Веденеев Василий Владимирович «Волос ангела»

Тяжелым миром для России закончилась Первая мировая война, отгремела кровавая и жестокая Гражданская. В стране правили разруха, голод и бандитизм. Новая власть жестко и сурово утверждала свои порядки и законы. И вот, желая обострить и без того сложную обстановку внутри молодой республики, английская разведка совместно с белоэмигрантскими организациями разработала и начала осуществлять операцию «Волос ангела», имевшую целью похищение и вывоз из России национальных сокровищ…

Посвящаю моим товарищам — работникам Московского уголовного розыска. Павшим и живым.

Автор

Часть первая

Второй год Первой мировой войны начался для русской армии с побед: в январе — марте 1915 года, неожиданно и сильно ударив в Карпатах по австро-венгерским войскам, Россия овладела важной крепостью Перемышль.

Малиново зазвонили колокола церквей, служились молебны во славу христолюбивого воинства и во здравие государя императора. Сытые, необъятные чревом долгогривые дьяконы рокочущими басами, от звука которых тонко дрожали оконные стекла в храмах, возглашали «Многая лета» самодержцу всероссийскому Николаю Александровичу…

Колокола звонили недолго — второго мая 1915 года, после ураганного артиллерийского огня, немцы прорвали русские позиции у Горлицы. В прорыв хлынули свежие кайзеровские части. Париж и Лондон «поддержали» героически сражавшуюся, плохо вооруженную, истекающую кровью русскую армию… телеграммами.

В результате тяжелых непрерывных пятимесячных боев русские войска вынуждены были оставить почти всю Галицию, Буковину, часть Волыни, Польшу, Литву, часть Курляндии. Продвижение немцев удалось остановить только в конце сентября.

На всем Восточном фронте, от Рижского залива на севере до Днестра на юге, началась окопная, позиционная война…

* * *

Оставшиеся после вчерашнего дождя лужи отражали серое, уныло-безрадостное небо. Ветер и дождь сбили много листвы, сильно тронутой осенью, и теперь она плавала в темной стоялой воде. К мокрому песку дорожки прилип лимонно-желтый кленовый лист, словно вцепился пальцами в землю, не желая поддаться холодному ветру, улететь вместе с ним прочь.

Николай Александрович Романов старательно обошел лужу. Под ноги попался мелкий камешек, и он небрежно отшвырнул его носком глянцево блестевшего сапога.

Камешек упал в лужу, колыхнулись плававшие на поверхности листья.

Ах, если бы можно было так вот взять и отшвырнуть все проблемы, утопить их разом в какой-нибудь огромной грязной луже и забыть, забыть…

Он незаметно огляделся: здесь, в старом парке Царского Села, рассыпано около сорока постов охраны. Совсем ни к чему, чтобы потом кто-нибудь из охранников рассказывал, как император, на что-то осерчав, пинал ногой камни на аллее, — это казалось унизительным.

Заложив руки за спину, Николай Александрович неторопливо пошел дальше по аллее парка, все так же старательно обходя лужи.

Из головы, словно нарочно, никак не шло полученное еще весной письмо Васильчиковой. Его принес ему за несколько дней до Пасхи начальник канцелярии Министерства двора Мосолов.

— Что это? — удивленно разглядывая конверт с русскими марками и штампом царскосельской почты, флегматично поинтересовался Николай и, не дожидаясь ответа, открыл письмо. Быстро пробежав глазами строки, вернулся к началу.

Отпустив вялым движением руки почтительно откланявшегося Мосолова, царь снова развернул исписанный убористым четким почерком лист плотной бумаги с изящной виньеткой в правом верхнем углу.

Маша Васильчикова, особа, весьма близкая к императрице, волею судеб оказалась при объявлении войны в Австрии. И вот теперь через нее представители кайзера Вильгельма и австрийского императора Франца-Иосифа обращались к нему с тайным предложением о сепаратном мире.

Пишут, что Англия, даже в случае победы, все равно намерена оставить за собой Константинополь и попытается создать на Дарданеллах новый Гибралтар. Очень похоже на господ англичан — есть сведения, что они же затевают тайные переговоры с Японией, обещая им Маньчжурию…

Идея сепаратного мира показалась ему весьма заманчивой, но тогда он не сделал никаких шагов к нему. Тогда.

Теперь многое изменилось: его снова и снова пугают надвигающейся революцией. Даже Аликс говорит: Гучков и Родзянко будут подкладывать дрова под революционный костер, когда такой вспыхнет. Они это сделают по близорукости, не понимая, что революция несет смерть не только трону, но и крупному дворянству. Но, к счастью для трона, в России не может быть революции, а только бунт.

Как она всегда старается успокоить! Но бунт — это тоже… Вспомнить хотя бы не такой уж и далекий пятый год!

Николай зябко передернул плечами. Там, за пределами милого его сердцу Александровского дворца, залегла огромная и до сего времени непонятная ему Россия — мокрая, голодная, страшная, похожая на готового подняться из берлоги разъяренного медведя.

Проклятая страна! Сколько он себя помнит, в ней все время что-нибудь да не так. Даже оглянуться в прошлое — сколько их там, кровавых бунтов, жуткой волной подкатывавших к самому основанию трона: Разин, Болотников, Булавин, Пугачев, восстания в Польше, баррикады на Пресне, волнения на Ленских приисках… А теперь еще и большевики. И никому нельзя доверять. Никому!

Вот, к примеру, как все-таки попало во дворец письмо Васильчиковой? Ему доложили, что неизвестно кто опустил его в ящик прямо на царскосельской станции. Неизвестно кто! Хорошенькое дело. Неужели правду болтают о вездесущих немецких шпионах? Иначе как бы тогда из Австрии — да прямо сюда?

Господи, отчего все так плохо? И эта бесконечная суетная торопливость во всем, буквально во всем…

Не успели начать наступать в Карпатах, как уже поторопились отправить туда архиепископа Евлогия: как же — член Государственной думы второго и третьего созывов от православного населения Люблинской и Седлецкой губерний. Поехал присоединять униатов к Православной церкви. Зачем?

Сам он, Николай, со свитой и высшими военными чинами тоже заторопился в путь — девятого апреля прибыл во Львов, занятый русскими войсками. И там, слава Господу, остался жив и здоров. Возвращаясь с молебствования, помнится, оступился, поднимаясь по лестнице. Хорошо, рядом оказался великий князь Александр Михайлович, поддержал.

Потом ему доложили, что через несколько минут, осматривая лестницу, под ковром обнаружили плоскую пластинку — взрывчатое вещество немецкого производства. Явная попытка покушения. Он не велел писать об этом в газетах, но следствие вели. И что же выяснилось? Якобы незадолго до этого приезжали двое от великой княгини Анастасии Николаевны, родственницы по линии матери. Воспользовавшись ее именем, свободно проникли во дворец — не исключено, что они и подложили невзорвавшуюся адскую машинку.

Никому нельзя доверять. Никому!

Вся эта многочисленная родня самым тесным образом связана с Николаем Николаевичем — близкий родственничек, великий князь, «любимец офицерства»! Спит и видит себя сидящим на престоле, а сказать об этом прямо никому нельзя. Да все равно, как ему доложили, в Петрограде все узнали о покушении. От кого? Кто бы мог подумать — от генерал-майора Мартынова Анатолия Ивановича, командира второй бригады четвертой кавалерийской дивизии. Каков подлец! Болтает языком, как баба, хорошо еще, если без злого умысла.

М-да. Львов пришлось оставить девятого июня, ровно через два месяца, — что теперь за толк в присоединении униатов к православию?..

Николай Александрович постоял, медленно обводя глазами наполовину голые деревья, словно сжавшиеся в предчувствии уже недалекой стужи. Повернулся, тихо пошел обратно. Начавший просыхать песок на дорожке парка мерно поскрипывал под подошвами сапог, как перо по бумаге…

Третьего сентября 1915 года Аликс ему писала: «Бог мой, какие потери! Сердце кровью обливается. Наш Друг[1] говорит, что они светильники, горящие перед престолом Господа Бога, а это восхитительно! Дивная смерть за государя и за Родину свою!»

Аликс! Доброе сердце. Вот кто его всегда понимает, вот кому можно все доверить. Только ей. Только. Она всегда искренне любила народ, не то что другие. И всегда предостерегала его против Думы.

В конце мая, после поражения в Галиции, в Москве прошли антинемецкие демонстрации и немецкие погромы. Председатель Государственной думы Родзянко начал настаивать на её немедленном созыве. Неймется им там! Надо закрыть эту Думу, запретить — и все! Меньше будет беспокойства и от них, и от газет, а то на самом деле вообразили о себе черт знает что! Так и тянут руки к власти.

И вообще — не год, а сплошные неприятности. Семнадцатого июня вдруг умер великий князь Константин Константинович: скорбь в доме, похороны — это всегда так тягостно, и тут еще новые досадные неудачи на фронте…

Налетел резкий порыв сырого ветра, закружились гонимые им разноцветные листья. Один, небольшой, ярко-красный, мягко спланировав, прилепился к серому сукну полковничьей шинели Николая. Тот, брезгливо скосив на него глаза, сбил лист щелчком затянутых в тонкую лайковую перчатку пальцев.

Ветер принес мелкую морось, неприятно облеплявшую лицо, мигом покрывшую мельчайшими каплями влаги сукно шинели. Николай Александрович пошел быстрее к дворцу…


Семнадцатое июня. В этот день опубликовали текст его рескрипта на имя председателя Совета министров с обращением ко всем силам страны. Одиннадцатого июня он как раз приехал в ставку для совещания с Николаем Николаевичем о тексте высочайшего рескрипта, а там закружили вопросы о режиме военнопленных, о положении германских и австрийских подданных, еще проживавших в России, и так, всякая ерундовая мелочь — шампанское, разрисованные цветными карандашами карты театра военных действий, торопливый стук телеграфа…

Дурак Николай Николаевич! Никому нельзя доверять, а ему в особенности нельзя! Права Аликс — слава Богу, он послушал ее и принял на себя верховное командование всеми сухопутными и морскими силами. Двадцать третьего августа принял, а уже в конце сентября остановили немца.

Остановили… Старой занозой в груди ворохнулась обида за Константинополь и Дарданеллы. А Маньчжурия?!

Тогда, получив тайное послание, он не сделал никаких шагов к миру. К сепаратному миру! Но это тогда! А теперь? Может быть, теперь еще не поздно? Пусть тихонечко, незаметненько, помалу, шажок за шажком. Черт с ними, с англичанами и французами, — наверное, и о себе пора больше подумать, чем о господах союзниках.

Потери? Россия велика, смутьянов в ней много. Самое правильное, что в высочайшем рескрипте объявили о призыве ратников второго разряда: казарма и окопы быстро выбивают всякую дурь из головы, а не выбьет муштра — вышибет пуля, вместе с мозгами. Стоит ли жалеть мозги, умышляющие против своего государя? Россия велика, бабы еще нарожают.

Николай Александрович подошел к лестнице, ведущей к дверям во дворец. Оглянулся — небо затягивало темной пеленой обложного дождя; тучи шли лениво, тяжело, тая в себе пока еще не вызревший снег; тревожно шумели на ветру густыми ветвями деревья старого парка. Ветром подхватило, закружило хороводом разноцветья палых листьев, диковинным кольцом понесло по дорожкам.

Шагнув за порог предупредительно открытой перед ним двери, к теплому сонному покою, мерцанию зеленых и красных лампад перед бесчисленными образами святых, своим покойным креслам, неслышным шагам лакеев, царь Николай вдруг подумал, что хорошо было бы, как в сказке, разом отгородиться от всего, вот так вот взять и закрыть за собой дверь, чтобы с той стороны остались и надоевшая до чертиков война, и алчные, продажные союзники, и Россия, и злые мужики, и недовольные солдаты, постоянно требующие сапог, оружия, снарядов; народ, кричащий от голода и готовый в любой момент вспыхнуть новым бунтом, рабочие, большевики… Все-таки надо сделать шаг к переговорам о сепаратном мире. Надо. И прекрасно, что призывают ратников второго разряда. Пуля, она выбьет…

* * *

С первого дня войны сердце Поэта не знает покоя.

«…Война отвратительна. Тыл еще отвратительней. Чтобы сказать о войне — надо ее видеть. Пошел записываться добровольцем. Не позволили. Нет благонадежности».

И вот восьмого сентября 1915 года петроградский уездный начальник вызвал Поэта, ратника второго разряда, и вручил ему мобилизационный лист.

— Теперь и мне на запад!

Буду идти и идти там,

пока не оплачут твои глаза

под рубрикой

«убитые»

набранного петитом…

Максим Горький, внимательно следивший за судьбой Поэта, был не на шутку встревожен: «…он молод, ему всего двадцать лет, он криклив, необуздан, но у него, несомненно, где-то под спудом есть дарование. Ему надо работать, надо учиться, и он будет писать хорошие, настоящие стихи».

Горький помог оставить Поэта в Петрограде, служить на правах вольноопределяющегося в военно-автомобильной школе.

«…Забрили. Идти на фронт не хочу. Притворился чертежником. Ночью учусь у какого-то инженера чертить авто. С печатанием еще хуже. Солдатам запрещают».

Восьмого октября 1915 года Поэт принес военную присягу. «Даты времени смотревшего в обряд посвящения меня в солдаты…»

И сразу же письмо родным, в милую его сердцу Москву. Успокоить, затушевать всю мерзость царской солдатчины.

«Дорогие мамочка, Людочка, Олечка!

Только сейчас окончились мои мытарства по призыву. Спешу вам написать и успокоить.

Я призван и взят в Петроградскую автомобильную школу, где меня определили в чертежную, как умелого и опытного чертежника. Беспокоиться обо мне совершенно не следует. После работы в школе я могу вести все те занятия, какие вел и раньше. Адрес мой остается прежний. Напишите о себе. Как у вас…»

* * *

Хорошо вышколенный лакей-официант, одетый в темно-зеленую, обшитую галуном ливрею, осторожно держа укутанную в салфетку темную бутылку, налил в высокие тонкие бокалы золотистого вина. Чиркнув спичкой, зажег свечи на столе — тускло замерцало старинное столовое серебро, желто-розовые блики легли на туго накрахмаленные салфетки, заискрилось, заиграло в неверном свете свечей содержимое бокалов.

Лакей поклонился и вышел, неслышно притворив за собой высокую тяжелую дверь. В кабинете повисла тишина.

Стыл за окнами шинельно-серый сумрак осеннего петроградского вечера, багрово тлели угли в большом камине. Двое людей, сидевшие за столом, молчали.

— Нуте-с, — первым нарушил молчание хозяин, полный, коротко стриженный, с жесткой щеткой рыжеватых усов под мясистым носом, — давайте выпьем со свиданьицем, как говорят в России. — Он поднял свой бокал на уровень глаз. — Вино хорошее, попробуйте, мой друг.

— Спасибо.

Гость — высокий худощавый светловолосый человек без особых примет — последовал его примеру.

— Дальше ухаживать за собой придется самим, — усмехнулся хозяин, — говорить будем только на русском. Вернее, говорить буду преимущественно я, а вам, мой друг, надлежит меня очень внимательно слушать. Как вино?

Гость одобрительно кивнул.

— Отведайте… — хозяин жестом истого хлебосола подвинул ближе к нему тарелки с закусками, — у меня хороший повар. Пожалуй, в моем возрасте ничто больше так не радует и не греет душу.

— Русские говорят, что до тридцати лет греет жена, после тридцати рюмка вина, а еще через тридцать лет и печка не согреет, — улыбнулся одними глазами гость.

— Прелестная поговорка. Я вижу, вы совсем обрусели. Это хорошо. Положите себе телятины… Вы знаете, графиня Магдалина Павловна Ностиц, урожденная Бутон, ярая противница Распутина, недавно рассказывала одному из наших людей, что в начале сентября в доме графини Палей состоялось некое собрание, на котором присутствовали Гучков, Сазонов и французский посол. Неплохая компания, правда?

— Ностиц — жена бывшего русского атташе во Франции? — отозвался гость.

— Да-да, та самая. Так вот, Гучков там весьма авторитетно заявил, что деятельно готовится переворот, причем с двух концов. Главная работа, по его словам, идет в армии: офицерство якобы на стороне великого князя Николая Николаевича. Этакие новоявленные заговорщики, — хозяин сдержанно посмеялся. — Но к ним примыкают представители московского дворянства, богатое купечество. Называли Высоцкого, Морозова, Попова. Желают нового конституционного монарха, то бишь Николая Николаевича, и… перемирия!

— Сазонов надеется при этом сохранить портфель министра иностранных дел?

— Видимо… — хозяин тщательно выбрал себе из резного ящичка, стоявшего на столе, сигару, не спеша обрезал ее кончик миниатюрной гильотинкой, прикурил от свечи, встал, подошел к камину, поворошил медной кочергой тлеющие угли. — Из армии мне доносят, что командующий Юго-Западным фронтом генерал Брусилов в приватной беседе с командующим Северным фронтом генералом Рузским заявил: «Царь Николай — это последнее несчастье России»… Да, вот как теперь говорят о своем государе господа боевые генералы. А близкие ко двору люди утверждают, что царь действительно думает о сепаратном мире. Видимо, ему неспокойно. Июльско-сентябрьская сессия Думы потребовала положить конец произволу правительства, даже договорились до того, что надо привлекать к ответственности всех, как бы высоко они ни стояли! Главное — требуют широкого участия общественных сил в управлении государством, в работе правительства.

— Ну, это не якобинский клуб, — снова улыбнулся гость, — полагаю, их разгонят, и довольно скоро.

— Согласен, — быстро повернулся к нему хозяин, мерно ходивший по кабинету, — но обратите внимание: конституционные демократы, или кадеты, как их здесь называют, начали требовать власти! А это требуют власти крупная буржуазия и землевладельцы. Вот те, кто должен прийти на смену царю Николаю! Им никакие сепаратные договоры никогда и в голову не придут: для них война — способ как можно больше заработать. Поэтому нам, в интересах нашей империи, необходимо их всемерно поддержать. Война должна продолжаться! — жестко сказал он, стряхивая серый пепел с кончика сигары в камин. Помолчал немного, потом уточнил: — С царем Николаем или без него, но продолжаться! Кстати, в этом заинтересованы финансовые круги Англии и Франции. Я думаю, что и германские промышленники тоже.

Хозяин снова прошелся по кабинету. Толстый ковер глушил его шаги, мерно колыхалось пламя свечей, причудливая тень послушно бродила из угла в угол за хозяином роскошного кабинета.

Гость вытер губы салфеткой и, закурив папиросу, откинулся на спинку кресла — он ждал продолжения разговора. В том, что оно последует, не было сомнений — иначе его не пригласили бы сюда. Слишком многое связывало этих двух, столь не похожих внешне, людей, чтобы один не мог угадать следующего шага другого.

— Думаете о возможных изменениях? — гость примял в серебряной пепельнице недокуренную папиросу и тут же закурил новую. — Табак военного времени… — с извиняющейся улыбкой пояснил он в ответ на вопросительный взгляд хозяина, — какие-то палки, табачная пыль. Хотя это один из лучших сортов.

— Да… Так вот, об изменениях. Я не оракул и не берусь предсказать, как скоро они произойдут, но то, что они будут — несомненно! Сейчас создается тенденция к возникновению ситуации, когда все, кто может это сделать, будут стремиться реализовать свои возможности и попытаются взять власть: промышленники, военные, партии всех толков и направлений. В том числе и большевики. Да-да, большевики! Их тоже не надо сбрасывать со счетов, хотя я и ни на йоту не верю в реализацию их бредовых идей. Но пытаться они будут. Впрочем, большая политика вас должна сейчас занимать меньше всего.

«Вот оно, главное, — подумал гость, — сейчас будет ясно, что ожидает меня в будущем. Не зря же я уже столько лет торчу в России? Для чего-то меня берегли, не пуская до времени в дело».

— Как ваши отношения с так называемыми деловыми людьми петербургского дна? — неожиданно спросил хозяин. — Помнится, вы успешно завязывали в среде уголовного мира нужные связи?

— Не только… — гость налил себе вина. Не торопясь выпил, смакуя. Поставил пустой бокал. — Но я, признаться, не очень…

— Сейчас поймете, — хозяин подошел к столу и сел напротив своего гостя. — Нам нужно вызвать взрыв возмущения, показать неспособность власти твердо держать в руках правопорядок. Это будет один из ударов по сепаратному миру, который пока еще только возможен. Вы знаете, как сильна у русских вера в магическое действие чудотворных икон, насколько развито преклонение перед символами, особенно связанными с их историей? Найдите человека, который не побоится низвергнуть одну из святынь!

Гость удивленно поднял брови.

— Не понимаете… — хозяин снова вскочил и заходил по кабинету. — Знаете ли вы, что русские одержали крупную победу под Казанью во времена Ивана Грозного? Знаете. Очень хорошо. После этого они все храмы, построенные во славу русского оружия, стали называть казанскими и в них помещать чудотворные иконы Казанской Божьей Матери. Здесь, в Петербурге, тоже есть Казанский собор, в котором захоронен прах героев войны с Наполеоном: фельдмаршала Кутузова и Барклая-де-Толли. Если эта русская святыня будет оскорблена, то…

— То по уложению о наказаниях, действующему в Российской державе, это вечная каторга и отлучение от Церкви. И то в лучшем случае, — закончил за него гость.

— Это нужно нашей империи… — тихо и внушительно сказал хозяин. — А лучшие адвокаты, близорукость полиции и суда — дело мое. И то в случае неудачи. Хотя неудача нам тоже на руку. Важен сам факт! Вам ясно?

— Сроки?

— Чем скорее, тем лучше, мой друг. Я вас не тороплю, вы понимаете сами, но… — хозяин широко развел руками с пухлыми и широкими ладонями, рыже-багрово блеснуло обручальное кольцо. — Что вам понадобится, скажите: деньги, оружие, транспорт. Могу дать все, кроме людей. Люди за вами, мой друг! Немецкие погромы уже не то… Надо что-то посильнее и поскандальнее, чтобы визг в прессе, пена у рта депутатов Думы, шепоток среди обывателей. Чтобы настроение, понимаете, настроение было такое, как нам нужно!

— Понимаю. Пожалуй, такой человек у меня есть, — задумчиво сказал гость. — Хитер, опытен, беспринципен. И специальность у него подходящая — клюквенник.

— Клюквенник? — недоумевающе переспросил хозяин. — Клюква — это ягода. При чем здесь она?

— Жаргон, — с улыбкой пояснил гость, — так в блатном мире называют тех, кто обворовывает церкви. Среди воровской публики тоже имеется своя специализация. Из-за пристрастия к ограблению храмов этого человека прозвали Святым Антонием.

— Вот как? Но это же, как я помню, католический святой?

— Какая разница? Главное — он на это пойдет. Придется, конечно, немного подтолкнуть. Ну да уж…

— Не стесняйтесь. Толкайте… Подумать только — Святой Антоний! — посмеялся хозяин. — Очень занятно. Очень.

Почувствовав перемену в его настроении, гость снова наполнил бокалы.

— А знаете, как они называют пилку, которой перепиливают решетки?

— Нет. Сделайте удовольствие, скажите.

— «Волос ангела».

— Романтично… — хозяин пожевал губами, потянулся за новой сигарой. — Непонятный народ. Я имею в виду не этих, «деловых людей», а русских вообще. Иногда я благодарю Всевышнего, что наша империя не имеет с Россией непосредственных границ.

Он поднялся, подошел к окну. В темном стекле, как в зеркале, отразилась его грузная, мешковатая фигура. Где-то в глубине особняка мелодично пробили часы, и тут же им отозвались куранты далеко за Невой, скрытой ночным сумраком.

Большая мягкая рука хозяина кабинета отодвинула тяжелую штору.

— У вас есть зонт? Нет… На улице опять дождь. Слуга проводит вас до извозчика, мой друг…


Из проекта резолюции Циммервальдской левой (проект написан В.И. Лениным. Послужил основой проекта резолюции левых, отклоненного центристским большинством Циммервальдской конференции):

«Современная война порождена империализмом…

Со стороны обеих групп воюющих держав эта война есть война рабовладельцев за сохранение и укрепление рабства: за передел колоний, за „право“ угнетать чужие нации, за привилегии и монополии великодержавного капитала, за увековечение наемного рабства путем раскола рабочих разных стран и реакционного подавления их. Поэтому речи о „защите отечества“ со стороны обеих воюющих групп есть обман народа буржуазией. Ни победа какой бы то ни было группы, ни возврат к status quo не может ни охранить свободы большинства наций мира от империалистского угнетения их горсткой великих держав, ни обеспечить рабочему классу даже теперешних его скромных культурных завоеваний. Эпоха сравнительно мирного капитализма миновала безвозвратно. Империализм несет рабочему классу неслыханное обострение классовой борьбы, нужды, безработицы, дороговизны, гнета трестов, милитаризма, политическую реакцию, которая поднимает голову во всех, даже самых свободных странах…

…война создает революционную ситуацию, порождает революционные настроения и брожения в массах, вызывает повсюду в лучшей части пролетариата сознание гибельности оппортунизма и обостряет борьбу с ним… социалисты не будут обманывать народ надеждой на возможность скорого, сколько-нибудь прочного, демократического, исключающего угнетение наций мира, разоружения и т. п. без революционного низвержения теперешних правительств. Только социальная революция пролетариата открывает дорогу к миру и свободе наций.

Империалистская война открывает собой эру социальной революции. Все объективные условия новейшей эпохи ставят на очередь дня революционную массовую борьбу пролетариата. Долг социалистов — не отказываясь ни от единого средства легальной борьбы рабочего класса, соподчинить их все этой насущной и главнейшей задаче, развивать революционное сознание рабочих, сплачивать их в интернациональной революционной борьбе, поддерживать и двигать вперед всякое революционное выступление, стремиться к превращению империалистской войны между народами в гражданскую войну угнетенных классов против их угнетателей, войну за экспроприацию класса капиталистов, за завоевание политической власти пролетариатом, за осуществление социализма».[2]

* * *

Дождь, дождь, дождь… Казалось, он идет над всем фронтом, над всей Россией, над всем миром. Словно нигде уже не осталось и клочка чистого неба, и люди навсегда забыли его голубизну — только льющаяся сверху вода, только низко идущие тяжелые серые облака.

Почва была глинистой, и дождевая вода скапливалась на дне траншей и окопов, не уходила, застаивалась. Разбитые солдатские сапоги мешали ее с рыжей глиной, обрывками окровавленных бинтов, стреляными гильзами. Пробовали класть мостки из березовых жердей — помогало на день-два, потом они снова тонули в грязи на дне окопов.

Рядовой Федор Греков поднял повыше воротник мокрой шинели, глубже нахлобучил фуражку и притулился к мокрой стенке окопа. Скоро уже, наверное, сменят — не до ночи мокнуть здесь? Надо и обсушиться малость в блиндаже. Пусть там тяжелый сырой дух и так же хлюпает под ногами, но зато не льет сверху.

Со стороны немцев запахло приторно-сладковатым плохим кофе. Голодный спазм сжал желудок. Федор глубоко вздохнул. С подвозом провианта опять были перебои, ели по два-три сухаря в день; утром он уже сжевал один — надо оставить что-то на вечер.

Рядом застучали кресалом по кремню, высекая огонь. Солдаты в траншее закурили, потянуло махоркой, враз перебившей запах немецкого кофе. Под негромкий говор солдат Федор задумался.

Как же далеко Москва, товарищи, родные. Когда же он впервые надолго оставил дом? После того, как его выгнали из университета: за неблагонадежность и участие в студенческих демонстрациях. Мать плакала, отец, всю жизнь копивший деньги на учебу сына и мечтавший видеть его преуспевающим юристом или врачом, закаменел от горя, но слова грубого не сказал, не обидел. Только спросил, положив на стол, покрытый старенькой скатертью, тяжелые рабочие руки:

— Как жить-то теперь будем, сынок?

А вокруг тогда начиналась весна, потянуло лёгким теплом, запушилась верба, жизнь казалась такой долгой-долгой. И все по плечу.

В одночасье он собрался и укатил по железной дороге. На Дон. Пристроился к табунщикам на конном заводе недалеко от станицы Пятиизбянской. Научился лихо скакать на горячих донских жеребцах, гнать табун на пастбища, объезжать неуков. Были деньги — посылал домой. Писал редко. Где-то глубоко в душе сидела невысказанная обида и горькая вина перед отцом и матерью, из последних сил тянувшимися всю жизнь, чтобы выучить его.

Да тут и попался ему в товарищи веселый полтавский хлопец Роман, с красивым высоким голосом и затаенной грустью в ласковых карих глазах. Уговорил он Федора податься еще дальше на юг, к теплому Черному морю. Рыбачили, таскали тяжеленные мешки в портах, ночевали на прогретом палящим солнцем песке одесских пляжей.

К осени нанялись на иностранный пароход кочегарами. Посудина дряхлая, машина стучит вразнобой, работа — хуже, чем у чертей в аду: в угольной пыли, в поту швыряй и швыряй лопатой в ненасытные, гудящие огнем топки. Увидел зато Констанцу, Варну, Стамбул, Марсель, Гибралтар.

Из Англии пошли через Атлантику в Америку. Эти несколько недель Федор запомнил надолго: дикая жара, парная духота у машин — то и дело приходилось окатывать себя душем из забортной воды. Роман, не выдержав этой гонки со смертью, заболел. Поднялась температура, губы спеклись в сухой, горячий и темный ком. В Бостоне, поглядев на Романа, старший механик брезгливо приказал списать его на берег. Греков вступился за товарища. Его тоже списали.

Начались мытарства на чужбине. Федор быстро освоил американский сленг — сказывалась учеба в гимназии и в университете. Да что толку? Хронически не было денег, а Роман таял на глазах. Но куда сунешься, кто ты такой в этой самой «справедливой» стране мира, предоставляющей людям, попавшим в нее, умирать вполне свободно? И от голода, и от болезней.

Приютились в немыслимой трущобе, среди таких же бедолаг, как они сами. Однажды живший по соседству мулат, с которым они успели подружиться, принес им бутылку молока. Греков взял. Лицо у мулата было разбито, под глазами синяки.

— Кто это тебя так? — поинтересовался Федор, бережно поддерживая голову Романа, медленно пившего молоко.

— А-а… — отмахнулся мулат, — есть тут одно место… салун Старого Билла.

Надо было что-то есть, и на следующий день Федор пошел вместе с мулатом наниматься в официанты.

Хозяин салуна сразу поставил свои условия — раз в день будет кормить бесплатно или давать пару кружек пива. Заработок — доллар в неделю.

— Вышибал не держим, — прислонившись плечом к косяку двери, объяснил он Грекову, — поэтому, если случится какая драка, работай кулаками, вышвыривай за порог сам. Не заплатят или перебьют посуду — удержу из твоего заработка. Доллар надо отработать!

День-другой было спокойно. Федор подавал посетителям пиво и сосиски, приносил вечером еду и молоко Роману. Ночами убирал заплеванный, пересыпанный сырыми опилками пол, мыл грязную посуду. При обилии рабочих рук кругом и такая работа была благом, более того — шансом выжить.

В конце недели завалилась в салун некая шумная компания. Орали, хлопали друг друга по плечам, горланили песни. Когда Греков подошел за расчетом, один, грубо обругав его, плеснул в лицо остатки пива. Федор не стерпел — выбил из-под обидчика стул, успел отмахнуться еще от двух-трех. Потом, получив сзади крепкий удар по голове, свалился на пол.

В эту неделю он остался без заработка. И еще оказался в долгу у хозяина.

Доллар надо было отработать! Здесь нигде и никто не давал даром — это Федор уже знал очень хорошо, но и быть в роли избиваемого ему тоже не очень нравилось. Раньше он иногда ходил биться «на кулачки», зимой, на льду Москвы-реки, и поэтому решил больше так просто не даваться.

Вскоре любители подраться уже обходили салун Старого Билла стороной. Хозяин был доволен.

Однажды вечером он долго стоял за спиной Федора, мывшего посуду, потом, посопев, сказал:

— Тебе велел зайти к нему мистер Каллаген.

— Каллаген? Кто это?

— Уважаемый человек… Утром пойдешь по этому адресу… — Старый Билл протянул Грекову визитную карточку. — Видно, тебе, парень, у меня больше не работать! Жаль… Но каждый делает свой бизнес. И не вздумай отказаться. Я не хочу неприятностей…

На следующий день Федор пришел в школу бокса мистера Каллагена.

Сам Каллаген, маленький, сухощавый, очень подвижный, с острыми глазками-буравчиками и пустой трубкой во рту, заставил Федора раздеться, взвесил, осмотрел и предложил для начала по полдоллара за день работы.

— Покажу тебе два-три приема, чтобы не сразу падал на пол, а там посмотрим. Идет?

Через неделю Каллаген отозвал его в сторону, присел на низкую скамейку и похлопал рукой рядом с собой, приглашая Федора сесть. Тот опустился на скамью, тяжело дыша и вытирая несвежим полотенцем пот с разбитого лица.

