Часть вторая

Поезд пришел в Москву утром. Шумная толпа приезжих высыпала из вагонов под голубое, весеннее московское небо — на перроне сразу стало тесно от множества людей, чемоданов, мешков, баулов, фанерных ящиков, перевязанных веревками, тележек, подкативших к почтовым и багажным вагонам. Гимнастерки, куртки, пиджаки, скромные платья женщин, шляпы и солидные костюмы нэпманов, роскошные туалеты их подруг, подстриженных по последней моде, — все смешалось около здания вокзала, растеклось живыми, беспокойными ручейками по площади.

Пассажиры посолиднее нанимали извозчиков. Те, что попроще, в линялых гимнастерках, скромных пиджаках и платьях, направились к остановкам трамваев.

Вместе с толпой на привокзальную площадь вышел и средних лет плотный мужчина, одетый в скромную темную суконную пару, светлую рубашку и мягкие, слегка поношенные шевровые сапоги. Остановившись, он снял большую мятую кепку, вытер платком пот с коротко остриженной лысоватой головы, незаметно огляделся по сторонам. Видимо, не заметив вокруг ничего заслуживающего внимания, поднял лобастую голову, разглядывая затейливую башню вокзального здания — копию башни царевны Казанского царства. Вздохнув в ответ на какие-то свои мысли, перекинул с руки на руку небольшой саквояж, похожий на докторский, поудобнее пристроил на руке свернутое короткое пальто и неспешным шагом, то и дело поправляя сползавшую на глаза кепку, направился к центру.

Дойдя до Красных ворот, он потолкался некоторое время около стоявших там лотков, купил пачку папирос «Дружок» с изображенной на этикетке улыбающейся девушкой, обнимающей за шею лошадку. Раскрыв пачку, закурил, зажав саквояж и пальто между крепких ног. Снова бросил вокруг себя быстрый взгляд. Постоял, лениво посасывая папиросу, словно решая, что ему делать дальше. Потом, все так же неспешно, пошел по Садовому кольцу к Сухаревке, зашел на толкучку, где нырнул в одну из лавчонок. Из нее в другую, третью.

Его помятая кепка долго мелькала то у лотков букинистов, то около уличного торговца пирожками с сомнительного свойства начинкой, прозванной студентами «ухо — горло — нос». В одном из небольших магазинчиков он сменил свою кепку на темно-серую шляпу «дипломат» и, видимо очень довольный обновой, зашел отметить это событие в дешевый ресторанчик.

Удобно расположившись за столиком, откушал суп и котлету, выпил стакан чаю с лимоном, немного поговорил о каких-то пустяках с обслуживавшим его официантом, расплатился и вышел.

Вскоре мужчина в шляпе «дипломат» уже гулял по Петровке, с интересом рассматривая витрины магазинов и оборачиваясь вслед проходившим мимо хорошеньким женщинам. С Петровки он через Столешников переулок вышел на Тверскую, смешавшись с толпой, спустился к Моховой, где нанял извозчика, велев ему ехать к Дорогомиловской заставе.

Откинувшись на спинку потертого сиденья извозчичьей пролетки, он внимательно разглядывал улицы, дома, людей, вывески. Несколько раз оглянулся назад.

У Дорогомиловской заставы он отпустил извозчика, дав ему на чай, подхватил свой саквояж, перекинул через плечо свернутое пальто и, весело насвистывая какой-то опереточный мотивчик, смело углубился в узкие улочки, где в густо зазеленевших кустах палисадников прятались бревенчатые домики окраины.

Побродив часа полтора по улочкам, мужчина в шляпе «дипломат» отыскал аккуратный домик под крашенной зеленой краской крышей. Решительно толкнул калитку, увернувшись от незлобивого затявкавшего лохматого пса, которому не хватило длины цепи, чтобы достать до ног незваного гостя, поднялся на крыльцо. Постучал.

Наблюдавший за ним пес еще раз лениво тявкнул и ушел в конуру. Дверь открыл худощавый мужчина в женском переднике, в руке у него был кухонный нож.

— Простите… — приподнял шляпу приезжий, — я по объявлению. Разрешите?

Хозяин дома молча посторонился, пропуская его на веранду. Закрыл дверь, обернулся.

— Извините, готовлю по-холостяцки… Вам сюда, прошу.

Он повел приезжего в глубь дома, оказавшегося весьма большим. Распахнул перед ним некрашеную дверь комнаты с окнами в сторону Москвы-реки. Вечернее солнце освещало большой диван, стол, покрытый белой, вышитой синими цветами скатертью, двухстворчатый платяной шкаф, пузатый комод с поставленной на него керосиновой лампой, венские стулья с гнутыми спинками.

— Комната хорошая, не сомневайтесь.

Приезжий прошел внутрь, посмотрел в окна, немного затененные листьями кустов сирени, открыл форточку, положил на диван пальто, рядом поставил саквояж.

— Пожалуй, остаюсь. Может быть, пригласите к столу? Там и потолкуем.

— Извольте, составьте компанию. Если хотите умыться — это на веранде…

К столу приезжий вышел умытым, увидев сковороду с жареной рыбой и картофелем, быстро сходил в свою комнату и вернулся с бутылкой водки в руках.

— Отметим?

Хозяин дома молча достал из шкафчика граненые стеклянные рюмки, тарелку с огурчиками и луком, поставил на стол. Сели.

— А чего же вы по-холостяцки? — закусывая, спросил гость.

— Овдовел. Решил вот сдать комнату, все веселей.

— Женились бы лучше… — приезжий откусил от огурца крепкими зубами. — Без женщины в доме трудно. Или не хотите?

— Почему? Жениться можно. Вас как величать?

— Алексей Фадеевич. А вас?

— Юрий Сергеевич. Со знакомством… Жениться можно, — продолжал хозяин после того, как выпили по второй, — но сейчас в загс еще не очень модно, а в церковь уже не модно. Просто сходятся, и все. Так и я… схожусь. Предпочитаю наносить дамам визиты, не стесняя себя.

— Это хорошо… — посмеялся Алексей Фадеевич. — У-у, какая зверюга!

Он кивнул на большого пушистого кота, неслышно вышедшего с кухни и севшего у стола. Хозяин бросил ему кусочек рыбы. Кот тут же им занялся.

— Ваш песик его не трогает? Нет? Прекрасно… Да, а какие у котика глазища загадочные, с потусторонним выражением, словно у древнего заклинателя-халдея. Как это звали знаменитого мага древности: Саггиль-кина-уббид, заклинатель, благословляющий Бога и царя? Так?

— Наверно… — меланхолично пожал плечами Юрий Сергеевич. — Только это не халдейский маг, а шумерский, из Древнего Вавилона. А вы занимались Востоком, археологией?

— Чем я только не занимался… — Алексей Фадеевич достал папиросы, купленные им у Красных ворот. — Курите? Угощайтесь… Дам нет, возражений не будет, если мы здесь же и покурим?

— Пожалуйста, курите… Но мой котик не маг и не волшебник. И даже не заклинатель. — Юрий Сергеевич прикурил, с удовольствием затянулся. Выпустив струю синего дыма, впервые за все последнее время посмотрел в глаза собеседнику, сидящему напротив. — Его зовут Ангел. Правда, волос Ангела жесткий, хвост вполне можно использовать как ершик для чистки стекол ламп.

— Интересное свойство, — усмехнувшись, приезжий полез во внутренний карман своего пиджака, достал объемистый, из темной кожи бумажник, вынул из него пятирублевую царскую купюру. — Один общий знакомый, узнав, что я собрался к вам, просил отдать старый долг, — он подвинул купюру ближе к руке хозяина.

Тот, мельком глянув на нее, улыбнулся бледными губами:

— Вы напрасно беспокоились. Долг мне уже отдали.

Юрий Сергеевич вынул из кармана брюк точно такую же ассигнацию и положил рядом с первой. Приезжий быстрым движением подтянул их к себе, скомкав старенькую скатерть, покрывавшую стол. Сверил номера.

— Алексей Фадеевич ваше настоящее имя? — спокойно спросил Юрий Сергеевич.

— Да… — гость небрежно бросил теперь уже ненужные купюры на стол. — Настоящее. Алексей Фадеевич Невроцкий. А вы?

— Юрий Сергеевич Базырев. Тоже настоящий, — хозяин усмехнулся.

«Ну, это ты, положим, врешь! — подумал про себя Невроцкий. — Хотя какая мне разница? Не пойдем же мы доносить друг на друга в Чека? Однако и поинтересоваться надо будет своим новым сотоварищем. Мало ли что может в жизни пригодиться, причем не знаешь, когда и зачем. Поинтересуемся, не спеша, ненавязчиво. Успеем…»

— Я сразу понял, что вы от моего знакомого, — продолжал Юрий Сергеевич, — только ему я писал, что хочу дать объявление о сдаче комнаты внаем. Здесь об этом никто не знает.

— На это и рассчитывал, — отозвался Невроцкий. — Пока могу пожить у вас?

— Да, пока можете. Потом подыщем что-нибудь, в зависимости от того, как пойдут дела. Город знаете? Имеете здесь родных, знакомых?

— Знакомых нет, родных тоже, но город знаю неплохо. Бывал раньше. Кстати, я хорошо проверился, прежде чем прийти к вам. Все нормально, не беспокойтесь. Как тут обстановка?

— Кончилась Гражданская война, строят, восстанавливают, нэп — новая экономическая политика. Видели частные магазины, кабаки? Даже мелкие предприятия разрешили открывать.

— Я не из заграницы приехал. — Невроцкий погладил крепкой ладонью коротко стриженную лобастую голову. — Меня интересует обстановка в Москве.

— Видимо, такая же, как и везде, если вы последнее время жили в России. Не свирепствуют, но и губы не распускают. При известной осторожности можно сделать многое. Что вас просили передать?

— Ваш старый знакомый считает необходимым начать операцию «Волос ангела».

— Суть? Позвольте у вас попросить еще папиросу.

— Пошатнуть уверенность населения в возможности соблюдения правопорядка; обеспечить средства для оплаты агентуры разведки Империи, поскольку теперь получение таковых через границы затруднено, а надо разворачивать работу в новых условиях. Использовать нэп, этот шаг большевиков назад, в наших целях; углубить раскол между властью, с одной стороны, Церковью и верующими — с другой.

— Широко… — Юрий Сергеевич встал, прошелся по комнате, остановился у стола, опершись руками о спинку стула. — Как вы собираетесь расколоть верующих, Церковь и власть? Я не вижу путей решения задачи. Церковь отделена от государства, а школа от Церкви. Большевики не препятствуют отправлению религиозных обрядов, кроме сборищ изуверских сект, но и Православная Церковь против этих сект. Как обеспечить средства? Экспроприировать? Что? Где? Пути реализации экспроприированного, если это не деньги? Грабить банки большевики не дадут — с этим, как вы сами понимаете, здесь строго. Видите, сколько вопросов сразу?

— Церковь имеет большие ценности, которые, в отличие от государственных банковских контор, не охраняются. Ценнейшие иконы, золото, серебро, драгоценные камни! Если вы сохранили контакты с нужными людьми, то они найдут и каналы сбыта. А неустойчивость правопорядка, после того как будут очищены два-три богатых храма, просто бросится в глаза. А наши друзья на Западе постараются придать этому нужную политическую окраску. Исполнители необходимы умелые, проверенные, не заинтересованные в провале. Ваш старый знакомый просил особо поинтересоваться не только храмами и старинными иконами, но и музеями. Брать в первую очередь офорты знаменитых голландских и французских мастеров, прежде всего Рембрандта. Второе — гравюры французских и английских мастеров XVIII века с необрезанными краями. Миниатюры XVIII века и начала XIX века. Третье — золотые античные монеты, желательно четкой чеканки. Четвертое — итальянские и фламандские примитивы. И наконец, подумать о том, как добыть шедевры великих мастеров голландской, итальянской и испанской школ.[7] Музеи не охраняются, это проверено, а вам будет указан канал переправки ценностей за рубеж.

Базырев сел на стул верхом, небрежно отпихнув ногой задумавшего было поиграть с ним кота. Почесал ногтем мизинца светлую бровь, помолчал, раздумывая.

— У вас действительно нет здесь родных и знакомых? — наконец спросил он у Невроцкого.

— Зачем мне обманывать?! Я раньше жил там, где теперь Польша.

— А в Гражданскую?

— Почему вы спрашиваете?

— Хочу знать, не были ли вы в Белой армии, особенно интересно — не оставили ли вы по себе где-нибудь долгой и печальной памяти?

— Не оставил свидетелей… — Алексей Фадеевич налил себе водки, выпил, не предлагая хозяину. — Не волнуйтесь, я не участвовал в боевых действиях. Я все время был в тылу. У красных… Что, есть серьезные возражения против предложенного?

— С музеями подождем — это государство! Реальнее Церковь. Опять же, разные толки среди обывателей, распространение всяких слухов через богомолок… Узнаю своего знакомого, — желчно усмехнулся Базырев, — он не изменяет себе.

— О чем вы?

— Так…

Юрий Сергеевич вспомнил пятнадцатый год, когда его называли совсем по-другому. Петроград, роскошный кабинет в одном из особняков и его хозяина, рассуждающего о вере русских в чудотворные иконы. Усилием воли отогнал эти мысли — приказ, а ему привезли именно приказ, которого он ожидал много лет, надо было выполнять. Его старый знакомый не забыл своей идеи — попытаться распилить большевистский режим изнутри.

Хорошо, когда есть кому претворять в жизнь твои замыслы, созревшие в тиши кабинета. И хорошо, наверно даже правильнее сказать — еще лучше, когда можно наблюдать за процессом претворения их в жизнь издалека, полностью будучи уверенным в собственной безопасности. Рискуют другие, а ты попиваешь шампанское или коньяк, как его знакомый, теперь, наверное, сильно располневший, с поседевшими усами и ставшими еще более резкими морщинами, идущими от крыльев носа к губам. А может быть, этот человек, с орехового цвета выпученными глазами, уже переехал в свое поместье, а вместо него сидит в кабинете здания, занимаемого разведывательной службой Империи, совсем другое лицо, которое даже невозможно себе представить, потому что никогда его не видел. Листает секретные бумаги, отдает приказы о проведении операций, задуманных и спланированных еще его предшественником. Да что гадать! Вот он, лысоватый крепкий человек, сидящий напротив него за столом, принес весть из совсем другого мира, враждебного этому, в котором вынужден жить Юрий Сергеевич. Принес и ждет ответа. И ответ может быть только один. Иначе…

— Так, — повторил Базырев, — не обращайте внимания. Немного личных воспоминаний… Давайте-ка лучше отправляйтесь спать с дороги. Завтра будет день и будет пища. У вас есть револьвер?

— Зачем вам?

— Не пальните в меня, если я ночью буду ходить по дому. Бывает, не спится. Постараюсь не тревожить. А оружие зря с собой не таскайте по городу. Мало ли что.

— Спасибо, учту.

Базырев зажег лампу — закат почти догорел, и в комнатах стало сумрачно. Проводил Невроцкого в его комнату, показал, где постельное белье, и, пожелав спокойной ночи, вернулся к столу. Налил рюмку водки, выпил не закусывая и потом долго курил, задумчиво глядя невидящими глазами на тянущуюся от горящей папиросы сине-серую ленточку дыма…

* * *

Мальчишка лет восьми вывернулся из-под ног совершенно неожиданно. Вывернулся и метнулся к деревянным прилавкам небольшого рынка, недалеко от Смоленской.

Следом, толкнув Федора так, что он едва устоял на ногах, кинулся рыжий парень, по виду приказчик, с зажатым в большем кулаке медным безменом. Быстро догнав мальчишку, он схватил его за ворот рубашонки, рванул, сбив с ног, занес над головой руку для удара:

— Убью, змееныш!..

Греков, быстро шагнув вперед, едва успел перехватить толстое, поросшее жесткими черными волосами запястье.

Приказчик, не выпуская мальчишку, недоуменно оглянулся — на Федора уставились подернутые туманной хмельной пленкой маленькие светлые глазки.

— Уйди…

Федор резко дернул парня на себя. Тот, не удержав равновесия, выпустил мальчишку, сразу исчезнувшего в толчее. Упал, звякнул, покатившись по земле, медный безмен. Торговцы за прилавками, радостно осклабившись нежданному развлечению, ожидали продолжения драки.

Приказчик быстро поднял безмен и, шагнув к Грекову, просипел:

— Ну, господин-товарищ, сапоги лизать будешь!

Он широко размахнулся и… сел на землю, сбитый с ног коротким ударом в живот. Сгоряча, не чувствуя за хмелем боли, снова вскочил, по-бычьи наклонив кудлатую голову, ринулся на противника, стремясь снести его своей массой.

Федор отпрянул в сторону. Приказчик навалился с разбега грудью на чей-то прилавок, посыпались на землю разложенные товары, тонко взвизгнула стоявшая рядом женщина.

Обведя глазами прилавок, парень увидел остро отточенный нож, потянулся к нему рукой. С лиц торговцев медленно сползли ухмылки. Запахло смертоубийством. Федор подскочил, дернул парня за жилет, оттаскивая от прилавка, не давая взять нож. Приказчик вырвался, жилет и рубаха с треском лопнули на спине. Неуклюже развернувшись, он пошел на Грекова, тяжело дыша от ярости. Отступать было некуда. Федор привычно увернулся от пудового кулака, нацеленного ему в переносицу, и ударил в ответ. В корпус, в голову! Парень рухнул.

— Прекратить! — Федора схватил за руку подбежавший милиционер. — Почему драка?

Разом загомонили притихшие было торговцы и торгашки. Приказчик тяжело сел, осматриваясь вокруг ничего не понимающими мутными глазами.

— Пройдемте… — милиционер потянул за собой Грекова. — Свидетели есть?

Торговцы примолкли — связываться с властью они не любили ни по какому поводу. И кто знает, что за люди подрались? Один, похоже, из своих — коммерческий человек. А другой? Одет в полувоенное, приличные сапоги.

Вон как ловко ухайдакал приказчика, не посмотрел, что тот и выше, и шире в плечах, и, наверное, сильнее. Нет, ближе к своему лабазу — спокойнее.

— Есть свидетели? — громко повторил милиционер.

— Есть… — неожиданно откликнулся чей-то голос. Раздвинув собравшихся зевак, к милиционеру протиснулся пожилой человек, по виду рабочий. — Я свидетель. Ты этого парня не держи, не убежит он, — по-свойски обратился рабочий к милиционеру. — Того, побитого, бери, и пошли.

Милиционер нерешительно выпустил руку Грекова и помог встать приказчику. Зеваки начали разочарованно расходиться — больше ничего интересного не предвиделось…

* * *

— Что же вы, товарищ Греков? — рассматривая удостоверение Федора, язвительно спросил дежурный в милиции. — Сами работник Московского уголовного розыска, а руки распускаете. Нехорошо…

— Ага! Одна компания… — пьяно затянул сидевший на лавке побитый приказчик. — Ваша власть — бей в морду кому хочешь! Раньше полиция била, теперича вы бьете…

— Помолчи лучше, — оборвал его рабочий. — Этот, — он показал на размазывавшего по грязному лицу пьяные слезы приказчика, — мальчонку хотел прибить. Да… И убил бы, если бы товарищ не вступился.

— А где же мальчишка? — недоверчиво прищурился дежурный.

Федор понуро молчал.

— Убежал, — ответил за него рабочий. — Вы лучше торгашом займитесь, а товарищ правильно действовал. Нельзя таким нэпманам воли давать!

— Вы сами-то кто такой? Документы есть? — поинтересовался дежурный.

— Имеется… — рабочий положил перед ним документ. — Перфильев Яков Иванович, депутат Моссовета от рабочих Рогожско-Симоновского района. Этот потомок черной сотни, — он кивнул на притихшего приказчика, — натворил бы делов. Жируют на шее рабочего класса!

— Разберемся, — подобрался дежурный. — Ладно, товарищи, можете пока идти, понадобитесь — вызовем…

На улице Перфильев догнал ушедшего вперед Федора, взял за локоть:

— Не узнал?

Греков остановился, всматриваясь в лицо Якова Ивановича.

— Н-нет, не помню.

— Ну, может, и немудрено, больше десятка лет прошло. Вспомни, завод Гужона, кружок, тринадцатый год…

— Дядя Семен? — все еще не веря, спросил Федор.

— Я, Федя, я… — Перфильев обнял его. — Это тогда меня дядей Семеном звали. Сам понимаешь, работали в подполье. А я тебя сразу признал. Ну, рассказывай, где ты, как? Мать жива? Привет передай. Значит, в милиции теперь?

— Да… Недавно в уголовный розыск направили. В ЧК работал, дрался с Юденичем, с Деникиным, добивал Врангеля, потом ликвидировал бандитизм на юге. Теперь в Москве. И вот такая оказия. — Греков помрачнел.

— С классовой точки зрения, всыпал ты ему, конечно, правильно. Можно было и еще добавить. А с другой стороны: кто ты есть? Сотрудник рабоче-крестьянской милиции — это зеркало Советской власти! Понял? Тут, конечно, не так, как на фронте или с бандами, но и здесь свой фронт, и если ты, воюя на нем, оттолкнешь человека от нас, он прилепиться может к врагам, которых и так хватает… Знаешь что, пойдем-ка ко мне, попьем чайку из самовара, потолкуем. У тебя, небось, и знакомых-то в Москве нет?

— Старых не осталось — кто где. Но есть один друг, с Гражданской, Черников Анатолий. Может, слышали? В газете работает. Он у нас в Десятой Красной армии тоже газету для бойцов выпускал. За приглашение спасибо, Яков Иванович, хоть и ненадолго, а зайду.

* * *

Вечером протрезвевший и злой приказчик пришел к складу за магазином Тихона Ивановича Кудина.

Разгружали товар. Хозяина не было. Стоя рядом с широко распахнутыми складскими дверями, распоряжался правая рука Кудина — Иван Федотович Алдошин, пожилой, аккуратно одетый человек с хитрыми глазами. Он молча окинул взглядом приказчика, отметив про себя синяк на подбородке и рваный жилет. Подозвал кивком головы.

— Что, голубь, нашумел?.. Молчишь? То-то… Завтра в Покров собирайся, там пока побудешь. И мальца этого не трожь!

— Да я… — начал было приказчик.

— Тихон Иваныч велел! — оборвал его Алдошин. — Нам с милицией дело иметь ни к чему. Скажи еще спасибо. Иди.

Приказчик прошел в открытые ворота склада, небрежно отодвинув мальчишку, подметавшего пол. Тот сжался, ожидая удара.

— Не боись, не трону… — жадно хлебнув воды из носика большого медного чайника, стоявшего на столе, приказчик отер рот ладонью. — Сучья власть!.. Нашлись у тебя защитнички из уголовного розыска! Мораль мне читали, гляди, так еще и в тюрягу угодишь. Чо вылупился? Они теперя таких, как ты, за свой счет ростить будут, как жа — сироты! Хлеб только на тебя переводят… А ну, пошел с моих глаз!

* * *

— Гостей принимаете? — Базырев вошел в комнату. За ним следом появился Невроцкий.

Антоний, сидевший за столом, поднялся им навстречу.

— Вам всегда рады… Павел, подай стулья! Присаживайтесь, сейчас сообразим чего выпить и закусить, самоварчик поставим.

— Неплохо устроились. — Невроцкий, быстро оглядев комнату, задержал взгляд на иконах в правом углу, под которыми горела лампадка. — Веруете?

— Человек слаб… — криво усмехнулся Антоний, — защиты ищет. Но где ее теперь взять? Власти и раньше не очень жаловали — правда, попроще было, теперь же и вовсе любви к ближнему своему не сыскать промеж людей. А Бог, Он все видит.

«Не прост человечек. Ох, не прост. Вон как заворачивает. Экий философ-демагог, — подумал бывший ротмистр отдельного жандармского корпуса Алексей Фадеевич Невроцкий. — Судьба! Раньше раздавил бы его, как таракана, и глазом бы не повел. А теперь сяду с ним за стол водку пить и буду вместе дела делать».

Павел принес кипящий самовар, поставил на стол. Антоний достал бутылки, хлеб, сало, миску с квашеной капустой, вареные вкрутую яйца.

— Чем богаты… Садитесь. Павел, налей гостям.

— Далеко забрался, — кладя себе на тарелку закуску, недовольно сказал Базырев, — у черта в зубах живешь. Еще квартира есть, ближе к городу? А то пока на твой Лосиный Остров добирались…

— Найдем, если надо будет. — Пашка разлил водку. — Ваше здоровьице!

«Теплая компания», — закусывая тающим во рту нежным салом, Невроцкий исподтишка разглядывал новых знакомых.

Антоний — средних лет, возраст даже трудно определить, можно дать и сорок, и тридцать пять, и под пятьдесят, в зависимости от выражения его подвижного лица с наглыми и хитрыми глазами; высокий, длиннорукий, одет с претензией на моду, аккуратно и чисто — легко принять за нэпмана средней руки; на пальце небольшой изящный золотой перстень.

«Украл где-нибудь», — решил про себя Алексей Фадеевич.

Пашка, наоборот, одет с броским воровским шиком, ярко, как попугай. Жирно блестят набриолиненные волосы с ровной ниткой пробора, тщательно подбритые усики над тонкими, злыми губами. Взгляд пустой и жесткий. Наметанным глазом Невроцкий определил, что под пиджаком у встретившего их еще на станции пригородного поезда Пашки спрятано оружие.

«Надо будет заставить его одеться попроще, а то слишком бросается в глаза, — подумал Алексей Фадеевич. — М-да… Сидим вот, выпиваем. Юрий Сергеевич, который совсем не Юрий Сергеевич, а черт его знает кто такой на самом деле и как его там кличут. Бывший жандармский офицер и главарь банды уголовников со своим ближайшим подручным. Такая вот история… Каждый из нас ненавидит существующую власть по-своему, но одинаково сильно. Каждый хочет своего. И каждый продаст другого, спасая свою шкуру. Теплая компания… До чего докатился ротмистр Невроцкий, — с какой-то слезливой жалостью подумал о себе Алексей Фадеевич, — пить с уголовниками и агентом иностранной разведки. Мерзость! И это я, русский дворянин, сижу здесь, с ними? Хотя Базырев у себя на родине тоже, наверное, не из простеньких, а ведь сидит и глазом не моргнет, подлец. Как будто все так и надо. Дернул меня лукавый связаться с ними. Да теперь уж…»

Алексей Фадеевич, как всегда, лгал, лгал даже самому себе. Со старым знакомым Базырева — бывшим хозяином роскошного кабинета в одном из петербургских особняков — Невроцкий связался давно, еще до мировой войны. Именно он и помог Алексею Фадеевичу быстро продвинуться по службе, вовремя убраться из Польши при наступлении немцев, потом заботливо пристроил в Петроградское жандармское управление на работу, связанную с разъездами. Даже в сумятице революции и Гражданской войны старый знакомый не оставлял Невроцкого своим вниманием. Теперь сведения о «грехах» бывшего жандарма надежно хранились в сейфах секретной службы некоей Империи, как любил выражаться старый знакомый…

— Позвольте «дворяночку»? — протянув руку к пачке папирос, попросил Антоний.

— Пожалуйста, Николай Петрович… — Базырев угостил всех папиросами. Закурили.

— Дело есть, — помолчав, начал Базырев. С удовлетворением отметил, как сузились хищно глаза Антония и, не умея себя сдержать, нетерпеливо заерзал на стуле Пашка Заика. — Крупное дело… — со значением, медленно повторил Юрий Сергеевич, — очень крупное. Широкое. Надо людей, но не много. Лишние люди — лишние разговоры. В дело брать будем втемную, не посвящая во все детали, а только на выполнение отдельных поручений. Есть ли люди?

— Как не быть. Фартовые ребята еще не перевелись. Но долю от добытого какую-никакую, а давать им придется. — Антоний медленно обвел глазами сидящих за столом, отмечая, как они реагируют на его слова. — И, как всегда, вы должны обеспечить нам работу без проигрыша. Что за дело?

— Денежное, — лаконично пояснил Юрий Сергеевич, воздержавшись от изложения подробностей.

— Банк бомбить? — не удержался Пашка. — Помню, в семнадцатом шниферы[8] в Харькове отбомбились. За всю масть — на два миллиончика!

