1960-е (9)

8. 1960 № 8 (стр. 137 – 148). Основной философский вопрос и критика современного идеализма

Рассмотрение проблем историко-философской науки, начавшееся на страницах журнала «Вопросы философии», является как нельзя более своевременным. Завершается издание многотомной «Истории философии», готовятся к публикованию учебные пособия по истории философии, вышел в свет ряд историко-философских монографий. Все это требует анализа, научного разбора теоретических вопросов истории философии как науки, ибо эта наука по самой своей природе не может быть только эмпирическим повествованием о делах давно минувших дней. История философии – теоретическая дисциплина, исследующая объективные закономерности и основные этапы развития философского знания.

Поляризация философии на два противоположных лагеря – материализм и идеализм, борьба между материализмом и идеализмом составляют специфическую закономерность развития философской теории в условиях классового общества. Это основное положение марксистско-ленинской историко-философской науки должно быть осмыслено конкретно-исторически, в полном объеме, с учетом объективного содержания и субъективной формы выражения основного вопроса философии. Этой проблеме и посвящается настоящая статья.

1. Объективное содержание и субъективная форма выражения основного философского вопроса

В истории философии, более чем в какой-либо другой исторической науке, исследующей развитие идеологических форм общественного сознания, в которых отражение действительности является в то же время самосознанием определенного класса, необходимо разграничивать объективное содержание философских учений и их субъективную, подчас даже произвольную форму выражения. Материалистическая, бесспорно, атеистическая система великого голландского мыслителя Б. Спинозы изложена им как учение о боге и его атрибутах. В этой связи Маркс говорил: «Даже у философов, которые придали своим работам систематическую форму, как, например, у Спинозы, действительное внутреннее строение его системы совершенно отлично от формы, в которой он ее сознательно представил» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XXV, стр. 229). Это замечание Маркса имеет огромное методологическое значение для истории философии; оно, в частности, весьма важно для теоретического анализа основного вопроса философии.

Если бы И. Фихте сказали, что центральным пунктом его философии является определенное решение вопроса об отношении мышления к бытию, он, вероятно, ответил бы, что его неправильно поняли. «Вся моя система, от начала до конца – лишь анализ понятия свободы», – писал этот типичный представитель субъективного идеализма, несмотря на то, что в ряде случаев он непосредственно подходил к формулировке основного философского вопроса. Но не только Спиноза и Фихте, – все домарксовские философы, в том числе и те, которые сознательно противопоставляли свое учение в корне противоположному философскому направлению, не видели того, что то или иное (материалистическое или идеалистическое) решение вопроса об отношении духовного к материальному является исходным пунктом, определяющим направление любой философской системы. Даже наиболее выдающиеся мыслители прошлого, вплотную подходившие к диалектическому материализму, не сознавали, какой теоретический вопрос является ключевым в решении всей совокупности философских проблем.

В.И. Ленин, констатируя, что «Н.Г. Чернышевский стоит вполне на уровне Энгельса» в отношении к кантовскому агностицизму и субъективизму, отмечает вместе с тем, что «Чернышевский стоит позади Энгельса, поскольку он в своей терминологии смешивает противоположение материализма идеализму с противоположением метафизического мышления диалектическому» (Соч., т. 14, стр. 345).

Значит ли это, что и наиболее выдающиеся представители домарксистской философии ни в какой мере не приблизились к научному пониманию действительного значения вопроса об отношении мышления к бытию в построении философских систем, в логическом развитии их основных положений? Конечно, нет. Поскольку эти мыслители занимались исследованием реального отношения духовного к материальному, они не могли уйти от постановки и оценки теоретического значения этого вопроса. Так, Гегель утверждал, что «дух и природа, мышление и бытие суть две бесконечные стороны идеи», единство которых стремятся постигнуть все философы. «Философия, – писал Гегель, – поэтому распадается на две основные формы разрешения этой противоположности, реалистическую и идеалистическую философию, то есть на философию, заставляющую возникнуть объективность и содержание мысли из восприятий, и философию, исходящую в своем искании истины из самостоятельности мышления» (Соч., т. XI, стр. 208 – 209). Однако, несмотря на эту гениальную догадку, Гегель, в силу органически присущего ему непонимания действительной роли материализма в истории философии, вследствие идеалистической недооценки материального вообще, не мог, конечно, осознать основополагающего значения вопроса об отношении духовного к материальному в строении каждой философской системы, в исторически-преемственном развитии философских знаний, в поляризации философии на два противоположных лагеря – материализма и идеализма.

Итак, мы имеем дело с историческим парадоксом: многие философы, исходя в своем теоретическом самоопределении из того или иного решения основного философского вопроса, не сознавали того, что именно этот вопрос является основным. Это противоречие между субъективным и объективным, характеризующее не только отдельные философские системы, но и всю домарксистскую философию, может быть объяснено и позитивно разрешено лишь с позиций диалектического и исторического материализма. Исходя из научного анализа несомненного факта – отношения общественного сознания к общественному бытию, – основоположники марксизма пришли к открытию главного философского вопроса, к теоретическому объяснению того, почему именно вопрос об отношении сознания к бытию, духовного к материальному вообще является основным, определяющим.

Положение марксизма об основном философском вопросе является, с одной стороны, специальным историко-философским выводом из материалистического понимания истории; с другой стороны, оно представляет собой научное обобщение, подытожение всего предшествующего развития философской мысли. Не удивительно поэтому, что философы, чуждые материалистическому пониманию общественной жизни и далекие в силу этого от научно-исторического понимания развития философии, не сумели открыть основного вопроса философии, несмотря на то, что они постоянно имели с ним дело, исходили из него, решали его, подвергали критике противоположные его решения и т.д.

Итак, рассмотренное выше противоречие между объективным и субъективным в содержании философских учений имеет вполне рациональное объяснение: открытие основного философского вопроса является неотъемлемой частью того революционного переворота в философии, который совершили Маркс и Энгельс. А то обстоятельство, что исходная теоретическая предпосылка всех философских учений была выявлена лишь после многовекового развития философской мысли, не должно, конечно, вызывать недоумения. «Принципы, – говорил Энгельс, – не исходный пункт исследования, а его заключительный результат…» («Анти-Дюринг», стр. 34. 1948). Само собой разумеется, что это в первую очередь относится к такому важнейшему принципу историко-философского исследования, каким является вопрос об отношении мышления к бытию, идеального к материальному. Громадное методологическое значение этого принципа заключается в том, что он раскрывает основную специфическую закономерность развития философии, противоречивое единство исторического развития философских знаний, несмотря на многообразие философской проблематики, неизбежно изменяющейся вместе с изменением предмета философии в ходе ее многовековой истории.

2. Основной вопрос философии и современная идеалистическая философия

Если величайшие предшественники философии марксизма, как правило, не могли выделить отношение духовного к материальному как основной философский вопрос, то современные буржуазные философы, ведя непримиримую войну против марксизма и материализма вообще, категорически отвергают уже установленный, проверенный, подтвержденный факт существования основного вопроса философии. В то время как позитивисты второй половины XIX века утверждали, что отношение мышления к бытию непознаваемо, неопозитивисты заявляют, что этого отношения вообще не существует объективно, в силу чего основной философский вопрос является… псевдопроблемой. Совершенно очевидно, что такой вывод логически вытекает из неопозитивистского положения о том, что признание объективной реальности является псевдоутверждением, то есть утверждением, бессмысленным с точки зрения науки. Идеалистически решая основной философский вопрос, неопозитивизм объявляет его вместе с тем псевдопроблемой, прикрывая идеализм агностическим заявлением о том, что он отвергает «и тезис о реальности внешнего мира, и тезис о его нереальности, как псевдоутверждения» (Р. Карнап. «Значение и необходимость». 1959, стр. 312).

Неопозитивисты-семантики, отрицая реальное содержание общих понятий, объявляют отношение мышления к бытию всего лишь отношением абстрактных понятий или даже фикций, а борьбу материализма и идеализма – бесплодным спором о словах. На деле же, неопозитивисты продолжают агностическую линию в истории философии, представители которой (начиная с Д. Юма), отказываясь от решения первой стороны основного философского вопроса, субъективно-идеалистически решают вторую его сторону. Этот гносеологический идеализм выдается за преодоление «крайностей» материализма и идеализма, между тем как в действительности он представляет собой новейшую, наиболее изощренную форму идеализма, одним из родоначальников которой является Э. Мах. Последний, как известно, утверждал, что субъективное и объективное, психическое и физическое – это, в сущности, одно и то же, но лишь рассматриваемое в различных отношениях. С этой точки зрения нечто твердое есть физическое, поскольку оно рассматривается в отношении к тяжелому, голубому, прямоугольному и т.д. Если же нечто твердое рассматривается в отношении к субъекту, то оно уже не физическое, а психическое. Само же по себе твердое, красное, теплое и т.п. не есть ни психическое, ни физическое, а представляет собой «нейтральный элемент» всего существующего.

Приверженцы позитивистского идеализма третируют материалистическое учение о первичности материального и вторичности духовного как исторический анахронизм и запоздалую рецепцию античной философской космологии с ее наивными представлениями о первоматерии, первовеществе, апейроне. Никакой первоматерии не существует, заявляют с победоносным видом новейшие позитивисты. Но диалектический материализм, как известно, бесконечно далек от допущения начала мира как во времени, так и в пространстве. Признание не только количественной, но и качественной бесконечности мира неотделимо от диалектико-материалистического решения основного философского вопроса. Марксистская философия говорит о первичности материи лишь по отношению к сознанию, то есть в том смысле, что сознание есть продукт материи, ее высшее свойство, ее отражение.

С точки зрения диалектического материализма, так называемая онтологическая постановка вопроса об отношении материи и сознания и гносеологическая постановка того же вопроса образуют неразрывное единство: материя первична, сознание вторично, значит, материя существует вне и независимо от сознания, которое является отражением материи, отображением объективной реальности. Между тем неопозитивисты, неореалисты, неотомисты пытаются доказать, что диалектико-материалистическое решение основного вопроса философии означает смешение материализма с реализмом (см., например, G.А. Wetter. «Der dialektische Materialismus». Freiburg, 1953, S. 310; I. de Vries. «Die Erkenntnistheorie des dialektischen Materialismus». S. 98, München, 1957). Положение Энгельса о первичности материи является с этой точки зрения исходным пунктом материализма, а положение Ленина о существовании вне и независимо от сознания объективной реальности – исходным пунктом «реализма», о котором говорится, что это ни материалистическое, ни идеалистическое учение. Так, неореалист Холт утверждал, например, что «все существующее не является ни духовным, ни материальным, а представляет собой некое нейтральное существование».

Не трудно понять, что эти идеалистические выпады против марксистско-ленинской постановки и решения основного философского вопроса основываются на смешении гносеологического подхода к проблеме с естественнонаучным исследованием психического и физиологического. Последнее, по словам современных идеалистов позитивистского толка, лишает всякого основания какое бы то ни было противопоставление духовного и материального: такое противопоставление объявляется пережитком первобытного анимизма, проявлением религиозного спиритуализма, мистицизмом. И в этих грехах обвиняется… диалектический материализм, несмотря на то, что именно диалектический материализм доказал, что противоположность материи и сознания «имеет абсолютное значение только в пределах очень ограниченной области: в данном случае исключительно в пределах основного гносеологического вопроса о том, чтó признать первичным и чтó вторичным. За этими пределами относительность данного противоположения несомненна» (В.И. Ленин. Соч., т. 14, стр. 134 – 135).

Само собой разумеется, что физиология, доказывающая, что мышление является свойством высокоразвитой материи – мозга, полностью подтверждает материализм, а следовательно, и материалистическое решение основного вопроса философии. Те же, кто утверждает, что сама постановка вопроса о том, что первично – материальное или духовное, – лишена смысла, пытаются лишь смазать различие между тем и другим, между материей и высшим результатом ее развития. Вот почему отрицание основного философского вопроса является в наше время характерным признаком идеализма.

В.И. Ленин указывал, что классики домарксистской философии открыто противопоставляли основные философские направления и становились на позиции того из них, которое считали истинным. Нынешние идеалисты не могут быть последовательными, ибо откровенный идеализм уже дискредитировал себя. Поэтому его сторонники выступают под флагом «реализма», а иногда даже, как это ни странно, называют себя «материалистами», вкладывая в понятие «материализм» идеалистическое содержание. Так, лидер американского «критического реализма» Д. Сантаяна называл себя единственным в американской философии материалистом, а Р. Карнап характеризовал свою позитивистскую концепцию как «методический материализм».

Отбрасывание основного вопроса философии, псевдоматериалистические возражения против материалистического решения этого вопроса, кокетничанье с понятием «материализм», смазывание коренной противоположности между различными философскими направлениями, противопоставление материализму и идеализму «реализма» – все это типичные проявления разложения современной буржуазной философии. Отсюда понятно, почему Бохенский, один из наиболее реакционных представителей современного теологического идеализма, утверждает, что идеалистическая философия уже не имеет сторонников на Западе, она исчерпала себя, уступила место неотомистскому «реализму», экзистенциализму, неопозитивизму и другим течениям, которые, по словам Бохенского, принципиально отличны от идеализма.

Очевидно, что словесный отказ от идеализма, характерный для современной буржуазной философии, есть не что иное, как попытка спасти и обновить идеализм путем отказа от некоторых, явно дискредитированных положений идеалистической философии. Этот вывод вполне подтверждается, если рассматривать типичное для современной буржуазной философии определение понятия «идеализм». Такое определение мы находим, например, у маститого французского философа А. Лаланда. «Под идеализмом в настоящее время (разрядка моя. – Т.О.) понимают философскую тенденцию, которая заключается в сведении всего существующего к мысли в самом широком смысле слова… Идеализм, следовательно, противостоит онтологическому реализму, который, соответственно самому понятию онтологии, допускает существование, независимое от мысли» («Vocabulaire technique et critique de la philosophie», pp. 435 – 436. Paris, 1956). Согласно этому определению, махизм (и идеалистический эмпиризм вообще), сводящий все существующее не к мысли, а к ощущению, рассматривающий ощущения как независимые от мышления, не является идеализмом и, больше того, представляет собой разновидность «реализма», поскольку махизм признает «нечто», независящее от мышления. С помощью такого рода софизмов идеалисты пытаются доказать, что философ, считающий ощущение первичным, а мышление вторичным, не является идеалистом.

Экзистенциалисты, объявляющие первоначальной реальностью «существование», фрейдисты, доказывающие, что сознание является производным от подсознательного, неотомисты, признающие, что природа существует независимо от человека, поскольку она сотворена богом, неореалисты, провозглашающие, что между вещами и их отражениями нет никакого различия, что идеи образуют независимую от субъекта реальность, – все они, по мнению Лаланда, Бохенского и других идеологов современной буржуазии, не являются уже идеалистами. Их утверждения – это-де преодоление идеализма, возвышение над «односторонними» противоположными лагерями в философии и т.д. «В наше время, – писал В.И. Ленин свыше пятидесяти лет тому назад, – нельзя философу не объявлять себя „реалистом“ и „врагом идеализма“» (Соч., т. 14, стр. 310).

Основной вопрос философии является принципиальной, альтернативной постановкой проблемы: или материализм, или идеализм, третьего, по существу, нет. Эта-то альтернатива как раз и неприемлема для современных буржуазных философов, как неприемлемы для большинства из них и откровенная пропаганда идеализма и открытое подчеркивание своей несомненной, буржуазной партийности. Они отвергают, следовательно, основной вопрос философии, чтобы избежать этой альтернативы. Вот почему экзистенциалист П. Рикер утверждает, что существуют не два, а четыре основных философских направления: материализм, спиритуализм, идеализм и реализм. Эту же точку зрения высказывает и де Фриз. Материализм, по мнению этих идеалистов, считает все существующее материальным; спиритуализм допускает некую сверхприродную, сверхчувственную, рационально непостижимую реальность; идеализм сводит все существующее к мышлению; реализм, напротив, признает независимую от мышления реальность.

П. Рикер и другие философы, разделяющие данную точку зрения, не анализируют взаимоотношений между названными выше философскими течениями. Между тем не трудно увидеть, что материализмом они называют вульгарный материализм, спиритуализмом – объективный идеализм, идеализмом – преимущественно идеализм субъективный. Что же касается термина «реализм», то он обозначает у них теории объективно-идеалистического толка (вроде неотомизма) или же эклектические попытки сочетания субъективного и объективного идеализма, что характерно для неореалистов, «критических реалистов», сторонников феноменологии, и т.д. «Реалист» говорит о существовании объективной реальности, но истолковывает понятие «объективность» идеалистически, отбрасывая материалистический тезис о вторичности духовного. Так, американские неореалисты в своем программном труде «Новый реализм» утверждали, что неореализм «развивает теорию познания независимо от вопроса о том, что является первичным – материя или дух. То, что называют объектом познания, совпадает с идеей» («The New Realism». 1912, p. 185). Совершенно ясно, что при таком понимании объективной реальности «реализм» не имеет ничего общего с материализмом.

Таким образом, хотя современные буржуазные философы и отвергают основной вопрос философии, они фактически не могут уйти от выше указанной альтернативы, от решения этого вопроса. И решают они его, конечно, идеалистически. При этом идеалистическое решение данного вопроса современные буржуазные философы затушевывают безосновательными ссылками на то, что идеализм сводит все существующее к мышлению, считает мышление первичным; они же не считают мышление первичным и выводят его из ощущения, из подсознательного, а иной раз даже из «материи», которая в таком случае рассматривается как внешнее проявление иррациональной сверхматериальной сущности. Последнюю концепцию мы встречаем, например, у Бергсона, который утверждает, что мышление находится в коррелятивном отношении с материей (нечто вроде принципиальной координации Авенариуса), в то время как интуиция, инстинкт неотделимы от иррациональной «длительности», продуктом распада которой якобы является материя.

Энгельс подчеркивал, что основной вопрос философии есть вопрос об отношении мышления к бытию, духа к природе. Это значит, что идеалист, формулируя исходные посылки своей философии, может принять в качестве первоначала любую форму духовного – не только мышление, но и ощущение, представление, воображение, интуицию, инстинкт, веру, «подсознательное», общие понятия, эмоции, волю, абсолютный дух, то есть бога и т.д. Этим определяются как основные формы, так и многочисленные разновидности идеализма. На эту особенность идеализма обратил внимание В.И. Ленин, который еще в начале текущего столетия указывал на существование различных форм, разновидностей, приемов идеалистического решения основного вопроса философии. «Мир есть не-Я, созданное нашим Я, – говорил Фихте. Мир есть абсолютная идея, – говорил Гегель. Мир есть воля, – говорил Шопенгауэр. Мир есть понятие и представление, – говорит имманент Ремке. Бытие есть сознание, – говорит имманент Шуппе. Физическое есть подстановка психического, – говорит Богданов. Надо быть слепым, – подчеркивал Ленин, – чтобы не видеть одинаковой идеалистической сути в различных словесных нарядах» (Соч., т. 14, стр. 215).

Однако изощренность идеалистической философии доходит до того, что некоторые ее представители объявляют первоначалом идеалистически истолкованное материальное. В.И. Ленин, характеризуя философию Ш. Ренувье, отмечал, что этот реакционный философ объявляет основой всего существующего закон. «Вещь в себе решительно отвергается. Связь явлений, порядок, закон объявляется априорным, закон пишется с большой буквы и превращается в базу религии. Католические попы в восторге от этой философии» (там же, стр. 198).

Не трудно понять, что, поскольку закон отрывается от реальной действительности и противопоставляется последней как некая возвышающаяся над ней сила, с которой действительность обязана сообразовываться, постольку понятие закона теряет свой научный смысл и превращается в псевдоним сверхприродного духа.

Время, как известно, не есть духовная сущность: это форма существования материи и, следовательно, материальная форма. Но оторвите время от материи, противопоставьте его природе, и вы получите идеалистически-иррационалистическое решение основного философского вопроса, предложенное А. Бергсоном. «Время вне временных вещей = бог», – говорил по этому поводу В.И. Ленин (Соч., т. 38, стр. 58.)

Идеалист может даже утверждать, что он считает «природу» первичной, вечной и т.д. Но стоит присмотреться к его концепции, и станет ясно, что идеалист отрывает природу от материальности, телесности. Относительно такого рода идеалистических концепций В.И. Ленин писал: «Природа вне, независимо от материи = бог» (там же).

Известно, что некоторые прагматисты (следуя бихевиористам) приходят к отрицанию реальности сознания, мышления и духовного вообще, ни в малейшей мере не отказываясь от идеализма, то есть так же, как все идеалисты, отрицают существование независимой от субъекта объективной реальности, объективной истины и т.д. Немецкий иррационалист Г. Кайзерлинг определяет все рационально постигаемое, то есть все то, что мы узнаем при помощи чувственных восприятий и научного познания, как «внешнее», противопоставляя ему «внутреннее», как нечто определяющее, первоначальное, независимое от природы, материи. Само собой разумеется, что это чистейший идеализм, несмотря на то, что Кайзерлинг не рассматривает «внутреннее» как сознание; мышление, интеллект – все эти формы духовного – он относит к «внешнему», сопоставляет с материей, природой.

Небезызвестный английский философ Смэтс, создатель так называемого «холизма», противопоставлял «целое» частям. Понятие абсолютной целостности, освобожденное от составляющих его частей, от всего реально-природного, превращалось Смэтсом в мистическое первоначало. Таким же мистическим первоначалом является и «конкретное существование» в философии Ж. Лашелье, поскольку вся природа рассматривается этим реакционным французским философом как «абстрактное существование», являющееся производным от высшей, «конкретной» реальности, то есть в конечном счете от бога.

Таким образом, современный идеализм всячески затушевывает, запутывает, мистифицирует ту классически ясную, предельно четкую постановку философских проблем, которая вытекает из марксистско-ленинского решения основного философского вопроса. Без мистификации этого исходного пункта современный идеализм превращается в очевиднейший для всех нонсенс. Именно поэтому отрицание, отбрасывание основного философского вопроса представляет собой не одну из особенностей современной буржуазной философии, а ее modus vivendi.

3. Материалистическое решение основного вопроса философии – важнейший принцип историко-философского исследования

Для того, чтобы успешно опровергать утонченную аргументацию современного идеализма, недостаточно простого повторения той бесспорной истины, что исследование отношения духовного к материальному составляет основной вопрос философии, что различные ответы на этот вопрос разделяют философию на противоположные – материалистический и идеалистический – лагери. Необходимо конкретно-исторически рассматривать содержание этого вопроса и его формы, обогащая новыми данными диалектико-материалистическое понимание основного философского вопроса. Здесь, как и везде, научный анализ проблемы должен носить не догматический, а творческий характер.

Борясь против современной идеалистической философии, необходимо генетически исследовать основной философский вопрос, то есть показать, из чего он проистекает, почему он является действительно основным, а не производным вопросом, необходимым, общим для всех философских учений, в особенности (как на это указывал Энгельс) в новое время.

На наш взгляд, вопрос об отношении духовного к материальному коренится в том основном факте, из которого исходит вся человеческая деятельность, – в различении субъективного и объективного. Каждый человек (в том числе и идеалист) отличает себя от всего другого и благодаря этому сознает себя как Я, то есть как индивидуальность. Восприятие окружающей нас объективной действительности невозможно без осознания своего отличия от воспринимаемых предметов. Сознание человека есть вместе с тем и самосознание, поскольку никому не придет в голову считать себя деревом, рекой, ослом или какой-либо вещью, которую он воспринимает.

Кант был совершенно прав, когда утверждал в «Критике чистого разума», что сознание самого себя невозможно без восприятия внешней, вне тебя находящейся действительности. Конечно, философ-идеалист, признавая различие между субъективным и объективным, может затем объявить это различие лишь видимостью или же существующим только в сознании. Но так или иначе, и идеалист, как об этом свидетельствует вся история философии, не может принципиально отказаться от разграничения субъективного и объективного, Я и не Я, как бы ни истолковывал он взаимоотношения между тем и другим.

Понятия субъективного и объективного охватывают все существующее, включая и человека. Какое бы явление ни рассматривалось, его всегда можно отнести к объективному или субъективному. Конечно, люди могут не соглашаться друг с другом в том, что считать объективным, а что – субъективным. Люди могут спорить друг с другом относительно того, является ли данный факт объективным или субъективным. Но даже те, кто, совершая идеалистическую ошибку, утверждают, что нет никакой объективной реальности, вынуждены проводить различие между объективным и субъективным и рассматривать отношения между тем и другим.

Так, неопозитивисты, объявляя понятие «объективная реальность» бессмысленным в научном отношении, требуют проведения демаркационной линии между субъективным и «интерсубъективным», между личным и «общественным», как выражается Б. Рассел, то есть никоим образом не отказываются от применения, разграничения, исследования вышеуказанных понятий.