Каллаген не спешил начать разговор. Он то вынимал изо рта трубку, то снова зажимал ее крепкими зубами. Наконец решился.

— Слушай, парень… Я видел твой нырок под прямой удар, видел, как ты держишься на ринге. Конечно, если бы ты попал ко мне в руки лет десять назад, это было бы много лучше, но и сейчас я готов заниматься с тобой отдельно. Подумай. У тебя может быть хорошее будущее в боксе. Заключим двухгодичный контракт.

— Мне нечем платить, — отказался Федор.

— Деньги мы будем делать вместе, — засмеялся Каллаген. — А пока доллар в день и усиленные занятия. Через месяц бой с негром Фостером. Учти, он неплохой боксер. Выиграешь — десять, нет, даже пятнадцать долларов, проиграешь — ничего.

— Согласен… — выдохнул Греков. Тогда это казалось ему спасением.

Через месяц он выиграл у Фостера, послав того в нокаут в пятом раунде.

Роман поправлялся медленно, и Федору приходилось снова и снова выходить на ринг в прокуренных, полных орущих полупьяных людей залах. Нужны были деньги на врача, на питание, на жилье. И все это для двоих, а работал он один. Лишь через год Роман стал похож на человека.

— Домой, только домой… — твердил он каждый день. — Солнце, вишни цветут! Федя, от какой же красоты мы с тобой уехали!

К желанию Грекова расстаться Каллаген отнесся резко отрицательно.

— Я еще не вернул свои деньги. Ты не можешь так уехать, нарушив контракт. Знаю, что кормил на мои деньги своего больного друга, знаю. Хочешь, я куплю ему билет на пароход в Россию, а ты останешься еще на год? Иначе за нарушение условий контракта — полиция! Суд, тюрьма. А твой друг все равно еще не сможет работать в дороге. Так что…

Тогда-то Греков наконец понял, что прикидывавшийся добряком Старый Билл просто-напросто продал его в кабалу Каллагену. А может, они были из одной шайки? Кто знает… Оставалось только стиснуть зубы и ждать конца контракта.

Уезжая, Роман плакал. Федор отправил с ним письмо родным, взял его адрес и долго-долго смотрел вслед уходящему в море пароходу, пока тот не потерялся в сверкающей дали.

…В Россию он вернулся только в тринадцатом году. Отца схоронили без него. Обняв худенькие, вздрагивающие от сдерживаемых рыданий материнские плечи, Федор решил для себя, что больше так не будет — не оставит он ее одну. Пошел на завод Гужона, где работал раньше отец. Со скрипом, но взяли. В подсобные рабочие.

Товарищи по работе долго присматривались, расспрашивали, как там, в Америках-то? Рабочий день казался бесконечным, тягостно-серым. Потом стали доверять, позвали в кружок. В четырнадцатом он уже был членом партии большевиков.

В пятнадцатом получил повестку о призыве в армию, но в школу прапорщиков идти отказался — имел задание партийного комитета вести агитацию среди солдат: партия считала, что то время, когда надо будет повернуть штыки одетых в серые шинели рабочих и крестьян против царя и помещиков, уже не за горами. Работу в полку Греков вел осторожно, исподволь приглядываясь к сослуживцам, — опасался провокаторов и доносчиков, но за полгода успел найти и единомышленников, и благодарных слушателей, жадно внимавших той правде, которую он рассказывал о войне, ее причинах, доходчиво разъясняя, кому именно выгодна эта мировая бойня. Радовался, видя, как задумываются после разговора с ним многие солдаты…

В траншее захлюпало. Видно, еще кто-то подошел к группе куривших солдат. Не офицер, нет: не слышно приветствий. Хотя их ротный, штабс-капитан Воронцов, муштры не любит. Солдаты его молчаливо уважают за то, что воли рукам не дает, не придирается попусту, да и не робкого десятка — когда надо, сам впереди.

Федор выглянул из-за выступа траншеи — смена идет: ежась, лениво переставляя ноги в грязных сапогах с налипшими на них комьями глины, сгрудились покурить.

— А мене маманя моя на прощаньице и говорит: прощевай, мол, сынок… Храни тя Господь… — выпустив из ноздрей сизый махорочный дым, не спеша рассказывал средних лет бородатый солдат, — не дождаться мне тя. Ведомо, када воротишься, на погосте буду.

— Да, вот и дадут, стал быть, ей землицы-то, без всякой деньги, — хмуро отозвался другой.

— Знамо, помучилась родимая. Еще при крепостных… А землица, она как мужику не нужна? Нужна! Работы пропасть, жена пишеть: дети пухнуть голодныя, а тут война не пущает…

— Зовсим завоивалысь, — поддержал его простуженно хлюпающий носом тщедушный востроносый солдатик в мятой шинели, — зничтожить этту войну трэба, та и тикать до дому.

— Я те сничтожу, рожа твоя поганая!

В траншее, как из-под земли выросший, появился фельдфебель Карманов, прозванный солдатами Поросенком. Рыластый, короткошеий, он быстро обвел всех маленькими светлыми глазками, опушенными белесыми ресничками. Уперся недобрым взглядом в Грекова:

— И ты тута. А ну, геть по местам… — он начал распихивать солдат, щедро раздавая зуботычины. — Базар развели!

Федор, медленно повернувшись, сделал шаг к блиндажу и тут же почувствовал, как фельдфебель и его зло ткнул кулаком в спину. Едва удержавшись на ногах, Греков быстро обернулся. Солдаты притихли — Грекова уважали, и никто из офицеров или унтеров его не трогал.

— Иди-иди, — злорадно ощерился Поросенок, — нечего на меня буркалы-то выкатывать!

Он хотел отпихнуть Федора в грязь и пройти дальше по траншее, но тот ловко увернулся, и Карманов, поскользнувшись, упал на колено. Тяжело поднявшись и багровея, придвинулся к Грекову. Тот отпрянул.

— А ну!

Кулак фельдфебеля прошел совсем рядом с лицом. Горячая, душная волна гнева поднялась в груди. Уже не думая, Федор в ответ ударил. Раз, другой, третий.

Голова Карманова неестественно дернулась, и он тяжело осел в грязь, захлебываясь кровью. Кто-то услужливо подхватил его под мышки, помогая встать, но ноги, видимо, отказывались как следует служить Поросенку, и он, провиснув на плечах солдат, едва поплелся к блиндажу, поминутно сплевывая густую кровавую слюну.

— Эх, парень… — осуждающе покачал головой бородатый. — Час терпеть, а век жить! Как пить дать, теперича засудят… А полевой суд, он одно приговаривает: аминь! — Бородач ткнул грязным пальцем в низкое серое небо. — Добро бы он, — солдат кивнул в сторону немецких окопов, — а то свои пулю отольют. И че тя потянуло?

— Подожди, — усмехнулся Греков, — рано отпеваешь. Впереди еще многое, и ты почувствуешь себя не скотом в шинели, а человеком. Поймешь, что за тобой сила и правда!

— Могёт быть… — легко согласился бородатый, — сила-то, она солому ломит. Вона, за тобой архангелы идуть.

По траншее, часто осклизаясь и держась рукой за стенки, быстро шел поручик Лисин с красным и злым лицом. За ним два солдата с винтовками. Тускло мерцали примкнутые штыки.

Федор покорно отдал оружие, снял пояс с тяжелым подсумком. Его отвели в тыл и заперли в старой бане, пахнущей пылью и пересохшим березовым листом.

Ночью, разобрав ветхую крышу, Федор неслышно выбрался наружу. Спрыгнул на сырую землю. Мокрая высокая трава заглушила звук падения. Сначала крадучись, потом все быстрее и быстрее он пошел, побежал к недалекому лесу.

Оглянулся — сквозь туманную морось диковинными светляками перемигивались цигарки карауливших баню часовых.

Вскоре по лицу хлестнули мокрые ветви, под ногами запружинил мох, пахнуло грибной прелью и недалеким стоялым болотом. Почему-то вспомнился вновь Роман, которого немцы убили на фронте еще осенью четырнадцатого года…

* * *

Погода была самой подходящей — земля подмерзла, шаги слышно чуть не за версту, а снег еще не лег. Так, крутит ветер колкую белую крупу, несет ее по мостовым и тротуарам, не давая нигде задержаться, и сносит к темной, безразлично-холодной, подернутой рябью воде Невы.

Когда снег лежит — плохо: видно человека издалека, а при такой круговерти — самое милое дело. Прилепился к стене и ширкай потихоньку пилкой, не забывая время от времени подливать на распил масла из бутылочки, согреваемой за пазухой. Не будешь подливать масла — пойдет визжать полотно ножовки, привлекая внимание прохожих, а то и городовой услышит.

Антоний — по паспорту московский мещанин Николай Петров Назаров — перехватил поудобнее пилку и снова начал методично водить взад-вперед, глубже и глубже врезаясь в толстый металлический прут оконной решетки. Верх он уже перепилил, оставив самую малость, чтобы прут не ходил ходуном под полотном ножовки, зажимая его, когда он будет пилить снизу. На секунду Антоний остановился, прислушиваясь, сторожко поводя головой в разные стороны.

Тихо. Только подвывает ветер, да в нише одного из подъездов, на другой стороне проспекта, темнеет одетая в длинное пальто коренастая фигура Пашки Васильева, хорошо известного среди петроградских «деловых» под кличкой Заика.

Антоний усмехнулся: Пашка никогда в жизни не заикался. Почему его так прозвали — загадка. Заика всегда ходил вместе с ним на «дело», караулил, если надо — отвлекал внимание на себя, давая Антонию время скрыться, помогал уносить ворованное и вообще…

А как иначе — они же как-никак родня, пусть и очень дальняя, но все же. И «дело» у них семейное, наследственное — от деда к отцу, от отца к сыну. Вот ярославские, к примеру, всегда давали в Москву половых в трактиры, целыми деревнями этим делом занимались. Из разных волостей Владимирской губернии шли на Москву искусные плотники, что хочешь срубят — сделают топором да долотом: хочешь, дом поставят, хочешь, мебель сработают. Калужские мужики издавна славились как булочники. Поговаривали, что и сам Филиппов из Калужской губернии родом пошел. А из Зарайска — маленького городишка Рязанской губернии — попадали на Москву в банщики. Давними конкурентами им были Каширский и Веневский уезды Тульской губернии: оттуда тоже знатные парильщики выходили. Всякий уезд да деревня свой промысел имели.

Какой же промысел было иметь Кольке Назарову, кроме воровского, когда родитель его уважаемым человеком был среди «деловых» людей, собиравшихся в трактире дома Румянцева на Хитровом рынке в Москве? С детства Колька знал, что церковь «подломить» — беспроигрышное дело: всегда разживешься деньгами или золотишком. Если нет золотишка, так и серебро пойдет, тоже цену свою имеет, да и камушки, и жемчуг…

И в иконках уметь разбираться надо. Очень дорогие есть, а после того как царь указ дал о запрещении вывоза икон за границу, цена на них вверх пошла. Если, конечным делом, икона того стоила.

Антоний снова взялся за пилку. Пальцы в тонких нитяных перчатках уже начинало крючить от холода стылого металла, даже работа не грела. Надо скорее кончать — он приналег, горка опилок, мелких, серых, обильно смоченных маслом, начала увеличиваться.

Да, а знакомец-то молодец! На хорошее дело вывел. И при оговоре доли не жадничал. Рысака дал — зверь! Пролетку Антоний подобрал сам и на козлы своего человека посадил — ждут за углом, в двух кварталах отсюда.

Разговор у них со знакомцем-то получился интересный, ну да Назаров и чужие тайны хранить умеет, тем более время военное.

Полотно ножовки — «волос ангела» — проскочило сквозь распиленный прут. Антоний убрал инструмент, тыльной стороной ладони в перчатке вытер выступившую на лбу испарину — нервы. Ухватившись поудобнее, потянул прут решетки на себя, сначала несильно, потом на излом, со всей злостью. Тонко хрустнул металл, и прут остался в руках.

Теперь стекла. Махнул Пашке — тот быстро подбежал, принял из его рук прут, положил на землю, подал пластырь. Антоний легко расправил его на стекле, нажал. Почувствовав, что оно лопнуло, осторожно свернул пластырь, боясь зазвенеть осколками. Тихо опустил сверток рядом с прутом.

— Давай ты второе… Мне еще внутри работать.

Заика сноровисто занял место подельника и через несколько секунд подал осколки второго стекла. Оглянулся, словно спрашивая: «Кто первый?»

— Здесь останешься… — сиплым шепотом приказал Антоний. — Позову.

Павел, сунув ему в руки свернутый большой мешок, моментально исчез. Опоясавшись пустым мешком, Антоний протиснулся через отверстие в решетке и, напрягая зрение, вгляделся в темноту храма. Не заметив ничего подозрительного, осторожно опустил внутрь одну ногу, сев верхом на подоконник.

Извозчик вывернулся из-за угла совершенно неожиданно. Седок, в фуражке и шинели с пушистым воротником, приподнялся в коляске, вглядываясь в темную человеческую фигуру, видневшуюся в проеме окна церкви. Потом ткнул кучера в спину. Копыта дробно застучали по мерзлой мостовой.

Заика летучей мышью метнулся из своего укрытия на проезжую часть проспекта, нелепо размахивая руками. И тут же где-то неподалеку залился тревожной трелью полицейский свисток. Ему ответил другой, третий…

Антоний, лихорадочно срывая с пояса ненужный теперь мешок, начал протискиваться обратно. Черт, зацепился за что-то. Надо было два прута выпилить, узко!

Пашка уже рядом, круглые глаза полны страха, мокрогубый рот полуоткрыт, словно силится крикнуть, а не может, только свистяще шипит, сбиваясь и комкая слова:

— Д-давай… С-скорее… д-давай…

«Вот почему Заика», — отстраненно подумал Антоний.

Наконец он протиснулся, спрыгнул на землю. Отпихнул суетящегося Пашку.

— Сгинем вместе! В разные стороны давай… Потом найду!

Кинулся было за угол, а навстречу, запутавшись в ножнах шашки и раздувая щеки от одышки, грузный городовой в башлыке. Назад! К рысаку-зверю теперь хода нет!

Краем глаза успел заметить, как у дальнего фонаря мелькнуло в круге желтого света модное длинное Пашкино пальто с барашковым воротником. Мелькнуло и пропало.

В проулок? Откуда ни возьмись вывернулся дворник в белом фартуке с медной бляхой. Раскинул длинные руки, силясь поймать.

Антоний, не останавливаясь, сильно двинул кулаком в бородатое лицо. Оттолкнул жадно цеплявшиеся руки, запнулся, почувствовал, что дворник успел вцепиться мертвой мужицкой хваткой, как, наверное, когда-то его предки вцеплялись в конокрадов, сводивших со двора коняг-работников. Сзади навалились еще, тяжело сдавив сразу всего, повалили. Наверное, тот городовой. И трели свистков отовсюду.

Поймали за руки, заломили их за спину и начали вязать.

— Ишь воно как, — утирая шапкой кровь из разбитого носа, сказал дворник, — совсем стыда в людях не стало.

— Подымай! — простуженным голосом скомандовал городовой. — В участок его…

* * *

Из сводок департамента полиции за 1916 год:

«В Петрограде задержан мошенник, именовавший себя князем Н.Д. Маврокордате или князем Ю.Н. Волконским, ранее гастролировавший в городах Владивостоке и Ростове-на-Дону. В Петрограде жил в гостинице „Европа“ по Гороховой улице в доме 59. Совершал кражи у женщин, с которыми знакомился. Выбирал для знакомств кассирш магазинов, носивших выручку хозяевам на квартиры…

В Петрограде арестован мещанин Костромин, изобличенный в торговле кокаином. Продавал последний проституткам в кафе по цене от пяти до десяти рублей за порошок…

В Одессе задержан разыскиваемый и лишенный прав Григорий Тертичный по кличке Черт — вор и грабитель, бежавший из тюрьмы, находившийся в арестантских ротах в городе Николаеве. Он же бежал из-под стражи в городе Ростове-на-Дону, убив двух городовых. Был замечен чинами сыскной полиции в Одессе на третьем христианском кладбище. Городовой Жуков, попытавшийся задержать его, успеха не достиг — Черт бросил ему в лицо фуражку и скрылся. Вновь был замечен на Мельничной улице. При задержании отбивался, ложился на землю, прокусил палец городовому…

В Москве чинами сыскной полиции обнаружена фабрика фальшивых марок в доме на Тихвинской улице…

В Москве 29 февраля убит шофер частной таксомоторной фирмы „Амор“. (Контора фирмы в Сытинском переулке.) Таксомотор с телом убитого был обнаружен у Ходынского поля, недалеко от Ваганьковского кладбища. Убитый водитель таксомотора — Турецкий Иван Петрович, сорока лет, из крестьян. Полиция пошла по следу автомобиля, хорошо отпечатавшегося на снегу проезжей части, и остановилась там, где счетчик таксомотора показал ту же сумму, что и на машине погибшего. Поиски привели к преступнику-рецидивисту…»

* * *

Из донесений отдельного корпуса жандармов за 1916 год:

«…Выступавший в феврале 1915 года на конференции социалистов стран Антанты русский социал-демократ Литвинов требовал выхода социалистов Вандервельде, Самба и Гэда из правительств Бельгии и Франции, настаивая на полном разрыве социалистов этих стран со своими правительствами и отказе от сотрудничества с ними. Он же потребовал от всех социалистов решительной борьбы против своих законных правительств и призывал осудить голосование депутатов-социалистов за военные кредиты. Выступление поддержки не имело.

Продолжая свою деятельность, социалисты собрали в сентябре 1915 года конференцию в Циммервальде. Левая группа этой конференции, принявшая известную резолюцию, выпустила на немецком языке несколько номеров журнала „Предвестник“, в коих публиковались статьи известного Н. Ленина, он же В.И. Ульянов, направленные против существующего в России порядка. В этом году социалистами планируется созыв новой конференции, местом для проведения которой избрано Швейцарское местечко Кинтале…

Из достоверных источников известно, что находящийся под особым негласным надзором член Академии наук Ковалевский[3] присутствовал на обеде, где были в числе приглашенных французский и английский посланники и глава либеральной партии Милюков. Присутствовал также министр иностранных дел С.Д. Сазонов.

Милюков высказывал мысли о том, что опозорены Церковь и авторитет царя, государь — обманутый муж, а Церковь — место пьяных оргий. На что Ковалевский ответил, что все это кончится революцией.

— Пугачевщиной! — поправил присутствовавший Маклаков…

Для справки его высокопревосходительству Начальнику штаба отдельного жандармского корпуса:

Ковалевский Максим Максимович, 1851 года рождения, социолог, общественный деятель, профессор Московского университета. В 1887 году был выслан из России, вернулся в 1905 году. Основатель Вольной русской школы в Париже, основатель партии демократических реформ, редактор газеты „Страна“. В 1907 году являлся членом Государственного совета. В 1909 году — один из редакторов журнала „Вестник Европы“. С 1914 года член Академии наук…»

Из канцелярии начальника Петроградского охранного отделения:

«В Кронштадте большевиками создан „Главный коллектив кронштадтской организации“, имеющий тесные связи с Петроградским подпольным комитетом большевиков. В Кронштадтском коллективе дело поставлено очень серьезно, конспиративно, и участники — все молчаливые и осторожные люди. Коллектив этот имеет представителей и на берегу…»

Из ставки сообщали:

«Северный, Западный, Юго-Западный и Румынский фронты — перестрелка и действия разведывательных партий.

Кавказский фронт — ничего существенного.

Балтийское море — без перемен…»


В начале 1916 года Поэта перевели в так называемую Судную часть школы. Он пишет много, самозабвенно, выступая как пророк грядущей Революции.

«Ставлю вопрос о теме. О революционной. Думаю над „Облаком в штанах“… Выкрепло сознание близкой революции… В голове разворачивается „Война и мир“, в сердце — „Человек“».

И вскоре товарищи Поэта по службе в Петроградской военно-автомобильной школе слушают в обеденный перерыв строки начатого «Облака в штанах»:

В терновом венце революции

Грядет шестнадцатый год…

Штабс-капитан Андрей Воронцов, лежа на жесткой, казавшейся очень узкой и неудобной койке военного госпиталя, наслаждался звуками, наконец-то вернувшимися к нему после полной глухоты контузии. Жадно ловил, впитывая всем своим существом, многоликие шумы человеческого военного несчастья — даже надрывно плачущий, с хриплыми сипами в груди кашель соседа по палате подполковника Горюнова казался райской музыкой.

Еще бы, почти два месяца жгучих болей в ноге, плече, груди; беззвучного шевеления губ врачей, ласково-сострадательных глаз сестер, тоже что-то говоривших, и не понять, что именно; душно-багрового забытья от хлороформа при операциях, и вдруг… И вдруг, в одно прекрасное — да, именно прекрасное, несмотря ни на что, ни на погоду, ни на постоянную боль в ноге, — утро обнаружить: наконец опять слышишь!

Воистину человек не ценит того, что он имеет. Неужели надо было пройти через грязь окопов, кислый запах взрывчатки, исковерканные тела, боль, страдания, чтобы понять, как же прекрасно просто так, как сейчас, лежать на жесткой койке военного госпиталя и ощущать, что ты жив, черт возьми, жив! И слышишь, и видишь, и можешь пошевелить руками и даже раненой ногой, пусть даже замирая и стискивая зубы от раздирающей тело боли.

Вот кто-то, невидимый ему, прошаркал в коридоре стоптанными больничными туфлями. Звякнули склянки: наверное, сестра готовится раздать лекарства или сделать перевязку.

Воронцов улыбнулся. Он уже давно знал всех сестер в лицо, но только теперь сможет называть их по имени. Как же это оказалось интересно — знакомиться с миром заново!

Он слышал уже два дня и не мог перестать удивляться. Ходил — правда, пока только на костылях или с палкой и костылем — неделю. Он уже понял, что отвоевался. Хорошо, нога осталась — могли и отрезать, а хромой не безногий. Жив, главное — жив! И снова слышит!

Бой, в котором его искалечило, Воронцов помнил смутно. Лучше запомнился день накануне: пили в блиндаже с поручиком Лисиным и еще с кем-то из офицеров — имя совершенно выпало из памяти после контузии. Лениво играли в карты, томила смертная тоска. Лисин все сетовал, подливая себе вина, что осенью сбежал выявленный в их роте большевистский агитатор, избивший фельдфебеля Карманова. Фельдфебеля Воронцов не любил — туп, самодоволен, по-дурацки услужлив, а все равно чувствуется, что себе на уме, этакая степняцкая хитрость. Кажется, он то ли из Тамбова родом, то ли из-под Пензы?

Утром рота повела разведку боем. Артиллерия недолго постреляла по немецким позициям, повалила кое-где державшуюся на кольях колючую проволоку, забросав нетронутый снег нейтральной полосы темными комьями вывороченной взрывами мерзлой земли. Немцы не отвечали, видно, зарылись в своих блиндажах или отошли по ходам сообщения во вторую линию траншей. Вылезая на бруствер, Воронцов еще, помнится, подивился странной, непривычной на фронте тишине.

Пошли. Солдаты, с подоткнутыми за ремни полами шинелей, пригибались, как под пулями, стайками жались к воронкам. Лисин носился, размахивая наганом, пытаясь выровнять цепь. Его убило первым.

Немцы неожиданно открыли сильный артиллерийский и ружейно-пулеметный огонь, плотный, прицельный. Солдаты быстро скатывались в воронки, ужами ползли обратно, к своим траншеям. Воронцова словно стегнуло по ноге, потом подняло и закружило, тяжело грохнув в темноту. В сознание он пришел уже в санитарном поезде. Чувствовал — едет. Куда? Ничего не слышал. Болели плечо, грудь, нога.

В поезде ему почему-то часто вспоминался кадетский корпус, утренние молитвы: отлынивал тогда, да и в юнкерском тоже — вставал в задние ряды, раскрывая рот, когда все пели. Теперь потеря слуха казалась ужаснее всего. Сейчас бы он дал незнамо что за то, чтобы снова, как тогда, слышать голоса, музыку, женский смех. Пробовал утешать себя тем, что видит, но это не помогало.

Кому он будет нужен — одинокий глухой калека? Родня все больше дальняя, у них свои дела, и тут еще он — с жалкой улыбкой всматривающийся в губы разговаривающего с ним человека. О ноге старался не думать вообще, гнал эти мысли от себя прочь.

И вот теперь — весна, тепло, деревья старого госпитального парка, спускающегося к Яузе, словно подернулись легкой нежно-зеленой дымкой. Скоро Пасха. Для него уже не будет ни окопов, ни атак, ни воя немецких снарядов над головой… Хорошо! А как жить, станет видно: главное теперь — жить.

Осторожно приоткрыв дверь палаты, заглянула сестра, в туго накрахмаленной косынке с вышитым красным шелком маленьким крестиком. Как раз надо лбом. Он уже знал, что ее зовут Клавдией, что у нее легкие, почти неслышные шаги и очень приятный, какой-то необычайно мелодичный голос. Или так кажется?

— Штабс-капитан, к вам пришли. Можете пройти к выходу в парк?

Пришли? К нему? Кто мог разыскать его здесь, в Москве, в госпитале?

— Кто пришел, сестрица?

— Какой-то молодой человек. Пойдете сами или помочь? Может быть, привести сюда? — она вопросительно смотрела на него, ожидая ответа.

— Сам, сам… — заторопился он. Сел, нашаривая костыли, досадливо отставил один, взял палку. — Нет-нет, я сам…

У лестницы в парк прохаживался, нервно теребя в руках мягкую шляпу, длинноволосый худощавый молодой человек в строгом темном костюме. Кузен?

— Толя?! Черников Толя!

Заторопился навстречу троюродному брату, громко стуча по кафелю пола костылем. Заметив, как болезненно-жалостливо дернулось тонкое лицо кузена при взгляде на его костыли, пошел тише. А Толя уже спешил навстречу. Обнялись.

— Андрюша, тебе бы присесть… Пойдем, тут рядом лавочка. Тебе не тяжело?

— Как ты меня нашел? Я же всех вас давно потерял из виду.

— Случайно, я ведь теперь живу и работаю в Москве. Пишу. Печатаюсь, правда, нечасто… — Толя помог Воронцову сесть, опустился рядом на садовую скамью, положил шляпу. — Знакомые газетчики помогли… А ты как? Врачи говорят, что теперь уже молодцом.

— Да… — горько усмехнулся Воронцов. — С этой штукой мне на всю жизнь не расстаться, — он постукал палкой по земле. — Отвоевал я, Толя.

Помолчали. Воронцов боялся слов соболезнования, фальшивых ободрений, неискренних предложений помощи — он знал, что семья Черниковых небогата, почти бедна. Скосив глаза, увидел замахрившиеся, застиранные манжеты Толиной сорочки с мягким отложным воротником, напряженно сцепленные тонкие пальцы, подрагивающую синюю жилку на тыльной стороне ладони. Ему тоже нелегко, наверное. Они никогда не были особенно близки, ни в детстве, ни в юности, но вот разыскал, пришел навестить. Слава богу, кузен вроде и не собирается ничего такого говорить. Просто узнал, что Воронцов здесь, и зашел. И все.

— Меня еще не скоро выпишут, — чтобы нарушить неловкое молчание, сказал Воронцов. — Ты заходи еще. Я буду рад тебя видеть.

— Приеду — зайду. Может быть, переберешься после госпиталя к нам?

— Ты уезжаешь? Куда, если не секрет? — словно не слыша его предложения, спросил Андрей.

— В Петроград, по издательским делам. Поеду, как важный сановник, в первом классе. Правда, за счет издательства, — он улыбнулся.

— Надолго?

— Думаю, нет. А впрочем, не знаю. Как пойдут дела. Так что же ты решил?

— Ты о чем?

— О переезде к нам… — Толя покраснел.

«Все такой же, — с неожиданной нежностью подумал о нем Воронцов. — За всех болеет и первым стыдится за других. Наверное, каждый из нас что-то очень важное для себя теряет, не имея в юности такого товарища. А я вот мог иметь и… не имел, но сейчас уже поздно! Слишком многое между нами. Хотя бы фронт. Не надо, чтобы он мучился из-за меня, не надо…»

— Мне стоит учиться жить самому. Заново, — медленно сказал он. — А ты, как вернешься, заходи, мы поговорим. Ну, извини, мне пора на перевязку. Рад был тебя увидеть. Слово чести, рад!

Уже поднявшись по ступеням, ведущим из парка в госпитальные коридоры, Воронцов оглянулся.

Толя Черников стоял в низу лестницы, глядя ему вслед, все так же нервно теребя в руках свою мягкую широкополую шляпу.

Воронцов стиснул зубы и застучал костылем по разноцветным плиткам пола…

* * *

Россия изготовилась сдвинуться с места. Где-то на запасных путях уже стояли длинной чередой теплушки — холодные, дощатые, щелястые; где-то уже готовились новые колесные пары, ремонтировались разбитые паровозы, латались старые вагоны — словно в предчувствии будущих перемен, когда люди, поднятые с насиженных мест, неудержимой лавиной хлынут на железные дороги, с ревом и плачем беря поезда, облепляя их массой копошащихся, увешанных мешками тел, пристраиваясь даже на крышах в одном желании — ехать!

А вдоль и поперек железных дорог, намертво перекрыв их, пройдут фронты, поскачут конные, размахивая острыми клинками и стреляя друг в друга. Одни — желая вернуть все старое, отжившее свой век на этой многострадальной Русской земле, другие — с верой в светлое будущее, в справедливость, в мировую Революцию, несущую освобождение трудящимся всей земли…

Но пока, как чахоточный румянец на щеках обреченного на смерть самодержавия, сияли желтым лаком и зеркальными стеклами вагоны первого класса, следом за ними стояли темно-синие второго и совсем простые, зелененькие — третьего. Начищенные поручни, отутюженная форма услужливых проводников; радужно, двуцветно блестят в свете фонарей «миксты» — желто-зеленые вагоны смешанной классности…

Алексей Фадеевич Невроцкий пришел на вокзал за десять минут до отправления. Предъявив пожилому проводнику билет, прошел в купе, отказавшись от предложения поднести вещи. Да и что подносить, если вещей-то — один небольшой саквояж темно-коричневой кожи, похожий на докторский.

Соседом по купе оказался худощавый молодой человек, на вид скромный, из хорошей семьи.

Невроцкий поставил саквояж, положил на полку шляпу, сел:

— Будем знакомиться? Невроцкий Алексей Фадеевич.

— Черников Анатолий Николаевич. — Щеки молодого человека покрылись легким румянцем.

«Стеснительный», — равнодушно отметил Невроцкий.

Быстро и внимательно осмотрев попутчика, определил, что тот либо художник, либо литератор: на это у Невроцкого глаз был «набит». Багажа мало: значит, в Питер ненадолго. В том, что его попутчик москвич, у Невроцкого сомнения не было — отсутствовала в том некая чопорная холодность, столь свойственная истым петербуржцам.

Прозвонил вокзальный колокол, свистнул паровоз, лязгнули сцепы, и мимо окна тихо поплыли перрон с провожающими, желтые фонари, усталые носильщики, спешащие к другому поезду, группа весело смеющихся молодых офицеров в новенькой, еще не обмятой форме, городовой с огромными усами, тупо глядящий на проходившие к выходной стреле вагоны.

Неожиданно дверь их купе раскрылась. Держась за косяк пухлой рукой, в дверном проеме стоял затянутый в модный синий костюм — «тайер» — мужчина средних лет.

— Господа, не откажите… — он перевел взгляд пьяно поблескивавших глаз с Черникова на одетого в темную тройку, с солидной золотой цепью на жилете, Невроцкого. — Не откажите составить компанию. Есть шустовский коньячок, а закусочка собрана в ресторане «Россия» на Петровских линиях. Прямо в корзиночке. Очень прошу не отказать, господа…

Невроцкий вопросительно посмотрел на Черникова. Тот в ответ смущенно улыбнулся и неопределенно пожал плечами.

— Пойдемте, Анатолий Николаевич, неудобно отказать попутчику. — Невроцкий решил все взять в свои руки: от этого телка пока дождешься. Купчик-то, видно, навеселе, да с деньгой. Может, потом его в картишки соблазнить?

Коньяк был действительно хорош, да и закуска. Видно, провожавшие Кудина, как отрекомендовался их новый знакомый, знали толк в чревоугодии.

— Погуляли… — сыто жмурился Тихон Иванович Кудин, — и на Большой Дмитровке в театре-ресторане «Шантеклер», и в «Новом Петергофе», и в подвальчике «У Мартьяныча»… Люблю, грешник, это дело.

— Торгуете? — вроде ненароком осведомился Невроцкий.

— Помаленьку… — засмеялся Кудин. — Всем помаленьку. И магазины есть ювелирные, и комиссионная торговля, да и чего другого не пропущу! Купец, он свою выгоду всегда блюсти должен. А вы?