— Банк — это непросто, — приминая в грязной тарелке окурок папиросы, сказал Антоний. — Балеринку[9] надо хорошую, да и не одну, а то сделают такую, что дырку провертишь с гривенник величиной, а надо с пятак, иначе килечник[10] не войдет и шкапчик не вскрыть. Надо знать, где блинов[11] побольше, какая охрана, заранее иметь планы хранилищ… И мокрое это дело, если охрана есть. К тому же не наш закон банк брать, мы по другой части.

— Верно рассудил: банк нам ни к чему — это против государства. Сразу свору легавых спустят по следу, не старое время. — Юрий Сергеевич засунул пальцы за проймы жилета, по-хозяйски развалившись на стуле.

Внимательно слушавший Невроцкий с какой-то ревнивой злостью отметил, что непонятные ему тарабарские слова блатного жаргона — «музыки» — воспринимаются Базыревым как само собой разумеющееся, давно и хорошо знакомое.

— Согласен… — Антоний бросил в рот щепоть квашеной капусты, пожевал. — Тогда, если не банк, не пойму, куда вести нас хочешь? Неужто по старым следам?

— Угадал, Николай Петрович, именно по старым следам, по храмам, в настоящее время плохо охраняемым. Церковь теперь вне государства, каторги у большевиков нет, анафеме тебя не предадут, а у долгогривых попиков добра хватает. Почему его не взять?

— Маклака,[12] боюсь, не найдем на церковное золотишко. Народец мельчает, — покачал головой Антоний.

— Ну, об этом моя забота, — успокоил его Базырев, — главное — взять, а куда деть будет, придумаем. Но кроме металла и камней нужны хорошие иконы, особо старого письма: владимиро-суздальского, новгородского, северного, если выгорит, то и московской школы Ушакова. Как?

Пашка натужно сопел, не решаясь влезть в разговор. Чувствовал — дело пошло серьезное, мешать нельзя, договариваются хозяева: больший с меньшим.

Бывший жандармский ротмистр молча курил, переводя глаза с задумавшегося о чем-то Антония на смотревшего с легкой улыбкой Базырева, смотревшего вроде на всех и ни на кого в отдельности.

Сейчас сухопарый, блондинистый Юрий Сергеевич почему-то напомнил Невроцкому кота Ангела — ленивый прищур глаз, мягкая, расслабленно-безразличная поза и в то же время — готовность мгновенно собраться, выпустив когти, вцепиться и рвать, рвать…

«Съехать надо от него на другую квартиру, — решил для себя Алексей Фадеевич. — Взять побольше денег и съехать. И новую квартирку потихоньку себе приискать, еще одну, о которой ни Базырев, ни эти дельцы уголовного мира ни сном, ни духом знать не должны, — береженого Бог бережет!»

Невроцкий давно привык постоянно беречься — иначе не вытянул бы всего выпавшего ему на долю за последние годы. Теперь новый зигзаг в его судьбе, новые хлопоты, новые обязанности. Сводить знакомство с ВЧК он совсем не хотел, но жизнь — штука круглая. Это Алексей Фадеевич вывел для себя тоже давно. Не без некоторых оснований считая себя человеком достаточно искушенным в сыске, он по опыту знал: такое знакомство может состояться и заочно, без его участия и помимо его желания. Кто гарантирует, что этот сопящий, как закипевший самовар, Пашка не захочет после задержания его облегчить свою участь чистосердечным признанием товарищам из ЧК? На первом же допросе и «отдаст человечка», как любили говорить в жандармском корпусе. Кто ему ближе — Антоний или он, Невроцкий? Из-за Антония Пашку блатные дружки потом и прирезать где-нибудь под забором могут, а из-за него? Нет, все надо проверять и беречься самому, только самому. И смотреть за всеми в оба, ничего не пропуская…

— Положим, есть на примете кое-что стоящее, — наконец нарушил затянувшееся молчание Антоний, — но сначала обговориться надо, как делиться будем.

— По-христиански… — с ехидной усмешкой ответил Базырев. — Волнуешься, боишься остаться внакладе? Не бойся — всем хватит.

— Придется платить за переработку. Церковный металл в изделиях никто не возьмет: не пойдешь с кадильницей или с ризой. Камни и жемчуг с окладов, конечно, сбыть проще. Если там деньги будут, тоже, а вот переработку учти, Юрий Сергеич. Может, на себя расход возьмешь?

— Видно будет по тому, как дела пойдут, а то, знаете, как говорится: хорошо море с берега! Нечего загадывать. Надо начинать.

— Начнем… — заверил его Антоний. — Налей-ка, Павел, выпьем с почином. Да, а приятель ваш, он что — с нами работать наладится или как?

— С вами, с вами… — засмеялся Базырев. — Человек опытный, лишним не будет, а помощь может большую оказать. Ясно?

— Это что же, вроде как приглядывать за мной? — обидчиво насупил брови Антоний, беззастенчиво разглядывая Невроцкого.

— Считай, что так, — спокойно согласился Юрий Сергеевич. — И упаси тебя Господь его ослушаться. Ты меня знаешь.

— Понял… Как вас величать прикажете? — Антоний повернулся к Алексею Фадеевичу. Тот, нащупав под столом ногу Базырева, незаметно наступил на нее.

— Николаев, Александр Петрович, — глядя прямо в глаза Антонию, сказал Невроцкий.

— Во, как в сыскном доложили… — осклабился бандит. Пашка тут же угодливо засмеялся следом за ним. — Раньше как говаривали: у человека три вещи есть, и те не его: душа — попам, тело — докторам, а паспорт — полиции. Нам паспорт ваш ни к чему, а по фамилии не зовем. Имя-отчество употребляем для разговоров промежду собой, а для других?

— Что для других? — не понял Невроцкий.

— Он интересуется: кличка у вас есть? — с милой улыбкой пояснил Базырев.

— Клички у собак… — обиделся Алексей Фадеевич. — Но если вам так хочется, то извольте псевдоним — Банкир.

— Псевдоним у литераторов, а у нас кликуха! Ее поменял — и вроде нет тебя, а уже другой человек. Так-то вот. Ну, Банкир, за удачу, чтобы фарт пошел! — Антоний поднял стакан с водкой…

* * *

Возвращались поздно вечером. Голова у Невроцкого гудела от долгих разговоров, пересудов, обсуждений планов предстоящих дел; он устало прикрыл глаза, развалившись на жесткой лавке вагона пригородного поезда; покачивало, хотелось вздремнуть под мерный стук колес.

Сидевший рядом Базырев с букетом полевых цветов в руках — ни дать ни взять дачник, возвращающийся в Москву после приятно проведенного за городом дня, — внимательно оглядев почти пустой вагон, тихо толкнул плечом Алексея Фадеевича. Тот открыл глаза:

— Что?

— Завтра переберетесь на другую квартиру. Я уже договорился. И еще — ваш наган хорош, но в случае чего… возьмите у меня кольт. Дарю. Очень приличный калибр, затылочный предохранитель на рукояти, точный бой. Как стреляете?

— Когда-то, в полку, был первым среди офицеров.

— Прекрасно. Патроны разрывные — то, что нужно. При малейшей опасности провала или угрозе задержания ваша задача будет всех их… До одного! Антония первым…

* * *

Андрей Воронцов проснулся поздно. Первое, что увидел, открыв глаза, — палка с отполированной его ладонью рукояткой, прислоненная к кровати. Во сне он видел себя молодым: нет, он и сейчас не стар, но понятие молодости с некоторых пор сконцентрировалось для него только в том времени, когда у него еще не сидел в груди немецкий осколок, когда он не ходил, припадая на искалеченную ногу и тяжело опираясь на палку.

Да, видел себя во сне молодым… Гремела музыка, блестел навощенный паркет, и он легко танцевал, а вокруг горели огни, много огней, сверкали подвесками люстры, переливалась разноцветными светлячками фонариков новогодняя елка, слышался смех, лилось в бокалы шампанское, звенел хрусталь…

Опять тот же сон. И то же пробуждение — его комната на Ордынке, остатки вчерашнего ужина на столе, недопитая бутылка вина, два грязных бокала простого стекла.

Он скосил глаза — Ангелина спала, по-детски полуоткрыв рот. Кто она ему — жена? Нет, она то приходит, то уходит, они не требуют друг от друга ни клятв, ни отчетов, у них нет будущего. Общего будущего, а это, наверное, главное в отношениях между мужчиной и женщиной.

Так кто же она — друг? Может быть, слишком давно они знакомы, еще с довоенной поры. Да полно, не хватит ли обманывать самого себя — может ли быть между ними дружба, между ним и Ангелиной?

Нет, видно, и не друг, а так — прибился случайно один старый знакомый к другому, ища в нем хотя бы остаток, пусть и бредовый, ущербный, покалеченный, того безвозвратно ушедшего мира, в котором они жили и который оба никак не могут забыть. Одинокие люди бывают сентиментальны, особенно если через много лет встречают вдруг то, что было им когда-то дорого.

Дорого? Врешь, осадил он сам себя. Разве была тебе раньше дорога Ангелина? Нет! Она пела в хоре, в цыганском хоре, была молода и красива, а ты страстно желал ее любви, волочился, домогался и, получив свое, забыл, как забывают нечто ненужное, пустячное, зря обременяющее память. А теперь расплата, теперь ты ждешь новых встреч, хочешь хоть немного тепла и ласки, а потом ненавидишь и ее, и себя. Отчего? Кто знает?

Вчера вечером она пела старый романс. Он сидел, слушал, потом попросил спеть еще.

— Нет, не могу… — сказала она. — Мне все теперь видится таким давним, далеким.

— Будет тебе, — ответил он. — Не береди душу… Мне самому кажется, что раньше была не моя жизнь. Понимаешь? Не моя! А чья-то чужая, но я сумел тайком пробраться в нее, побыть в ней, словно подсмотрел со стороны. Видел, и все…

— Помню, какой ты бравый был. Шпоры звенят, погоны, сабля, шампанское, рысаки…

— Да, и похмелье в окопах, грязь, кровь. Наступление, отступление, лазареты, госпитали. Зачем все это было надо? Чтобы сидеть сейчас здесь? Когда я через четыре года встретил тебя на Сухаревке, сначала не узнал: только глаза твои. Думал, ошибся, ты ли это?

— Ох, Андрюша, и тебя нелегко было признать. Худой, голодный, в старой шинели. Жалкий…

— Я тогда думал, что уже все. Все! Ничего больше не будет. Вся Россия катилась в тартарары, на рысях — и в пропасть, и каждый хотел ее спасти: и белые, и красные. Даже мой дальний родственник — Толя Черников, и тот хотел. Пошел к красным, воевал. Вот уж о ком никогда бы не подумал. Помню, приходил он ко мне в госпиталь в шестнадцатом году: бледный, манжетики застиранные, стеснительный. — Воронцов закурил папиросу, глубоко затянулся. — Главное — он тогда нашел себя. Понимаешь? Нашел! В той неразберихе, которая творилась. А что было делать мне? Воевать не мог, да и не хотел. Ни за тех, ни за других. Думал покончить со всем разом… Ладно, скажи лучше, что у тебя общего с Николаем Петровичем? — неожиданно спросил он. — Неприятный тип. Какой-то ухватистый, пальцы, как грабли, которые гребут к себе, к себе… И его вечный спутник с повадками уголовника. Пашка, что ли? Нет, не думай, я не ревную, нет. Но зачем они тебе?

— Жить-то надо, Андрюша. Ну, продаю кой-чего помаленьку, спекулирую, как сейчас говорят, — она горько усмехнулась. — Не в работницы же мне идти на фабрику? Или на панель?

— Конечно, уж лучше спекулировать.

— А-а… — она махнула рукой и закуталась в шаль; забралась с ногами на кровать, сбросив туфли. Попросила: — Налей мне вина. Спасибо… Пела я раньше в хоре, а больше ничего и не умею. Жить не умею, как они… — Ангелина кивнула за темное окно, отпила из бокала, посмотрела через него на свет. — Может, нам уехать? Я иногда думаю: вот уедешь — и начнется новая жизнь. Давай уедем?

— Куда? — он тяжело встал, хромая, подошел к окну. Дернул шеей, так, словно нестерпимо жал воротник. Непослушными пальцами расстегнул пуговицы на рубашке. Сразу стало легче дышать. — А может, ты права? Иногда мне кажется, после всего произошедшего с Россией, что Пугачев был просто святой апостол. Не знали еще, как может быть, если все мужики разом. У-у, сермяжники! Душно мне здесь, понимаешь, душно! Сам себе противен делаюсь. Как иуда ругаю, свой народ. А за что? За то, что не пришел никто, не поклонился, не попросил: идите, мол, господин штабс-капитан Воронцов, примите бразды чего-то там, помогите, никак без вас не можем, не выходит… Нет, все у них вышло и без меня. Так пусть и дальше… Пусть сами командуют, строят свой социализм, а меня увольте. Увольте! Не хочу, не желаю.

Помолчал, уткнувшись лбом в темное стекло. Чего раскричался, перед кем? Перед Ангелиной? Нет, перед самим собой раскричался, себя убеждаешь. В чем? В том, что не хочешь ничего больше? Но стоит ли опять обманывать самого себя? Хочешь, да не можешь через себя переступить. Один раз собрался было, чуть не пошел проситься — на какую угодно службу, только бы опять в армии, пусть даже в Красной, но потом почему-то не пошел. Трудно объяснить, почему, даже себе. Хотя себе, наверное, труднее всего. Обернулся, поймал ее тревожно-вопросительный взгляд.

— Если соберусь, поедешь со мной?

— За границу?

— В какую заграницу… — он зло прихромал к столу, налил и себе вина, залпом выпил, стукнул по столешнице пустым бокалом. — Чего там делать русскому человеку, да еще хромому… Так, пустое, сам не знаю, чего говорю. Но хочется уехать. В Питер, в Тверь, в какой-нибудь захолустный чертов городишко, в конце концов, в неведомую губернию, где тебя никто не знает. Уедешь ли от себя, вот в чем дело?..

Все это было вчера. И одна встреча с ней удивительно похожа на другую, как не меняющийся, раз и навсегда заведенный ритуал. От этого тоже душно, а бросить ее, сказать, чтобы больше не ходила к нему, — выше его сил.

Воронцов сел на кровати, спустив на пол босые ноги; дотянулся до стола, взял из пепельницы недокуренную папиросу. Вспомнилось, как в кадетском корпусе они называли окурки папирос «чиновниками». Теперь забылись детские обиды, все кажется таким милым, подернутым легкой дымкой светлой грусти, как любые детские воспоминания. Может быть, это действительно были лучшие в его жизни годы?

Хорошо, что сегодня воскресенье — не надо идти на работу, думал выспаться, а в глаза как песку насыпали. И еще этот сон. Взбудоражил душу, словно бросили камень в стоячую воду, подняв всю отстоявшуюся муть со дна. И катит она теперь к горлу.

Сзади заворочалась, проснувшись, Ангелина. Он примял папиросу, повернулся. Она, полусидя, собирала в пучок на затылке свои пышные волосы, зажав шпильки губами. Он осторожно вынул шпильки, поцеловал ее, ощутив мягкую податливость теплых губ, ответивших на поцелуй.

— Хочешь, кофе сварю? — Ангелина высвободилась из его рук, легко встала, нащупывая ногами туфли.

— Зачем? Чтобы на запах полдома сбежалось? Как это — скромный конторщик дровяного склада Воронцов пьет по утрам натуральный кофе?! Да еще остатки нашего пира увидят. Нет, нам жить тихо надо. Чаю выпьем, ветчина осталась, масло. На завтрак хватит.

— Как знаешь, — она быстро влезла в платье, начала прибирать на столе.

— Вечером придешь?

— Ты хочешь, чтобы я пришла?

— Я спрашиваю, придешь или нет?

— Не знаю… — она помедлила. — Может, приду, но поздно. Давай лучше завтра, а то у меня вечером дела. Николай Петрович просил помочь.

* * *

Трудное для Страны Советов время. Очень трудное. Кончается Гражданская война, а в тылу Западного фронта, где идет борьба с белополяками, поддерживаемыми иностранными интервентами, одна за другой появляются банды, оставляющие за собой кровавые следы. Семнадцать тысяч сотрудников рабоче-крестьянской милиции были направлены на борьбу с бандитизмом в 1921 году.

Иностранные разведки, пытаясь дезорганизовать хозяйственную жизнь страны, помешать восстановлению разрушенных Гражданской войной транспорта, заводов, фабрик, забрасывали в страну фальшивые деньги. Борьба с фальшивомонетничеством тоже была на плечах уголовного розыска.

Борьба со спекуляцией, наркоманией, налетчиками, ворами всех мастей, мошенниками — все это входило в обязанности сотрудников рабоче-крестьянской милиции. И еще — борьба с беспризорностью, борьба за будущих граждан свободной России.

Десятого апреля 1922 года приказом наркома внутренних дел Феликса Эдмундовича Дзержинского Уголовный розыск РСФСР был подчинен непосредственно наркому. В то же время, в целях дальнейшего усиления борьбы с преступностью, на всей территории РСФСР создана единая система уголовного розыска: в губерниях — подотделы, в уездах — отделения, в волостях — уголовно-розыскные столы. В городе Москве сохранено Управление уголовного розыска — МУР.

Значительное внимание было уделено искоренению бандитизма. В 1923–1925 годах уголовный розыск полностью ликвидировал действовавшие на территории от Поволжья до Иркутска банды Пыжьянова, братьев Ткачей, Михаила Осинова, Бенковича, Слесаренко, Токарева; уничтожил банду «Хорьки», орудовавшую на территории Самарской, Царицынской и Саратовской губерний. Уголовный мир начал уходить в подполье.

Окреп, вырос, приобрел силу и опыт уголовный розыск рабоче-крестьянской милиции…

* * *

Мелкий дождь, зарядивший с раннего вечера, такой малозаметный — почти водяная пыль, — все же успел к ночи основательно вымочить весь город, скопиться лужами между тротуарами и мостовыми, глянцево блестевшими под фонарями круглыми спинами булыжников. Полосами растекалась грязь, оставшаяся от колес ломовых телег. Рельсы трамвайных путей казались сделанными из вороненой стали. В сыром воздухе плыл густой запах цветущей сирени.

По скудно освещенной улице неторопливо шли четверо — трое мужчин и одна женщина, закутанная в большой темный платок.

Один из мужчин шел под широким темным зонтом. Двое других, посмеиваясь про себя, косились на него, но молчали.

Мимо, цокая копытами, пронесся запряженный в экипаж на дутых шинах рысак. Озабоченный чем-то кучер даже не взглянул в сторону прохожих. И опять тишина, только слабый шорох дождя да шарканье ног по тротуару.

Идущий впереди мужчина под зонтом придержал шаг, поравнялся с другими.

— Там недалеко трамвайный круг… — прокашливаясь, негромко сказал он.

— Знаю… — сипловатым голосом ответил ему высокий, державший под руку закутанную женщину. — Не беспокойтесь, не впервой.

Мужчина под зонтом хмыкнул и снова пошел вперед. На углу улицы он остановился, вглядываясь в темную громаду здания на другой стороне перекрестка.

— С-стромынская… — хлюпнув носом, сказал подошедший сзади.

— Расходимся… — скомандовал высокий, — ну, давай.

Он подтолкнул вперед закутанную в платок женщину. Та, не оглядываясь, направилась к темневшему зданию. Помедлив немного, мужчины пошли за ней…

* * *

Негромко напевая себе под нос молитвы, Мария Канищева быстро отсчитывала узловатыми, скрюченными ревматизмом пальцами монеты. Петь на людях она стеснялась — не дал Господь голоса, чтобы рвался ввысь с клироса, под купол, потом еще выше, под небо, подобно ангельскому пению. Слух был, а голоса не было. Но сейчас, когда она была одна в огромном темном храме, освещаемом только огнями неугасимых лампад да свечой, горевшей перед ней, стесняться было некого — ведь осудить могут только люди.

Сбилась со счета за своими мыслями. Пришлось начать сначала. Снова проворно задвигались старческие пальцы, перебирая медяки и редкое серебро.

Скудеет поток подношений, скудеет: другие времена — народ в храмы стал ходить реже, иные заботы мирян одолевают. О хлебе насущном, об устройстве судьбы своей, да мало ли забот у каждого смертного? Хорошо еще, доход от свечей идет, но те деньги забрали с вечера.

Оставаться одной в храме ночью Марии было не страшно — привыкла за годы. Может, тоже ушла бы куда-нибудь, как молодые, полные сил, у которых вся жизнь еще впереди, но куда пойдешь? Ее жизнь здесь, при монастырском храме, прошла, а теперь менять ее и боязно, и, честно говоря, не хочется: все так привычно, размеренно. Куда податься в миру ей, больной, одинокой старухе? Наняться в няньки? Да кто наймет-то еще? Своих детей никогда не было, чужих тоже не нянчила на руках, ни сказок, ни песен детских не знает, а те, что слышала от матери в детстве, давно забыла.

Строят теперь, говорят, много. Но и на стройке чего ей делать? Слаба, стара, даже кашеварить как следует не умеет. Может, конечно, стирать, гладить, мыть, медяки вот считать. Однако, кроме как здесь, кому это надо? Живешь при богадельне — и живи, а ночи, они у стариков бессонные. Кому долгие, а кому и коротки, если дело есть: монетки посчитать, огонь в лампадках приглядеть, где надо — фитильки поправить, почистить толченым кирпичом да мелом подсвечники. За день молящиеся-то — не смотри, что меньше ходят — и грязи на ногах нанесут, надо пол тряпкой протереть. Так ночь пройдет, а там и заутреня.

Свеча оплывала. Черная, обгорелая нитка фитиля согнулась, зачадила — и воск не тот, и нитки на фитиль…

Поплевав на пальцы, Мария сняла нагар, прилепила свечу поближе. Ссыпав пересчитанные медяки в полотняный мешочек, взялась за вторую монастырскую кружку.

Стук в двери раздался неожиданно. Тихий, приглушенный шумом дождя за высокими окнами, закрытыми ставнями, он почему-то гулко разнесся по пустой громаде храма.

Старуха подняла голову, прислушиваясь: не померещилось ли? Стук повторился.

Постояв в нерешительности — кто может стучать в закрытый храм в такую поздноту? — Мария все же взяла свечу и, прикрывая жидкий язычок пламени ладонью, подошла к дверям, закрытым изнутри на массивный засов, который был просунут в толстые кованые петли-проемы.

Приникла ухом к дубовой створке дверей, вслушиваясь в ночь. Снова постучали. Привстав на цыпочки — мала росточком, — Мария дотянулась до зарешеченного оконца-форточки, врезанного в двери, открыла.

— Кого послал Господь?

— Отвори, сестра… — донесся сквозь шум дождя жалобный женский голос.

Выпростав из-под темного платка, повязанного на голове, ухо, Мария снова дотянулась до оконца.

— Кто там? Чего тебе надо? — свеча оплывала, горячий воск неприятно жег пальцы, и старуха перехватила огарок поудобнее, боясь, чтобы он не потух. — Скажи, чего надо-то?

— Здесь сестра твоя во Христе… Отвори! Позволь помолиться у чудотворной иконы Иверской о здравии мужа моего… — жарко начала просить неизвестная женщина за дверью. — На одре тяжкой болезни он… Одна наша Небесная Заступница все может. На нее моя надежда. Отвори, сестра!

— Милая, ночь на дворе, закрыт храм. Приходи, родимая, к утрене! Господь с тобой, — Мария перекрестила зарешеченное оконце и хотела захлопнуть его.

— Не уходи, сестра… — женщина за дверью заплакала. — Господь велел помогать друг другу. Боюсь, не доживет мой муж до утра. Позволь помолиться, не лишай надежды.

— Не могу я, милая, не могу… — Мария, скорбно поджав губы, поправила платок. — Не проси. Моли лучше Господа о милосердии и приходи к утрене…

Зарешеченное оконце в тяжелых дверях стукнуло, захлопнувшись.

Было слышно, как женщина за дверями горько зарыдала. Марии стало жаль ее. Она немного постояла, прислушиваясь к доносившимся из-за двери рыданиям, повернулась, чтобы уйти: Бог милостив — все во власти Его.

За дверью раздался стон, что-то упало. Старуха снова открыла оконце.

— Эй, здесь ли ты?

Молчание в ответ. И снова слабый стон. Потом тишина. Шорох дождя по листве растущих во дворе тополей, перестук капель по карнизу, опять стон.

Ах, если бы можно было выглянуть в оконце в дверях! Да не достать никак. Что же делать?

Бесшумно отодвинув тяжелый засов, Мария мгновенье помедлила, решаясь, потом немного приоткрыла дверь.

Ничего не видно, темень. Налетевший порыв ветра тут же задул слабый огонек свечи.

Мария захлопнула дверь, прижалась к ней спиной, унимая сердцебиение. Быстро зажгла свечу и вновь приоткрыла створку двери.

— Где ты? — она шагнула на паперть, мокрую от дождя.

Слабый огонек прикрытой ее ладонью свечи осветил лежащую у ступенек лестницы женщину в темном платке, сползшем на плечи. Пышные волосы в мелких каплях дождя, бледное лицо, чуть вздрагивают закрытые веки.

Старуха сделала шаг к ней, протянула руку…

Из темноты метнулась чья-то фигура. Мария почувствовала, как сильные руки схватили ее, подняли на воздух, зажали рот, потащили обратно, в сухую темень храма, освещенного огнями редких лампад. Она замычала, болтая ногами, обутыми в старые мужские полуботинки. Попала по колену тащившему. Ее стиснули сильнее, грубо выругавшись сквозь зубы.

Женщина, лежавшая на паперти, быстро встала. По ступенькам взбежали еще двое мужчин — один, перед тем как войти в храм, сложил большой зонт, взял его под мышку и снял шляпу.

Лязгнул задвинутый изнутри засов. Смолк разом шум дождя. Мужчина с зонтом зажег еще пару свечей, прилепил их на край высокого подсвечника, стоявшего на полу.

Марию поставили на ноги. Гулко топоча каблуками, подошел высокий ростом, в надвинутой на глаза шляпе. Достал платок, высморкался. Канищева увидела у него на руках тонкие кожаные перчатки.

— Ну, старая… — сипло сказал он. — Где самое ценное? Покажешь?

Ладонь, закрывавшая ей рот, разжалась. Мария, набрав побольше воздуха в легкие, что было сил завопила:

— Помогите, гра…

Пашка, державший ее сзади, сильно ударил по голове рукоятью револьвера. Мария осела на пол; из-под платка потянулась темная струйка крови.

Заика зло пнул бесчувственное тело старухи ногой.

— Падла старая!

— Тише, тише! — остановил его Невроцкий, зажавший под мышкой сложенный зонт. — Убьешь еще…

Пашка Заика плюнул досадливо и кинулся к свечному ящику, на ходу доставая мешок. Быстро отыскав мелочь, не глядя ссыпал ее, взломал ящик. Разочарованно уставился в его пустоту.

— Кончай ерунду! — Антоний разбил стекло, прикрывавшее большую икону в дорогом окладе с жемчугом, ножом начал отдирать оклад. — Иди помоги! Где цыганка?!

— Я здесь… — из темного угла появилась Ангелина, выманившая Марию за двери.

— Снимайте с Пашкой. Быстро! Я в алтарь…

Антоний заторопился к алтарю. Невроцкий пошел следом за ним.

— Не забудьте про иконки, — негромко напомнил он.

— Счас, Банкир, счас… — Антоний зажег фонарь. Луч света заскользил по иконостасу. — Вот эта, эта тоже… И вон та, в углу. Сам выламывай, мне еще по металлу надо поработать. Давай, Банкир, не стесняйся…

Невроцкий, тяжело вздохнув, неуклюже полез к иконостасу. Антоний быстро скрылся в глубине алтаря; вскоре там звякнуло, что-то покатилось, металлически бренча по каменным плиткам пола.

Алексей Фадеевич, быстро приоткрыв дверь, ведущую в ризницу, недовольно спросил:

— Что тут у вас? Тише нельзя?

— Много… — Антоний с суетливой поспешностью бросал в мешок церковную утварь, тускло блестевшую в неверном свете потайного фонаря. — На переплавку все не отдашь, а оставлять — дурнем будешь.

— Берите все, — задумавшись на минуту, скомандовал Невроцкий. — Я тут одну знакомую фамилию на интересной вывеске видел. Думаю, часть сможем сбыть без переработки, а деньги не пахнут.

— Это точно! — хохотнул Антоний. — Деловой ты мужик, Банкир!