Тезис о существовании третьего, нейтрального, является одним из основных положений неореализма. Гносеологические корни этого идеалистического утверждения заключаются в том, что субъективное находится в единстве с объективным. Это единство неореалист превращает в тождество идеи и предмета, субъективного и объективного. В действительности же то обстоятельство, что некоторые явления (например, ощущения) содержат в себе и объективное и субъективное, не делает их чем-то нейтральным. Ощущения представляют собой определенное отношение человека к воспринимаемому предмету. Не удивительно поэтому, что ощущения субъективны по форме и в основном объективны по содержанию. Как это вынуждены были в конечном счете признать и многие неопозитивисты, понятие нейтральной реальности является априористическим, неосновательным допущением. Ничего третьего, нематериального и вместе с тем недуховного, не существует. Все, что существует, может быть отнесено к материальному или нематериальному, к объективному или субъективному.

Экзистенциалисты заявляют, что понятие существования представляет собой нечто третье, то есть нечто не материальное, но и не духовное, не объективное, но вместе с тем и не субъективное. Однако это утверждение является обычным софизмом идеалистической философии. Ведь существования, безотносительного к определенным предметам, явлениям, существования вообще, нет, как нет (употребляя выражение Аристотеля) дома вообще вне реальных, единичных, видимых домов. Всякое конкретное, определенное существование, всякий факт, событие можно и должно отнести или к объективному, или к субъективному.

Итак, все возражения идеалистов против разграничения субъективного и объективного, духовного и материального не выдерживают критики. И здравый смысл, и наука, и общественная практика обязывают всех людей, в том числе и философов, проводить вышеуказанное разграничение, являющееся необходимой предпосылкой сознательной и целесообразной деятельности людей, специфической особенностью человеческого сознания, неразрывно связанного с самосознанием. Именно этот основной факт, то есть отношение человека к внешнему миру, объективно существующее отношение между духовным и материальным, субъективным и объективным, и выражает основной вопрос философии.

Исследование необходимости и всеобщности основного философского вопроса неизбежно приводит к выводу об объективной закономерности поляризации философии на два противоположных лагеря – материализма и идеализма. Однако эту поляризацию философских систем не следует представлять себе упрощенно, объявляя причиной возникновения материализма и идеализма альтернативный характер основного философского вопроса, то есть возможность двух диаметрально противоположных ответов на вопрос об отношении духовного к материальному. Различные варианты ответа на основной вопрос философии образуют лишь теоретическую основу деления философии на материалистическое и идеалистическое направления. Само собой разумеется, что теоретическая основа образовалась уже после того, как возникли эти противоположные направления; ее появление свидетельствовало о том, что противоположность материализма и идеализма достигла уже значительного развития.

Материализм и идеализм имеют глубокие социально-экономические и гносеологические корни. Господство стихийных сил природы (а с расколом общества на классы – стихийных сил общественного развития) было необходимой предпосылкой возникновения религии, а затем и идеализма. Гносеологические корни этого исторического процесса – в противоречивом развитии человеческой способности абстрактного мышления, воображения, фантазии. В отличие от идеализма материализм (и естествознание) возникает на базе исторически развивающегося господства человека над отдельными стихийными силами природы. Развитие противоречий между классами и внутри господствующего класса рабовладельческого общества привело к более резкому, непримиримому противоречию материализма и идеализма, к борьбе между этими основными противоположными философскими направлениями. Однако социально-экономическая обусловленность поляризации философии на два противоположных лагеря нисколько не умаляет значения основного философского вопроса, то или иное решение которого образует теоретическую основу и руководящий принцип в решении всех философских проблем.

Конкретно-историческое рассмотрение вопроса об отношении духовного к материальному предполагает учет различных форм решения основного философского вопроса представителями одного и того же – материалистического или идеалистического – философского направления. И философия марксизма и метафизический материализм XVII – XVIII веков в общем и целом дают одно и то же, то есть материалистическое, решение этого вопроса. Однако было бы грубой ошибкой не видеть в этих границах качественного различия между диалектико-материалистическим и метафизическо-материалистическим решением основного философского вопроса. Ведь, кроме основной – материалистической или идеалистической – постановки вопроса об отношении идеального к материальному, существует и производная – метафизическая или диалектическая – постановка этого же вопроса. Материалист-метафизик не может понять исторического развития сознания, скачкообразного перехода от материи к сознанию и зачастую склоняется к воззрению, согласно которому духовное, как свойство материи, никогда не возникает. Метафизический материализм не может распространить материалистическое решение основного философского вопроса на понимание общественной жизни и, значит, остается идеалистом в социологии, в силу чего метафизически-материалистическое решение вопроса об отношении духовного к материальному не является последовательным и носит в известном смысле половинчатый характер. В отличие от метафизического материализма марксистско-ленинская философия применяет теорию развития к материалистическому решению основного философского вопроса, диалектико-материалистическое решение которого марксизм распространяет на познание общественной жизни.

С конкретно-историческим пониманием материалистического решения основного вопроса философии должно быть связано и конкретно-историческое понимание противоположности между материализмом и идеализмом. Абстрактное, внеисторическое противопоставление материализма и идеализма без учета достигнутой ими исторической ступени развития противоречит принципам марксистско-ленинской истории философии как науки. Энгельс отмечал, что основной философский вопрос «мог быть со всей резкостью поставлен, мог приобрести все свое значение лишь после того, как европейское человечество пробудилось от долгой зимней спячки христианского средневековья» («Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии», стр. 16). В древнегреческой философии лишь со времен Демокрита и Платона складываются и прямо выступают друг против друга противоположные философские направления. В средневековой философии материализм существует преимущественно как определенная тенденция, но отнюдь не как система взглядов, отвергающая духовное первоначало и рассматривающая материю как основу или причину существования сознания. С этой точки зрения следует, в частности, рассматривать противоположность номинализма и «реализма», имея в виду, что она аналогична противоположности между материалистическими и идеалистическими теориями, но, конечно, не совпадает с нею, поскольку номинализм, как правило, не отрицал ни существования сверхприродного духа, ни сотворения мира.

Развитие производительных сил в буржуазном обществе, формирование капиталистических производственных отношений и связанные с тем и другим выдающиеся достижения естествознания явились материальной и теоретической основой метафизического материализма XVII – XVIII веков, который уже вполне определенно и решительно выступает как философское учение, враждебное идеализму. Ученым-материалистам, представителям прогрессивной европейской буржуазии XVII – XVIII веков принадлежит великая историческая заслуга как в борьбе с идеализмом, так и в развитии основных аргументов материалистической философии. И все же нельзя не видеть, что в своей борьбе против идеализма эти представители материализма далеко не всегда были последовательными. Об этом свидетельствует теологическая непоследовательность Бэкона, деизм Локка, теологическая форма материализма Спинозы, не говоря уже о свойственном им идеалистическом понимании истории.

Выступая против всякой недооценки великого исторического значения борьбы материализма против идеализма, мы должны вместе с тем со всей категоричностью заявить, что было бы ошибкой ставить на одну доску отношение к идеализму философии марксизма и домарксистской материалистической философии. Только диалектический и исторический материализм является до конца последовательным, непримиримым противником идеализма по всем философским вопросам. Только учение диалектического и исторического материализма принципиально исключает какие бы то ни было компромиссы с идеализмом, дуализмом, философским эклектизмом и т.д.

Не приходится доказывать, что эта коренная особенность диалектического материализма неразрывно связана с его подлинной научностью, с его классовым содержанием. Прогрессивная буржуазная идеология, в зависимости от конкретных исторических условий, может носить как материалистический, так и идеалистический характер. Это значит также и то, что материализм и идеализм в условиях буржуазного общества могут быть философскими мировоззрениями двух различных фракций одного и того же класса. В таком случае борьба между материализмом и идеализмом оказывается борьбой в рамках одной и той же, то есть буржуазной, идеологии. Это обстоятельство, естественно, не способствует всестороннему развитию непримиримой противоположности между этими враждебными друг другу философскими партиями, несмотря на то, что развитие науки, ее борьба против религии неизбежно усугубляют противоположность главных философских направлений. Этот факт необходимо постоянно учитывать историку буржуазной философии.

Итак, противоположность идеализма и материализма в античной, а также в буржуазной философии не отражает (во всяком случае, непосредственно) противоположности основных классов этих общественно-экономических формаций. Лишь в эпоху возникновения и развития диалектического материализма и окончательного отречения буржуазии от материалистической философии противоположности основных классов буржуазного общества соответствует противоположность философии марксизма и буржуазной философии. В этом смысле В.И. Ленин, подытоживая свое исследование, указывал в «Материализме и эмпириокритицизме», что борьба партий в философии «в последнем счете выражает тенденции и идеологию враждебных классов современного общества» (Соч., т. 14, стр. 343). В наши дни противоположность материализма и идеализма отражает противоположность двух социальных систем – социалистической и капиталистической.

Таким образом, лишь конкретно-историческая характеристика основного философского вопроса и столь же конкретная, историческая оценка борьбы противоположных лагерей в философии является подлинно научным, важнейшим принципом историко-философского исследования. Только такая характеристика связывает теоретическое содержание вопроса об отношении духовного к материальному с конкретными социально-экономическими условиями, определяющими философию как форму общественного сознания. И именно потому, что необходимо учитывать все многообразие философской проблематики, порождаемой развитием общества, было бы ошибочно сводить предмет философии (на любом этапе ее развития) к основному философскому вопросу: в таком случае пришлось бы допустить, что основной круг философских проблем остается неизменным на всем протяжении исторического развития философии. Значит ли это, что основной вопрос философии не является важнейшим философским вопросом? Отнюдь нет; такой взгляд затушевывал бы принципиальное значение борьбы материализма против идеализма. Основной философский вопрос является важнейшим, ибо то или иное решение его является теоретически исходным пунктом любого философского учения, определяет принадлежность этого учения к одной из основных философских партий.

Этот вопрос является, несомненно, теоретической основой определенного (материалистического или идеалистического) понимания предмета философии; с ним прямо или косвенно связана любая философская проблема, но вместе с тем ни одна проблема не может быть сведена только к нему, поскольку ее содержание носит конкретно-исторический характер.

Величайшее значение основного философского вопроса заключается в том, что он и исторически и логически является исходным теоретическим пунктом и теоретической основой главных философских направлений, в силу чего научное, диалектико-материалистическое решение этого вопроса служит важнейшим принципом историко-философского исследования.

9. 1961 № 12 (стр. 34 – 44). «Прометеева ересь» и антикоммунистическая истерия

1. Антикоммунистический поход против общественного прогресса

Прекрасный древнегреческий миф рассказывает о великом титане Прометее, который вопреки воле верховного бога Зевса дал людям огонь, научил их строить дома и корабли, добывать металл из недр земли, приручать животных, делать лекарства, вселил в них надежду и веру в свои силы и будущее. Зевс сурово наказал благородного Прометея: его приковали к скале несокрушимыми цепями. Каждый день могучий орел терзает грудь Прометея, причиняя ему ужаснейшие страдания. Но гордый титан не раскаивается в содеянном, не склоняет головы, не молит о прощении. Он готов претерпеть любые муки, ибо он знает, что поражение Зевса неизбежно и правое дело, которому он, Прометей, отдал свои силы, восторжествует.

В 1841 году молодой Маркс писал, что подобно тому, как Прометей, похитив с неба огонь, начинает строить дома и водворяться на земле, философия восстает против окружающего мира, чтобы сделать его разумным, достойным человека. «Прометей, – пишет Маркс в предисловии к своей докторской диссертации, – самый благородный святой и мученик в философском календаре» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. Госполитиздат. 1956, стр. 25). В этих словах молодого Маркса раскрывается великая жизненная правда древнегреческого мифа. Легенда о Прометее была создана народом в те далекие, почти доисторические времена, когда человек был порабощен стихийными силами природы. Но уже тогда человек боролся с этими, казалось, непреодолимыми стихиями, и это отличало его от животного. Он научился разжигать и поддерживать огонь, делать кирпич для постройки домов, добывать металл, приручать животных, заниматься земледелием – все это было началом его будущего господства над природой, первыми зарницами грядущей победы. И по мере того, как человек осознавал это, росла его вера в свои силы, убеждение в могуществе разума, познания.

Миф о Прометее, лежащий в основе знаменитой трагедии Эсхила, в новое время вдохновлял Гете, Байрона, Шелли и других великих поэтов. Все они видели в этом благородном образе замечательное предвосхищение всемирно-исторической борьбы человечества за власть над природой, за разумное преобразование всей человеческой жизни и были убеждены в том, что дело человеческого разума и свободы восторжествует. Они видели залог этого в непрерывном прогрессе науки, в демократических завоеваниях народа.

Молодой Маркс в своей оценке мифа о Прометее, несомненно, примыкает к великой просветительской традиции, развитие которой теоретически подготовило возникновение марксизма. В уже цитированном выше предисловии к диссертации Маркс ставит перед философией великую, поистине прометееву освободительную задачу. Слова Прометея: «По правде, всех богов я ненавижу» – являются, по выражению Маркса, собственным признанием философии, ее собственным изречением направленным против всех небесных и земных богов. Подлинная философия по самой своей природе враждебна религиозному, рабскому сознанию. «А в ответ заячьим душам, – пишет Маркс, – торжествующим по поводу того, что положение философии в обществе, по-видимому, ухудшилось, она (философия. – Т.О.) повторяет то, что Прометей сказал слуге богов, Гермесу:

Знай хорошо, что я б не променял

Своих скорбей на рабское служенье:

Мне лучше быть прикованным к скале,

Чем верным быть прислужником Зевеса»

(там же, стр. 24 – 25).

Возникновение марксизма явилось закономерным результатом развития всей человеческой культуры. Коммунисты, говорит Н.С. Хрущев, высоко подняли факел знания и прогресса. Торжество марксизма-ленинизма в СССР и в других странах социалистического лагеря, стремительное нарастание и укрепление жизненных сил мировой системы социализма, образующее главную закономерность нашего времени, свидетельствуют о том, что раскрепощенный Прометей, сбросивший свои цепи, ныне приближается к полной и окончательной победе над всеми враждебными человечеству темными силами.

В своем докладе о Программе Коммунистической партии Советского Союза на XXII съезде КПСС Н.С. Хрущев говорил: «С победой социализма произошли колоссальные изменения в характере общественного развития. Тысячи лет люди страдали от стихийного действия общественных законов, были их жалкой игрушкой. При социализме люди не только познают объективные законы, но и овладевают ими. Рабочие и крестьяне, которых эксплуататоры третировали как безликую, инертную массу, в социалистических условиях показали поистине безграничные способности к творчеству, чудеса героизма, легендарное мужество, исполинскую силу». Удивительно ли, что враги коммунизма, идеологи современной империалистической буржуазии ополчаются ныне не только против СССР и других социалистических стран, против угнетенных и эксплуатируемых масс капиталистических, колониальных и зависимых стран, рвущих цепи капитализма и колониализма, но также и против науки, культуры, разума, прогресса, то есть против всего того, что в устах откровенного антикоммуниста называется «прометеевой ересью».

Антикоммунизм, как отмечается в Программе КПСС, является важнейшей чертой современной буржуазной идеологии, объединяющей различные конкурирующие ее течения. Формы буржуазной идеологии многообразны, как и аргументы идеологов современной буржуазии, но суть их в конечном итоге сводится к антикоммунизму.

Коммунистическое общество и его культура являются величественным итогом всемирной истории, достойным увенчанием тысячелетних исканий и борьбы за свободу и мир между народами, за уничтожение всякого угнетения человека человеком. Вот почему современный антикоммунизм есть окончательное отречение реакционной империалистической буржуазии от прогрессивного идейного наследства своего исторического прошлого. Это главное идеологическое выражение внутренне присущей империализму реакции по всей линии.

Маркс еще в середине прошлого века указывал, что европейская буржуазия, утвердившись у власти, трактует всякое прогрессивное начинание как социализм. «Социализмом, – писал Маркс, – объявлялся даже буржуазный либерализм, социализмом – буржуазное просвещение, социализмом – буржуазная финансовая реформа. Социализм – строить железную дорогу там, где есть уже канал, социализм – обороняться палкой от нападающего шпагой» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные произведения. 1952. Т. 1, стр. 249). Так обстояло дело в те времена, когда капитализм еще развивался по восходящей линии, а пролетариат лишь начинал выступать на общественной арене в качестве самостоятельной политической силы. Не трудно понять, что в наше время, когда, употребляя известное выражение В.И. Ленина, нельзя идти вперед, не идя к социализму, империалистическая буржуазия видит угрозу своему существованию в любом проявлении общественно-исторического прогресса. Именно поэтому антикоммунизм – это не только антикоммунизм. Формально-логический закон тождества здесь, как и везде, далеко не исчерпывает сути вопроса. Идеология антикоммунизма – это антидемократическая, империалистическая, клерикальная, колониалистская и в конечном счете антигуманистическая идеология.

В Программе КПСС указывается, что под флагом борьбы против коммунизма объединились все силы империалистической реакции: «Под фальшивыми лозунгами антикоммунизма империалистическая реакция преследует и травит все передовое и революционное, старается расколоть ряды трудящихся, парализовать волю пролетариев к борьбе. Под этим черным знаменем объединились ныне все враги социального прогресса: финансовая олигархия и военщина, фашисты и реакционные клерикалы, колонизаторы и помещики, все идейные и политические пособники империалистической реакции. Антикоммунизм – отражение крайней степени деградации буржуазной идеологии».

Таким образом, идеология антикоммунизма является идеологическим облачением империалистического похода против мира, демократии, гуманизма. Именно поэтому антикоммунизм является выражением крайней степени деградации буржуазной идеологии. Общеизвестно, что многие антикоммунисты вообще отрицают существование социалистического строя в СССР и других странах мирового социалистического лагеря. Эти идеологи империалистической реакции утверждают, что в странах социализма господствует… государственный капитализм. Такова, например, точка зрения американских социологов Л. Келсо и М. Адлера, которую они пытаются обосновать в своей работе, претенциозно названной «Капиталистический манифест». Что же побуждает Л. Келсо, М. Адлера и сотни других антикоммунистов, отрицающих существование и даже возможность социалистического строя, выступать против СССР и других социалистических стран? Несомненно то, что в странах социалистического лагеря уничтожена частная собственность на средства производства, уничтожены эксплуататорские классы, осуществлены идеалы социализма и демократии. Идеология антикоммунизма является, таким образом, главной формой новейшей социальной демагогии империалистической буржуазии.

Еще несколько десятилетий тому назад идеологи буржуазии обвиняли марксизм в нигилизме, в отречении от вековых идейных традиций европейской культуры. То, что марксизм объявил войну реакционным идеям и традициям, выдавалось за разрыв с европейской культурой вообще. Ныне, когда империалистическая реакция по всей линии стала доминирующим фактом в духовной жизни буржуазного общества, апологеты капитализма обвиняют марксизм-ленинизм в том, что он воспринял, сохранил и развил прогрессивные идеи буржуазного просвещения, которые теперь объявляются бесконечно устаревшими, наивными и, что еще хуже, весьма опасными.

Буржуазные просветители XVII – XVIII веков были убеждены в могуществе человеческого разума, в закономерности прогресса, в возможности рациональной организации общественной жизни, создающей условия для всестороннего развития каждого члена общества. Они верили в будущее, в торжество Прометея. И хотя деятели буржуазного просвещения вели войну фактически лишь против феодальных общественных отношений, они вызывали на бой все социальное зло, все стихийные порабощающие человека силы. В предисловии к своей знаменитой книге «Система природы» Поль Гольбах писал, что цель его книги – внушить человеку уважение к его разуму, научить его любить самого себя, указать ему путь к истине, блеск которой может резать глаза лишь врагам человеческого рода, рассеять мрак, скрывающий от человека единственную дорогу, которая может привести его к счастью. Истина всемогуща, говорил Гольбах, и ее непобедимая сила обнаружится рано или поздно. Конечно, буржуазные просветители были наивны в своем представлении о движущих силах общественного развития. Они не видели социальных антагонизмов, и ближайшее будущее, то есть капиталистический строй, представлялось им царством разума, свободы, равенства, братства. Последующее капиталистическое развитие общества жестоко разрушило иллюзии буржуазного просвещения. Капитализм оказался злейшей карикатурой на то царство разума и свободы, наступление которого торжественно возвещалось просветителями. Но значит ли это, что в сочинениях просветителей все оказалось иллюзией, что их убеждение в возможности разумной организации человеческого общества, обеспечивающей благоденствие для всех его членов, является просто заблуждением? Именно это и пытаются доказать идеологи империалистической буржуазии, для того чтобы опровергнуть великую правду научного коммунизма, теоретически доказавшего и практически осуществившего разумное преобразование общественных отношений.

Просветители, утверждает американский экзистенциалист В. Баррет, не заметили «трагедии» цивилизации, которая заключается в том, что человек остается антропологически ограниченным, смертным существом, несмотря на все достижения науки и техники. «Указанная Хайдеггером конечность человеческого существования (finitude of man), – пишет В. Баррет, – является, возможно, смертельным ударом для идеологии просвещения…»

Отсюда Баррет делает вывод, что все те, кто верит в лучшее будущее человечества, являются неисправимыми утопистами, мечтающими о жизни в сказочном сверкающем хрустальном дворце. Никакого хрустального дворца не будет, заявляет Баррет, всячески тщась изобразить научный коммунизм как разновидность утопизма. Никогда не рассеется мрак, предрекает Баррет. И «если основательно поразмыслить, – заключает он, – то, может быть, не так уж плохо освободиться раз и навсегда от преклонения перед идолом прогресса…» (W. Barret. «Irrational man. A study in existential philosophy». N.Y. 1958, p. 244).

Само собой разумеется, что вывод Баррета никоим образом не вытекает из признания антропологической ограниченности человека, о которой, кстати сказать, немало писал Гольбах, глубоко веривший в общественный прогресс и безбрежные возможности улучшения человеческой жизни. Но такова уж объективная логика антикоммунизма: из того, что человек смертен (следовательно, согласно логике, надо создать человеческие условия жизни для людей, бороться за долголетие и т.д.), делается вывод, что прогресс, в сущности, невозможен. А этот вывод направлен, конечно, не столько против идеологии буржуазного просвещения, сколько против научной коммунистической идеологии и практики коммунистического переустройства мира. Таков объективный смысл антикоммунистической борьбы против «идола прогресса».

В XVII – XVIII веках идеологи буржуазии боролись против идолов невежества; ныне они объявляют идолами, призраками науку, разум, прогресс. Древние говорили: tempora mutantur – времена меняются. И современные буржуазные идеологи, вопреки своим предшественникам, страшатся победы Прометея. Эта победа представляется им величайшим злом, небывалым в истории поражением человека. «В настоящее время прометеизм, – заявляет американский социолог Юдит Шкляр, – превратился в нечто противоположное. Человек больше не прославляется как властелин всех своих творений; его оплакивают как жертву всего того, что он не создавал» (Iudith N. Shklar. «After utopia. The decline of political faith». New Jercey, 1957, p. 111). Ценное признание! И смысл его совершенно очевиден: буржуазные просветители видели в завоеваниях науки и техники могущественные средства освобождения человека; что же касается современных буржуазных идеологов, то они уверяют, что эти научные и технические достижения поработили человеческую личность. Выходит, с этой точки зрения, что восстание Прометея было фатальной ошибкой, а все то, чему научились люди благодаря «прометеевой ереси», лишь усилило их закрепощение.

Не приходится, конечно, говорить о том, что общественный прогресс в условиях классово антагонистического общества носит противоречивый характер: вместе с освобождением человека от стихийных сил природы происходит (вследствие существования частной собственности на средства производства) порабощение человека стихийными силами общественного развития. Это противоречие было всесторонне исследовано марксизмом, который доказал, что социалистическая революция уничтожает господство стихийных сил общественного развития над людьми, а коммунизм делает человека властелином не только природы, но и своих собственных общественных отношений. Однако идеологи антикоммунизма не хотят видеть того выхода, который указывается социализмом. Они обычно утверждают, что выхода вообще не существует и что просветители ошибались в своем оптимистическом предвосхищении будущего.

2. Антикоммунизм и антиинтеллектуализм

Антикоммунизм играет ва-банк. Он выступает против логики, ибо логика против него. И в этом безумии, употребляя известное выражение Шекспира, есть своя логика. Из чего она исходит, к чему она ведет, – об этом недвусмысленно говорят писания самих антикоммунистов. Сошлемся на книжку американского антикоммуниста В. Шламма «Границы чуда». Эта книжка, которую восторженные поклонники Шламма окрестили «евангелием антикоммунизма», является своеобразным историческим документом, свидетельством величайшего морального поражения капитализма. Присмотримся же повнимательнее к этому довольно-таки откровенному признанию.

В. Шламм не возлагает никаких надежд на мирное соревнование между капитализмом и социализмом; оно, по его мнению, неизбежно приведет к победе социалистических стран. «Коммунизм, – заявляет Шламм, – приближается к своей стратегической цели с невиданной в истории точностью» (W.S. Schlamm. «Die Grenzen des Wunders. Ein Bericht über Deutschland». Zürich, 1959, S. 200).