— Пишу, — коротко отозвался Черников.

— Хорошее дело! Вот… — Кудин достал из-за спины сложенный вдвое петербургский еженедельник «Солнце России», — как председателя Государственной думы Родзянку изобразили! А?! — Он развернул лист с карикатурой. — Говорят, издатель лучших художников перекупил: Ре-Ми, Лебедева, Радакова, Дени… А слышали, господа, новый куплет про министра внутренних дел Протопопова? Нет? Это на мотив «Алла-верды»:

Да будет с ним святой Егорий,

Но интереснее всего,

Какую сумму взял Григорий[4]

За назначение его!

— Каково, господа, а?! — Он счастливо рассмеялся.

— Распутин наше несчастье… — глухо сказал Невроцкий. — Могу вам как юрист сказать: хорошего нам более ждать нечего. Вот, представьте, некий Назаров, его как раз недавно судили, предпринял попытку ограбить Казанский собор! Мыслимое ли дело раньше такое? Да за это надо, как в старину, на площади, принародно кнутом у столба насмерть забивать. А его? В вечную каторгу и отлучили от Церкви. И адвокат, причем отметьте, один из лучших в Питере, после процесса заявил: это ненадолго! На что намекает, наглец?!


— Ага, вы, значит, по юридической части… — разливая по серебряным дорожным чаркам коньяк, отметил для себя Кудин.

— Да, в некотором роде, — поджал губы Невроцкий.

Он лгал. Алексей Фадеевич Невроцкий был ротмистром отдельного жандармского корпуса. Служил в Польше, но теперь там немцы. Временно прикомандировали к петроградскому управлению, приходится много разъезжать по стране. Постоянно видишь, как незаметно для непосвященного глаза, подобно натянутой гнилой ткани, расползается в неумелых руках царя Николая власть в Российской державе.

Близорукий болван! Надо же было додуматься запретить охранному отделению иметь свою агентуру в армии — приказано было получать сведения о настроении войск побочно. Вот и мотаешься туда-сюда, а большевики, они побочных методов не признают. Идут в солдаты, агитируют в полках, гарнизонах, на флоте. Неужели там, наверху, не понимают, что армия уходит из рук? От быдла загородиться можно только штыком, а штыки становятся все ненадежней: почти весь фронт охвачен большевистской заразой. Но зачем об этом с попутчиками? Стоит ли?

— Так, говорите, пытался ограбить? Экий разбойник… — Кудина заинтересовал рассказ Невроцкого, и он отвлек его своими расспросами от мрачных мыслей. — А сам он из каких будет?

— Из воров… Хитровку в Москве знаете? Там дом Румянцева есть, впрочем, их там много: и Кулакова, и Степанова, потом Ярошенко. Не в этом дело. В румянцев-ском доме — известные среди воров трактиры «Пересыльный» и «Сибирь». Ну, в первом больше мелкая сошка собирается — нищие да барышники, а вот в «Сибири» — птица покрупнее. Отец этого Назарова, прозванный среди воров Святым Антонием, был уважаемым человеком в трактире «Сибирь», а сынок по его стопам пошел. И вот теперь дошел аж до отлучения от Церкви.

— Подумать только, господа, везде своя власть, своя иерархия, даже у воров, — покрутил головой Кудин. — Но вот что мне интересно, а если бы он, к примеру, все же обокрал собор, то сколько бы сорвал, а? И ведь недорого, наверное, стал бы краденое добро спускать, подлец! Разве же он натуральную цену всему знает? Вот кто-то бы уже и погрел руки-то, а?!

— Как вы можете, Тихон Иваныч! — возмутился при-хмелевший от коньяка и обильной закуски Черников. — Это же святотатство! И не о церкви даже речь — храм во славу русского оружия поставлен. Память народа…

— Э-э… Бросьте, молодой человек! Слова громкие: святотатство, память… Может, оно и так, а коммерция коммерцией!

— Война… Все отсюда, — Невроцкий щелкнул портсигаром. — Вы не возражаете, господа, я закурю?

— Война, — повторил за ним Черников, — Дарданеллы, Константинополь… Я перед отъездом навещал в госпитале троюродного брата: офицер, георгиевский кавалер, штабс-капитан. Какой был красавец, я всегда ему завидовал, может быть, это и нехорошо, господа, но, ей-богу, завидовал. А сейчас… На костылях, хромой на всю жизнь, только-только слух вернулся после контузии. Говоришь с ним, а он все тебе на губы смотрит, еще не отвык от глухоты. Зачем ему эти Дарданеллы, когда он теперь хромой? А в солдатских госпиталях… Кому нужна война, неизвестно за что уносящая жизни молодых здоровых людей?!

— Вы, по-моему, выпили лишнего? — мягко остановил его Невроцкий, цепко глядя в глаза. — Может быть, вам лучше пойти в купе и прилечь? Мы тут с Тихон Иванычем продолжим потихоньку. Глядишь, и в картишки по маленькой, как, Тихон Иваныч? Ночь длинная, а еще только к Твери подъезжаем…

— Извините, господа.

Черников пошел в свое купе, повалился на обитый плюшем диван. Было слышно, как за тонкой стенкой смеется Кудин и рокочет басок Невроцкого — видно, рассказывает что-то веселое. Пусть пьют, пусть играют: им никогда не понять его, учившегося на медные деньги. Надо было, наверное, поехать вторым или третьим классом. А ну всех к черту! И Невроцкого, и Кудина, и пославшего его в Питер редактора.

Черников закрыл глаза. Поезд покачивало, громыхало на стыках. Колеса стучали мерно и глухо, как костыли Воронцова по узорчатому кафелю госпитального коридора.

* * *

Слабый огонек коптилки колебался от малейшего движения людей, притулившихся в тесном сыром помещении. Федор Греков, не обращая внимания на затхлость и сизые разводы плесени на стенах, шустро орудовал ложкой, доскребая из котелка, принесенного Сибирцевым, остатки еще хранившей тепло ячневой каши, сдобренной конопляным маслом.

Присевший на корточках у недальней стены Сибирцев, сутуловатый, носастый, с большими, покрытыми темным налетом въевшейся окалины руками металлиста, посасывал цигарку, освещавшую при каждой затяжке его небритое остроскулое лицо. Наконец он докурил, спрятал окурок в жестяную баночку. На вопросительный взгляд Грекова ответил:

— С табаком тяжело… Весна, новый еще только посеяли, а в лавке дороговат. Знаешь ить, сколько у меня ртов… Да ты ешь, ешь, не чурайся, что в склепе сидишь, — сохраннее будешь. А тутмо хучь и паны лежат, — он провел рукой по стене с выбитыми на ней латинскими буквами именами и датами, — тольки теперя они ребята спокойные, отпановали свое. — И, усмехнувшись своим мыслям, добавил: — Им небось и во снах не приснилось, что тут большевик прятаться будет.

— Некогда прятаться, — Федор облизал ложку и отставил пустой котелок. — Спасибо за кормежку. Время сейчас такое, говорю, что прятаться некогда.

— А ты не торопись, — осадил его Сибирцев, — второй день только и сидишь. Тебя вишь как ищут, все в городке перерыли. Мы тут посоветовались с товарищами и решили — подаваться тебе надо с Беларуси, в Москву али в Питер подаваться надо. Города большие, что твой муравейник, да и свой брат рабочий там, не выдадут. А у нас, видно, завелась какая-то гнида. Ну ничего, найдем — и к ногтю… В общем — сегодня вечером жди. Придет за тобой товарищ от железнодорожников. Договорено все уже. Выведут с кладбища, там один перегон есть, в горку паровоз идет медленно, тебя и подхватят, довезут до следующей станции и посадят на поезд. Ну, — он хлопнул широкими ладонями по коленям и встал. Голову пришлось пригнуть — потолок старого склепа для Сибирцева был низковат. — Давай прощаться, пойду я. А тебе счастливо, не забывай.

Он по-медвежьи стиснул Федора в объятиях и, уже стоя на узкой лестнице, сказал:

— Товарищ проверенный придет, ты не сомневайся. Сигнал мой даст, как всегда…

Оставшись один, Федор задул коптилку. Зачем свет — читать все равно нечего.

Почему жандармы напали на его след? Действительно в организацию затесался провокатор охранки или просто случайность? Нет, на случайность похоже мало — сколько он уже поездил, походил после побега из-под военно-полевого суда. Поймают, не помилуют, все вспомнят: и избиение фельдфебеля, и агитацию против войны и царя в окопах. Как же — разлагал армию, опору трона! Еще и дезертировал с фронта.

Сидеть в сыром склепе на пустом, полузаброшенном кладбище не хотелось. К людям надо, время такое идет, что нужна работа каждого члена партии с полной самоотдачей, а он тут, под боком у праха мелкопоместных панков, пристроился, скрываясь от жандармов.

Ощупью добрался до лесенки наверх. Ровно семь полустертых ступеней из щербатого серого камня. Семь — счастливое число. Нашарил в темноте низкую дверь, выбрался наружу.

Тепло, тихо, в ясном темном небе зажглись звезды, легкий ветерок шумит в молодой листве старых кладбищенских деревьев, черными, мрачными глыбами торчат памятники — огромные каменные кресты на купеческих могилах, но все равно здесь вольный воздух, а не затхлая сырость склепа.

Присел на шаткую скамеечку под развесистым кустом сирени. Покурить бы, да нельзя — увидят огонь, да и в тихом, напоенном весенними запахами воздухе далеко пойдет махорочный дух.

Сколько просидел — не помнил, вроде как немного задремал. Разбудил, заставил встрепенуться тихий стук камня о камень, словно чиркают кресалом. Тук-тук, тук-тук… И снова с небольшим промежутком — тук-тук… Это за ним.

Вскоре на темной дорожке показалась невысокая фигура. Очертания были смутны, но Федор почему-то решил, что это подросток — уж больно щуплый.

Греков встал, легонько похлопал ладонью о ствол дерева, давая знать, где он. Через минуту фигура, полускрытая каким-то темным широким платком, была уже рядом.

Женщина? В сумраке влажно блеснули в улыбке зубы.

— Где вы?

— Здесь… — Федор протянул руку и в ответ ощутил прикосновение мягкой узкой ладони. Она ласково пожала его пальцы и легко потянула за собой.

— Пойдемте, пора…

* * *

Полицейский уже сомлел от нетерпения и страха, стоя навытяжку перед его высокородием, а господин начальник жандармского отделения все протирал и протирал белоснежным платочком очки в тонкой золотой оправе, сопя и вздыхая. Квашней расползшись на сиденье своей сильно осевшей коляски, он, казалось, никуда не спешил.

«Сколько же аршин на него шитва идет?» — непочтительно подумал полицейский, евший глазами тучную фигуру его высокородия, и сразу же убоялся этой мысли, как будто кто-то мог ее подслушать и донести. О начальнике жандармского отделения поговаривали всяко, и ну его к бесу, думать рядом с ним. Лучше так…

— Смотри, голубчик, — жандарм наконец открыл свой большой тонкогубый рот, — государственный преступник-то, упустить никак нельзя.

— Так точно, ваш высокородь!

— Да не ори ты так, голубчик. Видишь, вечер тихий какой, кладбище пустое рядом, пруд. А ну как твою глотку преступник услышит? Ты вот что лучше, скажи своим, что преступник очень опасен. Говорят, силен как бык и большой мастак кулаками драться. Слыхал когда-нибудь про бокс?

— Никак нет, ваш высокородь!

— Я же тебе сказал, не ори… — жандарм вздел на мясистый нос очки и с неподдельным интересом, как на редкое насекомое, посмотрел на полицейского. — Ну, голубчик, отвечай мне, только тихо: не боишься?

— Не таких вязали, ваш высокородь! — осклабился полицейский.

— Это точно, что не таких… — почему-то грустно вздохнул жандарм. — Так ты скажи, пусть осторожнее там, не упустите. Старшим идешь, поглядывай.

С другой стороны к коляске подскочил юркий господин средних лет с нафабренными усиками, в котелке и костюме «дерби». Шустро вспрыгнул на подножку и, почтительно прогнувшись, зашептал в большое ухо господина начальника жандармского отделения. Тот внимательно выслушал его и отпустил, небрежно махнув рукой. Господин в котелке тут же исчез, словно растворился в темноте.

— Ну, с Богом… — жандарм, сняв фуражку, перекрестился. — Смотри, голубчик, двое их там, и второго не упустите. Второй мне тоже очень нужен. Понял? Иди…

* * *

Подозрительное шевеление темных фигур впереди Федор заметил сразу же, как только вышли на центральную аллею, уже начавшую зарастать травой, глушившей шаги. Остановились, прислушиваясь. Впереди приглушенно чертыхнулись, споткнувшись о камень, звякнули ножны шашки. Жандармы или полиция? Все одно…

Подхватив свою спутницу под руку, Греков побежал с ней в другую сторону, где должен был быть проход на улицы местечка. Еще не добежав до края кладбища, он понял, что вдвоем им не уйти — спутница путалась в длинной юбке, мешали бежать высокие каблуки ее ботинок.

Решив спрямить путь, он потянул ее в сторону: начали продираться сквозь кусты, то и дело спотыкаясь о могильные плиты, натыкаясь на гнилые ограды. На шум Федор уже не обращал внимания. В голове билась одна мысль: скорее, скорее, может быть, еще удастся успеть проскочить в город, пока не окружили все кладбище.

Неожиданно она остановилась, прижав руку к высоко поднимавшейся груди:

— Ой, не могу больше. Бегите один. Мне они ничего не сделают, а вам надо уйти.

— Нельзя оставаться, — он почти силой заставил ее снова бежать, — они через вас будут добираться до других. Держитесь!

Наконец впереди замерцали огоньки домов местечка. Ну, еще немного!

— Стой! Стой!

Полиция! Федор толкнул свою спутницу в сторону.

— Туда, скорее…

Свернули в темный переулок. За дощатым забором залилась неистовым лаем собака, ей тут же ответили другие. Сзади послышался топот многих ног, обутых в тяжелые сапоги, бряцание оружия, сиплое дыхание. Ближе, ближе…

— Бегите, я задержу!

— Нет…

— Бегите же, я догоню! — Греков оторвал от себя ее руки, с силой толкнул в темноту проулка.

Резко повернувшись, он поймал первого полицейского под шаг и коротко ударил левой в голову. Тот без звука рухнул на землю. Второй не успел вовремя остановиться и тоже получил сильный удар, но устоял на ногах.

Федор шагнул вперед, намереваясь ударить еще раз. Но сзади кто-то прыгнул ему на плечи, ловкий, как обезьяна. Он откинулся как можно резче спиной на забор, услышал сзади сдавленный стон, почувствовал, как стало свободно спине, не глядя ударил.

Подбежали еще несколько человек. Темнота, сопение, ухо ожгло чужим кулаком. Сбил наземь одного, обдирая в кровь костяшки пальцев о пуговицы полицейских шинелей. И тут грохнул выстрел. Пуля вышибла окно в каком-то доме, хлопнула дверь, опять зашлись истошным лаем собаки.

Стрелял первый полицейский, стоя на четвереньках. Федор подскочил, выбил ударом ноги револьвер, быстро поднял. Поздно…

С обеих сторон проулка, плотно закрывая его, стенкой шли полицейские с оружием в руках. Греков бросил под ноги уже ненужный револьвер. Через забор? Нет, не уйти.

Успела ли она? Ему почему-то казалось, что его неведомая спутница была молода и красива. Хотелось верить, что успела…

* * *

Молоденький подпоручик приносил присягу последним. Он никогда в жизни еще не был членом военно-полевого суда и поэтому волновался. Голос его дрожал и срывался, произнося слова присяги:

— Обещаю и клянусь всемогущим Богом перед Светлым Его Евангелием и Животворящим Крестом Господним хранить верность его императорскому величеству, государю императору, самодержцу всероссийскому, исполнять свято законы империи, творить суд по чистой совести, без всякого в чью-либо пользу лицеприятия, и поступать во всем соответственно званию, мною принимаемому, памятуя, что я во всем этом должен буду дать ответ перед законом и перед Богом на Страшном суде его.

В удостоверение сего целую слова и крест нашего Спасителя. Аминь!

Вытянув пухлые губы под светлыми усиками, он благоговейно приложился к Евангелию и кресту, поднесенным гарнизонным священником. Оглянулся на других членов суда.

Молодцеватый кривоногий ротмистр и рыжеватый подполковник — председательствующий стояли с непроницаемо-равнодушными лицами, ожидая конца церемонии приведения к присяге.

Расселись за столом, покрытым синим сукном. Стулья были простые, с гнутыми деревянными спинками, немилосердно скрипевшими при каждом прикосновении. Все было как-то очень буднично и серо: не очень большая комната в казарме, где заседал суд; крашенные маслом в казенный, серо-зеленоватый цвет стены; окна с низкими деревянными подоконниками и плохо вычищенными медными ручками на рамах с облупившейся краской; привычные звуки, доносившиеся со двора, — топот солдатских ног, разноголосые команды…

Подпоручик обернулся: сзади, на стене, взирал с большого портрета на спины членов военно-полевого суда сам государь император в полковничьем мундире со всеми регалиями.

Ввели подсудимого. Подпоручик с интересом начал разглядывать его, надеясь отыскать в большевистском агитаторе нечто необыкновенное, — он никогда еще не видел живых большевиков, о которых теперь говорили почти везде, много и по-всякому, а про этого рассказывали просто-таки небылицы: чуть ли не в Америке жил, учился в университете, дезертировал с фронта, до полусмерти избив фельдфебеля, агитировал рабочих, которые его тщательно прятали от жандармов и полиции.

Большевик его разочаровал. Ничего особенного — выше среднего роста, темно-русый. Крепкая шея, широкие, немного сутулые плечи, сухощав. Одет в светлую рубаху и темные брюки, заправленные в поношенные, уже успевшие слегка порыжеть сапоги. Выбрит плохо, в углах губ и на подбородке темнеет щетина. Тени под светлыми глазами, упрямо сжатый рот.

Подсудимого усадили на табурет напротив стола, за которым разместились члены суда, по бокам встали солдаты, взяв к ноге винтовки с примкнутыми штыками.

Процедура судебного разбирательства оказалась малоинтересной, даже весьма скучной. Сначала подпоручика было заинтересовали некоторые подробности из жизни подсудимого, но потом начались какие-то бесплодные и пустячные пререкания рыжего подполковника, председателя суда, с военным прокурором.

Зачитывались рапорты уже убитого командира взвода, в котором раньше служил подсудимый, другие бумаги. Военный прокурор — молодой, в тщательно подогнанном форменном обмундировании, туго перетянутом ремнями снаряжения (подпоручик еще подумал — зачем? Зачем он так затянулся, словно сейчас ему бежать на плац и с маршевой ротой отправляться на фронт), — долго и нудно говорил о долге перед государем и Отечеством, верности присяге, часто трогая холеной белой рукой прикрепленный к карману френча университетский значок.

На вопросы подсудимый отвечать отказался.

Совещаться было негде — для вынесения решения о мере наказания пришлось всех удалять из комнаты, в которой заседал суд.

Дождавшись, пока закроется дверь за последним из выходивших, подполковник достал портсигар, любезно предложив всем свои папиросы. Ротмистр взял, поблагодарив. Подпоручик не курил.

— Надо решать, господа офицеры… — Подполковник вынул часы, щелкнул крышкой. — Ого, время к обеду. Припозднились мы несколько.

Ротмистр, позванивая шпорами, отошел к окну, открыл форточку. Синие пласты табачного дыма потянулись полосами навстречу потоку свежего воздуха.

— Ваше мнение, подпоручик? По традиции начнем с младшего по званию, — мягко улыбнулся подполковник, блеснув золотой коронкой.

— Я… Я не знаю, господа, — подпоручик вдруг растерялся.

Еще вчера, узнав, что назначен в состав военно-полевого суда, должного осудить дезертира, избившего фельдфебеля и подозреваемого в связях с большевиками, он думал твердо предложить расстрелять его. Или повесить.

Сегодня, увидев этого человека — усталого, с запавшими от бессонницы глазами, какого-то очень обыкновенного, он неожиданно ярко представил, как того выведут, дадут лопату, чтобы вырыть могилу самому себе, завяжут глаза… Залп!

И это все будет от его слова? Но как же присяга?

— Не знаю, господа… — повторил он, — может быть, его следует казнить?

Последние слова прозвучали как-то по-детски нерешительно, и подпоручик обиделся сам на себя, но, с другой стороны, язык не поворачивался сказать: «расстрелять» или «повесить».

Ротмистр, повернувшись от окна, насмешливо — или так показалось? — посмотрел на него.

— Среди солдат постоянные брожения… Потери велики. Полагаю, господа, что каторжные работы будут вполне, так сказать… — ротмистр ловким щелчком выбросил окурок папиросы в открытую форточку. — Каторга без срока!

— Да, трудное положение, — подполковник прошелся по скрипучим половицам. — Командующий фронтом не так давно высказывал недовольство слишком частыми смертными приговорами. Да и брожения, господин ротмистр прав. До чего дошло, братаются с немцами! Представляете? И тыл неспокоен. Хотя, когда одним большевиком меньше… Но вчера я виделся с начальником местного жандармского отделения. Не очень люблю этих господ, но что поделаешь, — он развел руками, — приходится… В городе тоже есть большевики. Так-то! М-да… Сейчас, к сожалению, не четырнадцатый и даже не пятнадцатый год… Видимо, действительно не стоит излишне обострять. Должен согласиться с ротмистром. Вы будете настаивать на своем, подпоручик?

— Нет-нет, господин подполковник…

— Прекрасно. Благодарю вас, господа офицеры. Итак… — он подошел к столу, взял лист бумаги, заглянул в него, обмакнул перо в чернильницу и, держа его над листом, поднял глаза на членов суда. — Приговариваем рядового Грекова к бессрочной каторге?

Перо, разбрызгивая чернила, быстро пробежало по бумаге. Подполковник выпрямился и подал ручку ротмистру. Тот поставил под приговором свою витиеватую подпись.

«Вот и все, — уже подписавшись, подумал подпоручик. — Может, так и к лучшему? Не привелось, к счастью, стать палачом, хотя и невольным…»

* * *

1917 год начался стачкой в память Кровавого воскресенья — девятого января.[5] В стране крайне обострилось положение с топливом, сырьем для промышленности, почти прекратился подвоз продовольствия в Петроград и Москву. Еще более усилилась безработица.

Выступление питерских рабочих, посвященное двенадцатой годовщине расстрела рабочей демонстрации 1905 года, стало самым крупным пролетарским выступлением за время Первой мировой войны — в стачке участвовало около ста сорока пяти тысяч человек. В Выборгском, Нарвском и Московском районах столицы не работали почти все предприятия. Рабочие петроградских Александровских мастерских устроили демонстрацию, пройдя несколько кварталов Петербургского шоссе с пением «Вы жертвою пали…», но демонстрация, встреченная казаками и конными городовыми, была разогнана. Другая группа демонстрантов шла по Выборгскому шоссе, где к рабочим присоединились солдаты Петроградского гарнизона.


«Жива и не умрет среди рабочих память о царском преступлении 9 января 1905 года, — писали в своей листовке московские большевики. — Тысячи рабочих освятили этот день своей кровью…»


По призыву Московского комитета партии большевиков 9 января 1917 года свыше тридцати тысяч рабочих прекратило работу и вышло на улицы Москвы, но многотысячная демонстрация москвичей на Тверском бульваре была разогнана конной полицией. Демонстрации прошли также в Нижнем Новгороде и Баку.


Петроградское жандармское управление доносило:

«Идея всеобщей стачки со дня на день приобретает новых сторонников и становится популярной, какой она была в 1905 году…»

Четырнадцатого февраля, в день открытия Государственной думы, в Петрограде проходит новая демонстрация рабочих. Восемнадцатого февраля забастовали путиловцы, двадцать второго февраля бастуют рабочие почти всех крупных предприятий, двадцать четвертого февраля бастовало уже около двухсот тысяч рабочих. Демонстранты несли лозунги: «Долой царя», «Долой войну», «Хлеба!»

* * *

Из листовки Петербургского комитета партии большевиков, изданной 25 февраля 1917 года:

«Надвинулось время открытой борьбы. Забастовки, митинги, демонстрации не ослабят организацию, а усилят ее. Пользуйтесь всяким случаем, всяким удобным днем. Всегда и везде с массой и со своими революционными лозунгами. Всех зовите к борьбе. Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте или зачахнуть от голода и непосильной работы. Отдельное выступление может разрастись во всероссийскую революцию, которая даст толчок к революции и в других странах.

Впереди борьба, но нас ждет верная победа. Все под красные знамена революции! Долой царскую монархию! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует восьмичасовой рабочий день! Вся помещичья земля народу! Да здравствует всероссийская всеобщая стачка! Долой войну! Да здравствует братство рабочих всего мира! Да здравствует Социалистический интернационал!»


Двадцать пятого февраля крайне обеспокоенный ходом событий царь дал приказ командующему Петроградским военным округом генералу Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки».

Но Революцию царь остановить уже не мог…

* * *

Зябко… Казалось бы, и печи протоплены хорошо, и окна плотно прикрыты — ни одной щелочки, через которую может пробраться в комнаты сырой, мозглый февральский ветер, и так покойно, привычно среди слабо мерцающих лампад и уютной мягкой мебели, а все равно зябко. Словно тихонько крадется у тебя по спине морозец, исподволь взбираясь все выше и выше, и вот уже он холодит затылок, ерошит на макушке тщательно уложенные волосы, скользким, мерзким ужом забирается под темя и расползается там, в мозгу, сковывая его ледяным ужасом непоправимости надвигающейся беды, великого крушения всего, что казалось еще совсем недавно столь незыблемым, вечным, как древние египетские пирамиды или седые горы, над которыми время не имеет власти.

Власть… Теперь она, наверное, будет им потеряна, и потеряна навсегда. Или нет? Сегодня опять прозвучало слово «отречение». Отречься, отринуть… Снять с себя бармы верховного властителя земли Русской, отречься от престола, вместе с короной и скипетром отдать его. Кому? Кому отдать-то?

Николай Александрович Романов слегка подрагивающими от нервного напряжения пальцами раскрыл стоявшую перед ним на столе резную шкатулку с турецкими папиросами, взял одну, зачем-то повертел, словно увидев впервые, потом, одернув сам себя — вдруг кто видит его со стороны: монарх, а он еще пока монарх, никогда не остается наедине с самим собой, разве только мысленно, — слегка смял картонный мундштук, сунул его в рот, медленно поднес к папиросе зажженную спичку. Глубоко затянулся.

Теплый ароматный табачный дым как будто немного отогнал притаившийся холодный страх — зачем лицемерить, он знал, что этот морозец, исподволь забирающий тело и душу, называется просто: страх. Лицо окуталось синеватым пахучим облаком, навеявшим воспоминания. Как живой, встал перед глазами убиенный старец Григорий Распутин, глухо бубнящий себе под нос:

— Не мужицкая, не мужицкая это будет война, а господская. Мужику война не нужна. Он и так гол… А Богу война не нужна и подавно!.. Мужик-то силен…

Да, силен оказался мужик, ох как силен! Он и без Григория это понял, потому и отмахивался постоянно от Аликс, понуждавшей его все делать сообразно пожеланиям Друга, как они обычно называли в своем домашнем кругу Распутина. Николай считал себя способным и без советов Григория принимать правильные решения, потому что помыслами самодержца всея Руси движет сам Господь — иначе он, Николай, будет уж не царь, не помазанник Божий, а так, нечто вроде истукана или марионетки. Поэтому зачем ненужные посредники между ним и Божьим Провидением?

Но все зашаталось теперь, затрещало по швам, захрустело, как кость под мясницким топором. «А ну как топором да по моей шее?» — мелькнула жуткая мыслишка, но он тут же отогнал ее, затоптал, загнал в самый дальний темный угол — не посмеют! Кто решится поднять руку на него? Пусть за его спиной два с лишним года напрасных жертв, недовольства тяжелыми ошибками Верховного командования, бесконечных и невозвратных потерь, нехваток оружия, продовольствия, жуткого шепота по углам в домах всей державы о предательстве самой царицы, шепота, порождающего панику перед невозможностью утаить хотя бы один, самый завалящий секрет от немецких шпионов, пусть! Но он пока еще царь!

Надолго ли?..

Отречься, уйти, оставить трон предков — кому? Великому князю, своему дяде Николаю Николаевичу? Никогда и ни за что! Кому тогда?

Великому князю Александру Михайловичу? Стареющий бонвиван, царский шурин, генерал-адъютант, адмирал. Поставил его ведать организацией авиадела в действующей армии — так напакостил, даром что полсотни лет прожил! В какие только авантюры не пускался, участвовал в корейских концессиях Безобразова, беззастенчиво крал деньги при постройке военных кораблей и торговых судов, закрыв глаза покупал у союзников заведомо бракованные аэропланы — ящики с ними приемочная комиссия даже не открывала — и отправлял на фронт аэропланы, на которых нельзя было летать. А потом тащился во дворец и плакался Аликс в ее покоях, что все кругом перегрызлись за куски и кресты, а та всем постоянно твердила: «Александр — человек с сердцем и гордостью». Глупость! Какое сердце, какая гордость?!

Может быть, великому князю Сергею Михайловичу? Тоже хорош — генерал-адъютант, бывший начальник Главного артиллерийского управления, которое довел до полного разложения — ни снарядов, ни орудий, ни толковых людей. В январе шестнадцатого года его пришлось снять с поста, но, чтобы не болтался без дела, занимаясь интригами, пристроить полевым генерал-инспектором артиллерии при Верховном главнокомандующем…

От мыслей о родственниках Николаю Александровичу стало тошно, и он, жадно затянувшись, поднялся с кресла, подошел к окну. Вгляделся в уныло-безрадостную черно-белую графику пейзажа за толстыми, тщательно протертыми стеклами. Серое небо, черные ветки деревьев врастопырку. Снег, почти неуловимо для глаза, уже начал сереть, оседать, слеживаться, становясь плотнее, как свалявшаяся шерсть в руках неумелого шерстобита. Скоро он засинеет — придет март. А сейчас февраль, конец февраля — время веселой Масленицы с ее играми, тонкими кружевными блинами, поездками в гости, питием рябиновой наливочки, катанием на тройках с бубенцами под дугой, развевающимися лентами, вплетенными в гривы лошадей, балаганы, ярмарки, потехи и в конце Масленой недели как ее завершение и преддверие Великого поста — Прощеное воскресенье, когда все у всех просят прощения за невольные и нарочно нанесенные обиды и с лёгкими слезами умиления получают его. Хорошо было просить прощения в кругу своих родных — вроде как справил необременительную процедуру, выполнил ни к чему не обязывающий долг. Но сейчас близость Прощеного воскресенья показалась Николаю Александровичу глубоко символичной и страшной: отрекаться — это что же, все равно что просить прощения у подданных своих, а значит, у народа?! Просить ли? И простят ли его, уже прозванного народом — он это знал точно от жандармов, — Николашкой Кровавым.

А если просить, то как? Выйдя на площадь с непокрытой головой, преклонить колена, целовать крест…

Николай Александрович даже передернул плечами, отгоняя от себя дурные мысли — придет же такое в голову: просить прощения царю у своего народа! Рассказать кому — засмеют! Хотя что засмеют! Сама мысль просить прощения показалась крамольной, дикой, противоестественной, сумасшедшей! Представился на минутку Родзянко, человек нелюбимый, можно сказать, ненавистный, большеухий, очень коротко стриженный, как каторжник, с блестящими залысинами широкого выпуклого лба, черно-седой короткой бородкой и усами, торчащими щеткой над презрительно сжатыми губами, с пристальным взглядом внимательных глаз под припухшими веками. И он народ, и перед ним на колени? Эх, упустил время — надо было всей этой Думе, во главе с Родзянкой, действительно забрить лбы и погнать по Владимирке на каторгу! Вместе с большевиками. Впрочем, нет, тех надо было сразу под топор, а не на каторгу — с каторги они бегут, а после топора не побегаешь!

Дурак князь Волконский, шаркая лаковыми туфлями по паркету, изгибался угодливо, заглядывал в глаза, ловя ускользающий взгляд обожаемого монарха, лепетал подобострастно:

— Война одним концом бьет, другим голубит… С наступлением войны всякие разговоры о революции замолкнут. Вся страна будет объята одним патриотическим порывом…

Вот и приголубила — кругом красные флаги, рабочие демонстрации, солдатские комитеты. Все они, проклятые шаркуны паркетные и пустобрехи, лизоблюды дворцовые, довели его до края!

Николай Александрович отошел от окна, снова опустился в кресло, посасывая потухшую папиросу. Досадливо отбросил ее в хрустальную пепельницу — сознаваться, даже мысленно, самому себе в собственной виновности в происходящем в стране он не был намерен.

Проклятая страна, проклятый народ — бунтовщики по крови, в них текущей! Все им чего-то не хватает, все им чего-то надо, все им не так!