— Не фамильярничайте, — сухо сказал бывший жандарм. — Заканчивайте быстрее.

Он уже сложил иконы в свой саквояж. Пашка и цыганка тоже набили мешок. Вскоре из алтаря появился Антоний.

— Старуху связать — и в угол!

Мария, словно услышав его слова, застонала, пытаясь подняться.

— Быстро! — прикрикнул Антоний.

Пашка Заика, оставив в руках Ангелины мешок, подскочил к Марии. Коротко пнул ее сапогом в голову, потом в грудь. Она затихла.

— Мерзость какая! — не выдержал Алексей Фадеевич. — Неужели нельзя обойтись без садизма?

— Ты деньги-то любишь? — повернул к нему перекошенное лицо Пашка. В углах его рта запеклась слюна. — А они просто так не даются! Ты свои благородные замашки…

— Хватит! — прервал его Антоний. — Заткнись, чучело! Прав Банкир, нам мокрое дело ни к чему, зря только легавых будоражить!

Он подошел, нагнулся над Марией, взяв ее за руку. Пришлось снять перчатку. Пальцы уловили слабое биение пульса.

— Жива… Вяжите, и рот заткнуть. Да смотри, чтобы не задохлась.

Ангелина уже успела выскочить на улицу и ждала их на паперти, нетерпеливо пристукивая по каменным плитам церковного крыльца каблучками высоких шнурованных ботинок.

Перед тем как выйти, Антоний еще раз тщательно осмотрел все, поочередно освещая фонарем каждый угол. Оставшись, видимо, довольным, задул свечи, зажженные Невроцким, сунул их тоже в мешок. Выйдя, плотно прикрыл за собой тяжелую дверь собора. Взвалил, прикрякнув, на спину мешок с награбленным, быстро пошел прочь. Остальные кинулись за ним.

Дождь уже перестал, небо очистилось, проглянули редкие звезды, стало прохладнее, суше.

Когда подошли к ожидавшей их пролетке, на козлах которой дремал неопрятного вида хмельной старик, Антоний замедлил шаг, кивком головы подозвал Ангелину:

— Завтра встретимся, как всегда, в Охотном ряду, у церкви Параскевы. Потом найдешь Психа, передашь ему добро. Он знает, куда отнесть. И помалкивай…

Цыганка кивнула. Плотнее закуталась в свой необъятный платок и растаяла в сумраке переулка.

— Ну, садись, Банкир. Подвезем тебя до первой извозчичьей биржи. Чего в темень шататься по городу, только зря ноги бить. — Антоний положил мешки в коляску, забрался сам. Пашка влез следом.

Невроцкий решил принять предложение: квартиры, где он устроился на жительство, они все равно не увидят, а зря ходить действительно смысла нет. Пересядет где-нибудь по дороге на извозчика, и вся недолга.

Ткнули в спину дремавшего старика. Тот встрепенулся, хлестнул кнутом жеребца.

— Как управились? — прикуривая, спросил Антоний. Алексей Фадеевич достал из жилетного кармана часы. Затянувшись папиросой, взглянул на стрелки.

— За час сорок…

— То-то! — довольно засмеялся Антоний. Легонько тронул ногой лежавшие на полу пролетки мешки. — И добыча неплоха. С почином!..

* * *

Недалеко от Таганской площади беспризорники грелись у костра, разведенного под асфальтовым котлом, — чумазые, пестро одетые, а многие просто полуголые, в немыслимых лохмотьях, они расположились кружком у огня, не обращая внимания на редких в этот поздний час прохожих.

Проходя мимо, Федор невольно замедлил шаг — нет ли тут, среди них, того самого мальчишки, за которого он вступился около рынка на Смоленской? Лицо его он хорошо запомнил.

Нет, среди этих ребят, освещенных отблесками пламени костра, знакомого не было. Жаль…

За драку, несмотря на заступничество Якова Ивановича Перфильева — депутата и старого большевика, Федору все же влетело. Поделом, наверное. Знай, где и как поступать. Торговцы не рабочие, ты для них чужд, непонятен, страшен: взяток не берешь, водку на халяву, как прежние полицейские чины, не пьешь, подарков тебе домой носить не надо, а отвечать за неблаговидные делишки требуешь по всей строгости. И по закону!

Да взять хотя бы случай с мальчишкой. Старый полицейский чин в лучшем случае посмотрел бы с любопытством: чем дело кончится? А если бы приказчик прибил мальчонку, то сунули бы приставу «барашка в бумажке»; тот прислал бы городового — осмотреть тело с доктором вместе, осмотрели бы и решили — сам помер. Доктора, как правило, в таких случаях прятали глаза, отворачиваясь, или вообще не ходили. Но тем не менее…

Федор неспешным шагом шел по Большим Каменщикам — в давние времена здесь жили мастеровые, искусные камнетесы, принимавшие участие в постройке родовой усыпальницы Романовых — Новоспасского монастыря. Наверное, среди них был и далекий предок Федора, а может, и не каменщиком он был, а богомазом: писал иконы или растирал краски, готовил доски, покрывая их слоем левкаса, на котором под тонкой кистью живописца оживали потом библейские сюжеты и строгие лики святых. Кто знает?

Сейчас будет Глотов переулок, мрачная громада Таганской тюрьмы — еще одного наследия самодержавия, потом надвинется из темноты старое, темно-красного кирпича здание пожарной части с высокой каланчой. Останется справа белеющий в темноте Новоспасский монастырь, около которого раньше на Яблочный Спас устраивали шумные ярмарки.

А Федору идти левее, в Крутицкие переулки, — там его дом, там, сидя у керосиновой лампы с шитьем в руках, ждет его мать. Мама, добрая, милая мама. Сколько же она ждала его, пока он ходил по свету; и сейчас она так часто остается одна, тревожится, когда его долго нет, смотрит в окна, выходит на крыльцо, вслушиваясь — не раздаются ли в ночной тишине знакомые легкие и быстрые шаги сына.

Ничего, теперь он рядом, кончилась война, одолели все — и белых, и тиф, и голод. И вычистят свою землю от еще прячущейся по углам нечисти. Кому-то надо заниматься и этим, чтобы потомкам было жить легче и лучше.

Но материнские глаза все чаще и чаще останавливаются на его лице с немым, невысказанным вопросом. Да, ему уже за тридцать, а ни семьи, ни детей — то носило по всей земле, то много лет подряд воевал и сейчас, пожалуй, все еще воюет. Не нашлась его судьба, его суженая-ряженая: никак не встретит того единственного человека, чтобы на всю жизнь. Может, и не придется встретить никогда? А вдруг уже однажды встретил и тут же потерял? Отчего так часто и ярко всплывают в его памяти заброшенное кладбище на окраине маленького белорусского городка, тонкая женская фигурка в темном, торопливо сказанные слова, когда пытались уйти от полицейских и жандармов.

Но ведь он даже не видел ее лица, не знает имени! Кто она, откуда? Тогда не было возможности спросить: его поймали, осудили на вечную каторгу. В тюрьме и на этапе он интересовался у товарищей: не взяли ли кого еще после его ареста? Нет, никого. Значит, ей удалось уйти.

Недавно Толя Черников наконец помог отыскать адрес Сибирцева. Надо написать, расспросить: не может он не помнить Федора Грекова; холодного, сырого и мрачного склепа; каши, которую носил в солдатском котелке. Ведь именно Сибирцев сказал ему в ту памятную ночь о связном, который выведет Федора на железную дорогу. Значит, он, Сибирцев, знает, кто должен был прийти за ним к склепу той ночью.

Он напишет Сибирцеву, обязательно. И дождется ответа.

Вот и его переулок, горбатенький, мощенный булыгой, через которую все равно пробивается неистребимая травка спорыш. В детстве они почему-то звали ее поросячьей — этой травкой буйно зарастали дворы, пустоши и даже протоптанные тропинки. Трава его детства. Старый кривой тополь во дворе, на который отец привешивал ему качели, неказистые дровяные сарайчики, общие радость и горе рядом живущих небогатых людей, зарабатывающих на хлеб своим трудом.

Федор поднялся по скрипучим деревянным ступенькам крыльца, легонько стукнул пальцами в стекло окна, из которого через неплотно прикрытые занавески пробивалась полоска света. Услышав за дверью шаги, сказал:

— Это я, мама…

* * *

В XV и начале XVI столетия ходили по всей Руси монеты удельных княжеств: разные по размерам, достоинству, содержанию в них благородных металлов. Владетельный князь, пусть даже и небольшого удельного княжества, считал долгом чести пустить в оборот собственную монету, а уж купеческие города, разбогатевшие на заморской торговле, тем более. В славном Великом Новгороде, чьи купцы вели торг и с Ганзейским союзом, и со Скандинавией, и чуть не до краев света добирались с товаром, чеканили сто монет из одного серебряного слитка. Слиток тот по весу был как двести московских. Имели хождение и «порченые» монеты, которым ловкие дельцы обрезали края, экономя серебро и блюдя свою выгоду. Ну разве не обидно было все это великому московскому князю?

И в 1553 году решило московское правительство провести денежную реформу — стали по Руси ходить только те монеты, которые были отчеканены на Государевом монетном дворе. Били на монете герб Московского государства — Егория Победоносца, поражающего длинным копьем злого змия. Отсюда и назвали их копейными, а на тех, что достоинством поменьше, били всадника с острой саблей в руке. Называли те монеты и новгородками, и московками, и деньгой, а самые мелкие, с птичкой — полушками.

Своего серебра в России было тогда мало, и шли в Москве на чеканку денег монеты иностранные — талеры и гульдены, которые для Государева монетного двора закупали как товар. Звали те монеты на Руси ефимками. В том же XVI веке за двести ефимков давали всего три рубля. Время шло, серебро в России, да и во всем мире начали добывать в больших количествах, одна денежная реформа сменяла другую, появились и медные деньги, но серебро уже успело приобрести новую жизнь.

О мастерах Государева монетного двора Москва сохранила память в названии Серебряного переулка, что на Арбате, а о других мастерах серебряных дел память иная.

Максим Золотарев из города Калуги, Афанасий Ко-рытов из Ярославля, устюжанин Иван Жилин на весь мир прославили русских мастеров-ювелиров необычайной красоты изделиями из серебра. А какая техника работ: и гравировка, и чеканка, и фигурное литье, и золочение. Да мало ли умельцев было на Руси?

В XIX веке появились первые ювелирные фабрики; ювелиры-одиночки, не выдерживая конкуренции крупных предприятий, начали объединяться в артели или шли наниматься мастерами к новому хозяину. Только в Москве за короткое время создалось более тридцати ювелирных артелей.

Наступил новый расцвет ювелирного искусства в России, и большая заслуга в этом принадлежит мастерам-ювелирам Москвы и Петербурга.

В середине XIX столетия первое место в производстве уникальных ювелирных изделий из серебра занимала фабрика Сазикова. Он первый из всех русских фабрикантов-ювелиров обратился к сюжетам из русской истории и народной жизни — разнообразные скульптурные произведения, отличавшиеся тонкой работой и сложным композиционным решением, принесли фирме Сазикова заслуженную славу не только в России, но и за ее рубежами. Начиная с шестидесятых годов XIX столетия большой популярностью начала пользоваться продукция крупнейшего московского фабриканта Павла Овчинникова. До сих пор радуют глаз яркие, чистые краски эмали, причудливая форма ваз, кубков, табакерок, филигранная работа мастеров-ювелиров. По качеству и разнообразию изделий с фирмой Овчинникова соперничала фирма Хлебникова, выпускавшая, хотя и в меньшем количестве, украшенные эмалью высококачественные изделия в древнерусском стиле. Однако для мастеров-ювелиров, работавших в этой фирме, более характерны были чеканные и литые скульптурные произведения, воспроизводящие сценки охоты, деревенских гуляний и городской жизни. Первыми в мире русские мастера-чеканщики фирмы Хлебникова сумели достичь подлинной виртуозности в воспроизведении из драгоценного металла фактуры любого другого материала — ткани, дерева, кожи, плетения из лыка или прутьев.

Особое место среди ювелирных фирм конца XIX — начала XX века занимала знаменитая фирма Фаберже. Ее мастера впервые начали производить вырезанные из уральских, сибирских и кавказских полудрагоценных камней фигурки животных и людей. Изделия этой фирмы, выполненные с большим художественным вкусом, отличающиеся тонкой проработкой фактуры материала и всех деталей, по праву получили всемирное признание.

Высокой степенью мастерства отличались и работы мастеров-ювелиров фабрики С.И. Губкина. Он первый среди фабрикантов-ювелиров создал при своей фабрике специальные воскресные рисовальные классы для обучения молодых мастеров. Основная продукция фабрики — столовые приборы, чайная посуда, блюда, вазы для фруктов из серебра с хрусталем, ковши с чернью, кружки с резьбой — всегда отличалась большим изяществом и красотой.

В числе лучших фирм Петербурга стоит назвать фирму братьев Грачевых, выпускавшую тонкие, своеобразные эмалевые изделия и серебряные скульптурные произведения; одним из лучших петербургских ювелиров был и А.С. Брагин, основавший в 1888 году мастерскую серебряных изделий, в которой изготовлялись чайные и кофейные сервизы, охотно покупаемые во всех странах Европы, вазочки, сухарницы, чеканные чарки…

Но к драгоценным металлам тянулись и жадные, часто обагренные кровью руки. Не всегда легко удавалось сбыть краденую или взятую разбоем драгоценность — требовалась ее переделка, чтобы не узнали, не поймали за руку. Так и появились связанные с преступным миром подпольные ювелиры, которых прозвали серебряниками…

* * *

Старый серебряник Иван Васильевич Метляев жил недалеко от Хитровки. Найти легко: стоило только пройти от Хитрова рынка узким, зажатым доходными домами переулком на Яузский бульвар, немного спуститься по нему к Солянке, а там повернуть влево, к Яузе, к ее устью. И пожалуйста — большая церковь, а за ней, по бережку — домики, утонувшие в зелени густых кустов.

В одном из них и обитал Иван Васильевич, вдовый старичок с маленьким, сморщенным, как печеное яблоко, личиком и редкой, козлиной бородкой.

Давно отделившийся от него сын Алексей — грузный, в мать, с выпученными и вечно сонными глазами — занимался извозом; подкопив деньжат, прикупил кобылу, не новую, но еще крепкую коляску, вполне полноправно встал на биржу московских извозчиков, но отца не забывал. Что ни день — заглянет: то одно, то другое, то за самоваром посидеть, попить чайку, до которого оба Метляевы были большие охотники.

Вот и сегодня пришел с утра — день будний, работы немного, да и работать-то Алешка любил не очень.

Поставили самовар, начали чаепитие, перебрасывались редкими фразами — говорить особо не о чем, почти все переговорено, но Алексей держал в своей голове одну думку, хотел с родителем с глазу на глаз потихоньку перетолковать, да пока выжидал — все не было удобного момента начать нужный разговор.

Приметил сынок, что стал опять появляться в домике у отца знакомый вор-карманник Колька, прозванный Психом. Не так чтобы очень Колька Псих удачлив был или действительно входил в воровскую элиту, но деньги у него водились. Колька — вертлявый, с щербатым ртом, косой челкой, падающей на глаза, — никогда Алексею не нравился. Он уважал людей дородных, степенных, как таганские купцы или охотнорядцы, которых привык видеть с детства. Коммерческие люди — сила! Но опять же не в этом дело: зачем, зачем к родителю ходит Колька? — вот что не давало покоя Алексею.

Устроив поудобнее на растопыренных толстых пальцах блюдце с чаем, Алексей понемножку откусывал крепкими зубами от маленького куска сахара и шумно прихлебывал из блюдца, то и дело поглядывая на отца. Тот, повесив полотенце на шею — утирать пот, истово пил огненно-горячий чай, посасывая размоченную в чашке баранку.

Молчали. Тускло светились образа в красном углу, где-то билась с жужжанием муха о стекло, слышно было, как во дворе тяжело переступает копытами кобыла Алексея, запряженная в коляску.

В дверь постучали. Иван Васильевич степенно отставил чай, пошел отворить. Через минуту в комнату ввалился Колька Псих: в полосатом костюмчике, новых сапогах и при галстуке. В руках у него был мешок. Бережно поставив его на пол, он снял картуз.

— Здорово, хозяева!

— И тебе Господь навстречу… — Иван Васильевич бочком протиснулся мимо Кольки и снова умостился за столом. — Садись, чайку попьем.

— Некогда чаи гонять. Работа готова?

Алексей повел на него своими выпученными белесыми глазами: может, теперь и не надо будет папашку ни о чем выспрашивать, все и так само собой узнается — не будет же родитель от него таиться? И так, почитай, всю его подноготную сын знает.

— А то… — откликнулся старший Метляев. — Да ты сядь, в ногах правды нету.

— Попей чайку… — Алексей подвинул по столу к Кольке пустой стакан.

— Чай не водка, много не выпьешь, — ощерился Псих.

— Давно тебя не видать было, — Алексей снова шумно отхлебнул из блюдца. — Гдей-то пропадал?

— А ты, никак, заскучал? Я не девка, по мне скучать нечего.

— Ладно, кобели! Будет собачиться, — незлобно остановил их Иван Васильевич. — Присядь, я счас… Ну, Бог напитал, никто не видал.

Он небрежно перекрестился на иконы и зашаркал обрезанными валенками, в которых ходил зимой и летом, в угол комнаты, к комоду. Колька, отряхнув для порядка картуз об колено, сел к столу.

Старый серебряник повозился у комода, выдвигая и задвигая ящики, наконец отыскал очки в простенькой оправе, надел.

— Ну, покажи, чего принес?

— Не-е… — засмеялся Псих, — сперва работу давай. А я тут тебе — кой-какой товарец за труды.

Нагнувшись, он развязал мешок, начал выкладывать на стол «товарец». Первыми появились два отреза мануфактуры, за ними новые сапоги, несколько больших жестянок с чаем, пара небольших голов сахара, бутыль с подсолнечным маслом, мешочек с крупой.

Отставив блюдце, Алексей потянулся пощупать материю.

— Удружил, удружил старику, хе-хе-хе… — дребезжащим смехом зашелся Иван Васильевич, сноровисто подгребая к себе принесенное Психом добро. — Как металл принимать будешь? Весом али по штукам?

— Ты, Иван Васильевич, дуриком не катись! — Псих опустил мешок. — Весом брал, весом и сдавай!

«Не иначе папашка опять за старое принялся, — подумал Алексей, с интересом наблюдая за происходящим. — Тута все ясно. Зато другой вопрос — откуда у Кольки Психа металл? И какой — неужто золото?..»

— Да ладно, ладно! — замахал на гостя сухими ладошками Метляев-старший. — Серчаешь-то что? Это я по-стариковски, запамятовал.

— «Запамятовал», — передразнил его Псих, — небось и так к лапам прилипло?

— Угорает, угорает, милай! Угорает золотишко при плавке. Вот, помню, раньше, бывалоча, кто не веровал, что угорает, приходилось при заказчике плавить. Счас я, счас…

Метляев-старший суетливо бросился на другую половину. Вернулся с саквояжем в руках и весами под мышкой. Быстро поставил их на столе, грохнул на одну чашку саквояж, на другую начал ставить гири, приговаривая:

— Вот, вишь, милай, как и было…

— Это ты брось, брось! — остановил его Колька. — А саквояж? В нем тоже вес есть.

— А работа? — выставил упрямо козлиную бороденку Иван Васильевич.

— За работу тебе дадено, с собой в Царствие Небесное все равно ничего не утянешь. Давай в мешке вешать!

Он поднял свой мешок и начал высыпать на стол кресты, чаши, оклады икон. Кое-где на них остались невынутые камни, взблескивавшие разноцветным огнем.

Алексей как зачарованный смотрел на это великолепие, совсем забыв про чай.

— Ай и кровосос же ты, Колька! — покачал головой серебряник.

— Кто из нас кровосос, еще глядеть надо! Смотри, старая образина, это что, а?! Фунта почти нет!

— Не могет того быть! — запальчиво возразил Иван Васильевич Кольке, вновь надевая снятые было очки. — Где? Где не хватает? А камушки? Они тоже вес имеют! А скрепы убрал, медь золоченую… Фунта ему не хватает.

— Вечно ты мудришь. — Псих снял мешок с весов. — Давай камни.

Старик, все еще сердито ворча себе под нос что-то неразборчивое, подошел к божнице, пошарил там, достал небольшой замшевый мешочек. Вложил Кольке в руку. Тот быстро спрятал его за пазухой.

— Ты чего же, Колька, — Алексей потянулся за чашей: блеск полированного серебра на круглых ребристых боках, чеканная золотая отделка по ободку так и манили, просились в руки, — в клюквенники подался? Церквы шарашишь? Не божеское дело.

— И не твое! — огрызнулся Псих. — Сам небось, когда пьяных по ночам обираешь, о Боге тоже не очень-то думаешь? Лучше бы пошел на отцовский промысел.

— Ну, мое дело извощицкое. — Алексей поставил чашу и снова взялся за чай. «Откуда Колька про пьяных знает? Сказал кто или так болтнул, да и в точку?» — Я к папашкиному промыслу неспособный: руки не те, да и у горна стоять грудь не позволяет. На воздухе вольготнее.

— Вот и не лезь не в свои дела, гоняй кабыздоха кнутиком, и вся недолга. Бери… — Колька подвинул ближе к серебрянику принесённое, — камни, которые остались, повынешь, рыжье[13] и серебришко переплавь, чтоб не узнать.

— Все, милай, сделаю, все. Когда надо-то?

— На неделе приду. Ладно, давайте…

Псих достал из кармана пиджака бутылку водки, ловко выбил ударом ладони о донышко пробку, разлил в быстро подставленные стаканы.

— Закусить есть что или сахар будем сосать?

— Найдем.

Старик принес хлеба, кислой капусты, воблу. Выпили.

— Стало быть, лопатников[14] не хватает тебе тапери-ча? — Алексей вытер руки о штаны и потянулся к закуске. — Не боишься, что заметут тебя эти, из Чеки?

— Дурак ты, Алешка! Не обижайся, но как есть дурак. — Псих вынул пачку папирос, ловким щелчком вышиб одну, прикурил. — У меня руки, — он вытянул длинные нервные пальцы перед носом Алексея, — по локоть золотые. Они меня и кормят. Понял? Руки, а не язык! Язык, когда он как коровье ботало, не только рук, но и головы лишить может.

— А-а, — отмахнулся извозчик. — Я делов ваших не знаю и знать не хочу. Мое дело извозное. Папашку только вот как бы опять не затягали.

— Тю… — присвистнул Колька, — он у тебя заслуженный. При царе два раза в тюряге парился. Страдалец, значит, от проклятого самодержавия. А ты, Алешка, смотри!

— Да ты что, и вправду псих? Нешто меня не знаешь?

— Хватит вам, лучше по последней лампадочке опрокинем. — Иван Васильевич разлил в стаканы остатки водки.

— Нет, пойду, — поднялся Псих. Надел картуз, взял саквояж. — На неделе жди, Васильич.

Метляев-старший засеменил за ним запереть дверь.

— Бросил бы ты, папашка, это дело, — дождавшись его возвращения, меланхолично сказал сын. — Истинный Бог, заметут тебя! Не прежнее время. Теперича не пристава, не купишь.

— А жрать чего? — окрысился старый серебряник. — Точно, другое время. Кто кормить-то меня будет? Теперя кто не работает, не ест, а ты добра мне не нажил, чтобы его проедать!

— Какое у меня с извозу добро? Кобыленка лядащая, баба, детишков куча.

— Вот-вот. Ты и решил, стало быть, папашку в нищие определить? А сам только ходишь и скандыбишь, — отец, скорчив гримасу, передразнил сына, — «папашка, дай мануфактуры, дитям одеть неча!» Папашка то, папашка это, знай, слезьми заливаешься. А откель у папашки все? Сам-то небось не одного пьяного в ночи почистил? Часы откуда взял?

— Какие часы? — вскинулся Алексей.

— Такие. Которые пропил на прошлой неделе! Ась? Забыл, что ли?

— Да брось ты, папашка.

— То-то… А то — «какие»… Я ить сам не ворую. Мне несут — я переделаю. — Метляев-старший опять устроился за столом, налил себе чаю.

— Все одно, поостерегся бы. Откуда все это у Психа?

— Дак и я было спросил, а он в ответ: людям, мол, нужным помочь требуется. Ты сам гляди не болтни кому во хмелю, ирод!

— Да будет тебе, папашка…

* * *

Ночь — время бесовское. Особливо когда часы пробьют двенадцать, а ветер так и воет, так и воет, неся по небу рваные тучи, космами наплывающие на желтоватую луну. Даром что тепло и дерева листвой покрылись — вон как гнутся под ветром у стоящих под окнами деревьев ветви, качаются, словно манит природа куда-то, зовет. А днем солнышко греет, ласково припекая, в небе синь, словно умыто все. Воистину правдивы слова Священного Писания: «Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце».

Митрополит Московский, Коломенский и Крутицкий отошел от окна. Мягко ступая, прошелся по узкому, больше похожему на келью, чем на рабочую комнату главы Русской Православной Церкви, кабинету. Остановившись у стола, медленно перебрал лежавшие на нем бумаги, положил их на место, прижав сухой старческой ладонью.

Ограблена еще одна церковь — злоумышленники, не боясь Божьего суда и кары суда мирского, по-прежнему творят свои злодеяния. Сколь же велик список похищенных ценностей и дорогих, старого письма икон! Неужели только и остается сказать: «Во всем, постигшем нас, Ты праведен, потому что Ты делал по правде, а мы виноваты»?

Но в чем, Господи?!

Разве он, верховный пастырь, покинул народ свой и уехал в эмиграцию, как другие? Он всегда считал, что Русская Православная Церковь без России существовать не может. Какая же она тогда русская? Православная — может быть, но русская — нет!

Теперь там, на чужой земле, ушедшие уже говорят о «своем» митрополите. Что же, видимо, они ушли навсегда: то, что народом отринуто, не может вернуться. Но не может быть и двух одинаковых митрополитов, как не может быть двух Русских Церквей. Где же у той Церкви народ русский?!

Народ здесь, значит, с ним и его место.

Вот они, бумаги, — лежат под ладонью, гладко исписанные убористым почерком. Слова, в них заключенные, отталкивают и притягивают одновременно, как страшное увечье, на которое не хочешь смотреть, а оно так и манит к себе глаза, ужасая ум твой непоправимостью чужого несчастья. И словно жжет ладонь тонкий лист.

Он убрал руку, как будто и вправду боялся ожечься. Снова начал мерять шагами келью-кабинет.

«Я получил в удел месяцы суетные, и ночи горестные отчислены мне».

Да, горестна эта ночь, и мысли посещают греховные — не о деле, которое надо решить, а совсем о другом, мирском, казавшемся давно забытым.

Детство, оставшееся так далеко — в прошлом веке, веселая ярмарка, большой бородатый мужик с лукошком, до краев полным крупной красной клюквы. Возьмет чашку, насыплет ягод, а сверху, для сладости, — ложку меда. Да еще и приговаривает: «По ягоду, по клюкву, володимерская клюква, приходила клюква издалека просить меди пятака! А вы, детушки, поплакивайте, у матушек грошиков попрашивайте, ах, по ягоду, по клюкву»…

Добрая улыбка тронула губы митрополита. Согрелась душа давним воспоминанием, как будто и вправду пахнуло легким морозцем, скрипнул первый снежок под ногой, явственно услышался голос торговца.

Но надо решать, надо — его слова ждут, его решения. И не в стоимости похищенного суть. Умысел другой виден — похищены бесценные иконы, принадлежащие не только Церкви, нет — земле Русской, потому, что созданы они мастерами, вышедшими из глуби народа, и в народе этом должны и быть. Можно ли допустить, чтобы бесследно исчезли эти дивные творения, чтобы навсегда затерялся их след во времени?

Властям о случившемся до сего времени не сообщали — Церковь отделена от государства. Ждали: может, решится все само собой? Вот уж действительно: «Лучше слушать обличения от мудрого, нежели слушать песни глупых».

Неожиданная мысль пришла ему в голову. Митрополит даже остановился, задумавшись над ней. Сначала, осердясь, прогнал ее было прочь, но мысль была упряма — не хотела уходить, наоборот, начала властно тянуть его за собой.

Разве не русские люди вокруг, разве не заинтересована новая власть в твердом порядке? Разве не смогут увидеть истинной ценности того, чего навеки лишаются? Части славной истории российской!