Великие успехи мирового коммунистического движения, которых не может не признать Шламм, он объясняет тем, что социалистические страны в условиях мира обладают более благоприятными, чем капиталистические страны, условиями для хозяйственного и культурного развития. Мир выгоден социализму. Шламм, по существу, отбрасывает империалистическую легенду об агрессивности социалистических стран, беспардонную брехню реакционной буржуазной прессы о красном «империализме». Этот злейший враг Советского Союза и других социалистических государств вынужден признать, что социализм для своей победы в мировом масштабе не нуждается в войне. Коммунизму, горестно замечает Шламм, чужда романтика войны, в силу чего «суть конфликта между коммунизмом и Западом (а она настолько чудовищна, что никто не осмеливается взглянуть правде в глаза) заключается в том, что коммунизм хочет мира и в условиях мира процветает» (там же, стр. 185). Действительно, есть от чего прийти в отчаяние антикоммунисту! Социализм выигрывает в мирном соревновании с капитализмом. Этот факт доводит Шламма до истерики. Забывая о всяких приличиях, Шламм вопит, что «Запад обречен», ибо «несчастье Запада – в его страстном стремлении к миру» (там же).

Само собой разумеется, что эта ложь о «страстном миролюбии» империалистов (ибо кто другой, с точки зрения антикоммуниста, представляет Запад, якобы противостоящий Востоку?) понадобилась Шламму, чтобы умолчать о том, что лишь могущество стран социализма удерживает империалистов от нападения. Как указывает Н.С. Хрущев в своем заключительном слове на XXII съезде КПСС, сейчас «положение таково, что империализм не может всем диктовать свою волю и беспрепятственно проводить свою агрессивную политику». Ополчаясь на мнимое миролюбие поджигателей войны, Шламм «обосновывает» давно уже провалившуюся политику атомного шантажа по отношению к Советскому Союзу. СССР, утверждает Шламм, должен быть поставлен перед альтернативой: атомно-ядерная война или отказ от завоеваний социализма. Да, так буквально утверждает этот глашатай антикоммунизма, потерявший веру в способность капиталистических стран удержать свои социально-экономические позиции на поприще мирного соревнования: «Единственная имеющая смысл стратегия Запада, – пишет Шламм, – должна состоять в решимости держать коммунизм под угрозой войны. Другого способа воздействия на него не существует» (там же, стр. 201).

Итак, Шламм предлагает ради сохранения власти империалистов пойти на величайшее преступление против народов всего мира. Это последовательный в своем атомно-ядерном мракобесии антикоммунист. Однако, сознавая, что далеко не все буржуазные деятели готовы следовать этой безумной, самоубийственной политике развязывания атомно-ядерной войны, Шламм обвиняет подобного рода «либералов» в единодушии с коммунистами, в коммунистической, или, что то же самое, прометеевой ереси. «Все они – либералы, социалисты и коммунисты, – категорически изрекает Шламм, – идут от великой прометеевой ереси» (там же, стр. 191).

То, что Шламм объединяет либералов с коммунистами, весьма симптоматично для «логики» антикоммунизма, которая фатально ведет его к неофашизму. И это, конечно, не случайно оброненная фраза, не оговорка. Ведь даже западногерманская социал-демократия, которая, по словам Шламма, «настолько надежна в антикоммунистическом отношении, что в этом с ней не может сравниться никакое другое политическое объединение Европы», и та, увы, не внушает ему достаточного доверия. «Дело в том, – говорит Шламм, – что безусловные рефлексы заставляют германскую социал-демократию реагировать на марксистские лозунги…» (там же, стр. 38). Шламм имеет здесь в виду то, что западногерманские социал-демократы все еще щеголяют порой социалистической или антикапиталистической фразой. Кому-кому, а Шламму, конечно, хорошо известно, что западногерманские социал-демократы фактически полностью порвали с марксизмом! И все же он не доверяет и им.

Перед нами, таким образом, фашист послевоенного образца, объявляющий войну не только действительно прогрессивным силам современности, но и всем тем, кто не встал еще на позиции неофашистского империализма. И естественно поэтому, что провозглашаемый Шламмом крестовый поход против коммунизма оказывается вместе с тем контрнаступлением инквизиции против «прометеевой ереси». Прометей вновь должен быть закован в цепи – таков лейтмотив неофашистского «евангелия» Шламма. И чтобы утвердить этот изуверский тезис, Шламм провозглашает: «Сущность коммунизма – это неудержимое стремление человека „управлять природой“, в том числе и самим собой» (там же, стр. 198).

Ничего не скажешь, поистине первородный грех, в котором были повинны еще наши прародители, совращенные, как известно, дьяволом, принявшим образ змия! Этот змий, согласно католической версии, был первым предшественником марксизма. Шламм делает новое открытие, объявляя сатану вдохновителем «прометеевой ереси».

Все эти нелепые утверждения представляют собой не бред параноика, а сознательно создаваемые современными буржуазными идеологами реакционные мифы, которые используются для тщательной маскировки того очевидного уже не только для марксистов факта, что развитие производительных сил, прогресс в овладении силами природы угрожают существованию капиталистических производственных отношений. «Внедрение новых достижений науки, технический прогресс не только не устраняют, но еще более углубляют неразрешимые противоречия капитализма», – указывает Н.С. Хрущев в Отчетном докладе ЦК КПСС XXII съезду партии. Не удивительно поэтому, что антикоммунист Шламм призывает сковать несокрушимыми цепями прогресс и науку, пригвоздить их к скале, напустить на них грифов, которые выклевали бы им глаза. Коммунизм, вещает Шламм, «пришел в наш мир как итог и синтез всех еретических тенденций, которые на протяжении многих веков проникали в нашу цивилизацию. Коммунизм – это высшая ступень аккумулирования стремлений человека прометеева типа, посягающего на весь мир и желающего создать его заново…» (там же, стр. 188 – 189).

К чему же, по мнению Шламма, сводится в конечном итоге «прометеева гордыня» коммунизма, его миропотрясающие замыслы? Хотя Шламм и говорит о ереси, он меньше всего имеет в виду религиозные догматы. Для него самой страшной ересью является стремление переделать мир, использовать все предоставляемые наукой возможности для уничтожения нищеты, необеспеченности, для создания подлинного благоденствия, действительно человеческих условий жизни для всех. Именно поэтому, с точки зрения Шламма, ученые столь же повинны в «прометеевой ереси», как и коммунисты. Лейтмотив коммунизма, говорит Шламм, слышен всем, кто настроен на волну веры в науку. Шламм, следовательно, вынужден признать, что коммунизм неотделим от науки, выражает наиболее гуманные ее устремления. Значит, надо объявить войну и науке; она представляет собой все ту же «прометееву ересь». «Ученые с чуткой и чувствительной душой, – пишет Шламм, – находят в коммунизме общий знаменатель для всех прометеевых страстей, столетиями терзавших напряженные нервы и неудовлетворенное самолюбие людей» (там же).

Таким образом, последовательное развитие исходных положений антикоммунизма, как это особенно очевидно на примере Шламма, закономерно приводит к фашистскому человеконенавистничеству, иррационалистическому охаиванию науки и разума. Шламм уже не говорит, что коммунизм противоречит какой бы то ни было истине: сама истина объявляется ересью. И если в своем герастратовском рвении Шламм не цитирует Гитлера, Геббельса, Розенберга и других своих вдохновителей, то это свидетельствует лишь о том, что даже самые откровенные идеологи антикоммунизма ныне вынуждены всячески маскировать свои истинные намерения. Такова антиинтеллектуалистическая логика антикоммунизма.

3. Антикоммунизм и христианский клерикализм

Как ни маскируется антикоммунизм лживыми разглагольствованиями о свободе и личности, ему никак не удается спрятать свои ослиные уши. Не получилось настоящего камуфляжа и у Шламма, пытавшегося под флагом антиинтеллектуализма защищать «цивилизацию», умалчивая о том, что речь идет, собственно, об апологии фашизма и его нынешних продолжателей. Поэтому книжка Шламма не смогла получить единодушного одобрения даже в среде антикоммунистов.

Вспомним, как после известного ревизионистского выступления Бернштейна один из его интимных друзей писал ему: «Милый Эдди! Ты осел! Так думают, но так не говорят». Нечто подобное получилось и с выступлением Шламма. Мы, правда, не знаем, что писали ему интимные друзья. Однако хорошо известно, что в то время, когда поклонники Шламма восхваляли его как «апостола антикоммунизма», другие антикоммунисты выступили с критикой этого глашатая неофашизма. Одним из таких критиков является, в частности, западногерманский публицист Вольф Шенке, называющий себя «надпартийным германским националистом». Отличаясь некоторой трезвостью суждений, он отвергает рекомендуемые Шламмом самоубийственные методы атомного шантажа и пытается обосновать иные, более эффективные, по его мнению, методы борьбы с коммунизмом. В книжке «Анти-Шламм, или как противостоять коммунизму?» В. Шенке утверждает, что Шламм явно преувеличил реальную мощь коммунизма, что капитализм вполне может справиться с этой угрозой и фактически уже справляется с нею, что современное буржуазное общество способно противопоставить коммунизму положительные идеалы и еще в большей мере, чем коммунизм, осуществить социальные преобразования, которые призваны обеспечить свободу и благоденствие для всех членов общества. В противовес Шламму В. Шенке призывает не отвергать, а, напротив, принять вызов, брошенный коммунизмом, противопоставить ему «наш собственный идеал общественного строя, который в большей степени, чем марксизм, соответствует сегодняшнему дню человечества, извечному естественному порядку и справедливости» (W. Schenke. «Der Anti-Schlamm oder wie begegnet man dem Kommunismus». Hamburg, 1959, S. 65).

Претензия, как видим, немалая. В этой связи В. Шенке делает весьма ценное признание: «Вот уже свыше ста лет марксизм является тем голосом совести, который мешает западнокапиталистическому миру всецело погрязнуть в болоте безбожного и оскорбительного для человека эгоизма. Марксизм – это та сила, наступление которой разбудило совесть и не дает ей уснуть» (там же, стр. 50). Такое признание обязывает всякого серьезного буржуазного ученого к добросовестной оценке действительного содержания марксизма-ленинизма и его роли в развитии общества. Но не тут-то было! Реверанс в сторону марксизма понадобился В. Шенке только для того, чтобы придать видимость объективности своей критике марксизма, которая, впрочем, оказывается ниже всякой критики.

Не затрудняя себя разбором каких бы то ни было положений марксизма-ленинизма, Шенке огульно отвергает это великое учение на том основании, что оно представляет собой… идеологию. Слово «идеология» приобретает в устах Шенке чуть ли не ругательный смысл. В.И. Ленин указывал, что идеология рабочего класса «основывается на всем материале человеческого знания, предполагает высокое развитие науки, требует научной работы и т.д. и т.д.» (Соч., т. 6, стр. 143). Общеизвестно, что даже буржуазия в пору своей исторической прогрессивности выдвигала научные для своего времени теории, примером чего могут служить французский материализм XVIII века и классическая английская буржуазная политическая экономия. Однако теоретики современной буржуазии, поскольку они отрекаются от идеологии прогрессивной буржуазии XVIII века, естественно, не считают ее научной. Они заявляют, что все идеологии антинаучны, а свои собственные идеологические проповеди называют враждебными всякой идеологии. Нехитрый прием, который, однако, прочно вошел в арсенал антикоммунизма и вполне объясняет позицию Шенке, определяющего идеологии как «придуманные людьми учения об избавлении человечества от всех бед, учения, которые в наши дни заменяют религию, то есть непосредственное обращение к божеству…» (там же, стр. 34 – 35).

Какое же «неидеологическое» учение противопоставляет Шенке научной социалистической идеологии? Как показывает его книга, он пытается противопоставить марксизму «непосредственное обращение к божеству», то есть религию, которая кажется ему отнюдь не идеологией, по-видимому, потому, что она «придумана» не людьми, а… богом.

С позиций религиозного мировоззрения Шенке пытается критиковать марксизм-ленинизм как безбожное учение, которое придает первостепенное значение не трансцендентной реальности, а материальным интересам и поэтому-де мало чем отличается от буржуазного поклонения золотому тельцу. Карл Маркс, беспардонно объявляет этот уничтожитель марксизма, «дал человеку в принципе порочный, буржуазный классовый идеал» (там же, стр. 67). Не трудно понять, на что покушается Шенке и притом с явно негодными средствами. С типичным для клерикала шарлатанством он выдает клерикализм за арбитра в исторической борьбе между трудом и капиталом. Великую марксистскую идею экспроприации экспроприаторов, лишения эксплуататорских классов возможности присваивать труд наемных рабочих воинствующий клерикал объявляет буржуазным идеалом. Это значит: не трогайте магнатов капитала, отдайтесь в руки церкви, которая-де готова прийти к вам на помощь, не отвечайте на насилие насилием, смиритесь; одна только религия, возвышая человека над всяким корыстолюбием, указывает ему путь к спасению не только на том свете, но и здесь, на многострадальной земле.

Таким образом, антикоммунизм Шенке носит ясно выраженный клерикальный характер. Отсюда и лицемерные социальные проповеди и апелляция к трансцендентному, откуда якобы должна прийти помощь всем страждущим. «Философская основа марксизма порочна, – безоговорочно провозглашает Шенке. – Человек не только биологическое существо в материальном мире. Его бытие неразрывно связано с трансцендентной силой, которая управляет космосом и дает духовные импульсы человечеству… Человек не является продуктом своей экономической среды, хотя многие люди и производят порой такое впечатление; соответственно и история вовсе не является историей классовой борьбы, хотя последняя играла в ней большую роль. Причиной большинства исторических преобразований были иррациональные, нематериальные факторы и альтруистические побуждения» (там же, стр. 48 – 49).

Таково философски-религиозное кредо Шенке, вполне укладывающееся в рамки христианского спиритуализма протестантского толка. Марксизму приписывается крайне упрощенное представление о человеке как о биологической особи, хотя общеизвестно, что марксизм постоянно выступал против этой натуралистической концепции, наиболее крайними, реакционными приверженцами которой являются проповедники социал-дарвинизма, мальтузианства, расизма и т.д. Философии марксизма приписывается отрицание альтруистических мотивов, несмотря на то, что задачи освободительного движения пролетариата являются самыми возвышенными, воистину благородными, гуманистическими задачами. Действительным движущим силам развития человечества, открытым материалистическим пониманием истории, противопоставляются мифические трансцендентные силы, а трудящимся рекомендуется возложить на них все свои надежды и упования.

Впрочем, Шенке не ограничивается ссылкой на трансцендентные силы. Он утверждает, что на нашей бренной земле имеются вполне полномочные представители этих трансцендентных сил. И вот эти-то облеченные сверхъестественными верительными грамотами реформаторы (имеются в виду, конечно, клерикальные круги, но об этом прямо не говорится) берут на себя историческую инициативу социального преобразования, которое отнюдь не является делом отдаленного будущего; оно будто бы уже происходит на наших глазах. «Новая этика труда, – заявляет Шенке, – придет на смену откровенной жажде наживы, заставляющей людей руководствоваться во всех своих поступках одним лишь мерилом – собственной выгодой» (там же, стр. 66).

С этим заявлением можно было бы согласиться, если бы оно исходило из признания необходимости уничтожения капитализма и коммунистического преобразования социальных отношений. Но все дело в том, что Шенке – противник не капитализма, а коммунизма. В силу этого заявление Шенке столь же лицемерно и лживо, как и вся социальная демагогия современного клерикализма. Церковь объявляется спасителем общества от пагубного поклонения мамоне, подлинным преобразователем современного буржуазного общества в истинно христианский строй.

Кому не известно, что во все времена церковь отличалась величайшим стяжательством, а церковная идеология санкционировала эксплуатацию человека человеком как божественное предустановление. Ныне же клерикалы, пытаясь перехватить историческую инициативу, которую прочно держит в руках рабочий класс, выступают под флагом борьбы против идеологии стяжательства, той самой идеологии, которую сами они в течение веков благословляли. Третируя марксизм как якобы устаревшую идеологию, идеологию «вчерашнего дня», В. Шенке, утверждает, что на смену марксизму пришла религия, деятели которой «не заражены бациллой золотого тельца». Они-то будто бы и являются застрельщиками борьбы «против богопротивного поклонения золотому тельцу», причем силы для этой борьбы они «черпают в духовной первооснове бытия», то есть, говоря попросту, в боге.

Характерной особенностью современного клерикализма, как и почти всей буржуазной идеологии вообще, является псевдокритика капитализма, которая представляет собой новейшую, наиболее изощренную форму апологии буржуазного общества. В этом отношении антикоммунизм, как правило, не составляет исключения. Ополчаясь против подлинного, научного коммунизма, против настоящего, реально существующего социалистического строя, идеологи антикоммунизма усиленно заигрывают с «христианскими социалистами», правыми социал-демократами, проповедниками «национального коммунизма» и т.д. Они хорошо понимают, что все эти псевдосоциалистические и псевдокоммунистические концепции не только не угрожают существованию буржуазного общества, но, напротив, поддерживают капитализм в условиях кризиса. С этой точки зрения становится понятной и клерикально-антикапиталистическая фразеология Шенке. Хотя Шенке и не объявляет похода против «прометеевой ереси», не третирует науки как безбожной союзницы безбожного коммунизма, он, по существу, так же как и Шламм, воюет против «прометеевой гордыни», против стремления, не полагаясь на божественный промысел, переделать мир в интересах широких трудящихся масс. С точки зрения Шенке, капитализм в настоящее время уже трансформируется в качественно новое «христианское» общество, принципиально отличное как от капитализма, так и от социализма. «Сейчас, – говорит Шенке в заключении своей книжки, – все мы живем в мире труда, в котором объективно нет классов, а весь народ представляет собой великое сообщество тружеников» (там же, стр. 67). Эта концовка воистину составляет жемчужину в сочинении Шенке. Она показывает, чем заканчивается клерикальная псевдокритика буржуазного общества – грубейшей апологией современного, государственного капитализма.

Сопоставление писаний Шламма и Шенке свидетельствует о том, что антикоммунизм принимает различные обличия, приспосабливается к обстоятельствам, использует различную аргументацию. С одной стороны, откровенный фашиствующий антикоммунист Шламм, призывающий к атомно-ядерному шантажу, проклинающий разум и науку как «прометееву ересь». С другой стороны, елейный, источающий пацифистские и антикапиталистические фразы Шенке, который позволяет себе критические замечания по поводу буржуазного корыстолюбия, впрочем, главным образом для того, чтобы обвинить в корыстолюбии коммунистов, которые-де покушаются на собственность буржуазии. Социалистический строй Шенке выдает за разновидность капитализма, а капитализм, переодетый в христианские одежды, изображает как принципиально новое общество, соответствующее евангельским заповедям. Таким образом, апология капитализма и клевета на социалистический строй сливаются воедино.

Шенке назвал свою книжку «Анти-Шламм». Однако в действительности эта книжка Шенке направлена не столько против Шламма, сколько против научной коммунистической идеологии. «Для них, – пишет прогрессивный английский философ Джон Льюис, характеризуя идеологов современной буржуазии, – величайшим грехом в истории является восстание рабов. Прометеев бунт человека против судьбы и беспомощности, против эксплуатации и нищеты они осуждают как дерзновенную самонадеянность» (J. Lewis. «Science, faith and scepticism». London, 1959, p. 132).

Истерически вопящий Шламм и поповски рассудительный Шенке преисполнены одной и той же зоологической ненависти к социализму и к прогрессивным гуманистическим, короче говоря, «прометеевским» традициям, которые закономерно привели к социализму. Да и весь антикоммунизм от начала и до конца представляет собой истерическое завывание умирающего капитализма на фоне победоносного, поступательного, всепокоряющего прогресса нового, коммунистического мира.

10. 1963 № 6 (стр. 97 – 107). Об одной реакционной буржуазной легенде

Некоторые современные буржуазные идеологи в своей борьбе против марксизма все чаще становятся в позу поклонников Маркса. При этом они обычно ссылаются на ранние произведения Маркса, считая их высшими достижениями его гения. С этих позиций они противопоставляют Маркса марксизму-ленинизму, научному коммунизму. Как известно, одни из ранних произведений Маркса написаны с позиций идеализма и революционного демократизма, другие же (относящиеся к 1844 – 1845 гг.) уже в основном выражают точку зрения диалектического материализма и научного коммунизма, хотя они и не свободны от пережитков прежних взглядов и соответствующей им терминологии. Изощренность новейшей буржуазной критики марксизма выражается, в частности, в том, что буржуазные идеологи ссылаются главным образом на эти последние произведения и именно их противопоставляют работам зрелого марксизма.

Следует отметить также, что это противопоставление не всегда носит прямой характер. Буржуазные критики зачастую говорят о «единстве» между ранними и последующими работами Маркса и приписывают его зрелым трудам положения, имеющиеся в произведениях раннего периода. В то же время они пытаются переоценить произведения зрелого Маркса, исходя из тех положений молодого Маркса, которые были им в дальнейшем пересмотрены или существенным образом переработаны. С учетом этого обстоятельства следует рассматривать и вопрос об отчуждении, занимающий весьма значительное место в ранних работах Маркса и Энгельса.

Известно, что понятие отчуждения даже в той форме, в которой оно было развито Гегелем и Фейербахом, заключает в себе многообразное реальное содержание. Не требуется большой проницательности, чтобы увидеть в нем гениальные догадки о противоречивом характере общественного развития, о независимости объективных последствий сознательной и целесообразной деятельности людей от человека и человечества, о господстве общественных отношений над людьми и т.д. Это-то рациональное зерно гегелевского учения об отчуждении (так же как и концепции отчуждения Фейербаха, примененной им главным образом для критики религии и обоснования атеизма) было критически воспринято, переработано, обогащено Марксом и Энгельсом и послужило толчком для исследования экономических отношений, борьбы классов, социальных революций.

Но дело не только в этом. То понятие отчуждения, с которым мы встречаемся в материалистических произведениях Маркса и Энгельса 1844 – 1845 годов, принципиально отличается как от гегелевского, так и от фейербаховского: оно не только несравненно богаче, конкретнее, содержательнее, но является уже элементом принципиально новой системы взглядов. И хотя в произведениях Маркса и Энгельса 50 – 70-х годов термин «отчуждение» встречается сравнительно редко, основоположники марксизма полностью сохраняют (и продолжают развивать) в этом понятии то содержание, которое они на протяжении десятилетий связывали с этим понятием. В этом смысле можно сказать, что основоположники марксизма не отбрасывают понятия отчуждения. Сохранение этого понятия в их трудах широко используется теми критиками марксизма, которые пытаются выдать отдельные положения, имеющиеся в ранних работах Маркса, за основное, важнейшее содержание марксизма. Такова, например, концепция французского экзистенциалиста Ж. Ипполита, который писал в своих известных «Этюдах о Марксе и Гегеле», что «эти исходные позиции Маркса обнаруживаются в „Капитале“» (J. Hyppolitе. «Etudes sur Marx et Hegel». Paris, 1955, p. 145). Точку зрения Ж. Ипполита разделяют неотомисты П. Биго и Ж. Кальвез, правый социалист П. Боннель и многие другие. В Западной Германии ее пропагандирует евангелический критик марксизма И. Фетшер.

Буржуазные критики стремятся доказать, что Маркс не преодолел ни гегелевского идеализма, ни фейербаховского антропологизма, так как он якобы от начала и до конца оставался на позициях частью спекулятивной, частью антропологической концепции отчуждения. «Гегелевская и фейербаховская идея отчуждения, – пишет Ж. Ипполит, – служит источником философской мысли Маркса» (цит. соч., стр. 142). С точки зрения этих критиков, Маркс хотя и написал четыре тома «Капитала», он не дал, однако, действительно экономического (и исторического) обоснования социализма. По их мнению, положения Маркса о неизбежности перехода от антагонистического капиталистического строя к бесклассовому обществу являются, по сути дела, лишь учением о развитии и преодолении отчуждения, восходящим к Гегелю и Фейербаху.

В «Экономическо-философских рукописях 1844 года» Маркс характеризует коммунистическое преобразование общества как «реинтеграцию или возвращение человека к самому себе, как уничтожение человеческого самоотчуждения» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. Госполитиздат, М., 1956, стр. 588). Критики марксизма очень любят приводить это и аналогичные ему выражения молодого Маркса. Ведь если эти выражения – «самоотчуждение», «возвращение человека к самому себе» – взять безотносительно к действительному содержанию «Экономическо-философских рукописей 1844 года» (развитие противоречий частной собственности, порабощение труда капиталом и т.д.), то нетрудно прийти к выводу, что коммунистическое учение Маркса не основывается на теоретическом обобщении громадного исторического опыта и скрупулезном изучении экономического развития общества, а представляет собой логический вывод из идеалистической теории отчуждения. Необоснованность такого заключения очевидна для всякого непредубежденного читателя «Экономическо-философских рукописей 1844 года». Между прочим, в предисловии к ним Маркс, как бы предвосхищая возможные измышления будущих критиков марксизма, подчеркивает, что выводы, к которым он приходит, связаны с исследованием экономических отношений. «Читателя, знакомого с политической экономией, – пишет Маркс, – мне незачем заверять в том, что к своим выводам я пришел путем вполне эмпирического анализа, основанного на добросовестном критическом изучении политической экономии» (там же, стр. 519).