Вольно было ему двадцать три года подряд именовать себя хозяином земли Русской, равнодушно-презрительно глядеть, как покорно склонялись перед ним головы придворных, как смолкали разговоры, как все замирало при его приближении. А теперь не будет ничего, уйдет в небытие сладкое бремя власти, безграничной, безотчетной, необъятной…

Но что-то останется? Должно же остаться! Почему он так испугался, отчего? Разве его семья станет нищей и будет просить подаяния у таких, как Родзянки? Нет, достаточно денег в разных банках, несметные тайные сокровища принадлежат ему, хотя мало кто знает об этом. Эрмитаж? Да, это бесценно, но он всегда предпочитал гвардейские пирушки в шатрах на биваке, когда приказывали подать шампанского и кликнуть песенников, когда можно было не стеснять себя этикетом, не оглядываться на присутствие дам и вволю порезвиться. Там было веселее, чем в строгих залах, со стен которых на тебя смотрит вечность, запечатленная в полотнах старых мастеров; идешь из зала в зал, а так и чудится, что она следит за тобой пустыми глазницами скульптурных портретов римских императоров, тускло и тяжело мерцает в золоте реликвий и лукаво подстерегает тебя, спрятавшись в камеях и инталиях. Старинные иконы всегда казались ему ближе и понятнее, проще, что ли. Да и привычней они, роднее. Не с них ли и начнется его новое восхождение к вершинам власти, не они ли указывают ему скрытый от других путь?

Царь встал, подошел к киоту, сам поправил фитилек у лампады. Мысль об иконах показалась ему достойной, по-маккиавеллиевски тонкой, полной потаенного смысла и очень благородной.

Да, решено, именно с них он и начнет! Именно с них. Огромные, страдальческие, словно обращенные взглядом в неведомую глубину внутри себя глаза святого угодника на иконе, перед которой он стоял, как будто взирали с одобрением, поощряя свершить задуманное.

Протянув руку, Николай Александрович осторожно коснулся кончиками пальцев теплого, чуть шероховатого слоя краски на поверхности иконы. Положил на нее всю ладонь и замер, чувствуя, как уходит прочь зябкое ощущение в спине, затылке, пропадает тянущая боль в темени. Вот оно — спасение! Вот они — его тайные сокровища!

Все эти нудные разговоры об отречении потребуют времени, потом тягостная процедура, потом еще что-то, потом еще… А пока он отдаст распоряжение верным людям собрать все ценнейшие старинные иконы и спрятать. Их много, этих икон, — не одна, не две, не десяток. Иконы стоят огромных денег, на которые потом можно будет вооружить, поставить под свои знамена тысячи людей, тех, которые не верят идее, но зато поклоняются золотому Молоху и готовы за него идти в огонь и воду.

Вот икона Николы Морского, покровителя всех моряков, путешествующих и его святого патрона, станет первой. И разве он сам не пускается путешествовать в неведомое, приняв решение об отречении? Пусть в этом тяжком пути его невидимо охранит Никола, осенит своей благодатью, отведет происки врагов, приблизит час нового, великого торжества.

Царь убрал руку, отошел от иконы на шаг, истово перекрестился и, опять усевшись в кресло, потянулся за новой папиросой: надо все хорошо обдумать, взвесить — иконы не иголка, просто так не спрячешь. Но где умный человек может хранить их, не вызывая ни малейшего подозрения? Церковь! Конечно, в церквах!

Решено: все ценные иконы немедленно отправить в разные города, в первую очередь в Москву, и поместить в церквах — там их не додумаются искать, а когда придет время, его люди будут знать, где найти их.

Следом за иконами придет черед и других ценностей: им тоже найдутся надежные места — велика Россия. Не у нее отбирает он часть славной истории, пряча иконы, — он только берет по праву хозяина то, что ему принадлежит в этой огромной стране. Народ? Его народ еще тысячелетия не сможет понять, какую ценность представляют собой эти иконы, — куда им, темным, малограмотным, а то и совсем неграмотным мужикам, знать об Андрее Рублеве, Феофане Греке, Данииле Черном, Симоне Ушакове? И разве все берет он себе по праву самодержца из принадлежащего ему? Нет, только самую малость. Кому оставлять — Родзянкам, народу? Что такое его народ — серая, нет, даже темная масса, жадная, злая, жестокая, поднявшая над своими головами штыки винтовок и красные знамена, готовая растоптать, смести все, что было и есть ему так дорого. Оставить им? Никогда!

Посмотрим, как все повернется, — при необходимости можно будет вывезти иконы за границу, как и другие ценности. Пусть только кто-нибудь посмеет назвать его вором — все это его, его! И больше ничье. Только его! Он был, есть и будет хозяином всей земли Русской, всей России — неважно, сидя на троне или сойдя с него…

* * *

Из сводок департамента полиции за 1917 год:

«Во Владивостоке, на Северном проспекте, в собственном доме Калантаихи, принадлежащем мещанке Марии Калантаевой, 65 лет, с уголовным прошлым, произведены облава и обыск. Под кроватью одной из комнат обнаружен крестьянин из ссыльных Ф.А. Горовой, найдены золотые вещи, выкраденные из японского часового магазина, оружие, боеприпасы.

Помощники полицмейстера М.М. Крамаргук и С.М. Петров обложили притон Христины Пинчук, где был задержан ее сожитель из ссыльных крестьян Иван Вятко-Вятский; третий член банды, Гаврила Зюльков, задержан в квартире известной полиции Софьи Гольбурд…

В Харькове в январе сего года ограблен банк Общества взаимного кредита приказчиков. Похищено ценностей на два с половиною миллиона рублей. По сведениям Харьковской сыскной полиции, в ограблении банка принимали участие тридцать четыре человека. Двадцать три задержаны в городе Харькове, одиннадцать — в Москве. По показаниям задержанных, подготовка к ограблению стоила им двадцать тысяч рублей, из которых восемь тысяч пошло на поддержание членов воровской группы и одиннадцать тысяч — на приобретение специальных машин и орудий взлома. Главарем преступной группы являлся известный полиции Шевчик, его помощником — уголовник Буйвин. Начальником Харьковской сыскной полиции А.А. Курнатовским было направлено специальное сообщение в Москву, начальнику Московской сыскной полиции К.П. Маршалку о совершенном преступлении и приметах воров…

В Петрограде 14 января на Пироговской набережной найдена брошенная машина со снятыми шинами, а в ней окровавленная шуба. Машина являлась таксомотором. Удалось установить имя шофера — Иоганнес Лийн (Каменноостровский проспект, 73). Хозяин машины Петр Каббин (Спасская, 27) пояснил, что Лийн 13 января выехал на стоянку к Гостиному Двору и более не возвращался.

Вечером 14 января Царскосельской полицией на шоссе между Царским Селом и Пулковом в снегу был обнаружен труп мужчины с четырьмя огнестрельными ранениями. Екатерина Лийн опознала мужа. По данным, имевшимся у сыскной полиции, убийцей являлся Шурка-студент, часто посещающий чайную „Пальма“ (д. 21 по Разъезжей ул.) и встречавшийся там с Мишкой-шофером и Колькой-наборщиком. 15 января в чайной „Пальма“ задержан Колька-наборщик — безработный крестьянин Архангельской губернии Н.В. Позднеев-Александров (проживал в доме 14 по Боровой ул.). Позднее задержан Мишка-шофер — безработный крестьянин Новгородской губернии М.Г. Зайцев. Шурка-студент был задержан в чайной „Венеция“. Оказался безработным крестьянином Псковской губернии Сметаниным А.М., 25 лет…

В Москве за март 1917 года задержано 49 беглых каторжников и 380 воров. Совершено 122 крупные и 250 мелких краж, 68 грабежей, 5 убийств, 14 покушений на самоубийство. Случилось 24 пожара. Пьяными задержано 285 человек…»[6]

Такое «наследство» готовила старая Россия Республике Советов.

* * *

Поздно ночью Пашку Заику разбудил осторожный стук в дверь. Приподняв от подушки голову, он прислушался — может, почудилось?

Дом, где обосновался Пашка Васильев после суда над Антонием, был на окраине Питера, плотно застроенной сараями, с заботливо уложенными к зиме поленницами дров, заросшей кустами дикой сирени, которую в пору цветения ломали все, кому только не лень. Бревенчатые домики и сараи тесно лепились друг к другу, заборы и палисадники образовывали целый лабиринт глухих закоулков, изобиловавших скрытыми лопухами и полынью проломами, лазами. Случайно попавший на эту окраину человек сильно рисковал: в лучшем случае он мог только просто заблудиться, а то и не выбраться оттуда вообще. Зато обитатели слободки на окраине Питера чувствовали себя здесь в полной безопасности: полиция заглядывала сюда очень редко, да и то, получив мзду, тут же исчезала.

Стук повторился, уже настойчивый, по-хозяйски громкий. Быстро соскочив с кровати, Пашка схватил одежду в охапку и на всякий случай метнулся к окну, выходившему в густой сад.

— Иду, иду… — шаркая ногами в обрезанных валенках, прокричала глуховатая старуха, хозяйка домика. Прикрывая ладонью свечу, она подошла к двери. — Кого это несет?

— Домна?.. — раздался в ответ знакомый, чуть хрипловатый голос. — Отворяй, свои!

Домна загремела запорами, и в дом вошел похудевший, одетый в поношенное пальто с чужого плеча Антоний. Пашка, бросив свою одежонку, вышел ему навстречу.

— Сбежал?

— Керенский отпустил… — усмехнулся Антоний, тяжело опускаясь на лавку у стола. — Соберите мне быстро пожрать чего… Водка есть?

Пашка кивнул и полез за печь, загремел там посудой. Домна, охая и причитая, начала собирать на стол.

— Ну, за здоровье Саши Керенского… — Антоний опрокинул в рот водку, со стуком поставил стакан, захрустел луковицей. Пашка услужливо подвинул ближе к нему тарелку с вареной бараниной. — Он к нам сострадание имеет, наверное, потому, как сам из адвокатов. Я слыхал, тут Корнилов на Питер шел? Вот тот бы не помиловал — и своих, и чужих, всех бы перевешал. А Саша Керенский, тот молодец… Чего нового? Работал без меня?

— Так, по мелочи… — Пашка тоже налил себе водки. — Знакомый твой присоветовал тихо сидеть пока.

— Ладно… Отоспимся и надо будет переодеться, а то в рванье ходить неудобно. Попался в дороге один черт, ободрал в карты, хотел было с ним разобраться, да их целая компания оказалась… Ну, пришлось так. — Антоний кивнул на валявшееся у порога пальто.

— Во… — не утерпев, похвастался Пашка, доставая офицерский наган.

Антоний взял, повертел, рассматривая:

— По нынешним временам — нужная вещь! Завтра мне добудь. И патронов поболе. Понял? Схожу к знакомому — должен помочь деньгами на первое время. А потом, думаю, грохнем здесь ювелирный магазин или какую квартиру побогаче и тут же махнем в Первопрестольную. В Питере сейчас нехорошо, в Москве вольготней. Пока ехал, наслушался — бастуют, солдаты, комитеты, большевики, меньшевики, матросы… В Москву подадимся. Да, еще сходишь инструмент закажешь, знаешь, какой надо. А про меня молчи!

Насытившись, откинулся от стола, закурил.

— Сентябрь на исходе… Почти два года отмотал. За все теперь поквитаюсь…

* * *

Старая Россия умирала тяжело, судорожно цепляясь за проходящее время, не понимая того, что оно для нее уже кончилось. Еще 27 февраля в России было свергнуто царское самодержавие. В стране установилось двоевластие: с одной стороны, существовало Временное правительство, представлявшее диктатуру буржуазии, с другой — Советы, проводившие в жизнь диктатуру рабочих и крестьян, революционно-демократическую диктатуру самых обездоленных масс страны. Это вело Россию к новым классовым битвам за власть, которую неизбежно — и это доказала история — должны были взять большевики. Сразу же после свержения самодержавия ими была поставлена новая задача. 3 марта 1917 года на митинге рабочих и солдат в Петрограде принята резолюция:

«1. Временное правительство не является действительным выразителем народных интересов: недопустимо давать ему власть над восставшей страной хотя бы на время; недопустимо поручать ему созыв Учредительного собрания, которое должно быть созвано в условиях безусловной свободы.

2. Совет рабочих и солдатских депутатов должен немедленно устранить это Временное правительство либеральной буржуазии и объявить себя Временным революционным правительством».


Немедленно не получилось — еще слишком крепки были реакционные силы. Но ликующая толпа встречала на Финляндском вокзале Ленина, слушала его речь, произнесенную с башни броневика; боевой программой партии стали «Апрельские тезисы», в августе — сентябре написана Лениным знаменитая работа «Государство и революция», разрешившая основной вопрос — об отношении социалистической революции к государству. Большевики уже готовы были взять власть.

И вот он приблизился, тот день, — двадцать пятое октября 1917, поднял якорь и вошел в Неву крейсер «Аврора», ощетинившись штыками, шли к Смольному отряды Красной гвардии и революционных балтийцев, готовы к выступлению солдаты в казармах…

А что же старая Россия? Как безнадежно больной, себялюбивый, эгоистичный и неумный человек не хочет верить в близость конца, так и она не хотела верить в неминуемость краха.

Двадцать четвертого октября 1917 года самая распространенная в Москве, да и, наверное, во всей старой России, буржуазная газета «Русское слово», располагавшая информацией о жизни страны и за рубежом, писала на своих страницах:

«Союз русской интеллигенции (сознательных граждан) извещает Москву и Россию о том, что знакомство с его программой и запись в члены производится ежедневно в меблированных комнатах на Сретенке…

Партия народной свободы (кадеты) сообщает, что в Алексеевском народном доме состоится доклад А.П. Давидова „Текущий политический момент и предстоящее Учредительное собрание“»…

Правление акционерного общества курорта «Кавказская Ривьера» (г. Сочи) объявляло в газете: «Правление извещает господ акционеров о том, что дивиденд за 1916 год по акциям курорта Сочи будет оплачиваться Русско-Азиатским банком. Ввиду настойчивых просьб сим уведомляем, что акции курорта второго выпуска давно полностью распроданы…»


Истекающая кровью армия еще сдерживала на фронте натиск немецких и австро-венгерских частей. Из ставки сообщали:

«Северный, Западный, Юго-Западный и Румынский фронты — перестрелка патрулей и действия разведывательных партий.

Кавказский фронт — ничего существенного.

Балтийское море — без перемен.

Другие новости: морской бой в Каттегате. Керенский о помощи союзникам».


Из Петрограда сообщали:

«В Совете Российской Республики — прения о внешней политике. С речами выступили Пошехонов, Потресов, Соколов, Терещенко.

Петроградские Советы делают все усилия, чтобы подчинить своему влиянию Петроградский гарнизон.

Вчера Военно-революционный комитет совета разослал в военные части предписания не подчиняться распоряжениям военного начальства, не подписанным комитетом, и назначил во все части комиссаров…

Ввиду нерешительности, проявляемой начальником военного округа полковником Полковниковым, Керенский вызвал начальника штаба округа полковника Багратуни, которому даны были инструкции потребовать от Петроградских советов аннулировать телефонограммы Военно-революционного комитета о неподчинении штабу…

Правление акционерного общества „Скороход“ приглашает пайщиков на чрезвычайное общее собрание. Предметы занятия: вопрос об увеличении основного капитала…

Господин Йорданов имеет честь сообщить, что готов приобрести до пяти-шести тысяч квадратных саженей земли для постройки фабрики…»

Вечером двадцать четвертого октября 1917 года в Московском драматическом театре шла пьеса «Павел I», в Камерном театре — «Фамира Кифаред». В театрах легкого жанра — «Зеркало девственниц», «Игривые воспоминания дедушки», «Политические беседы извозчиков», «Российский Наполеон», «Шпанская мушка», «Принцесса долларов», «Король веселится», «Ко всем чертям», «Блудлив, как кот», «Дон Померанцо и Дон Помидоро». Объявлен бенефис Вертинского…

Двадцать пятого октября 1917 года старая Россия умерла…


И наутро вышли из-под ленинского пера чеканные строки:

«К гражданам России!

Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона.

Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание советского правительства, — это дело обеспечено.

Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!»

* * *

Для Поэта не стоял вопрос о том, принять или не принять совершившуюся революцию. Он выстрадал ее вместе с народом, выстрадал в душе, в стихах, которые тоже можно считать партийной работой.

Он уже не служил в армии с первого августа. Был снят со всех видов довольствия как негодный к службе. Но счел себя мобилизованным революцией. Он сам о себе писал: «Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось…»

* * *

Пожилой, заросший бородой солдат в мятой шинели бережно расправил на заскорузлой ладони листок сероватой бумаги военного времени. Усердно шевеля губами — какая уж у него грамота! — по складам прочел: «К гражданам России!»

Такие на первый взгляд простые слова воззвания на еще сыром, прямо из типографии, листке словно звенели призывным набатом. Привычно закинув винтовку за плечо, он бережно сложил листок, убрав его за подкладку потертой солдатской папахи с красной ленточкой вместо царской кокарды, поближе к тщательно свернутым Декретам о мире и о земле.

Прав, ох как прав был тот парень в окопах, которого отдали под суд за избиение фельдфебеля Карманова, издевавшегося над солдатами. Слышно было, сбежал он от суда-то. Может, приведется еще встретиться, поговорить. Жив ли?

* * *

Федор Греков был жив. Он сидел в шумной, прокуренной насквозь комнате Смольного перед устало щурившим глаза товарищем из ЦК РКП(б)…

— Вот что, Федор. Тебе, как проверенному и стойкому партийцу, будет ответственное задание.

— Что надо делать?

— Будешь помогать бороться с контрреволюцией.

— Смогу ли?

— Надо. Сейчас каждый человек на счету. Все мы не родились министрами, но теперь наша власть, пролетарская, и будем учиться ее защищать от всех врагов — и тайных, и явных…

Через час Федор Греков уже поступил в распоряжение коменданта Петроградского военно-революционного комитета — худощавого, высокого человека в длинной солдатской шинели и кожаной фуражке.

Человек говорил с заметным акцентом, особенно когда волновался, много курил, разговаривая, смотрел прямо и требовательно в глаза собеседников. Его звали Феликс Эдмундович Дзержинский…

Бывший штабс-капитан Воронцов, пристроив поудобнее искалеченную ногу на стуле, пододвинутом к кровати, отсиживался в своей комнате в Москве, на Ордынке. За темными окнами где-то постреливали. При каждом доносившемся из-за плотно завешенного окна звуке выстрела Андрей Воронцов болезненно морщился.

Снова стреляют! Русские в русских. Не хочется знать ни правых, ни виноватых в этой непонятной для него сумятице политической жизни. Придется все же выбирать? А он не желает! Не желает, и все! Шел бы к черту каждый, кто хочет стрелять, хватит, он уже настрелялся, пусть теперь стреляют без него. И те, и другие. Он не палач своему народу, а в бывших товарищей по офицерскому корпусу он тоже целиться не станет.

Да и какой из него вояка — хромой, с палкой, без которой он не может сделать и шагу, с простреленными грудью и плечом, а раны так ноют. Или это ноет душа, оттого, что те, за окнами, не могут понять простой истины — нельзя русским стрелять в русских!

Воронцов опустил вниз руку, нашарил початую бутылку самогона, которую выменял на толкучем рынке, поднес к губам, глотнул обжигающей жидкости. Тыльной стороной ладони отер губы. Почувствовал колющую щетину на подбородке.

Сколько он уже безвылазно сидит дома? День, два, неделю? Время смешалось. Но он будет сидеть, пока не перестанут стрелять. Пока не перестанут…

* * *

Анатолий Черников, часто моргая красными, слезящимися от недосыпания глазами, вычитывал принесенные из типографии газетные полосы. На еду и сон времени не хватало — прямо за работой прихлебывал из стакана остывший морковный чай и бросал в рот крошки, которые отщипывал от скудной хлебной пайки.

Какое время, какие люди! Гиганты! Нет, он рад, он счастлив, что застрял в Петрограде, что судьба свела его с такими людьми. Когда-нибудь потом, как только появится свободное время, он обязательно напишет роман об этих людях, чтобы мир знал правду величайшего события в истории человечества, которое произошло в России. В его России! Правду о великой революции!

— Товарищ Черников! — подошедший к его столу матрос подал ворох новых листов. — Быстрее, пожалуйста, очень просят.

— Да-да, я сейчас, сейчас…

И остро отточенный синий карандаш, зажатый тонкими пальцами Черникова, снова заскользил по строкам будущего номера «Известий»:

«От комиссара Петроградского градоначальства.

Предлагаю служащим канцелярии Петроградского градоначальства явиться на работу. Не явившиеся в течение второго ноября будут считаться уволенными…

В ноябре месяце по основной карточке будут отпущены продукты по следующим нормам:

Хлеб — 1/3 фунта в день.

Крупа — 1 фунт по первым двум крупяным купонам.

Сахар — 2 фунта в месяц по 1 ф. на каждый купон.

Яйца будут отпущены лишь для детей.

Чай — 1/4 фунта на ноябрьский купон. Выдача чая по октябрьским купонам отменяется…

Народный суд, или Военно-революционный суд Выборгской стороны есть первая практическая попытка организации не казенного, а народного суда, предпринятая Выборгским районным советом раб. и солдатских депутатов. Все дела решаются публично, при активном участии гостей. Суд преследует задачи борьбы с воровством, пьянством, хулиганством, спекуляцией и т. п. и старается моральным воздействием исправить неуравновешенные преступные элементы. Можно отметить еще как меру наказания — это снимание с учета в заводе, исключение из рабочей среды…


ВСЕМ ИСТИННЫМ ГРАЖДАНАМ


Военно-революционный комитет постановляет: хищники, мародеры, спекулянты объявляются врагами народа…

Украинский военно-революционный штаб в Петрограде обратился к нам с просьбой дать ему возможность выбрать из Эрмитажа и Преображенского гвардейского собора хранящиеся там украшения, национальные реликвии (знамена, бунчуки, грамоты и пр.) и возвратить их Украине.

Революционное правительство республики Российской торжественно возвращает Украине ее национальные реликвии, несправедливо отобранные у нее грубой рукой Екатерины II…

В бюро печати при Совете народных комиссаров требуются репортеры на постоянное жалование. Необходимы партийные рекомендации. Смольный институт, 2‑й этаж, комн. 49…»

* * *

В камине жгли бумаги. Листы, исписанные мелким и крупным почерком, отпечатанные на машинке, исчерканные и почти чистые, одинаково сжимались, охваченные огнем, в какое-то неуловимое мгновение коробились, темнели и, ярко вспыхнув, оставляли после себя ломкий, похожий на черный муар пепел. А пламя жадно охватывало, ненасытно пожирало все новые и новые пачки, которые подбрасывали, вороша горящие листы бумаги медной кочергой с витой ручкой, молчаливые, одетые в темные строгие костюмы люди разных возрастов.

Все они были озабочены и не скрывали этого. Нет, никто не произносил ни слова, боясь потревожить хозяина кабинета, просматривавшего бумаги у своего стола перед тем, как отдать их на сожжение, — он делал это быстро, не выпуская изо рта дымящейся сигары.

Озабоченность одетых в темное людей была видна в поспешности, искоса брошенных на хозяина кабинета встревоженных взглядах, торопливом шарканье кочерги по вороху горящих бумаг.

За темным окном вразнобой грохнуло несколько винтовочных выстрелов. Один из молчаливых людей неслышно вышел, плотно притворив за собой дверь. Хозяин кабинета оторвался от бумаг, бросил недокуренную сигару в пепельницу и подошел к окну, немного раздвинув тяжелые шторы, всмотрелся сквозь стекло в холодную темень ноябрьского вечера.

На углу, около круглой афишной тумбы, горел небольшой костер — грелись солдаты в лохматых папахах, несколько матросов, какие-то штатские в бобриковых пальто и шапках пирожком. Пламя костра бросало отблеск на штыки солдатских винтовок, на красные банты на груди вооруженных матросов и штатских.

Хозяин кабинета досадливо задернул штору и вернулся к столу. Скоро, очень скоро он будет вспоминать все это как кошмарный сон: окунется в привычную, мило-размеренную жизнь, где не отрекаются от престолов цари, не встают во главе временных правительств переодевающиеся в женское платье бездарные адвокаты, готовые бросить свою страну на произвол большевиков. Боже, если бы ему года два назад сказали о том, что произойдет в России, он бы только рассмеялся в ответ.

Да, царь изжил себя. Не только царь, но и самодержавие как система правления. Кто спорит, это так, но чтобы к власти пришли ЭТИ? Слишком, да-да, слишком! Просто новая французская революция, да и только. Даже, пожалуй, это будет пострашнее, чем в восемнадцатом веке. Остается только ждать и надеяться на недолговечность власти большевиков. Хотя… каких только кунштюков не выкидывала история.

Впрочем, здесь тоже есть свои любители поиграть в бонапартов. К примеру, тот же генерал Лавр Корнилов. И разве он один? Нет, господа большевики, захватить власть — это легко, а вот удержаться на бешеном жеребце, имя которому верховная власть государства!.. Посмотрим, посмотрим.

Хозяин кабинета взял новую сигару, раскурил от зажженной свечи на столе. Машинально повертел в руках гильотинку. Невесело усмехнувшись, отставил ее подальше.

Стоит ли навлекать на ночь глядя дурные мысли? Новая власть пока еще не очень карает, больше уговаривает, но разве они смогут долго обходиться одними разговорами? Власть — это в первую очередь принуждение, в том числе и принудительная ликвидация врагов существующего порядка, а врагов у этой власти, которая назвала себя несколько неожиданным словом «советская», хватает. Они не будут уговаривать — они начнут решительно действовать. Но действие рождает противодействие не только в мире физических законов, а и в политике. Что же, он всегда готов помочь тем, кто заинтересован в восстановлении привычного им образа жизни. Все равно какого: монархического, с Учредительным собранием, под протекторатом или без него — лишь бы не ЭТИ! Однако главное заключается в том, что теперь помогать им он сможет издалека, оттуда, где все так привычно и спокойно.

Он достал часы, щелкнула, откинувшись, крышка с монограммой. Стрелки показывали десятый час — уже пора прибыть гостю. Если бы тот знал о приготовленном для него сюрпризе, то, наверное, не очень бы торопился. Но вот и он. Точность. Чувствуется хорошая школа.

Один из молчаливых людей в темном костюме ввел в кабинет гостя — светловолосого, худощавого человека без особых примет.

Повинуясь движению бровей хозяина кабинета, одетые в темные строгие костюмы люди, тихо шагая по толстому ковру, оставили его и пришедшего одних. Закрылась дверь.

Первым прервал молчание гость:

— Собираетесь в отъезд? Но зачем жечь бумаги? Их можно вывезти как дипломатический груз. Большевики пока не осложняют отношений с иностранными представителями. Тем более бумаги не на русском языке. Не будут же они досматривать и переводить.

Гость подошел к столу, без приглашения сел, закурил.

Хозяин, не отвечая, поворошил в камине еще не прогоревшую кипу бумаг. Пахнуло дымом, занялись веселые язычки пламени. Глядя на них, он тихо сказал:

— Это часть моего личного архива… То, что уже никогда не будет нужно. Стоит ли таскать с собой лишнее? Я пока не собираюсь писать мемуары, сидя в своем поместье. Когда кончится моя жизнь в разведке, то она кончится навсегда. Потом будет только семья, хозяйство, внуки… Мне не хочется водить вас вокруг да около, как говорят русские, поэтому я сразу скажу главное: интересы Империи требуют, чтобы вы остались здесь, мой друг. Да-да… — обернувшись, хозяин поймал недоуменно-испуганный взгляд гостя, — именно так — остаться здесь. Я не имею в виду Петроград, надо остаться в России.

— Как долго? — гость заиграл желваками.

«Черт побери, прямо-таки волчьи челюсти, — подумал, глядя на него, хозяин. — И эта посадка головы, прижатые уши… Как же я не замечал раньше? Или просто не было случая?»

— Не знаю, мой друг, не знаю… — хозяин подошел к столу, сел напротив гостя. — Будем надеяться, что большевики взяли власть ненадолго.

— А если вдруг?..

— Мы всегда помним о вас. Всегда! — подчеркнул хозяин кабинета. — И не оставим одного или в тяжелых обстоятельствах. Думаю, что вам, учитывая последние события, не следует долго задерживаться в этом городе. Вас тут могут слишком хорошо знать, в том числе и нежелательные для нашего дела люди. Может быть, лучше переехать в Москву? Прелестный город. Конечно, нет таких проспектов, как в Петрограде, нет Невы, Адмиралтейства, но и нет близких знакомых, Смольного, Петропавловской крепости, Кронштадта.

— Там тоже не лучше. Здесь везде Россия.

— Конечно, конечно, — согласно закивал хозяин, — однако у москвичей нет холодной чопорности петербуржцев, что значительно облегчит вам вживание в их среду, и пока там нет нового правительства.

— Пока? — гость недоуменно поднял белесые брови. — Вы думаете, что они…

— Да, именно так. Если вдруг большевики удержатся, то их столица будет в Москве. Петроград в настоящее время легко уязвим, а Москва, как они говорят, — сердце России. Опять же не следует забывать про исторические традиции, мой друг. Не надо сбрасывать со счетов и то, что в Москве развитая промышленность, много рабочих, — это опора новой власти, рядом промышленные центры — Иваново-Вознесенск, Шуя, Тула…

— Значит, пока они будут держаться, я должен..?

— Ждать, — закончил за него хозяин. — Ждать, мой друг, как все повернется. Будет опять по-старому — одна игра, а не будет, впрочем, это маловероятный вариант, — придется обеспечить почву тем, кто придет следом за вами. Не волнуйтесь, у вас будет все, чтобы спокойно выждать. Но потом… Может быть, выпьем по рюмке коньяка? Нет? Ну как хотите, не смею настаивать. Так вот, потом надо будет наладить развертывание работы для обеспечения интересов разведки нашей Империи. Сейчас этим будут заниматься другие, а вам — ждать, ждать и ждать, глубоко внедрившись, ни во что не вмешиваясь, ждать моего сигнала. У меня есть одна интересная идея, думаю, вы сможете ее оценить по достоинству. И знаете, что меня навело на эту мысль? Ваш рассказ о воровской пилке — «волосе ангела». Не удивляйтесь, я прекрасно помню наш с вами разговор, состоявшийся два года назад, как и все другие встречи. Распилить большевистский режим изнутри! Правда, неплохо?

— Возможно, — холодно отозвался гость, — но я не знаю сути операции.

— Э-э, всему свое время, мой друг, всему свое время. Давайте все же выпьем по рюмке, хотя бы за мой отъезд.

Хозяин встал, подошел к стенному шкафу, достал бутылку коньяка, рюмки, тарелки с заранее приготовленными бутербродами. Быстро все перенес на стол, расставил, небрежно сдвинув в сторону бумаги, налил.

— Выпьем и закусим. Говорят, Николай Романов, последний самодержец, обожал коньяк. Ну, ваше здоровье, мой друг…

— Насчет коньяка не знаю, а вот выпить он любил, это точно. Даже имел дежурного генерала для нужд совместной выпивки… — гость поставил пустую рюмку. — Расскажите подробнее о вашей идее.

— Стоит ли? — хозяин снова наполнил рюмки. — Время осуществлять ее пока еще не пришло. Могу сказать одно — не теряйте связи с вашими подопечными, которым поручали похищение реликвий из Казанского собора. Они, эти люди, никогда не будут на стороне большевиков, а значит, весьма могут пригодиться нам. Не мелочь, конечно, а те из них, кто приказывает другим.

— Я не теряю.

— Ну и чудесно. — Хозяин вытянул за цепочку из жилетного кармана ключ от ящиков стола, открыл один, положил перед гостем паспорт. — Вот, мой друг, теперь вы Базырев Юрий Сергеевич, к воинской службе по слабости здоровья не годный, из мещан, православного вероисповедания. Кстати, не забыли, как я называл вас, когда вы в юности занимались востоковедением? Помните, шумеры, Вавилон, глиняные таблички?

— Саггиль-кина-уббид, заклинатель, благословляющий Бога и царя, — усмехнувшись, чуть нараспев проговорил гость. — Даже не верится, что все это было.

— Браво, мой друг! Отличная память. Учтите, о том, что вы теперь Базырев, буду знать только я, не считая тех, кому это положено знать в нашей Империи. Когда к вам придет от меня человек, он назовет вас именем заклинателя Саггиля-кина-уббида. Об этом шутливом прозвище, кроме нас двоих, вообще никто не знает. Я думаю, оно и послужит первой частью пароля.

— А второй?