И где, у кого искать помощи и поддержки ему, митрополиту Русской Православной Церкви, — у тех, кто озлобленными покинул землю свою, или у тех, кто остался? У тех, кто пошел против своего народа, или у тех, кто был с ним? Может быть, то, что сейчас пришло ему в голову, и будет единственно правильным решением?

Он подошел к столу, сел в рабочее кресло, протянул руку к письменному прибору, но в душу вновь заполз скользкий холодок сомнения — мир вокруг был нов и непривычен, часто даже пугающе непонятен. Прав ли будет он, приняв решение, выношенное в ночных раздумьях, не ошибется ли?

Ветер за окном утих, растащив лохматые тучи в стороны, луны видно не было, зато на небе высыпали частые звезды. Одна, словно запутавшись в листве дерева под окном, мерцала холодно и загадочно. Митрополит долго смотрел на нее, как будто она могла дать ответ его нелегким думам.

Но разве о себе или ближних своих хочет он просить?

Или жаждет неправедных богатств, земельных угодий, власти над властью мирской? Нет, нет и еще раз нет. И если бы кто только знал, как нелегко быть митрополитом! Как нелегко…

Если принять решение, которое он обдумал, придется держать ответ перед Святейшим Синодом. Да это ли беспокоит — нет, другое не идет из ума: а если там не поймут? Могут просто не ответить ему, и все. Что тогда?

Нет, не может быть такого — люди, думающие о благе всего народа, не могут оттолкнуть его руку, протянутую к ним за помощью.

Он решительно взял ручку, положил перед собой чистый лист бумаги, отодвинув в сторону лежавшие перед ним мелко исписанные твердым почерком страницы с перечислением похищенного.

Задумался. Куда и кому лучше написать? Где его обращение найдет немедленный отклик, побудит к действию? Наверное, следует прямо просить помощи у людей, которых новая власть поставила на страже порядка. Да, именно так!

Обмакнув перо в чернильницу, митрополит медленно написал на чистом листе:

«Начальнику Московского уголовного розыска…»

* * *

В кабинет начальника МУРа Греков вошел последним из вызванных — задержали неотложные дела. Увидев свободный стул около Генки Шкуратова, бывшего моряка-балтийца, широкоплечего сорокалетнего здоровяка, быстро уселся рядом. Скосив глаза на начальника, перебиравшего, сидя за столом, бумаги, тихо спросил:

— Зачем вызвали, не знаешь?

Генка молча пожал широченными плечами и, посмотрев на Федора чистыми голубыми глазами, улыбнулся:

— Скажут…

Федор огляделся: народу собралось много, из всех бригад. Вон сидят рядком Саша Жуков, Николай Козлов, Жора Тыльнер, Петя Головин.

— Прошу внимания, товарищи, — начал начальник МУРа, — вчера вечером пришло к нам письмо. От кого, все равно не угадаете, поэтому скажу сразу — от митрополита.

— От кого? — переспросил решивший, что он ослышался, обстоятельный Коля Козлов.

— От митрополита Московского, Коломенского и Крутицкого.

— Вот это да! — не выдержал Генка Шкуратов. — Сам митрополит? Простите, Виктор Петрович, а чего же ему от нас надо? Мы хоть и безбожники, но с нечистой силой не водимся.

— Потому и собрал, чтобы знали, что от нас надо. — Виктор Петрович открыл конверт, вынул большой лист бумаги. — Послушайте, что нам пишут: «Злоумышленники подвергают церкви ограблению. Обворованы церкви на Первой Мещанской улице, в Сокольниках, на Стромынской улице, на Преображенской площади, Вахрушенская церковь при больнице…» Как видите, размах есть у преступников. Похищено много очень ценных с художественной и исторической точки зрения икон, золотые оклады, сделанные из драгоценных металлов различные предметы религиозного культа: кресты, потиры, то есть кубки или чаши церковные, прочая утварь, деньги. Митрополит пишет, что «враги Церкви находятся на свободе и продолжают расхищать ценности. Такие действия оскверняют Святую Церковь и мешают совершать нормально религиозные обряды, отчего Церковь терпит ущерб». Ясно? Здесь указано, — Виктор Петрович отложил письмо, — что Святейший Синод готов принять на себя все расходы по розыску преступников и похищенных ценностей и обещается вознаградить работников МУРа. Просят прислать нашего представителя для уточнения обстоятельств совершения преступлений и необходимых консультаций. Ну, что скажете?

— А что сказать? — развел руками Жора Тыльнер. — Заявлений о кражах к нам не поступало. Молчали святые отцы.

— У нас Церковь отделена от государства, — бросил Козлов.

— Отделена, не спорю, — Виктор Петрович обвел глазами собравшихся. — Но факты совершения преступлений есть! И я считаю, что письмо это в определенной мере знаменательно. Да-да, знаменательно! К кому обращается за помощью митрополит? К нам, представителям советской власти, а наша власть в помощи не отказывает. Тем более что речь идет не столько о церковном имуществе, сколько о народном достоянии, художественных ценностях, которые были похищены. Не только иконы, но и изделия из серебра, золота, эмали… Все это сделано русскими мастерами и не должно исчезнуть. Согласны?

— Это так… — солидно покивал, соглашаясь, Жуков. — Дело, выходит, похожее на ограбление Патриаршей ризницы?

— Не очень… И время не то, и преступники, видимо, тоже не из тех, что были тогда. Обратите внимание: почти все ограбленные церкви — на окраинах города. Гастролеры, приехавшие поживиться? Не думаю. В общем, из всех вас создается особая бригада. Оттого и взяли таких разных специалистов, — начальник иронично улыбнулся, — что еще пока точно не знаем, с кем именно нам придется иметь дело. Поскольку сейчас речь идет о кражах, то старшим будет Козлов. Борьба с кражами по его части. Справишься, Николай? Вот и я так думаю, что надо справиться. Тебе и придется поехать к митрополиту. Поговори там пообстоятельней, что, когда, как произошло, пусть объяснят, какие именно иконы похищены, в чем их ценность, какая пропала утварь, из чего она сделана. Вежливо так попроси: может, нарисуют, как выглядела каждая похищенная вещь. И остальным время терять не следует: поедете по церквам — потом распределите, кому какую, — там тоже все подробнейшим образом узнать, все самим осмотреть, пощупать. Со следственными работниками я свяжусь сам. Все свободны. Греков, задержись на минутку.

Генка хлопнул Федора по спине тяжелой ладонью — не робей! — и пошел вместе с другими к выходу. Дождавшись, пока за ними закроется дверь, Виктор Петрович закурил.

— Кури, Федор… Всем сразу не разрешаю, а то надымят так, что топор вешать можно, не проветришь потом никак. Садись вот тут, поближе.

Греков пересел на стул рядом со столом начальника, молча ждал, когда скажут, зачем оставили. Виктора Петровича он знал давно — тот с девятнадцатого года работал в ЧК, дважды был награжден почетным именным оружием, золотыми часами от коллегии. Если просил остаться, значит, есть что-то серьезное.

— У наших товарищей из ВЧК имеются сведения, что разведка одной Империи ищет возможности получения значительных средств внутри нашей страны для снабжения ими своей агентуры непосредственно здесь, минуя границы. Улавливаешь? Поэтому не нравится мне история с церквами. До того как вас собрать, мы навели кое-какие справки. При ограблении церкви на Стромынке был просто-таки бандитский налет. Ты у нас как раз по борьбе с бандитизмом работаешь, обрати внимание.

— Много их там побывало?

— Не знаю… Пока ничего не знаю. Но очень хочу знать о них все. Понимаешь, все! Может, и не та это нитка, что ведет далеко за кордон, но происходящее им на руку. Можно шум поднять: вот, дескать, как в России, даже молиться нельзя спокойно, что же, мол, о другом тогда говорить. А большевики декларируют свободу вероисповеданий! Любят эти господа пошуметь, позлословить. Поэтому надо иметь в виду и такой оборот. Хочешь спросить, зачем оставил? Объясняю: работать будете в контакте с ВЧК. Понял? Ну и молодец. Они пойдут своим путем, а вы — своим. Ты, Федор, раньше тоже в ЧК работал, опыт имеешь, поэтому поглядывай, чтобы не пропустить чего важного для наших товарищей. В напарники тебе дадим Шкуратова. Он не робкого десятка, силой природа не обидела, да и соображает неплохо. Не против?

— Нет, сам хотел его попросить. Дружим мы с ним.

— Вот и хорошо, быстро, значит, сможете понимать друг друга. Помни: нет у нас права допустить гибель или утрату похищенных ценностей. За ними труд русских мастеров и история России…

* * *

На Арбат Ангелина и Колька Псих пришли под вечер. Псих, беспокойно вертя головой, поминутно оглядывался, нервно сплевывал под ноги прохожим. Ангелина одернула его:

— Прекрати суетиться!

Она толкнула высокую застекленную дверь под широкой вывеской: «Тихон Кудин — товары на любой вкус», вякнул колокольчик. Колька, перекинув тяжелый саквояж из руки в руку, исподлобья осмотрел полупустой торговый зал магазина, полки с товарами, стоявшую у прилавка молодую барышню, которой разбитной продавец ловко отмерял аршином пестрый ситец.

Мимо них прошмыгнул мальчишка с большим медным чайником, поливая из него затоптанный пол — видно, собрался замести мусор, а потом уж взяться за тряпку.

Ангелина подошла к прилавку.

— Чего желаете?

Продавец вежливо наклонил напомаженную голову, вопросительно уставившись в красивое лицо цыганки. На Психа он не обратил ни малейшего внимания.

— Нам бы Тихона Ивановича.

— Тихона Ивановича нет-с… Изволил отъехать. Могу пригласить старшего приказчика… Иван Федотыч! — нараспев крикнул он, не дожидаясь ответа. — Выйдите сюда, пожалуйста… Сейчас, мадам, один момент-с.

Через минуту из-за занавески, прикрывавшей дверь во внутренние помещения магазина, появился Иван Федотович Алдошин.

Молча мазнув взглядом по лицам Ангелины и Психа, он откинул доску, закрывавшую проход за прилавок, и сделал рукой приглашающий жест:

— Прошу.

Цыганка, немного помявшись, быстро прошла следом за Алдошиным в открытую дверь, за ней шагнул Колька Псих с саквояжем в руке.

В большой комнате, куда привел их Алдошин, на длинном столе уже были приготовлены весы. Задернув занавеси на окнах, Иван Федотович включил свет, встал напротив весов, надел пенсне с длинным шнурком.

— Ну, голуби, давайте.

— Нам бы Тихона Ивановича, — как заученный урок, повторила Ангелина.

— Он уехал по делам. Вы не беспокойтесь, он меня предупредил, и я все знаю. У Тихона Ивановича от меня секретов нет.

Алдошин не набивал себе цену: Кудин действительно доверял ему почти во всем — как не доверять, когда дражайшая супруга Тихона Ивановича приходилась родной сестрицей Ивану Федотовичу?

— Что же вы, — поторопил их Алдошин, — доставайте свой товар. Надо успеть взвесить, рассчитаться, а нам скоро магазин закрывать. Или так и пойдете?

Ангелина решилась. По ее знаку Псих открыл саквояж, начал вынимать золотые и серебряные вещи.

Алдошин едва сдержал себя при виде всего этого — хорош родственничек. Сам вроде как в отлучке, а если застукают, то отвечать изволь Иван Федотович? Нет, голубь, так дело не пойдет, никакие родственные чувства не удержат: свой процент от этой сделки он тоже возьмет, а этим все равно деваться некуда!

Взвешивал Иван Федотович быстро. Не глядя, привычно протянув руку, нащупал счеты — столь родной для каждого торговца и бухгалтера инструмент, — подтянул их к себе. Кончив взвешивать, сухо защелкал костяшками, беззвучно шевеля бледными губами.

— Так, чем желаете получить?

Оставив счеты, он сгреб скупленные ценности и поднес их к сейфу. Заметив заинтересованный взгляд Психа, встал так, чтобы тот не видел, как он отпирает огромный стальной ящик. Свалив туда металл на заранее припасенную мягкую тряпицу — чтобы не звякал, упаси Господь, — достал пачку денег, тоже заранее приготовленную, снова повернулся к посетителям.

— Так чем?

— Треть товаром. Остальное деньгами, — Ангелина смотрела на подвижные пальцы Алдошина, быстро перебиравшие денежные купюры в пачке.

— Так-с, тогда скинем… — Иван Федотович бочком подошел к счетам, не выпуская из рук денег. Покосил глазом на цыганку. — Каким товаром желаете?

— Обувь мужская и женская, мануфактура.

— Материал какой? Шерсть, ситец?

— Поровну.

Алдошин быстро защелкал на счетах.

— Это как пожелаете… Как уж изволите…

Закончив считать, послюнявил пальцы и быстро разложил пачку денег на две части. Меньшую, не стесняясь Ангелины и Психа, убрал в карман. Большую подвинул к ним.

— Вот, получите. А выдать товар я сейчас распоряжусь.

Цыганка, взяв деньги, медленно их пересчитала.

— Маловато, Иван Федотович!

— Тихон Иванович распорядился тридцать процентов удержать за риск.

Алдошин не сказал, что Тихон Иванович велел удержать за риск двадцать процентов. Но то был риск Кудина, а то — Алдошина!

— Помилуйте, какой же риск? — Ангелина недоуменно подняла тонкие брови.

Стоявший рядом Псих, нетерпеливо покашливая, переминался с ноги на ногу и с нескрываемым интересом поглядывал на сейф.

— Как же-с, сударыня… — Алдошин снял пенсне, начал протирать и без того чистые стекла носовым платком, — риск есть-с… Происхождение металла нам совершенно неизвестно. А там церковная утварь имеется. Я же вас ни о чем не спрашиваю, — он снова устроил пенсне на своем тонком носу. — Большевики, они, в случае чего, шутить не будут. Не любят они этого, сударыня. Но ежели вас по какой причине такой оборот не устраивает, то можете обратиться к другой фирме. Милости просим! Правда, там могут поинтересоваться, тэк скэзэть, происхождением предъявленного вами золота и серебра. И драгоценных камней. А мы — идем навстречу-с. Изволите пройти за получением мануфактуры и обуви?..

Выйдя из магазина, Ангелина потянула у Кольки из рук туго набитый саквояж и небольшой мешок с мануфактурой.

— Ну, спасибо за помощь. Тут и расстанемся.

— А может, пособить еще в чем? — ощерился Псих, окидывая сальным взглядом ее ладную фигуру.

— Сама управлюсь. Если понадобишься, где искать?

— В Дубровках, у Марфы спросишь. Она скажет. А то, может, давай помогу?

— Сказала, не надо!

— Ну как знаешь, была бы честь…

* * *

Антоний стоял с Пашкой Заикой в подворотне, издали наблюдая за Ангелиной и Психом, — он давно привык никому полностью не доверять и, посылая их в магазин Кудина, на который указал ему Банкир, решил сам за ними присмотреть, не сообщая об этом.

Мало ли что говорил ему Банкир — может, и правда, что он заходил к хозяину магазина и обо всем договорился, а может, и нет? Вдруг пойдут людишки, а их повяжут или хвост за ними потянется? На месте все сам увидишь, а тебя — никто. Так оно вернее!

Банкир, конечно, мужик с опытом, это в нем есть. Но — «мужик», как называли в воровском мире не причастных к их ремеслу.

Антоний долго к нему присматривался: осторожен, скрытен, вооружен; стрелять, видно, умеет, по повадкам чувствуется; глаза не поймешь какие — смотришь в них, а там стена! Засмеется иногда беззвучно, глаза в щелки сойдутся, а веселья в них нет; пьет, а не пьянеет; замашки барские, которые никаким щелоком не вытравить.

Нет, не из их людей Банкир, хоть и назвался воровской кличкой. Не налетчик он, не вор, не карточный шулер и не спец по большим аферам. И таких Антоний навидался; разодетые по последней моде, на иностранных языках говорившие, за графов и князей себя выдававшие, да все равно свои, знающие все воровские привычки, приметы, законы. А этот — нет. Сначала Антоний было погрешил: думал, из бывшего сыскного Банкир. Нет, и не из бывшего сыскного отделения он: те люди понятней ему были, казались проще, опять же — и его мир хорошо знали.

Может, одного со старым знакомцем Юрием Сергеевичем поля ягодка?

Неожиданная мысль словно ожгла. Антоний в сердцах отбросил недокуренную папиросу. Как раньше не догадался, дурень!

Вот где собака зарыта! Поэтому они вместе и пришли. Однако Юрий Сергеевич промеж ними, видно, главный.

Только что от этого? Ну, догадался, и молодец! Куда теперь с этой догадкой — в ЧК, порадовать «товарищей»? Нет, туда попасть не приведи Господь, как и в уголовку нонешнюю. Не помилуют.

Ясно теперь стало, почему соглядатая своего Юрий Сергеевич к нему приставил. Ну и от этого что? Тоже ничего. Все равно Антоний для себя давно и твердо решил «оборваться» от всех их — и от Банкира, и от Юрия Сергеевича, и от Ангелины, и даже от Пашки.

Зачем они ему будут нужны? Дел наворочали — пропасть, добра набрали тоже. Теперь сбыть его по-деловому — и в тину, залечь на дно.

Но нырять на дно с большими деньгами хорошо, да золотишка с собой этак фунтов несколько прихватить — этого сейчас у него не мерено, не взвешено. А чьи руки брали? Его, Николая Петровича Назарова, прозванного в воровском мире Святым Антонием. Неужели теперь оставить все?

Нет, «обрываться» ему, наверное, еще рано — никто их, судя по всему, пока не ищет. Молчат про украденное долгогривые попики, а раз не пахнет жареным, то и торопиться не след. Все сбыть надо, в деньги перевести. Потом видно будет, что Юрию Сергеевичу с Банкиром, а что ему достанется. Он тоже не вчера родился, понимает кое-что — свое зубами выгрызет.

— Вот она! — Пашка кивнул на идущую по улице Ангелину. В руках у нее был саквояж и мешок.

Антоний отвлекся от своих мыслей.

— За ней никого?

— Нет, чистая идет, без хвоста.

— Пропусти вперед. Пойдешь следом, остановишь. Там и я подойду. Ну, давай…

Пашка сбил на затылок котелок, выкатился из подворотни, зыркая по сторонам глазами, пошел за Ангелиной следом, к излюбленному ранее купчиками ресторану «Прага».

Немного выждав, вышел из своего укрытия и Антоний. Быстро догнал Пашку, поравнявшегося с Ангелиной, взял у нее из рук саквояж.

— Как? Нормально?

— Тридцать процентов скостил. Говорит, за риск, — отдавая Пашке мешок, пожаловалась цыганка.

— Какой же у него риск? — зло прищурился Заика.

— Происхождением металла, говорит, не интересуемся.

— Вот как… — Антоний свернул к бульвару. Остальные послушно пошли за ним. — Худое дело. Менять место надо.

— На что менять? — вскинулся Пашка. — И так хорошо, помогли, нашли, куда сбыть. Где еще возьмут разом столько?

— Этот все равно всего не сожрет, подавится. Не хватит у него мошны со мной торговать! — с гордостью сказал Антоний. — А товарищества всякие, артели да магазины как грибы растут. Нэп! Новая экономическая политика. Понимать надо. Сбудем помалу.

— Сунемся, не зная броду, — не унимался Заика, — а ну как попики или торгаши голос подадут? ВЧК — организация серьезная, враз шлепнут, вот те истинный крест!

— Дурак… — Антоний приостановился, закурил. Со своими мыслями и покурить толком не успел, а внутри, как у всякого ярого курильщика, сосало, требуя порции никотина. — Купец, он вроде нас с тобой, понял?

— Нет, — честно признался Пашка.

— Чего непонятного? Ему выгодой жить надо, потому он о своих делах никогда голоса не подаст. И на черный день золотишко откладывает. Я их, купчиков-то, хорошо знаю. Приятель твой, — он повернулся к Ангелине, — балабон хороший. Болтает много, верные люди мне донесли.

— Андрей? — побледнела цыганка.

— Не, офицер мужчина серьезный. Делами нашими не интересуется, а вот с Колькой Психом больше не встречайся. Сам с ним дела поведу. Где он обещался быть, сказал?

— В Дубровках.

— У Марфы, значит. Знаю… Ну, прощай. Понадобишься, найду. За работу спасибо.

Посмотрел ей вслед — красивая баба, но не для него. Такие ему не очень нравились. Стервозности в ней нет. Ишь, как зашлась, с лица побледнела, лишь стоило ей про офицера своего задумать. Нет, не такие ему нравятся. Хотя эта тоже…

Да шут с ней! Пусть живет пока. Когда концы рубить будем, там и посмотрим.

Сейчас другое дело надо решать.

— Давай присядем… — Антоний кивнул Павлу на лавочку, стоявшую под зелеными кустами старого бульвара.

Заика недоуменно посмотрел на него — что это вдруг рассиживаться здесь, в самом центре города, не пора ли сматываться к себе? — но привычка слушаться главаря взяла верх, и он сел на скамью.

— Вот что, Павел, — Антоний лениво разглядывал редких прохожих на бульваре, вроде разговаривая сам с собой, — Психу к рукам слишком много прилипает. Надо его на нашем деле срочно менять. И болтает опять же. Верно люди доносили, я проверял, действительно треплется. Могут через него на нас выйти.

— Прибью, — мрачно пообещал Заика.

— Снова дурак, — незлобно усмехнулся Антоний. — Нельзя нам самим этого делать: искать ведь будут, кто его шлепнул. Значит, и нам тут же конец. Придется потом скакать, как зайцам от охотников. А куда мы с тобой такую груду золота потащим? Это пока не деньги. Человека надежного надо найти для такого дела, чтобы с Психом разобраться. Как полагаешь?

— Офицера натравим, — убежденно сказал Пашка. — Сам натравлю. Скажу, что Псих с его цыганкой шуры-муры, всякие амуры крутит. Тот не сдержит себя. Бешеный он, контуженый, враз Кольку прибьет. Он за Ангелину держится.

— Офицер и нас знает… Придется потом и его, и цыганку убирать, а рано еще! Но и с Психом тянуть больше нельзя. Ты Яшку Пана помнишь? Ну, в Питере до войны фарт искал? Вот кто нам помочь может. Разыщи его, вызови сюда. За такие деньги, как мы дадим, он тут запросто полгорода перестреляет и глазом не моргнет. Тоже бешеный. Но когда Пана разыщешь, адреса ему нашего не давай: пусть к Татарину в трактир придет. Я его предупрежу. Да… Потом Яшка уехал — и ищи ветра… Вот как надо. Но и Яшку можно не отыскать. Попробуем пока офицера натравить, посмотрим, что выйдет.

— Выйдет, выйдет… — засмеялся Заика.

Антоний встал, взял саквояж. Подождал, пока поднимется Пашка, возьмет мешок. Идя по аллее, сказал:

— Куда еще сбыть золото, сам поищу… Вот пришьем этого дурошлепа Психа, и придет черед бабы с офицером. Останутся тогда у нас с тобой на руках только Банкир да мой старый знакомец, Юрий Сергеевич.

— И их? — равнодушно поинтересовался Заика.

— Когда цыганку с ее Андрюшей приколем, считай, спрятали концы в воду. Вот тогда и будем решать, как делиться по-христиански. Кажется, Банкир и мой знакомец так и хотели, а?..

* * *

В церкви, после почти летнего, теплого уличного воздуха и яркого солнечного света, показалось прохладно, сумрачно, несмотря на множество горевших у икон свечей. Душновато пахло ладаном и разогретым воском. Шла служба. Небольшой хор пел негромко, но слаженно, с душой.

— Господи, помилуй, Господи, помилуй, Го-о-осподи, по-ми-и-илуй…

Федор снял старенькую офицерскую фуражку, вошел в придел, остановившись за спинами немногих молящихся. На него никто не обратил внимания. Одетые в темное старушки истово клали поклоны, мелко крестились, вполголоса подпевая хору. Священник, седенький, аккуратный старичок, вел службу не торопясь, по чину.

Немного подождав, Греков подошел к дородной пожилой женщине, стоявшей за свечным ящиком.

— Простите, как зовут священника?

— Отец Никифор.

— Я могу поговорить с ним?

Она смерила его взглядом. Поджала сухие губы.

— Вот кончится служба…

Ждать пришлось не очень долго. Вскоре из дверей церкви начали выходить богомолки, затягивая под подбородками потуже концы темных платков, стали гасить свечи. Тонкий сизый дымок, свиваясь в невесомые спирали, тихо начал таять, поднимаясь к расписанному фресками высокому куполу. В храме сразу стало как-то пусто и гулко, и только суровые глаза святых угодников непроницаемо смотрели со стен.

— Вы желали говорить со мной?

Отец Никифор стоял перед Федором, держась левой рукой за крест, висевший у него на груди, словно тот придавал ему силы и спокойствия.

— Да. Моя фамилия Греков. Я из уголовного розыска. Где бы мы могли побеседовать так, чтобы нам не мешали?

Священник поморгал выцветшими глазами, как-то совсем по-домашнему взял Федора под локоть своей почти невесомой, старческой рукой.

— Наша церковь при больнице. Есть сад. Пойдемте? Там сейчас никто не гуляет…

Больничный сад оказался запущенным, с заросшими подорожником тропинками, в которые превратились некогда ухоженные аллеи. Тень старых лип ложилась вокруг причудливыми кружевными пятнами. Пара ворон, переваливаясь, важно расшагивала около небольшой лужи, кося друг на друга хитрыми глазами.

Отец Никифор, медленно переставляя ноги, вздыхая и что-то бормоча себе под нос, подошел к ним поближе, высыпал хлебные крошки на землю.

— Знаю, зачем пришли, — повернулся он к Федору, — только, боюсь, мало чем могу быть вам полезным. Я в мирских делах помощник слабый.

Федор посмотрел на его согнутую старческую фигуру в темной рясе. Стоя с ним рядом, отец Никифор едва доставал ему головой до плеча.

— Дело, видимо, не только мирское? — улыбнулся Греков. — Вы знаете, что митрополит обратился к нам за помощью?

— Слыхал.

— Что у вас похитили, при каких обстоятельствах?

— Обнаружилась пропажа утром, — тяжело вздохнул священник, — воры решетки окна распилили и проникли внутрь храма, выбив стекла. Иконы взяли — было у нас несколько старых икон, московской школы. Вы понимаете в этом?

— Немного.

— Ценные иконы, с душой писаны. Я не мастер рассказывать, не могу на словах передать. Попросите в епархии, там вам лучше объяснят. А из утвари… Утром, когда пришел, церковь закрыта была. И внутри я сначала ничего необычного не заметил. Только когда к алтарю подходил — вижу, книги разбросаны! Забеспокоился, тороплюсь войти в ризницу, а там замки хранилищ ценностей взломаны. Потиры, знаете, чаши такие, с эмалями и камнями разными, три штуки украли, крестов наперсных, вот как на груди у меня, две штуки было. Хорошей работы, прошлого века, серебро с позолотой, эмалью отделанные. Цепочки к ним. Иордань, ну как вам объяснить, купель это для крещения младенцев, тоже унесли. Серебро хорошее было, а весу в ней три четверти пуда! Думаю, не один злоумышленник был. Разве унести этакую тяжесть одному? Вот, пожалуй, и все. Надеетесь отыскать воров?

— Надеемся.

— Ну, дай-то вам Бог! — размашисто перекрестился отец Никифор.

— Почему же вы сразу не заявили в милицию?

— У каждого, молодой человек, свое начальство есть. У вас свое, у меня — свое. Вот я своему начальству и сообщил. Грех большой на Святую Церковь посягать. Человек вообще воровать не должен! Трудом надо жить, ибо сказано: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из коей ты взят, ибо прах ты, и в прах возвратишься». Вы хотите поскорее всех счастливыми сделать, нет, не вы лично, власть ваша, которую представляете, а человек он зол и грешен. Ему душу менять надо, чтобы он от греха отошел. Только тогда и будет счастие на земле. Но душу менять — дело долгое…

— В одном вы правы — трудиться надо, — согласился Греков. — Кто своим трудом все добыл, тот чужого никогда не захочет. Это верно. Мы хотим, чтобы человек создавал, созидал, вот и будет ему счастие. А душа? Что же вы раньше у буржуазии душу не меняли? Я тоже Священное Писание немного знаю: «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их». Вот так и класс эксплуататоров — не сеял и не жал, не стоял у станка, но питался не милостью Отца Небесного, а трудом подневольных.

