим, — улыбнулся Василий. — Довелось в сабельной рубке поучаствовать. А потом с одним здоровущим ляхом сцепился, по земле изрядно покатались.
— Господи! Любый ты мой. Всегда в тебе задор бьет через край, и почему в броню не облачился?
— О броне я как-то не подумал, а без нее сподручней.
— Я умоляю тебя, Васенька! Обо мне подумай. Пока шла битва, я стояла перед киотом на коленях и горячо молилась за тебя. Уж так молилась!
— Есть за кого слезы проливать. Поди, надоел я тебе, ладушка.
— Какой же ты дурачок. Да только и думаю о тебе!
— Пошутил я, Ксения, пошутил.
Василий подхватил Ксению на руки и закружил, закружил, ласково восклицая:
— Ладушка ты моя ненаглядная. Ладушка!..
После нескольких неудачных приступов, которые были блистательно отбиты с большим уроном со стороны поляков, они уверились, что им не удастся взять святую обитель открытой силой, приступом, а посему решили употребить хитрость: они начали рыть подкоп, с тем, чтобы прорыть тайный ход под монастырские стены и, когда все будет готово, вкатить туда бочонки с порохом и взорвать обитель.
Осажденные, не ведая о подкопе, сделали новую удачную вылазку на полк Александра Лисовского, в коей принял участие, облаченный в доспех, Федор Михалков. Схватка была ожесточенной. Федор заметил одного ляха в богатых серебристых латах, сражавшегося с необыкновенной удалью. Вот уже несколько защитников крепости замертво пали от его увесистой сабли.
«Ах ты, вражья сыть!» — вознегодовал Михалков и напродир ринулся на дерзкого ляха. Столкнулись! Зазвенела сталь, посыпались искры. Лях искусно оборонялся, но не менее искусно нападал на него Михалков, не ведая, что перед ним сам Александр Лисовский, один из самых отчаянных воевод польских войск. И вот один из блистательных ударов Федора поверг противника наземь.
Сотня Михалкова отошла в обитель. Один из служилых одобрительно молвил:
— Да ты, князь, самого пана Лисовского сразил. Однако!
— Шутишь.
— Какие шутки, князь? С этим дьяволом мне довелось еще под Москвой встретиться. Ловок и зело жесток сей пан. И как только ты его своей саблей увенчал? У кого сабельной рубке обучался?
— Когда отроком был, отец пять лет обучал, а затем под Кромами, Калугой и Тулой в разных сечах воевал.
Лисовский же не был убит: он получил от Михалкова тяжелую рану. Ляхи успели отнести полковника в свой укрепленный лагерь.
Весть о поединке Михалкова с Лисовским быстро испустилась по всему монастырю. К Федору пришли воеводы, похвалили:
— Молодцом, Федор Иванович. Жаль, не добил этого злодея, а то бы государю отписали. Хрястнул бы ему еще разок по башке.
— Ничком рухнул, думал, конец ляху. Да и не принято на Руси лежачих бить.
— Это на Руси, а вот лях бы тебя не пощадил. Поимей в виду, Федор Иванович.
Ян Сапега был страшно раздосадован большим уроном своих войск, причиняемый во время вылазок русских воинов. К тому же едва не убит лучший его полковник. Хватит ждать того времени, когда подкоп будет окончательно подведен под обитель. Надо сделать новый приступ на монастырские стены и разгромить их силой страшного оружия.
Гетман приблизил войско, вооруженным пушками, пищалями и таранами к самим стенам, но защитники крепости храбро встретили врагов и начали бросать на них с высоты огромные камни, лить горячую смолу и серу. Отпор был настолько силен, что Сапега принужден был отступить, потеряв большое число своих воинов. Но это гетмана не остановило. На следующую ночь он вновь приказал идти ляхам на жестокий приступ. Среди глубокой ночи служилые люди и иноки услышали страшные крики и воинственные кличи: враги устремились к стенам и начали пальбу из всех пушек и пищалей. А там, где был расположен Пивной двор, они стали подкладывать солому, сено и хворост, чтобы подпалить их и во время пожара, пользуясь суматохой и смятением, ворваться в монастырь. Пламя было так велико и так ярко горело, что у стен обители стало светло как днем, и это обстоятельство помогло защитникам: пользуясь неожиданным светом, они начали отбивать приступ, во время которого истребили множество неприятелей. В то же время им удалось отстоять Пивной двор против губительной силы пламени, так что он остался цел и невредим.
Поляки отступили и укрепились в окопах, ожидая нападения.
А когда первые лучи восходящего солнца озарили священную обитель, то враги увидели, что ее защитники стоят на вершинах стен с крестами, иконами и хоругвями. Престарелый архимандрит вышел в сопровождении всего духовенства и «пел благодарственный молебен за чудесное избавление от страшной опасности. Неприятели были так поражены этим неожиданным и поистине величественным зрелищем, что сердца их обуял непобедимый страх и трепет, и, оставив свои окопы, они бросились бежать в укрепленный лагерь, как будто за ними гналось целое полчище невидимых супостатов».
Иноки троицкие, вооруженные непоколебимой верой в заступничество преподобного Сергия, совершали поистине невероятные подвиги храбрости. Все уже изведали крестьянина Демшу Суету, обладавшего громадным ростом и богатырской силой, кой легко разгибал железные подковы и свертывал в трубку серебряные рубли. Но при всей своей силе он совершенно был неискушен в ратном деле, поэтому товарищи постоянно подшучивали над ним:
— Только и умеешь дубиной махать, гляди, брат, не расшиби себе лоб.
Демша не стал спорить и через час, когда уже кипел горячий бой, он бросился на поле брани. Размахивая направо и налево своей страшной, окованной железом, полуторапудовой дубиной, он разил кругом всех, кто только подступался к нему. Уже несколько десятков ляхов лежали вокруг него с размозженными черепами, а он все продолжал махать направо и налево. Когда на него напал один из отрядов Лисовского, Демша и в этом случае отбился от нападения и перебил, чуть ли не половину отряда. Поляки перепугались, видя такого страшного богатыря, и стали отступать.
В одной из битв Демша неожиданно увидел среди казаков, находившихся в полку Лисовского, разбойника Вахоню, того самого Вахоню, кой со своей ватагой разорил его Серебрянку и обесчестил его первую жену, а в другой раз сжег его двор. В глазах Демши запылала такая ярость, что он неустрашимо ринулся со своим страшным орудием на воровских казаков, раскидал их и успел схватить железной рукой своего обидчика.
— Попался, мразь!
— Пощади-и-и! — узнав хозяина Серебрянки, завопил с округлившимися от страха глазами Вахоня, но Демша схватил его за ноги, высоко поднял в воздух и с чудовищной силой ударил головой (в казачьей трухменке) о жесткую землю.
Другой ратник, по имени Пимен Тененев (из монастырских служек), ранил в лицо полковника Третисвятского и свалил его с коня, а другой монастырский служка Михайла Павлов убил насмерть пана Юрия Горского, и когда ляхи хотели, было, отбить у него тело убитого, то он перебил еще десятка два польских воинов, нападавших на него, а труп убитого пана вместе с лошадью так и не отдал. Кроме этих богатырей прославился также своими ратными подвигами московский стрелец Нехорошко и клементьевский крестьянин Николай Шилов.
Но всех их превзошел своей силой и отчаянной храбростью монастырский слуга Ананий Селевин, который ездил по полю на удивительно быстром коне. И поляки, и русские изменники-казаки страшно боялись его и, не решаясь приблизиться, старались убить его издали пулей или стрелой. Но старания их были тщетны: пуля его не брала. И тогда поляки решили убить под ним коня, стали стрелять в него, и бедный конь, получив шесть пуль, все-таки, как ни в чем не бывало, скакал по полю, нося на своем сильном хребте могучего всадника. Только седьмая пуля положила коня на месте. Тогда Ананий Селевин продолжал сражаться пешим и перебил еще несколько человек. Наконец, какой-то лях ранил его ружейной пулей в большой палец ноги, так что Ананий стал хромать. Истекая кровью и не обращая внимания на свою рану, он продолжал сражаться. Вторая пуля раздробила ему колено, но и тут он не отступил и все продолжал драться, пока хватало сил. Наконец, от значительной потери крови силы его начали слабеть — и храбрый, непобедимый богатырь свалился и тут же скончался.
В одной из вылазок Федор Михалков захватил в плен поляка Брюшевского, кой открыл защитникам крепости, что еще с 6 октября сапежинцы начали рыть подкоп под монастырские стены, но с какой именно стороны он не знал.
Опасность была громадна, ибо враги собирались подложить бочки с порохом под стены обители и взорвать их, что привело бы к гибели монастыря. Настроение защитников упало, пока Федор Михалков не предложил на ратном совете:
— Надлежит установить направление подземного хода. Для оного немедля рыть глубокие ямы под башнями и под стеной.
— Что это даст? — недоуменно вопросил один из пятидесятников.
— Как что? Поставить слухачей. Не услышат ли они из ям удары заступов.
— Толково, Федор, — кивнул Пожарский.
Все посмотрели на воевод: им решать. Те переглянулись и почти в один голос заявили:
— Мы согласны. Коль обнаружим место подкопа, монастырь будет спасен.
— А коль не обнаружим? — молвил архимандрит Иоасаф.
Воеводы пожали плечами, а настоятель продолжал:
— Еще исстари из Сушильной башни шел тайник, из коего можно было выйти на дно оврага, кой и поныне окружает всю обитель. Надо его хорошенько расчистить, глухой ночью выбраться наружу и потихоньку обойти весь монастырь, дабы изведать, в коем месте иноверцы ведут подкоп.
— Ай да пастырь! — воскликнул Василий. — Самое разумное решение.
Воеводы охотно прияли предложение архимандрита.
В назначенную ночь из тайника выбралось около полутысячи ратников (чтобы действовать наверняка и чтобы никакой вражеский заслон не помешал обойти крепость). Этот выход произошел 1 ноября, и только защитники начали обходить обитель, как на них, совсем неожиданно, напал тысячный вражеский отряд. Завязалась кровавая схватка, которая имела тяжелые последствия для обеих сторон: много полегло поляков, но и ратники потеряли более двухсот человек. Усердия изведать, откуда можно ожидать порохового взрыва, остались тщетными. Угроза возрастала с каждым часом. Это было самое тяжелое время, ибо взрыв мог произойти в любую минуту, и против него не было никаких средств: никто не ведал, откуда и в какую сторону ведется подкоп.
Василий и Федор (да и воеводы) были крайне озабочены неожиданным появлением в овраге вражеского отряда.
— Не могли поляки так внезапно появиться, — сказал Федор.
— Не могли. Тут изменой пахнет. Кто-то предупредил ляхов.
Стали гадать, кто это смог сделать, но так ни на ком не остановились.
— Ни ливонская же королева, коя из палат своих не вылезает, — усмехнулся Пожарский.
— Племянница Ивана Грозного? — призадумался Михалков, а затем, совсем не в тему, произнес:
— А ты знаешь, Василий, в одной из сеч я видел нашего старого знакомого, правда, издали. Юзефа Сташевского.
— Любопытно. Бывший начальник охраны пана Мнишека… И как бился?
— Да, кажись, не худо… Вот бы с ним встретиться.
Василий посмотрел на друга удивленными глазами.
— Шутишь, Федя.
— Я — на полном серьезе. А вдруг он что-нибудь о подкопе ведает. Сражался в чине ротмистра.
— И как ты это представляешь?
— Сташевский считает тебя человеком Мнишека, коль его именной перстень показал. Ты вполне можешь стать переметчиком, Юзеф тебе поверит. Перстень сохранил?
— Сохранил. Дьяк Власьев как-то мне наказал: береги, он может тебе еще пригодиться.
— Умница, Афанасий Иванович. И где перстень хранишь?
— В Гостевой избе, в своих вещицах.
— Сегодня же надень. В Гостевой ныне полно народу, а людишки всякие бывают.
— А дальше? В стан врага идти?
— Идти, Василий, — решительно сказал Михалков. — Сейчас только ты сможешь спасти обитель.
— А коль Юзеф убит? Кому буду перстень показывать?
— Гетману Сапеге, сородичу Мнишека, — без раздумий произнес Михалков.
— Ну, ты даешь, Федя, — рассмеялся Пожарский.
Федор всегда отличался рассудливым умом, и нынешняя его задумка пришлась по душе Василию.
— А может, вместе пойдем, как бывало к Мнишеку ходили.
— Я бы с полной охотой, но мое появление среди ляхов может провалить все дело. Многие видели, как я свалил с коня Лисовского, ближайшего подручного Сапеги.
— Пожалуй, ты прав.
— Ксении скажешь?
— Ни в коем случае! Лишние слезы… Даже воеводы не должны о моей вылазке знать.
— Верно Василий. Предатель может оказаться и среди окружения воевод… Выйдешь через подземный ход в овраг, кой ныне крепко стерегут ляхи?
— Другого пути нет.
— Я провожу тебя…
В глухую полночь Пожарский выбрался из тайника, который шел из Сушильной башни, надежно охраняемой защитниками крепости, и не успел пройти и сотни шагов, как оказался в кольце ляхов.
— Это куда ж выпорхнула птичка? — на ломаном русском языке спросил один из поляков.
Пожарский ответил на добротном польском:
— Я, панове, выполняю поручение ротмистра Юзефа Сташевского. Отведите меня к нему. Дело срочное!
Поляки загалдели:
— Мы не знаем такого.
— В нашем войске десятки ротмистров.
— Отведем его к гетману.
— Постойте, панове. Кажется, я знаю ротмистра Юзефа.
— У него длинные черные усы, — подсказал Пожарский.
— Точно. Идем со мной, я провожу тебя к Юзефу.
Пан Сташевский был шокирован появлением в его избе князя Пожарского.
— Пресвятая дева Мария! Никогда не думал, что нам вновь придется встретиться. Что привело тебя ко мне, князь?
— Неисповедимы пути Господни. Когда-то я сослужил добрую службу ясновельможному пану Мнишеку, и он щедро вознаградил меня. Никогда не забуду его доброту. Его именной перстень я постоянно ношу на своем пальце.
— Вижу, князь.
— Пан сенатор был прав, когда говорил, что России не следует враждовать с Польшей, поскольку Московия будет побеждена Речью Посполитой, а посему самое благоразумное — посадить на трон польского ставленника, либо самого короля Сигизмунда. Все сбывается, пан Сташевский. Добрая половина Московии в руках Литвы и Польши. Многие города целовали крест царевичу Дмитрию Ивановичу. Не устоять осажденной Москве, тем паче, Троицкому монастырю. Разумея всю бессмысленность дальнейшего сопротивления, я решил перейти на вашу сторону, и не только перейти, но и помочь скорейшему захвату крепости.
Юзеф все это время кивал головой, а затем кликнул слугу:
— Вина и яств!
Застолье оказалось довольно богатым: ляхи пока еще не страдали от недостатка заранее награбленного продовольствия. Чем больше выпивал вина Сташевский, тем все интереснее было его слушать:
— Ты, князь, поступил как умный человек. Надо признать, что многие русские люди слепы и тупоголовы. Они ослеплены своей православной верой и живут дедовскими, а точнее, первобытными обычаями, над которыми давно потешается вся Европа. Отсталая страна, отсталый народ. Именно Польше предстоит историческая миссия — изменить устаревшие и несуразные порядки москалей и их религию. Даже в вашем монастыре среди духовенства появляются умные головы. Уж на что казначей живет далеко не безбедно, но и тот решил послужить несокрушимой латинской вере.