— «Волос ангела»! В моей коллекции есть две фальшивые русские банкноты пятирублевого достоинства с одинаковыми номерами. Я дам вам одну, вторую предъявит пришедший. Пароль будет произвольным, но в нем обязательно должны быть оговоренные слова. В обращении и в отзыве. Кстати, я тут черкнул вам один адресок в Екатеринославе, — хозяин подал гостю записку, — выучите и обязательно посылайте по нему раз в год письмецо. Например, с Пасхой поздравьте: это удобно, день меняется. Так мы будем знать, где вы, а то, мало ли, надумаете переехать или еще что. Запомнили? Давайте…

Хозяин зажег листок от пламени свечи, подождал, пока тот сгорит, и растер пепел в пальцах. Задумчиво пощипал свой рыжий ус, оттягивая губу большим и указательным пальцами левой руки. Уставился на гостя чуть выпуклыми, орехового цвета глазами. Белки были желтоватыми, с нездоровыми красными прожилками.

— На крайний случай можете сами обратиться по этому адресу. Там найдут, как вам помочь. Но я думаю, крайности исключены. Ваше дело — ждать! Кстати, не уезжайте из Петрограда просто так — распродайте, что можно, сейчас это в порядке вещей. Исчезновение может вызвать подозрения, а теперь все бегут кто куда, продают все, что могут. В Москве вас будет ждать мой человек, тот, что провел сюда. Через месяц, каждый вторник и пятницу, у церкви Симеона Столпника. К нему не подходите, покажитесь и идите за ним. Он вам обеспечит все необходимое, а то сейчас возить с собой по дорогам какие-либо капиталы неразумно. Запомнили — вторник и пятница, ждет до десяти утра в течение месяца.

— Я запомнил… — успокоил гость, опрокидывая в рот рюмку коньяка. — Извините, что так пью, но, как говорят, с кем поведешься… Хочу спросить о сигнале тревоги…

— Существенно. Всякие непроставления точек и лишние запятые — детский лепет. Либо вообще не пишите ни под каким предлогом, либо… Давайте так: каждый раз письмо будет иметь различный текст, кроме обращения к адресату. В случае необходимости подать сигнал тревоги вставьте где-нибудь слово «нет». Я предупрежу об этом. И удачи вам, мой друг, удачи! Кстати, мне поручено сообщить, что вознаграждение за вашу преданную службу Империи увеличивается на время пребывания здесь в полтора раза.

— Благодарю, — кивнул гость, поднимаясь. — Простите, пора. В городе еще неспокойно, а уже ночь.

— У вас, надеюсь, есть оружие?

— Да.

— Храни вас Господь!

Хозяин, привстав на цыпочки, по-отечески поцеловал своего гостя в лоб. Полуобняв за плечи, повел к двери. Подал на прощанье мягкую, пухлую ладонь:

— Надеюсь, мы еще вспомним все это, сидя за столом в моем поместье.

Гость молча кивнул и вышел.

Хозяин постоял минуту у открытой двери, провожая его взглядом, потом вернулся к столу, сел, налил себе коньяка. Мелкими глотками отпивая из рюмки ароматную темную жидкость, вытянул ноги, глядя в давно потухший камин. Сомнений не было.

Этот человек сделает все, как надо, как обговорено. Значит, в тылу у большевиков остается мина со взведенным механизмом, которая сработает в нужное время. И в нужном месте.

* * *

На Дону хозяйничал атаман Краснов, твердо державший ориентацию на немецких интервентов. В Оренбурге сколачивал белоказачьи сотни атаман Дутов. Бывший командующий царским Черноморским флотом, специалист по минной части адмирал Александр Васильевич Колчак, поддерживавший тесную связь с Британией, лелеял замыслы захвата всей Сибири, выхода на Урал, к Поволжью и оттуда — на Москву.

На Северном Кавказе формировалась Добровольческая армия генерала Алексеева. Офицеры добрармии надевали черные гимнастерки с черепом и костями на рукавах и вышитой надписью: «Не бойся никого, кроме Бога одного». Рядом с Алексеевым были генералы Лавр Георгиевич Корнилов и Антон Иванович Деникин. На западе вновь объявился генерал Николай Николаевич Юденич, прозванный еще в царской армии за самодовольное тупое лицо Кирпичом. Его целью был красный Петроград.

Точили шашки волчьи сотни Андрея Шкуро. Мутная волна контрреволюции уже выплеснула на поверхность будущего предводителя бесславно разбитой белой конницы Мамонтова, бывшего гвардейца барона Петра Николаевича Врангеля и его соратников: Дроздовского, Кутепова, Шатилова, Слащева, Туркула, Эрдели…

Отстреливаясь жидкими винтовочными залпами — не хватало патронов, — красные отряды отходили с Кавказа под визг и топот копыт феодально-националистической конницы Дагестана и Ингушетии. Чеченцы, стоя в седлах, вертели над головой узкими кривыми клинками; падала с удил пена, хрипели лошади, а в горах звенело золото, ссыпаемое в сундуки имамов и князей, продававших свою землю туркам в надежде на создание под их протекторатом «свободных государств».

Антанта готовила помощь казачьим верхам Терека и Кубани, связанным с Добровольческой белой армией; Англия протянула жадные руки к нефтепромыслам Баку; в Сибири уже готовили мятеж первые белочешские эшелоны.

Шел 1918 год. Республика Советов была в кольце фронтов.

* * *

Судьба завоеваний революции, судьба нового общественного строя — социализма решалась не только на полях сражений созданной большевиками Красной армии с войсками интервентов и белогвардейцев. Были и внутренние фронты — фронт борьбы с голодом, фронт борьбы с разрухой, фронт борьбы с преступностью.

В 1918 году Советское правительство переехало в Москву.

Дореволюционная Москва оставила власти рабочих и крестьян тяжелое наследство: бандитизм, грабежи, ночлежки, притоны всех мастей, трактиры, толкучие и черные рынки, воровство, наркоманию. От бесчинств преступников жители города страдали и днем и ночью, убийцы, воры и грабители действовали нагло, ничего не боясь.

Кадры еще функционировавшего в Москве сыскного отделения, переименованного в розыскную милицию, в основном состояли из бывших полицейских чинов, которыми руководил прежний начальник Московского сыскного отделения Маршалк.

— Я всегда был далек от политики, — сладко улыбаясь, заверял бывший глава Московского уголовного сыска. — Меня больше интересует то, что делают уголовники. Вот в борьбе с ними я всегда готов помочь новой власти, а политика — Боже упаси…

Маршалк лгал. Беззастенчиво, нагло, в открытую — он «скромно» молчал о своих тесных связях с жандармами, с царской охранкой, по заданиям которой организовывал раньше слежку за революционерами, устраивал провокации, часто кровавые. И к новой власти он не питал никакой любви — власть народа была для него чужда и страшна, поэтому в мае восемнадцатого года он тайно бежал из Москвы в Петроград, а оттуда — за границу. Но его выученики, работники старого сыскного отделения, еще оставались.

Стоит сказать несколько слов о том, что представлял собой уголовный сыск царской России, какие люди осуществляли борьбу с преступными элементами, чтобы понять, что именно сломала и навек уничтожила новая, Советская власть, создавая рабоче-крестьянскую милицию.

Особая сыскная часть в царской полиции была создана в 1881 году. До этого времени раскрытием преступлений, или, как тогда было принято говорить, сыском, занимались общие полицейские власти — полицейские приставы и их помощники. Память о сыскных отделениях, особенно о московском, осталась в народе очень недобрая. Истязали там всех — и правых и виноватых, били до потери сознания, отливали водой и снова били, вымогая отступное или признание в совершенном преступлении. И никого из этих «сыщиков» не интересовало — действительно ли виновен задержанный? Надо — признается! А если откупится — найдем другого!

В 1916 году журнал «Исторический вестник» описал одного из таких московских сыщиков — пристава Хотинского, который имел большую картотеку на всех московских воров, знал их наперечет, но… раскрывал преступления только тогда, когда ему это было выгодно. Дело в том, что пристав Хотинский был махровым взяточником, получавшим мзду от воров, которых должен был ловить. По свидетельствам его современников, Хотинский оставил семье после своей смерти весьма солидное состояние. На чем оно было составлено? На взятках от уголовников и казнокрадстве!

Под стать ему был и пристав московской Пречистенской части Поляков. При выходе в отставку этот «скромный» полицейский имел капитал в двести тысяч рублей. Однако ученик Полякова, тоже московский сыщик, Шидловский, занимавшийся сыском по делам о крупных кражах, растратах и подлогах, сильно перещеголял своего учителя — он сумел сколотить на взятках капитал в четыреста тысяч рублей!

Очень редко царские власти обращали внимание на бесчинства сыскной части. В худшем случае такие, как Хотинский, Поляков и Шидловский, отделывались увольнением со службы. Но однажды на крупных взятках попались совершенно зарвавшиеся начальник Московского сыскного отделения полковник Муравьев и его помощник Николас: за огромную взятку они скрыли неблаговидные махинации некоего Мельницкого — казначея Московского воспитательного дома, присвоившего около полумиллиона рублей. Общественность была возмущена, но вскоре шум утих и полицейских… помиловали.

Такие люди работали вместе с Маршалком. Их предстояло сменить работникам Народного комиссариата по внутренним делам, созданного советской властью для борьбы с преступностью.

* * *

19 сентября 1918 года «Известия ВЦИК» опубликовали постановление Народного комиссариата по внутренним делам об обязанности членов и служащих рабоче-крестьянской милиции независимо от занимаемой должности являться к призыву по мобилизации.

Многие сотрудники милиции и ВЧК ушли в Красную армию, на фронты Гражданской войны. Положение в борьбе с преступностью еще более осложнилось.


«ОБ ОРГАНИЗАЦИИ ОТДЕЛА УГОЛОВНОГО РОЗЫСКА

принят Коллегией Народного Комиссариата

внутренних дел 5 октября 1918 г.

1. В различных пунктах Р.С.Ф. Республики для охраны революционного порядка путем негласного расследования преступлений уголовного характера и борьбы с бандитизмом учреждаются на основании следующего положения при всех Губернских Управлениях Советской Рабоче-Крестьянской Милиции в городах, как уездных, так и посадах с народонаселением не менее 40 000—45 000 жителей отделения уголовного розыска во главе одного начальника — и необходимым числом сотрудников.

Вестник Народного Комиссариата внутренних дел.

№ 24, 1918 год».


В Москве было образовано городское Управление уголовного розыска.

* * *

Я смотрю на пожелтевшую от времени фотографию молодого человека. Нежный, почти девический овал чисто выбритого лица, красиво очерченные губы, задумчивая, мягкая грусть в больших глазах. Шею охватывает тугой ворот светлой косоворотки, темный пиджак, офицерская фуражка с мягким козырьком.

Но есть в лице и другое — волевой подбородок, полные губы сжаты крепко, упрямо, с сознанием правоты…

Много лет, более тридцати, отделяет дату моего рождения от того момента, когда старый фотоаппарат запечатлел черты Александра Максимовича Трепалова.

Сейчас мало кто знает об этом человеке, но о нем надо рассказать. Надо, чтобы его знали и любили те, кто пришел после него, те, кто продолжил его дело, и все те, ради кого он жил и боролся. Всей своей жизнью он заслужил нашу любовь и уважение.

Александр Максимович Трепалов был сыном обедневшего крестьянина, подавшегося на заработки в Петербург, да так там и оставшегося. В тринадцать лет и Саша Трепалов пошел работать на завод. Там он встретил верных товарищей и в 1908 году вступил в партию большевиков.

Перед началом Первой мировой войны Александр Трепалов был уже высококвалифицированным вальцовщиком на судоремонтном заводе в Питере. Тяжелый труд, требующий огромной физической силы и выносливости, придирки мастеров, нескончаемо долгий рабочий день. Молодой вальцовщик не угоден хозяевам завода — революционная настроенность, беседы с рабочими на недозволенные темы, агитация против войны и царя. И вот Трепалов призван в армию и служит гальванером на броненосном крейсере Балтийского флота «Рюрик». За революционную пропаганду и хранение нелегальной литературы он попадает на каторгу, которую отбывает в Либаве, на корабле «Грозный».

Февральскую революцию Александр Максимович встретил уже в пехотных частях царской армии. Потом работа по заданию партии во второй, третьей и десятой армиях. Он — член полевого дивизионного и армейского комитетов. После революции Трепалов становится сотрудником ВЧК.

В сложной обстановке, которая была в Москве в 1918 году, партия доверяет ему новый ответственный пост. Александр Максимович Трепалов в октябре 1918 года назначен первым начальником Московского уголовного розыска…

Начальник недавно созданного Московского уголовного розыска — атлетически сложенный, в кожаной чекистской тужурке — вошел в комнату, где по его просьбе собрались сотрудники. Медленно обвел глазами лица собравшихся, достал из кармана газету.

— Митинговать попусту — нет времени! Жевать старую словесную жвачку, тем более. Читаю вслух одну заметку, — он развернул газету. — «Во время эвакуации Народного комиссариата по иностранным делам из расхищенных в вагонах вещей и документов считать недействительными два фельдшерских свидетельства от военно-автомобильной роты на имя Сергея Павловича Озерова и Петра Николаевича Николаева и другие удостоверения указанных лиц. Просьба к расхитителям прислать таковые: Москва, Воздвиженка, Ваганьковский, 8, Озерову. Будет выплачено соответствующее вознаграждение».

Сотрудники молчали, ожидая продолжения. Трепалов сложил газету, убрал в карман.

— Это не работа угро, а саботаж, который на руку контрреволюции! Такая наша работа — позор рабоче-крестьянской милиции и советской власти! С этим с сегодняшнего дня будет покончено.

Кто-то, видно из бывших чиновников старого сыскного отделения, прячась за чужими спинами, злорадно хихикнул.

— Да, покончено! — твердо повторил Трепалов. — Я тут специально поинтересовался, как раньше работало сыскное отделение. Раскрываемость преступлений была у них сорок пять процентов, а у нас сейчас — пятнадцать. Ставлю задачу — в самые сжатые сроки поднять раскрываемость до пятидесяти процентов. Кто не хочет работать, может уйти, держать не станем. Еще хочу сказать: в ВЧК есть сведения о том, что некоторые работники берут взятки и злоупотребляют служебным положением. Мы работаем не в старом сыскном отделении! Все эти сведения проверю лично, и нарушители революционной законности ответят по всей строгости. Об организационных изменениях до вашего сведения доведут завтра. На сегодня — все, прошу приступить к работе.

Выходя, один из бывших полицейских чиновников остановился прикурить у другого.

— Слыхали? Каков, а? Гроза… — он тихо засмеялся, показав глазами на спину уходящего Трепалова.

— Говорят, балтиец. Ну ничего, батенька, не такие себе здесь шею ломали. На одной революционной энергии да митингах с лозунгами далеко не поедешь. А тут как налетчики стрелять начнут, да и надо допрос снимать, да всеми руководить. А город-то огромный — то убили, то ограбили… Не-е-ет, долго не протянет.

— Рассказывали, что с ним еще несколько человек из ЧК прислали. И матросов. Не знаете, правда ли?

— Врут, батенька, врут! Любят у нас, знаете ли, все преувеличить, раздуть этак до слоновьих размеров. Ну, если и прислали, и что? Нет, подождем, пока стрелять начнут, там и увидим.

— Подождем… — согласился первый.

Они не знали, что Александр Максимович Трепалов был человеком беспримерной личной храбрости, обладал даром редкого обаяния и умения говорить с людьми и, главное, горячо переживал за порученное ему партией дело, старался сделать его как можно лучше, не стесняясь постоянно учиться тому, чего еще не знал или не умел.

Через несколько дней в розыске создали боевую дружину, особую группу по борьбе с бандитизмом и летучий отряд по борьбе с карманными кражами. Одновременно приказом по уголовному розыску пять бывших полицейских чиновников отстранялись от занимаемых ими должностей и были привлечены к уголовной ответственности по обвинению во взяточничестве. Вскоре их расстреляли по приговору суда. Тут же более десятка бывших полицейских чинов подали заявления об уходе. Все они были уволены.

Зато выдвинулись новые, преданные делу работники — Данильченко, Беляев, Тыльнер, Байков…

Вместе с ВЧК были проведены крупные операции в районах Верхней и Нижней Масловки, уничтожена бандитская группа Водопроводчика в Марьиной роще, ликвидирована шайка, занимавшаяся контрабандной торговлей наркотиками…


— Да-а… Мучица-то по нонешним голодным и холодным временам, конечно, не такая, как довоенная. Вот раньше была, к примеру, «вторая голубая» — просто царская, белая-белая, хлеб из нее пышный, каравай силу имел, дух хлебный шел по всей пекарне такой, что слюни сами текли, а отмахнешь ножом кусок от свежеиспеченного хлеба — теплого, прямо из печи вынутого — так он просто-таки сам в рот просился. А теперь разве это мука? Одно наказание: пока промесишь как следует, семь потов сойдет, руки аж болят, а тесто все одно получается серое, как камень-булыга, и такое же тяжелое: нет в нем воздушной легкости, не тянется оно вверх, а оседает на столе, словно сырая глина. Но и такая мука сейчас благо — голодно народу.

Старый пекарь Григорий бережно начал ссыпать муку из куля в ларь. Сегодня он вместе с Власом — таким же старым пекарем, много лет проработавшим в пекарнях самого Филиппова, — должен поставить с ночи квашню, растопить печи, ожидая, пока придут под утро товарищи, помогут замесить, разделать тесто, посадить хлеба в печи, потому что городу есть надо, и уже рано утром выстроятся у хлебных лавок и булочных бесконечно длинные очереди — голодно в Москве восемнадцатого года, ой как голодно! Свежевыпеченный хлеб выйдет из печей не то черный, не то серый, ноздреватый, клейкий, отдающий отрубями, но этот хлеб — спасение голодным рабочим, красноармейцам, всем москвичам. Мала хлебная пайка, бережно отвешенная на весах, но цена ей велика — жизнь!

В пекарне было полутемно. По стенам плясали причудливые тени от света огня в растопленных печах, раскрывших свои широкие устья. Влас, присев на корточки, щипал впрок лучину для растопки; его бородатое, морщинистое лицо было с одной стороны освещено огнем печи, а другая половина лица, оказавшаяся в тени, виделась почти черной, как у негра. Негромко мурлыча себе под нос, он сноровисто постукивал по тонкому поленцу старым австрийским тесаком, горкой ложилась лучина, выделяясь на фоне темного пола ярким белым пятном. Дрова сейчас тоже дороги, как хлеб.

Между собой пекари не говорили — привыкли делать свое дело молча, да и о чем им было говорить: все уже переговорено за много лет совместной работы, в долгие ночи и вечера, когда еще парнями вместе жили в Хамовниках, снимая угол за занавеской у одной хозяйки, — с тех пор и понимали друг друга с полувзгляда, с полуслова. Иногда Григорию казалось, что встретились они с Власом не в прошлом веке, а чуть ли не вчера и чудесным образом постарели вместе, в один миг.

Закончив ссыпать муку, Григорий прикрыл крышку ларя, отряхнул руки, поправил платок, которым повязывал голову, чтобы не попали волосы в тесто: хоть и полысел за долгие годы, но привитой еще в молодости привычке не изменял — хлеб-то для людей печет.

Негромко стукнула входная дверь, потянуло по ногам сырым холодком. Григорий обернулся — кто это может быть? Дверь была заперта, а другим пекарям прийти еще рано. Глуховатый Влас на стук двери не обратил внимания и все так же продолжал мерно щипать лучину.

В пекарню вошел длинный парень в темном пальто и мятой шляпе, поморгал глазами, привыкая к полумраку, привалился плечом к косяку.

— Тебе чего? — поинтересовался Григорий. — Ты как вошел? Дверь-то замкнута.

Парень сплюнул на пол и ухмыльнулся:

— А для нас, дядя, замков нет. Мешки где?

— Почто тебе мешки? — заподозрив неладное, насторожился пекарь.

Влас, услышав разговор, настороженно поднял голову, подслеповато сощурившись на незваного гостя.

— Железку свою брось! — приказал парень.

— Да ты кто такой, что тута… — начал было Влас, но осекся.

Дверь широко распахнулась, и в пекарню ввалились еще несколько человек в шинелях, поддевках, темных пальто, принеся с собой запах мокрой ткани и сивухи. Один, с одутловатым, побитым оспой рябым лицом, державший руки в карманах щегольской распахнутой бекеши, отороченной серым каракулем, по-хозяйски уселся на лавку и сипло приказал:

— Давайте мешки! Муку ссыпать будем. Да живее, времени у меня нет.

— Совести у тебя нету… — громко, как все глуховатые люди, ответил Влас.

— Разговорчивый… — поморщился рябой и кивнул своим подручным. — Ну, чего встали?!

Григория грубо оттолкнули к стене, больно приложив об нее спиной и затылком, сбили с ног Власа, пару раз пнув ногой под ребра, быстро нашли мешки, большим совком начали ссыпать муку, унося уже наполненные мешки во двор.

— Живей, живей! — покрикивал рябой, закуривая папиросу. — Мало вам власть муки дает, — обратился он к пекарям. — Чего молчите? Не желаете говорить со мной? Ну и правильно, молчите, может, целее будете.

Вот уже вынесен последний мешок. Влас, до того безучастно, словно в полусне сидевший у стены, вдруг вскинулся, метнулся к дверям, вцепился в грабителей.

— Не дам!

— Пошел! — один из бандитов взмахнул выхваченным из-за пояса топором, и старик повалился на пол, рассыпав наколотую им лучину, пятная ее белизну кровью из разбитой головы.

— Скаженный дед… — сплюнул длинный парень в темном пальто. — Малохольный! — и он покрутил грязным пальцем около своего виска.

Григорий словно закаменел от страха. Неужели сейчас и его так же?

— Деньги есть? — небрежно спросил рябой. — Ты чего, оглох?

Старый пекарь вдруг понял, что не сможет в ответ вымолвить ни слова — подкашивались ноги, горло перехватило спазмом, сердце вроде как совсем остановилось, и все плывет перед глазами.

— Какие у него деньги, нищета, — снова сплюнул длинный.

— Тогда побрей его бесплатно, — захохотал рябой.

Длинный, поудобнее перехватив топор, которым ударили Власа, шагнул к Григорию. Протянув руку, сорвал с его головы платок.

— Лысый! — в голосе налетчика слышалось разочарование.

— Срежь чего осталось! — приказал, выходя, рябой главарь.

Григорий почувствовал, как чужая грубая рука больно ухватила его за ухо, потянула, перед глазами мелькнуло остро отточенное лезвие топора, и жгучая боль словно взорвалась под черепом, разом бросив его в темноту, душную и немую…

* * *

Сутки были тяжелые: в Сокольниках бандитами убиты два милиционера, ранен постовой, дежуривший у Мясницких ворот, совершены ограбления в Мерзляковском переулке, на Кудринской площади, на Остоженке, причем попытавшийся сопротивляться потерпевший тяжело ранен и вскоре умер в приемном покое больницы; под утро бандиты устроили дерзкий налет на пекарню — забрали всю муку.

Трепалов ездил в пекарню сам — один пекарь, старик, был убит, другой жестоко искалечен, но главное — город сегодня недополучит хлеба! Это же чистая контрреволюция — устроить перебои в снабжении хлебом, видимо имея целью вызвать недовольства, потом собрать толпу деклассированных элементов, спровоцировать беспорядки, начать громить склады. А хлебная норма и так уже меньше некуда!

Александр Максимович видел затоптанный, залитый кровью пол, разбитый ларь для муки, еще не потухшие печи, в свете огня которых кровь на полу казалась черной, густой, какой-то маслянистой. Белые дорожки просыпанной муки, поваленный табурет у стены, забрызганной кровью, сиротливо пустой стол, на котором должны были месить хлеб для жителей города. Хлеб!

— Кто тут мог быть? — спросил он у стоявшего рядом Гуськова.

— Почерк Мишки Рябого. Наглый, сволочь, издеваться над народом любит. Поймают прохожего и заставляют побриться.

— Как это? — не понял Трепалов.

— Голову топором ему бреют, вроде как деньги и одежонку он за эту услугу отдал. Бандитский шик.

— Садизм это… — глухо сказал Александр Максимович. — Плохо мы работаем, а у нас тот же фронт! Мишка Рябой, Гришка Адвокат, Сабан, Чума, Херувимчик и всякая гадость ползают по городу, как ядовитые скорпионы, над людьми издеваются, а мы?

— На Хитровке они отсиживаются, — шагая рядом с Трепаловым к пролетке, пояснил Гуськов. — «Вольный город Хива», как его называют.

— Взять, к чертовой бабушке, этот город! — рубанул воздух тяжелым кулаком Трепалов. — Что еще за блатной город в Москве? Кончить надо немедленно! Ты понимаешь, что это такое, когда не хватает хлеба людям, детям, рабочим?!

— Александр Максимович! — начал уговаривать, усаживаясь рядом с начальником в пролетку, Гуськов. — Не москвич вы, не знаете, что такое Хитровка! Мало нас, чтобы ее приступом брать. Там такие подвалы, норы, кротовые ходы еще со времен царизма: вся шантрапа блатная, как вода между пальцев, уйдет, а потом снова соберется. Пустое это… Тут такие силы нужны!

— Силы… — фыркнул Трепалов. — Нам партия велела порядок в Москве навести, а ты силы… Хотя… Это ты правильно сказал, что я не москвич, а, Гуськов? Может, и к лучшему?

— О чем вы?

— Да так, есть одна мыслишка, потом поговорим. Трогай!..

Днем Александр Максимович собрал совещание. Войдя, Гуськов увидел в кабинете сотрудников МУРа и Московской ЧК: Данильченко, Беляева, Байкова, Тыльнера и других. Трепалов плотно прикрыл двери и, расхаживая по кабинету, начал говорить:

— Есть задумка. Меня в Москве уголовный элемент еще не знает в лицо. Разрабатываем операцию по ликвидации всей головки Хитрова рынка, всех этих Сабанов, Рябых и прочих. Приманка для них есть отменная — ограбление железнодорожных касс! Один из членов шайки Водопроводчика показал, что тот уже предлагал совершить налет на кассы, и это вызвало большой интерес у главарей других банд. Вот я и решил прийти к ним под видом петроградского налетчика Сашки Косого и предложить осуществить план, разработанный Водопроводчиком. Как и где будем брать собравшихся перед налетом бандитов, обдумаем. Ну что?

— Авантюра! — разогнав ладонью перед своим лицом махорочный дым, откликнулся один из чекистов. — Вы не знаете их повадок, привычек, блатного жаргона, песен, манер поведения. И где гарантия, что среди тех, с кем вам придется общаться, не появится вдруг человек, знающий вас как работника Петроградской ЧК? Тогда смерть!

— Да, риск слишком велик… — покачал головой Байков. — Они не поверят, а не поверив, просто убьют.

— Ну-ну… — засмеялся Трепалов. — Так уж сразу и убьют. Я, друзья мои, прежде чем предлагать вам свой план, хорошо подумал, все взвесил и идти собираюсь не с бухты-барахты, а основываясь на точно выверенном расчете. Первое: блатные повадки я знаю. Спросите — откуда? Отвечу. Пришлось на каторге царской побывать, похлебать тюремной баланды, да и мальчишкой еще на блатных в Питере насмотрелся — жили-то мы в рабочих бараках на окраине, а там кого только не увидишь. Поэтому экзамен на знание блатных словечек, песен и преданий, а также воровского этикета надеюсь выдержать. Даже самый строгий. Вот так. Теперь второе: пошлем телеграмму товарищам в Питер, попросим выявлять всех блатных, собирающихся прибыть в Москву, и задерживать их, не давать им попасть сюда. Этим сразу же снизим вероятность моей встречи с кем-либо из знакомых. Правда, риск, конечно, остается, но операция должна быть проведена быстро. Почему я в этом уверен? А потому, что психология у бандитов проста: они сейчас уверены в своей безнаказанности и долго ждать нападения на кассы просто не выдержат — а вдруг кто-то другой куш сорвет?

— Это верно, — вынужден был признать Тыльнер.

— Вот видите! — воодушевился Александр Максимович. — Ждать им не захочется, натура волчья, к наживе и крови тянет, потому долго проверять не будут, некогда. А мы им еще вроде как льготные условия для налета создадим: охрану касс уменьшим под предлогом мобилизации милиционеров в Красную армию, слушок пустим о больших выручках… Ну, это уже детали. Надо о другом поговорить: прямо на Хитровку к ним заявиться и назваться Косым будет несусветной глупостью, а вот как сделать, чтобы поверили? Есть один парнишка, к бандитам попал по глупости, о его задержании им неизвестно. Если мне вместе с ним пойти? Он с шайкой Водопроводчика был связан, но ни в чем серьезном замараться не успел. Я с ним тут ночами разговаривал по душам, может помочь. Приведет в притон Севастьяновой и представит.

— С Севастьяновой связан Рябой! — возразил Гуськов. — Он свое место сбора перед выходом на дело предложит. Такой гад, всех поубивать потом будет пытаться за добычу.

— А нам это пока плюс! — парировал Трепалов. — Он, от своей бандитской жадности, за идею ограбления касс ухватится, других уговорит, потому что своими силами не справится. Насчет места встречи бандитов перед налетом мы с вами должны хорошо обмозговать, так, чтобы оно им всем и каждому подошло. Тут и другое — Сабан, Адвокат и Чума наверняка знают привычки Рябого и потому с предложенным им местом встречи наверняка не согласятся.

— Пожалуй, в этом есть резон… — протянул Байков. — Обезглавим одним махом всю Хитровку, потом проще дело пойдет. Но не предаст ли парнишка? Сколько ему годов?

— Восемнадцать. Туман в голове, потому и свернул на кривую дорогу. А предать… Все может быть. — Трепалов присел к столу, задумчиво побарабанил пальцами по столешнице, выбивая замысловатую дробь. — Так прикроете, наверное, товарища, а? — Он улыбнулся, обведя собравшихся озорно блестевшими глазами…

* * *

К Севастьяновой Мишка Рябой шел со смешанным чувством недоверия и надежды — объявился где-то по щелям прятавшийся после разгрома банды Водопроводчика Монашек, а с ним пришел питерский «деловой», приехавший как раз перед тем, как уголовка повязала всех фартовых ребят из Марьиной рощи. Что за человек этот питерский, какие у него к нему, Мишке Рябому, могут быть интересные разговоры? Чужим Мишка не доверял — нож в бок, и пусть Господь сам потом разбирается, кто прав, а кто виноват, все одно: грехов набралось столько, что за всю жизнь не отмолить. Так какая разница — одним больше, одним меньше?

Монашка он знал, правда, не очень хорошо — тот у Водопроводчика мелочью, шестеркой при тузе бегал, ничего серьезного от него ждать не стоило, но Севастьянова говорила, что второй, пришедший с Монашком, желал говорить именно с Мишкой, обиняками намекая на дела крупные, с ломовой деньгой. Рябой криво усмехнулся: посмотрим, что там может выгореть из всех обещаний, — из обещанного как известно, шубу не сошьешь, а долго попусту языком зубы чесать смысла нет, особенно если питерский доверия не вызовет.

Осклизаясь на покрытых первым ночным ледком лужах, Рябой пробрался темным двором к черному ходу старого доходного дома на Хитровке, условным стуком забарабанил костяшками пальцев в давно не крашенную, обшарпанную дверь. Нетерпеливо переминался с ноги на ногу, ожидая, пока откроют.

Отворила сама Севастьянова — длинная, плоская, как вобла, баба с испитым лицом. Придерживая на груди концы теплого платка, накинутого на плечи, она пропустила Рябого в скудно освещенный коридор, насквозь пропахший пригорелой картошкой и гнилым луком, тщательно заперла за ним дверь.

— Один? — Севастьянова не мигая уставилась в Мишкино лицо. Его всегда раздражала эта ее привычка — смотреть не мигая, упершись в тебя темными, словно без зрачков глазами. Противно — как будто зрячий слепец пытается проткнуть, пробуравить в твоей физиономии две дырки, каждую с пятак величиной, — но недовольство Рябой до поры до времени держал при себе: Севастьянова была человеком нужным, всегда помогала сбыть краденое барахло, быстро, по первому знаку, приводила податливых девок, при необходимости могла устроить нужное свидание с авторитетными людьми для обсуждения совместных дел.

— Длинный во дворе ждет, — буркнул Мишка вместо приветствия. — Что они?

— Чай пьют. Мартын с ними. Будешь глядеть?

Рябой согласно кивнул и тихо пошел следом за хозяйкой по коридору в ее хитрую комнатенку, откуда через неприметное отверстие в стене, замаскированное с другой стороны облезшим зеркалом, можно было без помех рассмотреть неожиданных гостей, оставаясь невидимым для них.

Войдя в комнату, Мишка небрежно скинул на стул бекешу, не забыв переложить из ее кармана в карман брюк наган, и жадно приник к потайному глазку. Севастьянова отошла в угол, уселась на продавленный диван и закурила папиросу.