— Не в лени и праздности возвысишь народ свой! — священник снизу вверх посмотрел в глаза Федору. — Может, сейчас как раз и наступает время величайшего возвышения Руси, когда все, до единого, должны трудиться? А про душу имущих… Откуда вам знать, пытался я ее менять или нет? Я, молодой человек, при царе в тюрьму угодил. Да-да, именно в тюрьму. За проповеди. Чудом сана не лишился, хорошо, в епархии заступились добрые люди. Жандармы сказали, что я из Христа социалиста делаю. Вот так. А потом новая власть в кутузке некоторое время продержала, тоже за проповеди. Недолго, правда, — выпустили, извинились. Но все равно, знаете ли…

— И что же это были за проповеди?

— Интересуетесь? — прищурился отец Никифор. — Скажу, мне скрывать нечего. Я призывал прекратить братоубийственную войну русских с русскими. Гражданскую.

— Это была война классов, угнетенных с угнетателями. И нет значения, какой национальности угнетатель! — резко, не сумев сдержаться, ответил Федор.

— Вот вы как смотрите. А разруха, голод, сироты бездомные после войны? Бедность-то какая в народе.

— Демокрит сказал: бедность в демократии лучше благоденствия при царях! Свобода лучше рабства! Если вас не убеждает древний мыслитель, то приведу слова апостола: «Наша брань не против крови и плоти, но против начальств и против князей, против мироправителей тьмы века сего». Голод мы победим, построим новые заводы, пустим шахты и фабрики, сирот накормим и обогреем, вырастим. Свободными людьми вырастим. Вот как мы смотрим.

Некоторое время они молча шли рядом по дорожке старого больничного сада. Священник все так же не выпускал из рук свой крест. Наконец он остановился,

— Можно задать вам нескромный вопрос?

— Пожалуйста.

— Вы не учились в духовной семинарии?

— Нет, — усмехнулся Федор, — меня выгнали за участие в студенческих демонстрациях с третьего курса юридического факультета Московского университета. Мечтаю закончить курс. Да все никак не соберусь. Но обязательно закончу. Слово!

— Как вы все не похожи на тех, прежних, что были до вас… — тихо сказал священник. — Многое выше моего разумения. Грешен человек, часто сомневаюсь я — стоило ли ломать все? Но стремлюсь в меру слабых сил своих облегчить муки страждущих. А сомнения томят — стоило ли? — он пытливо посмотрел в глаза Грекову.

— Стоило! — твердо сказал тот, не отводя взгляда.

* * *

Вчера целый день одолевали неизвестно откуда взявшиеся мрачные предчувствия, все вокруг раздражало, казалось не таким, как надо. И Ангелина долго не приходила. Потом пришла.

«Наконец-то, — подумал тогда Воронцов, — хоть будет с кем поговорить, а то вечера такие длинные, тягостные, одинокие. Напиться, да что толку? И во хмелю одно и то же — забудешься на время, но куда от себя деться?»

Лучше бы она не приходила, не начинался тот разговор — сумбурный, до липкого гадкий. Дернуло его нажимать на нее, выспрашивать, угрожать. Вот и поговорили. Не знать бы никогда всего, что узнал.

Ангелина — воровка! Боже милосердный! Только этого ему не хватало в его и без того отвратительной жизни. Пусть она его убеждает, что сама ничего не украла, только помогала сбыть то, что крали Николай Петрович с Павлом, но нельзя же войти в воду, не замочив ног!

Хорошо ей говорить: «А жить на что, а что ты ел?» Кого попрекает? Мог бы — вывернул себя наизнанку, чтобы вышло из него все это ворованное добро.

Потом он остыл немного, глядя на Ангелину, испуганную, притихшую, какую-то жалкую, подумал: «Видно, одна веревка связала нас навсегда». Страшась самому себе признаться, он не мыслил без нее себя, даже без такой. Нет, как можно скорее уехать, уехать отсюда куда глаза глядят. И все забыть. Все!

Спать легли поздно. Ночь их примирила. Утро пришло похмельно тошным, серым.

— Проснулась? Поднимайся, пора… — толкнул он ее локтем в бок.

Будь проклята его вчерашняя ревность! Как хорошо жить, когда ничего не знаешь, и как редко это бывает.

Он встал, тяжело припадая на раненую ногу, дохромал до стола — благо, недалеко, — налил себе из бутылки еще оставшуюся водку. Выпил, некрасиво дергая небритым кадыком.

— Андрюша, не пил бы ты с утра, — тихо попросила она.

— А что делать? — огрызнулся Воронцов, выискивая взглядом среди грязных тарелок на столе, чем бы закусить. — Выпил, теперь пойду на свою социалистическую службу. Конторщик его императорского величества лейб-гвардии дровяного склада!.. Не бойся, — неожиданно сказал он, повернувшись, — я никому ничего не скажу. Но мы уедем! Я хочу жить спокойно, чтобы мне не задавали никаких вопросов.

— Никто их тебе не задает.

— Пока… Пока не задают! Потом спросят, например: почему я ничего не отвечаю лорду Керзону? А? И никому не интересно, что я плевать хотел на этого лорда. Плевать! Красные, белые, зеленые, серо-буро-малиновые в крапинку, ворье, сыщики… Надоело все! Может быть, из всех цветов я предпочитаю белую виллу, лилового негра в ливрее за своим стулом и тихий вист по вечерам под зеленым абажуром. И счет в солидном банке! И пошли бы все к… Стоило годами мне мучиться, сидеть в окопах, голодовать, проливать кровь, чтобы сейчас думать о том, как вылезти из дерьма, которое ты мне преподнесла. Нонсенс!

— Что? — Ангелина непонимающе уставилась на него.

— А-а… — отмахнулся Воронцов. — Тебе не понять. И зачем тебе надо было связываться с этими людьми?

— Но ты же сам говорил, что деньги не пахнут.

— Ха! Это сказали еще задолго до меня, в Древнем Риме. Я только повторяю… Слушай, вроде тебе от них причитается некоторая сумма? Надо ее взять и на эти деньги уехать из Москвы.

— Хорошо, — покорно согласилась она. Морщась, он натянул сапоги, накинул пиджак.

— Собери мне с собой чего поесть… Сделаем так: я сам возьму. Нечего тебе с ними больше якшаться.

Провожая его, у дверей она прижалась к нему, заглянула снизу вверх в глаза, обняла за шею теплыми, обнаженными руками:

— Ждать буду.

— Ладно, ладно… — отстранил он ее и, тяжело опираясь на палку, захромал, припрыгивая, вниз по лестнице.

* * *

Паровое отопление в московских домах начала двадцатых годов считалось большой редкостью — топили преимущественно дровами. Почти в каждом доме была печь — русская, или голландка, выложенная белыми изразцами, или камины. Хотя в Москве камины не любили — не Европа, не Лондон и не Париж — русская зима так завернет, что дерево трещит, а разве у камина согреешься? Да и кто их делал в своих домах? Богачи, знать. И то больше для красоты или следуя моде. Но большинство населения Москвы составлял люд простой, которому нужна печь — и согреться, и приготовить пищу, и обсушиться.

Дровяных складов было в городе много. Привозили на них здоровенные кряжи-поленья, клали штабелями, потом продавали на «кубические сажени». Покупатель отвозил их себе на двор, сам пилил, колол, складывал в аккуратные поленницы под навесом, а еще лучше — в дровяной сарайчик. И под замок. Дрова — тепло, а тепло в тяжелые годы — жизнь, но когда для лихих людей жизнь человеческая — полушка, то что стоит дрова украсть, оставив бедолагу мерзнуть?..

Войдя в ворота дровяного склада, Воронцов прохромал мимо телег ломовых извозчиков, похлопав мимоходом чьего-то коня-трудягу по лохматой холке.

— Буцефал!..

Ломовой извозчик, поправлявший упряжь, засмеялся, показав прокуренные желтые зубы, — чудит конторщик, вечно какое слово выдумает.

Воронцова на складе знали, на странности не обижались, считая их последствиями контузии, — болен человек, заговаривается, что уж тут поделаешь?

Бывший штабс-капитан заторопился, ковыляя мимо высоких штабелей березовых дров, сердито отшвыривая здоровой ногой прочь с дороги остатки берестяного корья, мелкие сучья.

— Здорово, офицер! — неожиданно окликнули его.

Непроизвольно вздрогнув, Воронцов оглянулся. В стороне, на широком проходе — чтобы могла подъехать ломовая телега к любому из штабелей дров — стояли трое. Николай Петрович, его неизменный спутник Пашка и с ними незнакомый человек — плотный, шляпу держит в руке, голова коротко острижена. Лоб крепкий, с большими залысинами, глубоко посаженные глаза смотрят спокойно.

Еще один? Что им надо?

— Здорово, говорю! — повторил Пашка.

— Я тебе не офицер, а конторщик! — процедил сквозь зубы Воронцов. — Чего разорался? Народ кругом!

— Так ведь нету никого, — издевательски ухмыляясь, повертел головой Пашка Заика. — Пошутить нельзя.

— За такие шутки…

— Большевиков испугался, офицер?! — прищурился Пашка.

— Я тебе уже сказал, не называй меня офицером! — перекинув палку из руки в руку, шагнул к нему Воронцов. — Бояться мне нечего — я против них не воевал. Разговоров лишних не хочу, если услышит кто ненароком… Что надо?

— Вот… — Антоний кивнул на Невроцкого, молча стоявшего рядом. — Человек с тобой познакомиться хотел.

Невроцкий сделал шаг вперед, сдержанно, по-военному, поклонился.

— Ротмистр Николаев. Рад знакомству.

— Воевали?

Воронцов немного отошел, гнев начал ложиться на дно души, уступая место холодному и трезвому расчету. С этими двумя придется драться за себя, за Ангелину, за свое будущее. Как знать, вдруг судьба посылает нежданного союзника: не может же офицер — а этот Николаев, по всему видно, действительно бывший офицер — вязаться с ворами? Но как они нашли друг друга, эти темные дельцы и ротмистр?

— Воевал. На Западном фронте. Командовал конно-артиллерийской батареей.

— Из «павлонов»?[15]

Нет, александровец.[16] Курите… — Невроцкий открыл портсигар.

— Что вы, тут нельзя. Пойдемте ко мне в конторку, там и поговорим. — И Воронцов захромал впереди, показывая дорогу.

— Значит, ты большевиков не боишься? — войдя в пустую контору, Пашка скинул котелок и по-хозяйски развалился на стуле.

Антоний и Невроцкий уселись на табуретки. Воронцов примостился на краю стола с заляпанной фиолетовыми чернилами щербатой столешницей, постукивая концом палки об пол — давно не мытый, грязный от следов больших сапог ломовых извозчиков. Он раздумывал: стоит ли заводить сейчас серьезный разговор, при постороннем? Однако, раз они привели с собой бывшего ротмистра, вряд ли он им незнаком. Ждать не хотелось, да и чего ждать — надо взять у них деньги и собираться в отъезд. Какое ему дело до секретов Николая Петровича. Пусть сам их бережет. Может, при артиллеристе даже лучше затеять переговоры?

— Не воевал с ними, — продолжал Пашка, закуривая, — а разговоры об этом тебе ножом острым.

— За ваши дела беспокоюсь… — глядя Антонию в глаза, тихо сказал Воронцов.

— Об этом лучше помалкивай, — быстро отреагировал тот. — Ангелина протрепалась?

— Сорока принесла, — скривился в усмешке Воронцов. — Скажи лучше, зачем пожаловали? Познакомить с господином Николаевым? Спасибо, познакомились. Или хотите долю, причитающуюся Ангелине, отдать?

— Мы без дела… — начал было Пашка.

— Помолчи! — оборвал его Антоний. — Раз человек о доле речь завел, шутки в сторону. Деньги получишь.

— Когда?

— К спеху тебе? Уезжать, что ли, собрался? — снова вскинулся Пашка.

— Сидеть! — цыкнул на него Антоний. — Поделимся по-христиански, но слово дашь молчать до гроба.

Невроцкий внимательно наблюдал за ними, переводя глаза с одного на другого, не говоря ничего.

— «По-христиански»… — передразнил Воронцов. — Ты разве христианин? Я думал, ты поклонник Будды или мусульманин.

— Православный я… — Антоний, сдержав приступ ярости, поиграл желваками: «За все ответишь, белая кость! Но стоит ли ругаться с человеком, когда он уже, считай, почти покойник?» Перекрестился в ответ на свои мысли. — А ученость свою еще покажешь, успеется, — он примирительно улыбнулся.

— Что же ты, коль православный, церкви грабишь? Или Бог тебе не страшен? — хмыкнул Воронцов.

Он не боялся их: ротмистр-артиллерист в драку вряд ли полезет, Николай Петрович, насколько он понимал, тоже — осторожный, не будет обострять, такие любят все из-за спины, исподтишка. Пашка? Шавка, а не волк!

— Я не один промеж нас православный, а и ты. Долю просишь — значит, грабили, считай, вместе. Так что и ты с нами заодно, офицер! Потому и молчи, — заключил Антоний.

— Но-но! — привстал Воронцов. — Мое моральное право получить, что причитается.

— Ладно уж, — Антоний полез во внутренний карман, достал пачку денег, пухлую, стянутую туго красной аптекарской резинкой. Бросил ее на стол рядом с Воронцовым. — На вот…

Воронцов только покосился на деньги, но в руки не взял. Наблюдавший за ним Невроцкий усмехнулся, достал новую папиросу.

— Поговорить нам все одно надо, — Антоний тоже закурил, пустил пару колец, посмотрел, как они смялись, попав в поток воздуха, идущий от неплотно прикрытой двери. Вздохнул, вроде не зная, как начать неприятный разговор. — Ангелина твоя одного парня нам помочь просила, а тот теперь болтает много. Нас он не знает, а вот ее…

— Откуда это известно?

— Люди верные сказали. Да и другой грех на нем есть…

— На ком их нет? — пренебрежительно махнул рукой Воронцов. Чужие грехи его не интересовали, своими по горло сыт.

— Это точно, — легко согласился с ним Антоний, — да грех тот и тебя касается.

— Чем же?

— На след ваш могут выйти легавые, чего тут темнить, но…

— У тебя выйдешь! — засмеялся Воронцов. — Тебе бы в конспираторы к эсерам, их бы тогда ни одного не поймали. Не думаю, что нынешняя власть церквами интересоваться будет. Однако в любом случае мне с большевиками ссориться нет смысла. Я уехать хочу.

— Это куда же? — мрачно поинтересовался Пашка Заика.

— К черту, к дьяволу, в Сибирь, за границу… — глядя в его пустые наглые глаза, зло сказал Воронцов. — Какое тебе дело?

— Не серчай, ваше благородие… — миролюбиво остановил его Антоний. — Никто тебя пока не ловит, а беречься надо. Сам понимать должен.

— Спасибо! Разъяснил, — издевательски поклонился Воронцов. — Просветитель, Барух Спиноза и Ян Амос Каменский! А то я сам не понимаю, в какое дерьмо вляпался! Вот что, давайте дадим этому парню денег и пусть катится куда глаза глядят. Лишь бы не болтал больше про Ангелину. И про вас тоже.

Воронцов, протянув руку, взял пачку денег, начал засовывать ее в карман брюк. Она не влезла. Он отложил часть купюр, бросил небрежно на стол. Достал из кармана револьвер, засунул деньги, потом убрал оружие. Подвинул отложенные купюры к Павлу.

— Вот, этому… от меня… Если надо еще — скажите или добавьте сами.

— Револьвер тебе зачем? — поинтересовался Антоний.

— Я человек военный, привык к оружию, — пожал плечами бывший офицер.

Невроцкий и Антоний переглянулись. Пашка нетерпеливо заерзал на стуле.

— Вот ежели ты привык, — хмыкнул он, — так и пристукни этого Кольку Психа. Он и болтать насовсем перестанет, и деньги твои целы будут. А мы тебе еще добавим. За труды.

— Что? — выпучил глаза ошарашенный Воронцов. — Что?!

— Никак оглох, ваше благородие? — заржал Пашка. — Не понял, что ли?

— Скотина… — прошипел, поднимаясь со стола, Воронцов. — Ты мне, боевому офицеру русской армии, предлагаешь убить какого-то воришку, да еще и за деньги? Я не «брави» — наемный убийца! Поищи таких в другом месте, мразь…

— Это ты зря… — с сожалением сказал Пашка, сунув руку за пазуху. — За мразь ты у меня юшкой умоешься!

Антоний с безучастным интересом наблюдал за ними. Невроцкий все так же молча курил в углу, как будто происходящее его совершенно не касалось.

— Ах, ты еще грозить, скотина!

Воронцов дернул шеей, как будто ворот душил его. Быстро шагнул вперед и коротко ударил Пашку кулаком в зубы.

Тот, не успев вынуть руку из-за пазухи, отлетел вместе со стулом к стене, сполз по ней на заплеванный пол. Губы его окрасились кровью.

— От гвардеец! — восхищенно хлопнул себя ладонью по колену Антоний.

Пашка медленно сел, провел рукой по губам, увидев кровь, побледнел. Быстро достал из внутреннего кармана своего клетчатого пиджака наган. Наставил на офицера, взвел курок.

— А ну, ваше благородие, становись-ка на коленки! И ползи сюда! Не то пулю в лоб всажу. Вот те истинный крест!

— Перестаньте! Это слишком уже… — поднялся с табурета Невроцкий, решивший наконец вмешаться. Но не успел.

— Гаденыш!

Воронцов резко ударил палкой под руку Пашки. Револьвер отлетел в сторону. Невроцкий тут же поднял его.

Заика от удара невольно развернулся. Воронцов врезал ему ногой в бок! По ребрам.

— Ты с кавалером боевых орденов Российской державы говоришь, скотина! — бешено выпучив глаза, заорал бывший штабс-капитан.

Еще раз шагнув вперед, ударил Пашку ногой в лицо, вымещая на нем всю скопившуюся злость. Заика дернул головой и затих.

— Хватит, хватит… — схватил сзади за плечи Воронцова Антоний. К нему на помощь поспешил Невроцкий.

Они вдвоем усадили Воронцова на стул.

— Поговорили, называется… — сокрушенно покачал головой бывший жандарм.

— Дай воды, ваше благородие… — склонившись над Пашкой, попросил Антоний. — Вон как малого ухайдакал.

Воронцов поднялся, взял стоявшее в углу мятое ведро и, сильно припадая на раненую ногу, вышел, зло хлопнув дверью.

— Дурак! — Антоний сильно пнул пришедшего в себя Пашку сапогом в живот. — Идиот!

— Ну, ну! — оттащил его Невроцкий. — Теперь вам не хватало передраться!

— За что? — просипел Пашка.

— А за дурость, за то, что лезешь куда не надо! — окрысился Антоний.

— Ты же сам велел офицера натравить, — простонал Заика.

— Придурок! Надо было сказать, что Псих к его Ангелине клинья подбил, амуры крутит, он бы и шлепнул его за милую душу и ничего не спросил. Вишь, он как конь норовистый…

Воронцов вошел с ведром воды, молча поставил. Пашка, шатаясь, подошел, вымыл разбитое лицо.

— Пошли… — приказал Антоний. — Прощевай пока, офицер. Не держи зла, если что не так.

Дождавшись, пока стихнут шаги Антония и Павла, Невроцкий подошел к Воронцову:

— Зря вы так с ними.

— Чего уж теперь… Вся жизнь не так!

— Где вы живете? На Ордынке?.. Прекрасно. Если не возражаете, загляну к вам как-нибудь вечерком, поговорим, вспомним старое. Поверьте, с этими людьми у меня совершенно случайное знакомство. Надеюсь быть вам полезным. — Невроцкий поклонился.

— Что ж, заходите, — вяло согласился Воронцов, — поговорим.

Догнав на улице Антония и. Павла, Невроцкий некоторое время шел рядом с ними. На углу остановился.

— Мне сюда… И вот что, Николай Петрович, Воронцов нам явно не попутчик. Я сам подумаю, как с ним быть. Доносить он не побежит, но совестливый, гордый больно. Его любовницу еще можно использовать в работе?

— Раз, два от силы, — сплюнул Антоний.

— Его пока не трогать! — приказал жандарм, повернувшись к Пашке. — Дважды повторять не буду! На улице не светись, с такой рожей дома побудь несколько дней. А вы, Николай Петрович, займитесь сбытом. Я наведаюсь к вам на днях…

* * *

Корреспондент не был тем новичком в журналистике, которые зачастую испытывают внутреннюю неуверенность и некоторую скованность при встречах с известными людьми и высокопоставленными особами, более привыкшими отдавать распоряжения, чем отвечать на вопросы газетчиков, — с такими людьми, как он считал, надо держаться по возможности не нагло, но очень самоуверенно, с чувством собственного достоинства, и во время разговора стремиться их вывести из состояния равновесия, создаваемого убежденностью в собственной непогрешимости. А в том, что все высокопоставленные лица целиком и полностью убеждены в собственной непогрешимости, корреспондент нисколько не сомневался.

Видел он на своем журналистском веку королей и вице-королей, наследных принцев экзотических марионеточных государств, фельдмаршалов и маршалов (что уж говорить о генералах — эти так, мелькали перед глазами вроде мелюзги, которую кладут в рыбный суп для вкуса, вместе с форелью), больших, признанных миром писателей и актеров, примадонн итальянской оперы и мастеров бельканто, кинозвезд — издерганных, истерически смеющихся, вечно куда-то спешащих в окружении шумной толпы не то секретарей, не то дежурных любовников…

О всех них он писал — правду или приукрашенную полуправду, часто просто ложь, которую любили называть газетными утками: все зависело от того, кто и что заказывал и сколько платили за строку. Немаловажным было и постоянно ориентироваться на вкус читателя, изменчивый, привередливый, от пресыщения постоянно требующий острых приправ.

Вечная погоня за сенсацией бросала корреспондента то на знойный юг, в пустыни, где под стройными пальмами лениво разгуливали полные презрения к остальному миру верблюды, а рядом стояли палатки их хозяев-кочевников; то гнала в холодные края, от земли до самого неба полные метелей и льда; то заставляла, забыв про страх и давно шалившую печень, лезть в самое пекло нескончаемых войн в Латинской Америке, добиваясь встреч с известными предводителями враждующих армий и президентами-скороспелками республик-однодневок.

Много всякого пришлось повидать: иногда у него вдруг возникало желание бросить все, запереться, сесть за стол и собрать свои впечатления воедино, сделать большую книгу — он так и считал, что книги надо делать, как деньги, а не писать, впустую тратя время, но происходили новые захватывающие события, мир жаждал информации о них, а следовательно, и о людях, в них участвующих. Приходилось, забыв о своих замыслах, действительно все бросать и лететь сломя голову на самолетах, больше похожих на книжные этажерки, насквозь продуваемые встречным ветром; плыть на пароходах, военных кораблях или индейских каноэ; замирать от ужаса, сидя верхом на лошади, карабкающейся на горные кручи. И делать это не только ради огромного гонорара и постоянного подтверждения своей репортерской известности — он давно перестал быть просто репортером, он — солидный обозреватель, сам, на основе своих личных впечатлений, доносящий до читателя захватывающие подробности происходящих в мире событий и дающий им оценки.

Да, такая жизнь ему нравилась, и жил он ею не только ради гонорара, но более всего ради интересов Империи, с тайной службой которой давно и плодотворно сотрудничал. Поступившее ему предложение поехать в Россию, где разворачивалось гигантское действо с участием сотен миллионов людей, расколовшихся на два лагеря, как при Войне Алой и Белой розы или войнах между гугенотами и католиками, он воспринял с восторгом. Тем более что на встрече перед отъездом высокопоставленное лицо из разведки Империи объяснило: надо только писать, писать и писать — писать в газеты, журналы и… в адрес разведки Империи. В прессу — о сенсациях и вообще обо всем, что интepecyет читателей; а в адрес секретной службы присылать аналитические доклады о положении в стране и подборки полученных сведений. Брать только то, что само плывет в руки, не проявляя никакой активности, а в статьях и репортажах стараться не искажать действительного положения дел большевиков, чтобы не раздражать их. Более того, можно даже выразить им некоторое сочувствие для упрочения собственного положения. Писать и ждать. Чего? Приказа.

Когда он поступит, ему разъяснят, что именно надо сделать и как. Его задача будет состоять в привлечении внимания западной общественности к неким событиям. Каким? Пока трудно сказать. Надо ехать в Россию и ждать, ждать…

Он поехал. Обжившись, вызвал жену, устроились. Писал, писал много — статьи, комментарии, обзоры, очерки. Благо, было о чем — беспокойное время, бурлящая страна, каждый день что-нибудь да случалось — только успевай выбрать событие себе по вкусу. Золотое дно для журналистов, и редакторы наперебой слали телеграммы, требуя все новых и новых материалов, подробностей уже описанных им событий, ответов на запросы читателей. А он терпеливо ждал, когда же придет тот самый день, когда надо будет сделать нечто такое…

Он почему-то не сомневался, что это будет неожиданный материал, пусть даже связанный с внешне не очень приметным событием, но потребующий от него всех знаний, применения полученного ранее опыта и вдохновения. Да, именно вдохновения, потому что такие материалы умирают в тебе еще не родившись, если в них не вдохнет жизнь призванное тобой на помощь бойкому перу вдохновение.

И вот час настал. Сегодня он должен встретиться с митрополитом Московским, Коломенским и Крутицким. Неуверенности не было — ему уже приходилось беседовать с кардиналами из Ватикана, успел кое-чему научиться, общаясь с хитрыми церковниками, пытался даже заполучить интервью у самого папы римского, но отказали, что, впрочем, его нисколько ие смутило: удалось найти другого, более сговорчивого князя Церкви и сделать хороший материал.

Русский митрополит? Пожалуйста! Они смогут поговорить и без переводчика — наверняка поп владеет латынью, а корреспондент изучал ее в университете, теперь это еще раз пригодится. Перевод всегда искажает, невольно скрадывает тайные движения души собеседника, а беседа на древней латыни с ее пристрастием к суховатым, но точным формулировкам позволит зажать разговор в тиски, загнать интервьюируемого к нужной цели. А цель заранее известна.

Правда, корреспонденту намекнули, что это только одна часть задания, а может быть и другая, но о ней скажут потом. Снова ждать? «Не привыкать стать» — как немного непонятно, по философски спокойно говорят русские. Видимо, они много взяли в свой характер от Азии, исповедовавшей буддизм, влекущий человека к созерцательности мира. Нет, русского мужика нельзя, конечно, полностью отождествлять с азиатом, об этом свидетельствуют и происходящие здесь события, но все же есть в их характере общность, есть — сотни лет татаро-монгольского ига не прошли даром.

Он в тот же день позвонил по телефону в резиденцию митрополита и на удивление быстро договорился о встрече. Разговаривавший с ним служитель был предельно любезен и вежлив, что вселяло надежды и давало еще большую уверенность в успехе.

За четверть часа до назначенного времени корреспондент, высокий, полный, с массивной тростью, одетый по случаю визита к духовному лицу в строгий темный костюм — кто его там знает, русского попа, вдруг обидится, увидев гостя в фривольном мирском клетчатом пиджаке и модных брюках гольф? — поднялся по ступенькам особняка и вошел в небольшой вестибюль.

Его ждали. Неопределенного возраста молчаливый человек в глухом черном сюртуке проводил зарубежного гостя на второй этаж, оставил в приемной, перед дверями кабинета, попросив немного обождать.

День был ясный, солнечный, за окном затеяли веселую драку шустрые воробьи, с громким чириканьем перелетавшие с ветки на ветку. Квадраты желтого света, падающего из окон, легли на навощенный паркет пола приемной, придав ему цвет старого меда. Тихо, спокойно. Теплится лампада перед иконой, неслышно идут старинные настенные часы. Так и хочется расслабиться и чуток вздремнуть.

Дверь кабинета распахнулась, человек в черном сюртуке сделал приглашающий жест, слегка склонив голову, покрытую редкими седеющими волосами.

Собраться, придать лицу значительно-приветливое выражение. Оставить трость здесь, в приемной? Нет, лучше взять с собой — поможет занять руки, если возникнет ненужная пауза.

Корреспондент решительно вошел в кабинет митрополита. Первым его впечатлением было удивление при виде большого тяжелого рабочего стола. Комната проста, без излишних украшений. Но где же хозяин?