— Да быть того не может!
— Не веришь, князь? Зря. Меня высоко ценит сам гетман Сапега, как бывшего верного слугу Юрия Мнишека. Единственный из ротмистров бываю на всех его военных советах, где и о тайных делах наших лазутчиков говорится. Теперь веришь?
— Верю, пан Юзеф. Ты оказался влиятельным человеком. Давай выпьем за твою светлую голову.
— Выпьем, князь… Но скажи, чем ты хочешь помочь скорейшему захвату монастыря?
— У меня есть возможность уговорить сотников перейти на службу Речи Посполитой, опричь того, зелейшика-немчина, кой прислан в монастырь готовить зелье для пушек. Он такой сотворит порох, что ни одна из пушек не выстрелит.
— Отлично, князь! Я с удовольствием выпью за то, чтобы все твои планы воплотились в жизнь.
Юзеф был уже и без того пьян, но последняя чарка его доконала. Он ткнулся лицом в медную тарелку с вареной курицей и забормотал:
— Спать, князь… Ты меня рано разбудил… Спать…
Ротмистр уснул прямо за столом, его длинные, черные усы шевелились на курятине в такт богатырскому храпу.
— Надо, его перенести на постель, — сказал слуга.
Когда Юзефа переносили, он на какое-то время очнулся и вновь забормотал:
— И без немчина обойдемся… Мельница… мельница.
Утром Юзеф и Пожарский опохмелились и продолжили застолье.
— А может к осаде протрубят?
— Нет, князь. Меня бы предупредили. Ешь и наедайся. У вас, поди, голодно в монастыре. Мы все дороги перерезали.
— Съестные припасы кончаются, — кивнул Василий. — Разумеется, монастырь можно и измором взять, но сие затянется на несколько месяцев.
— Не будет того!
— Вестимо не будет, коль подкоп под стены ведете. Иноки насмерть перепуганы. Уж скорее бы монастырь на куски разнесло.
Юзеф хмыкнул и ничего не сказал, а Василий продолжал:
— Правда, Святые и Пятницкие ворота-башни зело крепки, под них лучше подкоп не вести. Не так ли, пан Сташевский?
Но пан как будто и не слышал вопроса: под страхом смертной казни гетман запретил всем военачальникам разглашать место подкопа, а поэтому он перевел тему разговора.
— Когда ты, князь, сможешь выполнить свой план?
— Думаю, хватит недели.
— Похвально… Как будешь возвращаться в монастырь?
— Только ночью. Днем возвращаться — себя разоблачить.
— Разумно. Мои люди проводят тебя к вашему тайнику. Как только свой план выполнишь, вернешься ко мне, и мы пойдем к гетману. Он будет чрезвычайно доволен.
Монастырская келья Ольги состояла из трех горниц. Одна из них была уставлена иконами, напоминая Ольге Крестовую кремлевского дворца, где она часто молилась, другая — служила ей спальным покоем, а третья — предназначалась для служанок, кои приезжали в монастырь вместе с царевной в бытность моленных шествий царя и его семейства. С тех пор в келье мало что изменилось, только из всего царского семейства в живых осталась одна дочь, которой стали прислуживать не бывшие сенные девушки, а крестьянка Надейка, занявшая с Ваняткой третью горницу.
Двадцатилетняя Ольга была благодарна архимандриту Иоасафу, поселившего ее в келью «царевны», которая напоминала ей совсем юные годы, когда отец четыре раза посещал святую обитель. Боль по родителям и брату до сих пор не покидала Ольгу, но она стала приглушенней, тупее, ибо ее сердце было заполнено необоримой любовью к Василию Пожарскому, который навещал ее келью вечерами, не пропуская ни одного дня, если не уходил в ратную вылазку. В такие часы она становилась беспокойной, тревожные мысли не покидали ее ни на минуту, и тогда она уходила в моленную горницу и на коленях, со слезами, истово молилась за своего возлюбленного, прося у Господа и святых чудотворцев спасти Василия в злой сече, возвратить его в обитель без увечий и ран.
В последний вечер Василий в келье не появился, хотя Ольга ведала от Надейки, что ее супруг Демша в эту ночь ни в какую вылазку не собирался. В обители все было покойно. Но где же Василий?
А Василий, благополучно вернувшись в монастырь, тотчас встретился с Федором. Выслушав Пожарского, Федор поскреб темно-русую бородку и довольно произнес:
— Молодцом, Василий. Надо за казначея Девочкина браться.
— Сегодня же под стражу возьмем. На дыбу подвесим — все выложит, подлая душонка!
— Так не пойдет, Василий. Дыба — крайняя мера, а у нас и видоков нет. Из обители казначей никогда не выходит, значит, он дело свое изменное через другое лицо ляхам передает. Надо последить… Теперь о мельнице. Почему пьяный Юзеф пробормотал, что можно и без зелейщика-немчина обойтись? Что он имел в в виду?
— А бес его знает.
— Бес бесом, но пьяного речи — трезвого мысли. И почему он дважды о мельнице заикнулся?
Василий пожал плечами, Федор же углубился в мысли, а затем произнес:
— Мельница не так уж и далече от обители. Не от нее ли ведут ляхи подкоп?
Пожарский посмотрел на друга шалыми глазами.
— От мельницы?.. Недурная мысль, Федя. Коль так, мы спасены!
— Не торопись радоваться, Василий. Допрежь всего надо тихонько потолковать с воеводами и лазутчиков послать.
Воеводы горячо уцепились за предложение сотников, и все же их грызли сомнения, но когда вернулись лазутчики, всякие сомнения отпали: мельница надежно укреплена, ее стерегут более трех тысяч ляхов. Не будет же такая громада воинов оберегать одного мельника. Там подкоп!
Воеводы начали готовиться к вылазке, однако в каком она будет месте и в какую произойдет ночь — ни один из ратников и духовных лиц не ведал, дабы не вспугнуть предателей. Готовились тщательно, но и мешкать было нельзя, так как взрыв монастыря мог состояться в любую минуту.
Воеводы, Василий Пожарский и Федор Михалков понимали, что оставалось единственное средство к спасению, но средство опасное, рискованное, и притом выполнить его с успехом — очень мало надежды. Средство это состояло в следующем: надо было сделать открытое нападение на неприятельский лагерь, отбить у него мельницу, близ которой вырыто устье подкопа, разыскать это устье и, проникнув в подземный ход, извлечь из него пороховые бочки или же подпалить их, если они еще не пододвинуты под самые стены обители.
Предприятие было действительно опасное, но едва ли не столь же опасно сидеть в монастыре и дожидаться взрыва. Отряд, пошедший на врага, чтобы отбить мельницу, мог быть истреблен поголовно и не исправил бы дела, а взрыв все-таки бы произошел.
Отряд вышел из стен монастыря за три часа до рассвета. Вслед за воинами пошла целая толпа монахов, напутствуя храбрецов, шедших почти на верную смерть, возбуждая их бодрость и поддерживая в них веру и надежду на заступничество Всевышнего. Темные тучи покрывали небо и скрывали их от неприятеля. Но так продолжалось недолго: вдруг сильный порыв ветра разогнал густые тучи, так что вокруг стало совершенно светло. В это время на монастырской колокольне ударили в большой осадный колокол, — и отважные воины, по этому сигналу, призывая на помощь преподобного Сергия, бросились на неприятельские укрепления. Они напали на них с трех сторон одновременно: нападение было сделано так неожиданно, что поляки не успели собраться с силами и в смятении отступили. Защитники обители, продолжая продвигаться вперед, выгнали ляхов из укреплений и захватили в свои руки мельницу, которая была главной целью их отважного предприятия.
— Други! Ищите устье подземного хода! Оно где-то здесь! — утробно закричал Всилий Пожарский. Он очень надеялся, что устье будет найдено, иначе вылазка окажется напрасной. (Федор Михалков со своей сотней находился с другой стороны).
— Найдем, княже, коль сам Бог помогает. Ишь, как тучи раскидал, — отозвался крестьянин Слота, оказавшийся рядом с Пожарским.
Слота Захарьев, староста Горушек, у которого жительствовал князь, так же, как и другие посельники деревни, успел укрыться от ляхов сначала в Клементьевской слободе, а затем и в Троицкой обители. В вылазку его брать не хотели: стар для подвигов, но Слоту защитил Пожарский:
— Ведаю сего старика. Он любого молодого за пояс заткнет.
Слота не только опоясался прадедовским мечом, но и прихватил с собой огниво. Во время сечи с ляхами он постоянно оказывался вблизи своего постояльца, словно оберегал его от сабельных ударов супостатов, очутившихся вблизи Пожарского. Да так и было. В один из напряженных моментов Василий получил бы удар сзади, если бы не увесистый меч Слоты. Пожарский, услышав со спины лязг оружия, на миг оглянулся и увидел распластанное тело ляха с размозженным черепом.
— Спасибо, друже!
— Вперед поглядывай, князь! — в свою очередь прокричал Слота.
Когда мельница была захвачена, и поляки бежали, ратники принялись искать устье подкопа. И первым его отыскал, заметив глинистые бугорки земли в самой низине оврага, Слота.
К устью вскоре подбежал и Федор Михалков. Здесь уже собрались все военачальники отряда. Следовало принять спешное решение.
— Подкоп может оказаться ложным, для отвода глаз, — предположил один из сотников.
— Вздор несешь. Столь ляхов ложный подкоп охранять не будут, — сказал Пожарский.
— Верно! — поддержал друга Михалков. — Надо осмотреть лаз. Зажигай огонь, факельщики! Идем Василий.
За факельщиками, Пожарским и Михалковым устремились несколько сотников, а также Слота Захарьев и крестьянин Клементьевской слободы Николай Шилов. Вначале лаз был узок, но вскоре он заметно расширился и стал довольно просторен. Где-то через пятьдесят саженей факельщики остановились.
— Пороховые бочки!
— Ого! — воскликнул Пожарский. — Да тут три десятка бочек. Изрядно же ляхи пороху в подземок набили.
— Коль взорвать — всему монастырю крышка. Устроим праздничек ляхам, — весело произнес один из начальных людей.
— Не спеши, браток, — степенно молвил Михалков. — Допрежь надо изведать на каком расстоянии находятся эти бочки. Пока сюда шел, считал шаги. Насчитал сто пятьдесят. Надо изведать, сколь осталось до стен монастыря, а может мы уже под самим монастырем.
Прикинули. До обители оставалось не более двух десятков саженей. Врывать порох было нельзя: слишком близко находились монастырские стены. Решили выкатить бочки к устью подкопа. Но тут послышались взбудораженные голоса:
— Ляхи опомнились!
— Большой силой бегут к мельнице!
Командование взял на себя Михалков:
— Все на ляхов, други! Костьми ляжем, но к мельнице не пустим! Бей литву!
Загуляла жаркая сеча. Была она жестокой и упорной и продолжалась несколько часов. Ляхи понимали, что захват русскими мельницы и взрыв ими пороховых бочек обрекает их на длительную осаду, сопряженную с немалыми трудностями. Защитники же крепости ведали, что их поражение приведет не только к гибели центра русской святыни, но и подорвет дух всего русского народа, а посему битва была настолько ярой и беспощадной, что с обеих сторон пролились реки крови.
А Слота Захарьев и Николай Шилов, тем временем, выкатывали бочки к устью лаза, и когда они были уже близки к выходу, услышали страшные звуки лютой сечи.
— А ну глянем, Никола.
Глянули и обмерли: ляхи все ближе и ближе подступали к мельнице.
— Взрываем, Никола, — с твердой решимостью произнес Слота.
— Так, ить, погибнем.
— Погибнем. Ради святой Руси погибнем… Давай попрощаемся.
Отважные крестьяне, простолюдины, страдники, крепко обнялись и шагнули с факелом к бочкам.
Чудовищный, оглушительный взрыв потряс овраг. Поляки с ужасом побежали вспять, вспять от адского места, чувствуя, как под ногами дрожит земля.
Вместе с подкопом была уничтожена значительная часть вражеских батарей и укреплений, десятки пушек и пищалей защитники обители захватили как военную добычу. Даже деревянные сооружения были разобраны, унесены в монастырь и изрублены на дрова, которых стало не хватать.
Ян Сапега пришел в неистовство и поклялся жестоко отомстить троицким сидельцам.
Архимандрит же Иоасаф с братией видели в этом обстоятельстве особый промысел Божий и со слезами на глазах пели благодарственный молебен Всесильному Защитнику слабых и невинных.
Федор Михалков вернулся из сечи без единой царапины, а вот Василий Пожарский был довольно серьезно уязвлен саблей в предплечье, и пока добирался до монастыря, потерял много крови. В монастырской Гостевой избе над ним сразу начал колдовать лекарь Амвросий, старый инок, известный своим искусным врачеванием.
Изведав о ране Пожарского, Ксения тотчас сорвалась в Гостиную.
— Васенька, милый, что с тобой?
Амвросий не удивился появлению инокини: все уже ведали о «греховной» связи известной царственной черницы.
Лицо Пожарского выглядело бледным и усталым, но при появлении Ксении оно озарилось светлой, беззаботной улыбкой.
— Не волнуйся, царевна (при посторонних людях Пожарский называл Ксению «царевной»). Малой царапиной отделался.
— Не лихачь, князь. Еще бы полвершка и сабля бы в кость вонзилась, — строго произнес лекарь.
— Бог милостив.
— Какой же ты бледный, родной мой. Тебе больно?
Лекарь, помазав рану какой-то едкой пахучей мазью, принялся делать перевязку, а Ксения все сердобольно причитала:
— Беда-то какая, Васенька. Вся Гостиная людьми забита. Тесно здесь. А можно недужного, отец Амвросий, в мою келью забрать?
— Сие не в моей воле, инокиня, сие архимандриту решать, да и то сомневаюсь, — изрек лекарь.
Но архимандрит не отказал: он ведал о насильном постриге Ксении в монашество, о ее любви с отроческих лет к князю Пожарскому, а посему решил для себя: «Бог рассудит».
Полюбилась пастырю Ксения и своим изумительным рукоделием, коя сотворила для обители два сокровища ризницы. Это — покровец на гробницу Сергия Радонежского, вклад царя Бориса «от усердия и трудов дочери его царевны Ксении Борисовны в 1601 году», и интидия (одежда на жертвенник), «вышита собственными трудами и пожалована в обитель преподобного Сергия царевною Ксению Борисовной Годуновой в 1602 году».
Сейчас же на словах архимандрит милостиво молвил:
— Князь Пожарский — зело достойный воин. Он промыслом Божиим и предоброго чудотворца Сергия свершил смелый подвиг, благодаря коему спасена святая обитель.
Иоасаф, единственный из монастырской братии, ведал о тайной вылазке князя Василия в стан врага. Ольга же истолковала слова пастыря по-своему:
— Да, да, отец игумен. С врагами князь Василий дерзкий и горячий, а посему и получил тяжкую рану. За князем нужен повседневный уход, иначе он может умереть!
Инокиня опустилась на колени и со слезами на глазах попросила:
— Дозволь мне, рабе грешной, перенести князя в мою келью. Дозволь, отец Иоасаф!
В глазах келейницы была такая неистребимая мольба, что архимандрит невольно подумал: «Ох, не зря глаголют монахи о безоглядной и нетленной любви Ольги и Василия, ох, не зря».