В «Экономическо-философских рукописях 1844 года» Маркс занимается в первую очередь критическим анализом воззрений А. Смита, Д. Рикардо, Ж.Б. Сэя, Дж.С. Милля, Дестюта де Траси, Мак-Куллоха, Ф. Скарбека и других экономистов. Он рассматривает здесь такие вопросы, как заработная плата, прибыль, рента, накопление капитала, господство капитала над трудом, конкуренция среди капиталистов, разделение труда, власть денег. Заключительная часть рукописей посвящена критике гегелевской «Феноменологии духа». Эта критика свидетельствует о том, что Маркс уже в то время хорошо видел несостоятельность гегелевского спекулятивно-идеалистического учения, в том числе и его теории отчуждения[4]. Критический анализ капиталистических отношений, с одной стороны, и исследование диалектики субъекта и объекта в процессе производства – с другой, приводят Маркса к понятию отчужденного труда, развитие и обоснование которого занимает центральное место в «Экономическо-философских рукописях 1844 года».

Понятия отчужденного труда не было да и не могло быть ни у Гегеля, ни у Фейербаха. Однако буржуазные критики марксизма охотно сводят отчужденный труд к отчуждению вообще, к гегелевской концепции отчуждения сознания или же к фейербаховскому представлению об отчуждении человеческой чувственности. Между тем с понятием отчужденного труда (этого также не хотят замечать критики) мы вступаем в сферу материального производства и притом не производства вообще, а, как подчеркивал Маркс, определенной, исторически преходящей его формы.

Е. Метцке, евангелический критик марксизма, пытается истолковать отчужденный труд чисто антропологически, как опредмечивание трудовой деятельности человека независимо от исторических условий. «Труд, – пишет он, – благодаря которому человек возвышает себя над природой и делает себя ее господином, парадоксальным образом ставит его в новую зависимость, которая несводима к какой бы то ни было природной причинности и представляет собой зависимость от собственного производства и собственных продуктов человека» (см. «Marxismusstudien. Schriften der evangelischen Studiengemeinschaft», Zweite Folge, Tübingen, 1957, S. 6). Но Маркс не сводил отчужденный труд к зависимости человека (и общества) от условий, созданных людьми. Он вообще рассматривал отчужденный труд (во всяком случае, в его развитой форме) не как форму зависимости или взаимозависимости, а как форму порабощения человека. Маркс с самого начала был далек от натуралистически-антропологического истолкования сделанного им открытия: в господстве вещи, продукта труда над человеком он видел лишь вещную форму господства одного класса над другим. «Если продукт труда не принадлежит рабочему, – писал Маркс в „Экономическо-философских рукописях 1844 года“, – если он противостоит ему как чуждая сила, то это возможно лишь в результате того, что продукт принадлежит другому человеку, не рабочему… Не боги и не природа, а только сам человек может быть этой чуждой силой, властвующей над человеком» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений, стр. 568).

Понятие отчужденного труда – это, конечно, еще не учение о прибавочной стоимости, необходимыми теоретическими предпосылками которого являются теория стоимости и открытие двойственной природы труда, создающего товары. И тем не менее совершенно безосновательны попытки некоторых критиков марксизма доказать, что понятие отчужденного труда якобы принципиально несовместимо с понятием прибавочной стоимости, поскольку первое понятие якобы выражает антропологическую, неизменную природу человека, а второе – исторически преходящие общественные отношения.

Немецкие марксисты Д. Бергнер и В. Ян, критикуя западногерманского теолога Э. Тира, вырывающего пропасть между якобы экзистенциально-антропологическим отчуждением труда и прибавочной стоимостью (явлением экономическим), справедливо указывают: «Теория отчуждения труда не является антропологической теорией и не находится в антагонистическом противоречии с теорией стоимости. В теории отчуждения труда Маркс лишь приближается к познанию объективных законов общественного развития, тогда как в теории стоимости и теории прибавочной стоимости эти законы нашли свое адекватное научное выражение» (Д. Бергнер и В. Ян. «Крестовый поход евангелических академий против марксизма». М., 1961, стр. 34).

Итак, буржуазные и ревизионистские критики марксизма сводят теорию научного коммунизма к теории отчуждения, которая затем сводится к гегелевской (спекулятивной) и фейербаховской (антропологической) концепции отчуждения. Наша задача состоит в том, чтобы разоблачить эту легенду, показать, какое же действительное место занимает понятие отчуждения в работах молодого Маркса и чем отличается марксистское понимание отчуждения от гегелевского и фейербаховского.

* * *

В онтологической концепции Гегеля понятие отчуждения играет примерно такую же роль, какую в системах неоплатоников играет представление об эманации: речь идет о том, чтобы объяснить противоположность между богом и миром, мышлением и бытием, не отрицая связи и даже единства того и другого. Природа есть нечто бесконечно низшее по сравнению с божественным, но она есть вместе с тем его произведение. Для обоснования этого креационистского положения неоплатоники создали учение о непрерывном излучении божественной сущности, причем низшие, наименее развитые ступени природы изображались ими как постепенное угасание этого излучения, переход света в мрак.

Гегель рассматривал природу как отчуждение абсолютной идеи, но в отличие от неоплатоников (и это весьма существенно!) считал абсолютную идею внутренним содержанием природы. Эта гегелевская тенденция влечет за собой стремление преодолеть отчуждение между абсолютной идеей и природой. Основные ступени иерархии природы (механика, физика, органика) представляют собой, по Гегелю, ступени преодоления этого отчуждения. Окончательно же это отчуждение преодолевается лишь в обществе, в истории человечества, на высшей ступени его социального и в особенности духовного развития, важнейшими формами которого являются искусство, религия, философия.

В «Феноменологии духа» Гегеля отчуждение сначала рассматривается главным образом как гносеологическое отношение между субъектом и предметом познания. Анализ этого отношения приводит Гегеля к выводу, что предмет познания, первоначально выступающий как нечто чуждое познанию, сам оказывается духовным, в силу чего преодолевается (на этой ступени лишь в рамках познания) отчуждение между мышлением и бытием. Теперь уже отчуждение выступает в новой форме, а именно как отношение человека к человеку, или, выражаясь по-гегелевски, как отчуждение самосознания, классическим примером которого является отношение раба и господина. Гегель рассматривает различные исторические формы порабощения человека человеком как отчужденные общественные отношения. Гражданское общество, в характеристике которого Гегель выявляет некоторые специфические черты капиталистического строя, изображается им как царство всеобщего отчуждения, каковое должно быть преодолено государством, именно конституционной монархией, при которой сохраняются не только наследственная власть короля, но и дворянство, майорат и даже сословия, правда, в преобразованном виде. Завершением этой идеалистической конструкции (в рамках которой, однако, высказываются гениальные догадки относительно действительных противоречий общественного развития) является утверждение Гегеля, что окончательное преодоление отчуждения достигается лишь в философии, то есть в сознании, а не в действительной жизни, где оно продолжает существовать. «Поэтому, – писал Маркс в „Экономическо-философских рукописях 1844 года“, имея в виду гегелевское понимание отчуждения, – вся история самоотчуждения и все устранение самоотчуждения есть не что иное, как история производства абстрактного, то есть абсолютного, мышления, логического, спекулятивного мышления» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений, стр. 625).

Л. Фейербах подверг критике гегелевскую онтологическую концепцию отчуждения, вскрыв ее креационистский смысл. Что касается гносеологического и социологического аспектов отчуждения, то они попросту оказались вне поля его зрения. Однако Фейербах не отбросил понятие отчуждения. Напротив, исходя из этого понятия, он построил свою критику религии и объяснение ее происхождения и роли в общественной жизни. С точки зрения Фейербаха (в этом отношении он идет дальше французских материалистов XVIII века), религия является не только совокупностью нелепых фантастических представлений, но и выражением реального жизненного содержания: это отчужденное отражение человеческих страданий и упований. Однако жизненное содержание религии Фейербах толковал чисто антропологически: боязнь смерти, болезни, мечта о бессмертии и т.п. Поэтому он и не смог показать исторически преходящий характер религиозного отчуждения, вскрыть его действительные, материальные корни[5].

В «Тезисах о Фейербахе» Маркс, выявляя основной порок фейербаховского понимания религии, указывает, что «религиозное самоотчуждение», удвоение мира на религиозный, воображаемый мир и действительный мир, и то обстоятельство, что «земная основа отделяет себя от самой себя и переносит себя в облака как некое самостоятельное царство, может быть объяснено только саморазорванностью и самопротиворечивостью этой земной основы» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 2).

Итак, отчужденное сознание должно быть выведено из отчужденного бытия, то есть из противоречий реальной, материальной жизни людей. Бытие людей – это прежде всего их деятельность в сфере материального производства, которое необходимо не просто потому, что люди должны есть, пить, одеваться, – труд образует сущность человека. Это видел уже Гегель, но он не видел, однако, «отрицательной стороны труда» – отчужденного труда. С точки зрения Гегеля, всякая объективация мышления, любое овеществление человеческой деятельности, отношение субъекта и объекта вообще есть отчуждение. Маркс решительно отвергает эту универсализацию понятия отчуждения, которая скрадывает его реальный смысл и служит основой идеалистической конструкции. Человек, преобразуя природу, создавая необходимые для его жизни предметы, условия, изменяя самого себя, развивая присущие ему «сущностные силы», нисколько не отчуждает своей сущности, не порабощает себя. Лишь при определенных условиях и на определенном уровне развития человеческого общества труд становится отчужденным трудом, то есть условием и формой порабощения человека.

Реакционные романтики середины XIX века, подвергая критике капиталистическую индустриализацию и урбанизм, воспевали природу в ее девственной чистоте, противопоставляли природу цивилизации, утверждая, что всякое изменение человеком природы есть отчуждение человека от природы и отчуждение природы от человека. Маркс, уже в 1837 – 1841 годах выступавший против феодально-романтической идеологии (эта сторона формирования философии марксизма, к сожалению, почти совершенно не освещена в нашей литературе), естественно, был непримиримо враждебен этой обскурантистской концепции. Понятна поэтому совершеннейшая неосновательность утверждения А. Мейера, будто бы Марксова концепция отчуждения «была непосредственно взята из словаря немецкого романтизма» (A. Meyer. «Marxism. The Unity of Theory and Practice». Cambridge, 1954, p. 58). В действительности Маркс, отправляясь от Гегеля и Фейербаха, изучая политическую экономию и историю, приходит к открытию исторически преходящей формы трудовой деятельности человека (и производства вообще), которая рассматривается им как основа отчуждения во всех его формах – политической, социальной, идеологической, в том числе религиозной и философской. Вот почему Маркс подчеркивает, что «понятие самоотчужденного труда (самоотчужденной жизни) мы получили, исходя из политической экономии, как результат движения частной собственности» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений, стр. 569).

Отчужденный труд есть прежде всего отношение трудящегося к продукту своего труда, который в условиях частнособственнического общественного строя «противостоит труду как некое чуждое существо, как сила, не зависящая от производителя» (там же, стр. 560). Рабочий вкладывает в предмет свою жизнь, и эта жизнь теперь принадлежит не ему, а предмету. Рабочий создает и умножает общественное богатство, оборотной стороной которого является его собственная нищета. Труд, говорит Маркс, «производит чудесные вещи для богачей, но он же производит обнищание рабочего. Он создает дворцы, но также и трущобы для рабочих. Он творит красоту, но также и уродует рабочего» (там же, стр. 562).

Однако отчуждение труда коренится отнюдь не в распределении производимого трудящимися богатства. Отчуждение продукта труда есть неизбежный результат отчуждения самого труда в процессе производства. «Мог ли бы рабочий, – спрашивает Маркс, – противостоять продукту своей деятельности как чему-то чуждому, если бы он не самоотчуждался от себя в самом акте производства?» (там же, стр. 563). В чем же заключается отчуждение самого труда, трудовой деятельности человека? Прежде всего, конечно, в том, что труд выступает для рабочего лишь как средство к жизни, следовательно, как нечто внешнее, вынуждаемое внешними обстоятельствами, не принадлежащее к его сущности. В процессе труда рабочий не развертывает свободно свою физическую и духовную энергию, а изнуряет себя, чувствует себя несчастным. Труд в таком случае является не самодеятельностью, не внутренней потребностью, не средством для удовлетворения потребности в самом труде. Эта вторая сторона отчужденного труда представляет собой, таким образом, «отношение рабочего к его собственной деятельности, как к чему-то чуждому, ему не принадлежащему. Деятельность выступает здесь как страдание, сила – как немощь, оплодотворение – как оскопление, собственная физическая и духовная энергия рабочего, его личная жизнь (ибо что такое жизнь, если она не есть деятельность?) – как повернутая против него самого, от него не зависящая, ему не принадлежащая деятельность. Это есть самоотчуждение, тогда как выше речь шла об отчуждении вещи» (там же, стр. 564).

Необходимым следствием этих обеих форм отчуждения труда является отчуждение родовой (общественной) жизни человека, которое Маркс называет третьим определением отчужденного труда. Это – отчуждение природы и отчуждение человека от человека, или, говоря иными словами, отчужденные общественные отношения. Отчуждение природы заключается в том, что все многообразные (в том числе и эстетические) отношения человека к внешнему миру вытесняются одним-единственным отношением к нему как к средству и предмету труда. Все богатство и многообразие природы исчезает для отчужденного человека. «Даже потребность в свежем воздухе, – говорит Маркс, – перестает быть у рабочего потребностью. Человек поселяется снова в пещерах, которые, однако, ныне отравлены удушливым чумным дыханием цивилизации… Светлое жилище, называемое Прометеем у Эсхила одним из тех великих даров, посредством которых он превратил дикаря в человека, перестает существовать для рабочего. Свет, воздух и т.д., простейшая, присущая даже животным чистоплотность перестают быть потребностью человека» (там же, стр. 600 – 601).

Что представляют собой отчужденные общественные отношения? В своих замечаниях к выпискам из работ экономистов, которые (замечания) непосредственно предшествуют «Экономическо-философским рукописям 1844 года», Маркс называет так именно капиталистические отношения, отмечая, что «отчужденная форма социального общения фиксируется политической экономией как основная, первоначальная, соответствующая предназначению человека» (MEGA, Abt. 1, Bd. 3. Berlin, 1932, S. 536 – 537).

В противовес буржуазной политической экономии Маркс подчеркивает, что отчужденный труд – отчужденные общественные отношения – извращает действительные отношения человека к человеку. Так, например, деньги в условиях буржуазного общества являются главным мерилом ценности человека для человека. То, чего человек не может достигнуть благодаря своим способностям, знаниям, трудолюбию, он получает за деньги, если, конечно, располагает ими. Деньги превращают верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель и т.д., поскольку все становится товаром, все измеряется деньгами, покупается на деньги. Эта власть денег есть господство отчужденных общественных отношений над людьми. Маркс говорит: «Извращение и смешение всех человеческих и природных качеств, братание невозможностей, эта божественная сила денег кроется в их сущности, как отчужденной, отчуждающей и отчуждающейся родовой сущности человека. Они – отчужденная мощь человечества» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений, стр. 619).

В будущем обществе, разъясняет Маркс, вместе с уничтожением отчуждения труда исчезнет и порождаемое им извращение человеческих отношений. В этом обществе отношения индивида к индивиду будут определяться реальными качествами, достоинствами людей. В этих условиях, когда ничто не продается и не покупается, «ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т.д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей» (там же, стр. 620).

Анализ трех основных форм отчужденного труда приводит Маркса к ряду выводов, важнейшими из которых являются следующие: 1) отчуждение труда (то есть отчужденные экономические отношения) обусловливает все другие формы отчуждения: политическое, идеологическое и в том числе также религиозное отчуждение, 2) отчуждение труда обусловливает бедственное положение трудящихся в мире частной собственности.

Мелкобуржуазные, так называемые «истинные социалисты», пытавшиеся использовать гегелевскую и в особенности фейербаховскую концепцию отчуждения для обоснования своих утопических воззрений, рассуждали об отчуждении человека вообще. Им представлялось, что все члены общества в одинаковой мере подвергаются отчуждению, страдают от него. «Истинные социалисты» не видели отчуждения в процессе производства, не замечали отчужденного труда, не выделяли пролетариат среди других классов общества, не верили в его историческую роль и всячески стремились примирить классовые противоречия.

В корне противоположную позицию занимали Маркс и Энгельс. Уже в «Экономическо-философских рукописях 1844 года» разъясняется, что отчуждение продукта труда и самой трудовой деятельности есть общественное, производственное отношение, в котором имеется, с одной стороны, эксплуатируемая, а с другой – эксплуатирующая сторона. В «Святом семействе» Маркс и Энгельс классически формулируют это революционно-пролетарское понимание отчуждения, полностью учитывающее коренную противоположность основных классов капиталистического общества: «Имущий класс и класс пролетариата представляют одно и то же человеческое самоотчуждение. Но первый класс чувствует себя в этом самоотчуждении удовлетворенным и утвержденным, воспринимает отчуждение как свидетельство своего собственного могущества и обладает в нем видимостью человеческого существования. Второй же класс чувствует себя в этом отчуждении уничтоженным, видит в нем свое бессилие и действительность нечеловеческого существования. Класс этот, употребляя выражение Гегеля, есть в рамках отверженности возмущение против этой отверженности, возмущение, которое в этом классе необходимо вызывается противоречием между его человеческой природой и его жизненным положением…» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 2, стр. 39).

Итак, рассмотрение «Экономическо-философских рукописей 1844 года» приводит нас к выводу, что Маркс принципиально отличается от Гегеля (а также и от Фейербаха) в постановке проблемы отчуждения. Прежде всего Маркс отвергает гегелевское онтологическое толкование отчуждения, из которого проистекала теологическая концепция природы как отчужденного бытия «абсолютной идеи».

Маркс отвергает также социологическую (и антропологическую) генерализацию понятия отчуждения, согласно которой отчуждение является следствием всякой человеческой деятельности и поэтому, по существу, неустранимо. Освобождая понятие отчуждения от теологического, спекулятивного, антропологического толкования, наполняя его конкретным материалистическим (в первую очередь экономическим) содержанием, Маркс, таким образом, радикально переработал это понятие и придал ему вполне определенный, ограниченный смысл. Но еще более важно то, что Маркс непосредственно связал проблему отчуждения с вопросом о возникновении частной собственности, с анализом капиталистического производства, отношений основных классов буржуазного общества.

Для Гегеля, младогегельянцев, «истинных социалистов», а отчасти и для Л. Фейербаха понятие отчуждения играло роль рычага в создании умозрительной конструкции общественно-исторического процесса. Для Маркса это понятие имело позитивное значение в процессе формирования его взглядов, поскольку оно подводило к пониманию антагонистических общественных отношений. Когда же Маркс непосредственно занялся историческим и экономическим исследованием этих отношений, понятие отчуждения потеряло для него прежнее значение: оно уже не рассматривается как исходное. Теперь Маркс видит в отчуждении вполне определенное, исторически обусловленное социальное явление, которое само требует объяснения, выведения из экономического развития общества. Вот почему в «Немецкой идеологии» Маркс и Энгельс употребляют термин «отчуждение» с вполне определенной оговоркой. Так, например, основоположники марксизма пишут:. «Это „отчуждение“, говоря понятным для философа языком, может быть уничтожено, конечно, только при наличии двух практических предпосылок». Первая предпосылка – углубление и обострение антагонистических противоречий буржуазного общества: «…Необходимо, чтобы это отчуждение превратило большинство человечества в совершенно „лишенных собственности“ людей, противостоящих в то же время существующему миру богатства и образования». Второй практической предпосылкой, необходимой для уничтожения отчуждения, Маркс и Энгельс считают «огромный рост производительной силы, высокую степень ее развития». При этом они подчеркивают, что такое развитие производительных сил «является абсолютно необходимой практической предпосылкой», так как «лишь с этим универсальным развитием производительных сил устанавливается универсальное общение людей…» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 33).

В этих формулировках, научно излагающих материалистическое понимание объективных предпосылок коммунизма, понятие «отчуждение» уже не играет прежней роли. Поэтому-то, употребляя этот термин, Маркс и Энгельс оговариваются: «говоря понятным для философа языком…» и заключают в кавычки само слово «отчуждение». По существу же, речь идет лишь о том, что частная собственность и соответствующие ей формы общественного разделения труда представляют собой неизбежное следствие недостаточного развития производительных сил общества. Следовательно, только игнорирующий действительную историю марксизма критик может утверждать, как это делает, например, П. Боннель, что «оригинальность марксизма состоит в подробном, точном и, если хотите, научном описании этого присущего капиталистическому обществу отчуждения, которое проявляется – для тех, кто умеет видеть – во всех областях…» («La Revue socialiste». Paris, 1957, № 111, p. 429).

Между тем формирование марксизма вопреки Боннелю свидетельствует о том, что Маркс и Энгельс широко применяли понятие «отчуждение» до тех пор, пока у них не было еще конкретно-исторического, основанного на теоретическом обобщении экономической и политической истории общества понимания истории капитализма, его отношения к предшествующим формациям, роли производительных сил и производственных отношений в развитии общества. Весьма характерно, что ни Боннель, ни другие критики, сводящие учение марксизма к теории отчуждения, не считают необходимым проанализировать борьбу Маркса и Энгельса с немецким мелкобуржуазным социализмом. Ведь именно в этой борьбе основоположники марксизма решительно осудили попытки свести коммунистическое учение, органически связанное с освободительным движением пролетариата, к спекулятивной концепции отчуждения. Это игнорирование действительной истории марксизма, его борьбы против так называемого «философского коммунизма» наглядно говорит о том. что подобного рода критики марксизма весьма далеки от серьезного научного разбора вопроса об отчуждении.

Некоторые из критиков марксизма пытаются доказать, что в своем главном труде, «Капитале», Маркс вновь возвращается к спекулятивной теории отчуждения, которая якобы становится здесь отправным теоретическим пунктом и руководящей нитью в исследовании. Такова, в частности, точка зрения П. Биго, Ж. Кальвеза. Один из таких критиков диалектического материализма, Г. Лам, например, утверждает, что в «Капитале» Маркса отправным пунктом исследования анатомии «гражданского», или капиталистического, общества служит то, что философы называют «отчуждением» (см. H. Lamm. «Marx as a Philosopher». «Revue internationale de philosophie». Bruxelles, 1958, an. 12, fasc. 3 – 4, № 45 – 46, p. 241). Однако известно, что Маркс начинает «Капитал» с понятия товара как экономической клеточки буржуазного общества. Именовать этот исходный пункт просто отчуждением – значит подменять вполне определенную экономическую категорию абстрактным и к тому же крайне многозначным понятием и тем самым перечеркивать ту громадную исследовательскую работу, благодаря которой Маркс пришел к выводу, что именно товарное производство образует основу капитализма и исходный исторический пункт его возникновения и развития.

Конечно, характеризуя товар, Маркс говорит об отчуждении производителями продуктов своего труда, благодаря чему, собственно, они и становятся товарами. В теории товарного фетишизма Маркс также употребляет термин «отчуждение», поскольку источником фетишизации товарно-денежных отношений является все тот же факт отчуждения продуктов производителем. Отчуждение здесь проявляется в том, что отношения между людьми, общественные отношения выступают, проявляются как отношения вещей. Однако Маркс весьма далек от того, чтобы объяснять мистификацию товарно-денежных отношений и господство продуктов труда над производителем из понятия отчуждения. Он употребляет понятие отчуждения в том сравнительно узком и ограниченном значении, в котором оно, несомненно, может и должно применяться и в настоящее время[6]. Неизбежность социализма Маркс доказывал не общими философскими рассуждениями, а специальным экономическим исследованием объективных законов развития капиталистического способа производства. Эту-то бесспорную истину и пытаются опровергнуть буржуазные критики и их подголоски из реформистского и ревизионистского лагеря. Они превращают социализм в абстрактное этическое понятие, лишенное конкретного экономического и политического содержания.

Разоблачая эти реакционные идейки, против которых выступали еще основоположники марксизма, Н.С. Хрущев говорит: «Коммунизм – не отвлеченное философское понятие; в него вложено определенное содержание – необходимость уничтожения эксплуататорских классов и эксплуатации человека человеком, установление такого общественного порядка, когда все создаваемые материальные и духовные ценности являются общественным достоянием и люди, создающие эти ценности, сами распоряжаются ими по своему усмотрению, пользуются всеми благами своего труда, работая по способности и получая по потребности» («Речь на VII съезде Коммунистической партии Болгарии 3 июня 1958 года». М. 1958).

В статье «Отчуждение и объективация» Ж. Ипполит упрекает Маркса в том, что он рассматривает коммунизм как окончательное преодоление отчуждения, якобы выступая тем самым против бесконечности диалектического развития и разделяя иллюзии предшествующего, утопического социализма. С точки зрения Ж. Ипполита, отчуждение неотделимо от человеческого существования и, следовательно, имеет не столько экономические, сколько антропологические корни. Всякое овеществление человеческой деятельности представляется Ипполиту отчуждением. «Объективация и отчуждение, – пишет он, – неотделимы друг от друга, и их единство не может быть чем-либо иным, кроме как выражением диалектического напряжения (tension), наблюдаемого в движении истории» (J. Hyppolite. «Etudes sur Marx et Hegel», p. 102). Такая постановка вопроса приводит к выводу, что всякий труд есть отчужденный труд, в силу чего господство продукта над производителем, порабощение человека стихийными силами общественного развития непреодолимы, неустранимы. Такова точка зрения экзистенциализма, и Ж. Ипполит проявляет своеобразную «последовательность», упрекая Маркса в том, что он не разделяет экзистенциалистского представления об извечной дисгармонии человеческой жизни.