В соседней комнате за столом, удобно устроившись перед медным большим самоваром, сидели трое. Монашка, бледного, худого длинноволосого парня, Мишка разглядывать не стал: и так знаком, да и Севастьянова промашки не даст — ей вместо Монашка никого другого не подсунешь. Мартын, грузный, патлатый мужик в распахнутой рубахе, с запутавшимся в густой поросли сивых волос на груди гайтаном с медным крестиком, тоже мало интересовал Рябого. Он впился глазами в третьего — молодого мужчину, одетого чисто, даже с форсом. Цепко ухватив крепкими пальцами край блюдца, тот не спеша прихлебывал чай. Лицо спокойное, глаза не бегают по сторонам, сидит с достоинством, словно он дорогой, желанный гость или даже хозяин всей этой хитрованской богадельни.

«Знает себе цену», — подумал Мишка, оценив ширину плеч и ненапускное спокойствие питерского, и шепотом поинтересовался у содержательницы притона:

— Водки подавала?

— Отказался, — глухо ответила из своего угла Севастьянова. — Пойдешь?

— Погляжу еще… — Рябому почему-то очень не хотелось входить в ту комнату, где сидел этот широкоплечий спокойный человек. Почему? Даже сам себе он не мог бы точно ответить, но не хотелось, и все, словно какое-то подсознательное чувство удерживало его, может, насторожило то, что питерский отказался выпить водки?

— Сказал, почему не хочет? — повернулся Мишка к Севастьяновой.

— За делом, говорит, пришел.

— Ага… — кивнул Рябой. Пытаться получить от хозяйки более пространный ответ или добиться от нее изложения собственных впечатлений о госте было делом пустым, это Мишка знал по опыту — иначе Севастьянова не была бы Севастьяновой: ее капитал — молчание. Ну что, надо идти к гостям?

Тем временем сидевшие за столом допили чай. Питерский достал из кармана жилета часы, щелкнул крышкой, укоризненно покачал тщательно причесанной головой.

— Опаздывает.

Голоса доносились через перегородку между комнатами глухо, приходилось напрягать слух, но разобрать слова все же было можно.

— Придет, — ответил Мартын, переворачивая свой стакан на блюдце вверх дном. — Может, банчок смечем?

Он достал карты, быстро перетасовал колоду. Питерский с меланхоличной улыбкой наблюдал за ловкими движениями толстых пальцев Мартына, тискавших уже потрепанные атласные листы.

— Поиздержался… Если в долг? — тихо сказал он.

— А на часы? — прищурился Мартын.

— Что в ответ? — усмехнулся питерский.

— Найдем, — успокоил Мартын и, снова перетасовав колоду, протянул руку с положенными на ладонь картами к гостю. — Сдвинь.

Рябой напрягся — он знал, что Мартын никогда честно не играет. Заметит это пришлый или нет? Как станет играть?

— Давай по банку втемную… — сдвинув карты, предложил гость.

Мартын быстро выкинул на стол рубашкой вверх одну карту, потом вторую, застыл, выжидательно глядя в лицо питерского.

— Еще одну! — взяв со стола карты, он, не открывая, по-тюремному дунул на листы, потом раздвинул их и тут же бросил перед собой.

— Очко!

— Фарт… — изумленно протянул Мартын и начал играть свое. Вот на стол упала одна карта — туз бубей, следом вторая — крестовая десятка.

— И у меня очко! — довольно захохотал Мартын. — Давай часы, приятель, банкир выигрывает.

Не вставая с места, питерский протянул руку и быстро вытащил из колоды еще одного туза и еще одну десятку. Молча поднес их к лицу ошарашенного Мартына и бросил на стол.

— Так что ты там ставил в ответ? — небрежно поинтересовался он. — Играть не умеешь, даже колоду по-человечески не зарядил. Болвана нашел?

— Да я… — поднялся Мартын.

— Сядь, сявка… — устало сказал питерский и, как показалось Рябому, только концами пальцев дотронулся до груди Мартына. Но этот грузный человек вместе со стулом грохнулся на пол.

«Пойду», — решился Мишка и быстро вошел в соседнюю комнату. Брезгливо поглядев на поднимающегося с пола Мартына, приказал:

— Выйди! И ты тоже… — дернул головой в сторону Монашка. — Да скажите, пусть подадут закусить. Ну, — присаживаясь напротив питерского, спросил Рябой, — знакомиться будем?

— Если с толком к делу, то познакомимся, — прищурился тот. — Меня в Питере Косым звали… Да не держись ты за свой шпалер на кармане, не обижу, — и он обезоруживающе улыбнулся.

— А чем докажешь, что ты Косой из Питера? — поглядывая на Севастьянову, поставившую на стол бутылку и закуску, недоверчиво спросил Мишка, не убирая руки с нагана, спрятанного в кармане.

— Может, думаешь, что я начальник МУРа? — засмеялся Трепалов, выдававший себя за Косого.

Рябой усмехнулся в ответ на шутку питерского и разлил водку по стаканам. Но гость сдвинул свой стакан в сторону:

— Сначала о деле.

— Да ты говори, говори, я слушаю… — Мишка опрокинул водку в рот и захрустел огурцом. — Чего там у тебя?

— Железнодорожные кассы!

— Тю, малохольный… — Рябой даже замахал перед собой руками, зайдясь визгловатым смешком. — И это все?

— Не зря же я сюда из Питера мотал, надо расход обернуть. — Трепалов наклонился ближе к бандиту. — Одни, конечно, не возьмем. Но если с умом на это дело других нам в помощь…

— Кого это? — сразу насторожился Рябой, даже перестал жевать. Кого тут знает приезжий, к кому может пойти с предложением провернуть это заманчивое, денежное дело, и вправду сулившее при удаче ломовую деньгу, несчитанную, немереную? У самого Мишки никаких планов насчет таких крупных дел не было, но и упускать фартовый шанс враз снять куш, какой и не снился, он тоже не хотел. Кассы — это тебе не ночных, запоздалых прохожих топором брить или грабить пекарни, спуская потом муку перекупщикам-спекулянтам. Ну, квартирки можно пощупать, ну, еще… Но мелочь все, мелочь. А давно хочется взять, так взять, чтобы все от зависти засохли. Стоит выведать у питерского, как и с кем он намерен дело провернуть, ой стоит.

— Найдутся желающие. Дружок мой, Водопроводчик, хотел спроворить насчет касс, да не успел. Малец его сказал мне, что ты здесь в авторитете, в Иванах ходишь, имею надежду через тебя…

— Подумаем, подумаем, — быстро сказал Мишка, прикинув про себя, что приезжий-то оказался не так прост, тертый малый, сразу не раскрывается. — Кого все же хочешь в долю взять? Скажи.

— С Гришей Адвокатом можно перетолковать? А Сабан, Чума? Других, пожалуй, беспокоить не будем пока, поскольку толку от них на грош, а ломаться при дележе станут на целковый. Ну, берешься?

— Перетолковать можно. — Рябой закурил папиросу и откинулся на спинку стула, в упор разглядывая Трепалова. — Только как бы потом нам самим на бубях не остаться. Ты им все наши планы выложишь, а они и…

— А ни тебе, ни им! — усмехнулся Трепалов. — Весь план построен на том, что человечек надежный там у нас есть, который в нужный момент дверь в денежные хранилища откроет. Знает он только меня, а его — только я.

— Вот-вот, знаешь вроде ты один, а говоришь: «У нас есть». Это у кого же — у нас? Давай уж начистоту.

— Вторым был Водопроводчик. Только он теперь, думаю, ангелам одним в райских кущах может про человечка из касс рассказывать.

— Подумаю, — пообещал Мишка Рябой. — Обмозгую.

— Думай, — равнодушно согласился Трепалов. — Когда ответ дашь?

— Спешишь? — Мишка про себя уже торопливо прикидывал все за и против предложенного питерским крупного дела. Только бы взять кассы, а там видно будет, кому что достанется, — все люди смертны, в том числе и питерский гость.

— Не с руки мне тут лишнее время болтаться без дела. Откажешься ты — с Чумой или Адвокатом переговорю. Но тогда не обессудь, в долю уже звать не буду.

— Ночуешь где? — неожиданно поинтересовался Рябой. — Место надежное?

— Надежное, — улыбнулся Трепалов. — И Монашек там со мной. Вроде как по наследству мне от дружка перешел. Можем, кстати, на этой квартирке перед делом и собраться. Я ею еще раньше пользовался, когда сюда приезжал на гастроли.

— Это когда?

— Год назад. Хорошая квартира, удобная, в доме Ефремова. С черным ходом. Ни одна собака не узнает.

— Лучше собраться в Сухом овраге, здесь, на Хитровке, — быстро ответил Мишка, и Трепалов понял, что тот уже все решил для себя: и сам пойдет на железнодорожные кассы, и других будет уговаривать. Расчет на жадность Рябого оказался верным.

— Здесь не очень хорошо, — солидно ответил Трепалов. — Уголовка во все глаза за Хитровкой смотрит. Думаю, что и другие тебя не поддержат.

— Ладно, будем твою хату смотреть, — немного поразмыслив, сообщил Рябой. — Хозяйка здешняя, Севастьянова, сходит и поглядит. Оставь ей адресок. Она баба опытная, промашки не даст. Если все в масть, то назначаем день, собираемся, распределяем, кому чего, и, помолясь, на дело.

* * *

Через несколько дней Трепалова, продолжавшего играть роль петроградского налетчика Сашки Косого, пригласили на тайную сходку главарей банд. Там были Чума, Гришка Адвокат, уже знакомый Александру Максимовичу Мишка Рябой и Сабан. Заманчиво было покончить с преступной головкой Хитровки в тот же день, но начальник МУРа решил выждать и не ошибся. На сходке был принят его план ограбления железнодорожных касс и отвергнуто предложение Рябого собраться перед налетом на Хитровке. Доводы Трепалова, поддержанного главарями банд, опасавшимися козней друг друга и Рябого, признали убедительными. Собраться решили на квартире в доме Ефремова. В налете на железнодорожные кассы кроме главарей должны были принимать участие еще двадцать вооруженных бандитов. Это была удача, вернее, еще один шаг к удачному завершению задуманной и начатой начальником МУРа операции.

* * *

На следующий день одетая в темное Севастьянова отправилась осматривать квартиру в доме Ефремова, которую предложил как место сбора бандитов Трепалов. Наблюдавшие за содержательницей притона сотрудники МУРа отметили, как она внимательно осмотрела всю улицу, захламленный двор с запутанной системой выходов в разные переулки, темную лестницу черного хода, несколько раз прошлась мимо парадного и только потом поднялась в квартиру. Открыл ей сам Александр Максимович.

— Жду, — он пропустил ее в переднюю. Заметив, как гостья настороженно прислушивается, не донесется ли из глубины квартиры какой-нибудь подозрительный звук, широко распахнул перед ней двери, ведущие в комнаты. — Прошу!

Севастьянова молча усмехнулась и прошла в комнаты. Оглядела небогатую обстановку, по-птичьи вертя сухонькой головкой, закутанной в платок, потом вышла на кухню.

— Где черный ход?

— Здесь, — Трепалов показал ей на обитую черной клеенкой дверь.

— Открывается?

Александр Максимович открыл. Севастьянова выглянула на лестничную площадку черного хода и, видимо оставшись довольной, сказала:

— Рябой хочет с тобой вместе прийти.

— Что, не доверяет? — обиженно надулся Трепалов. Севастьянова пожала плечами:

— Сказала, как велено. Он тебя ждать будет на Яузском бульваре.

— Хорошо. Я приду, пусть не волнуется. Так и передай.

— Монашек твой где? — уже выходя, словно невзначай поинтересовалась гостья.

— Пошел жратвы добыть, — небрежно ответил Александр Максимович, закрывая за ней дверь…

Мишка Рябой действительно ждал на условленном месте. Подойдя к нему поближе, Трепалов обратил внимание, что бандит странно возбужден, глаза мутные, движения резкие, порывистые, но спиртным от Рябого не пахло.

«Кокаина нанюхался. Взвинчивает себя перед налетом, — понял Александр Максимович. — Ну ничего, недолго тебе, голубчик, осталось измываться над людьми. Только бы не сорвалось».

На квартиру, которую осматривала Севастьянова, еще с ночи незаметно пришли двенадцать сотрудников МУРа и красногвардейцев из боевой дружины. Всех их Трепалов предупредил, что бандитов надо брать тихо, без единого выстрела, иначе операция будет сорвана — услышав стрельбу, остальные могут не прийти. И вот он, начальник МУРа, ведет к засаде первого бандита.

— Фартовый ты, Сашка, парень… — перемежая слова взрывами беспричинного смеха, говорил Рябой, доверительно взяв Трепалова под руку. — Люб ты мне… Ха!.. Хочешь, скажу тебе одну тайну?

— Какие еще тайны? — настороженно покосился на него Трепалов.

— А вот и не знаешь… — снова засмеялся Рябой. — Но я тебе верю и скажу. Гришка Адвокат не придет.

— Почему? — новость была неприятной. Неужели известный своей осторожностью Адвокат что-то пронюхал или у него есть возможность получать сведения… Нет, это невозможно! Он не мог узнать о засаде. Неужели действительно не придет? Тогда это несколько меняет дело, но, с другой стороны, можно ли верить Рябому? Скажет-то он одно, а сделает совсем другое, очень коварный субъект. Коварный и опасный. Самый опасный из всех, кто должен сегодня прийти в дом Ефремова.

— Почему не придет? — повторил Александр Максимович.

— Спужался… — захихикал Мишка Рябой. — Спужался, что при дележке серьезный разбор пойдет и… В общем, не придет Гришка. Я так думаю.

— Думаешь или точно знаешь? — не отставал от него Трепалов.

— Я Адвоката знаю! — ткнул себя в грудь пальцем Рябой. — Потому и думаю, что он не придет. Понял?

— Понял. Пошли, время дорого… — потянул за собой бандита Александр Максимович, прикидывая, как его лучше обезоружить. Он уже заметил, что Рябой никогда не расстается с наганом и, даже будучи пьяным, почти не вынимает руку из кармана, где лежит оружие, — наверняка стреляет, не обнажая ствола, прямо через карман, может наделать ненужного шума или кого-нибудь ранить.

Вот и подъезд дома Ефремова. Предупредительно распахнув дверь парадного перед Рябым, Трепалов вошел за ним следом, оказавшись с правой стороны от бандита.

Первая ступенька, вторая… Площадка с дверями квартир.

— Нам выше… — Александр Максимович взял Рябого под руку.

Еще ступенька, еще…

Внезапно Мишка, словно почуяв неладное, остановился, повернул свое красное, по меткому народному выражению, «шилом бритое» лицо к Трепалову:

— Давай подождем здесь, пока другие подойдут. Потом вместе войдем.

— Чего ты? — стараясь успокоить внезапные подозрения бандита, добродушно улыбнулся Александр Максимович, незаметно сдвигая свою руку ниже, к запястью правой руки Рябого, опущенной в карман бекеши.

— Ты мне скажи, может, чего желаешь? Все для тебя сделаю, но хочу здесь подождать, — продолжал упрямиться Мишка, пытаясь шагнуть назад, к лестнице.

Трепалов услышал, как в тишине раздался характерный щелчок — провернулся барабан нагана, ставя патрон напротив ствола. Дальше тянуть было опасно.

Железные пальцы бывшего вальцовщика намертво сжали запястье Мишки Рябого. Тот дернулся, но Александр Максимович сжал еще сильнее, заставив его выпустить из руки спрятанное в кармане оружие и присесть от жуткой боли.

— Пусти! Ты… А-а!

— Тихо! Я начальник МУРа!

Рябой, словно обретя от страха и боли новые силы, попытался рвануться, но, получив крепкий удар по затылку, обмяк и свалился. Трепалов быстро втащил его в предупредительно открытую дверь квартиры.

— Заткните рот, свяжите и унесите в дальнюю комнату, — убирая отобранный у бандита наган, распорядился начальник МУРа. — И охрану не забудьте приставить.

Красногвардейцы быстро унесли Рябого.

— Остальных будем брать по одному, прямо здесь, в прихожей, — сказал Трепалов окружившим его сотрудникам. — И без шума! По местам.

Вскоре появился второй бандит. Его тоже обезоружили, связали и уложили рядом с Мишкой Рябым. В течение часа было задержано пятнадцать человек. Но Гришка Адвокат со своими подручными, как и предсказал Рябой, не пришел…

В этой операции была ликвидирована почти вся бандитская верхушка «вольного города Хивы» — Хитрова рынка. Долго хранили память об этом деле сотрудники уголовного розыска. «Хитровское дело» не только создало первому начальнику Московского уголовного розыска Александру Максимовичу Трепалову непререкаемый авторитет среди подчиненных, заставило их самих поверить в собственные силы, но и породило одну из первых традиций МУРа — старший идет впереди в самом опасном деле.

Гришке Адвокату, избежавшему задержания в доме Ефремова, не удалось долго погулять по городу. В течение двух недель после «хитровского дела» уголовный розыск провел ряд операций, ликвидировал банды Адвоката, Сынка, Мартизана и Якова Кошелькова.

Вот так и родился легендарный МУР, у колыбели которого стоял его первый начальник — питерский рабочий, член партии большевиков с 1908 года, революционный балтийский моряк, чекист Александр Максимович Трепалов.

В 1920 году Александр Максимович расстался с Москвой, с МУРом. Президиум ВЦИК наградил его за успехи в борьбе с преступностью высшей наградой республики — орденом боевого Красного Знамени. По решению коллегии ВЧК Трепалов был направлен на новый сложный участок работы, туда, где вновь поднимала голову контрреволюция, — в Екатеринослав, председателем губчека.

Хочется поклониться светлой памяти Александра Максимовича Трепалова, первого начальника славного МУРа. В рубиновой эмали боевого ордена, прикрепленного на знамени Московской милиции, в алом цвете самого знамени есть частица и его горячего сердца, до конца отданного людям.

* * *

До назначенного для аудиенции времени оставался еще целый час, но нетерпение было настолько велико, что бывший хозяин роскошного кабинета в одном из петербургских особняков не мог больше ждать и приказал отправляться. Уже сидя в автомобиле, катившем по оживленным улицам города, он понял, что, приехав столь рано к человеку, от которого ждал благосклонного внимания и поддержки в осуществлении давно выношенных замыслов, рискует показаться смешным — не мальчик, перешагнул полувековой рубеж, занят серьезнейшим делом, а не смог совладать с собой и, как молодой повеса, торопящийся к предмету своего вожделения, примчался задолго до приема. Это может произвести неблагоприятное впечатление, и даже серьезность дела, побудившая его на такой шаг, не будет служить оправданием в глазах себялюбивого и насмешливого политического деятеля, от которого сейчас зависело столь многое.

Нет, лучше подождать, зажать в кулак свои чувства, смять, побороть их, как он это уже не раз делал, тем более что ждать осталось совсем недолго, и прийти точно в назначенное время. Так даже лучше: есть возможность еще раз мысленно повторить все аргументы, выстроить их в непобедимую фалангу фактов и логических доводов, чтобы убедительность его речей не вызывала сомнения и визит не оказался напрасным. Да, именно на это он и потратит время ожидания — нет у него права рисковать, ставя в зависимость от мелкой случайности, вроде плохого настроения политика при виде слишком рано пришедшего визитера, тщательно продуманную операцию, направленную на благо и процветание Империи, упрочение ее могущества. Это высшая цель, и все должно быть подчинено именно ей, и только ей. Итак — решено!

— Остановите здесь, — негромко приказал он своему шоферу, когда машина поравнялась с изгородью парка. — Я хочу немного пройтись. Подождите у ворот.

Выйдя из машины, бывший хозяин роскошного кабинета в одном из петербургских особняков неспешной походкой направился по аллее вглубь парка, к прудам.

Громко кричали бегающие друг за другом по дорожкам парка дети; он замечал, что дети вообще любят шумные игры, с визгом, возней, непонятными, полными условностей правилами, зачастую смешивая свой еще розово-примитивный детский вымысел с грубой реальной действительностью. Не уподобляется ли и он детям, например своим внукам, смешивая то, что родилось в его мозгу, с реальностью; не строит ли замков на песке, разрешая себе тем самым недопустимую для человека, занимающегося разведкой, а следовательно, и политикой, преступную вольность, способную привести к ужасающим для Империи последствиям? Эта мысль мучила его давно и во многом предопределила решение искать встречи с крупным политиком — проверить себя, получить из его уст подтверждение собственным мыслям, увериться еще раз в своей правоте и, конечно, заручиться мощной поддержкой, что тоже весьма немаловажно в такое время, когда мир пытается встать на дыбы, опрокидывая веками казавшиеся неколебимыми незыблемо стоявшие истины. Да что истины? Чернь сгоняет императоров с тронов, наново перекраиваются границы государств, во многих странах Европы прокатываются красные волны революций, поднимая огромные массы людей на борьбу за исповедуемые ими принципы и за новые идеалы. Как тут не возникнуть сомнениям?

Купив у служительницы небольшой пакетик с кормом, он подошел ближе к воде, начал бросать крошки лебедям. Большие белые птицы, гордо неся свои маленькие головы на длинных, гибких шеях, поплыли в его сторону, неслышно скользя по поверхности пруда, начали хватать корм — нет, не жадно, а с достоинством, словно получая положенное им по праву. Серо-зеленоватая вода, белые птицы, голоса гуляющих под присмотром гувернанток детей — все это немного успокоило его, мысли потекли ровнее.

Вне всякого сомнения, он найдет в потомке побочной ветви герцогов Мальборо живой отклик и поддержку своим мыслям и планам — иначе не может быть, потому что этот человек ненавидит Советы и готов немедленно задушить их собственными руками, если бы ему представилась такая возможность. Он и так не раз уже пытался это сделать, правда, чужими руками — руками солдат Белой армии и экспедиционных корпусов союзных армий стран Антанты, высадившихся в России. Не получилось, однако это вряд ли сильно повлияло на взгляды политика.

Важно и другое — потомок побочной ветви герцогов обладает острым, изощренным в интригах умом и поэтому может по достоинству оценить предлагаемую представителями разведки Империи идею. Чего стоила, например, в свое время претворенная в жизнь идея самого политика, тщательно спланировавшего и осуществившего операцию по устранению своего личного врага лорда Китченера! Пришли в движение тайные пружины политической и военной власти в Империи, фельдмаршалу Китченеру было предложено отправиться в воюющую с кайзеровской Германией Россию на модернизированном на верфях Белфаста крейсере «Хэмпшир» 1903 года постройки. Ирландская верфь «Харланд и Вольф» в срочном порядке подготовила корабль, он вышел в море, имея на своем борту фельдмаршала, и более в порт не вернулся. Тут же прошел слух, об этом даже написали некоторые газеты, что шиннфейнеры — бойцы подпольной армии Ирландии, исповедовавшие как один из методов борьбы политический терроризм, — прямо на верфи подложили в крейсер сильную мину, взрыв которой и привел к трагедии в открытом море. Тогда никто и не вспомнил, что в день трагедии из столицы почему-то приказали не сопровождать крейсер миноносцам, хранить радиомолчание, а просто-таки чудом спасшиеся с тонущего крейсера двенадцать моряков вскоре были тайно расстреляны в крепости. Журналисты называли эту историю загадочной и леденящей душу. Может быть, для них она действительно была неразрешимой загадкой, но не для него, столько лет связанного с секретной службой Империи.

Не стоит сбрасывать со счетов и то, что за океаном растет и крепнет новая сила — Соединенные Штаты, а потомок побочной ветви рода герцогов прочно связан с заокеанскими финансовыми магнатами родственными узами. Его мать — урожденная Дженни Джером — дочь американского миллионера Леонарда Джерома, прославившегося безудержной страстью к лошадям и оперным певицам. Мистер Леонард поставил в США первые два ипподрома, а сам был американским консулом в Триесте. Казалось бы, какая связь между ипподромами и консульской службой? Прямая! Ипподромы еще более увеличили его капиталы, а дипломатическая служба позволила приобрести широкие связи. Вскоре Джером стал совладельцем газеты «Нью-Йорк таймс», а пресса — это сила, особенно в умелых руках, способных найти ей правильное применение. Обыватель, как правило, жует и глотает только то, что ему дают сверху, и, если каждый день долбить ему об одном и том же, он невольно проникается мыслью, что положение вещей именно таково, как пишут в официальных газетах. А для инакомыслящих и неофициальных изданий всегда есть полиция и тюрьма.

Неужели побочный потомок герцогов Мальборо, уже в тридцать два года ставивший после своей фамилии буквы Р. С., означающие, что он является тайным советником, не сможет понять его, посвятившего всю жизнь тайной службе на благо Империи? Нет, они найдут общий язык, обязательно найдут!

Корм в пакетике кончился. Лебеди, ожидавшие новой подачки, разочарованно кружили около берега, время от времени опуская в воду свои клювы, словно поощряя человека, стоявшего на берегу, бросать и бросать им крошки.

Бывший хозяин роскошного кабинета в одном из петербургских особняков улыбнулся в ответ на незамысловатое попрошайничество птиц и дал себе обещание: если все будет благополучно, не забыть прийти сюда снова. Он купит каждому лебедю по пакетику корма и щедро высыплет в воду их содержимое — пусть у птиц тоже будет праздник. Но сначала надо добиться, чтобы праздник был у него самого!

Взглянув на часы, он заторопился к выходу из парка — приехать рано неприлично, а опоздать совсем непристойно.

Гувернантки уже уводили детей, на аллеях стало тише, появились пожилые пары седеньких старичков, трогательных своей заботой друг о друге. Мелькнула мысль, что он, всю свою жизнь занимаясь служением разведке Империи, не мог уделить жене должного внимания, может быть, что-то важное ушло с этим от него, может быть, он лишил себя чего-то такого, о чем не расспросишь седых старичков?

Нет, он всегда старался быть хорошим мужем и отцом, старался, чтобы семья ни в чем не нуждалась, и считал себя порядочным человеком. И ничто не сможет поколебать его уверенности в этом.

Быстрым шагом пройдя к воротам парка, он жестом приказал шоферу подъехать ближе, уселся в машину. Прочь все, мешающее идти к цели без колебаний: надо предстать перед ожидающим его политиком полностью уверенным в реальности и необходимости исполнения задуманного. Только так — уверенные в себе люди чаще выигрывают, чем подверженные сомнениям, а он должен выиграть.

* * *

Приветствуя гостя, сэр Уинстон поднялся из-за своего большого стола, заваленного бумагами, сделал несколько шагов навстречу, подал большую пухлую руку, требовательно и испытующе заглянув в выпуклые, орехового цвета глаза визитера.

Перекатив из угла в угол рта свою неизменную сигару, политик сделал радушный жест в сторону больших кожаных кресел:

— Прошу.

Бывший хозяин роскошного кабинета в одном из петербургских особняков знал толк в деловой обстановке: усаживаясь в кресла, он незаметно огляделся — все вокруг свидетельствовало о приверженности политика к комфорту. Бросился в глаза не вписывающийся в интерьер портрет пожилой женщины, стоявший на рабочем столе. Перехватив взгляд гостя, сэр Уинстон охотно пояснил:

— Моя няня. Ее звали Эверест. Мы любили друг друга, и в память об этой сердечной привязанности я всегда держу ее портрет на своем столе. Каждый может иметь право на маленькие слабости, и, согласитесь, редко кто любит нас так бескорыстно и преданно, как в детстве, и редко кого мы потом одариваем в ответ такой же любовью. У вас была няня?

— Да, конечно…

О многословии и любви к напыщенным тирадам, отличавших сэра Уинстона, гость знал. Знал он также и о том, что с детства потомок герцогов Мальборо не выговаривал букву «с» и потому строго следил за своим произношением, вырабатывая приемы, позволяющие максимально скрывать дефект своей дикции. Надо признать, что делал он это весьма ловко.

Сэр Уинстон раскурил потухшую сигару, прошелся по кабинету, потом, словно спохватившись, предложил сигары гостю. Сигары и виски. Тот отказался. Он ждал, когда разговор начнет сам сэр Уинстон.

Тем временем расхаживавший по кабинету политик не торопился приступить к делу, которое привело к нему одного из высокопоставленных представителей секретной службы. Он хотел сначала составить себе по первым впечатлениям определенное мнение об этом человеке, долго жившем в России и, несомненно, знающем о каких-то, еще не известных сэру Уинстону, замыслах, созревших в тиши кабинетов разведывательного ведомства. Иначе зачем бы он просил о встрече? Нет оснований сомневаться: будет разговор о русских делах — они сейчас у всех на уме, и весьма отрадно, что и секретная служба его величества не стоит в стороне от проблемы борьбы с большевистской угрозой. Что они там надумали? Пожалуй, пора начинать, а то молчание становится неприлично долгим.

— Я рад нашей встрече, — начал беседу сэр Уинстон, привычно обходясь нейтральными фразами, — встрече единомышленников, призванных заботиться о благе Империи. Надеюсь, наш разговор будет весьма конструктивным и деловым. Видимо, я не ошибусь, предположив, что речь пойдет о России?

— Вы правы, сэр, — согласно наклонил голову гость. — Я просил о встрече с вами, намереваясь повести разговор о русских вопросах.

— О, русский вопрос! — тут же подхватил политик. — В январе двадцатого года мы все-таки были вынуждены снять блокаду с Советской России, и тут же большевики начали заниматься хозяйством, не забывая при этом оглядываться на генерала Врангеля и Польшу. Войска союзников оставались на Дальнем Востоке, в Закавказье. Крым вообще, по оценкам прессы и военных, считался неприступным бастионом, откуда планировалось начать новое, победоносное наступление. Но… Нашим надеждам не суждено было сбыться. Это печально… — Он выпустил клуб сизого сигарного дыма и отхлебнул из зажатого в левой руке хрустального стакана, наполненного виски. — Зря пренебрегаете спиртным, оно будоражит работу мозга. В известных пределах, конечно… Так вот, тогда Советы получили временную передышку, начали возвращать на фабрики и заводы квалифицированных рабочих из армии. Провели мобилизацию в своей партии для направления людей на восстановление транспорта, положение с которым было у них крайне тяжелым. Они понимали, что, не восстановив транспорт, нельзя всерьез приняться за восстановление основных отраслей промышленности. Тогда же родился их фантастический план электрификации России. И это имея под ружьем порядка пяти миллионов солдат! Они боялись распустить их по домам ввиду военной опасности. И тем не менее большевики создали Государственную плановую комиссию и преобразовали Совет рабочей и крестьянской обороны в Совет труда и обороны! Понимаете?

«Он постоянно следит за событиями на континенте, особенно в России, — понял гость. — И не только следит, а тщательно анализирует все происходящие изменения, строя на этом свои прогнозы и определяя дальние политические цели. Мы придем с ним к соглашению, он должен помочь, понимая, какая опасность исходит от Советов для всего цивилизованного мира».

— После этого произошло много событий, — бывший хозяин роскошного кабинета в одном из петербургских особняков поймал своими глазами ускользающий взгляд сэра Уинстона и уже не отпускал его. — Врангель разбит, союзные войска из Закавказья и с Дальнего Востока эвакуированы, большевиками заключен мир с Польшей.

— Да, несмотря на нашу активную помощь, поляки не справились с Советами, — признал политик, грузно опускаясь в кресло напротив гостя.

— Нами проводилась определенная работа по использованию тяжелого хозяйственного положения Советов для возбуждения недовольства крестьян. Русские крестьяне — это вообще благодатная почва для работы: люди с психологией мелких собственников. Прокатились мятежи в Сибири, на Украине, в Тамбовской губернии. Удалось активизировать деятельность некоторых меньшевистских групп, анархистов, социалистов-революционеров, поддержать националистические движения в Средней Азии и Закавказье. Восстание в Кронштадте большевикам, к сожалению, удалось быстро подавить. Сейчас сложилась новая ситуация, когда действия чекистов Дзержинского загнали в подполье противостоящие большевистскому режиму силы, раздробили их, а многие группы просто ликвидировали. Новая экономическая политика открывает возможности для следующего этапа развертывания работы нашей секретной службы, однако я хотел говорить с вами, сэр, более всего о промышленности Советов, о возрождающемся индустриальном производстве в России.

— Вот как? Полагаете их курс опасным для наших фирм?

— Несомненно. И не только для фирм, для Империи в целом. Россия обладает гигантскими сырьевыми ресурсами. Если большевики смогут создать свою развитую тяжелую промышленность, то будут почти полностью независимы от конъюнктуры западного рынка, а Империя начнет терять свое влияние на мировую политику. Тем более что к Советам тянутся афганцы, монголы, есть сведения о попытках проникновения на территорию России делегаций из Индии.

— Черт возьми! Это слишком серьезно! — пристукнул дном стакана о правую ладонь сэр Уинстон. — Я всегда говорил, что нельзя было давать русским закрепиться в Азии, в непосредственной близости от наших колоний, в сфере наших кровных интересов! Но что теперь об этом толковать — время упущено бездарными политиками и военными. Хотя, пометьте себе для памяти, что националистическое движение в Азии должно получать от нас самую широкую поддержку. Разумеется, тайно. Как там они себя называют?

— Басмачи, — ответил разведчик.