— Встань, дочь моя. Забирай князя в свою келью и борзо поставь его на ноги. Сей раб Божий зело надобен обители.
Хоть боль от раны давала себя знать, но Василий был чрезмерно доволен: за ним ухаживает сама Ксения! Теперь она постоянно перед его глазами. Какая же это радость! Она скинула свой подрясник, облачилась в мирское платье и обратилась в ту самую Ксению, которую так привык лицезреть когда-то князь Василий. Боже мой, каким счастливым блеском наполнились его глаза! И все шутил, шутил:
— Всю жизнь мечтал иметь такую сиделку. Спасибо за рану поляку.
Ксения нежной рукой перебирала его густые русые волосы и приговаривала:
— Глупенький ты мой. Лях и вовсе тебя мог загубить. И до чего ж ты неугомонный. Ну, зачем ты все наперед рати выскакиваешь? Обо мне бы подумал. Господи, сердце мое пожалей!
— Всегда жалею, ладушка, даже в сече о тебе думаю. Надо бы в самую гущу супостатов кинуться, а я все бочком да в сторонку.
— Да уже ведаю, как ты от ворога оберегаешься. Хоть бы скорее сечи закончились.
Когда недужного навещал Федор, Ольга уходила к Надейке и всегда ее спрашивала:
— Твой-то как?
— Пока, слава Богу. Сказывает, что к нему вороги и подходить страшатся, да не верю я ему: за спинами ратников отсиживаться не станет. Страшно мне за него, все молюсь.
— Вот и мне страшно, Надеюшка. Такая уж наша женская доля, — вздохнула Ольга, а затем горестно молвила:
— Уж так мне жаль Пелагею, жену погибшего Слоты Захарьева. Какого отважного супруга потеряла, спасителя нашего. Славный был человек, все рушниками моими любовался.
— Священники его имя каждую службу поминают, а наш пастырь большие деньги Пелагее пожаловал, а та не приняла.
— Вот и от нас с Василием денег она не взяла. Сказала: передайте на воинство. Какая глубокая и великодушная натура!
А Федор, тем временем, рассказывал Василию последние новости: архимандрит, по случаю успешной вылазки, отслужил торжественный молебен и указал вынуть из погребов бочонки с медом; каждый ратник получил по доброму ковшу хмельного пития, каждого обуревала радость.
— А казначей Иосиф Девочкин?
— Ходит с озабоченным лицом. Сам слышал, как его спрашивали: «Аль, какие заботы гложут, отец Иосиф?» Ответил: «Да как же без забот? На мне, почитай, весь монастырь. Худо обители без келаря, да и пастырь наш в преклонных летах. Как без забот?»
— Злоба его гнетет, а не заботы. Поди, места себе не находит, что не изведал о цели последней вылазки.
— Наверняка, Василий. И до вылазки и после нее к казначею зачастил трубач Мартьяс.
Михалков уже изведал, что молодой, статный красавец прибыл в Троицкий монастырь вместе со свитой бывшей ливонской королевы Марии Старицкой.
— Любопытно, что понадобилось трубачу у нашего казначея?
— Мне думается, Василий, что Мартьяс удобный человек для Иосифа Девочкина, ибо тот выходит со своей боевой трубой в каждую вылазку.
— Но если он изменник, то, как он передает ляхам сведения? Мартьяс всегда на виду.
— Зато после вылазки не спешит возвращаться в монастырь.
— Как изведал, Федор?
— У воевод пять трубачей. Пришлось сторожко потолковать. Примечали, что нередко отстает. То у него живот прихватит, то нога стерлась. Сядет у кустарника — и давай портянку перематывать.
— А в кустарнике может вражий лазутчик оказаться. Мы ведь, когда отходим, по кустарникам не шарим.
— А может, и по-другому, Василий. Мартьяс в условленном месте записку оставляет.
— От кого?
— Может, от казначея, а может, от самой Марии Старицкой, коя до сих пор зла за то, что ее сослали в монастырь.
— Эх, Маржарета бы к нам на помощь. Он хоть и с авантюрной жилкой, зато располагает собачьим нюхом.
— Гасконец был бы кстати, — согласно кивнул Федор.
Друзья некоторое время помолчали, а затем Федор, глянув на перевязанную рану, сдержанно улыбнулся.
— Ты у нас как Христос на распятии. Когда-то в твое правое плечо пуля Рубца Масальского посетила, а ныне левое — рубанула сабля, и в обоих случаях кости остались невредимы.
— А я везучий, Федор.
— Все до случая. Сплюнь! И все же нам надо быть поосторожней, пока заговор не выявим. То — вторая острейшая опасность для монастыря. Предатели могут и ворота открыть. Слышал, что произошло в Ярославле? Мне беженцы поведали. Монастырский служка Гришка Каловский открыл ляхам Семеновские ворота, и ворог тотчас занял крепость. Давай-ка борзей иди на поправку. С тобой теперь ангел-хранитель. Вдвоем-то сподручней змеиный клубок распутывать.
— Я долго не заваляюсь, Федор. А ты пока сторожко выслеживай изменников. Предельно сторожко, иначе от предателей можешь получить нож в спину.
За трубачом Мартьясом была установлена слежка. Его встречи с Марией Старицкой стали гораздо реже, а вот с казначеем Девочкиным участились.
— Что передал тебе Оська Селевин? — спросил в последнюю встречу казначей.
Оська Селевин стал «переметчиком» в первый же день осады. Именно через него передал казначей письма от Марии Старицкой «царю Дмитрию Ивановичу», «брату своему» и гетману Сапеге.
— Гетман благодарит бывшую ливонскую королеву и обещает принять все меры, чтобы Мария Старицкая заняла подобающее место при дворе царя Дмитрия…Сейчас же он настоятельно просит Марию Владимировну умножить свои действия по разложению монастырских сидельцев, которые должны примкнуть к природному царю. Но это не так просто, господин казначей. Мария Владимировна и без того рискует, и не чересчур ли она участлива к вашей особе?
— Что ты имеешь в виду, Мартьяс?
— Королева, пользуясь своим особым положением, почти ежедневно жалует вас медами, блинами и пирогами. Вы же дважды в неделю топите для ее величества роскошную баню. Люди имеют глаза и уши, все это может вызвать подозрения, особенно сейчас, когда оскудевает запас не только съестных припасов, но и дров.
Казначей не привык, чтобы его поучали, а посему резко произнес:
— Это не ваше дело, господин Мартьяс! Мои отношения с королевой не должны вас касаться… Что еще передал наш лазутчик?
— Гетман Сапега ждет от вас более решительных действий. Через неделю он готовит новый приступ. В сей день ратники должны быть либо вдрызг пьяными, либо отравлены зельем.
Мартьяс уже несколько лет был лазутчиком польского короля, затем он служил Сапеге, который внедрил его в свиту Марии Старицкой. Красивый ливонец быстро вошел в доверие опальной королевы, став ее воздыхателем, хотя Марии Владимировне было уже далеко за сорок.
— Первое не сложно выполнить, ибо в ноябре большой православный праздник Казанской Богоматери. Но Сапега вероятно забыл, что пьяному русскому все нипочем, а посему он будет драться насмерть. Другое же его предложение невыполнимо.
— Почему, господин казначей?
— У меня нет неисчерпаемого колодца с отравным зельем. Чушь придумал гетман. Ну, разве что одного, другого прикажу угостить монастырским квасом — и все!
Ореховые глаза Иосифа стали язвительными.
— Может, у ливонской королевы что-то найдется?
— Шутите, отец Иосиф. (Мартьяс называл своего сообщника то «господином казначеем», то «отцом Иосифом»).
— На словах она сулит манну с небес, в делах же не видит дальше своего носа. Словоблудка!
Мартьяс вспыхнул.
— Я попросил бы вас, господин казначей, не оскорблять королеву!
Однако казначей был настолько раздражен последними событиями, что не мог не излить накопившейся желчи.
— Да какая она королева! Ее время кануло в Лету.
— Все может измениться. Стоит царевичу Дмитрию взойти на престол и его близкая сродница станет блистать при дворе его величества. Я — коренной ливонец, и всегда буду защищать честь знатной дамы.
— Довольно высокопарных слов, Мартьяс. Ян Сапега посулил Марии Старицкой вернуть королевство, но из посула шубы не сошьешь. И монастырь не взят, да и от самой Старицкой, кроме писем, не велик прок. Надо подтолкнуть ее к более серьезным делам.
— Я стараюсь, отец Иосиф. У Марии Владимировны остались в Москве преданные люди, которые могут доставить нам отравное зелье. Достаточно обезглавить рать от воевод и начальных людей — и в войске начнется разброд.
— Так может думать лишь иноземец. Ты, Мартьяс, плохо знаешь русских людей, кои при великой беде могут зело сплотиться и выкликнуть себе новых коноводов.
Мартьяс с озабоченным видом уселся в кресло и недовольно высказал:
— Выходит, господин казначей, вам ничего не подходит из плана гетмана. Он будет весьма раздражен. У вас есть более реальный план?
Была, была у казначея Девочкина хитроумная задумка, но он не торопился с ее воплощением. Пусть допрежь всего гетман Сапега обломает зубы о стены неприступной крепости и убедится, что все его приступы бесплодны. Вот тогда и следует втридорога продать гетману свою задумку. Тот не пожалеет никаких денег и отвалит столько, сколько он, казначей, запросит, а запросит он громадную сумму.
В посулы же Сапеги отец Иосиф не слишком верил: заиметь сан келаря Чудова монастыря не так-то просто. Допрежь надо полякам Москву взять да получить благословение патриарха, в чем Иосиф сомневался, хотя Сапега клятвенно заверял через своего лазутчика, что святейший владыка, назначенный царевичем Дмитрием, непременно выполнит просьбу гетмана, столь много сделавшего для «чудом спасшего царевича».
«Посмотрим, посмотрим, — оглаживал пухлой ладонью рыжеватую окладистую бороду Иосиф. — Все это еще вилами по воде писано, а тут дело верное, сбыточное».
Задумал отец Иосиф действительно превосходный план. Обитель снабжалась водой по двум подземным глиняным трубам, кои были проложены из соседнего пруда. Сей пруд лежал выше монастыря, а посему недостатка в воде не было, но следовало Сапеге отвести воду из пруда в речку Кончуру — и конец монастырю. Лишившись воды, сидельцы обители вынуждены были или умереть от жажды, или же сдаться в руки неприятеля.
Задумка Иосифа не имела изъянов, и ее воплощение приводило к несомненному захвату великой русской святыни.
Казначей не помышлял делиться своим коварным планом с Мартьясом. Рано! Да и стоит ли доверять лазутчику Сапеги? Этот красавец с хитрецкими глазами вполне может воспользоваться блестящим планом и без его участия: донесет Сапеге, что сам придумал и все лавры ему. Вот и доказывай, что ты не верблюд. А может, и доказывать не придется. Возьмет да и устранит хозяина задумки, а сам к Сапеге ринется. Когда речь идет о больших деньгах, человеческую жизнь ни в грош не ставят.
— Вы что-то обдумываете, отец Иосиф?
— Обдумываю, Мартьяс, но ничего путного в голову не лезет.
— Что же передать Оське?
— До приступа я что-нибудь придумаю.
Следующий приступ вновь не принес успеха Яну Сапеге. Он надеялся, что сидельцы обители будут защищать крепость в пьяном угаре, но этого не произошло. Почему-то казначей монастыря не выполнил его задания, и это привело гетмана в бешенство:
— Пся крэв! Отчего этот рыжий поп не напоил вином служилый люд и свою братию?! Проклятый москаль!
Вызывал своих тайных лазутчиков, но те недоуменно пожимали плечами.
Недоумевал и Юзеф Сташевский. Миновала неделя, но Василий Пожарский так ничего и не сделал: и все начальные люди отважно отражали приступ, и пушки с пищалями вовсю палили. Этот князь с фамильным перстнем Юрия Мнишека либо провалил дело, либо (чего больше всего опасался ротмистр) надул его, прикинувшись изменником. Если это так, то Пожарский, вернувшись в крепость, рассказал о предателе воеводам и те арестовали казначея. Вот почему Иосиф не смог выполнить задание гетмана.
Но Юзеф помалкивал. Он так и не доложил Сапеге о встрече с князем Пожарским, иначе бы сейчас получил от гетмана разнос. Угнетала ротмистра и неудача с подкопом монастыря. Казначей не знал о точном месте подкопа, никто из русских не знал, и все же, как так получилось, что мельница оказалась в руках защитников монастыря и все пороховые бочки были взорваны? Значит, кто-то из поляков распустил язык. Он, Юзеф, ничего о мельнице Пожарскому не говорил… Правда в ту ночь он был чересчур пьян и уже не помнит, какие последние слова он говорил русскому князю, пока не оказался в постели. Неужели он что-то сказал о мельнице?
Юзефа обуял ужас. Если это так, то именно Пожарский виновник подрыва пороховых бочек. Он непременно похвалится всему ратному люду и духовенству монастыря о своем шпионском походе к ротмистру Сташевскому. Матерь бозка! Тогда об этом узнают и тайные лазутчики, которые донесут об измене ротмистра Юзефа гетману. Сапега будет беспощаден. Он прикажет повесить или расстрелять изменника. Боже!
Отчаяние охватило Юзефа. Это приключится при следующей вылазке сидельцев Троицы, когда один из лазутчиков гетмана окажется в его стане. Надо бежать, бежать из войска Сапеги к своему бывшему покровителю, Юрию Мнишеку. Пресвятая дева Мария!
Пан Сташевский бежал из-под Троицкого монастыря глухой ночью.
Приступы не прекращались, но они не приносили желаемого результата. Войско Сапеги таяло, кончались запасы продовольствия, стан гетмана еще больше отодвинулся от стен монастыря.
Казначей Иосиф наконец-то принял свое решение. Пора! Вызвал Мартьяса и сказал:
— Мне нужно встретиться с доверенным человеком гетмана.
Трубач озадаченно посмотрел на казначея.
— Я перед вами, отец Иосиф.
— Не серчай, Мартьяс, но мне надо встретиться с влиятельным человеком Сапеги.
— С кем-то из его ближних полковников?
— Нет. Воякам я не слишком доверяю. Все они грабители и разбойники. С личным секретарем гетмана, паном Киренецким.
— Действительно, влиятельный человек… Но зачем? И пойдет ли он?
— Пойдет. У меня созрела зело важная задумка.
— Но ваш план могу передать и я. Вы обижаете меня, отец Иосиф.
— Если ты, Мартьяс, желаешь и дальше служить пану Сапеге, то тебе придется выполнить мое поручение. Сегодня, с наступлением ночи, ты отправишься к гетману и приведешь ко мне его секретаря, и не с пустыми руками, а с вознаграждением. От пана Киренецкого ты изведаешь о моей задумке.
— Речь идет о большой сумме? В польских злотых или в наших золотых рублях?
— У гетмана наверняка есть и то и другое. В золотых рублях.
— И сколько же?
Когда казначей назвал сумму, Мартьяс оторопел:
— Матерь Божья! Но это же — громадные деньги!
— И не полушки меньше. Когда Сапега возьмет обитель, сии деньги окупятся сторицей.
— Но гетман может усомниться. Вы получите огромное состояние и ничего не выполните для сдачи крепости.