Он не сразу заметил стоящего в стороне, там, куда не доставал яркий свет из окна, сухопарого пожилого человека в темной рясе и странном головном уборе. Кажется, у русских попов он называется клобук? Или это только у монахов? Но монах ли митрополит? Какая-то искрящаяся дорогими камнями вещица, типа иконки, висит у него на груди. Как к нему обратиться — ваше преосвященство? Или нет, это, кажется, для католиков…

— Здравствуйте, — тихим, ровным голосом сказал митрополит. — Вы просили о встрече, я слушаю вас.

Не ожидавший, что к нему обратятся на русском языке, корреспондент немного смешался, но тут же овладел собой — сказалась привычка не распускаться в любой ситуации, приобретенная за долгие годы журналистской работы. Атаковать, наступать на этого старого, тихого человека, не давать ему забрать инициативу в свои сухие, жилистые руки — все церковники большие доки по части разговоров, прекрасно владеющие сложным искусством риторики, искушенные в изощренных приемах доказывания своих тезисов на богословских диспутах.

— О, добрый день… Но я прошу простить меня, плохо говорю на вашем языке. Нет, переводчика не нужно… — предупредил он движение руки митрополита к колокольчику на столе. — Может быть, вы говорите на лытыни?

— Говорю… — легкая улыбка чуть тронула губы митрополита и тут же исчезла, словно спрятавшись в седой бороде. — Присядьте.

Опустившись на стул, корреспондент удобно пристроил руки на своей трости, поставленной между колен, подождал, пока хозяин займет место за столом, приготовившись его слушать.

— Я пришел к вам не столько говорить, сколько спрашивать, потому что тысячи читателей наших газет обеспокоены событиями, происходящими в Москве, как могут быть обеспокоены христиане притеснением Церкви, пусть даже и не полностью разделяя догматов ее, — бодро начал корреспондент. — Все мы поклоняемся одному Богу, и суть не в том, какие обряды предписывает нам наша религия. Согласны?

— Нет, — разжал плотно сомкнутые губы митрополит. — Люди поклоняются разным богам.

— Я не имею в виду магометан или язычников, — быстро откликнулся корреспондент. — Но только христиан.

— Они тоже поклоняются разным богам, забыв заповедь «Не сотвори себе кумира», хотя вслух зачастую возносят хвалу только одному Богу. Но есть ли это истина? Оставим богословие, и давайте перейдем к делу, приведшему вас ко мне. О каком притеснении Православной Церкви вы говорили? Я вас правильно понял?

«Не прост старик, ох не прост. Сразу быка за рога! Но, может быть, это даже к лучшему — не крутиться лисой, а прямо поговорить с ним, не вдаваясь в дебри теологии, где он явно сильнее меня», — подумал корреспондент.

— Мне известно о случаях ограбления церквей, похищении ценнейших икон, написанных древними мастерами…

— Откуда это вам известно? — прервал его митрополит. — Мы не давали сообщения в печати.

— Профессия журналиста в том и состоит, чтобы узнавать то, что еще неизвестно другим, — нимало не смущаясь, ответил корреспондент. — Неужели вы станете отрицать эти факты? Нет? Я так и полагал. Разве вы не считаете, что Православной Русской Церкви нанесен урон? Что она подверглась тем самым притеснению? Весь западный мир обеспокоен этим, народ кипит от возмущения…

— Какой народ? — снова прервал его митрополит. В голосе его появились твердые нотки, хотя говорил он по-прежнему тихо.

Посмотрев в его лицо, корреспондент поразился, как он раньше не заметил столь странного выражения глаз старика: он глядел по-молодому зорко и твердо, словно не было за его плечами стольких прожитых лет, гнущих спину к земле, словно дух его и тело по-прежнему сильны, укрепленные сознанием чего-то такого, неведомого остальным, по крайней мере совершенно неведомого сидящему перед ним человеку.

— Какой народ? — повторил митрополит. — Тот, что трудится для пропитания своей семьи и себя самого, или тот, что живет трудами других? Я не марксист, господин журналист, просто хочу точно знать, от имени кого вы пришли говорить со мной.

— Сейчас за границей много русских… — начал корреспондент.

— Это не русский народ, — останавливая его, поднял руку митрополит. — Вы пришли говорить от имени эмиграции?

— Нет, — журналист решил на всякий случай сразу откреститься от эмигрантов. Кто знает, как относится к ним этот неглупый священник, скорее всего, не очень доброжелательно, судя по тому, как ставит вопросы. Нелегко говорить с ним, очень нелегко. Но надо!

— Насколько я знаю, ранее православные церкви не подвергались ограблениям?

— В Екклесиасте сказано: «Не говори: „Отчего это прежние дни были лучше нынешних“, — потому что не от мудрости ты спрашиваешь об этом», — усмехнулся старик. — Я долго живу, многое видел. Церкви оскверняли и во времена всех войн, и в дни мира, при правлении династии Романовых и при Временном правительстве. К сожалению, такое случается и сейчас. Так кто же уполномочил вас говорить со мной? Пустое любопытство ваших читателей привело сюда вас или нечто иное? Если суть в пустом любопытстве, то нам лучше не продолжать разговора. Но если у вас есть более серьезная цель, говорите, я готов слушать.

— Влиятельные политические круги западных держав обеспокоены произошедшим. По нашему мнению, Русской Православной Церкви в такой момент необходима поддержка и помощь Запада. Если вы обратитесь за ней, то мы готовы ее оказать, — глядя в глаза митрополиту, прямо заявил гость. — Церковь всегда играла большую роль в жизни России, и она может и должна сохранить эту роль. Я могу предложить текст обращения.

— Я уже обратился за помощью к представителям советской власти, — спокойно пояснил митрополит. И с легкой улыбкой добавил: — Думаю, им будет проще отыскать пропавшие иконы и наказать похитителей, чем западным кругам, весьма удаленным от России. Не только территориально, но и духовно.

— Но пока для вас еще ничего не сделано! Разве найдены иконы, являющиеся шедеврами мирового искусства? Разве пойманы злоумышленники? — немного язвительно спросил корреспондент.

— Пока еще мало сделано, — уточнил митрополит. — Я не знаток мирских дел, особенно связанных с розыском преступников и похищенных ими ценностей, но представители властей заверили меня, что ими делается все необходимое. Нет оснований им не верить.

«Он сам загоняет меня в тиски жестких формулировок латыни, — понял гость. — Разговор бесполезен. Он не захочет связать свое имя с обращением за помощью к Западу. Почему? Не верит мне, считает мой визит провокацией? Маловероятно… Но почему, черт его побери, этот старик с глазами юноши не хочет понять, какие влиятельные силы могли бы включиться в кампанию по защите интересов его церкви, неужели большевики ему ближе и дороже?»

— Какую реальную помощь может оказать нам Запад? — неожиданно спросил митрополит. — Что конкретно вы можете сделать? Написать статью в газете? Это не поможет возвращению похищенных ценностей. Сделают запросы в парламентах ваших стран? Обратятся к нашему правительству?

— И это тоже. Разве вы не знаете о силе политического давления, силе международного общественного мнения? Экономическом давлении, наконец?

— Знаю… — митрополит устало прикрыл глаза тонкими старческими веками. — Знаю, что народ России устал от множества войн, голода, разрухи. Он жаждет спокойного труда, а вы несете не мир, но меч! Я не буду обращаться к Западу, потому что я сын своего народа. И если мой народ выбрал себе судьбу, то мой долг пастыря духовного разделить с ним ее. Не думаю, чтобы судьба эта была трагичной. В ваших словах, господин журналист, недвусмысленно проскальзывает беспокойство тем, что мы, русские, начали наконец-то сами решать свои дела, не прибегая к помощи Запада и не оглядываясь на него. Не возражайте, я почувствовал это. Пусть наш разговор останется между нами, как разговор двух частных лиц, так будет лучше, — старик открыл глаза и взглянул на корреспондента так, словно их разделяла невидимая стена. — Спасибо за предложения, но принять их я не могу. Всего доброго, вас проводят. Прощайте. Я должен вернуться к своим делам, — и, давая понять, что аудиенция закончена, он положил перед собой рукописные листы…

Уже выйдя на улицу, корреспондент почувствовал, что он как будто проснулся, снова стал самим собой, вырвался из оков неведомой магической власти древнего старца, говорившего с ним, вернулся в реальный мир, где все просто и ясно. Но в душе остался горький осадок неудачи: проклятый старикан, говорить с ним — все равно что биться лбом в стены Кремля. Отчего у большинства русских так развито чувство какой-то персональной ответственности перед Россией, жертвенного поклонения ей, желания обязательно служить народу и сложить за него свою голову? Словно радуются тому, что им плохо, и, как фанатики, верят, что непременно будет лучше, верят в предначертанную свыше счастливую судьбу своей страны, своего народа. Бред!

Как теперь отчитываться перед секретной службой Империи, как объяснять отказ митрополита? Так и передать его слова о решимости русских самим решать свои дела? Или наплести, что старик, мол, запуган чекистами, кругом слежка, так и мелькают кожаные куртки и фуражки со звездочками, нельзя сказать ни одного слова, которое не стало бы тут же известно Дзержинскому; потому русский кардинал и отказался от обращения за помощью к Западу, не желая помирать в студеной Сибири. Пройдет? Вряд ли, такие сказки хороши для обывателя, а не для руководства секретной службы. Написать правду? Но тогда ему, видимо, придется уехать отсюда, «сменить климат», как любят говорить в кулуарах разведки Империи, а его заменит кто-то другой, и не исключено, что ему тоже прикажут снова попытать счастья, встретившись с митрополитом. Корреспондент знал, что секретная служба Империи редко отказывается от своих замыслов, она просто варьирует способы достижения цели. Что ж, пусть попробует кто-то сделать это лучше него! Пожелаем ему заранее успеха!

Сейчас надо снять напряжение — даже рубаха на спине стала мокрой, словно он не говорил, а плясал на канате, натянутом над пропастью. Впрочем, почти так оно и было. Не помешает пропустить стаканчик-другой, посидеть в компании беззаботных писак, поговорить на родном языке, отдохнуть душой, а это случается так редко…

* * *

В стародавние времена въехать в Москву с возами, груженными товарами, было не так-то просто. Длинные очереди подвод и телег выстраивались у Зацепы — толстой железной цепи, протянутой поперек дороги.

Здесь, у Зацепы, был своеобразный таможенный досмотр ввозимого в город. Взимали пошлину — мыт, длинными палками с крючьями на концах щупали сено — нет ли припрятанного товара для беспошлинного провоза, придирчиво осматривали увязанные для дальней дороги тюки гостей из суконной сотни.

Давно минули те времена, но Зацепа осталась. Нет, уже не цепь, а просто название одной из улиц города.

Бойкое место — рядом вокзал, недалеко шумный рынок, кругом трактиры, чайные. Любили в них зайти в ожидании пригородного паровичка и румяные молочницы, и промышлявшие на привокзальной площади карманники с юркими глазами; отдуваясь, пили чай степенные ломовые извозчики, слушая музыку шарманки с ее неизменным репертуаром: «Шарлатан», «Аллаверды», «Маруся отравилась», «Суббота»…

Старенькая шарманка одесской фирмы «Нерада Балканская» сипло выводила знакомые мелодии, веселя сердце обывателя. Шумно, людно, накурено. Выложенный кафельными плитками пол чайной засыпан опилками — так легче потом вымести мусор. На стулья и табуреты брошены сыромятные кнуты, под ногами пустые молочные бидоны, кто-то клянется и божится, кто-то плачет в чадном дыму, кто-то уже спит, уронив кудлатую голову на грязный стол. Окраина…

Войдя через низкую дверь в зал, Федор на несколько секунд остановился, всматриваясь сквозь завесу табачного дыма в лица посетителей. Заметив призывно поднятую руку, поспешил туда, пробираясь между тесно стоявшими столиками.

В дальнем от буфетной стойки углу уютно пристроился за столом, покрытым несвежей клеенкой, пожилой цыган. Перед ним стояла пара чая, пустая рюмка, тарелка с сушками. Он поднялся навстречу Федору, улыбаясь по-молодому крепкими, белыми зубами.

— Здравствуй, Макар, — протянул ему руку Греков.

— Здравствуй, здравствуй, начальник! Садись, пожалуйста, чай пей со мной. Хочешь, водки закажу?

— Спасибо, не надо, — улыбнулся Федор. — Как жизнь идет, Макар?

— Грех жаловаться, начальник, идет потихоньку. Стареем день ко дню. Работаю, детишки растут. Живем помалу, большего не просим.

Федор незаметно оглядел зал. Обычная публика, все вроде бы заняты своими делами и разговорами, на них не обращают внимания. Склонившись над столом, он тихо спросил:

— Зачем звал, Макар? Новости какие есть для меня?

— И-и-и, начальник, а ты все такой же… — засмеялся цыган, тряхнув сильно побитой сединой шевелюрой. Давно не стриженные, вьющиеся волосы лежали на его голове, как лохматая шапка. — Торопишься? А жизнь медленно идет. Ладно, понимаю, что ты занятой. Помнишь мою жену, Манефу? Хорошо, что помнишь… Так вот, Манефа мне сказала: «Макар, добро помнить надо, когда человек тебе его сделал». Благодаря тебе мы живы остались…

Греков тоже помнил тот случай. Было это еще до империалистической войны, когда он работал табунщиком. Прижали казаки в степи кочевавшую семью Макара, думали, конокрады, чуть до самосуда дело не дошло. Если бы Федор и другие табунщики не вступились, быть беде — поубивали бы всех станичники. Для казака конь — все, а тут, как раз перед этим, несколько коней из казачьего табуна свели. И казачата-пастушки не углядели. Нашлись потом кони. Казаки мялись, приглаживая руками пышные чубы, винились, что зря хотели людей порешить.

С той поры знакомы они с Макаром. Много времени прошло, и встретились опять, в Москве. Макар работал кузнецом в гужевой конторе.

— Верно твоя Манефа говорит, — наливая себе чаю, согласился Федор, — очень верно.

— О, она у меня умная баба, не то что другие, — оживился цыган. — Не смотри, что грамоте не знает. Она другому мужику ума взаймы даст. Во!

— Кланяйся своей Манефе. Так что все-таки приключилось?

— Ай не торопи, не торопи, начальник! Все скажу. Так вот, Манефа моя и говорит, — снова завел Макар, — помог тебе хороший человек, и ему помочь надо. Слава Богу, мы живы, у меня работа есть, дети сыты. Тебе спасибо, начальник!

— Ну, мне что, власти спасибо говори. И перестань меня начальником звать. Федор я. Или забыл?

— Не-е, не забыл. Но ты начальник теперь. От власти. Тебе помочь — власти помочь.

— Сознательный стал! — засмеялся Федор. — А помнишь, в степях?

— Кто не без греха… — отвел глаза Макар. — Теперь жизнь другая пошла — старого даже вспоминать не хочется. Человеком себя увидел. — Макар нагнулся ближе к Федору и, понизив голос, спросил: — Слышал я, церкви грабят?

— От кого? — насторожился Греков.

— Так, говорят промеж собой люди… — с непроницаемым лицом откинулся на спинку стула Макар.

— Какие люди? — не отступался Федор.

— Разные, начальник Федор, разные. Сам понимать должен, всякие между людей есть, — хитро усмехнулся цыган. — Манефа моя тут как-то вечером карты раскинула, говорит: «Начальник, что нам помог, плохих людей ищет. Пойди, — говорит, — Макар, к нему, поговори».

— Ну говори, я слушаю.

— Ковал я кобылу у извозчика одного…

— Частный извозчик или из конторы? — быстро уточнил Федор.

— Ай, начальник, тебе — как на духу! Попу того на исповеди не сказал бы. Макар тоже человек, туда-сюда, заработать-приработать надо. Дети ведь.

— Ладно, ладно, — засмеялся Греков, — значит, частный.

— Ну вот, подковал я ему кобылу. На левую заднюю подкову ставил. Обмыли, как водится — обычай: кобыленке после ковки ноги обмыть надо, чтобы подковы держались.

— Твои — да не удержатся?

— Обычай, начальник, обычай. Грех нарушать. А ты слушай, не перебивай. Извозчик навеселе уже был, спьянился скоро, жалиться мне начал по-пьяному делу… — цыган отхлебнул чаю, начал сворачивать цигарку, достав большой кисет с крепким самосадом.

— О чем жаловался? — разговор стал интересовать Федора. Макар мужик неглупый, даже хитрый, весьма наблюдательный. Хоть и неграмотный, но память у него цепкая, много чего в ней спрятано.

— Папаша его, — цыган снова наклонился над столом, — раньше серебряником был, краденое золото и серебро плавил. Слыхал о таких?

Нет, не зря, видно, бросил Федор дела и пошел на свидание с Макаром, не зря.

— Доводилось. Служба такая.

— Ну и вот, а теперь он опять этим делом занялся. Ходит к его папаше какой-то Псих, извозчик мне про него, щипач, говорил.

— Вор-карманник?

— Он самый. Говорил еще, что этот Псих его папаше барахло церковное, золотое и серебряное, носит. На переплавку.

— Слушай, Макар, а не врал, случаем, твой извозчик?

— Не, он на наследствие папашино шибко надежду имеет, мечтает кобылу новую себе, а теперича боится, что папаша на этом деле погорит и наследствие пропадет. Не сомневайся, правду говорил: душа у него об этом горит, потому, думаю, не врал. А у пьяного, знамо дело, что на уме, то и на языке.

Макар вздохнул, положил цигарку на край стола и опять принялся за чай. Прихлебывая из блюдца, поглядывал на Федора темными, как чернослив, глазами.

— Так-так… Откуда у этого Психа золото и прочее, извозчик не знает?

— Этого и я, Федор, не знаю.

— Макар, а номер у него был, у извозчика? Они теперь с номерами все.

— А как же, номер обязательно был… Да ведь неграмотный я. Свою фамилию по памяти расписываю за деньги, и ладно.

— Жаль, — огорчился Греков.

— Ты, слышь, Федор, не сильно тужи-то. Циферку одну я знаю — двойка. Трамвай такой есть.

— А где, в начале номера, в конце?

— Не упомню… — покачал лохматой головой цыган. — Ты уж прости, но я ить с ним тожа пил…

* * *

Сладкий миг, когда сданы карты, ты берешь их со стола и потихонечку — именно потихонечку, в этом-то и вся сладость, — начинаешь раздвигать листы, ожидая с замиранием сердца: что пришло? Первую снизу видишь сразу, а вот остальные…

Потом разберешь их по мастям и достоинству, пустишься в игру — там будут уже другие щекочущие нервы моменты, но такого сладкого больше не будет, даже когда выиграешь. Видимо, тогда, бросая первый взгляд на сданные тебе карты, близко стоишь к фортуне, к своей судьбе. Так считал Иван Маринович Браилов, большой любитель поиграть в картишки.

Вот и сейчас, в поезде, он быстро нашел себе компанию, договорились поиграть немножко, по маленькой, да затянулось это дело надолго: к картам пошли напитки, к напиткам — закуски, а там и завязался приятный разговор. Люди собрались коммерческие, обстоятельные, толк в вине и в закуске понимающие и, что отрадно, тоже большие любители поиграть. Но и умельцы!

Иван Маринович играл весьма неплохо, однако поначалу карта не шла — пару раз пришлось по-крупному рассчитаться, достав бумажник. Потом стало везти. Уже другие вынимали из пухлых кошельков денежки.

Хорошо! Поезд мягко покачивает, тонко позванивают на столике бутылки, дымок папиросный вьется над головами играющих. На станциях выбегали купить новые колоды карт. Распечатывали — и снова за игру.

Браилов — круглолицый, с толстой шеей, туго затянутой крахмальным воротником белой сорочки, с пестрым галстуком-бабочкой, щеки пухлые, гладко выбритые, глаза темные, под носом небольшие усики щеточкой — сидел по-домашнему, сняв пиджак. На плечах — широкие подтяжки, поддерживающие модные полосатые брючки.

Напротив — Порфирий Михайлович Федорин. Солидный, обвислые бульдожьи щеки с густой сеткой склеротических жилок, набрякшие веки (устал, бедняга, уже долго пьют и играют) прятали зеленоватые глаза.

Два других партнера тоже представлялись, да их имен Иван Маринович как-то не запомнил. Так обходился: «Будьте любезны, вы не подадите…» или «Прошу вас…».

Наконец играть устали, рассчитались, выпили, снова пошел разговор.

— А вы, любезный Иван Маринович, простите за нескромность, какое дело изволите вести?

— Мы по литографскому… — важно ответил Браилов Федорину, пыхтя толстой папиросой. — Очень выгодное занятие, скажу вам! Реклама и объявления сейчас — истинный двигатель всей торговли… Все же надо было мне ответить вам двадцать. И мои были бы все.

— Поздно, голубчик, поздно… — засмеялся Федорин. — Кончен бал, погасли свечи… М-да. Не думаете в ближайшее время делать новых приобретений?

— Не знаю, — пожал плечами Браилов. — Как все еще будет?

— Да-а… — протянул первый попутчик, игравший вместе с ними. — Времена меняются. Я вот все думаю: может, она, жизнь-то, и при большевиках на старое обернется. Ну, революция, ну, Гражданская война, ну, постреляли, и уже хватит, наверное. Пора хозяйством заниматься. А как тут без торгового человека? Не зря же они нэп объявили? Как полагаете?

Он налил себе коньяку, выпил, потянулся за бутербродом, но передумал и с хрустом отломил ножку у холодной вареной курицы.

— Вряд ли будет по-старому… — бросил второй попутчик. — Но без нас, коммерческих людей, ни одной власти никогда не обойтись. На старое-то вряд ли… — повторил он, словно пробуя свои слова на вкус, — однако мы — это все! Кто, скажите вы мне, кроме нас, может сейчас народ накормить, одеть, обуть, дать работу? То-то же…

— Надо, ой как надо и одеть, и накормить, — подхватил Федорин. — Я как раз по этой части. В смысле — одеть.

— И как оборот? — между делом поинтересовался Браилов.

— Приличный, голубчик вы мой, очень приличный…

— Слава Богу, хоть деньги наконец-то стали более-менее нормальные, — сказал первый попутчик, — а то начинаешь считать, да так и запутаешься в миллионах!

— Э-э, да разве это деньги… — Федорин скорчил презрительную гримасу. — Раньше, бывало, «катеньку»[17] возьмешь в руки, так вещь! Чуешь, что сто рублев. Золотым запасом обеспечено было.

— Да, золото, оно всему голова, — отозвался второй попутчик. — Сейчас поди попробуй, обменяй нонешние деньги на золото. Помню, в старое-то время придешь в банк как в коммерческий храм, тебе, «пожалте». Нет, что ни говорите, а золото — всему голова.

— Ну, не скажите, не скажите, — опять вступил в разговор первый попутчик, размахивая зажатой в пальцах полуобглоданной куриной ножкой. — Сырье где? Железные дороги дышат едва-едва, если соберешься товары отправить, намучишься, комиссары кругом, — последние слова он сказал совсем тихо, оглянувшись на дверь купе. — А хлопок где, я вас спрашиваю, где туркестанский хлопок?

— Концессии надо расширять, концессии!

— Бросьте, голубчик вы мой, опять немчуре да англичашкам кланяться! — пренебрежительно махнул рукой Федорин. — Сами сможем! Русский торговый человек всю выгоду государству может произвесть и себя не обидит. Вот так-то.

— Вроде подъезжаем? — отодвинув шторку, выглянул в окно второй попутчик. — Москва…

Прощались на вокзальной площади. Попутчики, откланявшись, ушли, а Иван Маринович все никак не мог расстаться с Порфирием Михайловичем Федориным.

— Очень все было любезно с вашей стороны.

— И мне тоже, Иван Маринович. Я всегда в «Савое» останавливаюсь, номерок заказываю. Прошу ко мне, без стеснения, голубчик. Буду рад. Без присмотра супруги, знаете ли… — он игриво пошевелил пухлыми пальцами. — Обещаете?

— Непременно, Порфирий Михайлович, непременно…

И они пошли к извозчикам.

— На Сретенку! — приказал, садясь в коляску, Иван Маринович Браилов и помахал на прощанье ручкой Федорину.

* * *

Генке Шкуратову всегда нравилась живая работа, веселая, на ногах, с людьми. В шумной толпе он чувствовал себя как в родной стихии. В кабинетах много не высидишь, считал он, только когда у тебя собралось множество разных фактов и фактиков, наговорился, повыспросил, все сам посмотрел и везде побывал, вот тогда садись в кабинете, думай: связывай порванные преступником ниточки, разматывай хитро запутанный клубок.

«Клиенты» Генке попадались непростые, многие еще с дореволюционным стажем, опытные. Любили они почему-то совершать налеты на нэпманов, со стрельбой и смертоубийством, если те не хотели расстаться с нажитым добром. И когда Генка находил их, они тоже пытались отстреливаться, никак не желая попадать в руки МУРа.

Да не для того расстался с морем и пошел в уголовный розыск бывший балтиец, чтобы всяческие налетчики могли творить, что захотят.

Скоро атлетическую Генкину фигуру знали уже во многих местах, пользовавшихся весьма сомнительной репутацией, и таких мест, благодаря его стараниям, становилось все меньше.

Поначалу порученное дело показалось Генке простым и скучным. Но он добросовестно делал все, что было необходимо, — выезжал на места происшествий, осматривал распилы на оконных решетках, взломанные замки, дотошно выспрашивал церковнослужителей о приметах похищенного, ловя их косые взгляды на видневшуюся в распахнутом вороте рубахи полосатую тельняшку. «Пусть смотрят, — посмеивался он про себя. — Не для форса надел. Пока они тут молились, я в этом тельнике на Юденича и Деникина ходил со сводным полком революционных балтийских матросов. Воевал — имею право!»

Но на сегодня задание у него было необычное — пошел проверять вместе с Жуковым магазины, где торговали ювелирными изделиями, мастерские частных ювелиров, часовщиков, зубных техников, где могло осесть краденое золото. За день все ноги избили, да еще работа непривычная: надо конторские книги перепроверять, не забывая и по сторонам посматривать, где с кем словом перекинуться, куда заглянуть ненароком. В обед наскоро перекусили — и опять по лавкам и магазинам.

К вечеру непроверенных адресов осталось немного — два или три. Заглянув в список, Шкуратов выбрал первой для посещения фирму Кудина на Арбате. Торговец известный, чем только не промышляет — еще до революции свои магазины ювелирных товаров имел, а сейчас, при нэпе, и одеждой, и обувью, и мануфактурой торговать начал, комиссионную торговлю тоже вел. Пошли к нему.

Кудин их встретил хмуро. Сложив на объемистом животе пухлые руки, поросшие редкими рыжеватыми волосами, завертел большими пальцами. Искорками вспыхнули камни в дорогих перстнях.

«Ишь ты, как баба, весь унизан, — подумал Генка. — А может, просто всю жизнь в страхе живет и на случай, если придется тягу дать, с собой капиталец таскает прямо на пальцах? Опять же и „визитная карточка“ налицо. Кто худое подумает о человеке с такими кольцами? Среди таких же, как он, конечно. Соображает, значит, жук…»

Кудин молча повертел пальцами, повздыхал.

— Сережка! Подай стулья!

Вбежал мальчонка лет восьми, притащил стулья. Генка помог ему их поставить, мимоходом погладив мальчишку по голове — дети, они ласку любят: у него своих двое, знает. Присели.

— Честно говоря, я несколько озадачен визитом уголовного розыска… Иди, Сережка, не путайся тут! — прикрикнул хозяин на мальчишку.

— В услужении держите? — прищурил на него светлый глаз Шкуратов.

— Сирота, кормим, одеваем, учим… — вздохнул Кудин. — Нашему торговому делу тоже учиться надо.

Мальчишка вышел. Опять помолчали.

— Не знаю, что вас интересует, господа-товарищи. — Кудин развел в стороны пухлые руки. — Комиссионная торговля у меня. Вы понимаете, что это такое — комиссионная торговля?

— Понимаем, — успокоил его Жуков.

— Слава Богу… Принесут — купим, оформим как положено. Я всегда законы соблюдал. Да что говорить, вот, пожалуйте, поглядите сами. Иван Федотыч! Принесите книги.

Заглянувший в контору Алдошин быстро вернулся с толстыми приходно-расходными книгами.

«Почему хозяин их не в сейфе держит? — подумал Генка. — Вон какая гробница в углу. Или приказчик их ведет?»