Да, Маркс, конечно, не отождествлял отчуждение с объективацией человеческой деятельности: последнюю он рассматривал как постоянное условие человеческой жизни. Понятие отчуждения Маркс связывал с определенными эпохами истории человечества, а ликвидацию отчуждения отнюдь не рассматривал как упразднение всех противоречий общественного развития. Речь шла лишь об антагонистических противоречиях, а этого как раз и не видит Ж. Ипполит. Он рассматривает отчуждение как проявление «напряжения» (tension), присущего человеческой жизни. Отсюда и вытекает его вывод, что марксизм претендует на то, чтобы уничтожить это напряжение в более или менее близком будущем… Но марксизм, как известно, не утверждает, что победа коммунизма кладет конец противоречивому характеру общественного развития. Такого рода воззрение приписывается марксизму лишь его противниками. Марксизм отнюдь не считает, что с утверждением коммунизма прекращается развитие общества, завершается прогресс. Напротив, коммунистические производственные отношения представляют собой экономическую основу такого стремительного и всестороннего прогресса, который, конечно, был совершенно невозможен в предшествующие эпохи.

Апологеты капитализма пытаются увековечить отчуждение. Удивительно ли, что буржуазные идеологи объявляют отчуждение «естественным» элементом общественной жизни. Маркс уже в ранних своих произведениях доказал, что отчуждение во всех его формах исторически преходяще. Жизнь подтвердила этот гениальный научный вывод. Социализм принес человечеству освобождение от господства стихийных сил общественного развития над людьми. Новый общественный строй – это царство свободы, в котором человек становится сознательным властелином природы и своих собственных общественных отношений. Именно поэтому коммунизм кладет конец всякому отчуждению.

11. 1965 № 4 (стр. 39 – 49). Социалистическая идеология и исторический опыт народов (Ответ г-ну Артуру М. Шлезингеру-младшему)

В журнале «Америка» (№ 96 за 1964 год), издаваемом на русском языке, опубликована статья «Идеология и американский опыт», принадлежащая перу известного американского историка и публициста Артура М. Шлезингера-младшего, автора книг «Век Джексона» и «Век Рузвельта». Статья перепечатана из журнала «Сатердэй ревью»; она была опубликована и в сборнике «Пути американской мысли», вышедшем в свет под редакцией того же г-на А. Шлезингера. Таким образом, мы имеем дело не с обычным автором (нелишне отметить, что он занимал пост особого помощника при президенте США), не с обычной статьей. А. Шлезингер пытается сформулировать в ней чуть ли не кредо так называемого «американского образа жизни». Но не в этом оригинальность его выступления, рекомендуемого журналом «Америка» советскому читателю. Суть позиции Шлезингера состоит в том, что он пытается обосновать определенную идеологическую концепцию под видом критики всякой идеологии, идеологии вообще, стремится доказать, будто в силу своего национального характера американцы отвергают любые идеологические доктрины и руководствуются в своей деятельности одним лишь «опытом».

А. Шлезингер противопоставляет идеологию и опыт как непримиримые противоположности. Соответственно этому он толкует идеологию как совокупность предвзятых, догматических, умозрительных представлений, которыми те или иные люди, социальные группы, партии руководствуются вопреки опыту и здравому смыслу. «Под идеологией, – пишет он, – я имею в виду совокупность систематизированных и застывших догм, с помощью которых люди пытаются познать окружающий мир и охранять или, наоборот, переделывать существующий строй» (стр. 14). Идеологи, по мнению А. Шлезингера, склоняются к «абстрактному рационализму и жестким априорным формулам», фактам они предпочитают абстракции. Идеологи характеризуются далее как люди, претендующие на обладание истиной в последней инстанции, на прорицание будущего развития человечества. «Идеологам, – пишет А. Шлезингер, – мир представляется некоторым замкнутым единством; история мира предопределена, принципы неизменны, цели и ценности выводятся из основных теоретических предпосылок…» (стр. 15). Короче говоря, идеологи – это люди, подменяющие действительность надуманными абстракциями и требующие, чтобы ход исторических событий сообразовался с этими абстракциями.

Неискушенного читателя данные рассуждения об идеологии, вероятно, могут привести в замешательство. Что это за странная, нелепая, фантастическая вещь, которой люди почему-то забивают себе головы, вместо того, чтобы руководствоваться опытом и здравым смыслом? И что это за страшные люди, идеологи, которые мнят себя обладателями абсолютного знания, прорицают будущее и имеют какую-то мистическую власть над человеческими душами? На эти сами собой напрашивающиеся вопросы наш автор почему-то не дает ответа. Он ни слова не говорит о том, как возникают идеологии, какую роль они играют в реальной борьбе классов и партий, в каком отношении находятся они с науками об обществе.

Существует ли и возможно ли вообще научное понимание общественной жизни? Вместо ответа на этот принципиальный вопрос А. Шлезингер ограничивается настойчивым подчеркиванием следующего тезиса: американцы, как правило, питают отвращение к идеологии.

Хочет того сам автор или нет, но, формулируя данное положение, он проговаривается насчет одной из характернейших особенностей духовной жизни современной Америки. Действительно, существующая в США система идеологической обработки масс, направленная на поддержание status quo, на фабрикацию охранительных иллюзий, в последнее время все чаще дает осечку. Ни новые приемы внушения, разработанные на базе социологического обследования общественного мнения, ни использование техники, заимствованной у рекламы, не в состоянии вдохнуть жизнь в дискредитированные буржуазные идеалы. Многим американцам уже набили оскомину разглагольствования о «равных возможностях» и «преимуществах двухпартийной системы», крикливая пропаганда «американской исключительности» и «священной миссии США в руководстве миром». Тот факт, что пропагандируемые в США ценности и идеалы пользуются все меньшим доверием у масс, вынуждены признать сегодня многие американские политические деятели. Сошлемся хотя бы на покойного Д.Ф. Даллеса, авторитет которого, по-видимому, является бесспорным для нашего автора. «Мы склонны, – писал Д.Ф. Даллес, – красноречиво разглагольствовать о свободе, о правах человека, об основных гражданских свободах, о достоинстве и ценности человеческой личности… Однако нашей вере не хватает силы и определенности» (J.F. Dulles. War or Peace. N.Y., 1957, p. 234). Как относятся к этому кризису веры и убежденности (кризису буржуазной идеологии) американские политические деятели? Одни из них пытаются разработать новые, более гибкие идеологические концепции («теория стадий» Ростоу, теория «чистого капитализма» Келсо и Адлера, теория «капиталистической революции» Берла и т.д.). Другие – к их числу принадлежит и А. Шлезингер – отрицают необходимость какой бы то ни было идеологии, осмеивают само понятие идеологии.

Строго говоря, это попытка сделать хорошую мину при плохой игре. А. Шлезингер стремится найти идеологическое применение самим настроениям скептицизма и неверия, порожденным кризисом господствующих в США ценностей и идеалов. Он ловко меняет минусы на плюсы и превращает стихийно возникающее в обстановке этого кризиса ощущение бесперспективности в некую разновидность трезвого и здравого разумения, соответствующего новой эпохе исторического развития. Отвращение и неприязнь, которые пробуждает в человеке насквозь фальшивая буржуазная пропаганда, он пытается распространить на всякую идеологию, на всякое учение, ставящее своей целью анализ исторических тенденций и перспектив общественного развития.

Выступление А. Шлезингера – это попытка экспортировать в социалистические страны критерии и установки, порожденные кризисом буржуазного общественного сознания.

Наш глубокомысленный автор не скупится на краски, когда изображает идеологию в качестве чудовища. Но при этом он старается оставить в тени подлинный прототип данного изображения. Шлезингеровская «идеология вообще» – это достаточно точный слепок с идеологии, которую культивирует современный государственно-монополистический капитализм; это охранительная (а потому лицемерная, доктринерская) идеология, поставленная на службу социальной рутины.

Но разве данный тип идеологии является единственным, который известен истории? Разве попытка свести идеологию вообще к этой частной ее разновидности не есть выражение предвзятости, не есть элемент идеологии, но только замаскированной, не смеющей выступить с открытым забралом?

Факты, известные каждому, кто хоть немного знаком с историей идей, свидетельствуют о том, что в различных исторически определенных обществах существуют различные системы взглядов, теоретических воззрений на жизнь общества. Анализ этих теоретических воззрений (экономических, политических, юридических, философских, этических и т.д.) показывает, что они выражают сознание и самосознание определенных классов (поскольку речь идет о классовом обществе), их отношение к другим классам, к актуальным социальным проблемам, их понимание общественной жизни вообще. Это и есть идеологии, которые отнюдь не выдумываются, а лишь теоретически разрабатываются идеологами – выразителями интересов определенных классов.

Всем известно, что население Древней Греции состояло из свободных и рабов. В этот период господствовало убеждение, что от природы одни люди являются рабами, а другие – рабовладельцами. «Не вырасти розе из луковицы, свободному не родиться от рабыни», – писал древнегреческий поэт Феогнид. Это убеждение, как известно, пытался обосновать Аристотель. Оно составляло основное содержание господствующей идеологии античного общества.

В какой зависимости находились рабовладение и рабовладельческая идеология? Что привело к возникновению рабовладельческой системы? Рабовладельческая идеология? Или же, напротив, эта идеология была следствием, отражением стихийно сложившегося рабовладельческого способа производства? Многочисленные исторические исследования доказывают, что рабовладельческая идеология возникла на почве рабовладельческого способа производства. Отсюда вытекает вывод, которого нет у г-на Шлезингера: идеология не произвольная конструкция идеологов, а отражение (сплошь и рядом искаженное, даже фантастическое) реальной социальной действительности. Однако и это искаженное отражение (если оно имеет место) обусловлено не субъективными промахами идеологов, а исторически определенными социальными отношениями. «Если во всей идеологии, – пишут Маркс и Энгельс, – люди и их отношения оказываются поставленными на голову, словно в камере-обскуре, то и это явление точно так же проистекает из исторического процесса их жизни, – подобно тому как обратное изображение предметов на сетчатке глаза проистекает из непосредственно физического процесса их жизни» (Соч., т. 3, стр. 25). Эта истина становится еще более очевидной, если учесть то обстоятельство, также доказанное исторической наукой, что рабовладельческая система отнюдь не была случайностью: она была неизбежна на определенном уровне экономического развития. Но в таком случае становится очевидным, что в ложном утверждении о том, что люди в силу естественных причин делятся на рабов и рабовладельцев, содержалась конкретно-историческая истина об исторической неизбежности рабовладельческого способа производства.

Возьмем другой пример. Знаменитый английский мыслитель Ф. Бэкон выступил в начале XVII века против средневековой схоластики и теологии, за опытное знание, направленное на овладение стихийными силами природы. Ф. Бэкон осмеивал умозрительные рассуждения схоластов и противопоставлял им основанное на чувственном наблюдении природы, эксперименте, на применении разработанного им индуктивного метода эмпирическое знание. Схоластика так же, как теология и религия, была главной идейной опорой феодализма. Философия Ф. Бэкона носила ярко выраженный антифеодальный характер. Это была идеология зарождавшегося в то время буржуазного общества (об этом свидетельствуют также и социально-политические воззрения Ф. Бэкона). Однако мы не находим в этой идеологии жестких априорных формул, окостенелых догм, абсолютной теории развития общества и т.п., то есть всего того, что г-н Шлезингер-младший считает неотъемлемыми признаками всякой идеологии. Конечно, он может заявить, что Ф. Бэкон был не только идеолог, но и ученый. Однако этот аргумент имеет значение лишь для тех, кто считает идеологию бессмыслицей, а идеологов – псевдоучеными. Упрощенность такого подхода к идеологии очевидна уже из приведенных выше примеров.

Возьмем третий пример: воззрения самого г-на Шлезингера, высказанные в рассматриваемой нами статье. Противопоставляя идеологии опыт, Шлезингер именует свою концепцию прагматизмом. Понятие «прагматизм» приобретает у нашего автора двойственный, мы бы даже сказали, двусмысленный характер. С одной стороны, прагматизмом он называет точку зрения, основанную на опыте, эмпирическом исследовании: «Прагматик отдает предпочтение опыту, а идеолог – абстракциям» (стр. 14) и далее: «Идеология и прагматизм резко отличаются друг от друга» (стр. 15). С другой стороны, слово «прагматизм» используется им в общепринятом значении, то есть как наименование широко известного в США философского течения, одним из основоположников которого является У. Джемс; на него, в частности, и ссылается автор. У. Джемс называл свое учение «радикальным эмпиризмом», радикальным в том смысле, что все существующее отождествляется с опытом и никакой независимой от опыта реальности не признается. Радикальный эмпиризм Джемса был, иными словами, разновидностью субъективного идеализма. Это отмечают не одни только марксисты. Б. Рассел указывает на присущий прагматизму «берклианский идеализм». Рассмотрев учение У. Джемса, он саркастически замечает, что «это только одна из форм субъективистского сумасшествия, характерного для большей части современной философии» (История западной философии. М., 1959, стр. 826).

Прагматизм, по мнению А. Шлезингера, в корне противоположен всякой идеологии, ибо он ориентируется только на факты. Но что называют прагматисты фактами? Переживания, чувственные впечатления. Что же в таком случае может служить критерием, позволяющим отличать иллюзии от действительности? Прагматизм такого критерия не знает, поскольку он отрицает возможность объективного критерия истины. Истиной, с точки зрения прагматиста, является всякое высказывание, которое «работает», то есть удовлетворяет определенным потребностям, помогает решению того или иного вопроса и полезно в самом широком смысле слова. Эта субъективистская концепция истины неразрывно связана с субъективно-идеалистическим истолкованием фактов. Ни один факт, с этой точки зрения, не является таковым, пока он таковым не признан. Но не доказывает ли это, что прагматизм (даже если мы ограничимся критериями, отстаиваемыми самим А. Шлезингером) представляет собой идеологическую доктрину?

Неотъемлемым признаком идеологии является, согласно А. Шлезингеру, детерминистическое понимание истории. Надуманность данной дефиниции, ее несоответствие фактам ясны каждому, кто хотя бы поверхностно знаком с историей идей. Разве мало было идеологов, которые отрицали детерминизм, проповедовали телеологию, предлагали иррационалистическую интерпретацию общественно-исторического процесса. Почему же наш автор заботится о том, чтобы эти доктрины не были затронуты его критическими ударами? Не потому ли, что они представляют собой такие формы идеологии, которые импонируют Шлезингеру, несмотря на свою явную враждебность фактам, опыту, научному эмпиризму?

Отметим далее, что, следуя У. Джемсу, А. Шлезингер утверждает, будто идеология несовместима с признанием незавершенности, многообразия развития мира, с признанием наличия в нем случайного, таинственного, то есть еще не познанного. И здесь опять-таки обнаруживается, что наш сторонник фактов и противник абстракции рассуждает крайне абстрактно. Он говорит об идеологии вообще, забывая о том, что и в мире идеологий имеется многообразие. Не объясняется ли это тем, что он «идеологически» (по его собственному выражению) подходит к самой идеологии и явно не считается с фактами? Между тем факты говорят о том, что существует такая идеология, которая исходит из признания всеобщности изменения, развития и, естественно, поэтому отвергает догматические, противоречащие фактам утверждения о вечности частной собственности, социального неравенства, деления общества на богатых и бедных и т.д. Это научная социалистическая идеология, которая путем специального исследования экономического и политического развития общества приходит к выводу, что капитализм отнюдь не является абсолютной формой общественного производства.

История человечества свидетельствует о многообразии общественных формаций: капитализму предшествовал феодализм, рабовладельческое общество, первобытнообщинный строй; на смену капитализму приходит социалистическое общество, которое, в свою очередь, создает основу для бесклассового, коммунистического строя. Г-н Шлезингер почему-то не заметил этой коренной особенности современной социалистической идеологии, которая в противоположность другим идеологиям отрицает существование неизменного, раз навсегда данного как в природе, так и в обществе. Не объясняется ли это тем, что социалистическая идеология явно не согласуется с тем понятием идеологии, которое навязывает нам автор?

Г-н Шлезингер, как и Джемс, считает характернейшей чертой неидеологического мышления признание в мире неопределенности.

Разумеется, ни один из процессов в окружающем нас мире (особенно в мире социальном) не протекает фатально, и марксистская философия – диалектический материализм – постоянно подчеркивает это, когда разъясняет категорию необходимости. Но в то же время во всяком процессе развития преобладают вполне определенные тенденции, и не замечать их может лишь тот, кто игнорирует факты. Приверженность к фактам, за которую столь горячо ратует г-н Шлезингер, опять-таки предполагает, что каждый из фактов обладает известной определенностью, благодаря чему мы различаем факты, вместо того, чтобы смешивать их, как это делают некоторые идеологи.

У. Джемс, без достаточных оснований утверждавший, что его философия сохраняет «интимнейшую близость с фактами», тем не менее считал необходимым сделать факты «более пластичными», «менее общими», то есть выдвинутый им принцип явно противоречил приведенной выше доброй английской пословице. Неопределенность, которую А. Шлезингер провозглашает принципом научного эмпиризма, также оказывается на деле методом игнорирования различий между фактами. Вот один из показательных примеров. «Я предложил бы, – заявляет Шлезингер, – даже совсем изгнать из наших споров термины „капитализм“ и „социализм“. Эти слова превратились в слишком туманные понятия. Они накаляют спор, но света не проливают. Они относятся к области демагогии, а не анализа» (стр. 15). Это заявление сразу делает ясным, для каких идеологических целей понадобился нашему автору принцип неопределенности. В своей статье А. Шлезингер признает коренное различие между советским (социалистическим) и американским (капиталистическим) обществом. И тем не менее он подчеркивает необходимость отказаться от противопоставления, разграничения социализма и капитализма, не решается называть факты их действительными именами. Последнее весьма типично для той «стратегии выживания», которую выработали современные буржуазные идеологи. Ведь если отказаться от разграничения социализма и капитализма, то отпадает вопрос о необходимости социалистического преобразования общественных отношений, господствующих при капитализме. Ради этого даже самый завзятый апологет капитализма готов отказаться от термина «капитализм». Этот апологет ныне уже осознает, что капиталистический строй дискредитировал себя в глазах масс. И вот он всячески стремится доказать, будто капитализм – это не капитализм, а социализм – это не социализм. Такого рода идеологическая софистика находит свое последовательное завершение в теории «единого индустриального общества», которая отрицает принципиальное различие между капиталистической и социалистической системами, но тем не менее является идеологическим оружием в борьбе против социализма. На зыбкой почве этой идеологической концепции стоит и г-н Шлезингер.

Теперь полностью обнаруживается и скрытый смысл провозглашенного им принципа «незавершенности». Речь идет отнюдь не о принципе развития, из которого исходит научная социалистическая идеология, не признающая ничего неизменного, раз навсегда данного. Дело совсем в другом.

Буржуазному идеологу капиталистический мир представляется способным к дальнейшей перестройке. Эту основную идею стремится обосновать и А. Шлезингер. Он отвергает противопоставление капитализма и социализма, ратует за «смешанный» тип общества, которое было бы способно осуществить идеалы социализма при сохранении основных принципов капиталистической организации, позволило бы осуществлять социальное планирование на почве буржуазных экономических отношений. Но как же в таком случае обстоит дело с частной собственностью, которая, как свидетельствуют исторические факты, была и остается основой эксплуатации? Вопрос о том, что должно стать экономической основой общественного развития, – это, по мнению А. Шлезингера, отнюдь не идеологический, а чисто практический вопрос, решаемый на основании опыта. «Сейчас уже ясно, – пишет он, – что вопрос о частной и общественной собственности, бывший еще недавно яблоком раздора в дискуссиях о политике и экономике начинающих развиваться стран, должна решать не вера в ту или иную идеологию… Правильный ответ на него даст не идеология, но опыт и практика» (там же).

Разумеется, вопрос о преимуществах той или иной системы собственности необходимо решать, исходя не из предвзятых абстракций, а из фактов, исторического опыта, общественной практики. Но напоминать об этом приходится прежде всего самому А. Шлезингеру, так как он, несмотря на все свои эмпирико-прагматистские декларации, умудряется на каждом шагу игнорировать очевидные (и основные для понимания современных общественных отношений) исторические факты. Разве не факт, что большая часть американских фабрик, заводов, железных дорог, земли и т.п. принадлежит небольшой группе миллиардеров и мультимиллионеров? Таким же неоспоримым фактом является и то, что опыт американских капиталистов (а говоря точнее, их интересы, их идеология) противоречит делу перехода от частной собственности к общественной.

Есть и другие факты, о которых почему-то умалчивает наш автор. Страны, ликвидировавшие частную собственность на средства производства, в кратчайшие исторические сроки увеличили в несколько раз объем производства, национальный доход, ликвидировали эксплуатацию и угнетение, осуществили культурную революцию и успешно догоняют и перегоняют наиболее развитые капиталистические государства, превосходя их по темпам ежегодного прироста продукции.

А. Шлезингер выдает за нерешенную проблему то, что уже решено историческим опытом социалистического строительства. Он мобилизует все средства софистики, чтобы в качестве идеолога «закрыть» те перспективы, которые давно открыты и подтверждены практикой мирового революционного развития.

В страхе перед этими перспективами Шлезингер выступает против детерминистического понимания истории и ратует за якобы исключающее историческую необходимость абстрактное «многообразие» возможных путей развития общества. Марксистско-ленинское понимание современных общественно-исторических перспектив он, как и другие апологеты капитализма, объявляет чересчур жестким и прямолинейным.

Буржуа готов двигаться куда угодно, лишь бы не к социализму. И его идеологи, утверждавшие в свое время, что от феодализма человечество может перейти лишь к капитализму, ныне заявляют, что от капитализма можно развиваться в любом направлении, что никакой исторической необходимости не существует. Отсюда многочисленные буржуазные теории «третьего пути», теории «народного капитализма», государства «всеобщего благоденствия», «смешанной экономики» и т.д. «Неидеологическая» концепция г-на Шлезингера является плотью от плоти этих идеологических доктрин.

Результатом прагматического игнорирования (или субъективистского истолкования) очевидных исторических фактов является следующий вывод нашего автора: основное противоречие современной эпохи заключается не в противоречии между социализмом и капитализмом, а в борьбе между теми, кто обладает идеологией и действует в соответствии с нею, и теми, у кого нет идеологии и кто руководствуется опытом. «Основным конфликтом нашего времени, можно сказать, – всемирной гражданской войной, – утверждает А. Шлезингер, – является борьба между теми, кто считает мир единым, кто верит, что мир развивается в одном направлении, шествует по одному предопределенному пути, и теми, кто утверждает, что человечество и в будущем будет двигаться в разных направлениях и приходить к различным выводам, в зависимости от конкретных исторических традиций, целей и систем ценностей различных народов» (стр. 15). Итак, основное противоречие нашей эпохи, как полагает г-н Шлезингер, – это противоречие между догматиками, придерживающимися ложных воззрений на историю человечества, ее настоящее и будущее, и теми, кто отвергает догмы, прислушивается к опыту и поэтому свободен (насколько это вообще возможно) от грубых ошибок: Но если дело обстоит действительно так, то почему же во всемирном соревновании между социализмом и капитализмом социализм и его идеология одерживают все новые и новые победы?

Поскольку А. Шлезингер – прагматист, он объясняет этот факт (не говоря о нем прямо) тем, что идеология есть определенное верование, влияние которого не зависит от истинности и совершенно аналогично влиянию наркотика: хотя вред его доказан, но тяга к нему не исчезает.

В данном случае Шлезингер опять-таки приписывает «идеологии вообще» структуру консервативной идеологии, вырождающейся, как это можно наблюдать на примере современной американской пропаганды, в вульгарную технику одурманивания масс, эксплуатации человеческих слабостей и предрассудков. Конечно, и этот дурман может в течение достаточно длительного времени господствовать над умами, но тем тяжелее, тем болезненнее похмелье, наступающее в тот момент, когда идеологический наркотик выдыхается, когда наступает кризис ценностей. Яркий пример этого – катастрофически быстрое распространение в современной буржуазной философии (а также и в обыденном сознании массы людей) настроений безысходности, отчаяния, приспособленческого цинизма.

Что же касается влияния идеологий, обладающих качеством исторической действенности, то оно объясняется реальной связью с определенными общими потребностями социально-экономического развития, с интересами классов и социальных групп, в наибольшей степени способных отстаивать и реализовать эти потребности. Последнее особенно ясно видно на примере социалистической идеологии.