— Не усомнится, одурачивания не будет, ибо я сразу буду объявлен изменником. Да и вы, господин Мартьяс с вашей королевой Марией безотлагательно получите худую огласку. Всех нас ожидает виселица. Кой прок мне обманывать гетмана?
— Но пан Сапега тотчас спросит меня о вашей задумке.
— Об этом будет сказано только пану Киренецкому, когда вы явитесь с ним в мою келью. Если же гетман узнает о моем плане с ваших слов, то он прекрасно обойдется и без меня.
— Теперь понятно, почему надо сразу приходить с деньгами… Надеюсь, из этой суммы будут достойно вознаграждены и королева Мария, и ваш покорный слуга.
— Несомненно, господин Мартьяс.
— Хорошо, отец Иосиф. Передайте мне ключи от башни.
Любовь Ксении, искусное врачевание лекаря Амвросия быстро подняли на ноги Василия Пожарского.
Каждый день его навещал Федор. Ксения по привычке удалялась в моленную горницу, а Михалков прикрывал за ней дверь и рассказывал:
— Пока ничего нового, Василий. Мартьяс после вылазки вновь перематывал портянки подле кустарника. Я все тщательно осмотрел, но ничего подозрительного не нашел.
— Но почему он постоянно натирает ноги?
— Все дело в обувке. По монастырю он ходит в мягких сапожках из белого сафьяна, а когда идет на вылазку, то обувается в черные сапоги из грубой телячьей кожи, ибо всю местность развезло от грязи. Вот и не выдерживают таких грубых сапог его нежные ножки. Ведь сей Мартьяс привык прислуживать бывшей королеве.
— Выходит, мы ошиблись Федор… И все же он должен как-то выходить на связь с польскими лазутчиками. Может, ночью?
— Все проездные башни находятся под надежным караулом, лишь «глухие» башни остаются без охраны. Что же касается ночных перемещений господина Мартьяса, то пока их не было.
— Пока. Может, не было нужды. А вдруг она появится?
— Мне тотчас доложат. Мартьяса доглядывают четверо моих людей, среди них зело надежный — стрелец Нехорошко.
Через пять дней, когда Василий уже излечился и вновь жил в монастырской Гостевой избе, в начале ночи к нему торопливо зашел Михалков.
— Нехорошко доложил, что Мартьяс направился к Сушильной башне.
— Так она ж без проходных ворот.
— Но есть небольшая калитка внутрь башни.
— Странно. Глянем, Федор.
Во дворе была такая черная ночь, хоть глаз выколи. Федор тотчас остановился.
— Надо бы факел прихватить.
— Ты что? Себя выдать?
— Саму башню осмотреть. Добегу до Нехорошки.
В башне никого не оказалось, но люк тайника был сдвинут.
— Мартьяс спустился в подземок, но выход из него завален. Чудно.
— Чудно, Василий.
Совсем недавно о древнем тайнике, подземный ход которого был проведен из Сушильной башни, вспомнил архимандрит Иоасаф. Ход этот вел под землей наружу, в поле, так что через него можно было выйти тайно из обители в открытое место, обойти крепость и изведать, с какой стороны ляхи ведут подкоп. Тайник начали расчищать, добрались до выхода и принялись его расширять. Но поляки заметили работных людей и вооруженных ратников. Завязалась кровавая сеча, в результате выход подземного хода был напрочь засыпан.
— Что этому ливонцу понадобилось в подземке?
— Давай и мы спустимся, Федор.
В тайник спустились по железной лесенке, а затем сторожко, освещая факелом путь, пошли по подземку.
— А если ливонец из пистоля пальнет? — шепотом предположил Василий.
— Нет смысла. Двоих ему не успеть уложить… А ну остановимся и послушаем.
Постояли минуту, другую. В подземке стояла гробовая тишина.
— Ничего не понимаю.
— И я, Василий. Идем дальше.
Прошли еще саженей пятьдесят и уперлись в завал. Дальше ходу не было. Изумлению друзей не было предела.
— Дьявол! Куда ливонец подевался?
— Идем вспять, Василий. Тут и впрямь без дьявольщины не обошлось.
У калитки башни их поджидал стрелец Нехорошко.
— Ливонец не выходил? — на всякий случай спросил Пожарский.
— Не выходил, князь.
— Значит, он остался в подземке. Не черти же его съели.
— А коль спрятался в подземке, то запрем калитку, а утром еще раз осмотрим весь тайник.
Но Михалков с таким предложением не согласился:
— Подождем его выхода.
— Не вижу смысла, Федор.
— Подождем. А вдруг?
— Что «вдруг?»
Но Федор так и не ответил.
Ждали с погашенными факелами. Прошел час, другой. У Василия лопнуло терпение.
— И ради чего на ветру мерзнуть? Надо было в полушубки облачаться. Давай закроем калитку — и в Гостевую.
— Князь, пожалуй, прав, — поддакнул Пожарскому Нехорошко. — До утра еще ого-го. Предзимье.
Федора и самого пробирал ноябрьский холод, но он упрямо молвил:
— Постоим еще чуток.
Вскоре в башне послышались приглушенные голоса. Все трое замерли. Дьявольщина продолжалась.
— Будем брать? — едва слышно спросил Нехорошко.
— Не сейчас. Надо изведать, сколь их и куда они пойдут, — прошептал Федор.
На цыпочках отошли за угол башни, из которой с погашенными слюдяными фонарями вышли два человека и двинулись в сторону монастырских келий, которые тянулись от Сушильной башни.
— Наверняка к казначею.
— Пойдем за ними потихоньку, Федор. Впрочем, дурость сморозил. Возможно, польский лазутчик вернется с донесением Иосифа.
— Возможно, Василий. Долго он у казначея не просидит, ибо должен вернуться этой же ночью. В башне его и заграбастаем.
— И все же у меня в голове не укладывается: как он попал в подземок?
— А ты не догадываешься? Видимо, из башни прорыт еще один тайный ход.
— Но…
— У меня тоже тысячу вопросов, но всему свое время.
Возвращение лазутчика пережидали уже в башне: в ней гораздо теплее и ветра нет.
А в келье казначея продолжался напряженный разговор между Иосифом и секретарем гетмана, паном Киренецким.
— Вы утверждаете, господин казначей, что трубы проложены именно из Вербного пруда?
— Да пан Киренецкий.
— Лишившись этого источника, монастырь обречен на гибель?
— Вам хорошо известно, пан секретарь, что человек погибает от жажды через три-четыре дня. Но погибать никто не захочет. Люди не спешат уходить в мир иной. Перед вами откроются все ворота, и все богатства монастыря перейдут в руки пана Сапеги.
— Это правда, что гробница Сергия сделана из чистого серебра, украшена жемчугом и драгоценными каменьями, а на образ возложен золотой венец?
— Сущая правда. Но я бы хотел, чтобы святыню оставили в покое. В монастыре достаточно других богатств.
— Я передам ваши слова пану Сапеге.
— И еще одна просьба, пан Киренецкий. Никто не должен знать, кто преподнес вам такой роскошный подарок, иначе меня в живых не оставят.
— Разумеется, господин казначей. Имя нашего доброжелателя останется в тайне. После того, как мы войдем в монастырь, вы становитесь келарем, а затем переберетесь в Москву в Чудов монастырь.
— Но окажется ли Москва под стягами царя Дмитрия Ивановича?
— Это наступит очень скоро… Вы подготовили письмо гетману?
— Так ли оно необходимо, пан Киренецкий? Мое слово нерушимо.
Казначею очень не хотелось передавать свое «изменное» письмо гетману, кое сделает его заложником ляхов. Тут уж не увильнешь.
— Вы меня удивляете, господин казначей. Ясновельможный пан Сапега не только посмеется надо мной, но и подвергнет меня беспощадному наказанию. Слово к делу не пришьешь. Не так ли говорят русские?
— Хорошо, пан Киренецкий, вы вернетесь к гетману не только с моим письмом, но и с новым письмом королевы Марии Владимировны.
— Хорошо. Но меня в первую очередь интересует ваше письмо, Надеюсь, оно не запечатано? Мне нужно его прочесть.
Киренецкий поднялся, подошел с письмом к шандалу с тремя свечами, внимательно прочел и удовлетворенно произнес:
— Это другое дело. Мне пора. Позовите пана Мартьяса.
Мартьяс дожидался Киренецкого за дверями кельи, и как он не старался что-то услышать, из этого ничего не получилось. Низкая сводчатая дверь оказалась непроницаемой. Мартьяс пытался слегка приоткрыть ее, но она была заперта изнутри. Раздражение опалило ливонца.
«Каков подлец! Казначей перехитрил меня. Его план сдачи монастыря так и станется в тайне. Ненавижу!».
И вдруг Мартьяса посетила неожиданная мысль: «Надо убить в тайнике Киренецкого, забрать у него донесение казначея, прочесть, а затем доставить Сапеге. Гетману же сказать, что подле башни секретаря схватили люди воеводы, а мне удалось скрыться в тайнике. Потом вернуться в монастырь и запросить у казначея половину денег. Заупрямится, но все же отдаст, если пригрозить ему изобличением».
У Иосифа (когда Киренецкий вышел из его кельи), тоже возникла изощренная мысль: Мартьяс сам себе на уме. От него можно ждать любой пакости. Если он изведает о содержании письма, то начнет принуждать к выплате ему значительной суммы денег. Но тому не бывать! Придется угостить его чарочкой «доброго» вина. Тело же перенести ночью в подземок. Пропал человек — и вся недолга. Ему, казначею, не нужен свидетель его измены.
А за узкими зарешеченными оконцами все еще чернела безлунная, непроглядная ночь.
… Пока в келье шел разговор, Нехорошко сходил еще за тремя стрельцами. Киренецкий и Мартьяс и глазом моргнуть не успели, как перед башней на них (совершенно неожиданно) навалились какие-то неведомые люди, скрутили руки и доставили в Воеводскую избу.
Прочтя найденное у Киренецкого письмо казначея, Долгорукий со всей злостью ударил кулаком по столу:
— Собака! Взять под стражу казначея! Мразь!..
Заговор был сорван. И вновь святая обитель была спасена умелыми действиями Василия Пожарского и Федора Михалкова. Ливонец Мартьяс был казнен, секретаря Сапеги Киренецкого обменяли на тридцать шесть защитников крепости, находившихся в плену. Золото изменника пошло на жалование ратных людей, самого же казначея держали под стражей, так как архимандрит Иоасаф решил судить его судом иерархов после освобождения Москвы. Но изменника хватил удар, и он умер в одночасье.
Взята была под стражу и бывшая ливонская королева Мария Владимировна, она всячески отвергала свою вину, но ей зачитали письма к своему «брату, царевичу Дмитрию» и гетману Сапеге, и та озлобленно воскликнула:
— Царевич Дмитрий, брат мой, заняв Московский престол, жестоко покарает вас! Немедля выпустите меня из темницы, пока не поздно!
Но королеву не выпустили.
В 1609 году, по донесению старцев Троицкой обители царю Василию Шуйскому говорилось, что Мария Владимировна «мутит в монастыре, называет вора братцем, переписывается с ним и с Сапегой».
Разгадан был и второй тайник, шедший из Сушильной башни, который был так же вырыт издревле, но заброшен. Он начинался через пять саженей от основного подземного хода, и вход в него был так тщательно замаскирован, что ни Пожарский, ни Михалков его не заметили. Этим забытым тайником и воспользовался Иосиф Девочкин, в надежде также продать его ляхам, если не осуществиться его основная задумка. Не успел: тайник был завален изнутри.
Воеводы собрали перед собором святого Сергия всех ратников и велели выйти на паперть Василию Пожарскому и Федору Михалкову. Начальные и служилые люди недоуменно переглядывались: по какому поводу?
Воеводы договорились меж собой, что перед войском скажет свою речь князь Долгорукий:
— Покойный государь Федор Иоанныч, сын Ивана Грозного, учредил особый воинский знак отличия — серебряную монету с изображением Георгия Победоносца, поражающего своим копьем злого дракона. Сей Георгиевский знак вручается наиболее мужественным воинам, за выдающиеся ратные подвиги во имя святой Руси. За последние десять лет сей отличительный знак никому не вручался, пока о нем вновь не вспомнили на Государевой Думе. Разумею, что наши отважные военачальники, как Василий Михайлович Пожарский и Федор Иванович Михалков, кои дважды спасли святую обитель от неминучей погибели, достойны сей высокой награды.
— Достойны! Честь им и слава! — дружно грянуло воинство.
Долгорукий и Голохвастов подошли к застывшим на паперти взволнованным военачальникам и, под троекратное «слава!», прикрепили к их шапкам Георгиевские награды.
Затем торжественно загремели колокола.
Гордость Яна Сапеги понесла жестокий удар: все тайные планы взятия крепости с треском провалились, громадные деньги ушли в песок. Сапега никак не мог примириться с тем, что ему приходится длительное время осаждать монастырь, и до сих пор он не добился никакого успеха. Миновало три месяца, полгода, год, а Троицкая обитель стояла так же незыблемо и победоносно возвышалась перед его глазами, как и год тому назад. Ни один из приступов не приносил успеха.
Защитникам обители помогали также и женщины, — а их было немало в монастыре в это смутное и тяжелое время: они сошлись под защиту монастырских стен из соседних сел, большинство которых было разорено или выжжено неприятелями. Женщины выполняли всевозможные хозяйственные работы, помогали печь хлебы, а в самые тяжелые минуты, во время вражеских приступов, храбро взбирались на монастырские стены и стреляли из луков, ружей и пищалей, обливали нападающих врагов кипящим варом и смолою, сбрасывали на них тяжелые камни, горящую паклю и солому.
Слухи о храброй защите главной святыни Руси и о геройских деяниях иноков и троицких ратников быстро испустились далеко окрест, и подвиг этот послужил благим, ободряющим примером для многих северных городов, кои после этого решились также храбро супротивничать войскам Самозванца, чтобы стать на защиту православия и перейти на сторону законного царя московского, Василия Шуйского.
Сапега старался противодействовать этому, посылал польские отряды против восставших на защиту царя городов, но сам все-таки оставался под стенами Троицкого монастыря. Слухи о несметных богатствах обители, о хранящихся там сокровищах не давали покоя полякам, и они хотели, во что бы то ни стало, овладеть ими, прежде чем идти на завоевание других городов.
«Сама защита лавры в течение 16 месяцев служила добрым и поощряющим примером для унывающих и падающих духом. Эта продолжительная защита, несомненно, показывала им, что верность престолу и Церкви всегда найдет поддержку Господа Бога и никакие враги, несмотря на свою многочисленность и алчность, не в силах одолеть святую Русь».
Сапега вознамерился усилить пушечный огонь, но, к счастью для осажденных, вражеские пушки причиняли обители немного вреда: многочисленные ядра не долетали до стен, многие из них падали в воду монастырских прудов, и лишь немногие из них попадали прямо в стены, производя при этом сильные сотрясения, и отскакивая от неприступной крепости. При этом кирпичи и глина начинали отваливаться, осыпаться, и это давало врагам некоторую надежду; они стали направлять выстрелы в одни и те же места, надеясь таким способом пробить бреши, через которые ядра уже будут попадать внутрь монастыря.