— Вот, пожалуйте… — Кудин раскрыл гроссбух и ткнул крепким ногтем в страницу, — все как есть. Мы законы уважаем, если что и возьмем, то так, мелочишку. Но чтобы краденое или что запрещено — у нас нет!

— Да мы не о краденом… Позвольте? — Жуков взял гроссбух, начал его внимательно изучать.

— Скажите, вы сами заключаете сделки с клиентами, проводите торговые операции? — поинтересовался Шкуратов.

— Ну, это зависит от суммы. Когда сам, когда приказчик. Алдошин Иван Федотович.

Алдошин, стоявший у стены, молча поклонился.

— Вот, Иван Федотович, ответь господам-товарищам.

«Дошло, значит, до риска-то, — пронеслось в голове у старшего приказчика. — Теперь Иван Федотович выкручивайся? У-у, боров! А что делать, выворачиваться надо…»

— Как же-с, случается и мне принимать товар, — шмыгнул носом Алдошин. — И металл драгоценный, бывает, принимаем, но редко-с. Наркомфин запрещает много принимать, да и откуда у народа? Помилуйте, после стольких бурь житейских.

— Но бывает?

— Как не бывать-с? Сами понимаете, некоторые и в голод сберегли. Бывает, как же-с, сдают. Колечко там или брошечку, часики. Но у нас все согласно закону. И фининспекция была, проверяли-с.

— Последний раз третьего дня принимали? — глядя в книги, спросил Жуков.

— Совершенно верно, третьего дня. Двадцать пять грамм, согласно этому и запись соответственная сделана. Извольте проверить. — Алдошин ткнул худым пальцем в строку, забежав сбоку Жукова.

— Вижу, — недовольно буркнул тот. — Позвольте поинтересоваться: где храните приобретенное? Возьмите ключики и сверим с книгами. Надеюсь, у хозяина возражений не будет?

Кудин только махнул рукой:

— Проверяйте, воля ваша.

Открыли сейф. Шкуратов скучно глядел на его содержимое. Жуков начал дотошно сверять купленные вещи с книгами.

— Сережка, подай счеты! — крикнул Алдошин.

Мальчишка быстро принес большие счеты, отдал. Поглядев на Геннадия, незаметно показал ему глазами на сундук в противоположном углу, старый, обшарпанный, покрытый домотканым половиком.

Алдошин, поймав взгляд мальчика, выставил его из конторы.

— Все верно, — сказал наконец Жуков, возвращая книги. — Благодарю.

— Что вы, не извольте беспокоиться, — старший приказчик кинулся запирать сейф.

— Иван Федотович, а что у вас тут? — Шкуратов подошел к сундуку и, наклонившись, откинул покрывавший его половик. Открылись кованые полосы, большой замок на массивных петлях, намертво вделанных в дубовое дерево сундука.

Кудин закрыл глаза. Лицо его покрылось мучнистой бледностью. Алдошин медленно оторвался от сейфа.

— Тут? — словно не понимая, о чем его спрашивают, повторил он. — Так, для сиденья приспособлен, половичком покрыт. А внутри мелочишка всякая.

Приказчик разом вспотел, но боялся вытереться. Так и стоял, чувствуя, как противные соленые капли пота лезут за шиворот, скользя по ложбинке на шее.

— Откройте, пожалуйста.

— Что, э-э?..

— Сундук, говорю, откройте.

— Этот?

— Ну да, этот. Открывайте!

— У меня нет ключа! — неожиданно заявил Алдошин. — Нет.

— Позвольте? — Шкуратов протянул руку к связке ключей. — Я попробую.

Как зачарованный глядя в его глаза, Алдошин протянул ключи, потом смотрел, как этот здоровенный мужик ловко отпер замок, откинул крышку, быстро переворошил рухлядь и начал вытаскивать купленную недавно церковную утварь.

— Не успели… — простонал Кудин.

— Вот-вот… — усмехнулся Генка. — А мальчонку и пальцем тронуть не смей!

* * *

Для начала один из приказчиков жестоко выпорол Сережку — веревкой, смоченной в соляном растворе. Потом выволок на улицу и, дав хорошего пинка, отшвырнул почти на середину переулка.

— Пущай тебя теперя милиция кормит!

Мальчишка тяжело поднялся, подул на ободранные при падении ладони. Медленно пошел прочь.

Сзади, словно ставя точку на его прежней жизни, гулко захлопнулась дверь черного хода магазина Кудина…

* * *

Родственника Воронцов встретил неприязненно-настороженно. Окинув взглядом его возмужавшую фигуру, с какой-то завистью отметил, что Анатолий изменился в лучшую сторону: по крайней мере, внешне. Исчезла давняя худоба, уступив место сухощавой стройности, подтянутости; взгляд, не потеряв мягкой задумчивости, стал тверже — Черников словно распрямился, потерял на дорогах Гражданской войны и революции свою сутулость и болезненную скованность.

— Отыскал-таки… — бросил Воронцов, пропуская Анатолия в комнату.

«Хорошо еще, военного не носит, как многие из этих, — подумал Андрей. — В штатском он выглядит как-то привычней».

Сознаться самому себе, что увидеть Черникова в военной форме было бы для него невыносимым, он не захотел.

— Ты не рад мне? — Анатолий, сняв шляпу, присел на край стула.

— Это имеет значение? — Воронцов прохромал мимо него, опустился на свободный стул с другой стороны стола. — Если хочешь, то я себе самому не рад. Устроит? А что ты не в военном? — не удержавшись, спросил он.

— Я давно демобилизовался. Работаю в газете. Ты разве не знал?

— Слышал…

— Ты женился? — спросил Анатолий, заметивший у кровати женские туфли.

— Нет. Так это, пустое. Просто иногда тяжко одному бывает. Хотя зачастую сам не знаешь, как легче — одному или вдвоем.

— Я только недавно узнал, что ты после госпиталя безвыездно живешь в Москве. И не зашел к нам ни разу.

— Зачем? Я и раньше, когда у меня было все в порядке, еще до войны, к вам не ходил. А теперь зачем? Чтобы пожалели?

— Не надо так, — мягко попросил Черников, — я же не ругаться с тобой пришел.

— Да, чаю попить? Извини, не предложу. Предпочитаю покрепче, а ты у нас всегда был трезвенник, — издевательски ухмыльнулся Воронцов.

«Да что же это я несу! — ужаснулся он сам себе. — Пришел ко мне в гости родной человек, которого я не видел много лет, отыскал, а я его так…»

— Прости… — глухо сказал, глядя в пол. — Но мне тяжело тебя видеть.

— Отчего, Андрей?

— Наверное, потому, что ты сумел найти свое место в этой новой жизни, а я нет. И ты ко мне не ходи больше. Ладно? Нет, я не имею ничего против тебя, но… Нехорошо все у меня теперь, Толя. Хочешь, расскажу тебе все, как случайному попутчику, потому что не увидимся больше? Хочешь?

Черников непонимающе смотрел на него:

— Что с тобой, Андрюша? Что приключилось?

— Уеду я, наверное, скоро. И чем дальше, тем лучше. Новой жизни не вышло, так хоть старую дожить как человек.

— Извини, но я не понимаю тебя. Ты говоришь какими-то загадками.

— Какие уж загадки, — горько усмехнулся Воронцов, — живу тут с одной женщиной, а у нее, оказывается, такие дружки, что впору вешаться. И теперь уже не пойму, сам запутался или меня запутали.

— Послушай, Андрей. У меня есть товарищ — мы вместе воевали, его зовут Федор Греков. Он сейчас в милиции работает. Давай я поговорю с ним? Он может помочь. Нельзя же так.

— Как? Так, как я, хочешь сказать? А ты знаешь, как я? Нет? Вот и не надо ничего… Может, побежишь к своему другу, доложишь про родственничка — бывшего царского офицера? Или промолчишь, побережешь карьеру? Ну что ты смотришь на меня? Обидеть тебя хочу, чтобы ты ушел!

— Хорошо. Я уйду, — Черников поднялся, пошел к двери. Остановившись, полуобернулся. — Уйду, но не обижусь, нет. А про карьеру и про друга моего ты зря… Я об этих людях роман хочу написать, чтобы знали потомки, какие они были. Если у меня получится, конечно. Ну а про родственника, бывшего царского офицера, я никогда не скрывал. Не стеснялся, знаешь ли, тебя, а вот теперь мне за тебя действительно стыдно! До свидания. Подумай над моим предложением. Я все-таки еще зайду к тебе на днях…

С минуту посидев после его ухода, Воронцов вдруг вскочил, захромал к двери, распахнув ее настежь, выскочил на полутемную лестничную площадку, перегнулся через чугунные перила.

— Толя! Вернись, Толя!..

Его голос гулко прокатился по лестничным маршам и затих без ответа.

* * *

Извозчика Браилов отпустил у Сретенских ворот, не доезжая до Рождественского бульвара. Дал мелочь на чай. Подхватив небольшой чемоданчик, лениво пронаблюдал, как лошадь, понукаемая кучером, тяжело потрусила дальше, к Лубянской площади.

Осмотревшись по сторонам, Иван Маринович прогулочным шагом направился в обратную сторону, поглядывая на таблички, прикрепленные к домам. Видимо, отыскав то, что ему было нужно, свернул в глухой переулок, криво спускавшийся к старому бульвару с известным всей Москве зданием цирка.

Двух- и трехэтажные бывшие доходные дома, стоявшие в переулке, часто лепились друг к другу, выставив в сторону проезжей части узкие окошки с геранью на подоконниках. В некоторых окнах, подложив под локти — для большего удобства — подушки, устроились хозяева квартир, с любопытством разглядывая редких прохожих: всё развлечение.

Заметив в одном из открытых окон смазливую женскую мордашку, Иван Маринович остановился, вежливо приподнял котелок, изящно поклонившись. Но в комнате сзади обладательницы понравившегося Браилову лица неожиданно появился усатый мужчина в белой нижней рубахе, распахнутой на груди. Ни слова не говоря, он отстранил женщину и закрыл окно.

Иван Маринович разочарованно причмокнул и продолжил свой путь. Заметив желтую вывеску, на которой крупными зелеными буквами было написано «Трактир», он свернул туда. Толкнув скрипучую дверь, спустился на несколько ступенек вниз и попал в большой сводчатый зал, прокуренный, шумный. Рядом с буфетной стойкой сидел патлатый гармонист в белой рубахе и черном жилете. Сквозь гул голосов и звяканье посуды едва пробивалась исполняемая им мелодия «Наурской».

— Чек, пет! — старорежимным призывом остановил Браилов пробегавшего мимо с пустым подносом полового, поймал его за рукав, не дав скрыться на кухне.

— Чего изволите? — вылупился тот на посетителя пустыми глазами пьяницы.

— Отобедать желаю. Сообрази, любезный, закусочки поприличнее. Только не здесь. Кабинеты есть? Вот там и сделай. Проводи.

— Сию минуту, не извольте сумлеваться…

Половой, ловко высвободившись, засеменил впереди к внутренней боковой лестнице, ведущей на второй этаж. Поднялся, гостеприимно распахнул дверь перед Иваном Мариновичем.

— Пожалуйте… Дам для увеселения не прикажете?

— Не прикажу, — сладко улыбнулся Браилов. — Ты, любезный, лучше иди вниз, собери мне хороший обед, графинчик прихвати, только небольшой. И не копайся там… Да, — остановил он полового, метнувшегося было в порыве показной услужливости к двери, — узнай-ка, не пришел ли Николай Петрович?

— Мигом, не извольте беспокоиться.

Половой вышел. Иван Маринович оглядел кабинет: стол, накрытый пожелтелой скатертью, стулья, небольшой диванчик с продавленным сиденьем, грязноватое окно, выходящее на глухую стену соседнего дома.

В другом конце комнаты что-то скрывали тяжелые портьеры, пыльные, давно потерявшие цвет и оттого казавшиеся темно-серыми. Браилов тихо подошел, раздвинул их. Увидел дверь. Он подергал ручку. Заперта. Наклонился к замочной скважине. Ничего не видно…

Половой, выйдя из кабинета, медленно спустился по лестнице, перекинув через руку несвежее полотенце, подошел к стойке, небрежно облокотившись о нее, стал смотреть, как грузный, рябоватый буфетчик протирает чистые стаканы, разглядывая их на свет. Наконец тот обратил свое внимание на терпеливо ожидавшего полового:

— Чего тебе, Филимон?

Половой, перегнувшись через стойку, что-то зашептал буфетчику в поросшее волосами ухо. Брови рябого медленно поползли вверх.

— Да ты что?

— Вот как Бог Свят! — перекрестился половой.

— А он здесь?

Половой кивнул. Буфетчик ненадолго задумался.

— Подай обед, — наконец распорядился он, — а там я сам подойду. Посмотришь, чтобы чисто было.

И он отослал полового движением бровей.

Отобедал Иван Маринович быстро. Ел жадно, как сильно проголодавшийся человек. Выпил весь принесенный графинчик водки. Глазки у него маслено заблестели. Отодвинув тарелку, он запустил руку во внутренний карман пиджака, достав объемистый бумажник.

Суетившийся около стола половой заранее угодливо изогнулся, ожидая подачки.

Но Браилов достал зубочистку и, ковыряя в зубах, вновь поинтересовался:

— Ну, любезный, узнал ты про Николая Петровича?

— Сию минуту…

Половой выскользнул за дверь. Портьера, скрывавшая в глубине комнаты таинственную запертую дверь, колыхнулась.

Держа руки под большим, когда-то белым фартуком, в кабинет вошел буфетчик. Его рябое лицо ничего не выражало. Следом за ним появился вертлявый молодой человек в клетчатом костюме и ярко начищенных желтых туфлях.

Раздвинув пыльные портьеры, скрывавшие дверь, в кабинет вышел мрачный мужчина в темной косоворотке с белыми пуговицами, плотно обтягивающей его вислые плечи. В руках он вертел длинную смоленую бечевку.

Браилов, не сводя с вошедших настороженных глаз, подобрался, как перед прыжком, но позы почти не изменил, продолжая лениво ковырять в зубах.

— Желаем вам здоровьица… — Буфетчик подошел к столу, остановившись напротив Ивана Мариновича. — Изволили Николаем Петровичем интересоваться?

Вертлявый молодой человек быстро прошел за стул, на котором сидел Браилов, и встал у него за спиной. Тот, скосив вниз глаза, увидел рядом с ножкой стула ярко начищенные желтые туфли.

Мужчина в черной косоворотке, то свивая, то развивая бечевку, прохаживался по комнате, держась сзади буфетчика.

— Изволил… — усмехнулся Браилов.

— Не двигайся! — буфетчик выхватил из-под фартука револьвер и быстро направил его на Ивана Мариновича. — Зачем пожаловал?

— Не твое дело, — Браилов нахально посмотрел ему в глаза.

— Ай и резвый! Ай и озорной! — тихо посмеялся буфетчик. — Кто таков?

— Птичка-синичка, та, что море спичками пожгла… Не слыхал?

Мрачный мужчина в косоворотке начал ладить из бечевки петлю. Оборот дела совсем перестал нравиться Ивану Мариновичу.

— Нет, не слыхал… — медленно, с одышкой ответил буфетчик. — Ты, милый человек, приезжий, по всему видать. Искать тебя тут никто не станет. Потому, думаю, что и на синичку силок бывает. Отпелась, знать, птичка.

Браилов, вздрогнув, выронил зубочистку. Медленно, опершись одной рукой о стол и не отрывая глаз от лица буфетчика, наклонился вбок, шаря пальцами по полу.

Молодой человек в клетчатом костюме с нехорошей усмешкой лениво наблюдал за ним.

Неожиданно пальцы Ивана Мариновича как клещами вцепились в его брючину и с силой дернули. Одновременно на буфетчика опрокинулся стол.

Парень в клетчатом упал как подкошенный, сильно ударившись затылком. Не ожидавший такого поворота событий буфетчик выронил револьвер, пытаясь выбраться из-под придавившего его стола. Мрачный мужчина, беззвучно ощерившись, отпрыгнул к стене.

Браилов кошкой метнулся к окну. Сунув руки под пиджак, достал два браунинга.

— Лицом к стене! Перестреляю!

Буфетчик, лежа на полу, протянул руку к выпавшему револьверу. Браилов шагнул вперед, безжалостно врезал каблуком по его пальцам — буфетчик тонко взвыл и отполз в сторону.

Распахнулась дверь, скрытая портьерами. На пороге стоял Антоний.

— Вы что?! Это же Яшка Пан! Приберите тут… Закусить и водки!..

* * *

Антоний поймал на вилку соленый рыжик, отправил в рот, захрустел, причмокивая.

— Места ночлега чаще менять надо — так нам Банкир советует. Есть надежное местечко — передам тебя на руки Ангелине, цыганке, она отведет, куда надо, там поживешь пока. Подготовим все, и сделаешь Кольку Психа. Потом в нужный день придешь в кабаре «Нерыдай». Веселое местечко. Туда за тобой пришлю своего человека. Надо будет еще кой-кого сделать. Ну а кто за тобой в кабаре придет, укажет, кого, и где мы с тобой потом встретимся. Билет заранее возьмем, после дела сразу и уедешь.

— Как я его узнаю, человека твоего?

— Не беспокойся понапрасну. В «Нерыдай» тоже с цыганкой пойдешь, она его хорошо знает. Сюда больше не ходи, да и я не буду. Глуп Татарин, наворочал бы делов.

— Буфетчик, что ли?

— Он. Предупреждал ведь дурака… Берешься сделать?

Яшка Пан с пренебрежением отметил про себя, что Антоний старательно избегает слова «убить», даже на жаргоне. Чистоплюй! Все бы ему чужими руками. Как же — специалист по храмам, а ведь тоже не одну душу сгубил, если не сам, то с помощью других. Посмотрим…

— Не зря же ехал… — Пан опрокинул в рот рюмку водки, жарко выдохнул, закурил папиросу. — Много их надо… это?

— Волнуешься? — криво усмехнулся Антоний. — Хочу кое с кем поделиться по-христиански: мне грешная земля, а им Царствие Небесное. Есть такие умники, которым самое время пришло ближе к Богу отправиться.

— Я не о том. — Пан легонько выбил пальцами дробь по крышке стола. Потом потер их интернациональным жестом. — Копейку когда? Учти, Антоний, мне желательно в твердой валюте. Я так понимаю, что из здешних деловых ты никого на это подписать не желаешь, уголовки опасаешься — ну как лягаши след возьмут, так? Потому и цена должна быть соответственная. Я что — сделал и в сторону, но цена чужой головы и с моей головой связана. Не скупись, приятель, а то не сговоримся!

— Сговоримся! — пообещал Антоний. — Если желаешь в твердой валюте, будет тебе в твердой.

Он достал из кармана брюк замшевый мешочек, высыпал на стол горку золотых монет царской чеканки. Заметив, как жадно заблестели глаза Пана, усмехнулся про себя: ну, Псих, заказывай себе панихиду! Да и другим тоже, видно, пора. Может, пока Пан здесь, решить все разом? И с офицером, и с его полюбовницей цыганкой, и с Банкиром. Да и Юрий Сергеевич тоже, наверное, ему будет больше ни к чему. Тем более — не ровен час случится что — если за остальных отплюешься, то за этого чекисты могут и к стенке поставить, а так — не было ничего.

Антоний начал отсчитывать монеты, двигая их по столу к Пану и приговаривая:

— Это задаток… Задаток…

— Правы купчишки — золото всему голова! — ответил ему непонятной фразой Яшка Пан, по паспорту Иван Маринович Браилов, одесский мещанин.

* * *

Федор повертел в руках небольшой прямоугольничек тонкой бумаги со сложной системой водяных знаков. В верхней части листка в полукруглой рамке — изображение молодой женщины в античной одежде, поднимающей изможденного, слабого юношу, выполненное в мягких светло-коричневых тонах. Ниже крупным типографским шрифтом напечатано: «Выигрышный билет. Цена десять рублей. Главный выигрыш двести миллиардов рублей».

— Что это?

— Выигрышный билет. Цена в новых деньгах, а выигрыш еще в старых указан. Выручка идет в пользу пострадавших от голода. Берешь? — Козлов протянул список. — Распространяем среди работников МУРа.

— Беру… — Греков полез за кошельком.

— Ну, чего нового? — получив деньги, поинтересовался Козлов. — Нашел извозчика?

— Ищем.

— Тянете, Федор, а время быстро бежит.

— Эх, Коля! Сколько их в Москве, извозчиков?! Выписали всех, у кого двойка в номере есть, проверяем.

— Быстрее надо, быстрее… — взяв Федора под руку, Николай повел его по длинному коридору МУРа. — Слушай, а цыган твой, он не того, не заливает?

— Нет, я Психа установил.

— Молодец! — хлопнул его по спине оживившийся Козлов. — Где он?

— Бегает… — уныло сказал Федор.

— Та-а-к… И кто этот припадочный?

— Комаров Николай Тихонович, 1895 года рождения, до революции привлекался к суду за кражи, в восемнадцатом году вновь осудили, да потом выпустили. Пообещал проявлять сознательность и порвать с уголовным прошлым.

— Обманул, значит… Зайдем-ка ко мне. — Козлов распахнул дверь своего кабинета. Сидевший с ним вместе в одной комнате Жуков, подняв голову, склоненную над бумагами, приветливо кивнул Федору.

— Присаживайся! — Козлов сел на стул, подвинул другой Грекову. — Саша, — обратился он к Жукову, — пока мы с тобой старых специалистов — клюквенников, обворовывавших церкви, ищем, Федор Психа установил.

— Интересно… — отложил бумаги Жуков. — А почему Псих?

— Актер неплохой, — улыбнулся Федор. — Падучую болезнь, эпилепсию, ловко умеет изображать. Говорят, очень натурально у него получается. Ну а народ наш жалостливый, когда поймают — не бьют: припадочный, что с него взять.

— Вот так, а сам, значит, здоров?

— Здоровехонек. Обмылок прятал во рту, чтобы пена была. Я один адресок выяснил, где он может бывать, думаю, наблюдение организуем. Район, правда, тяжелый — Дубровки, частные дома, заросли.

— Да, надо за ним приглядеть. На остальных выведет, но брать будем только с поличным, когда золото понесет. Серебряника нашел?

— Определился кое-какой круг — человек пять-шесть.

— Неужели их еще так много?

— Много не много, а кое-кто остался. Женщина мне, Коля, покоя не дает. Кто она, откуда? Приказчик показал, что Псих вместе с ней приходил в магазин Кудина.

— Точно! И в случае на Стромынке — женщина! — пристукнул по столу ладонью Жуков. — А данных о ней никаких.

— Наблюдение мы за магазином Кудина выставили, — сообщил Козлов, — если придут, то приказчик должен знак подать.

— Обманет, — бросил Федор. — Засаду надо сделать.

— Не думаю. Он и так плакал — хозяин, говорит, бесом опутал. Но Кудин сейчас у нас, задержан. М-да, засада, конечно, вернее, это ты прав, но если преступники в магазине чужих увидят, могут уйти. Потому решили от засады пока отказаться. А женщину приказчик описывает так: молодая, волосы темные, красивая, голос приятный.

— Голос — примета хорошая, — засмеялся Жуков.

— Погоди, будут и у нас специалисты, по приметам портреты рисовать начнут: криминалистика вперед идет, придумают люди разные мудрые штуки, такие, что преступнику деться некуда будет, — убежденно сказал Греков.

— Не, Федя… — покрутил головой Саша Жуков. — Мы еще до этих мудрых штук всю преступность ликвидируем!

— Думаешь? — хитро прищурился Козлов.

— Факт. Пролетарская сознательность растет, это раз. Второе — пережитки вымрут, а самых упорных бандюг уничтожим. Третье — малосознательных перекуем, научим честно трудиться. Поэтому: нашей работы еще лет на пять от силы!

— Да ну?! Неужто в пять лет управимся? — засмеялся Федор.

— Точно! Вот увидите. Ну, может, не на пять, а на десять. Потом придется всем нам другие специальности приобретать.

— Милый, ты этой-то сначала как следует овладей! — Коля Козлов ласково взъерошил волосы молодому Саше Жукову. — А насчет мудрых штук — не знаю, наверное, и будут когда-нибудь.

— Пока их нет, давайте словесный портретик женщины сделаем. Бертильон хоть и буржуа, а не дурак был, — предложил Федор, беря лист бумаги, — изобразим в самом лучшем виде и всем раздадим.

— Слушай, а не проще выявить серебряников, у которых сыновья извозчики? — Козлов закурил дешевую папиросу, привычно стряхивая пепел в мозолистую ладонь.

— А как точно узнаешь, у кого сын извозчик? Но тех, у кого сыновья есть, я в первую очередь на карандаш взял, — откликнулся Федор, продолжая писать.

— Нет, ребята, медленно мы работаем, медленно! — озабоченный Козлов вскочил со стула, заходил маятником по кабинету. — Кого в Дубровки пошлем? А, Греков?

— Полагаю, Шкуратова и Генералова…

* * *

Ой как плохо в Москве маленькому бездомному человеку. Хорошо еще, что лето, тепло, не замерзнешь под метелью, укрывающей белым саваном не имеющих крова бродяг, расстающихся с жизнью в ночи, не заледенеешь где-нибудь в подворотне или под мостом.

Но надо и есть что-то. Голод давал о себе знать постоянно, и Сережка не знал, как от него избавиться. Выпросил утром на рынке кусок хлеба у жалостливой торговки. Едва успел съесть половину — налетела ватага беспризорников, закружили, отняли хлеб, надавали по шее, потащили с собой.

Вечером устроились ночевать в лежавших на мостовой каких-то огромных пустых трубах, на незнакомой окраине. А в ночь — облава. Милиционеры с фонарями окружили ночлег беспризорников. Сережку толкнули, он вскочил, подгоняемый страхом, побежал вместе со всеми непонятно куда. Пролезали под закрытыми воротами, шустро ныряли в проломы заборов, слыша за собой топот сапог и свистки.

Какой-то бежавший рядом беспризорник — лица не разглядеть, темно, — торопливо затолкал Сережку в узкую щель между деревянными ларями для мусора в темном, неизвестном дворе, втиснулся следом сам. Затаились, чувствуя, как испуганно бьются сердца.

— А чего мы прячемся? — не выдержав, тихим свистящим шепотом спросил Сережка.

— Нишкни!.. — больно ткнул его в ответ острым локтем неизвестный ночной товарищ.

Мимо пробежали. Фигуры двух милиционеров, слабо освещенные едва достававшим во двор светом уличного фонаря, показались неправдоподобно огромными, какими-то зловещими.

— Сюда вроде двое сиганули… — остановившись, сказал один.

— Да тут и спрятаться негде, — ответил второй. На улице в это время закричали, раздалась длинная трель свистка; милиционеры бросились туда.

— Ловят, чтоб в колонии сдать… — выждав, пока смолкнут их шаги, авторитетно пояснил беспризорник. — Маета! Поймали меня раз, да я утек оттуда. Тоска!

— А что это — колония? — все еще дрожа от пережитого страха и ночной прохлады, спросил Сережка.

— Там перво-наперво тебя разденут догола, одежу твою враз сожгут, а самого потащат в баню. Моют насильно, волосы стригут, работать заставят, книжки всякие велят читать… Ну их! Я зимой к морю подамся. Ты видал море? Нет? Вот где житуха! Тепло, базары богатые. До осени здесь перекантуемся, а потом махнем к морю. Заберемся на крышу или под вагон и поехали… Ладно, ты посиди тут, а я пойду посмотрю, как там.

Беспризорник ушел. Сережка остался один. От деревянных мусорных ларей шел противный густой запах гнилых отбросов, но вылезать было страшно — вдруг милиционеры решат вернуться, поймают и потащат его в колонию, где тоска и маета. Колония почему-то представлялась ему в виде огромной, мрачной тюрьмы, в которой Сережка никогда не был, но от других слышал, что место это страшное.

Вон как оно все обернулось. Хотел его пьяный приказчик прибить, а незнакомый дядька в военном заступился, надавал Женьке Хряку, как прозвали приказчика в магазине, по шее. Да как здорово — Сергуня тогда далеко не убежал, спрятался и все видел. Смелый какой дядька, не убоялся Женьки.