А. Шлезингер пытается представить дело так, будто определенные народы пошли по пути социализма потому, что они были «заражены» социалистической идеологией. Он опасается, как бы социалистическая «инфекция» не привела к массовому «заражению» социалистическими идеалами народов капиталистических стран. В таком случае эти народы пошли бы по пути социализма. Это типичное для идеалиста рассуждение приводит А. Шлезингера к выводу, будто противоположность между социализмом и капитализмом есть, в сущности, противоположность между идеологией и… демократией. Вывод парадоксальный, но совершенно неизбежный при том извращенном понимании общественного развития и идеологии, которое свойственно большинству буржуазных идеологов. Поскольку г-н Шлезингер не оригинален в этом вопросе, сошлемся на известного социолога К. Поппера, влияние которого весьма значительно в Англии и США.

В своей книге «Открытое общество и его враги» К. Поппер утверждает, что понятие исторической закономерности ведет свое начало от мифологических представлений о судьбе, дальнейшим развитием которых явилось религиозное представление о предопределении. По мнению Поппера, это понятие антинаучно, несмотря на все попытки его натуралистического, экономического, психологического обоснования, предпринимавшиеся в новое время различными философами и социологами. Свое действительное применение это понятие находит не в науке об обществе, а в идеологии, которая доказывает предопределенность избранного ею общественного идеала. Именно поэтому всякая идеология, утверждает К. Поппер, антидемократична и в своей тенденции тоталитарна, так как исключает свободу выбора, объявляет ее противоречащей неизбежности.

Как типичный метафизик, К. Поппер не видит, что противоположность между свободой и необходимостью относительна, он не понимает той простой истины, что обоснованный выбор предполагает более или менее всесторонний учет необходимости, объективных условий. Он не понимает также, что историческая необходимость складывается в процессе деятельности людей, классов, социальных групп, что интересы определенной части общества согласуются с этой необходимостью, в то время как интересы другой части общества находятся с нею в противоречии. По сути дела, все рассуждения К. Поппера об идеологии являются бесконечным размазыванием одной и той же абстрактно истолкованной истины: люди сами делают свою историю. Но ведь из этой истины отнюдь не вытекает вывод о том, что смена эпох зависит от человеческого произвола. На этом основании нельзя также утверждать, что исторический выбор совпадает с произволом. Можно с полным правом сказать, что трудящиеся Советского Союза и других социалистических стран выбрали социалистический путь развития и отвергли путь капитализма, но это был выбор, отражавший историческую необходимость.

И если сегодня К. Поппер настойчиво подчеркивает, что исторический выбор является подлинным выбором лишь в той мере, в какой осуществляющий его субъект отказывается признавать какую бы то ни было необходимость, то только потому, что этого требует вполне определенная историческая ситуация. В своих действиях современная буржуазия уже не может опираться на историческую необходимость. Поэтому западные идеологи пытаются расправиться с исторической необходимостью, объявив ее мифом. В то же время они вынуждены утверждать, что этот миф как-то определяет историческую деятельность целых народов, основное содержание определенных исторических эпох. Таким образом, они косвенно признают историческую необходимость и затрачивают немало сил, чтобы оправдать свое выступление против нее. Эта путаная, волюнтаристическая, антинаучная позиция все чаще выдается на Западе за подлинно объективный, беспристрастный, научный подход к проблемам, волнующим человечество. Так, А. Шлезингер заявляет, что американцы отвергают всякую идеологию, поскольку она претендует на монопольное владение абсолютной истиной, на непогрешимость, обусловливающие ее принципиально антидемократический характер. «Люди, убежденные в своей монополии на Абсолютную Истину, считают единственным средством спасти мир поголовное истребление еретиков» (стр. 15). Совершенно очевидно, что А. Шлезингер в данном случае подгоняет понятие идеологии под понятие религии, ни в малейшей мере не выступая, однако, против религии как таковой, то есть рассматривает идеологию как псевдорелигию.

Он совершенно умалчивает о той борьбе, какую в течение более чем столетия вел и ведет марксизм против ненаучных и антинаучных идеологий (как религиозных, так и светских), против ненаучного и антинаучного понимания идеологии. Следуй Шлезингер элементарным требованиям научной добросовестности, он должен был бы прямо сказать, что задолго до него – задолго до У. Джемса и К. Поппера – К. Маркс и Ф. Энгельс начали борьбу против тех идеологов (к ним относились не только буржуазные и мелкобуржуазные лидеры, но и некоторые деятели рабочего движения), которые мнили себя обладателями абсолютной истины, истины в последней инстанции, выступали в роли пророков, призванных спасти мир от социального зла, привести человечество в царство обетованное. Именно в борьбе против такого рода идеологов (А. Шлезингер пытается нас убедить, что иных вообще не бывает) Маркс и Энгельс выдвинули положение об исторической роли народных масс (рабочего класса в особенности), положение, которое было теоретическим обобщением опыта буржуазных революций, развития капиталистического строя, результатом глубокого теоретического анализа его экономической структуры. Разоблачая тех идеологов, которые противопоставляли себя реальному историческому процессу, революционной борьбе масс, которые мнили себя непогрешимыми мудрецами и всесведущими пророками, К. Маркс писал: «До сих пор философы имели в своем письменном столе разрешение всех загадок, и глупому непосвященному миру оставалось только раскрыть рот, чтобы ловить жареных рябчиков абсолютной науки» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 1, стр. 379). Отвергая это антинаучное понимание философии и социальной теории вообще, Маркс и Энгельс создали научную идеологию рабочего класса, явившуюся теоретическим обобщением реального исторического опыта, опыта освободительного движения пролетариата. Эта идеология опиралась на враждебное всякой предвзятой догме научное исследование действительных тенденций, закономерностей развития капитализма. Идея социалистического обобществления средств производства возникла у Маркса не из каких-то умозрительных предпосылок, а в результате обстоятельнейшего анализа капиталистического обобществления средств производства, которое осуществляется в форме концентрации и централизации капитала, анализа присущего буржуазному обществу противоречия между общественным характером производства и частной формой присвоения.

Наше учение, неоднократно указывали Маркс и Энгельс, есть не догма, а руководство к действию. Вряд ли в истории общественной мысли найдется другая историческая концепция, для которой было бы характерно столь большое внимание к опыту массового революционного движения. Опыт революций 1848 года, опыт Парижской коммуны был для Маркса и Энгельса фактической основой для разработки теории классовой борьбы, учения о государстве и диктатуре пролетариата. Так, изучение развернувшейся в 1848 – 1851 годах борьбы между революцией и контрреволюцией во Франции, Германии и других странах привело Маркса к выводу, что рабочий класс, осуществляя социалистическую революцию, не может просто захватить власть, то есть занять место свергнутой им буржуазии. Необходимым условием установления диктатуры пролетариата Маркс считал слом военно-бюрократического государственного аппарата. Этот вывод был, как известно, поправкой к «Манифесту Коммунистической партии» и дальнейшим развитием марксистского учения о пролетарской революции и диктатуре пролетариата. «Не логические рассуждения, а действительное развитие событий, живой опыт 1848 – 1851 годов привели к такой постановке задачи», – писал по этому поводу В.И. Ленин (Соч., т. 25, стр. 381). Следует при этом отметить, что Маркс и Энгельс не распространяли своего вывода о сломе буржуазной государственной машины на все капиталистические страны. Они не ставили в 50-х годах XIX века и вопроса о том, чем заменить подлежащую слому военно-бюрократическую государственную машину. Это показывает, как впоследствии отметил В.И. Ленин, насколько строго Маркс и Энгельс придерживались фактов, исторического опыта, насколько они были чужды всякого рода умозрительных («идеологических», употребляя выражение А. Шлезингера) построений.

Опыт Парижской коммуны дал возможность Марксу и Энгельсу поставить вопрос о специфической государственной форме диктатуры пролетариата. В дальнейшем этот вопрос был решен В.И. Лениным на основе теоретического обобщения революционного опыта России. Возникновение народно-демократических государств после второй мировой войны практически показало возможность многообразных форм диктатуры пролетариата, что опять-таки послужило фактической основой для дальнейшего развития марксистской теории.

Г-ну Шлезингеру, очевидно, известно, что Маркс и Энгельс считали невозможной победу социалистической революции в одной стране. В.И. Ленин пришел к выводу о возможности и даже закономерности победы социализма первоначально в одной, отдельно взятой стране. В этой связи Ленин выдвинул и обосновал положение о возможности мирного сосуществования социалистической и капиталистической систем. Нет необходимости доказывать, что эти важнейшие выводы были сделаны В.И. Лениным на основе новых фактических данных, относящихся к новой исторической эпохе – эпохе монополистического капитализма. Жизнь подтвердила эти выводы, практически засвидетельствовала их научный характер, содержащуюся в них объективную истину.

В.И. Ленин всесторонне развивал учение Маркса и Энгельса на основе опыта новой исторической эпохи. Великая Октябрьская революция и победа социализма в СССР явились всемирно-историческим подтверждением великой жизненной правды марксизма-ленинизма. Но не только подтверждением. Опыт социалистического строительства в СССР и других странах получил свое отражение в дальнейшем развитии марксистской теории, которое осуществляется в наши дни марксистами всех стран мира.

Марксизм есть наука об обществе и вместе с тем идеология рабочего класса. Существует научная и ненаучная идеология, подобно тому, как существует наука и псевдонаука. Если общественное сознание современной буржуазии является лженаучным, то из этого отнюдь не следует, что всякая идеология лженаучна. Поскольку до возникновения марксизма, строго говоря, не существовало научной идеологии (несмотря на то, что буржуазия в ту пору, когда она была прогрессивным классом, создала политическую экономию, материалистическую философию и т.д.), постольку Маркс и Энгельс сплошь и рядом употребляли понятие идеологии в отрицательном смысле, для обозначения извращенного отражения общественного бытия в сознании тех или иных классов и их теоретиков, идеологов. Именно это имел в виду Энгельс, когда писал: «Идеология – это процесс, который совершает так называемый мыслитель, хотя и с сознанием, но с сознанием ложным. Истинные побудительные силы, которые приводят его в движение, остаются ему неизвестными, в противном случае это не было бы идеологическим процессом» (Избранные письма. 1948, стр. 462). Однако Энгельсу, так же как и Марксу, никогда не приходило в голову утверждать, как это делает А. Шлезингер, что осознание людьми своего общественного положения, своих интересов и связанных с ними социальных задач ни при каких условиях не может принять научную форму. Основоположники марксизма создали эту научную форму общественного сознания рабочего класса, научную социалистическую идеологию.

На первый взгляд может показаться, что г-н Шлезингер воюет против всякой идеологии; при ближайшем же рассмотрении оказывается, что он ведет войну лишь против научной идеологии, то есть прежде всего против марксизма. Почему же он становится в позу ниспровергателя всякой идеологии? Да именно потому, что буржуазная идеология давно уже потеряла кредит у значительной части трудящихся капиталистических стран.

Предложенная А. Шлезингером форма ниспровержения «идеологии вообще» насквозь идеологична: всюду, где он выступает с критикой, ее объектом оказываются вполне определенные, социалистические идеалы, и всюду, где Шлезингер пытается рассуждать позитивно, он обнаруживает глубокое родство своих идей с наиболее апологетичными, наиболее доктринерскими и антинаучными социально-историческими концепциями. По всему фронту критики г-н Шлезингер противопоставляет марксизму современную – маскирующуюся, насквозь софистичную – буржуазную идеологию. Осторожная, расплывчатая, неопределенная форма, в которой она выступает сегодня на арене классово-политической борьбы, может быть, лучше всего доказывает, что мы имеем дело с глубоко кризисным явлением, с духовным продуктом общества, утратившего всякую историческую перспективу.

12. 1967 № 4 (стр. 119 – 130). Философия и обыденное сознание

1. Многообразие обыденного сознания

Приговор, который спекулятивно-идеалистическая философия многократно выносила материалистическому миропониманию, обычно гласил: материализм, собственно говоря, не философия, а обыденное сознание, которое, будучи лишено культуры мысли, некритически относится к своим собственным предпосылкам и не подозревает, что необходим критический анализ чувственных данных и своей собственной уверенности в их истинности. Поскольку обыденное сознание не спекулятивный миф, а нечто фактически существующее, необходимо исследовать действительное отношение материализма и идеализма к этой своеобразной форме отражения объективного мира. Это необходимо не только для опровержения идеалистической аргументации, но и для позитивного исследования того значения, которое имеет для философии повседневный опыт людей и связанное с ним обыденное сознание. Последнее может быть предметом изучения социологии, истории, социальной психологии, этнографии и других наук. Нас в данном случае интересует преимущественно гносеологическое и историко-философское рассмотрение данного вопроса.

Обыденное сознание, как его характеризуют В. Келле и М. Ковальзон, – это «сознание массы людей, возникающее в процессе их повседневной будничной практики… В отличие от идеологии и науки последнее (обыденное сознание. – Т.О.) не поднимается до теоретического понимания действительности, а ограничивается рамками эмпирического опыта, закрепляется в традициях, нравах, обычаях и т.п.» (В. Келле, М. Ковальзон. Формы общественного сознания. М., Госполитиздат, 1959, стр. 23 – 24). Мы в основном согласны с этим определением, но хотим лишь подчеркнуть, что обыденное сознание – весьма сложное, многослойное, противоречивое образование, складывающееся из совокупности привычных (постоянно воспроизводимых непосредственными условиями жизни) восприятий, переживаний, представлений, понятий, которые возникают частью стихийно, частью под влиянием воспитания, обучения, личного опыта. В этом смысле обыденное сознание не может быть сведено к совокупности одних лишь эмпирических представлений. Многообразие обыденного сознания, так же как и обыденного опыта, делает невозможной его однозначную оценку.

С обыденными представлениями мы встречаемся повсеместно. Это прежде всего эмпирические представления, заключающие в себе частью относительные истины, частью – иллюзии и заблуждения: вода кипит при 100°; золото не ржавеет; солнце восходит утром и заходит вечером; деньги, положенные в сберкассу, приносят доход их владельцу. Пословицы, поговорки являются классическими, отшлифованными временем выражением обыденного сознания, в которых пульсирует мудрость народа («Жизнь прожить – не поле перейти»), классовый инстинкт угнетенных и эксплуатируемых («Сытый голодного не разумеет»), народные опасения и надежды.

К. Маркс в своих экономических и исторических исследованиях показал, что вульгарная политическая экономия фиксирует и теоретически обосновывает обыденные представления буржуа, согласно которым земля производит ренту, капитал – прибыль, а труд – всего лишь заработную плату. Маркс вскрыл антинаучную сущность этих представлений, которые вульгарная политическая экономия возвела в теоретическую догму, и доказал, что лишь живой труд создает стоимость, прибавочную стоимость и ее модификации. Вместе с тем он разъяснял, что лживая формула вульгарных экономистов отражает определенную реальность, так как собственник капитала действительно получает прибыль, землевладельцы получают ренту, а трудящиеся за свой труд – заработную плату. В данном случае обыденное буржуазное сознание выступает как отражение видимости капиталистических производственных отношений, видимости, порождаемой характерными для капитализма способами перераспределения между различными группами буржуа прибавочной стоимости, созданной пролетариями. В «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» Маркс указывает, что идеологи мелкой буржуазии по своему образованию и индивидуальному положению могут быть далеки от мелких буржуа как небо от земли. Однако их делает представителями мелкой буржуазии то, что «их мысль не в состоянии преступить тех границ, которых не преступает жизнь мелких буржуа, и поэтому теоретически они приходят к тем же самым задачам и решениям, к которым мелкого буржуа приводит практически его материальный интерес и его общественное положение» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 8, стр. 148). В отличие от мелкобуржуазной идеологии, не возвышающейся по своему содержанию над обыденными представлениями мелких собственников, научная социалистическая идеология преодолевает стихийно складывающееся тред-юнионистское обыденное сознание рабочих, поднимая их до понимания необходимости революционной борьбы против буржуазии и уничтожения капиталистического способа производства.

Таким образом, обыденное сознание отражает не только природу, но и общественные отношения, в силу чего оно в соответствии с определенными историческими условиями носит классовый характер.

Наряду с эмпирическим и идеологическим содержанием обыденного сознания следует указать еще на одну его сторону, особенно существенную в условиях антагонистического общества: религиозность. Религиозное сознание в отличие от теологической псевдонауки – также обыденное сознание, чего не признают не только теологи, но и идеалисты. Религиозное самоотчуждение, удвоение мира на воображаемый и действительный – эти отмеченные Марксом черты религиозного отражения мира получают свое выражение в противоречивости обыденного сознания, в котором эмпирический опыт и фантастические религиозные представления сталкиваются лбами. В силу этого обыденное сознание несводимо к одному лишь обыденному опыту – своей фактической основе. Обыденное сознание – двуликий Янус, одно лицо которого обращено в реальный, посюсторонний мир, а другое – в несуществующее, потустороннее. Было бы поэтому ошибкой отождествлять обыденное сознание со здравым смыслом (здравым рассудком), хотя несомненно, что здравомыслие составляет его существеннейшее, жизненно важное содержание. Не меньшей ошибкой было бы и отрицание противоречивости, двойственности обыденного сознания.

Поскольку обыденное сознание остается самим собой, то есть не поднимается до научно осмысленного воззрения на мир, оно не способно критически разобраться в своем собственном содержании: в нем сталкиваются, напластовываются, амальгамируются реалистические и иррациональные представления. Последние могут быть не только религиозными, но и просто ненаучными или антинаучными. Вот почему здравый рассудок далеко не всегда оказывается здравым.

Гегель в «Лекциях по истории философии» иронизирует по поводу замечания Д. Тидемана, который в своей книге «Дух спекулятивной философии от Фалеса до Беркли» писал, что Горгий идет гораздо дальше, чем может пойти человек со здравым смыслом. Каждый философ, замечает в этой связи Гегель, «идет дальше здравого человеческого смысла, ибо то, что обыкновенно называют здравым человеческим смыслом, не есть философия и часто гораздо менее здраво, чем последняя. Здравый человеческий смысл заключает в себе образ мышления, максимы и предрассудки своего времени, и определения мысли этого времени управляют им совершенно бессознательно для него» (Соч., т. X. М., 1932, стр. 28 – 29). В.И. Ленин приводит в своем конспекте «Истории философии» Гегеля это гегелевское замечание, сопровождая его следующими словами: «здравый смысл – предрассудки своего времени» (Полн. собр. соч., т. 29, стр. 245). Нам представляется, что это положение следует рассматривать скорее как краткое изложение мысли Гегеля (и признание ее частичной истинности), чем как ленинскую оценку здравого смысла. Ленин – это видно из его многочисленных высказываний – решительно отвергал одностороннюю оценку обыденного сознания. Поэтому, например, отмечая, что новейшие открытия физики представляются диковинными обыденному «здравому смыслу» (см. там же, т. 18, стр. 276), Ленин вместе с тем резко критиковал гегелевские попытки выхолостить рациональное содержание представлений, основывающихся на повседневном человеческом опыте, который не только порождает эти представления, но и каждодневно проверяет, корректирует, подтверждает их. Когда Гегель, критикуя Эпикура за признание истинности «ощущаемого бытия», заявляет, что в этом воззрении «нет никакого возвышения над точкой зрения обывательского здравого смысла», В.И. Ленин оценивает гегелевский выпад против Эпикура как клевету на материализм: «Несогласие со „здравым смыслом“ есть гнилая причуда идеалиста» (там же, т. 29, стр. 263).

Необходимость разграничения научных, философских и обыденных представлений была осознана уже в древности, о чем свидетельствует требование Демокрита разграничивать истинное от существующего лишь во мнении. Учение Ф. Бэкона об идолах также содержит в себе критику обыденного сознания и, что не менее важно, критику обыденного языка. Но эта критика не отрицание познавательного значения обыденного сознания, а попытка очистить его, исправить его представления, учесть содержащуюся в нем истину и пойти дальше. Эту прогрессивную материалистическую традицию воспринял и творчески развил диалектический материализм, который доказал, что противоречие между теоретическими знаниями и непосредственными чувственными данными ни в малейшей мере не подрывает значения этих данных и не опровергает положения сенсуализма о чувственном происхождении абстрактных понятий. Это диалектическое противоречие между рациональным и чувственным, как правило, не может быть понято обыденным сознанием, поскольку оно упорствует в своем признании лишь чувственно достоверного. Поэтому-то представления, нормы здравого рассудка, более или менее правильно отражающие определенные стороны действительности, не могут быть руководством в научном исследовании, сфера которого бесконечно шире, значительнее того, с чем имеет дело обыденное сознание и что по необходимости ограничивает его компетенцию. Научные положения, вступающие в конфликт со здравым смыслом, тем самым еще не опровергаются: лишь сама наука и практика могут опровергнуть (или же доказать) положения, противоречащие здравому смыслу. Вот почему Энгельс писал: «Здравый человеческий рассудок, весьма почтенный спутник в четырех стенах своего домашнего обихода, переживает самые удивительные приключения, лишь только он отважится выйти на широкий простор исследования» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, стр. 21).

Общеизвестны аргументы обыденного здравомыслия, которые выдвигались против гелиоцентрической системы, неевклидовой геометрии, теории относительности. Однако не только обыденное сознание, но и наука времен Коперника, Лобачевского, Эйнштейна в лице своих консервативных представителей длительное время не могли примириться с признанием существования антиподов и с парадоксальными, как казалось тогда, положениями геометрии Лобачевского и теории Эйнштейна. Консерваторы от науки в этом отношении не возвышались над точкой зрения обыденного здравомыслия, которое утверждало: этого не может быть потому, что это совершенно невозможно. В этой связи становится вполне понятным следующее изречение гениального создателя теории относительности: «Здравый смысл – это те предрассудки, которые складываются в возрасте до восемнадцати лет». И все же Эйнштейн был не вполне прав, так как он не учел многослойности и противоречивости обыденного сознания, аккумулирующего не только привычные восприятия и представления, не выходящие за пределы непосредственно окружающей человека жизненной обстановки, но и многообразный, в особенности производственный, опыт людей, который служит основой и для научных выводов. Люди научились возделывать злаки, строить дома, плавить металлы задолго до того, как наука сделала предметом своего исследования эти производственные процессы. И агрономия, строительная механика, металлургия полностью учитывали повседневный производственный опыт людей, то есть те обыденные представления, которыми они руководствовались в своей трудовой деятельности. Что же касается предрассудков, то они свойственны не только обыденному сознанию: история науки показывает, что их немало и в научных (или претендующих на научность) теориях.

Гегель, глубоко вскрывший противоположность между диалектическим и метафизическим способами мышления, полностью отождествил обыденное (рассудочное, по его терминологии) сознание с метафизическим взглядом на мир. Характеризуя возражения обыденного сознания против учения древнегреческих софистов как «вопль здравого смысла, который иным образом не умеет себе помочь», Гегель утверждал, что обыденный рассудок неизбежно сам впадает в софистику, поскольку он абсолютизирует истины и максимы, которыми он руководствуется. Гегель правильно отметил характерные особенности исторически определенной формы обыденного сознания, но он совершил ту же ошибку, которую сам вскрыл в обыденном сознании, считая его метафизическую ограниченность чем-то внеисторическим, абсолютно незыблемым, непреодолимым. В этой негативной оценке обыденного сознания сказался спекулятивно-идеалистический характер учения Гегеля, согласно которому чувственно воспринимаемый внешний мир не более чем видимость (правда, объективная), к которой только и имеет отношение обыденное сознание. Философия же, утверждал Гегель, тем отличается от обыденного сознания, что она рассматривает как простое явление то, чему обыденное сознание приписывает самостоятельное бытие.

Но действительно ли метафизичность составляет differentia specifica обыденного сознания, как полагал Гегель? Конкретно-исторический подход к решению этого вопроса приводит к другому выводу: метафизические черты обыденного сознания порождены той же эпохой, которая породила метафизический способ мышления в науке. Нет абсолютной противоположности между обыденным и необыденным (научным, философским) сознанием. Обыденное сознание не существует изолированно, и в наше время оно не так уж обыденно, как сто лет назад. Короче говоря, оно эволюционирует. Но не исчезает ли оно в таком случае? По нашему мнению, нет. Поскольку на обыденное сознание воздействуют культура, образование, обучение, в него проникают научные представления, оно в известной мере интеллектуализируется. И все же оно остается обыденным сознанием, так как обыденный опыт крайне ограничен по сравнению со специальным опытом науки. Обыденное сознание ассимилирует опыт и знания, усваивает представления и некоторые понятия, имеющиеся в науке, но не проявляет самостоятельности в оценке их познавательной ценности, и люди пользуются этими приобретенными знаниями как определенными стереотипами для ориентации в сфере своих будничных занятий и интересов. Искусство оперировать понятиями, говорит Энгельс, «не дается вместе с обыденным, повседневным сознанием» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, стр. 14). Само собой разумеется, что речь идет о научных, а не эмпирических понятиях, поскольку обобщающая функция последних аналогична обобщающей функции слова.