— Вот именно, басмачи. Так что промышленность?

— Большевики говорят: «Нельзя забывать факта преобладания в стране мелкого крестьянского хозяйства». Попробуем, сэр, и мы пока не забывать об этом.

— Согласен, дальше.

— По их мнению, развитие тяжелой промышленности не должно идти вразрез с интересами крестьянских масс. Большевики отказались закрыть такие крупные предприятия, как Путиловский и Брянский заводы, не приносящие прибыли. Но все равно, пока в стране идет сужение базы промышленного производства, намечается определенный кризис сбыта некоторых промышленных товаров, что тоже отражается на опоре большевистского режима, на рабочих. Законно возникает их недовольство низкой заработной платой, на некоторых фабриках бросали работу.

— Все вами рассказанное мне известно. Я помню о факте, названном вами несколько минут назад, — факте преобладания мелкого крестьянского хозяйства, — напомнил политик.

— Еще минуту терпения, сэр! Следом за периодом сжатия неизбежно начнется период расширения: большевики обязательно начнут строить новые предприятия, и они это уже начали делать. Пришло время действовать иными методами, и я хочу просить вашей поддержки в проведении операции, способной отшатнуть крестьянство от Советов, помешать большевикам набирать в сельской местности рабочую силу, вызвать крестьянские волнения, позволить нам нанести ряд политических ударов по Советам — ударов, которые затормозят индустриальное развитие новой России.

— Интересно. Но пока — одна политика и ничего для нужд секретной службы? — недоверчиво прищурился сэр Уинстон.

— Почему же… Секретная служба его величества при этом получит свои дивиденды. Надо постоянно снабжать денежными средствами нашу агентуру в России, но делать это через границы или посредством дипломатических каналов стало несколько затруднительно. В результате проведения спланированной мной операции появится возможность получения таких средств внутри страны. Финансовая помощь оживит также эмиграцию, повысит боеспособность и моральный дух находящихся в Югославии и Болгарии войск генерала Врангеля. Одновременно мы лишим большевиков ряда национальных ценностей. При поддержке прессы раздуем мировой скандал, добившись обращения к западным державам за помощью высших представителей русского духовенства, что может иметь огромный общественный резонанс. Мы все — христиане, независимо от того, на каком языке читаем молитвы, а невозможность власти обеспечить свободу отправления религиозных обрядов и сохранения церковных, да и не только церковных ценностей, имеющих общенациональное значение, только усугубит положение большевиков. Все крестьяне в России жутко религиозны.

— Ударить и по Церкви?! — политик закурил новую сигару. — А вы сможете это сделать? У вас и так множество целей в данной операции.

— Да, сэр! У меня есть глубоко законспирированный человек в Москве, есть опорная база на юге России. Кроме того, планируется начать работу сразу в нескольких местах. Для этого уже отобраны надежные исполнители из числа врангелевских офицеров, с которыми работает мой сотрудник.

Внимательно слушая, сэр Уинстон разглядывал собеседника — сейчас этот полноватый рыжеусый человек с выпуклыми, орехового цвета глазами словно раскрылся ему с другой, ранее неизвестной стороны. Иезуитский план, ничего не скажешь — люди из секретной службы не зря получают свои деньги. Нет, он правильно сделал, согласившись на сегодняшнюю встречу: новые возможности, новые идеи, а если их соединить с тем, что уже созрело в его собственной голове, с тем, что он сам собирается предпринять против России в политической области, может получиться совсем неплохо. Пусть даже не будет полностью достигнут ожидаемый результат, но рой злобных ос способен загнать в воду и могучего буйвола, заставить его плыть к другому берегу. А он, как опытный политик, должен выпускать рой за роем, направлять острия их жал в самые уязвимые места, добиваясь своей цели.

— Что вы хотите от меня? — откинувшись на спинку кресла, прервал затянувшуюся паузу сэр Уинстон.

— Помощи, — прямо ответил разведчик.

— В чем конкретно?

— Нужна санкция моего начальства на проведение операции и деньги для начала ее осуществления. Напомню вам, сэр, что операция сама должна дать прибыль, и немалую, а как вывезти ценности на Запад — это уже будет заботой нашей.

— Начнете в Москве, в столице большевиков, чтобы больше был политический резонанс?

— Именно так, сэр. Но и в других местах тоже — Россия велика.

— К сожалению… — вздохнул политик. — Я не специалист в ваших играх, но сама идея мне нравится. Обычно в вашем ведомстве принято давать кодовые наименования операциям. Если не секрет, эта тоже имеет свое название?

— Да. «Волос ангела».

— Непонятно, но красиво. Я никому не назову этих слов, можете мне поверить. Думаю, в самое ближайшее время ваше руководство даст разрешение на проведение операции. Я вам обещаю. Кстати, почему вы просите о содействии? Разве они раньше возражали против нее?

— Скажем так: сомневались, — опустил глаза разведчик.

— В успехе? — криво усмехнулся сэр Уинстон. Ох уж эти перестраховщики из секретных служб! Ему ли не знать их привычек: все проверить, перепроверить, всех подозревать, все скрывать. Действует на нервы, но без разведки — это он уже очень хорошо понял за долгое время службы в армии и активной политической деятельности — нельзя ступить и шагу. Кто знает, может, они и правы, все проверяя и перепроверяя? У каждого своя работа; он сам, не очень задумываясь, частенько громогласно дает заранее невыполнимые обещания избирателям, суля им чуть ли не золотые горы, а в разведке так не положено: в их мире, как и в мире политики, все спешат поскорее совершенно тайно обмануть друг друга, и чем больше секретности и тайн в обмане, тем больше успех. Черт с ними, лишь бы они не обманывали его самого!

— Не в успехе, а в достоверности информации о том, что в московских церквах могут находиться некоторые иконы из дворца, возможно принадлежавшие последнему самодержцу. Среди них есть очень ценные экземпляры, многие представляют собой целое состояние.

— Какая теперь разница, царские иконы или нет! — пренебрежительно отмахнулся политик. — Сейчас важнее политический аспект! А кому именно принадлежала раньше икона, представляющая собой национальное достояние России, для меня лично не играет роли. Ждите разрешения. Прессу я возьму на себя. Держите меня в курсе событий. И да поможет вам Бог!

Выйдя из кабинета политика, человек с ореховыми глазами, некогда работавший в Петербурге, почувствовал себя опустошенным, словно после успешно сданного трудного экзамена. Да, он получил подтверждение своим мыслям, да, они нашли общий язык, и теперь можно смело начинать действовать: поддержка обеспечена.

Сев в машину, он приказал ехать домой. У него был праздник — он добился своего! О птицах на пруду, которым еще несколько часов назад он хотел купить по пакетику корма, разведчик так больше и не вспомнил.

* * *

Провожал их подполковник Чернов. В своем светлом костюмчике и мягкой широкополой шляпе он казался случайной, ненужной фигурой среди просмоленных канатов, пирамид бочек и штабелей старых ящиков, громоздившихся на заплеванных досках широкого причала. Опершись на трость с набалдашником в виде посеребренной конской головы, подполковник брезгливо поглядывал на шаткие сходни, переброшенные на причал с борта одномачтового дубка, как привычно называли здесь на южнорусский манер небольшие парусные суда, на летавших над его головой с резкими криками чаек, на плескавшуюся внизу воду, словно облизывавшую покрытые водорослями сваи причала, тянувшегося далеко вдоль берега.

Сквозь широкие щели в досках настила он видел, как мелкие волны качают на одном месте мусор — еще не успевшие размокнуть окурки и обрывки бумаги, пустую пивную бутылку, и думал о том, что судьба все-таки милостива к нему и не придется качаться на волнах так же, как вот эта пустая бутылка, не будет под ногами зыбкой ненадежности палубы утлого суденышка, уходящего в море, не надо с надеждой вглядываться в туманную даль, ожидая спасительного берега, а с ним и конца небезопасного путешествия. И еще неизвестно, что ждет на берегу. Страшные пошли времена — люди, отправляющиеся на родную им землю, идут туда, как в стан врага. Впрочем, так оно и есть — Россия стала им врагом, но оставалась милой и далекой родиной, о которой они думали с болью и мукой, то желая терзать ее, жечь, топтать, то мечтая хотя бы раз взглянуть на покинутую ими землю и умереть. Некоторые осмелились вернуться. Где они сейчас — сидят в ЧК? Советы обещали прощение тем, на ком нет преступно пролитой крови, но можно ли верить их обещаниям? За одни мысли о возвращении — военно-полевой суд и расстрел: в войсках Белой армии, пусть даже и временно находящихся на чужой территории, должна быть железная дисциплина. Самому Чернову на все это было глубоко плевать — он возвращаться не собирался.

Не исключено, конечно, что он судит о большевиках по себе, но рассчитывать на прощение было трудно, особенно имея за плечами службу в белой контрразведке, а во время войны церемониться некогда: надо выбить из задержанного все ему известное любыми способами. Вот и выбивали. Да и зачем ему в Россию, разве здесь плохо пристроился — сыт, обут, одет и даже может приказывать таким, как эти двое, облаченные в жесткие брезентовые робы и широкие рыбацкие сапоги? Они пойдут на дубке к русским берегам, а он останется здесь, ждать от них вестей, а потом отправит следующих. Всегда лучше провожать в опасный путь других, чем отправляться самому, — можно уронить скупую слезу при прощании или нет, лучше, отвернувшись, вроде как стесняясь сантиментов, смахнуть ее ладонью. Подполковник сегодня рано утром даже порепетировал перед зеркалом, как именно он будет прощаться с уходящими, повертелся перед бесстрастно повторявшим его движения амальгированным стеклом, словно примеряя приличествующее моменту выражение лица и подбирая к нему пристойные жесты.

Позерство? Ну и пусть! Чернов всегда считал, что любой разведчик должен быть актером, и чем даровитей талант актера в разведчике, тем большего успеха он способен добиться: на каждый случай в жизни надо заранее заготовить свою маску и без промедления надевать ее на послушное лицо — это помогает и при флирте с женщинами, и при разговорах с начальством, да мало ли…

Сухой и дочерна загорелый, словно провяленный солнцем, грек, одетый в холщовую рубаху и такие же штаны, босой, простоволосый, выглянул из маленькой каюты дубка, прикрыв ладонью глаза от яркого света, посмотрел на Чернова, улыбнулся, показав великолепные белые зубы, крикнул что-то непонятное, видимо на своем языке.

— Ну и капитана вы нам подсунули… — мрачно сплюнув в воду, сказал стоявший рядом с подполковником поручик Березин, кивнув на грека.

— Ничего, ничего, голубчик, — похлопал его по топорщившемуся на плече брезенту робы Чернов. — Зато болтать не будет лишнего. Поверьте, так лучше.

Березин, не отвечая, отвернулся.

«Гордый, — неприязненно подумал о нем Чернов. — Даже чужбинушка не обломала. Как бы он там, в новой России, со своей дворянской спесью да гордостью не загремел к чекистам в подвалы. Теперь народ на Святой Руси иной, а старые замашки за версту видать. Сказать ему, попросить быть осторожнее? Может не понять, слишком развито чувство собственного достоинства. М-да… Но на хлеб его, собственное достоинство-то, вместо масла не намажешь, нет, так и будешь ходить голодный. Вот и извольте, господин Березин, выполнять приказы — умели бы гордынюшку свою ломать, может, и сами бы здесь остались, не посчитали бы вас простым исполнителем чужой воли. Лучше скажу Гирину, чтобы приглядел за ним: вернее будет».

Грек скрылся в каюте, потом снова выглянул, показав рукой на высоко поднявшееся солнце, призывно махнул в сторону открытого моря.

— Пора отплывать, — поручик Гирин, низкорослый, с рыхлым, широким лицом, выжидательно уставился на Чернова.

— Да-да, конечно… — торопливо согласился тот. — Иначе не успеете прийти на место затемно. Ну, будем прощаться?

— Прощайте, подполковник, — холодно сказал Березин и пошел по качающимся в такт его шагам сходням на дубок. Раскрывший было ему для прощального объятия руки Чернов сделал вид, что ничего не произошло, и, повернувшись, обнял Гирина, прижавшись к его жестковолосой, непокрытой голове чисто выбритой щекой, пахнущей одеколоном.

Немного отстранив от себя поручика, но не выпуская его, Чернов негромко и, как ему показалось, очень доверительно посоветовал:

— Приглядывайте там за Березиным. Слишком самостоятелен. Адреса явок помните?

— Да, — поручик неловко высвободился, надел картуз, отдал честь и пожал протянутую Черновым руку. — Не беспокойтесь, господин подполковник. Надеюсь, получите от нас добрые вести.

— Дай-то Бог! — Чернов, сняв шляпу, перекрестился.

Поднявшись следом за Березиным по сходням, Гирин сделал греку знак, что можно отчаливать. Тот залопотал, хлопнув себя по тощим ляжкам ладонями, что-то прокричал, и на палубу вылез его помощник — такой же продубленный солнцем, заросший до самых глаз сивой щетиной мужчина неопределенного возраста и неизвестной национальности. Быстро сбросил сходни. Отпихнувшись от причала длинным веслом, они ловко развернули дубок по ветру и распустили парус.

Выбеленное соленым ветром и жгучим зноем полотнище гулко хлопнуло, выгнулось, наполняясь свежим дыханием моря; берег стал быстро удаляться.

Стоя на корме, Березин безучастно наблюдал, как подполковник Чернов с самодовольно-глуповатым выражением лица, какое бывает у не очень-то умных людей, полностью уверенных в собственном превосходстве над всеми остальными, осенил крестным знамением их дубок, а потом, сняв шляпу, помахал ею вслед уходящему суденышку.

Вот его светлая фигурка на длинном темном причале стала казаться совсем маленькой, а потом и вовсе пропала из виду. Может быть, ему надоело стоять и глядеть вдаль или, скорее всего, он почел свой долг выполненным и ушел доложить, что люди отправлены и теперь надо готовить других.

Подошел Гирин, молча встал рядом, посасывая папиросу, потом негромко сказал:

— Зря вы так громко про грека… Наверняка он только придуривается, а сам прекрасно понимает по-русски. Иначе как бы с ним договорились?

— Кто он такой? — имея в виду хозяина суденышка, спросил Березин.

— Контрабандист, — пожал плечами Гирин. — Подполковник говорил, что он часто ходит к русскому берегу и еще ни разу не попался: ловкий, дьявол, все течения знает, все пустынные места и дикие пляжи. Будем надеяться на лучшее. Должен доставить нас с вами без ненужных приключений.

— Доставит, а потом? Нас встретят?

— Нет, — Гирин выплюнул окурок и достал новую папиросу, отвернулся и, прячась от ветра, прикурил. — Высадит на берег и уйдет, а мы переоденемся — и в город. Вот там нас будут ждать.

— Должны ждать, — поправил Березин. — Скажите, Гирин, вы сразу согласились, когда вам это предложили?

— А что оставалось делать? — усмехнулся поручик. — Плата обещана царская, а жить на что-то надо? Семья у меня здесь.

— Там, — махнул рукой за корму Березин.

— Что? — не понял Гирин.

— Я говорю, семья ваша там, а не здесь.

— Формалист вы, право. Пойдемте в каюту, что-то свежо становится. На море всегда такой ветер. Никогда не хотелось мне быть моряком, даже в детстве, сам не знаю почему, но не хотелось. А вам?

— Не помню. Городовым хотел быть, брандмейстером, потом жокеем. К лошадям тянуло… Пожалуй, вы правы, пойдемте, спрячемся в нутро нашего ковчега. Может, не так мотать станет, а то душу готов вывернуть наизнанку. И без того тошно, да еще качка.

Гирин хотел было спросить: от чего же это господину поручику Березину тошно, уж не от страха ли перед тайной высадкой на большевистском берегу? — но потом раздумал. Зачем заранее портить отношения — впереди полная неизвестность. Хорошо было слушать разглагольствования Чернова и других контрразведчиков: у них все получалось как по нотам, штабная диспозиция, да и только, — во столько-то часов прибываете, во столько-то входите в город, во столько-то в таком-то адресе вас ждут, тогда-то отправляют туда-то… А как оно обернется на деле? Березин офицер опытный, проверенный, заносчив немного, ну да это можно принимать с юмором. Ничего, оботрется, поневоле придется прижаться плотнее друг к другу, когда окажешься среди врагов на том берегу моря, глядишь, поубавится спеси. А если бы он не пользовался доверием и не имел опыта, контрразведчики его не послали бы. Интересно, ему Чернов тоже приказывал приглядывать за ним, Гириным? Мог и приказать, он такой, господин подполковник, — каждому тайно, доверительно прикажет приглядывать за другими. Гирину зримо представилось чисто выбритое лицо Чернова, седоватая щеточка усов под его большим, породистым носом, мягкие губы, как-то очень складно выговаривающие:

— Что поделать, голубчик, время пришло такое, никому нельзя доверять, абсолютно никому…

Забившись в каюту — тесную, пахнущую смолой, рыбой, уксусом и мокрым деревом, — офицеры завалились на укрепленные к стенам откидные лавки с бортиками, покрытые тощими матрацами, набитыми морской травой. Качка выматывала — не хотелось ни курить, ни разговаривать, ни смотреть друг на друга. Гирин вынужден был признаться самому себе, что он даже не представлял, что его так скоро начнет укачивать.

— Как вы? — повернув голову в сторону Березина, спросил он.

— Качает… Утлая скорлупка, на нормальном судне такой качки не почувствовали бы.

Распахнулась дверь, в каюту заглянул грек-контрабандист. Увидев бледно-зеленые лица своих пассажиров, осклабился и исчез. Вскоре где-то внизу, под палубой, чихнул и застучал движок, сначала с перебоями, потом ровнее. Дубок прибавил хода, выровнялся, меньше стал ложиться на борт. Незаметно Гирин задремал.

Проснувшись, увидел Березина и грека, примостившихся у небольшого столика перед разложенными на нем копченой рыбой, горкой овощей и елозившей по крышке стола бутылью с темным вином. Заметив, что он открыл глаза, грек налил в мутноватый стакан вина и молча протянул ему. Гирин отрицательно помотал головой.

— Хорошо! — контрабандист блаженно закатил глаза и прищелкнул языком. — Бери!

Гирин взял. Вино оказалось терпким, немного отдававшим на вкус жженой пробкой, но хорошо снимавшим неприятную кислую горечь во рту. Выпив, вернул стакан, получив взамен кусок рыбы на ломте хлеба и половинку луковицы, сочной, синеватой. Как ни странно, он съел все это с аппетитом.

— Мы тут поговорили, — повернулся к нему Березин. — Наполовину как глухонемые, при помощи жестов, наполовину как нормальные люди. Похоже, что придем на место то ли в четыре утра, то ли через четыре часа.

Грек, видимо поняв, о чем речь, согласно закивал.

— Да, да! — и показал четыре пальца.

— Когда будем подходить ближе к берегу, они выключат мотор, — продолжил Березин. — Его матрос, или черт знает кто он тут у него на этой посудине, отвезет нас на лодке. Берем свои баулы и вперед, в Совдепию.

Грек снова налил вина, пустил стакан по кругу, разодрал остатки рыбы; достав большой складной нож, отрезал хлеба. Гирин вынул часы, щелкнув крышкой, поднес циферблат к лицу контрабандиста, постучал по стеклу ногтем, потом сделал пальцем круг, словно передвигая стрелку:

— Когда?

Черные, как маслины, глаза грека уперлись в часы, потом протянулась рука, и кривой ноготь указал на цифру два.

— Ну вот, — подвел итог импровизированному разговору Гирин. — В два ночи должны прийти.

Грек засмеялся, допил вино и ушел, оставив их одних.

— Однако вы нашли с ним общий язык, — заметил Гирин, доедая рыбу. — Даже вина притащил.

— Кислятина, — поморщился Березин. — Но не выливать же за борт, раз принесли?

Некоторое время они молча ели, потом курили, лежа на лавках и бездумно глядя в низкий потолок каюты. Дубок покачивало, журчала вода, стучал движок, вокруг была непроглядная темень.

Гирин достал из кармана наган, пощелкал курком, провернул барабан, дурачась, приставил дуло к своему виску, имитировав губами звук выстрела. Березин с осуждением покосился на него, но ничего не сказал.

Внезапно стук движка внизу, ставший уже таким привычным, оборвался, и сразу стало непривычно тихо, громче заплескалась вода за бортом, сильнее захлопало полотнище паруса. Качнуло — дубок ложился на другой курс.

Натыкаясь в тесноте каюты друг на друга, Березин и Гирин слезли с лавок и устремились к выходу. Грек, вцепившись в штурвал, что-то заорал — зло, коротко. Его помощник, оттолкнув офицеров, шустро юркнул в оставшуюся открытой дверь каюты и быстро задул керосиновую лампу, висевшую на железном крюке, ввинченном в дощатую стенку.

Грек снова заорал, тыча рукой в сторону моря. Березин сумел понять только одно слово: «Смотри!»

До рези в глазах они с Гириным начали вглядываться в густую темень — вот вроде мелькнул огонек, мелькнул и пропал. Или это почудилось? Но вот опять, похоже, зеленый и красный?

«Русы!» — пробегая мимо них на свое место, крикнул матрос.

Гирин похолодел — неужели это пограничный катер красных? Вот почему грек заглушил мотор: боится выдать себя звуком работающего двигателя, а под парусом он надеется тенью проскользнуть мимо. Но если их уже заметили? Смогут ли они уйти на этом суденышке от пограничного катера, невесть как тут очутившегося, — ведь говорили же, что хитрый грек знает все пути-дороги на море и еще ни разу не попался? Неужто ему суждено попасться именно сегодня, когда они на борту, когда он, этот грек, идет не с контрабандой, а везет их?

Стоявший рядом Березин молча вглядывался в темноту. Он напряженно думал о том, что пограничникам красных тоже ничего не стоит погасить корабельные огни, или как там они называются у моряков — ходовые или еще как, и в темноте подкрасться к утлому дубку на малых оборотах мотора. Поди разбери в море, с какой стороны доносятся звуки, вся надежда только на грека, на его опыт, на то, что этот контрабандист опять вывернется.

Боже, сделай так, чтобы он ошибся, чтобы это был не красный пограничный катер, а какой-то другой корабль. И где они вообще находятся — в территориальных водах новой России или в нейтральных, в открытом море? На часы не посмотреть — кругом темень, а зажечь свет означает выдать себя.

Помощник грека метался по палубе, натягивая какие-то веревки, поворачивая парус. Сам грек-контрабандист, стоя у штурвала, подавал своему матросу гортанные команды на непонятном языке — не на греческом, скорее на турецком.

Неожиданно их всех ослепил яркий свет — пограничники подошли уже довольно близко и, безошибочно определив местонахождение судна-нарушителя, осветили его прожектором.

В первый момент все застыли от испуга. Грек круто заложил руль, и дубок, вильнув, попытался уйти из круга света. Но прожекторист знал свое дело — слепящий свет словно приклеился к суденышку контрабандиста.

Рядом с Березиным грохнули выстрелы — Гирин, держа наган, обеими руками посылал пулю за пулей в прожектор. Лицо его перекосилось от злобы, зубы были оскалены.

Подскочил матрос и ударом выбил из рук Гирина револьвер. Поручик со стоном согнулся, держась за ушибленное запястье, но тут же, распрямляясь, врезал головой в заросший сивой щетиной подбородок помощника грека. Тот успел смягчить удар, подставив руки, и они, вцепившись друг в друга, покатились по узкой палубе. Ослеплял свет, сипели от натуги душившие друг друга заросший щетиной матрос и Гирин, что-то кричал от руля грек.

Березин растерялся и никак не мог решить, что ему надо делать: помочь Гирину или, подобрав револьвер, снова стрелять по прожектору? От нервного перенапряжения и неожиданности он совсем забыл, что и у него в кармане есть наган.

В ответ на выстрелы с катера полоснули из пулемета — пули защелкали по воде, выщербили щепки из борта, гулко простучали по дощатой надстройке каюты, звонко шлепнули по намокшему, поникшему полотнищу паруса. Березин ничком упал на палубу, как привык это делать на земле под обстрелом противника. В стороне, сипя и матерясь, продолжали душить друг друга матрос и Гирин.

Грек, бросив руль, подскочил к ним, взмахнул рукой и резко ударил поручика Гирина в спину. Тот странно изогнулся и, дернувшись, отвалился в сторону.

«Это он его ножом… тем, что резал хлеб в каюте», — понял Березин, поймав себя на том, что руки, вроде как независимо от его воли, вытаскивают из кармана наган.

Пограничный катер подходил все ближе. Оттуда дали еще одну очередь из пулемета — она прошла мористее дубка, показывая его команде и пассажирам, что путь отступления отрезан и находится под огнем пулеметов пограничников.

Грек-контрабандист с наганом Гирина в руке повернулся к Березину:

— Прыгай! — он взмахом руки показал за борт, на темную, как тяжелый асфальт, волнующуюся воду. — Прыгай, берег там. Плыви!

Берег! Сколько до него — верста, две? Легко потерять ориентировку в темноте, можно не доплыть, а тут убили Гирина…

— Прыгай вода! — снова заорал грек. — Я не хочу тюрьма!

Березин отступил за надстройку — дощатая стенка каюты ненадежная защита, но все же. Матрос, заросший щетиной, приподнял тело Гирина, намереваясь перевалить его за борт.

— На судне! — крикнули в рупор с пограничного катера. — Приказываю всем оставаться на местах!

Березин выстрелил. Грек, уронив наган, ткнулся лицом в палубу. Заросший щетиной матрос взревел, оставил тело Гирина и, подхватив весло, метнулся к Березину. Второй раз выстрелить тот не успел. С пограничного катера снова сыпанули из пулемета. Опять полетела щепа, выбитая пулями.

Больше не раздумывая, Березин перемахнул за борт. Вода показалась обжигающе холодной. Одежда сразу же намокла и, как многопудовые вериги, потянула ко дну. Черт с ним, с наганом, — разжав пальцы, Березин выпустил его и, погружаясь глубже, попытался стянуть с себя сапоги. Хлебнул воды, вынырнул и снова ушел под воду. Один сапог удалось снять, но воздуха казалось так мало, а вода так сжимала легкие — все отдашь за глоток воздуха! Неужели он утонет?

Мелькнула мысль, что его наган уже, наверное, на дне и скоро он сам тоже будет там. Березин рванулся в последнем отчаянном напряжении сил наверх, туда, где воздух, небо, на свет призрачно мерцающего по воде блика прожектора пограничного катера. Лишь бы не захлебнуться, не дать проклятой воде заполнить легкие, остановить сердце…

Когда он пришел в себя, то первым ощущением было, что он весь горит. Открыв глаза, Березин увидел над своей головой матовый плафон лампочки в металлической сетке и у самого лица — большие волосатые руки, старательно растиравшие его голую грудь пахнувшей чем-то острым шерстяной тряпкой. Он застонал.

Прямо над ним появилось потное лицо, обрамленное мокрыми, слипшимися волосами, потом оно исчезло, и его сменило другое — чисто выбритое, молодое.

— Оклемался утопленничек… — весело сказал чей-то голос.

Лицо качнулось и исчезло. Березин провалился в забытье…

* * *

Отпираться было бессмысленно — Березин на допросе признал, что вместе с греком-контрабандистом, его матросом и еще одним, неизвестным ему человеком — он не хотел называть фамилию погибшего Гирина — пошел на дубке за контрабандным товаром: денег не было, а жить на что-то надо, вот и стал искать себе промысел на море. В пути они, выпив вина, переругались, началась драка, а тут как раз подошел катер пограничников. Да, когда грек ударил ножом его попутчика, он понял, что могут прибить и его, потому выстрелил.

Грек был убит — это Березин знал точно: он не мог промахнуться, — и потому вел себя спокойно, как ни пытался прижать его каверзными вопросами допрашивавший чекист, а в том, что это был чекист, он нисколько не сомневался. Гирин тоже убит, поэтому опровергнуть показания мог только помощник грека, если красным удалось взять его живым. Березин полагал, что матросу с дубка, если даже его сумели захватить, нет смысла рассказывать правду, и потому в первые дни после задержания еще надеялся как-то выкрутиться. Не расстреляют же его в самом деле? За что, за попытку заняться контрабандой? Ну, посадят в тюрьму — и там люди живут. Назвался он вымышленным именем, наплел о себе небылиц, и дня на три его действительно оставили в покое. Приносили еду, дали махорки, бумаги и карандаш, чтобы написал о себе подробные показания…

Березин курил жгучую махру и писал, придумывая несуществующие подробности, когда за ним пришли. Привели опять к тому же чекисту, с которым он говорил в первый раз. Тот взял исписанные Березиным листы, не читая, отложил их на край стола и как-то очень буднично поинтересовался:

— Жалоб у вас нет?

Березин, не отвечая, пожал плечами и улыбнулся — какие могут быть в его положении жалобы? Впрочем…

— Если можно, распорядитесь, чтобы мне дали газеты или книги. Скучно сидеть так, ничего не делая. Тем более в камере я один.

— Газеты? Это, наверное, можно, — согласно кивнул седеющей головой чекист. Березин ожидал, что он будет одет в кожаную тужурку, как ему представлялось, а чекистский следователь был в гимнастерке и штатских шевиотовых брюках, заправленных в сапоги. — А какие книги вы хотите получить?

— Не знаю, — честно признался Березин. — Романы у вас издают? Майн Рида, например, или Луи Буссенара.

— С романами сложнее, — вздохнул следователь. — Вы сами, как я вижу, целый роман накатали, — он кивнул на листы с показаниями Березина, лежавшие на краю стола. — Майн Рида хотите читать для большего вдохновения?

— Не понимаю.

— На судне вас было четверо, так? Хозяин-грек, застреленный вами из нагана во время драки, его матрос и еще один пассажир, тоже, кстати, вооруженный. Двое погибли, но двое остались. И вот какая получается картина: каждый из вас говорит разное об этом рейсе. Как понимать?

— О чем вы? — Березин постарался произнести эти слова как можно безразличней, но внутри уже образовался ледяной комок предчувствия надвигающейся беды.

— Матрос, который много лет плавал вместе с убитым греком, показал, что они за деньги, полученные от контрразведки Врангеля, подрядились доставить к нашим берегам двух людей, тайно высадить их в пустынном месте, обеспечив скрытность этой операции. На причале вас и вашего попутчика, а теперь у нас нет сомнений, что пассажирами были именно вы и убитый греком мужчина, провожал подполковник Чернов из контрразведки генерала Врангеля. Так?

— Помилуйте… Какой-то Чернов, тайные высадки… — невольно заерзал на стуле Березин. — Откуда вы все это взяли?

— У нас есть фотографии некоторых чинов белогвардейской контрразведки и разведки, активно действующих против советской власти и в эмиграции, — спокойно пояснил следователь. — Среди предъявленных ему фотографий матрос, его зовут Али, безошибочно указал на фото Чернова. Вот так! Мы внимательно осмотрели судно, нашли ваши вещи и вещи вашего попутчика, костюмы, в которые вы собирались переодеться, фальшивые документы, деньги… Нас интересует, с какой целью вас направили сюда, адреса явок, пароли, способы связи с вашим центром.

— Глупость какая! Я денег хотел заработать, понимаете, денег! Потому и пошел в море с этим проклятым греком. Наган у меня остался со времен Гражданской войны, так, кажется, вы ее называете? И только… А вы мне приплетаете контрразведку барона Врангеля, какого-то Чернова, явки, пароли… Глупость!

— Не кричите… — опять вздохнул следователь, словно сожалея, что Березин такой несговорчивый, непонятливый и не хочет никак взять в толк, что дело пошло серьезное и надо относиться к нему соответственно, без истерик. — Криком ничего доказать невозможно, факты нужны. У вас их нет, а у нас есть.

— Какие факты? — иронически скривился поручик. — Мало ли чего мог таскать с собой контрабандист. И деньги, что вы нашли, может, тоже его? Верите этому Али, так извольте верить и мне. Пока все, что вы говорите, — это так, слова, и не более того.

Следователь закурил, предложил свой кисет Березину. Тот отказался. Затянувшись едким дымом, чекист неожиданно спросил:

— Поручика Гирина хорошо знали?

Березин почувствовал: вот оно, начинается главное. Не выдать себя ни жестом, ни словом, иначе — конец. Чем они могут располагать против него? Если бы знать! А вдруг у большевиков положен адвокат? Хотя нет, пока он в Чека как нарушитель границы, ни о каких адвокатах и речь заводить не стоит, для этого, видимо, надо доказать, что его действия носят чисто уголовный характер. Какая самонадеянность была у Чернова и иже с ним, отправлявших их сюда, словно бросая в пасть льву, — сами там ничего не знают о том, что здесь делается, а тоже, подают советы. И ладно бы только советы, приказывают исполнять инструкции. Как их исполнять, сидя в Чека? Чернова бы сюда, с его слюнявыми объятиями на прощанье, в его светлом костюмчике, шляпе и с тросточкой посадить бы напротив этого следователя, похожего на типографского рабочего.