Однако, когда в стене пробивались небольшие бреши, то келейники тотчас спешили их заделать — заложить свежими кирпичами и замазать глиной: без этой разумной предосторожности старые стены не могли бы выдержать столь долгой осады. Чтобы иметь под руками средство для защиты от неприятельских приступов, иноки варили целые котлы смолы и серы, и лишь только поляки делали попытку взобраться на монастырские стены, иноки опрокидывали на них эти котлы, обливая целым потоком кипящей массы.
В один из дней ожесточенной перестрелки неприятельское ядро ударило в большой монастырский колокол и, отскочив от звонкой меди, влетело в окно храма Пресвятой Троицы и, со страшной силой пробив образ архистратига Михаила, ударилось в стену перед самым образом Святой Троицы, после чего отскочило в левый придел и там рассыпалось на части. Произошло это на вечерне во время молебствия. Можно себе представить, что испытали в эту минуту присутствующие в храме! Все это произошло в один миг, и все были поражены разрушительным выстрелом, как громом небесным. Они не могли опомниться от страха и негодования. Но вот снова раздался треск: второе ядро пробило чугунные двери около мощей и, ударившись в икону Николая Чудотворца, пробило и ее насквозь. Все молящиеся с ужасом пали ниц, при виде такого дерзкого, богохульного поругания православной святыни. Но все-таки богослужение не прерывалось ни на минуту, и раздавалось при всеобщем стоне и плаче молитвенное песнопение рожавших от страха и волнения голосов.
Престарелый архимандрит Иоасаф, находившийся в это время в алтаре, неожиданно увидел перед собой светлого мужа, — это был архистратиг Михаил; держа в руке скипетр, он грозил врагам обители и говорил: «О, враги лютые! Ваши беззакония и дерзость коснулись и моего образа. Всесильный Господь скоро вам воздаст отмщение!» С этими словами лучезарный архистратиг стал невидим и скрылся из глаз пораженного видением старца.
Выйдя из алтаря и оправившись от изумления, Иоасаф рассказал народу о своем видении, и рассказ его благоприятно повлиял на унывавших и напуганных богомольцев, — они несколько успокоились, а в их душах снова проснулась искра теплой надежды.
Но вскоре на монастырь обрушился голод. «За последнее время даже и квас перестали варить, поелику солоду совсем не осталось, да и дров так мало, что их надо беречь; даже и братия пьет одну только чистую воду, а о пиве и меде забыли думать». Недостаток в дровах доходил до того, что стали жечь на дрова разные деревянные постройки, разбирая их на бревна и распиливая: так были сожжены сени, клети, чуланы, и даже стали жечь житницы.
Несмотря на бедственное положение старцев и скудность питания, они не теряли бодрости, продолжая всякие тяжелые работы, насколько хватало сил: одни трудились на «хлебе» (в пекарне), другие сеяли муку, варили «еству»; остальные, наравне с воинами, несли обязанности ратной службы, подвергая опасности свою жизнь и «не жалея живота своего», ради спасения святыни.
К голоду и другим бедам прибавилась страшная чума. Болезнь эта была заразительна и передавалась от больных к здоровым. Началась она в половине ноября и свирепствовала всю зиму вплоть до самой весны. В первые дни умирало по десяти, по пятнадцати человек, а потом смертность достигла таких угрожающих размеров, что не успевали хоронить умерших, которых насчитывали до ста человек в сутки. Чума истребила такое множество народа, что от прежних защитников обители осталась самая ничтожная доля. Болезнь и отсутствие съестных припасов довело несчастных иноков и оставшихся в живых ратников до такого истощения, что они с трудом могли двигаться; силы их, не поддерживаемые пищей, слабели со дня на день. Дошло, наконец, до того, что священники уже не в состоянии были совершать требы и на церковную службу их водили под руки, поддерживая с двух сторон. Монахи троицкие уже издавна привыкли к посту и воздержанию, но и те начали жаловаться на недостаток пищи. Каково же было светским людям, мирянам, воинам и воеводам?
Тяжко приходилось и царевне Ксении. В своем письме (от 29 марта 1609 года) в Москву, к тетке, княгине Домне Богдановне Ноготковой-Сабуровой она сообщала: «В своих бедах чуть жива, конечно, больна со всеми старицами, с часу на час ожидаем смерти… У нас же, за грех за наш, моровое поветрие, всяких людей изняли скорби великия смертныя, на всякой день хоронят мертвых человек по двадцати, и по тридцати, и больше…»
Поляки дожидались, когда смелые защитники сдадутся добровольно, истощенные болезнью и голодом. Действительно, им не оставалось почти никакой надежды на спасение: их было теперь не более двухсот человек…
А в таборе Сапеги появились русские изменники: Грамотин, боярин Салтыков, а также пан Заборовский, который незадолго перед тем был разбит юным полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским в сражении под Тверью. Придя в лагерь Сапеги, и осмотрев снаружи стены обители, самонадеянный Заборовский посмеялся:
— Хорош же ты гетман, если такое жалкое лукошко не можешь взять целый год. Стыдись! Ведь это — не крепость, а просто — воронье гнездо.
Слова эти еще более раздосадовали Сапегу, который, сознавая свое бессилие, не хотел сознаться в этом перед другими. И тогда он решился на новый приступ с участием Заборовского. Но и на этот раз ляхи были разбиты и все их «стенобитные хитрости», то есть осадные орудия и передвижные башенки и тараны были захвачены в плен осажденными и порублены на дрова, в которых остро нуждались сидельцы монастыря.
После этой неудачи Сапега злорадно смеялся уже над самонадеянностью Заборовского:
— Чего ж ты сам, пане, не мог взять это воронье гнездо?
Посрамленный Заборовский должен был со стыдом согласиться, что похвальба его была неосновательна и что обитель Троицкую, не так легко взять приступом, как ему казалось.
Это был последний серьезный приступ. После этой неудачи ни Сапега, ни Заборовский не хотели уже делать нападения на стены монастыря, а решили дожидаться осени. Они не могли уйти от обители, не покончив с ней и с ее защитниками. Самолюбие их было сильно задето. Да и в самом деле! Не удивительно ли, что огромное польское войско под начальством искушенных и храбрых полководцев целый год осаждает мирную обитель, где живут иноки, совершенно непривычные к военному делу, — и целый год прошел, и наступал уже другой, а все-таки не было никаких результатов?!
Все попытки ляхов оставались бесплодными, но тщеславный Сапега и его воины никак не хотели признать, что святая обитель охраняется Высшим Промыслом, и надеялись на свою ловкость и силу польского оружия. Однако теперь они решились не делать нападения и ожидать, когда голод и холод заставят троицких сидельцев просить пощады. Они отлично знали, что съестные припасы у монахов истощились, а ждать помощи из Москвы было бессмысленно, так как древняя столица также в это время была осаждена ляхами и также терпела страшный голод.
Это было самое тяжелое время, как для Москвы, так и для Троицкой обители.
За всех печаловалось доброе сердце инокини Ольги, но пуще всего за Василия, его друга Федора и семью Надейки.
Надейка нередко уходила из кельи и помогала насельникам и ратникам обороняться от злого ворога. Она и камни на супостатов со стен сваливала и кипящей смолой их обдавала, а как-то раз, даже к пищали приложилась. Бедовая! Ничего не страшилась.
Глядя на мать, целыми днями сновал по обители и Ванятка, норовя хоть чем-то помочь защитниками крепости. Но как-то недалече от него разорвалось вражеское ядро, и Ванятка чудом уцелел. Надейка перепугалась и с того дня запретила сыну выходить из кельи. Но мать чуть за порог — и Ванятка во двор..
Надейка умоляюще посмотрела на инокиню.
— Ведь пропадет сыночек. Не угомонить мне его. Помоги, ради Христа!
— Помогу, Надеюшка. Ты ступай.
Когда Надейка вышла из горницы, Ольга молвила:
— Нельзя тебе на улицу, чадо. Слышь, как вражьи пушки стреляют?
— Слышу, матушка инокиня, но мне надо супостата бить.
— Подойди ко мне, чадо.
Ольга ласково обняла Ванятку, а затем спросила:
— Ты Господа Бога любишь?
— А как же Бога не любить? Он Спаситель. Он и нас спасет, — бойко отвечал Ванятка.
— Истинно, чадо. Но Бога надо не только любить, но и во всем его слушаться. Хочешь быть его послушником?
— Хочу, матушка инокиня.
— Тогда запомни, что Бог сказал. Детям еще не по силам поднять меч на врага, но есть средство посильнее. Молитва. И чем чаще ты будешь олиться, чтобы Господь Бог покарал супостата, тем скорее это сбудется.
— Я буду очень молиться, матушка инокиня!
Больше Ванятка не бегал по обители.
Но тут навалились новые напасти. Вначале сидельцев монастыря одолел голод, а затем к нему приладилось и моровое поветрие. Люди умирали десятками и сотнями. Первая от страшного недуга скончалась Надейка.
Ксения была потрясена: она и подумать не могла, что молодая, проворная, веселая женщина может так быстро умереть. Не зря упреждала:
— Ты бы пореже, Надеюшка, на улицу выходила. Недуг-то друг от друга передается. Упасись!
Надейка в ответ беззаботно отвечала:
— Не могу я, матушка царевна, в келье себя заточить. Ничего со мной не приключится. Я бывало, в Серебрянке, зимой босиком по снегу бегала, и все, как с гуся вода, никакая хворь не приставала.
Сглазила себя Надейка: занедужила, да так, что более и с одра не поднялась. Перед самой кончиной, она вдруг тихо сказала:
— А помнишь, матушка царевна, как ты в рощице у родничка песню напевала?
— Как же не помнить, родная моя Надеюшка? Славно мне тогда было.
И Ксения тотчас ясно вспомнила, как она пошла прогуляться по роще, когда белоногие березы, облитые ласковым щедрым солнцем, о чем-то тихо и трепетно шептали своей изумрудной листвой. И Ксения, очарованная прелестью рощи, вдруг тихо запела. Из ее чистой, ангельской души выплеснулись протяжные слова:
Ой, да как ходила красна девица
На зеленый луг, на росистый луг,
На росистый луг, зорькой утренней…
Вначале Ксения пела вполголоса, а затем ее песня, чистая, сильная и задумчивая, заполонила, казалось, не только сенистую, завороженную рощу, но и всю Серебрянку. Боже, какой тогда был у царевны напевный и сладкозвучный голос! Даже птицы прекратили щебетать, травы застыли, ветви берез перестали шелестеть своей трепетной листвой. Слушают, слушают грудной и задушевный голос царевны. Ах, как пела Ксения! Пела словно птица певчая, вырвавшись из золотой клетки на сладкую волюшку. Пела ее душа… Сейчас же она не в прекрасной роще, а в сумрачной келье (теперь экономили даже на свечах) и подле нее не веселая, жизнерадостная Надейка, а умирающая женщина.
— Спой мне, матушка царевна.
— Спою, родная моя, спою.
И Ксения тихо запела своим чистым, проникновенным голосом. В эту минуту в дверях кельи застыл Василий. Он смотрел на свою ладу, слушал ее напевный голос, и также в глазах его всплыла милая ему Серебрянка. Тогда он, прижавшись к березе, и забыв обо всем на свете, оцепенел. Он видел чудесное лицо царевны, слушал ее необыкновенно-прекрасный голос, и его сердце сладко заволновалось, переполнилось каким-то невиданным для него упоительно-восторженным чувством, коего он никогда не испытывал. Ему вдруг неукротимо захотелось подбежать к Ксении, упасть перед ней на колени и горячо молвить:
— Ты люба мне, царевна, люба!..
Господи, а тому уже миновало десять лет, но ничего не изменилось в его влюбленном сердце. Не изменилась и песня Ксении, с ее чарующим голосом.
Надейка так и скончалась под песню Ксении. Демша жутко горевал. Никогда в жизни он не плакал, но на сей раз по его щекам скользили в дремучую бороду неутешные слезы. Но беда одна не приходит: вскоре угодил на монастырское кладбище и Ванятка.
Ксения, в период их недуга, не страшилась к ним подходить: то подушку поправит, то воды подаст, то какого-нибудь варева.
Василий, заходя в келью, сердобольно высказывал:
— Ну, нельзя же так, Ксения! Заболевшего от чумы уже не спасешь, а вот себя погубишь.
— Я все понимаю, Васенька. У меня от жалости сердце кровью обливается. Ведь они же с нашей Серебрянки.
— А мне, думаешь, не жаль? У самого на сердце кошки скребут. Я умоляю тебя, Ксения!
— А сам? Сказывали мне, что усопших на погост носишь.
— То — мои ратники, коих вражья сабля не взяла, а проклятущая чума одолела. Не могу в последний путь не проводить.
— Вот видишь, Васенька.
После смерти Ванятки (пока не было вылазок) Василий все дни проводил в келье Ксении. Сколь щемящей боли было в его глазах! Ксения выглядела бледной и исхудавшей: сказывался недостаток воздуха и пищи. Василий, отрывая от себя, приносил свою скудную снедь и постоянно говаривал:
— С поварни лишнюю толику принесли. Начальных людей еще как-то подкармливают. Поешь, ладушка.
Но Ксению не обманешь. Глянет на похудевшего Василия, печально вздохнет:
— Никаких лишних толик в поварне не бывает. Ты почему себя не бережешь, милый ты мой? Ты ж — воин, защитник, тебе с ворогом биться. А я? Велик ли с меня прок? Если уйду вслед за Надеюшкой и Ваняткой, значит, так Богу угодно.
— Ты что, Ксения?! — закричал Василий. — И думать о том не смей! Ты же ведаешь: твоя смерть — моя смерть. Мне не жить без тебя. Не жить!
— Любый ты мой…
Оказавшись в отчаянном положении, архимандрит Иоасаф вознамерился прибегнуть к последнему средству: тайно послать гонца с письмом в Москву, к царю Василию Шуйскому, слезно умоляя того помочь монастырю в его безвыходном положении. Чтобы прорваться через вражеские заслоны, расставленные по всем дорогам, нужен был отважный человек. Пастырь посоветовался с воеводами и те назвали Василия Пожарского и Федора Михалкова.
— Обоих отменно ведаю, — согласно кивнул серебряной бородой Иоасаф. — Любой из них достоин самой высокой похвалы. Не зря же их святыми Георгиями удостоили. Покличьте обоих.
Первым делом архимандрит задал вопрос Пожарскому:
— Как здоровье инокини Ольги Борисовны?
— Очень слаба, отче.
— Уж не черный ли недуг? — встревожился пастырь.
— Пока трудно сказать. Надо молиться и надеяться.
— Молись, сыне, неустанно молись, и ступай с Богом.
Василий так и не понял: за какой надобностью позвал его к себе пастырь. Федору же архимандрит молвил:
— Норовил и князя Василия послать, но ныне он должен спасать дочь царя Бориса. Знать, так Богу угодно… А вот тебе, сын мой, предстоит зело опасный путь. Надо пробраться в Москву к государю Василию Ивановичу.
— Я готов, отче, — твердо произнес Михалков. — Что передать царю?
— Мое письмо, в коем я прошу его о помощи. И запомни, сын мой, ежели подмога в людях и съестных припасах будет оказана, мы спасемся. Мыслю, царь не оставит нас в беде.
— Я непременно встречусь великим государем.
Федор сложил руки крестом: правую на левую ладонями вверх и ступил к архимандриту.
— Благослови, отче.
— Бог благословит, — произнес пастырь обычную в таких случаях фразу и добавил. — Да будет тебе Спаситель в помощь.