В современном обществе человек пользуется телефоном, радиоприемником, телевизором, автомашиной, кинематографом и многими другими достижениями науки и техники, имея весьма смутное представление о тех закономерностях, на основе которых действуют эти вещи. Индивидуум удовлетворяется тем, что знает их назначение, умеет извлекать из них пользу и удовольствие, знает, куда необходимо обращаться в случае их повреждения. И, конечно, невозможно и, более того, незачем человеку понимать все то, что становится ему известным и что, по-видимому, понятно другим, например, ученым – физикам, механикам, электротехникам, радиотехникам и т.д. Но и специалисты именно в силу разделения труда, необходимого для специализации, имеют достаточно смутное представление о тех достижениях науки и техники, которыми они пользуются, если эти достижения не связаны более или менее непосредственно с их специальностью. Значит, и в этом случае противоположность обыденного и научного сознания не абсолютна. Не существует людей, которые были бы носителями одного лишь научного сознания, а в наши дни, пожалуй, нет и таких людей, которые являлись бы носителями одного лишь обыденного сознания. Обе эти формы человеческого сознания неотделимы друг от друга.

Таким образом, определяющим в марксистском понимании обыденного сознания является признание многообразия отношений человека к объективной действительности – природной и социальной. Как активное существо, которое открывает бесконечность универсума, познает его законы, овладевает ими, создает «вторую природу» и благодаря этому творит самого себя, человек формирует и развивает свое научное сознание. Но как существо, лишь ориентирующееся в ближайшей окружающей его среде и приспосабливающееся к ней, следуя уже проторенными путями, человек – носитель обыденного сознания, в котором самым причудливым, противоречивым образом сочетаются рассудок и предрассудок, действительные знания и иллюзии.

2. Обыденное сознание и борьба основных направлений в философии

Спекулятивно-идеалистическая критика обыденного сознания отражает тот несомненный факт, что обыденное сознание, в той мере, в какой оно остается на почве повседневного человеческого опыта, враждебно идеализму. Идеалист не может рассчитывать на поддержку общечеловеческого эмпирического сознания, когда он утверждает, что мышление есть субстанция вещей, явления природы – воплощение слепой, иррациональной мировой воли и т.п. Но, игнорируя многообразие обыденного сознания, он не замечает того, что в нем содержатся не только реалистические, но и иррациональные представления. Поэтому в обыденном сознании обнаруживаются (как об этом свидетельствует античная философия, сложившаяся до возникновения науки и истолковывавшая по преимуществу данные обыденного сознания) прототипы как материалистического, так и идеалистического воззрений на мир. В этом смысле не только материализм, но и идеализм опирается на обыденное сознание; не только идеализм, но и материализм полемизирует с ним. Материализм опирается на наивный реализм обыденного сознания, а идеализм – на его наивные иррационалистические, односторонние, субъективистские представления. Материализм критикует обыденное сознание слева, идеализм – справа. Материализм полемизирует с предрассудком обыденного сознания; обычно (но далеко не всегда) предметом идеалистической критики становится здравый рассудок. Классическим образчиком идеалистической критики здравого смысла могут быть рассуждения Тертулиана о том, что религиозная вера не должна страшиться абсурда, который неприемлем для здравого рассудка. Однако история христианства и связанных с ним философских учений убедительно показывает, что христианская теология и поддерживающие ее идеалистические течения пытаются достичь своей цели как путем критики здравого рассудка (протестантизм, неоортодоксия), так и посредством апелляции к обыденному здравомыслию (католицизм, неотомизм).

Фома Аквинский, провозгласивший тезис о гармонии религии и разума, пытался, в сущности, доказать, что здравый рассудок, исходя из повседневно наблюдаемых фактов, логически необходимо приходит к выводу о существовании бога. Так, обыденное наблюдение констатирует, что тело движется потому, что ему было сообщено движение. Отсюда, как полагал Фома, здравый рассудок логически заключает, что движимое невозможно без движущего. Но если движущее само находится в движении, то и оно оказывается движимым, то есть требующим двигателя. Этот ряд не может быть бесконечным, так как в этом случае никакое движение не имело бы начала во времени; следовательно, должно быть нечто движущее, но покоящееся, то есть первая причина.

Свое обращение к здравому смыслу как неоспоримому авторитету Фома Аквинский и его средневековые последователи обосновывали путем мистификации этой человеческой способности, которую они объявляли совершенно одинаковой у всех людей, независимой от условий их жизни, от знаний, которыми они обладают, то есть как бы прирожденной, вложенной в человеческую душу свыше. Так, в томистском «Словаре философских наук» (под ред. Франка) утверждалось, что здравый рассудок «совершенно один и тот же у всех людей и во все эпохи, он не движется вперед и не отступает назад. Он, если можно так выразиться, есть разум в первоначальном состоянии (l’état brut), разум без рефлексии и без науки» (цит. по A. Lalande. Vocabulaire technique et critique de la philosophie. Paris, 1960, p. 971). Нетрудно понять, что такой «первозданный» разум, не «испорченный» рефлексией и образованием, без излишних трудностей приходит к признанию логической доказуемости бытия божия. И понятно, почему современные томисты полностью разделяют воззрения своих средневековых предшественников относительно удивительной природы обыденного опыта, который, как заявляет американский неотомист М. Адлер, «по своей сути один и тот же у всех людей, повсеместно и во все времена…» (M. Adler. The Conqitions of Philosophy. N.Y., 1965, p. 171). Поэтому, продолжает Адлер, философия, которая по самой природе своей «связана лишь с обыденным опытом человечества», независима от науки и в своих основных положениях никогда не может быть ни опровергнута, ни подтверждена наукой, имеющей дело со специальным, то есть научным, опытом. Все философы, с этой точки зрения, являются современниками, поскольку все они занимаются истолкованием одного и того же обыденного опыта. Обыденный опыт не заключает в себе ни утверждений, ни отрицаний, он не является ни истинным, ни ложным, но «просто таков, каков он есть», то есть представляет собой не подлежащее сомнению переживание окружающей действительности и своей собственной жизни. Философия, утверждает Адлер, «направлена на исследование и объяснение обыденных мнений или верований, которые нуждаются в этом и заслуживают этого…» (ibid., p. 134). Яснее ясного, что эта апология обыденного сознания, обыденного опыта, так же как попытка доказать независимость их основного содержания от времени и места, от науки и специального научного опыта, эта мистификация обыденного здравомыслия имеют своей целью примирение религии со здравым смыслом, оправдание теологической философии Фомы Аквинского, который превозносится нашим современником. Томизм, согласно уверениям неотомистов, самым непосредственным образом вытекает из чистого, не замутненного мудрствованиями источника здравого рассудка, который в силу своей принципиальной неизменности должен быть понят как внеисторическая духовная человеческая сущность, дарованная нам свыше.

Французские материалисты XVIII века неустанно разоблачали попытки католических теологов и философов подкрепить фантастические религиозные представления авторитетом здравого смысла. П. Гольбах утверждал, что здравый смысл свойствен человеку «только когда он вполне здоров, когда его душа не взволнована страхом, не измучена болезнью, не взбудоражена страстями» («Письма к Евгении. Здравый смысл». М., Изд-во АН СССР, 1956, стр. 227). Этот нормальный здравый смысл, разъяснял Гольбах, совершенно непримирим с религией, которая «требует, чтобы мы твердо верили в вещи, недоказуемые и неочевидные, в положения маловероятные и глубоко противоречащие разуму» (там же, стр. 355).

Если французские материалисты доказывали несовместимость религии со здравым смыслом, то шотландская «философия здравого смысла» пыталась доказать совершенно противоположный тезис. Главный представитель этой школы Т. Рид в «Исследовании о человеческом духе на основе здравого смысла» (1764) утверждал, что признание реальности внешнего мира не может основываться на свидетельствах органов чувств, так как эти свидетельства имеют цену лишь постольку, поскольку им верят. Здравый смысл и есть эта первоначальная, предшествующая чувственным восприятиям и рефлексии способность верить, из которой проистекает и признание внешнего мира и признание бога. С этой точки зрения неверие в бога так же противоречит здравому смыслу, как и неверие в реальность предметов, о которых свидетельствуют чувства. Поэтому отказ от религиозной веры, по учению Т. Рида, равносилен отказу от признания реальности внешнего мира.

Таким образом, и материализм и идеализм нередко выступали в истории от имени здравого смысла. И хотя обыденное сознание, несомненно, питает противоположные философские воззрения, следует все же вновь подчеркнуть, что отраженный в этом сознании повседневный общечеловеческий опыт, постоянно обогащаемый и подтверждаемый общественной практикой, несомненно, противоречит идеализму и служит одним из отправных пунктов материалистического миропонимания. Эту важнейшую сторону вопроса об отношении обыденного сознания к философии постоянно подчеркивал В.И. Ленин, подвергая критике тех идеалистов, которые пытались использовать «наивный реализм» обыденного сознания для обоснования своей антиматериалистической концепции. В.И. Ленин разоблачил махистские попытки выдать идеалистический эмпиризм субъективно-идеалистического толка за точку зрения непредубежденного обыденного сознания, которое знает якобы только ощущения и их комплексы и отказывается признавать нечто другое, что не есть ощущение, ощущаемое. «Ссылка на „наивный реализм“, якобы защищаемый подобной философией, есть софизм самого дешевенького свойства, – подчеркивал В.И. Ленин. – „Наивный реализм“ всякого здорового человека, не побывавшего в сумасшедшем доме или в науке у философов идеалистов, состоит в том, что вещи, среда, мир существуют независимо от нашего ощущения, от нашего сознания, от нашего Я и от человека вообще… „Наивное“ убеждение человечества сознательно кладется материализмом в основу его теории познания» (Полн. собр. соч., т. 18, стр. 65 – 66).

Разумеется, материализм (даже в своей неразвитой форме) идет значительно дальше наивного реализма и поэтому подвергает критическому анализу не только предрассудки, но и эмпирическое содержание обыденного сознания. В своей наиболее развитой, современной форме материализм исследует диалектику отражения объективной реальности в сознании, исправляя наивное представление о совершенно непосредственном характере чувственного отражения внешнего мира, о тождестве объективного содержания образа с объектом, в нем отраженным. Вместе с тем он подтверждает и развивает «нефилософское» представление об отражении независимой от субъекта реальности в ощущениях, восприятиях, понятиях человека. Ясно также и то, что положения материалистической, в особенности диалектико-материалистической, философии не просто выходят за пределы обыденного сознания и характерных для него эмпирических представлений, но и вступают в противоречие с последними. Обыденное сознание, поскольку оно не проникается соответствующими научными представлениями, совершенно не может понять самодвижения материи, единства друг друга обусловливающих и друг друга исключающих противоположностей и т.п. И это происходит не потому, что обыденное сознание метафизично (как полагал Гегель), а просто потому, что диалектическое мышление обладает таким многосторонним содержанием, которое не помещается в клетке обыденного сознания.

Современный позитивизм, отличающийся от махизма своим отрицанием эмпирического происхождения теоретических знаний, выраженных в логико-математической форме, уже не солидаризуется с наивным реализмом, а, напротив, пытается доказать его принципиальную несостоятельность. Ставя своей задачей преодоление стихийно-материалистических представлений здравого рассудка, он сплошь и рядом приписывает ему тяготение к теологии, принципиально отказываясь от разграничения рассудка и предрассудка, от анализа противоречий обыденного сознания. Так, Ф. Франк стремится изгнать из философского лексикона понятия, с которыми связано разграничение материализма и идеализма, на том основании, что эти понятия исторически, по своему происхождению связаны с представлениями обыденного сознания. Он пишет: «Понятия „материя“, „сознание“, „причина и действие“ и им подобные являются теперь терминами только обыденного здравого смысла и не имеют места в строго научном рассуждении» (Ф. Франк. Философия науки. М., ИЛ, 1960, стр. 114). Неопозитивизм, таким образом, утверждает, что наука, поскольку она признает существование материи, сознания, детерминизма, не возвышается над обыденным сознанием и его языком. Это утверждение – результат субъективистского истолкования достижений науки, которая открыла невещественные формы материи, вскрыла сложный физиологический механизм психических актов, отказалась от механистической концепции детерминизма. Но это вовсе не означает, что ученый, применяющий понятие «материя», не возвышается в данном случае над воззрением домашней хозяйки.

Под флагом борьбы против отождествления научного и обыденного словоупотребления Ф. Франк, в сущности, пытается решить задачу, поставленную еще Дж. Беркли: изгнание материи. «Единственная вещь, существование которой мы отрицаем, – писал Дж. Беркли, – есть то, что философы называют материей…» Но Ф. Франк, пожалуй, последовательнее Беркли, поскольку он отрицает реальность и сознания (понятие которого контрастирует с понятием материи) и причинности, то есть категории, которая имеет самое непосредственное отношение к решению основного философского вопроса, вопроса о каузальной связи материи и сознания. В конечном счете неопозитивистская «революция в философии»[7] означает отрицание предшествующей философии со всей ее сформировавшейся на протяжении тысячелетий проблематикой как совокупности неверифицируемых и недоказуемых воззрений, принципиально не возвышающихся над обыденным сознанием, предающимся с ребячьим простодушием вопросам, на которые не может быть ответа, так как сами эти вопросы мнимые, лишенные реального содержания. Именно в этом смысле расшифровывается знаменитое изречение Л. Витгенштейна: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» («Логико-философский трактат». М., ИЛ, 1958, стр. 97). Это значит, что люди, не получившие подлинного (в «современном», то есть неопозитивистском, смысле слова) философского образования, спорят о том, бесконечен ли мир или конечен, познаваем ли он или непознаваем и т.д. Философ же (то есть неопозитивист) молчит, так как на эти вопросы нельзя дать ответа, поскольку они лишь псевдопроблемы. Однако, выдавая веками сложившееся философское сознание за обыденное, неопозитивисты не замечают того, что их отречение от так называемой метафизики, то есть собственно философской проблематики, представляет собой позицию, весьма характерную для обыденного здравомыслия, которое отмахивается от философских вопросов, объявляя обсуждение их пустопорожним любомудрием, до которого не должно быть дела серьезным людям.

Обыденное сознание представляется идиллически спокойным, безмятежным и, пожалуй, даже беззаботным, поскольку оно рассматривается в гносеологическом плане, то есть как осознание внешней среды или же как эмпирическое самосознание, рассудительно утверждающее, что Я есть Я и, следовательно, Я не облако, не камень, не осел и т.п. Но взятое с другой стороны, а именно как совокупность обыденных переживаний, то есть всех тех горестей и радостей, надежд и разочарований, из которых складывается повседневная жизнь, это обыденное сознание оказывается сплошным беспокойством, по сравнению с которым научное и философское сознание представляются чем-то вроде атараксии мыслителей эпохи эллинизма. Эта сторона обыденного сознания, составлявшая в прошлом предмет философского учения об аффектах, которое разрабатывалось как материалистами, так и идеалистами, в настоящее время почти полностью аннексирована экзистенциализмом, который, возрождая на новый лад противопоставление философии так называемым положительным наукам, рассматривает последние как практические, утилитарные, постигающие лишь полезное и поэтому не проникающие в бытие сущего и, следовательно, не возвышающиеся над представлениями обыденного сознания.

Естественнонаучным характеристикам объективной реальности экзистенциализм противополагает герменевтическое описание человеческого существования, определяемого как забота, страх, в-мире-бытие, свобода и т.д. Речь идет, в сущности, о переживаниях, которыми наполнено повседневное существование человеческих индивидуумов, но экзистенциализм феноменологизирует эти переживания, отрывает их от их эмпирического источника и объявляет экзистенциальными, то есть, в сущности, априорно присущими человеческой самости. С этой точки зрения Хайдеггер и Сартр, вслед за Кьеркегором, проводят принципиальное разграничение между боязнью (Furcht – нем.; la peur – франц.), проистекающей из внешних эмпирических причин и якобы не имеющей существенного значения для «существования», и страхом или тревогой (Angst – нем.; l’angoisse – франц.), которые порождаются самим «экзистированием» и поэтому непреодолимы. Таким образом, экзистенциальное сознание оказывается, в сущности, рафинированным обыденным сознанием, которое представляется экзистенциалисту очищенным от обыденщины, от филистерского конформизма, поскольку оно испытывает страх не вследствие определенной, предметной опасности, а вследствие самого существования, осознаваемого как опасное, хрупкое, неустойчивое по самой своей природе, то есть, проще говоря, потому, что оно (существование) страшится всего.

Экзистенциалисты бичуют «вульгарный» (обычный) страх перед смертью, имеющий вполне реальные эмпирические причины, и противополагают ему экзистенциальный страх перед последней возможностью, возможностью не быть, не имеющий, с их точки зрения, никакой связи с повседневным существованием человеческих индивидов среди других индивидов, которые живут и умирают, от чего временно остающиеся в живых получают вполне эмпирическое представление сначала о смертности других, а затем о своей собственной смертности.

Весь экзистенциализм представляет собой яростную полемику против обыденного существования, которое именуется безличным, призрачным, бессодержательным, против обыденного, стихийно-материалистического сознания, объявляемого отражением не реальной действительности, а псевдореальной, псевдоконкретной обыденщины. Экзистенциалист характеризует обыденное сознание как отчужденное (хотя это можно сказать лишь о некоторых его формах, например, о религии), доказывая, что лишь экзистенциальное самосознание существования, отрешенное от всего обыденного, преодолевает тем самым отчуждение. Между тем именно это «онтологическое одиночество» экзистенциального самосознания есть мистифицированное отражение действительного отчуждения личности в буржуазном обществе.

Экзистенциализм третирует обыденное сознание как якобы непримиримое со знанием о сущности бытия. Философия, по мнению Хайдеггера, совершает преступление против самой себя, когда она считается с возражениями здравого рассудка, так как последний не видит, против чего он возражает. Философия, пишет Хайдеггер, «не может опровергнуть обыденный рассудок, ибо он глух к ее языку» (M. Heidegger. Vom Wesen der Wahrheit. Frankfurt a/M., 1961, S. 7). Нетрудно, однако, увидеть, что экзистенциализм, воюющий с обыденщиной (и в какой-то мере действительно выявляющий обезличивающее влияние буржуазных отношений), ограничивает проблематику философии скрупулезным описанием обыденного самосознания, обыденных переживаний и представлений, которые, однако, дестиллируются, субстанциализируются в субъективно-идеалистической реторте феноменологии Гуссерля. Но при всем своем критицизме экзистенциализм проявляет весьма слабый интерес ко всему, что выходит за пределы того обыденного сознания и тех обыденных (к тому же негативно толкуемых) переживаний, которые подвергаются им столь уничтожающей критике. Он обычно не видит ничего значительного в повседневной человеческой жизни, особенно в социальном общении людей, потому что и труд, и любовь, и познание не находят себе места в экзистенциалистской мизантропической концепции существования[8]. Даже представление о «пограничных» (критических) ситуациях, которые, по мысли экзистенциалиста, возвышают индивида над прозаической обыденщиной, черпается экзистенциалистской философией из тех же повседневных представлений о приближающейся смерти, неискупаемой вине и т.п. Парадоксально, что философия, аттестующая себя бескомпромиссным противником всего обыденного, не способна вследствие своей крайней индивидуалистической ограниченности выбраться из засасывающей ее тины буржуазной обыденщины.

В противоположность экзистенциализму марксистская философия подвергает критике обыденное существование и соответствующие ему обыденные представления и переживания, отражающие исторически определенный жизненный уклад и его противоречия, не как антропологические определенности индивидуальной жизни, а как исторически преходящие социальные феномены, которые не остаются неизменными на протяжении истории и претерпевают коренные качественные изменения в процессе коммунистического переустройства общественной жизни. Если средневековые схоласты утверждали, что здравый рассудок есть независимое от условий, времени и места, одинаковое у всех сознание истинности некоторых основных принципов, то теперь уже нет необходимости доказывать, что здравый смысл, как и в целом обыденное сознание, отражает социальную среду и изменяется вместе с нею. Каких-нибудь сто лет тому назад человеку и в голову не могло прийти, что не за горами то время, когда можно будет слушать музыкальное произведение, исполняемое за тысячи километров от слушателя, и, больше того, видеть самого исполнителя, находящегося на другом конце планеты, записывать на ленту музыку и членораздельную речь, фотографировать Луну и через космическое пространство пересылать снимки на Землю, энергией, содержащейся в килограмме вещества, двигать в течение длительного времени громадный корабль, перелетать с одного небесного тела на другое, создавать автоматические устройства, которые будут не только двигаться, но и выполнять некоторые функции мышления. Если бы нашелся какой-либо провидец (научный фантаст), который объявил бы людям, что все это будет, его сочли бы сумасшедшим, а может быть, мистиком. И действительно, с точки зрения не только обыденного здравого смысла, но и науки и философии (в том числе материалистической), скажем, XVIII – начала XIX века, сама мысль о том, что в кубическом сантиметре вещества содержится колоссальная энергия, представлялась не просто абсурдной, но, хуже того, – в высшей степени мистической, стирающей различие между сверхъестественным (нереальным) и естественным (действительно существующим или возможным). В наши дни наука и философия с большей осторожностью истолковывают понятие «невозможное». Что же касается обыденного сознания, то оно свыклось уж со всеми созданными человеческим гением чудесами и готово более или менее спокойно воспринять и более поразительные научно-технические свершения: кажется, его уже ничем не удивишь, и хотя оно еще и не разучилось восхищаться, оно уже накрепко убеждено, что, во всяком случае, в сфере науки и техники чудес не бывает.

Изменилось и обыденное религиозное сознание (там, где оно вообще сохранилось). Едва ли кто-нибудь верит, что бог сотворил мир в шесть дней, хотя бы потому, что всем уже известно, что дни (так же, как и ночи) появились после образования Земли, вследствие вращения ее вокруг собственной оси. И никто, конечно, не верит, что бог сотворил все виды тварей, то есть каждый вид в отдельности, а их-то ведь сотни тысяч. И можно понять неподдельное отчаяние Н. Бердяева, который с ужасом говорил о том, что подавляющая масса людей, в том числе христиан, стали материалистами, так как они не верят в силу духа, а верят лишь в материальную силу, военную или экономическую. Как известно, протестантская церковь полностью учла это обстоятельство и не требует уже от своей паствы принятия всех догматов: верьте только в бытие божие и в сына его Христа.

В «Положении рабочего класса в Англии» Энгельс писал о жизни, о духовном облике английских рабочих накануне промышленной революции. «Они редко умели читать и еще реже писать, аккуратно посещали церковь, не занимались политикой, не устраивали заговоров, не размышляли, увлекались физическими упражнениями, с благочестием, привитым с детства, слушали чтение библии и в своем непритязательном смирении прекрасно уживались с более привилегированными классами общества… Они чувствовали себя хорошо в своей тихой растительной жизни и, не будь промышленной революции, они никогда не расстались бы с этим образом жизни, правда, весьма романтичным и уютным, но все же недостойным человека» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 2, стр. 245). Нет необходимости говорить о том, какие громадные изменения в сознании рабочих вызвало последующее историческое развитие, в результате которого рабочий класс в СССР с помощью своей научной идеологии, под руководством своей партии не только осознал свое действительное место, свою роль и задачи, но и осуществил уже в ряде стран социалистическое переустройство общества, которое вызвало качественное преобразование обыденного сознания людей.

Разумеется, и в капиталистических странах сознание масс существенно изменилось. «Никто не хочет умирать за капитализм ни в Азии, ни в Африке, ни в Европе», – констатирует крупнейший католический философ современности Ж. Маритэн (Jacques Maritain. Reflexions sur l’Amerique. P., 1958, p. 124). И это вынужденное признание непримиримого противника марксизма убедительно показывает: эксплуатируемые массы все более осознают, что лишь уничтожение капитализма приведет их к социальному освобождению.

В нашу задачу не входит рассмотрение развития обыденного сознания людей под влиянием социально-экономического и научно-технического прогресса. Для нас достаточно указать на то, что основными тенденциями этого исторического процесса является вытеснение из обыденного сознания иррациональных представлений и иных беспочвенных верований, сближение между обыденным сознанием и сознанием научным (что, однако, никогда не приведет к стиранию существенного различия между ними), активизация обыденного сознания, которое, становясь все более разумным, нравственным, разборчивым, эстетически требовательным, самостоятельным, критическим, уже не просто приспосабливается к наличным условиям, но участвует в творческой деятельности человека, преобразующего мир.

13. 1968 № 5 (стр. 30 – 41). Маркс, Гегель и современное буржуазное сознание

Сократ говорил: то, что я понял у Гераклита, прекрасно, а то, чего я не понял, по-видимому, еще лучше. Современные буржуазные исследователи учения К. Маркса, как правило, игнорируют этот мудрый пример: они приписывают ему свое непонимание или превратное истолкование марксизма. Так, например, на почве претенциозного, то есть не сознающего своей собственной слабости, непонимания марксизма возникла версия, будто бы Маркс отвергал философию как объяснение мира и считал, что она должна служить лишь орудием его изменения, то есть попросту отказывался от объяснения мира. Однако стоит сопоставить известный тезис Маркса с разъяснениями, данными им в «Немецкой идеологии», чтобы стало ясно основное: Маркс, с одной стороны, осуждает те философские интерпретации социальной действительности, которые становятся в конечном счете ее апологией, а с другой – требует такого научного объяснения действительности, которое бы теоретически раскрывало, обосновывало имманентно присущую ей закономерность изменения, развития – материальную основу революционной практики.