И потом, когда пришли в магазин дядьки из милиции, один, самый большой, в морской рубахе, погладил его по голове. И рука была такая большая и добрая, как у покойного отца. Потому, наверное, он и показал им, где хозяин с Алдошиным золото спрятали. Приди на другой день милиционеры, не найти бы им золота, перепрятали, унесли бы. Но Федотыч все заметил, выпороли, выгнали. До сей поры спина и ниже спины болит и жжет от моченной в соли веревки. Вот бы пожаловаться тому дядьке, что заступился на рынке, или большому, в морской рубахе. Они дали бы им, враз отучили веревкой пороть.

Сергуня горестно вздохнул. Тяжело одному — отец сгинул в войну, потом мать и сестренки с голоду померли. Сосед свез его в Москву, куда отправился торговать на рынке. Дороги теперь назад в деревню и не найти. В какой стороне Тульская губерния, Огарева волость, деревня Истленьево? Как туда добраться? Да и к кому добираться-то? Небось уже и избу их на дрова разобрали соседи.

Отдавая Сережку в услужение, сосед обещался приехать, проведать, да, видно, забыл. Так ни разу и не был за два года. А у Кудина работы много: воды принеси — все ноги обобьешь огромным чайником да ведрами, пока натаскаешь, полы вымети да вымой, прибери, подай-принеси, а еще подзатыльник получишь. Тоже несладко и не всегда сытно. Вот найти бы тех дядек — того, кто заступился на базаре, или того, большого, в морской рубахе. Они, наверное, в страшную колонию не отправят.

Маленькое, исстрадавшееся сердце Сергуни наполнилось жалостью к самому себе, в глазах защипало — он хлюпнул носом и тут же испуганно притих: а ну как услышит кто? Но вокруг было тихо, и он незаметно для себя уснул.

Утро пришло с голодными спазмами в желудке. Есть хотелось неимоверно. И что было-то во рту за последние два дня? Кусок хлеба, да и тот не целиком.

Сережка осторожно выбрался из щели между мусорных ларей, огляделся: двор был пуст. Его товарищ-беспризорник так и не пришел. Может, поймали его милиционеры и повели в колонию, а может, решил не дожидаться до осени и один подался к теплому морю? Кто знает?

Выйдя на улицу, мальчик смешался с толпой прохожих, пошел в потоке людей. Ноги сами привели его к рынку, он начал бродить среди прилавков, жалобно прося хлеба, но торговки сердито отгоняли его. Заметив, что одна из них зазевалась, он быстро схватил с прилавка пару яблок, но убежать не успел. Ухо пронзила боль — высокий, прилично одетый мужчина, крепко зажав его ухо своими пальцами, смотрел на него сверху вниз с веселым изумлением.

— Поганец! — истошно заорала торговка. — А ну отдай! Милиция!

— Не ори… — спокойно сказал мужчина. Свободной рукой достал мелочь из жилетного кармана, небрежно бросил несколько монет на прилавок. — На!

— Спаси тя Христос!

Мужчина только досадливо отмахнулся от благодарившей торговки и, не выпуская зажатого в пальцах уха Сергуни, отвел его в сторону, подальше от любопытных взглядов прохожих.

— Давно воруешь? — с улыбкой спросил он.

— Пусти, дяденька, я больше не буду! — захныкал мальчик.

— Это еще посмотрим… — мужчина выпустил ухо, но цепко прихватил за шиворот. — Что, голодный?

— Да… — по щекам Сережки горошинами покатились горькие слезы.

— Не реви! — приказал мужчина. — Пошли со мной. Яблоки можешь оставить себе…

Через два часа сытно накормленный в ближайшем трактире Сережка уже был в тихом домике на окраине, где жил мужчина. По дороге он дотошно выспросил мальчика, кто он и откуда. Рассказывая о себе, Сергуня благоразумно умолчал, за что его выгнал Кудин.

Дома неожиданный спаситель, по-хозяйски развалившись на стуле, закурил папиросу. Мальчика поставил перед собой посреди комнаты. Из смежной боковушки вышел приятель хозяина — среднего роста, плотный, с белесыми глазами и тонкими усиками. Распахнутая на груди нижняя рубаха открывала замысловатую татуировку.

— Ну, — облокотился он на косяк двери, — теперича воспитательный дом решил заделать, что ли? Лишний рот добавил.

— Па-а-шел ты… — лениво отозвался хозяин. — Знаю, что делаю! Так тебя, говоришь, как звать?

— Сережка… — оробев, тихо промолвил мальчик.

— Не пойдет! — решительно заявил хозяин. — Вид у тебя жалостливый. Будешь Исусик! Запомнил?

Татуированный весело заржал, крутя головой.

— Вот этот, — показал на него Антоний, — Павел. Он у нас бешеный, если что не так — прибьет. Потому всегда его слушайся, делай, что велит. А меня зови Николай Петрович. Я не Пашка, я добрый, но в меру! Спать будешь в маленькой комнате, там кровать пустая есть. И не вздумай куда сбежать — на дне моря сыщу. Так-то… Иди помоги по хозяйству.

Сергуня понуро поплелся следом за Павлом на кухню, где хозяйничала неразговорчивая полная женщина, готовя обед.

Жизнь снова повернулась. Только к лучшему ли?

* * *

Информация заслуживала внимания. В ней указывалось, что некий иностранный корреспондент (называлась его фамилия и газеты, с которыми он сотрудничал), находясь в одном из московских ресторанов и будучи в состоянии сильного подпития, слезно и громко жаловался своему приятелю, что все русские попы — сродни древним колдунам, и цивилизованному человеку просто невозможно с ними иметь ничего общего, поскольку им всегда будут более дороги деревянные сохи и квас, чем протянутая для помощи дружеская рука сильных мира сего.

Прочтя эти слова, Айвор Янович невольно улыбнулся — ничего себе «штиль» у господина журналиста, надо же было столь выспренно загнуть. Или это «творчество» сотрудника, подготовившего информацию? Так, посмотрим, о чем шла речь дальше.

Отвечая на вопросы своего приятеля, корреспондент вкратце рассказал, что посещал митрополита Московского, Коломенского и Крутицкого и имел с ним беседу. От подробностей нетрезвый иностранный гость воздержался.

Айвор Янович тут же подчеркнул остро отточенным красным карандашом строчку о беседе с митрополитом. Западная пресса проявляет повышенный интерес к ограблению церквей? Или тут преследовались иные цели? Почему журналист упомянул в разговоре о «протянутой дружеской руке»? Неужели состоявшаяся с митрополитом беседа так подействовала на экспансивного писаку, что тот после нее нализался до чертиков? Отчего бы вдруг? Об ограблении церквей газетчик мог написать и без бесед с представителем духовенства — на Западе много чего разного пишут о нашей стране, ни с кем предварительно не беседуя и не советуясь. Значит, дело в другом. Но в чем? Что же так расстроило иностранного гостя, заставив его потерять контроль над собой? Не он ли и пытался «протянуть руку»? Но разве это входит в компетенцию журналистов, пусть даже представляющих самые солидные издания? Если он говорил об этом, то его наверняка уполномочили, но, судя по реакции, предложение осталось без ответа или ответ был резко отрицательным. Потому господин корреспондент с расстройства и глушил спиртное, что не смог добиться результата, ожидаемого его хозяевами? Правдоподобно? Вполне, но это еще не доказано.

О хищении ценностей корреспондент мог узнать разными путями — газетчики народ общительный и пронырливый, особенно западные, не брезгующие собирать любые слухи и сплетни. Хорошо, допустим, узнал, пошел в ограбленную церковь, порасспросил, увидел сам и написал бы. Так нет, он добивается встречи с митрополитом — получить официальное подтверждение и узнать, как тот оценивает произошедшее. Но при чем здесь тогда «дружеская рука помощи», что стоит за этими неосторожно брошенными за ресторанным столиком словами — еще одно направление, в котором вознамерился действовать противник, пытаясь склонить духовенство обратиться за помощью и поддержкой к Западу? И надо ли полагать, что началось «прощупывание» — насколько реально добиться здесь успеха?

Что же, это может быть одной из версий. Корреспондент — лицо не дипломатического ранга, способен наговорить сорок коробов, а о вмешательстве во внутренние дела суверенного государства речь вести трудно — отвертится: меня не так поняли, я только лишь предположил в ходе беседы, а что, если бы вы… и так далее. Потому-то его и могли использовать в роли некоего разведчика настроений умов, ищущего путей возможных компромиссов или сделок. Разведчика…

А почему нет? Почему нельзя предположить, что здесь неожиданно проявилось еще одно, ранее недостающее звено в цепи? Разведка Империи подбирает себе как исполнителей некоего замысла врангелевских офицеров и засылает их в Россию с заданием ждать приказа о начале действий, а пока заводить знакомства в уголовной среде; потом совершаются дерзкие ограбления церквей, похищаются иконы, имеющие большое историческое и художественное значение, и другие ценности, которые должны быть обращены в деньги и использованы для поддержания контрреволюции и вражеской агентуры; предпринимается попытка вызвать крестьянские волнения, будоража народ рассказами о жутких злодеяниях, о разграбленных в первопрестольной и белокаменной Москве церквах. Уже есть сообщения, что в ряде губерний неизвестные люди, называющие себя странниками (никого из них пока еще не удалось задержать, ну да это дело ближайшего времени), пытались вызвать в деревнях недовольство. Правда, из этого у них мало что получилось, но почему такой факт не может встать в одну шеренгу с остальными?

Тогда и «дружеская рука» к месту: почему бы разведке Империи не попытаться дискредитировать советскую власть обращением высших сановников Русской Православной Церкви за помощью к Западу? Если вдруг ничего не получится — тоже не беда, есть возможность писать во всех газетах о происходящих в России событиях и всячески поддержать эмиграцию в ее потугах выбрать себе собственного митрополита. Он-то и будет еще одной ставкой разведки Империи — есть митрополит, значит, со временем будет и патриарх! А верующие, живущие в Советской России, должны слушать своего пастыря, а коль он вещает пастве из-за рубежа, то вполне ясно можно предположить, каковы будут его призывы, к чему начнет он склонять паству, куда ее поведет. Хитро задумали, господа!

Вот куда тянутся нитки от пьяного разговора иностранного корреспондента со своим приятелем в одном из московских ресторанов!

Похищение икон тоже не случайно: хотят лишить нас прошлого, воруют исторические ценности, надеясь тем самым нанести еще один удар. Бьют сразу по нескольким направлениям — пытаются оттолкнуть крестьян, в большинстве своем людей религиозных, от новых начинаний советской власти, раздуть пропагандистскую шумиху, подкормить белое отребье…

И действовать стали еще более активно, раз добрались уже до предложений протянуть «дружескую руку».

Айвор Янович снял телефонную трубку, набрал внутренний номер.

— Сергей Иванович? Здравствуйте… Вот о чем хочу спросить: есть ли возможность поинтересоваться жизнью известного вам корреспондента до приезда в нашу страну? У меня родилось интересное предположение, и хочется узнать, подтвердится оно или нет… Секретов не делаю, сразу рассказываю: проверьте, не работал ли этот журналист преимущественно в тех местах, которые очень интересовали в то время разведку Империи, или, может быть, он, незадолго перед возникновением такого интереса, посещал определенные города и страны? Любопытно было бы проследить, с кем он там виделся, как развивались события потом… Ну, о чем говорил, мы, конечно, не узнаем, можем только догадываться. Чем скорее будет готова справка, тем лучше. Спасибо, буду ждать.

Положив трубку, Айвор Янович еще раз перечитал информацию и подчеркнул красным карандашом слова о «дружеской руке». Если он не ошибся в своих предположениях, разведка Империи сделала свой очередной шаг. Надо будет приглядеть за господином журналистом, поинтересоваться, с кем он здесь общается, где бывает, зачем. Среди его знакомых могут оказаться очень интересные для нас люди, и кто знает, вдруг от них потянется ниточка на юг, к уже известной явке в Екатеринославе.

Скоро, очень скоро может понадобиться эта, до поры до времени не потревоженная, взятая под пристальное наблюдение, явка. Помня о разговоре с председателем ВЧК, Айвор Янович искал сотрудника, способного включиться в контроперацию и успешно продолжить ее на новом этапе. Уже были отобраны несколько кандидатур, начали яснее вырисовываться структура замысла и план новой операции…

* * *

В двадцатые годы И.Н. Якимов, в то время ответственный работник Центророзыска, а впоследствии профессор Московского университета, в своей работе «Современное розыскное искусство» писал:

«…Розыскное искусство должно быть отнесено к числу труднейших искусств, так как оно своим объектом имеет не мертвый материал, как, например, живопись, скульптура, музыка, а человека. В этом отношении оно ближе к военному искусству, так как и то и другое опирается на знание психологии как отдельной человеческой личности, так и масс.

Как всякое искусство, розыскное искусство имеет свою теорию, может быть еще не так глубоко разработанную, как теория других искусств, но, несомненно, существующую, и свою, пока не особенно богатую литературу. Предпосылками теории розыскного искусства являются: первое — наука уголовного права, именно та ее отрасль, которая называется криминалистикой (уголовная техника и уголовная тактика); второе — знание современного преступления, преступной среды, ее обычаев, нравов и преступных профессий и третье — личные качества и свойства, необходимые для лица, желающего изучить это искусство…

Качества и свойства лица, желающего изучить розыскное искусство, играют немаловажную роль. К этим качествам, помимо энергии, смелости, умения владеть собой, способности „притворяться“ (актерская жилка), надо еще отнести внимательность, наблюдательность и особенно — безупречную логику мышления…

Итак, розыскное искусство не так просто и доступно, как многие думают, и далеко не все розыскные работники обладают им в полной мере. Значение же его громадно, так как оно необходимо: первое — при розыске, производимом почти при раскрытии каждого преступления, и второе — в активной борьбе с преступностью…»


Так рождалась новая наука, призванная вооружить необходимыми знаниями работников советского уголовного розыска, вставшего на страже правопорядка, общественного достояния, жизни, чести, достоинства и имущества граждан первого в мире государства рабочих и крестьян — Союза Советских Социалистических Республик.

* * *

Гена Шкуратов с Михаилом Генераловым расположились в тихом, густо заросшем кустами садике пустующего дома, стоявшего напротив «малины» известной Паучихи — Натальи Пауковой, державшей до революции «шланбой» — незаконную торговлю вином.

Время шло, Паучиха сильно постарела, обрюзгла, вином уже торговать не решалась, но зато с охотой предоставляла свой дом для сборищ разномастной блатной публики, охочей выпить самогону, перекинуться в картишки, спустить по дешевке краденое под «пьяные глаза».

Дом у Паучихи был большой, с неказистой дощатой пристройкой около крыльца. Сама хозяйка из дома почти не выходила — подводили распухшие до слоновьих размеров больные ноги. Так, выползет погреться на солнышке летом, а как заметет — безвылазно, до весны, дома. Поэтому ее посетители не боялись никого не застать и смело стучали в окна. Своим отворяли сразу. Чужих не впускали долго, придирчиво расспрашивая, кто да откуда, зачем пришел и чего надо.

Психа наконец разыскали и взяли под наблюдение сегодня днем, на толкучем рынке. Он долго водил за собой по городу, но потом все же пришел в Дубровки, к Марфе — своей подружке, жившей у Натальи Пауковой. Генералов сбегал к телефону, сообщил, что Псих привел на место, и вернулся.

Ожидавший его Генка успел срезать себе палку и теперь остро отточенным ножом вырезал на ней замысловатый узор.

Быстро темнело. В окнах Паучихиного дома горел свет, бросая неровные красновато-желтые квадраты на землю. До притаившихся в садике сотрудников угро доносились громкие выкрики, нестройное пение, чей-то смех. Потом все стихало и через некоторое время начиналось снова.

«У-у, шушера блатная… — зло подумал Шкуратов, — теперь до утра хороводиться будут, черти немытые!»

Ему страстно хотелось вывести все лишаи на теле города — «малины», притоны, подпольные игорные дома, уничтожить под корень всякое ворье, налетчиков, фармазонщиков, Паучих и им подобных, ликвидировать последствия голода, построить новые, красивые дома, чтобы жизнь была, как песня, такой, за которую он ходил на Юденича и Деникина. Сын растет, а отец должен прямо глядеть в глаза своему сыну, зная, что не слукавил в жизни, не искал, где полегче, а всегда делал правильную и нужную работу и теперь может с гордостью показать ее плоды своему сыну. У одного это сад, выращенный своими руками, у другого — хлебное поле, а у Генки — спокойно живущий огромный город.

Бывший моряк отставил палку, убрал нож: сейчас вырезать узоры — только глаза губить. Закралось беспокойство, как бы не пропустить Психа в сгущающейся темноте. Правда, света из окон дома достаточно, чтобы увидеть, как кто-то вышел или вошел, можно даже разобрать, кто именно, а уж фигуру Кольки Психа они за сегодняшний день запомнили хорошо, ни с кем не спутают. Но если свет погасят? Предложил Мише Генералову в этом случае провожать каждого вышедшего до ближайшего уличного фонаря. По одному. И если выйдет Псих, подозвать друг друга условным сигналом. Тот согласился.

Посидели, покурили в кулак. Стала одолевать дрема.

Генка встал, походил тихо, по-кошачьи, туда-сюда в маленьком садике под окнами пустующего дома. Около скамейки, на которой они пристроились, не особенно расходишься.

От нечего делать Шкуратов достал наган-самовзвод, прокрутил барабан, проверяя патроны. Пристроил оружие поудобнее за поясом, так, чтобы выхватить в любой момент.

Видел он сегодня и подружку Психа, Марфу. Размалеванная девка с папиросой. Таких в любом порту кучей наскребешь прямо на причалах — длинная, грудастая, тонкие голенастые ноги в туфлях на высоких каблуках, в ушах качаются серьги чуть не с кулак величиной. Пакость!

Сам Генка, как все большие мужчины, любил женщин, маленьких ростом. Особенно его умиляло, когда у женщины, сидящей на гнутом венском стуле с высокими ножками, ноги не доставали до пола. А тут — верста коломенская, да еще с цигаркой в зубах. Чего же в ней женского?

Мишка начал клевать носом. Заметив это, Шкуратов предложил ему подремать по очереди — час-полтора один, потом другой. Так и ночь легче скоротать. Генералов только согласно кивнул и, поудобнее пристроившись на лавке, задремал.

Геннадий снова закурил, пряча в большой руке огонек папиросы, прислонился к тонкому столбику навеса над крыльцом пустого дома.

Сколько им ждать? Никто не знает.

У Паучихи завели граммофон. Открыли окно — видно, стало душно в накуренной комнате. Ясно было слышно пение Шаляпина — «Очи черные». Пьяные голоса нестройно подтягивали.

«Испортили песню, дураки», — обиделся Шкуратов, наблюдая, как кто-то, стоя у открытого окна, покуривал, выпуская дым в темень ночи…

Под утро Генку, дремавшего на лавке, тихо растолкал Генералов.

— Идет кто-то…

Быстро открыв глаза, Шкуратов уставился в сторону крыльца. Вот мелькнула маленькая тень. У двери завозились, отпирая. Да что-то мал больно человек, стоявший на крыльце. Женщина? Нет, не похоже. Ребенок? Ну да, мальчишка! Что он здесь делает?

— Вроде как извозчик недалеко проехал, — зашептал Мишка. — А потом смотрю — идет…

Хлопнула дверь. Мальчишку впустили.

— Приготовились! — скомандовал Шкуратов, поправляя наган за поясом.

* * *

Подняли Сергуню затемно. Павел был уже одет, ждал. Николай Петрович сунул мальчику в руки кусок хлеба с колбасой «собачья радость», вместо завтрака, велел идти с Павлом.

Вышли. Долго петляли незнакомыми улицами. Наконец за очередным углом показалась извозчичья коляска с дремавшим на козлах неопрятным стариком. С детства привычный к лошадям, Сережка сразу определил, что конь, запряженный в коляску, хорош. Чувствуется, что резвый.

В коляске уже сидел какой-то дядька — мордатенький, галстук-бабочка, приличный костюм. Он молча кивнул Павлу. Уселись в коляску. Старик махнул вожжами над спиной коня. Тот ходко принял с места.

Всю дорогу молчали. Мордатенький вроде как дремал, притулившись в углу. Пашка сопел, курил. Сергуня съел колбасу и хлеб.

Ехали долго, чуть не через весь город. Старик, правивший конем, словно нарочно выбирал самые глухие улицы и переулки. На набережной Москвы-реки, когда показались белеющие в свете раннего утра стены монастыря, коляска остановилась. Мордатенький слез, махнул рукой в сторону монастырского сада, раскинувшегося на береговой круче.

— Там… И быстрее. Ждите у моста.

Пашка кивнул, и они снова поехали. Теперь уже недалеко.

— Видишь дом? Пойдешь туда… — Пашка щелчком отбросил окурок очередной папиросы. — Запоминай, Исусик, что делать и как говорить…

* * *

— Этто было леттом, в теплую погоду… — мучая старенькую семиструнную гитару, фальшиво пел Сенька Бегемот, известный всей Таганке налетчик. В углу, почти неслышно за громким Сенькиным пением, хрипел граммофон. Паучиха, порядком усталая, пристроилась у двери — она уже скупила кое-что по мелочи у подгулявших и теперь ждала только, чтобы они угомонились и завалились спать. Скоро, скоро завалятся — самогон кончается.

Марфа уселась на Колькин пиджак в полоску, которым он так гордился. То бормотала пьяные слова, то смеялась, то вытирала пустые слезы. Псих тянул ее в другую комнату, а она упиралась, вцепившись грязными пальцами в край старого дивана.

— Ну нет… Ну погоди…

— Ты познакомила с «малиной» и наганом… — ревел свое захмелевший Сенька Бегемот.

Услышав стук в дверь, робкий, незнакомый, Паучиха насторожилась, вышла в сени. Поглядев в щель между досками пристройки, открыла дверь, впустив мальчонку, худенького, светловолосого.

— Чего тебе? — она сложила толстые руки на животе и посмотрела на него с брезгливым недоумением. — Шляются тут!

— Кольку Психа… — пролепетал мальчишка.

— Ишь ты… А почто он тебе, сопля ты этакая?

— Ему велено передать, — мальчишка смотрел исподлобья.

— Жди, — бросила Паучиха и, тяжело переваливаясь на толстенных ногах, вышла.

Буквально через минуту в сени выскочил Колька Псих, поправляя спадающую на лоб косую челку.

— Ну? — уставился на мальчишку пьяными глазами.

— Ты Колька?

— Ну я, говори, чего…

— Ангелина тебя ждет у монастыря. Велела сейчас идти. Никому, сказала, не говорить.

Псих ненадолго задумался. Потом согласно кивнул.

— Я сейчас, отведешь. Не уходи, а то по шее!

Он быстро вернулся в комнату. Зло выдернул пиджак из-под тощего зада Марфы — расселась тут, курва, — накинул его на плечи.

— Наливай, Сеня, я мигом…

* * *

Псих вывалился на крыльцо по-пьяному шумно, спотыкаясь и пошатываясь. Чертыхнулся, уронив свой картуз. Поднял, отряхнул, ударив о колено. Надел. Поплелся за мальчишкой.

— Куда это они? — прошептал Генералов. — Светает только.

— Самое их время, — сплюнул Шкуратов. — Но откуда мальчишка? Давай за ними, остальные, видно, догуливать будут. А нам этого упускать никак нельзя.

Свежий воздух, видимо, немного отрезвил Психа, тот заметно прибавил шагу. Стало ясно, что Колька и мальчишка идут к Москве-реке, в сторону монастыря. Сейчас кончатся переулки, по-московскому кривые, тесно застроенные, потом будет широкая площадь перед монастырем, а дальше — заросли бывшего монастырского сада, густо разросшегося под белыми стенами. Главное — незаметно для преследуемых пересечь площадь. Потом, на садовых дорожках у стен, будет проще. Там есть где спрятаться — кругом кусты, деревья.

Колька и мальчишка наискосок перешли площадь. Выждав немного, Шкуратов и Генералов бегом припустились следом за ними.

Под стенами монастыря за ноги начала цепляться мокрая от росы трава. В предрассветной тишине далеко разносились все звуки — было слышно, как Псих что-то насвистывал, потом остановился на минутку прикурить. Мальчик подождал. Снова пошли. Псих впереди, ребенок сзади.

Неожиданно из-за выступа белой монастырской стены появилась темная фигура и шагнула им навстречу.

Шкуратов, насторожившись, сунул руку под пиджак, нащупывая рубчатую круглую рукоять нагана…

Мордастый дядька появился неожиданно. Сережка не успел даже сначала ничего понять.

Дядька, коротко взмахнув рукой, быстро ударил Психа в грудь и тут же отпрыгнул назад. Блеснуло лезвие узкого ножа в его руке.

Псих остановился, словно внезапно наткнувшись на какую-то невидимую преграду. Беспомощно шевельнулись его враз онемевшие губы, и он мягко осел на мокрую от росы землю. С губ по подбородку потекла тонкая струйка крови. Его лицо с остановившимися глазами начало быстро бледнеть.

Сергуня закричал от ужаса и бросился бежать через кусты, не разбирая дороги…

* * *

Геннадий приостановился — впереди что-то было не так. Двое взрослых сошлись на дорожке сада, мимолетное движение руки неизвестного — и Колька Псих кулем осел на землю.

Дико закричав, мальчишка кинулся в сторону.

«Прирезали!» — внутренне похолодев, понял Шкуратов и, быстро выхватив наган, бросился вперед.

— Стой, стой! — закричал он неизвестному.

В ответ грохнул выстрел. Пуля срезала ветку растущего в стороне дерева. Неизвестный побежал.

«Врешь, не уйти тебе! — Генка прицелился и выстрелил в ответ. — Далеко, черт бы его совсем! Не попал».

Неизвестный запетлял между деревьев старого сада. Глухо стукнул пистолет Генералова. Еще раз. Мимо!

— Скорее! За ним!

Они побежали, стремясь прижать бандита к реке. Расстояние начало сокращаться. Неизвестный остановился и, обернувшись, с двух рук выстрелил несколько раз подряд. Генка едва успел отпрянуть за толстый корявый ствол большой липы. Заметил, как Генералов охнул и схватился за плечо.

— Что? — обернулся к нему разгоряченный Шкуратов. — Зацепило? Давай к Психу, а я за этим…

Бандит, осклизаясь на мокрой траве, спешил оторваться от погони. Обернувшись, выстрелил еще раз.

Геннадий ответил тремя выстрелами. Целил в ноги. Желание взять неизвестного бандита живьем было очень сильным. Да и надо! Продырявить ему голову Шкуратов теперь мог быстро, расстояние сократилось, но что потом узнаешь от человека с простреленным насквозь черепом?

Внезапно неизвестный спрыгнул с косогора, на котором раскинулся сад, выходящий к реке, покатился кубарем вниз. Подбежав к краю обрыва, Гена увидел, что внизу, недалеко от моста, стоит извозчичья коляска. Какой-то мужчина — не разглядеть издали лица — тащил к ней барахтавшего в воздухе руками и ногами мальчишку, крепко ухватив его поперек туловища.

Выстрелить? Можно парнишку задеть.

Бандит внизу резво вскочил на ноги, выстрелил еще раз, целясь по хорошо видной на фоне белой монастырской стены фигуре Шкуратова, и шустро припустил к коляске. Сидевший на козлах кучер уже раскрутил над головой длинный кнут.

Прыгнуть с косогора следом за бандитом? Нет, не успеешь догнать. Неужели уйдет? И тут решение пришло само собой.

Припав на колено, милиционер тщательно прицелился в коня, но кучер уже ударил кнутом, жеребец рванул. Пуля вышибла искру из булыжника на том месте, где он только что стоял, и с визгом ушла вверх.

Бандит бегом догнал коляску, ухватился за край. Ему помогли влезть. Кучер нахлестывал коня. Тот припустил рысью.

Шкуратов плюнул в сердцах и отер выступивший на лбу пот.

— Все равно возьму! — поклялся он сам себе. — Найду и возьму зверюгу!..

Когда Геннадий вышел к месту быстротечной трагедии, Генералов сидел на земле рядом с телом Психа. Он уже успел перетянуть себе простреленное предплечье оторванным от нижней рубахи лоскутом.

Не выпуская из рук нагана, Гена наклонился к телу, взял за запястье вялую, начинающую холодеть безжизненную руку, пытаясь нащупать пульс.

— Готов… — морщась от боли, сказал Генералов. — В сердце он его.

Шкуратов выпрямился, огляделся.

— Ну чего? Ты тогда побудь здесь, а я пойду поищу телефон. Надо своим позвонить. Вон как они, дела-то, поворачиваются…

Загрузка...