Поцеловав благословляющую руку, Федор вышел из палаты и в сенях увидел Василия.
— Ну, что, Федя?
Михалков поведал о поручении пастыря. Пожарский нахмурился.
— Могли бы вместе ехать.
— Не могли, Василий. Пастырь — умнейший человек. Здесь, в обители, ты нужнее. Надо изо всех сил позаботиться о Ксении. Не так ли?
— Так, Федор. Ксения зело недужна.
— Вот видишь. Только твоя любовь может воскресить ее. Ни на шаг не отходи от царевны. Я скажу на поварне, что мою снедь тебе подавали.
— Спасибо, друже. Удачи тебе. Сверши еще один подвиг.
— Я постараюсь. Давай попрощаемся.
И Федор Михалков действительно свершил еще один подвиг. Ему удалось не только пробраться через сапежинские дозоры, но и через подмосковные тушинские таборы. Его встреча с царем состоялась в мае 1609 года, в тяжелейшее для Руси время. Еще в 1608 году отчаявшийся государь послал своего племянника (будущего полководца) Михаила Скопина-Шуйского в Новгород заключить союз с Швецией и получить от нее помощь. Долго тянулись переговоры и вот, наконец, 28 февраля 1609 года Скопин подписал договор в Выборге на тяжелых для Русского государства условиях. Шуйский отказывался от притязаний на Ливонию, обязывался отдать шведам часть прибалтийских земель, обещал шведам давать лошадей, подводы и корм по дешевой цене. Шведы же за все это давали 5 тысяч пеших и конных воинов.
Условия были кабальными: Московия теряла свою независимость, а содержание шведских войск должно было лечь тяжким бременем на ее истощенную казну.
Шведы, со своей стороны, вовсе не намерены были выполнять свои обязательства. Договор им нужен был лишь как повод для проникновения в Русское государство. В план Швеции входило, воспользовавшись слабостью Московии, захватить русские прибалтийские земли и, прежде всего Новгород с Псковом. Кроме того, Швеция полагала, что в союзе с Московией ей легче будет бороться против Польши за остальную часть Прибалтики.
Шведско-немецкие наемники не спешили сражаться с польскими войсками. Они, как и польские паны, пытались нажиться на грабеже беззащитного русского населения и вели себя в русской земле не лучше всяких «воров», польских панов. Они нападали на села и деревни, грабили, сжигали крестьянские дворы, издевались над жителями.
Царь Шуйский не мог освободиться от Тушинского Вора, у него было крайне мало сил, и все же Федору Михалкову удалось уговорить царя — оказать помощь погибающей и вымирающей от голода и болезней главной святыне государства. Горячо говорил Михалков, и царь проникся его пламенной речью и отрядил в Москву конный отряд казаков и стрельцов, съестные припасы и двадцать пудов пороха.
Сапежинцы всеми силами старались, чтобы отряд ни под каким видом не мог проникнуть в осажденную обитель, но это им не удалось: служилые люди, предвидимые Федором Михалковым, подошли к монастырю так дерзко и внезапно, что ляхи не успели задержать мужественный отряд, правда, они сумели захватить в плен четырех человек.
Отряд Федора Михалкова троицкие сидельцы встретили с небывалым воодушевлением. Все, кто мог еще держаться на ногах, радостно обнимали служилых людей, «славили» под праздничный перезвон монастырских колоколов.
Озлобленный Лисовский приказал немедленно казнить пленников. Но ему вскоре пришлось раскаяться в своей жестокости: дабы отомстить Лисовскому, воеводы Долгорукий и Голохвастов велели казнить в виду неприятеля польских пленников и воровских казаков, захваченных защитниками крепости. Всего был казнено шестьдесят человек, из них девятнадцать являлись казаками.
Поляки и казаки, видя, что виноват в этом Лисовский, велевший казнить четверых русских воинов, так разгневались на него, что хотели убить его самого. Сапеге с большим трудом удалось успокоить своих разбушевавшихся ратников и надменных шляхтичей, и он спас Лисовского от верной смерти.
Между тем в лагере Сапеги были получены сведения о том, что Скопин-Шуйский успешно двигается к Москве к Тушинскому лагерю, и что войско его значительно усилилось, так как в него начали вливаться народные ополчения.
Скопин подошел к Калязину и здесь остановился, собирая силы. У него было чуть больше десяти тысяч человек. Тушинские «воры» решили во что бы то ни стало разбить войско Скопина и запросили помощи у Сапеги. Тот собрал отборное двадцатитысячное войско, в которое влились остатки польских банд, изгнанных из Новгородской земли, из-под Твери и других городов. Под Троице-Сергиевским монастырем поляки оставили силы, необходимые только для поддержания осады.
В августе 1609 года Сапега двинулся на Калязин, но разбить рать молодого полководца не удалось. Гетман отступил. В войсках его начался разброд. Часть поляков и казаков подалась в Тушино к «царю» Дмитрию, а с остальными Сапега вернулся под стены Троицкой обители.
В октябре паны Сапега и Рожинский пытались под Александровой Слободой еще раз дать бой русским войскам Скопина-Шуйского, но, потеряв множество убитых и пленных, поссорившись между собой, опять разошлись — часть с гетманом Рожинским под Москву, часть с гетманом Сапегой под Троицкий монастырь.
В декабре Михаил Скопин послал к мужественной обители 1300 ратников под началом воевод Жеребцова и Валуева. 4 января 1610 года, «одушевленные верою в помощь и заступничество святого Сергия», русское воинство с громкими криками бросилось на лагерь Сапеги, изрубило множество поляков, а остальных оттеснило далеко за таборы; сам лагерь Сапеги был сожжен, и, наконец, это вражеское войско, существовавшее в самом сердце России уже более года, было окончательно истреблено.
12 января 1610 года Сапега, напуганный страшным и неожиданным погромом, и опасаясь оставаться близ монастыря, боясь нового нападения, обратился в бегство.
«Видя такое беспорядочное и поспешное отступление поляков, бежавших с такой торопливостью и в таком смятении, как будто за ними гнались по пятам русские войска, иноки и защитники обители пришли в изумление и со слезами на глазах возблагодарили Творца и преподобного Сергия за окончательное избавление святой обители от жестоких неприятелей. Так, благодаря Богу, окончилась эта тяжелая томительная осада, продолжавшаяся целых шестнадцать месяцев».
Сапега умер через год после конца осады, а Лисовский был поражен внезапной смертью в день преподобного Сергия, в 1616 году. Пораженный как громом, он внезапно упал с лошади, хотя перед этим чувствовал себя совершенно здоровым. Случилось это близ города Стародуба, в Комарицкой волости. «Поразила его невидимая сила Божья, и богомерзкую свою душу ле изверг».
Скопину-Шуйскому оставалось только разгромить Тушино; но оно распалось вследствие объявления войны России польским королем Сигизмундом III, который осадил Смоленск. Король звал поляков, бывших в Тушине, служить под коронными знаменами, и Тушинский же лагерь окончательно разложился.
Лжедмитрий II доживал последние дни: он явно стал никому не нужен. Не дожидаясь, пока его уберут, Самозванец, переодевшись, бежал из лагеря в Калугу, куда вскоре прибыла и Марина Мнишек.
Развал Тушина дал возможность Скопину-Шуйскому беспрепятственно вступить в Москву, в кою он вошел 12 марта 1610 года, горячо приветствуемый народом. Скопин сразу же начал готовить силы для похода к Смоленску и силы эти быстро росли. Русское войско горело желанием прогнать врага и верило в своего полководца. Популярность молодого военачальника росла. Некоторые, например рязанский дворянин Прокопий Ляпунов, полагал, что Скопин должен стать царем, что именно он сумеет восстановить силу Московского царства. Это еще более усилило деятельность бояр, ратовавших за свержение Шуйского и замену его своим ставленником. Царь Василий начал опасаться племянника; брат царя, боярин Дмитрий Шуйский, чаявший себя первым кандидатом на престол после бездетного царя, открыто выступил против Михаила Скопина, обвинив его в измене.
23 апреля, на крестинах у князя Воротынского, Скопин-Шуйский захворал кровотечением из носа и через две недели умер. В народе пошли слухи, что Скопин отравлен. Справедливы они были или нет, но смерть Скопина-Шуйского была большим несчастьем для России. Единственный человек, вера в которого могла прекратить Смуту, умер, не завершив своего дела.
Тушинцы отправили к Сигизмунду послов под Смоленск и огласили, что в Московском государстве желают иметь царем королевича Владислава. Во время этих событий Прокопий Ляпунов снова поднял Рязанскую землю против царя Василия. 17 июля 1610 г. Захар Ляпунов, брат Прокопия, с большой толпой ворвался во дворец и стал говорить царю: «Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ичего доброго не делается в твое правление; сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе промыслим». Царь Василий не уступал, и тогда 19 июля он насильно был пострижен в монахи. Так кончилось мрачное царствование Василия Иоанновича Шуйского.
21 сентября 1610 года, ночью, по сговору с боярами, в Москву вошли польские войска под началом гетмана Жолкевского.
В январе 1611 года Прокопий Ляпунов обратился к городам с грамотой, в которой предлагал выступить на освобождение столицы, а уже 1 апреля он подошел к Москве. Попытка гетмана Гонсевского, заменившего Жолкевского, отбывшего в Польшу, склонить патриарха Гермогена к тому, чтобы помочь разложить ряды ляпуновского ополчения, потерпела неудачу. Патриарх Гермоген отказался убедить Ляпунова прекратить борьбу с поляками. Тогда паны заточили Гермогена в Чудов монастырь.
К ополчению Ляпунова примкнули князь Дмитрий Трубецкой и казачий атаман Иван Заруцкий, кои оба раньше служили самозванцам. Обоим им было выгодно очистить Москву от поляков. Заруцкий, живший с Мариной Мнишек, рассчитывал, что ему и Марине с ее сыном, «воренком Иваном Дмитриевичем», удастся захватить власть. Что же касается Трубецкого, то он надеялся в силу своей знатности стать царем. Ляпунов мешал тщеславным планам Трубецкого и Заруцкого, и он был убит казаками последнего. Многим сторонникам Ляпунова пришлось покинуть ряды ополчения.
А Смута все нарастала.
В июне месяце 1610 года, после того, как поляки были изгнаны из Москвы, архимандрит Иоасаф позвал к себе келейницу Ольгу и сказал:
— Получил я доброе письмо от игуменьи Новодевичьего монастыря Алферии. Когда-то я благословил ее в Пафнутьевой обители, куда намерен снова вернуться, дабы провести остаток своих дней. Наш-то монастырь мужской, а посему просит Алферия всех келейниц, бежавших из-под ворога в нашу обитель, продолжить свою монашескую жизнь в ее монастыре. Так что, поезжай с Богом, дочь моя. Там окрепнешь, наберешься сил, да и святые московские храмы посетишь.
— Спасибо, отче, но я…
Бледные щеки Ольги покрылись легким румянцем.
— Ведаю, о чем хочешь молвить. Поразмыслил я и о князе Василии. Отпишу в грамоте Алферии, дабы позволила князю жить в Гостевой избе монастыря. Матушка игуменья не откажет.
Низехонько поклонилась инокиня Ольга пастырю.
Василий с большим удовольствием выслушал Ксению: Новодевичий монастырь рядом с Москвой, он непременно повстречается с братом и матушкой, да и с Федором Михалковым, кой отбыл с ратными людьми в стольный град.
Попрощавшись с обителью и приложившись к раке преподобного Сергия, инокиня и Василий отбыли в новый монастырь. А до этого они тепло распрощались с Демшей Суетой.
— Ты-то куда намерен податься, друже?
— Коль не откажете, пойду вкупе с вами к Москве, а затем поверну к Серебрянке. Там новую избу поставлю.
У Ксении даже слезы навернулись.
— Милый ты мой, Демша. Это же чудесно. Вот поставишь избу, мы к тебе в гости пожалуем. Правда, Василий?
— Непременно, Ксения. Может, через год-другой на богомолье к Троице пустимся, а по пути на Серебрянку заглянем…
Перед тропинкой на Серебрянку, Василий задорно глянул на Ксению.
— А что, Ксюшенька, может, к родничку сходим?
Ксения на миг закрыла глаза, тотчас вспомнила серебряный родничок и заволновалась от сладких воспоминаний.
— Сходим, Васенька.
Демша окинул взглядом заросшую высокой травой тропинку и покачал кудлатой головой.
— На подводе не проехать. Ныне вся дорога поросла мелколесьем.
— А мы дорогу ведаем, пешком прогуляемся, а ты пока подводу в леске укрой. Мы часом вернемся, Демша… Скинь свой подрясник, Ксюшенька, и пойдем.
Было тепло и солнечно. Ксения осталась в легком и простом темно-синем сарафане без всяких дорогих украшений.
Непросто стало добираться до Серебрянки. Иногда Василию приходилось вытягивать из кожаных ножен саблю и прорубаться через заросли. Когда, наконец, показалась Серебрянка, вновь выступили слезы на глазах Ксении: на месте деревянных строений, заботливо сотворенных ловкой рукой Демши, чернели пепелища. Василий успокоил:
— Не печалься, Ксюшенька. Демша такие хоромы возведет, что всему люду на загляденье. Пойдем к родничку.
А серебряный родничок продолжал жить своей извечной жизнью, ибо он был не подвластен времени. Знай, ласково журчит, знай, радует глаз своей чистой, хрустально-жемчужной водой.
— Вот так и святая Русь навсегда останется в чистоте своей, ибо никакой ворог не сможет испоганить и замутить ее своей скверной, — задумчиво молвила Ксения.
— Чудесные слова, ладушка.
Василий зачерпнул в ладони хладной, прозрачной воды и поднес ее к устам Ксении.
— Испей, ладушка. Уж сколь годов ты такой водицы не пила.
Ксения выпила и счастливо выдохнула:
— Господи, какая прелесть! Еще, еще, Васенька…
А затем они, обнявшись за плечи, прошлись по трепетной роще, полной грудью вдыхая благовонный животворящий воздух.
— А помнишь наш дуб, где мы впервые поцеловались?
— Да как же не помнить, Васенька? — зарделась Ксения. — Идем к нему.
И вновь они прижались к вековому дубу, и вновь их уста слились в пьянящем жарком поцелуе, и вновь они опустились на мягкое душистое ложе из дикотравья…
Новодевичий монастырь находился вблизи Москвы на Девичьем поле, в Хамовниках, в излучине Москвы-реки. Основал обитель в 1525 году великий князь Васили Третий, в память присоединения Смоленска, и именовалась она «обителью Пречистые Богородицы Одигитрии новым девичьим монастырем».
Инокиня Ольга была бесконечно рада обители: именно здесь приняла иночество и жила ее родная тетушка, царица Ирина Федоровна Годунова, именно отсюда Борис Федорович был призван на царство, именно в этот монастырь приезжала юная царевна со всей своей семьей на богомолье.
Ксения хорошо запомнила, как однажды, 28 июля, она попала на один из ежегодных «храмовых праздников», на которые собиралось много народа, бывал здесь царь и знатные бояре. После церковной службы перед монастырем происходили народные гуляния: водили хороводы, пели песни, плясали, играли на дудках, рожках, свирелях и гуслях.