— Никакого Гирина не знаю…

Чекист молча открыл картонные корочки папки «Дела», полистал бумаги и, найдя нужную, глуховато прочитал:

— «Податель сего письма, поручик Гирин, человек в высшей степени надежный, которому можешь полностью довериться…» Это письмо мы нашли в поясе брюк вашего убитого попутчика. Видимо, желая оказать тайно от вашего начальства услугу кому-то из своих давних знакомых, он взялся доставить письмо оставшимся здесь родственникам или еще кому. Да вот не получилось, — следователь примял окурок в жестяной банке из-под ландрина, заменявшей ему пепельницу. — Интересное письмецо. Стоит вам подумать, как вести себя дальше. Пока, я вижу, вы особо не склонны к откровенному разговору. Ну да это ничего, время у нас есть. Сейчас вас проводят в камеру, когда надумаете давать показания — скажете, мне передадут…

* * *

В Москву его везли в арестантском вагоне, но в купе охраны, где вместе с ним неотлучно находился кто-нибудь из двух сопровождавших его чекистов. Они даже спали по очереди. В окно смотреть не разрешали, и потому дорога показалась однообразно-скучной, сплошь состоявшей из чередования: то покачивания вагона на долгих перегонах, очень напоминавшего недавнее морское путешествие, то остановок. Еще ритуал питья чая — кипяток приносил на станциях один из чекистов, бегая за ним с большим помятым медным чайником, — да выводили в туалет. Вот и все.

Вокзала он тоже почти не видел — прямо из вагона его пересадили в закрытый автомобиль и увезли. Быстро промелькнули за окнами улицы, трамваи, дома, толпа на тротуарах, и машина въехала в тут же закрывшиеся за ней большие ворота под аркой серого дома. Поместили в приличной комнате, разрешили немного отдохнуть.

Березин завалился на кровать, сунул в рот папиросу и начал разглядывать трещины на потолке. Вон та похожа на необычную, нахохлившуюся птицу. При известной игре воображения, конечно. А рядом словно уродливый гриб с непомерно тонкой ножкой и огромной, толстой шляпкой. Трещины как контурная карта или линии на ладони долго пожившего человека, хотя этот дом тоже, наверное, стоит немало лет. Что тут теперь будут делать с ним, с Березиным?

Он вспомнил, что тот следователь, похожий на типографского рабочего, оказался въедливым и очень дотошным. Березин промолчал две недели, но за это время чекист сумел раскопать множество разных фактов и фактиков и играючи доказывал, что все написанное Березиным о себе — несусветная ерунда. Чекист шел в наступление методично, неспешно, и от этого его нажим казался еще более неотвратимым — сыпались имена, фамилии, даты, места действий и вопросы, вопросы, вопросы…

Ночами, лежа на жестких нарах в камере, Саша Березин думал долго, мучительно и все об одном — как быть? Конец неминуем — чекист доберется до правды! Установит в конце концов его настоящие имя и фамилию, узнает всю биографию, и потом уже поздно будет отрицать и свое знакомство с Гириным, и Чернова, и службу в Белой армии.

Ему приносили газеты, он жадно читал, не всегда и не все понимая, но видел: страна сильно изменилась, живет совсем иной жизнью, новой, молодой, пусть нелегкой, но ведущей к большим целям. Это не давало покоя — судя по газетам, здесь все было не так, как говорили там, на другом берегу моря, такие, как Чернов.

Что делать? И после долгих раздумий Березин заговорил. Слушая его, чекист молча делал пометки на листе бумаги, потом отправил обратно в камеру, а после вызвали с вещами, посадили в поезд. Березин понял, что привезли в Москву. Значит, им заинтересовалось чекистское начальство? Какое оно, о чем будет спрашивать?..

В дверь постучали. Березин вскочил с кровати, быстро натянул сапоги.

— Входите.

В комнату вошел средних лет человек в приличном костюме. Его пышные волосы, густо посеребренные сединой, видно, никак не хотели поддаваться расческе и рассыпались. На носу блестело пенсне.

— Зачем стучали? — с иронией поинтересовался Березин. — Я здесь как в камере, можно входить без стука.

— Не постучав — неприлично, — с мягкой улыбкой ответил человек в пенсне, поправил рукой свою пышную шевелюру. — Давайте знакомиться. Меня зовут Айвор Янович, а вас?

— Александр Владимирович, — Березин не знал, как себя вести. Предложить гостю присесть к столу? Но гость здесь хозяин, а он сам вроде как под стражей. Тьфу, черт, ну и положение. Выйти из него помог Айвор Янович.

— Давайте сейчас попьем чайку и потолкуем? Не против? — Он приоткрыл дверь и сказал: — Сделайте нам чаю. Ну вот, — садясь к столу и жестом предложив Березину располагаться рядом, продолжил он, — сейчас будет чай. Вы как любите, с сушками или с сухарями?

— Все равно, — пожал плечами Березин.

— А я с черными сухариками люблю… — засмеялся Айвор Янович. — Не скучали за границей по черному хлебу? Все русаки скучают.

— Доводилось. Но там было не до этого, любого хлеба могло не хватать.

Красноармеец в форме внес поднос с сахарницей и небольшой вазочкой, в которой лежали баранки и сухари, поставил на стол стаканы с чаем, вышел.

— Берите, пейте… — предложил Айвор Янович. — Чай хороший, настоящий. Может, сахару?.. Ну, как знаете, батенька.

— Долго я здесь пробуду? — решился задать мучивший его вопрос Березин.

— А это, Александр Владимирович, зависит во многом от вас, — прихлебывая чай, посмотрел на него поверх пенсне Айвор Янович.

— В каком смысле? Я рассказал все, что знал, и, признаться, удивлен пребыванием здесь. Расстрелять меня могли и там, на юге.

— Расстрелять? — удивленно поднял брови чекист. — Ну за что же вас стрелять? За службу у белых? Так мы объявили амнистию. Вы же не каратель, не служили в контрразведке, не участвовали в пытках, допросах? Так? Мы проверили.

— Да, но я пошел сюда против вас.

— Однако не дошли… Правда, в этом уже наша заслуга. Скажите, Александр Владимирович, при каких обстоятельствах вам стало известно, что вашим, скажем так, вояжем к нам дирижирует иностранная разведка?

— Я уже говорил… Но могу еще раз.

— Сделайте одолжение.

— Пожалуйста. Когда мне предложили выполнить задание, я дал согласие. Плату обещали хорошую, а отказываться там не принято, могут не так понять, ну и… Задание показалось простым и в то же время странным: прибыть тайно на территорию Советской России, приехать с Гириным в Екатеринослав, прийти на явку и оттуда выехать в указанный хозяином конспиративной квартиры город. Устроившись на жительство, завести знакомства среди людей, готовых на все.

— Что именно имелось под этим в виду? — задал вопрос Айвор Янович.

— Я тоже так спросил, — криво усмехнулся Березин. — Подполковник Чернов из контрразведки объяснил мне, что надо завести прочные знакомства среди главарей преступного мира. Желательно среди тех, кто может командовать всякими ворами. И потом ждать.

— Чего?

— Указаний. Так было сказано. Честно говоря, я не очень представлял себя в роли знакомого, а то и приятеля бандитов и воров. Да и не знаю я, как с ними надо знакомиться, но обещали, что все это пояснят в Екатеринославе.

— Почему выбрали именно вас?

— С Черновым раньше служили вместе, в одной дивизии. Тот и рекомендовал как «храброго и предприимчивого офицера», — усмехнулся Березин.

— Зачем нужны воры, не говорили?

— Нет, этого не говорили. Даже не знаю, должен ли я был ехать в указанный хозяином явки город вместе с Гириным или один.

— Полагаете, вам не очень доверяли? — Айвор Янович откинулся на спинку стула. — Да вы пейте чай, остывает.

— Трудно сказать, — задумчиво помешивая ложечкой в стакане, ответил Березин. — Может, не хотели раньше времени посвящать во все детали? Один раз, когда мы с Гириным были у Чернова, приехал некий господин в штатском. Его сразу провели к генералу. Чернов вошел следом, и дверь осталась неплотно прикрытой. Я с детства хорошо владею языками — английским и французским, благодаря этому понял, о чем говорили в кабинете генерала.

— На каком языке шел разговор?

— На английском. Чернов тоже свободно говорит. Когда приезжали союзники, его отправляли сопровождать. Подполковник вообще пользуется большим доверием генерала и потому имеет с ним смежный кабинет. Господин в штатском говорил, что разведка Империи очень заинтересована в скорейшем развертывании операции и готова начать ее, но не хватает людей, чтобы это сделать во многих городах России сразу. Называлась Москва как место первого удара.

— Удара? Вы не ошиблись?

— Нет. Он так и сказал — удара. Похвастался, что у них, то есть у разведки Империи, есть здесь строго законспирированный человек, которого называют «старым другом». Он якобы должен начать, а остальные последовать его примеру.

— Гирин тоже знал английский? И известно ли Чернову о вашем знании языка?

— Нет, Гирин языками не владел. Он даже болгар и сербов с трудом понимал, — засмеялся Березин. — А Чернов… Думаю, он не знает, что я владею английским. По крайней мере, я сам ему об этом не сообщал, в юнкерском училище был принят французский, а английский я учил дома.

— Куда потом делся господин в штатском? Как он выглядел?

— Выглядел обычно: прилично одет, светловолосый, этакий блондин с сединой и ранней лысинкой, сытый, розовый. Ну, что еще? Раньше я с ним не встречался, после — тоже. Его, наверное, вывели через другую дверь. Но после его визита нас заторопили, а Чернов стал подбирать новые кандидатуры, формировать группы офицеров для отправки сюда.

— Они вам известны?

— Нет. Господа из контрразведки не очень разговорчивы.

— Понятно. — Айвор Янович снял пенсне, положил его перед собой на стол. Лицо его сразу сделалось как-то строже. — Скажите, Александр Владимирович, вы не согласились бы нам немного помочь?

— Стать сексотом? Кажется, так это называется у жандармов? — криво усмехнулся Березин. — Нет, увольте, я не предатель.

— Да и мы не жандармы! Они душили всякое свободомыслие в народе, а мы призваны народом охранять его свободу от посягательств таких, как этот лысоватый розовый блондинчик из разведки Империи! У меня есть серьезные сомнения в том, что он хочет дать нам хлеба для пострадавших от голода, помочь пустить фабрики и заводы, построить для людей дома и предоставить им работу. Да, не надо прятать голову в песок, уподобляясь страусу, — у нас есть еще безработные, но мы это явление ликвидируем. Однако господа из Империи здесь нам отнюдь не помощники, а только враги. Враги русского народа, выбравшего новый путь государственного развития. Вот и думайте, Александр Владимирович, кого вы не хотите предавать — русский народ, свою Родину или интересы крупного капитала Империи, которые представляет розовый блондин из их разведки. Я не обращаю вас в марксизм, но вспомните, как продали Россию и ее солдат господа союзники. А теперь снова хотят попытаться пока неизвестным нам способом всадить нож в спину тем же солдатам, пришедшим домой с фронтов, снявшим шинели и готовым начать мирное строительство своей республики. Понимаете, СВОЕЙ!

— Вы горячо агитируете, но чтобы думать, я должен знать, чего именно вы от меня хотите?

— Два варианта. Первый — если Гирина не знают на явке в Екатеринославе, мы подберем похожего на него сотрудника, и он пойдет туда с вами. Второй вариант — пойдете один. Разработаем легенду, правдоподобно объясняющую ваше длительное непоявление: в нее войдут драка на судне, гибель Гирина, ваш прыжок за борт и так далее. Способы связи оговорим, прикроем вас надежно. Как вы понимаете, нам очень важно знать, что затевают эти господа, где и как готовятся нанести нам удары. В этом вы и можете нам помочь.

— А что будет со мной потом? — Березин, испросив разрешения, закурил папиросу. Чекисты его озадачивали. Разительно непохожие — тот, на юге, был явно из рабочих, а этот, чувствуется, хорошо образован, видимо, занимает ответственный пост, но есть в них нечто общее. Страстная вера в правоту своего дела? Преданность ему? Действительно ли так они пекутся о благе народа, как говорят, или это пустое фразерство?

Дать согласие и попробовать скрыться от них, предупредив хозяина явки? Но он его не знает в лицо, а чекистам известен адрес явки, и там может ждать их человек; тогда только еще и не хватало ему начать рассказывать о чекистах. Даже если там и остался настоящий хозяин, первое, что он сделает, если хоть на йоту не поверит в легенду, — уберет его, Березина, или это сделают потом по указке Чернова. Заколдованный круг, да и только. С другой стороны, коли уж начал говорить, теперь рот не закроешь. И что его связывает с эмиграцией — родных и семьи там нет, не успел обзавестись, здесь тоже никого не осталось из родни. Такое лихолетье пронеслось над Россией, что многие оказались, как он, единственными представителями некогда многочисленных семейств. Каков же будет ответ чекиста на его вопрос?

— Сейчас об этом рано говорить, — Айвор Янович надел пенсне. — Несколько преждевременно, я бы сказал. Сначала нам стоит научиться доверять друг другу, я бы даже сказал — лучше понимать друг друга. Знали Гирина на явке?

— Этого я с уверенностью сказать не могу. Просто не знаю, — развел руками Березин. — Чернов не очень умный человек, он прекрасно умеет нравиться начальству, всегда может оказаться рядом в нужный момент, уловить еще не высказанное желание: есть люди, владеющие подобным лакейским искусством. Но рядом с ним, в контрразведке и разведке, работают весьма опытные офицеры, хорошо подготовленные во всех отношениях. Насколько известно мне, у них есть определенные каналы связи с их людьми здесь. Могли передать по ним наши приметы или еще каким-то образом застраховаться. А подробностей из жизни Гирина я не знаю, не могу рассказать о его привычках, семье. Мы встретились только у Чернова и ранее знакомы не были.

— Понятно, — кивнул чекист. — Поживите пока здесь. Мне говорили, вы интересуетесь газетами? Вам будут их приносить. Если хотите, могу предложить Диккенса. На английском.

— Буду благодарен, — слегка поклонился Березин. «Значит, ему доложили и о моей просьбе дать для чтения романы. И предложение почитать Диккенса, в свою очередь, может быть проверкой на знание языка. Что же, все правильно. Как это он сказал — научиться доверять друг другу? Посмотрим».

— Меня еще будут допрашивать? — поинтересовался Березин.

— Мы будем видеться, — ответил с улыбкой Айвор Янович. — А пока до свидания.

Он вышел. Березин постоял с минуту, глядя на закрывшуюся за ним дверь. Откроется ли она для него? Куда и кем он выйдет через нее отсюда, с этой пресловутой Лубянки, которой так любил пугать всех подполковник Чернов?..

* * *

Когда Айвор Янович вошел в кабинет Дзержинского, Феликс Эдмундович, сидя за столом, быстро писал на небольших листах бумаги; рядом, в пепельнице, дымилась папироса.

— Ну как? — не отрываясь от своих заметок, спросил Феликс Эдмундович.

— Кажется, рассказал все честно, — присаживаясь поближе к столу председателя ВЧК, ответил Айвор Янович.

— Хорошо, что вы не отказываете в честности человеку из вражеского лагеря, — поднял голову Дзержинский. — Но честность, по-моему, тоже может быть классовой. Или нет? Он по-нашему честен?

— Думаю, кое-что он начал понимать.

Услышав такой ответ, Феликс Эдмундович чуть заметно улыбнулся в усы и снова принялся быстро писать.

— Транспорт! Проблема из проблем! — не отрываясь от заметок, пояснил он. — Набрасываю кое-какие мысли по этому поводу. Сейчас закончу, извините… Ну вот, слушаю вас.

— Подтверждается ранее сообщенное Березиным об интересе разведки Империи к нашим внутренним делам. По его описаниям трудно судить, кто именно из их представителей приезжал к врангелевцам, но несомненно одно: операция разработана и спланирована не белогвардейцами, а господами из Империи. Своих офицеров врангелевская контрразведка и разведка подбирают для них только в качестве исполнителей, поскольку нужны люди, безукоризненно владеющие русским языком, и, видимо, людей нужно немало.

— Террор? — поднял брови Дзержинский. — Или диверсии?

— Не думаю, — протянул Айвор Янович. — Иное время, иные задачи. Есть данные, что разведка Империи прорабатывала вопрос о снабжении своих агентов на нашей территории денежными средствами, минуя границы. Но эти господа всегда ставят перед собой и далеко идущие политические цели. Смущает ориентация исполнителей — из числа врангелевских офицеров — на установление связи с преступными элементами. Странное задание.

— И тем не менее наши враги никогда не отказывались ни от терроризма, ни от диверсионных актов. Нельзя про это забывать… А уголовные элементы? Как вы думаете, Айвор Янович, не придумана ли господами из Империи специально для нас определенная дезинформация? Не желают ли они пустить ВЧК по ложному следу? Разведки обычно избегают связи с уголовниками, и наоборот.

Айвор Янович ненадолго задумался, потом начал рассказывать всю историю задержания Березина, как его нашли, что предложили сделать в России и как он, совершенно случайно, услышал разговор иностранного гостя в кабинете генерала.

— Никто не мог предполагать, что Березин сможет услышать и понять разговор, а если они преднамеренно дали ему возможность его услышать, то не могли предусмотреть, что он и Гирин попадутся пограничному катеру. Нам господа врангелевцы об отправке своих гонцов не докладывали, — закончил свой рассказ Айвор Янович.

Дзержинский слушал его не перебивая, делая время от времени пометки карандашом на листе бумаги.

— Мы точно не знаем, что на самом деле представлял собой грек-контрабандист. Товарищи на юге успокоились тем, что он убит. Это упущение, — глуховатым голосом начал он развивать свою мысль. — Не исключены связь контрабандиста с разведкой Империи и, по их заданию, вывод судна с офицерами прямо на наш катер. Можно предположить и разработанный заранее вариант, по которому оба посланца должны были быть задержаны чекистами уже здесь, в Москве, или в другом городе России. Мы не знаем точно, почему убили именно поручика Гирина и грека, какими сведениями они располагали или могли располагать. Пока мы основываемся преимущественно на показаниях Березина и вере в его честность. Вот и все. Для начала работы, прямо скажу, маловато. Но полученные сведения настораживают. Даже если нас пытаются водить за нос, все равно настораживают! Если хотят отвлечь наше внимание — готовятся к более серьезному! Вот в чем дело.

— Я свяжусь с товарищами на юге. Пусть внимательно поработают по версии с греком и убитым поручиком Гириным.

Феликс Эдмундович согласно кивнул и, закурив новую папиросу, продолжил:

— Нельзя оставить без внимания и то, что Березин может говорить правду и все обстоит действительно так, как он рассказывает. Тогда нам крайне необходимо разработать свои контрмероприятия и активно вклиниться в начатую врагом операцию! Узнать, что они замыслили, как намерены осуществлять свой замысел. Кто этот «старый друг» разведки Империи, надежно законспирировавшийся у нас? С кем связан, какое имеет задание? Можем рассчитывать на помощь Березина?

— Будем работать с ним, Феликс Эдмундович.

— Мне представляется это только одним направлением. По мере выяснения замыслов господ белогвардейцев и их хозяев из Империи надо перехватить у них инициативу, потянуть их за собой, в нужную нам сторону, попытаться проникнуть в их святая святых, чтобы знать заранее обо всех их кознях. Вот над чем стоит подумать. В Екатеринославе, куда должны были прибыть офицеры, работают наши надежные товарищи; свяжитесь с ними, пусть ни на минуту не ослабляют внимания к адресу, по которому расположена явка белых. От нее могут потянуться очень интересные нити в разные стороны.

— Это уже сделано. Я полагаю необходимым переговорить и с начальником МУРа. Виктор Петрович раньше работал у нас, в ВЧК, с ним можно разговаривать прямо: не хочу выпускать из поля зрения и версию с преступниками.

— Правильно, — Дзержинский слегка прищурился, пряча мелькнувшую в глазах лукавую искорку. — Есть одна идея, Айвор Янович! Хорошая идея. Мне она нравится. Стоит поискать среди наших сотрудников человека, способного повести игру долгую, с дальним прицелом. Скажу откровенно: нужно, чтобы он отлично владел иностранным языком. Догадываетесь, каким?

Председатель ВЧК встал из-за стола, прошелся по кабинету, остановился напротив Айвора Яновича, заложив ладони рук за широкий ремень, подпоясывавший гимнастерку.

— Он должен знать их детские сказки, песни, привычки, поговорки, уметь вести себя как истый уроженец Империи или ее доминионов. Иметь опыт нашей работы и быть готовым включиться в операцию, вернее, в нашу контроперацию на любом этапе. Понимаете?

— Хотите…

— Не хочу! Не хочу загадывать, — улыбнулся Феликс Эдмундович, легонько прижав ладонью плечо пытавшегося привстать со стула Айвора Яновича. — Считайте, что я сейчас просто фантазирую. Но будет очень обидно, если появится возможность затеять с врагом игру, заставить его плясать под нашу дудку, а мы ее не сумеем использовать. Не только обидно, но и преступно! Поговорите с Виктором Петровичем, попросите его немедленно сообщать нам о всех странных происшествиях или необычных случаях, не говоря уже о серьезных преступлениях. Ориентируйте аппараты Губчека о сообщенных Березиным сведениях. Где-то могут появиться или уже появились другие поручики и капитаны, направленные сюда врангелевцами по указке разведки Империи. Господа капиталисты способны затеять большую политическую провокацию, зная о наших планах восстановления разрушенного войной хозяйства. Это тоже нельзя сбрасывать со счетов. Если они решили начать действовать, то уже не будут останавливаться. Кстати, на юге подумали о прикрытии Березина?

— Да. Официально сообщено, что все лица, находившиеся на судне-нарушителе, погибли. Березин содержался в строгой изоляции, сюда его доставили, соблюдая все меры предосторожности, чтобы исключить даже малейшую утечку информации.

— Давайте начнем работу, — Дзержинский сел за стол, снова придвинул ближе к себе записки о транспорте. — Докладывайте мне в любое время о ходе контроперации и новых данных. Сейчас очень важно не пропустить момент, в который надо максимально напрячь наши силы и взять инициативу в свои руки целиком и полностью…

Вернувшись в свой кабинет, Айвор Янович зажег свет — уже смеркалось, и по небу шли тучи, похожие на вату, выщипанную из старых, рваных одеял, поэтому казалось еще темнее, — и долго стоял перед висевшей на стене большой картой мира. Не давали покоя слова Феликса Эдмундовича о классовой природе честности, его прямой вопрос о том, как честен бывший врангелевский офицер Березин — по-нашему или нет?

За время работы с Дзержинским Айвор Янович уже успел убедиться, что председатель ВЧК обладает редкой интуицией, умом прирожденного философа и ученого, незаурядным даром полемиста: из множества фактов и фактиков его острый аналитический ум всегда безошибочно выхватывал самое главное, поэтому вопрос о честности вряд ли был задан им просто так. Но далее эту тему председатель ВЧК развивать не стал, значит, задав вопрос, он тем самым предполагал, что Айвор Янович отметит это для себя, еще раз пройдет по цепочке полученных сведений, тщательно просеивая и сортируя их, пробуя каждый факт «на зуб», как проверяли раньше монеты — не фальшивая ли?

Разведка Империи имеет многовековую историю, традиции, числит в своем активе немало блестяще проведенных, изощренно разработанных успешных операций, и ее сотрудники являют собой весьма опасного противника, не склонного к сантиментам и не гнушающегося никакими методами. Арсенал применяемых ими приемов весьма широк, и, надо отдать должное противнику, этот арсенал им неустанно пополняется. Мастера тайных разведывательных операций тщательно продумывают замысловатые комбинации, в которых причудливой вязью переплетаются быль и небылицы, действительные факты с дезинформацией. Они вполне могут иметь замысел начать игру с чекистами — долгую, хитрую, ведущую к пока неведомым целям.

Предположим, Березин является некой «фальшивой монетой», которую разведка Империи очень желает всучить нам за настоящую. Причем сам Березин даже может об этом и не знать, а вся игра строится на том, что он после задержания согласится оказать помощь чекистам. Вот вам и готовый агент-двойник! А если его специально готовили к тому, чтобы он попал в ЧК и, поломавшись для вида приличествующее время, согласился на сотрудничество? Не здесь ли разгадка всей запутанной и странной истории с разговором, подслушанным в приемной белого генерала, морским путешествием, дракой на судне, гибелью грека-контрабандиста и поручика Гирина?

Господа из разведки Империи без особого трепета относятся к чужой человеческой жизни, даже к жизни некоторых своих давних сотрудников, — что для них стоит пожертвовать греком и Гириным для окончательного запутывания всех следов? Грек-контрабандист действительно мог сотрудничать с разведкой — неважно с какой, хотя бы и с врангелевской, — и иметь задание вывести судно с офицерами прямо под пулеметы пограничного катера; ему могли поручить и убийство поручика Гирина как ненужного свидетеля или «болвана» в начатой игре — «болвана», в поясе брюк которого специально вшито компрометирующее письмо, обнаружив которое, чекисты должны начать «разматывать» Березина. Грек в таком случае не мог знать, что и его самого обрекли на заклание, поручив Березину ликвидировать контрабандиста. А потом, после задержания, под тяжестью улик Березин сознается, им наверняка начинают интересоваться в Москве, он согласится помочь и… Вот тут-то начнется…

Что же, попробовать принять это как одну из версий и постараться подыграть господам из разведки Империи, сделать вид, что мы всему и полностью верим?

Только как-то не очень совпадает с новой версией оставшееся после разговора с задержанным офицером ощущение прямоты, самоуважения, гордости этого человека, пусть даже тщательно скрываемой за иронией.

Можно ли, работая в ВЧК, верить впечатлениям о людях, внутренним ощущениям? Перед тобой вполне может оказаться матерый враг, натянувший на себя личину запутавшегося, но честного человека.

Нет, ощущениям и первоначально возникшим впечатлениям о ком-либо доверяться полностью, видимо, не стоит, а вот верить в человека надо, иначе нельзя будет жить и работать в ВЧК…

* * *

Березин лежал на кровати, бездумно глядя в потолок. Не хотелось больше заниматься ерундой и придумывать разные фигуры из трещин на потолке. Не до того — в душе словно образовался тянущий ком, как камень давивший на сердце, заставлявший его биться глухо и неровно.

Горевшая вполнакала высоко под потолком лампочка — тускло-желтая, словно умирающая — да раздававшиеся иногда за дверями шаги караульных еще более угнетали.

Жизнь кончена! Сегодня он это окончательно понял. Понял и удивился самому себе — ни страха, ни судорожного желания вырваться из плена жутких обстоятельств, в которые завела его нелегкая судьба; если там, в море, погружаясь в темную, бездонную пучину, он еще отчаянно цеплялся за жизнь, из последних сил выбираясь на поверхность, страстно желая дышать, ходить по земле, существовать, неважно как, но существовать, то теперь у него не было такого желания. И куда выбираться, что хорошего его может ждать за стенами Лубянки? Новый мир — он ему чужд, как стал теперь чуждым тот, в котором он прожил прежде столько лет. Родных здесь нет, знакомых тоже — не считать же знакомыми чекистского следователя или приходившего к нему чекиста в пенсне, назвавшегося Айвором Яновичем?

Почему его не убили в боях, почему не свалил сыпняк, почему он не утонул, наконец! Тогда бы не было всего этого кошмара эмиграции, тупой, никому не нужной муштры, уже ни к чему не пригодной, да, непригодной, незачем себя обманывать, армии «белых мстителей», как высокопарно именовали их эмигрантские газетенки; тогда он не продал бы свое честное имя, как Иуда, за тридцать сребреников и не отправился бы сюда, в Россию, чтобы, ступив на родную землю, очутиться здесь, на Лубянке, где он теперь лежит на кровати, тайком глотая слезы жгучего стыда и бессилия.

С теми, кто остался на том берегу моря, покончено. Они уже более не существуют для него с тех пор, как он начал говорить в ЧК. И он для них — труп. А эти? Что он для них и они для него?

С теми он больше не может, а с этими не хочет! В его роду еще не было предателей, выдававших своих, пусть даже бывших, товарищей. Сохранить себе жизнь ценой выполнения заданий чекиста в пенсне, стать чем-то вроде провокатора? И можно ли ему верить: все разведки и контрразведки мира одинаковы — их люди всегда поначалу сулят золотые горы, пока ты не согласился, а стоит только дать согласие, взнуздывают жесткой уздой и пришпоривают, в кровь терзая твою душу хлыстом угроз и принуждения, а награда одна…

Подожди, но этот в пенсне не обещал тебе золотых гор, не понуждал, не грозил… Ловкая игра?

Какая теперь разница, играет он, притворяется или говорит вполне искренне? Ему не понять, что бывает с человеком, сломанным житейскими невзгодами, — безысходная усталость, бесконечное равнодушие к себе, своему будущему. И откуда чекисту знать, что все это овладело Березиным еще там, на дальних берегах южного моря? Нося эти чувства в себе как незаживающую рану, он дал согласие на отправку в Россию, плыл на дубке, сидел в ЧК, рассказывал все, что знал, следователю, ехал сюда, в Москву. Нет, там, на юге, когда следователь начал припирать его фактами, он еще немного судорожно дергался, наверное по инерции, чего-то боялся, но потом, в один из дней, почувствовал себя вконец опустошенным. Тогда-то он и рассказал им о разведке Империи: если здесь действительно работают патриоты России, они сами сделают все, что надо, без него.

Но как отличать в людях истинный патриотизм от ложного — вроде все как один болеют за Родину: и генерал, и подполковник Чернов из контрразведки, и эти, из ЧК. Нет, Россия у каждого своя. И его Россия — кончилась, а другой не будет. А он сам честно все рассказал и уйдет из жизни. Вот так. Если поймут — простят. С теми он больше не может, а с этими не хочет…

Прислушиваясь к шагам караульных, Березин осторожно расстегнул брюки, выпростав нижнюю рубаху, оторвал от нее длинный лоскут. Примерил — показалось мало. Оторвал еще. Теперь должно хватить.

Улегшись на бок, он укрылся одеялом — жестким, солдатским — и поднес к губам внутреннюю часть запястья. Решившись — впился в нее зубами; почувствовав солоноватый привкус крови и теплую струйку, скользнувшую по руке, испугался, хотел было крикнуть, позвать на помощь, но усилием воли подавил это чувство, заставив себя молчать.

Намотав на запястье лоскуты, оторванные от рубахи, чтобы не было сразу видно вытекающей крови и караульные, иногда заглядывающие в комнату, не подняли бы раньше времени тревогу, он натянул повыше одеяло и стал ждать, ощущая, как набухают его кровью намотанные на запястье тряпки.

Вскоре в ушах у него слегка зашумело, словно он вновь стоял на причале под палящим солнцем, ожидая отплытия на утлом дубке, а под досками настила заплескалось теплое, играющее бликами море. Голова, а потом и все тело показались вдруг странно легкими, словно можешь взлететь высоко-высоко, и Березин провалился в темноту смертельного забытья…

* * *

Айвор Янович, вызванный старшим караульного наряда по телефону, прибежал, когда все было уже кончено.

Березин лежал на измазанной кровью кровати, бледный, можно даже сказать, совсем белый, неестественно вытянувшийся, худой.

Хлопотавший рядом с телом доктор складывал инструменты в саквояж.

— Перегрыз вены зубами… — обернувшись к Айвору Яновичу, пояснил он. — Оторвал от рубахи лоскуты и повязал ими руку, чтобы караульный не заметил раньше времени. Так что охрана не виновата, обманул он их…

— Себя, — глухо ответил Айвор Янович.

— Что? Что вы сказали? — не понял доктор.

— Себя обманул, — с горечью повторил Айвор Янович.

— Ну, не знаю, не знаю… — доктор бочком обошел чекистов, стоявших около кровати с телом Березина, и пошел к выходу.

«Я сомневался в нем, а он с самого начала сомневался во всех нас, — подумал Айвор Янович. — Надо было еще раз поговорить с ним, попытаться убедить, заставить поверить, найти нужные слова. Но он не захотел ждать, пока мы научимся лучше понимать друг друга. Как можно было мне забыть, что оставляю здесь человека, стоящего на жизненном перепутье, наедине со своими мыслями? Чтобы не пойти ни с нами, ни против нас, он выбрал смерть, считая ее искуплением всех бесчестий. Он действительно был по-своему честным человеком, но в решающий момент испугался сломать то, что было прежде, отринуть от себя прошлое… Вот и оборвалась живая ниточка, которая могла вывести к тайнам замыслов разведки Империи, оборвалась трагично, нелепо, безвременно. Хотя какая смерть ко времени, какая не трагична? По сути дела, Березин — еще одна жертва начатой противником операции, еще одна скомканная, смятая и погубленная в угоду интересам вражеской тайной службы жизнь. А нам придется теперь все начинать сначала…»

Загрузка...