Душа радовалась юной царевны, когда она наблюдала за праздником на Девичьем поле из специально сделанной для царского семейства деревянной, затейливо украшенной, «смотрильни»…
Всплыли у Ксении и другие воспоминания, связанные с Девичьим монастырем. Как-то во дворец приехала игуменья Алферия, изведав о диковинных изделиях юной златошвейки. Приехала, глянула и восторженно воскликнула:
— Какая же ты искусная мастерица, государыня царевна.
— Да ничего особенного, матушка игуменья. Можно гораздо лучше шитье узорами изукрасить. Надумала я во имя святой Божьей Матери изготовить в твой монастырь, матушка, расшитые ткани и антиминсы. Да вот только справлюсь ли?
— Благодарствую, государыня царевна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в обители. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными да искусными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно одолеть. Все идет от сердца…
Игуменья Алферия весьма тепло приняла Ольгу.
— Наслышалась я о святой обители, в коей ты, любезная сестра-царевна, долго пребывала под вражьим огнем. Сколь натерпелась, сколь намучилась! Но, как вижу, злой ворог не сломил твой дух. В глазах твоих нет скорби и уныния. Это и славно: Бог-то милостивый осуждает всякое уныние, грехом его полагает. А то, что похудела, не беда. Женская стать в обители ни к чему. Постницам да молитвенникам легче земные поклоны бить. Ну, да это я к слову. Здесь пока, слава Господу, от глада и мору не погибаем. Седни же тебя доброй снедью попотчую, пользительным медком побалую. Ланиты-то через седмицу алой зарей заиграют… А про доброго друга твоего мне отец Иоасаф отписал. Отведу ему комнату в Гостевой избе, не обижу. Я ведь матушку Василия, Марию Федоровну, отменно ведаю. Дочь моя, Лизавета, у тебя в боярышнях ходила, все про тебя да верховую боярыню мне рассказывала, коя мне, пожалуй, ровесница. Я с матушкой князя Василия за одним столом на именинах сиживала, еще в младой поре, когда замужем была за дворянином Ситневым. Уж так любила супруга своего, что когда он сложил свою головушку на Ливонской войне, ушла с горя в монастырь. Вот так судьба моя повернулась… А тебе, милая сестра-царевна, я отведу лучшую келью. Монастырь у нас тихий, урядливый…
Устроившись в Гостевой избе, Василий Пожарский не стал ждать воскресного дня, когда его могла навестить Ксения, и отправился в Москву. Хотелось встретиться с матушкой и братом, да и сменить себе платье, кое изрядно износилось.
На его счастье хоромы на Сретенке не пустовали. Матушка, изменив своему обычаю — все лето проводить в Мугрееве — оказалась дома. Увидела сына и едва чувств не лишилась.
— Господи!.. Сынок. Я уж не чаяла тебя увидеть.
Заплакала, жадно рассматривая сына, и все причитала:
— Исхудал, бородой зарос… В затрапезной сряде.
Придя в себя, поднялась из кресла, кинулась к сыну и надолго припала к его груди.
— Жив, родной ты мой. Ночами не спала. Ни единой весточки. Худые слухи шли. Чу, сотни людей погибли в святой Троице от гладу, мора и ворогов. Уж так молилась за тебя!
Мария Федоровна, наконец, оторвалась от сына, вытерла шелковым убрусцем слезы и спросила:
— Как наша царевна?
— Ксения? Спасибо, матушка, что вспомнила. Жива, здорова. Ныне в Новодевичьем монастыре.
— Слава Богу! — осенила себя крестным знамением княгиня. — И за нее у меня душа болела. Значит, будет ныне рядышком. Непременно навещу ее, горемычную… А теперь пойдем, сынок к скрыням, обряжу тебя в свежее платье, а потом и за стол.
Пока шли с ключницей к сундукам по сеням и переходом, кои хранились в особой горнице, Василий спросил:
— Что с братом моим, Дмитрием?
— И братец твой дома. Отъехал ненадолго к боярину Катыреву, вечор будет. Он ныне весь в ратных делах. Царь его чтит. Воеводой в Зарайск поставил. Вот и за него молюсь. Ляхи да тушинские воры покоя не дают, того гляди, вновь Москву осадят…
Василий, увидев брата, аж головой покачал. И до чего ж изменился Дмитрий! Возмужал, еще больше раздался в плечах, посуровел лицом. Выглядел он хмурым и озабоченным. После крепких объятий Дмитрий Михайлович расспросил брата о его последних годах жизни и произнес:
— Зело похвальны твои дела в стенах Троицкой обители. Жизнью своей рисковал, когда в стан врага ходил. На такое не каждый отважится. И Федор Михалков молодцом.
О Ксении же Дмитрий ничего не сказал, хорошо разумея, что брат угодил в Троицкую обитель благодаря царевне. Да и Василий лишь вскользь упомянул келейницу, памятуя давние слова старшего брата: «Тут я тебе не судья. Бог вас рассудит».
О своих же делах Дмитрий рассказывал хмуро:
— Воеводствую в Зарайске, но на душе мрак. Русь может оказаться на краю гибели. Король Жигмонд осадил Смоленск, гетман Жолкевский двинулся в глубь государства, на Москве — боярские усобицы, царь Василий не способен управлять державой.
— Где же выход, Дмитрий?
— Выход был, когда рязанские дворяне предложили венчаться на царство Михаилу Скопину-Шуйскому. Мы бы получили великого государя, но Василий так перепугался, что приказал отравить своего племянника, чем еще больше возмутил не только сторонников Скопина, но и народ, кой давно недоволен боярским царем. Мне кажется, что дни его сочтены, и я поддерживаю братьев Ляпуновых и других дворян, кои собираются скинуть Василия Шуйского с престола.
— Уж, не за тем ли ты и прибыл в Москву? — в лоб спросил Василий.
Дмитрий Пожарский минуту помолчал, а затем, глянув на брата зоркими глазами, произнес:
— В нашем роду, брат, никогда не было заговорщиков. Мы не заводили смуту за спиной царя, но если понадобится, я открыто приду вместе с Ляпуновыми и Катыревыми к государю и вместе с ними заявлю, чтобы он отрекся от престола.
— Этого можно ожидать?
— Иного пути нет, Василий. Шуйский довел Русское государство до разорения. Ничего не разумеет он и в ратных делах. Его войско, кое он задумал направить против ляхов, возглавил его тупоголовый и бездарный брат Дмитрий. Не сомневаюсь, что с таким полководцем, даже отборное войско будет наголову разбито. Надо немешкотно избавляться от неугодного царя…
Беседа затянулась до полуночи, и чем дольше она продолжалась, тем угрюмее становилось лицо Василия. Все последние годы он жил только Ксенией, а посему не слишком много знал, что творится в Москве и в других городах Руси, пользуясь лишь слухами. Да, он зело отличился в Троицкой обители, но монастырь — не великая держава, а всего лишь крохотный уголок земли, правда, ставший столь прославленным, что о нем заговорила вся Русь. И все же не в обителях, а в стольном граде решается судьба Московского царства, а посему надо быть в гуще событий.
Мелькнула неожиданная мысль: «Не оставить ли на время Девичий монастырь и примкнуть к брату, влившись в его ратный отряд, защищающий Зарайск от иноземных вторжений и охраняющий коломенскую дорогу, ведущую к сердцу России, Москве».
— Ты когда отбываешь в Зарайск, брате?
— Через день.
— Меня не возьмешь с собой?
Дмитрий Михайлович окинул брата недоверчивым взглядом.
— Ты хорошо подумал?
— Да. Я должен воевать, а не отсиживаться в стенах обители.
— Слышу слова мужа. С полным удовольствием возьму тебя в Зарайск.
— Спасибо, брат. Начну завтра же собираться. Что взять с собой?
Дмитрий Михайлович отменно ведал задор и порывистость своего младшего брата, ведал о его отчаянной смелости и горячем сердце, и если бы не его беспримерная любовь к царевне Ксении, остужавшая его пыл, то из него бы вышел блестящий ратоборец.
С задумчивой улыбкой, Дмитрий Михайлович ответил:
— Ратный доспех, доброго коня и благословение матери.
— Думаешь, матушка меня не отпустит?
— Попытается уговорить, но ведь тебя, коль что задумаешь, и конь не удержит. Поплачет и благословит.
В эту ночь, проведенную в доме, Василий долго не мог заснуть. Будоражили мысли о предстоящей поездке в город Зарайск, которому наверняка придется (как говорил брат) отражать натиск полков гетмана Жолкевского, а то и выходить в чисто поле на рукопашный бой. Он, Василий, изрядно поднаторевший в троицких сражениях, не уронит чести князей Пожарских-Стародубских и станет добрым помощником брату Дмитрию. Не стыдно будет перед Ксенией показаться… Ксения! Милая Ксюшенька. А ведь через три дня — воскресенье. Ты придешь в Гостевую избу и увидишь пустую горницу. Встревожишься, запечалишься, защемит твое сердечко, заволокутся от слез твои зеленые волшебные глаза. Умчал, улетел твой добрый молодец, покинул сиротинушку, у коей нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестрицы. Страдать тебе, горемычной, без друга милого, иссушить сердечко, от смертной тоски тяжким недугам поддаться и… умереть. Отпоют тебя, панихиду над тобой свершат, положат в домовину и отнесут на вечный покой на кладбище монастырское…
— Нет! Не хочу! — закричал Василий, очнувшись от зыбкого сна. Он, дрожа всем телом, спустил ноги с постели, и истово перекрестился.
— Прости меня, Ксюшенька, прости, любимая…
За утренней трапезой Василий не смог посмотреть брату в глаза, но тот этому не подивился: его цепкому, живому уму было все понятно без слов.
После трапезы Василий засобирался к Михалкову, но поездка не состоялась.
— Федор с воеводой Валуевым, кой был прислан на выручку Троицкого монастыря, ушел к Цареву Займищу, дабы поставить засаду гетману Жолкевскому. Валуев — отменный воевода, но боюсь, что Дмитрий Шуйский, кой идет к нему с основным войском на соединение, все испортит.
— Значит, Федор в отряде Валуева? Жаль, что не удалось с ним свидеться.
— О Федоре Михалкове идут добрые отзывы ратников. Никак, в батюшку пошел, кой когда-то отменно оборонял Смоленск.
— В батюшку. Федор разумен, выдержан и отважен. Он будет полезен Валуеву.
— И все же я опасаюсь за него.
Опасения Дмитрия Пожарского оказались пророческими. Войско Дмитрия Шуйского, которое шло на соединение с Валуевым, имело в своем составе шведский отряд под началом шведского генерала Делегарди. Русские ратники не доверяли ни боярину Шуйскому, ни своим «союзникам». В отряде Делегарди был всякий наемный сброд, главным образом из немецких дворян, искавших легкой наживы. «Союзники» все время требовали денег, жалованья, грабили русское население, кроме того, среди них были лазутчики, сообщавшие в лагерь Жолкевского о движении русских войск. Благодаря их донесениям, Жолкевский сумел избежать засады, которую готовили ему Валуев и Михалков под Царевым Займищем.
23 июня 1610 года войско Шуйского остановилось подле деревни Клушино. Бояре и Делегарди не приняли никаких мер на случай неожиданного нападения Жолкевского. Они были уверены, что их движение не известно полякам. Между тем Жолкевский со своим войском 24 июня напал на лагерь Шуйского. Русские ратные люди храбро бились с противником, но шведские наемники начали переходить на сторону Жолкевского. Первыми изменили немецкие отряды ротмистров Линка и Таубе: они бросились на русский лагерь и начали грабить обоз. Когда Делегарди попытался утихомирить свое воинство, его чуть не убили; скоро и сам Делегарди перешел к Жолкевскому. Набольший воевода Дмитрий Шуйский бросил войско и бежал. А гетман, несмотря на успех под Клушиным, решил избежать столкновения с воеводой Валуевым…
В субботу, не взирая на печальные глаза матери, Василий вернулся в Новодевичий монастырь. В воскресенье же он провел счастливый день с Ксенией, порадовав ее известием о предстоящей поездке в обитель своей матери. Ксения несказанно тому порадовалась:
— Как я по ней соскучилась! Она ж была мне вместо моей матери. Все тайны ей поверяла.
Княгиня Пожарская навестила инокиню Ольгу в следующее воскресенье, привезя с собой дорогую икону Пресвятой Богородицы и целые коробья яств и питий.
— Не всегда же у вас постные дни, бывают и праздники.
Весь день просидела Мария Федоровна со своей бывшей воспитанницей. И все толковали, толковали. Уезжала княгиня с одной мыслью: «Всем сердцем любит Ксения моего Василия, и любовь ее настолько глубока, что сыну из нее уже не выбраться, как из омута бездонного».
Печалинка пала на сердце. И что это за любовь такая, всепоглощающая и безбрежная? Но никогда при такой любви не бывать сыну женату, никогда не стоять ему под венцом. Так и будет скитаться по обителям. Ох, судьба-судьбинушка, судьба неотвратимая.
17 июля 1610 года царь Василий Шуйский был низложен. Народу огласили, что власть временно переходит в руки семи бояр под началом князя Федора Мстиславского. Бояре постригли Шуйского в монахи. Чтобы подготовить признание королевича Владислава московским царем, Семибоярщина вошла в тайные сношения с Жолкевским. Изменники надеялись, что с приходом польского войска можно будет не опасаться восстания черни.
В ночь на 21 сентября 1610 года, стараясь не разбудить население, польские войска вошли в Москву. Паны заранее поделили между собой столицу: Кремль взял Жолкевский; Китай-город был отдан полку Казановского; Белый город забрали «воры» Зборовского, оставившие Самозванца; в Девичьем монастыре расположились немецкие наемники из полка Гонсевского.
Так, не в открытом бою, не в сражении захватили паны столицу Русского государства, а как воры, тайком.
Дмитрий Пожарский и Прокопий Ляпунов, недовольные изменой бояр, начали создавать для спасения Москвы народное ополчение…
Утром 21 сентября Василий Пожарский был разбужен шумными криками, исходившими от иноземных воинов. По говору определил: немцы! Они рассыпались по обители, кого-то выискивая.
«Уж не Ксению ли» — в смутной тревоге дрогнуло сердце Василия.
И тут он через зарешеченное оконце увидел, как к немецким наемникам бесстрашно вышла Алферия с игуменским посохом и с поднятым крестом в руке, как бы заслоняя им свою обитель.
— Что вам угодно, ратные люди, в святой обители?
— Я — ротмистр Отто Таубе, госпожа игуменья, — браво представился военачальник с лихо закрученными светлыми усами.
— Нас можно не бояться. Мы посланы сюда гетманом Гонсевским для охраны монастыря.
Это был тот самый Отто Таубе, который входил в войско шведского генерала Делегарди, и который перешел со своими наемниками к гетману Жолкевскому.
— От кого вы будете охранять нашу обитель?
— От разбойных шаек донского атамана Ивана Заруцкого. Прошу выслушать мой приказ, госпожа игуменья. Монахиням сидеть тихо и смирно, из келий никуда не выходить. Моих доблестных рыцарей сытно кормить. За обедом и ужином — сало, мед и вино.
— Скольких же рыцарей надлежит принять обители?
— Сто двадцать, госпожа игуменья. С этого часа — выполнять мой приказ.
— Я бы и рада принять стольких гостей, но сытно их накормить не смогу. Здесь все же монастырь, а не таверна. Наши съестные припасы малы и скудны. — Я проверю все ваши кладовые и погреба, госпожа игуменья, — повысил голос ротмистр. — Принесите ключи.
— Если вы пришли защищать обитель, то не должны нарушать монастырский устав. Я не позволю вам шарить по кладовым обители, — твердо высказала Алферия.
— Позволишь, старая ведьма! — заорал Таубе. — Мы теперь хозяева вашей варварской страны! В один час все кладовые и погреба были разграблены. К соборной церкви выкатили три бочонка вина и два бочонка меда. Началось буйное пиршество.
Все это время Василий провел в мучительных раздумьях. Что делать? Пьяные наемники непременно начнут врываться в кельи. Монастырь-то Девичий, здесь нет инокини старше двадцати пяти лет. Надо спасать Ксению. Но как? С одной саблей не пробьешься через сотню отменно вооруженных наемников. Правда, в сундучке лежат два заряженных пистоля, но они не сделают погоды. Эх, как не хватает здесь рассудливого Федора Михалкова! Уж он-то бы нашел какой-нибудь выход.
Василий вытянул из-под постели сундучок, откинул крышку и выудил пистоли. В уголке сундучка увидел шелковый платочек, затянутый в узелок. В нем перстень. Фамильный перстень польского магната Юрия Мнишека. Среди немецких наемников он слышал голоса и нескольких поляков. Думай, Василий, думай! Тебе могут зело помочь знания немецкого и польского языков.
Наемники были удивлены неожиданным появлением вооруженного рослого человека в довольно богатом русском облачении. Он невозмутимо шел среди наемников, направляясь к Отто Таубе, который, находясь на паперти храма, сидел за вынесенным откуда-то столом и потягивал вино из оловянной чаши. Это был тучный внушительный человек в стальной шапке и утепленной коричневой кожаной куртке, опоясанной саблей в темно-зеленых ножнах. На лице выделялись тугие мясистые губы и вислый, увесистый нос.
— Здрав буде, господин ротмистр! — громко произнес Василий и, не дав Таубе рта раскрыть, весело продолжал. — Рад видеть ваше славное войско в стенах монастыря. Вы привели своих рыцарей в самое нужное время, иначе бы обитель захватили разбойные ватаги. Новые правители Москвы будут вами довольны.
Ротмистр был еще не настолько пьян, чтоб не уяснить, что перед ним появился какой-то знатный человек с особыми полномочиями. Отставив оловянную чашу, он приподнял свою голову на короткой бычьей шее и тонким «бабьим» голосом, не соответствующим его тучному телу, спросил:
— С кем имею честь говорить?
— С двоюродным братом одного из правителей Москвы, князем Никитой Михайловичем Рубец Масальским.
Василий не побоялся назваться таким именем, так как знал, что у Масальского большая родня.
— Рубец Масальский твой брат? — заинтересованно глянув на Василия, произнес на чистом польском языке, сидящий рядом с ротмистром кряжистый человек в шапке со страусовыми перьями.
— Брат, ясновельможный пан.
— Казимир Милявский, — подсказал свое имя шляхтич, польщенный, что его повеличали «ясновельможным». — Но что вы здесь делаете в монастыре?
— Имею тайное поручение, касающееся короля Сигизмунда, — понизив голос, почти шепотом произнес Василий.
— О-о! — зацокал языком Таубе.
— Любопытно, князь Масальский, — протянул Милявский.
Василий посмотрел на обоих и снисходительно молвил:
— Я бы мог удовлетворить ваше любопытство, господа. Жду вас вечером в Гостевой избе, а пока мне надо отдать указание игуменье. До вечера, господа, и я приоткрою вам краешек завесы.
Таубе и Милявский проводили «Масальского» вопрошающими глазами.
Василий поведал Алферии о своем новом имени и задуманном плане, а под конец сказал:
— Мы должны спасти царевну Ксению. Переведи ее в свою келью и ничего не бойтесь.
Вернувшись к столу ротмистра и шляхтича, Василий недовольным голосом сказал:
— Вы получили приказ гетмана Гонсевского охранять монастырь. Только охранять! Вы же занялись грабежом. Игуменья очень недовольна вами, но мое тайное поручение, касающееся короля Сигизмунда, напрямую связано с настоятельницей монастыря. Я бы не хотел, чтоб его величество узнал о злополучиях, нанесенных игуменье. Ее келья должна быть неприкосновенна.
— Вы говорите загадками, князь.
— Все вечером, господа, все вечером.
Когда Василий ушел в Гостевую избу, Таубе, допив чашу, недоверчиво высказал:
— У вас не вызывает подозрения, пан Казимир, этот князь Масальский?
— Пока затрудняюсь, что-либо ответить, господин Отто. Я знавал Василия Рубца Масальского, который преданно служил Григорию Отрепьеву. Славное было времечко.
— Чем же славное, пан Казимир?
— Рубец Масальский поставлял царю молодых девушек и монахинь. Я принимал в этом деле непосредственное участие. Царь был сластолюбив, но и нам кое-что перепадало, хе.
Милявский вожделенно глянул на оконца девичьих келий.
— Может, пройдемся по черницам, Таубе?
— Заманчивое предложение, Казимир. Рыцари ждут не дождутся сего веселенького приказа.
— Ну, так в чем же дело?
— Потерпим до вечера. Посмотрим, что скажет этот москаль.
К вечеру похолодало, к тому же заморосил дождь. Наемники продолжили пиршество в Трапезной, а начальственный состав, во главе с Таубе и Милявским, заняли Гостевую избу.
Вскоре Отто и Казимир вошли в горницу Пожарского и были приятно удивлены: стол был заставлен вкусной снедью и кувшинами с вином.
— Угощайтесь, господа.
— Виват! — воскликнул Казимир.
Таубе же предусмотрительно произнес:
— Прежде чем мы, как свиньи, напьемся и потеряем рассудок, вы расскажете нам, князь, о своей тайне.
— Как угодно, господа. Однако у меня к вам будет большая просьба. Все, что вы услышите, останется тайной для остальных. Поклянитесь святой девой Марией, господа.
— Клянемся!
Благодарю, господа… Мой брат, Василий Михайлович Масальский поручил мне одно деликатное дельце. Королю Польши стало известно о необычайной красоте дочери Бориса Годунова, Ксении, ныне пребывающей в келейницах Девичьего монастыря. Любой человек падок на женскую красоту, даже, порой, монахи не выдерживают обет воздержания, что уж говорить о властелинах мира сего.
— Вы правы, господин Масальский, — хмыкнул Таубе. — Но королю достаточно своих прекрасных фрейлин, и вдруг он задумался о какой-то монахине, давно потерявшей блеск своего царственного бытия. Сомнительно, чтобы король, осаждая Смоленск, нашел время вспомнить о русской монахине.
— Странно, — кивнул Милявский.
— Ничего странного, господа. Вам должно быть известно, что от московских бояр к королю Сигизмунду был направлен вторым послом Рубец Масальский, давний знакомый ясновельможного пана Мнишека, который находится в свите короля. Он-то и поведал его величеству о поразительной красоте черницы. Король проявил к дочери Бориса Годунова заметный интерес и поручил сенатору провернуть сие щекотливое дельце. Мнишек же поделился сей тайной с моим братом, и просил его подыскать надежного человека, который бы стал его исполнителем. А дальше, надеюсь, вам все понятно, господа.
— Задача понятна, но выполнение ее сопряжено с большим риском. Москва взята поляками, и любой пан с трудом поверит в вашу историю. Сенатор же Мнишек слишком далеко, — произнес Милявский.
— Пан Мнишек весьма умен. Если уж он берется за какое-то важное дело, то доводит его до конца. Человек, который должен выполнить его тайное поручение, имеет от сенатора особый знак. Посмотрите на этот перстень господа.
Таубе повертел перстень в своих толстых пальцах и пожал плечами. Казимир же, более дотошно осмотрев кольцо с маленьким бриллиантом, хлопнул Василия по плечу.
— Виват, князь! Это — один из именных перстней Юрия Мнишека, который он вручает лишь особо доверенным лицам. Посмотри, Отто, на едва заметные буквицы на внутренней части перстня. Видишь?
— Да. Это перстень сенатора. Мне о таком перстне рассказывал Юзеф Сташевский.
Василий похолодел. Прокол! Сейчас Таубе расскажет Казимиру о том, как предательски использовал перстень Мнишека князь Пожарский, и дело закончится смертельной дракой. Незаметным движением Василий положил руку на холодную рукоять пистоля и невозмутимо спросил:
— Кто такой, этот Юзеф?
— Вместе служил в Москве у Григория Отрепьева. Когда-то Юзеф был начальником личной охраны пана Мнишека. Кое-что рассказал о его жизни.
— Ясно, господин ротмистр. Теперь ваши сомнения рассеялись?
— Да, князь. Мы к вашим услугам.
— Буду счастлив, господа… Мнишек поведал моему брату, что король крайне осмотрителен в новых любовных связях, а посему все должно приключиться тихо и пристойно. Никакого шума, никаких покушений на монашек, никакого соблазна. Дочь Бориса Годунова будет вывезена в обусловленный срок, а пока следует приставить к ее келье караул, чтобы ни один из рыцарей не мог посягнуть на ее честь. Король не забудет тех людей, которые обеспечат сие тайное предприятие. Особенно щедр будет на вознаграждение пан Мнишек.
— Я поставлю самый надежный караул! — воскликнул Таубе.
— А я предупрежу своих людей, — заявил Казимир. — Служение королю — высшая честь для его подданных.
— Прекрасно, господа, — довольно произнес Пожарский и вытянул из кошелька десять рублей серебром. — Это вам небольшой задаток. Вы получите в десять раз больше, если окажете мне содействие.
Глаза Таубе и Милявского хищно блеснули.
— Мы к вашим услугам, — вновь бойко повторили они.
— А теперь откушайте, что Бог послал.
— Виват!..
Таубе и Милявский сдержали свое слово: вся неделя прошла в обители спокойно, чем не преминул воспользоваться Пожарский. Он без всяких затруднений приходил в келью игуменьи, успокаивал Алферию и Ксению, а как-то раз спросил:
— Далече ли вход в подвалы, матушка игуменья?
— А что в них проку, сын мой? По подвалам и погребам, будто Мамай прошел.
— И все же, матушка.
— От моей кельи недалече. Тебе-то зачем?
— На всякий случай, матушка. В лихое время живем. Покажи, сделай милость.
— Покажу, Бог с тобой, — молвила Алферия и сняла со стены слюдяной фонарь с восковой свечой.
Вход оказался в сенях, в двух саженях от матушкиной кельи. Спустились по деревянным лесенкам, и тотчас оказались в глухом каменном подвале, тянувшимся под монастырскими кельями. Пахнуло холодом и сыростью.
— Зришь, сын мой, какое разоренье? Ни единого бочонка, ни единой кадушки не оставили. А ведь была и всякая солонина, и мясо, и квасы и моченая брусника… Всего помаленьку. Ныне же все растащили, лиходеи!
— Далече подвалы тянутся, матушка? — думая о чем-то своем, спросил Пожарский.
— Далече. И под Трапезную, и под Поварню, и под Медушу.
— А лаз в подвал один, матушка.
— Да почему ж один. Их несколько.
— А тайник в монастыре есть?
Игуменья остановилась и, приблизив к лицу Пожарского фонарь, пытливо и строго глянула в его глаза.
— Тебе, какая надобность, сын мой?
— Да ты не чурайся меня, матушка. Вновь повторю: в лихое время живем. Может так статься, что придется от ворога монахинь спасать. Ты уж не таись, матушка.
Алферия, продолжая пристально смотреть в глаза Василия, наконец, молвила:
— Другому бы под пыткой не выдала, а тебе, князь Пожарский, поведаю, ибо душа у тебя чистая и на изменное дело не способна… Вестимо, есть тайник. Пожалуй, ни один монастырь без подземка не обходится.
— Куда выходит?
— За стены обители.
— Добро, матушка. Показать сможешь?
— Да кто ж тебе покажет, если не игуменья.
Другая неделя разразилась страшной бедой. На рассвете воровские казаки Заруцкого, воспользовавшись беспечностью наемников, стремительно овладели монастырем. Часть наемников была зарублена, но большая часть сдалась в плен.
Василий, как загнанный в клетку зверь, метался по горнице. Дело принимало самый жуткий оборот. Весь двор монастыря был заполонен казаками. Ринуться к келье игуменьи — нарваться на казачьи копья и сабли, тут никакая отвага не поможет. Но что же предпринять, как спасти от погибели Ксению?!
Многие казаки уже ринулись к кельям. Отчетливо заслышались заполошные женские крики, плач и визг.
Хладнокровие оставило Василия. Заткнув за рудожелтый кушак два заряженных пистоля, он бросился к двери, но в тот же миг она раскрылась, и в горницу ввалился крупный казачина с саблей наголо. Пожарский, не раздумывая, выстрелил в «вора» и тот замертво свалился у порога.
Через две-три минуты из Гостевой избы вышел рослый казак в зипуне, шароварах и трухменке, и быстро побежал к келье игуменьи. Во дворе творилось что-то несусветное: гам, восторженные кличи победителей, пальба из ружей и пистолей. Казаки врывались в церкви и кидали в необъятные переметные сумы драгоценные иконы, золотую и серебряную утварь. Несколько воров сняли даже тяжелое позолоченное паникадило и потащили его в двор, дабы рассечь боевыми топорами на куски…
«А как Ивашко Заруцкий с товарищи Девичь монастырь взяли, и они церковь Божию разорили, и образы обдирали и кололи поганским обычаем… и черниц ограбили донага».
Более дикая картина предстала перед Пожарским в длинных сенях келейного корпуса, где воры прямо на полу насиловали молодых монахинь, а из келий доносились душераздирающие вопли. Содом и Гоморра!
Василий распахнул дверь игуменьи и застыл, пораженный увиденным. Алферия лежала на постели с рассеченной головой, а на полу извивалась и громко кричала, изо всех сил сопротивляясь насильникам, обнаженная Ксения. Двое казаков держали ее за руки, а третий, «знаменосец-хорунжий», спустив синие шаровары и оголив зад, приноравливался изнасиловать свою жертву, пытаясь раздвинуть келейнице ее белые ноги.
Неописуемый взрыв ярости захлестнул Пожарского. Он выхватил из ножен саблю и в неумном бешенстве зарубил насильников. Ксения забилась от истерики и рыданий.
— Успокойся, любимая. Я с тобой.
Василий накинул на нее казачий зипун, подхватил на руки и вышел в сени. Воры, занятые блудом, не обратили на них никакого внимания: идет казак с добычей. Пожарский же вскоре оказался в подземном ходе. Было темно, но Василий хорошо запомнил выход из тайника. Когда выбрались на Девичье поле, увидели на нем стреноженных коней.
— Ты куда, станишник? — хохотнув, спросил один из казаков.
— Атаману гарну девчину подарю!
В березовом перелеске Василий остановился и долго приводил Ксению в чувство. Ее била дрожь и она никак не могла прийти в себя; в глазах застыл неодолимый животный страх. Василий прижимал Ксению к своей груди и повторял:
— Я с тобой, родная моя, я с тобой. Все уже позади… Не пугайся, я с тобой. Мы уедем далеко, далеко, где ни один ворог нас больше не достанет.
— В Суздальский Покровский монастырь. Матушка норовила туда нас отправить, — произнесла, наконец, сквозь рыдания Ксения.
— Туда и направимся, любимая… Я всегда буду с тобой.