Столь же поверхностна попытка приписать Марксу намерение упразднить философию. Ссылка на некоторые цитаты из Маркса придает этой попытке видимость правдоподобия. Между тем философам надлежит знать, что в истории философии не существует однозначного определения понятий, в том числе и понятия философии. Фейербах утверждал: моя философия – вовсе не философия. Но никому не приходит в голову объявлять Фейербаха нефилософом.

Маркс и Энгельс считают необходимым упразднение философии в старом смысле слова, то есть спекулятивной философии с характерными для нее претензиями на систему абсолютных истин в последней инстанции и противопоставлением ее, с одной стороны, «конечным» положительным наукам, а с другой – общественно-политическому движению, преследующему исторически определенные и в этом смысле «ограниченные» цели. Для Маркса философия как специфическая форма познания и духовного освоения мира есть вместе с тем (и поэтому) великое идейное оружие освободительного движения, ведущего к уничтожению эксплуатации человека человеком. Это обстоятельство – свидетельство глубоко научного понимания Марксом социальной функции философии, которую в наше время, по сути дела, уже никто не отрицает, – дает повод некоторым критикам марксизма третировать это учение как «ангажированное мышление».

Учение Маркса указывает научные пути исследования противоречий, тенденций развития, движущих сил современной эпохи. Но само собой разумеется, что его аутентичное понимание и плодотворное применение возможно лишь при отсутствии предвзятого к нему отношения. Между тем ни одно учение в истории общественной мысли не подвергалось таким искажениям, как марксизм. И именно в наши дни, когда даже противники марксизма-ленинизма вынуждены с ним считаться и изучать его, это учение подвергается бóльшим искажениям, чем когда бы то ни было. Иной раз даже создается впечатление, что некоторые западные ученые изучают марксизм не столько для того, чтобы понять его, сколько затем, чтобы его опровергать. С этой точки зрения необходимо рассматривать «новейшее открытие» буржуазных марксоведов: «открытие» имманентно присущего учению Маркса и якобы принципиально неустранимого из него… гегельянства. Следует, впрочем, оговориться. Еще Э. Бернштейн отрицал принципиальную противоположность между методом Маркса и методом Гегеля. Но Бернштейну не приходило в голову упрекать Маркса в заимствовании содержания гегелевской философии. Новый шаг «вперед» в этом отношении свыше 50 лет назад сделал И. Пленге, писавший, что «Маркс, как и Гегель, рассматривает историю как историю общественного разума, который в своей науке сознает самое себя и на высшей ступени осуществляется в общественной организации» (I. Plenge. Marx und Hegel. Tübingen, 1911, S. 139 – 140). В.И. Ленин охарактеризовал книжку И. Пленге как «хороший образец» буржуазного опошления философских основ марксизма (см. Полн. собр. соч., т. 29, стр. 360). Современные критики Маркса, которым книжка Пленге, увы, представляется действительно хорошим образцом (им явно не хватает чувства юмора), усердно обновляют концепцию этого весьма посредственного гегельянца, доказывая, что сама идея коммунистического преобразования общественных отношений – идеалистически-рационалистическая, панлогистская, спекулятивная фантасмагория.

Ж. Ипполит – прекрасный знаток гегелевской «Феноменологии духа», но, к сожалению, отнюдь не знаток «Капитала» Маркса. Тем не менее он пытается исследовать содержание и структуру этого основополагающего произведения марксизма с позиций экзистенциалистски интерпретируемой «Феноменологии духа». Вывод, к которому он приходит, достаточно парадоксален: в обоих этих произведениях развивается одна и та же тема отчуждения. Ж. Ипполит пишет: «Так же, как и в гегелевской „Феноменологии“, производитель, согласно Марксу, отчуждает себя в товаре и в деньгах, и это фундаментальное отчуждение конституирует Капитал – главное действительно действующее лицо труда Маркса: созданный человеком капитал затем подавляет человека в истории, низводя его до простого колесика в своем функционирующем механизме» (J. Hyppolite. Etudes sur Marx et Hegel. Paris, 1955, p. 160).

Ж. Ипполит – серьезный исследователь, и поэтому он не может не признать, что «Капитал» Маркса существенно отличается от «Феноменологии духа», в которой речь идет не о законах возникновения и развития капиталистического способа производства, а об отчуждении самосознания, о преодолении этого отчуждения в абсолютном знании. Конечно, проблема отчуждения занимает определенное место в «Капитале», но Маркс не рассматривает отчуждение как отчуждение самосознания, не считает, что отчуждение преодолевается самопознанием человечества, во-первых, потому, что самопознание не детерминирует независимой от него материальной действительности, и, во-вторых, потому, что история человечества не завершается. Поэтому, указывает Ж. Ипполит, Маркс пришел к выводу, что не самопознание, а классовая борьба может преодолеть отчуждение. Отсюда вывод об исторической миссии пролетариата. Отмечая это принципиальное отличие Маркса от Гегеля, Ж. Ипполит, однако, не придает ему должного значения. Гораздо существеннее, с его точки зрения, не то, что отличает этих мыслителей друг от друга, а то, что их сближает: убеждение в возможности преодоления отчуждения и рационального переустройства общества. Это то убеждение, которое представляется экзистенциалисту совершенно несостоятельным, и делает Маркса, по мнению Ж. Ипполита, в сущности, таким же идеалистом, каким был Гегель. Идеализм здесь понимается не как определенная онтологическая или гносеологическая концепция, а просто как вера в мощь человеческого разума, в закономерность прогресса, осуществимость социальных идеалов.

В.И. Ленин, характеризуя революционную сторону учения Гегеля, писал: «Вера Гегеля в человеческий разум и его права и основное положение гегелевской философии, что в мире происходит постоянный процесс изменения и развития, приводили тех учеников берлинского философа, которые не хотели мириться с действительностью, к мысли, что и борьба с действительностью, борьба с существующей неправдой и царящим злом коренится в мировом законе вечного развития» (Полн. собр. соч., т. 2, стр. 7). Эта революционно-оптимистическая сторона гегелевской философии, которая была критически воспринята и материалистически переработана Марксом, представляется Ж. Ипполиту наивной, устаревшей, не выдержавшей исторической проверки.

Близкий к экзистенциализму К. Лёвит полагает, что Маркс, так же как и Гегель, был рационалистом, и это-то составляет ахиллесову пяту его учения. «Гегелевский принцип единства разума и действительности как единства сущности и существования есть также принцип Маркса», – пишет он (K. Löwith. Von Hegel zu Nietzsche. Stuttgart, 1958, S. 109). К. Лёвит, конечно, хорошо знает, что Маркс уже в 1843 – 1844 годах подверг основательнейшей критике гегелевскую онтологизацию разума, мышления. Однако он полагает, что Маркс не преодолел гегелевской спекуляции, то есть не удержался на высоком уровне своего критического анализа. Так же как и Ж. Ипполит, К. Лёвит, по существу, не проводит различия между материалистическим и идеалистическим толкованием рационализма, между научным коммунизмом, критически переработавшим прогрессивные идеи рационализма, и наивными рационалистическими иллюзиями, которые именно Маркс подверг наиболее основательной критике.

Евангелический критик марксизма Е. Метцке, хорошо сознавая, что нельзя игнорировать противоположность учения Маркса учению Гегеля даже в тех случаях, когда Марксу приписывается гегелевский панлогизм, совершенно неожиданным образом применяет идею единства противоположностей: «Связь между Гегелем и Марксом сама диалектична. Она содержит в себе противоположность. Глубине связи соответствует глубина противоречия» (см. сб. Marxismusstudien. Zweite Folge. Tübingen, 1957, S. 15).

Едва ли необходимо приводить другие примеры, свидетельствующие о том, что отождествление философских основ учений Маркса и Гегеля – существенный идеологический индикатор характера современной буржуазной критики марксизма, которая ныне приписывает Марксу не столько нигилизм, сколько недостаточно критическое отношение к великим рационалистическим традициям прошлого. Нет необходимости также и в том, чтобы доказывать коренную противоположность между материалистической диалектикой Маркса и идеалистической диалектикой Гегеля, между историческим материализмом и идеалистической философией истории, между научным коммунизмом и буржуазными воззрениями Гегеля: все это давно сделано в марксистской литературе. Для опровержения новейшей буржуазной легенды об отношении Маркса к Гегелю мы предпочитаем другой путь: рассмотрение того, в чем Маркс действительно близок своему великому предшественнику, чтобы именно в этой связи раскрыть принципиальную противоположность марксизма философии Гегеля и реакционный характер буржуазной критики марксизма.

* * *

Великие философские учения – эпохальные события всемирной истории. И не только потому, что это эпохи в интеллектуальном развитии человечества: каждое из них – духовная квинтэссенция своего времени. В этих учениях адекватно выявляются коренные потребности исторической эпохи, ее спор с противостоящими ей эпохальными силами прошлого и настоящего, ее интеллектуальный, нравственный, социальный идеал.

Исторически преходящие проблемы каждой эпохи заключают в себе и непреходящие устремления. И великое философское учение перешагивает границы своего времени, становясь духовным аквизитом человечества. В истории философии, где для каждого нового поколения людей все стадии предшествующего философского развития даны одновременно, мы имеем единственную интеллектуальную плоскость, в которой мыслители разных эпох встречаются как современники. Мы можем задавать вопросы нашим предшественникам, и, хотя отвечать на эти вопросы мы должны сами, философские учения прошлого помогают нам решать современные проблемы. Такое понимание философии как эпохального сознания мы находим и у Гегеля и у Маркса, и оно в полной мере должно быть применено к их собственным учениям.

Философия Гегеля – самосознание эпохи утверждения буржуазного общества и, по существу, первая гениальная попытка теоретически осмыслить его предшествующее развитие и перспективы. Учение Маркса – научное самосознание эпохи освободительного движения рабочего класса, гениальное проникновение в имманентный ход развития буржуазного общества, собственный прогресс которого порождает материальные и духовные предпосылки для революционного перехода в свою противоположность – социалистический общественный строй. Это значит, что не только в теоретическом, но и в историческом отношении диалектический материализм Маркса – самое последовательное и обоснованное отрицание всякого идеализма – есть прямое и непосредственное продолжение диалектического идеализма Гегеля.

Диалектика Гегеля, по меткому выражению Герцена, была алгеброй революции. Это не значит, конечно, что Гегель в полной мере оценил значение революционных переворотов в истории человечества. Этого он как раз не сделал. Однако сильнейшей и, можно сказать, замечательной стороной гегелевского метода и всей его натуры человека и мыслителя, как правильно отмечает Жак д’Ондт в своей монографии «Гегель, философ живой истории» (J. d’Hondt. Hegel – philosophe de l’histoire vivante. Paris, 1966), был его неустанный, страстный интерес ко всему изменяющемуся, находящемуся в движении, живому, преходящему. Горные вершины, которые на языке поэзии символизируют желанное, но недоступное человеку спокойствие, наводят на Гегеля скуку. Его прежде всего интересует живое, которое пришло и уйдет; оно находится в непрерывном становлении, которое Гегель называет также беспокойством. Спокойствие, замедление движения – предвестник смерти, рассуждения о которой ему представляются такими же неинтересными, как Спинозе. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Все существующее во времени, все живое в особенности, преходяще, из этой его ограниченности рождается его энергия. Сила живого – в совмещении противоположностей. Обычное, привычное состояние, рутина, традиции принадлежат прошлому, которое представляет интерес лишь постольку, поскольку оно путь к настоящему. Гегель восхищается великими людьми прежде всего потому, что они выступают против рутины. «Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых». Эти слова Маркса были бы в высшей степени понятны Гегелю. Он и сам не раз говорил нечто подобное, третируя слепое преклонение перед традициями.

Гегель противопоставляет природе историю потому, что в природе, как он полагает, ничто не ново под луной. Природе не хватает страсти, ибо она всегда повторяет самое себя. Но ничто великое не совершается без страсти: это сфера истории, где возникновение и уничтожение неотделимы друг от друга. Здесь постоянно происходит развитие, то есть необратимое изменение, возникновение нового, непохожего на то, что существовало раньше или все еще влачит свое существование. Здесь новое ведет борьбу со старым. Борьба противоположностей – вот из чего рождается новое. И смешно говорить, что противоречие нельзя мыслить: именно оно движет миром.

Разумеется, эти идеи и связанное с ними восприятие мира – лишь одна из сторон учения Гегеля. Уже младогегельянцы указали на противоречие между методом Гегеля и его системой, но они искали источник этого противоречия в личности философа, в его официальном положении и конформистских предрассудках. Маркс даже в те времена, когда он еще примыкал к младогегельянскому движению, шел несравненно дальше. «Вполне мыслимо, – писал он, – что философ совершает ту или иную явную непоследовательность в силу того или иного приспособления; он может даже сознавать это. Но одного он не сознает… что сама возможность подобного явного приспособления имеет свои наиболее глубокие корни в недостаточности принципа или в недостаточном понимании философом своего принципа» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. М., 1956, стр. 77).

Уже в годы работы над докторской диссертацией Маркс обратил внимание на две взаимоисключающие стороны гегелевской диалектики. Отдавая тогда еще дань гегелевскому спекулятивному толкованию диалектики, Маркс писал, что «диалектика есть внутренний простой свет, проникновенный взор любви, внутренняя душа, не подавляемая телесным материальным раздроблением, сокровенное местопребывание духа». Но уже в следующей фразе Маркс подчеркивает, что «диалектика есть также бурный поток, сокрушающий вещи в их множественности и ограниченности, ниспровергающий самостоятельные формы, погружающий все в единое море вечности» (там же, стр. 203). Именно эту вторую, революционную сторону гегелевской диалектики развивал Маркс: начав с атеизма и критики спекулятивного философствования, он пришел к целостному диалектико-материалистическому пониманию действительности, к научному коммунизму и новой экономической науке. В 1843 году в «К критике гегелевской философии права» Маркс подверг основательнейшей критике спекулятивно-идеалистическое истолкование противоречия как существующего лишь в недрах онтологически трактуемого, обожествленного мышления, к движению которого сводится все существующее. И поэтому разрешение противоречий осуществляется, согласно Гегелю, лишь в стихии чистого мышления, то есть путем размышления. Противоположности у Гегеля, указывал Маркс, никогда не вступают в отношение контрарности; они добродушно относятся друг к другу, они видят друг в друге свое инобытие, свое alter ego.

Разумеется, переход от идеалистической диалектики к диалектике материалистической не может быть понят вне связи с развитием социалистических и экономических воззрений Маркса и его практически-политической деятельности вначале как революционного демократа, а затем как сознательного выразителя коренных интересов рабочего класса, создателя его научной идеологии. Маркс сам указывал на это, подчеркивая, во-первых, внутреннюю связь своего учения с опытом рабочего движения и, во-вторых, отмечая, что диалектика в своем рациональном виде несовместима с буржуазным мировоззрением, абсолютизирующим капиталистический способ производства. Между тем отрицание, но, конечно, не зряшное, нигилистическое, а конкретное, диалектическое отрицание (Aufhebung) – важнейшая черта диалектики. Так понимал ее Маркс, и поэтому в его анализе гегелевской диалектики важнейшее место занимает критика спекулятивного толкования отрицания, следствием которого в конечном счете сплошь и рядом оказывается примирение нового со старым потому, что отрицание само снимает себя, и также потому, что старое, как говорил Гегель, поскольку оно сопротивляется новому, не есть уже больше старое.

Мы подчеркиваем ограниченность, недостаточность, непоследовательность диалектики Гегеля, чтобы сразу же указать на ту общеизвестную, но постоянно оспариваемую истину, что диалектика Маркса (как и все его учение) принципиально противоположна диалектике Гегеля и всей системе его взглядов. Что же противопоставляют этому очевидному факту современные критики марксизма? Одни из них, подменяя аргументы софизмами, утверждают, что Маркс просто «перевернул» гегелевскую диалектику. Другие – не менее легкомысленно – заявляют, что диалектику Гегеля вообще невозможно перевернуть, ибо-де у нее нет ни верха, ни низа. Между тем отношение Маркса к Гегелю – ярчайший пример диалектического отрицания, как формы преемственности, развития.

Совершенно очевидно, что значение Гегеля для нашей эпохи заключается отнюдь не в том, что составляет его ахиллесову пяту. Революционная сторона гегелевской диалектики, рациональное зерно его метода – пафос истины, гениальный историзм, глубокое убеждение в возможности и объективной необходимости разумного преобразования человеческой жизни – вот что придает философии Гегеля эпохальное значение и в наши дни.

Гегель, чего обычно не замечают многие исследователи, был не только глубоким критиком мировоззрения просветителей, но и продолжателем лучших традиций Просвещения. Не того Просвещения, которое ныне зачастую изображается чем-то вроде самодовольно-оптимистического учения пресловутого доктора Панглоса, а того, которое беспощадно осмеивало псевдофилософию Панглоса, которое в повести о Франкенштейне предвосхищало современные коллизии, порождаемые стихийным развитием науки и техники, того Просвещения, которое в учении Руссо гениально вскрыло противоречия социального прогресса, обусловленные антагонистическими общественными отношениями.

Гегель был далек от упрощенного представления, что свет истины своей собственной силой рассеивает тьму заблуждений, а добро благодаря имманентно присущей ему значимости побеждает зло. Но еще более далек он был от того, чтобы отбрасывать идею прогресса или же мыслить его как некую угрозу человеческому существованию только потому, что прогресс не прямая линия и осуществляется он в борьбе и страданиях. Гегель глубоко сознавал трудности и противоречия социального прогресса, однако ему были бесконечно чужды представления тех наших современников, которые полагают, будто бы никакие социальные преобразования не способны преодолеть фатальной дисгармонии человеческого существования. Гениальность немецкого философа ярко проявилась в том, что он связывает генезис и развитие категории «несчастное сознание» с положением порабощенного человека, осознающего себя внутренне свободной, способной к творческой деятельности личностью. Это порабощение следует трактовать достаточно широко, ибо оно, согласно Гегелю, характеризуется жизненной ситуацией, в которой человек делает выбор между жизнью без свободы и смертью: третьего не дано.

Гегель разрушил метафизическую концепцию неизменной истины, он впервые показал, что истина относительна, она есть процесс развития познания. Но ему, конечно, не приходило в голову утверждать, что истина есть просто полезное или же что она представляет собой конвенцию, заключаемую учеными. «Истина, – писал Гегель, – есть великое слово и еще более великий предмет. Если дух и душа человека еще здоровы, то у него при звуках этого слова должна выше вздыматься грудь» (Соч., т. I. М., 1929, стр. 40).

Ф. Энгельс указывал, что ни одно положение Гегеля не вызывало таких кривотолков, как его знаменитое: все действительное – разумно, все разумное – действительно. Близорукие либералы видели в этом изречении оправдание феодальных порядков. То же видели в нем и идеологи феодального status quo. Г. Гейне был первым, кто обнаружил заключающийся в этом тезисе революционный смысл.

Великими идеями прогрессивной буржуазии XVII – XIX веков, идеями, почти одновременно провозглашенными Ф. Бэконом и Р. Декартом, были идеи овладения стихийными силами природы и рациональной организации общественной жизни. Рационалистическое отождествление логического и эмпирического оснований, обоснование индукции как метода систематического опытного исследования, идея harmonia praestabilitada – все это были различные философские подходы к категорическому императиву эпохи буржуазных революций: разумно преобразовать человеческие отношения, сделать их человечными. Именно это эпохальное требование, которое прогрессивная буржуазия могла лишь провозгласить, но отнюдь не осуществить, получило свое афористическое выражение в приведенном выше изречении Гегеля.

Мысль о разумности действительности, несмотря на тот явный идеалистический смысл, который вкладывал в нее Гегель, заключает в себе глубокое, я бы сказал, материалистическое содержание. Наука нового времени открыла многообразные закономерности природы и вплотную подошла к представлению о закономерности общественной жизни. На место наивных телеологических представлений встало учение о необходимой связи явлений, которая представлялась Канту столь очевидной, что он ее объявил просто априорной. Эти научные представления получили свое философское, правда, идеалистическое выражение в гегелевском панлогизме и, в частности, в поражающем своей значительностью утверждении: действительность – разумна. Следует при этом напомнить, что не все существующее Гегель, как подчеркивал Энгельс, называл действительным. Действительное в своем развертывании оказывается необходимостью. Существующее, утерявшее свою необходимость, теряет свое оправдание: оно должно уступить место новому, прогрессивному.

Такой же глубокий и также, по моему убеждению, материалистический смысл заключается во второй части гегелевского тезиса: все разумное – действительно. Разумеется, не все, выражаемое словами и предложениями, Гегель называл разумным. Разумное должно быть обоснованным, оно аутентично выявляет себя как диалектическое понятие, раскрывающее единство всеобщего, особенного, единичного. В этом смысле разумное и в самом деле действительно, или, как говорит Ф. Энгельс, «все, что есть в человеческих головах разумного, предназначено к тому, чтобы стать действительным, как бы ни противоречило оно существующей кажущейся действительности» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 21, стр. 275).

Разумное действительно в той мере, в какой его содержание является объективным, необходимым и, следовательно, принципиально отличным от того субъективистского абстрактного долженствования, на котором остановились Кант и Фихте. Эти предшественники Гегеля были гениальными мыслителями, и не в укор им будет сказано, что в наши дни достаточно посредственные умы повторяют сентенцию, которая представляется им жемчужиной мудрости: идеалы неосуществимы в этом конечном земном мире, такова уж неземная природа идеалов и все попытки их осуществления ведут к катастрофическим последствиям, ибо мир в принципе не может быть лучше, но, увы, он может быть хуже. Не так, куда более трезво и вместе с тем более возвышенно мыслил Гегель, писавший: «Если некая идея была бы слишком хороша для существования, то это было бы скорее недостатком самого идеала» (Соч., т. X, стр. 204). Близорукость увидит в этом положении уступку утопизму, между тем как оно радикально противоположно всякому утопизму, ибо недостаток утопии заключается отнюдь не в том, что она слишком хороша, а в том, что она ограниченно интерпретирует проблемы социального переустройства и поэтому оказывается несравненно беднее той действительности, которую пытается предвосхитить.

Маркс и Энгельс развивают и углубляют идею Гегеля, когда они выступают против абстрактного долженствования и противопоставления идеала реальной действительности. Это сама развивающаяся действительность порождает идеалы и превосходит их своим последующим развитием. Но в отличие от Гегеля основоположники марксизма прекрасно сознавали, что утопии представляют собой не плод абстрагирующегося от реальности воображающего рассудка, а определенное (и с определенных социальных позиций) отражение исторической действительности. Поэтому они разграничивали прогрессивные и реакционные утопии, показывая, что первые в ненаучной форме отражают тенденции действительного развития общества, а вторые, в сущности, идеализируют прошлое, выдавая его за утерянный рай, который вновь надлежит обрести.

Подвергая основательнейшей критике различные исторические формы утопизма, Маркс, как и Гегель, доказывал, что разумный, вырастающий из самой действительности идеал есть лишь духовное выражение реальной, исторически определенной направленности развития общества и если он представляется неосуществимым, то это имеет место лишь потому, что выражаемые им тенденции находятся еще в зародыше. «Поэтому человечество, – писал Маркс, – ставит себе всегда только такие задачи, которые оно может разрешить, так как при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что сама задача возникает лишь тогда, когда материальные условия ее решения уже имеются налицо, или, по крайней мере, находятся в процессе становления» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 13, стр. 7).

Таким образом, положение Гегеля: все действительное – разумно, все разумное – действительно, которое на первый взгляд представляется не чем иным, как мистификацией общественно-исторического процесса, в действительности является гениальным проникновением в его закономерное прогрессивное движение.

Но современные буржуазные идеологи рассматривают идею прогресса как обанкротившуюся иллюзию эпохи Просвещения. Если и существует прогресс, утверждают они, то лишь в крайне односторонней, ограниченной, уродливой форме. Что же касается доминирующей тенденции исторического процесса, то она, с их точки зрения, является по преимуществу регрессивной. И Марксу и Гегелю, таким образом, приписывается наивный, самодовольный оптимизм в духе лейбницевского: все к лучшему в этом лучшем из миров.

Все действительное – разумно, все разумное – действительно. Нет, это не секуляризированная формула лейбницевской теодицеи, осмеянная Вольтером. Это формула исторического оптимизма, который прекрасно осознает, что трагическое не idola theatri, а реально существующее и в личной и в общественной жизни. Но существование трагического ни в малейшей мере не оправдывает философии пантрагизма, которая в эпоху крушения буржуазного мира и утверждения социалистического способа производства все чаще и чаще оказывается наиболее утонченной, псевдокритической формой апологии капитализма.

В наши дни осмеяние трезвого, исторического оптимизма стало философской модой у многих западных философов. Гегель, правда, говорил, что борьба против моды есть мальчишество, но он, по-видимому, имел в виду не моду в философии, которая представляет собой слишком серьезное и весьма значимое для человечества духовное занятие, чтобы относиться к нему как к чему-то внешнему. Между тем некоторые, увлекающиеся этой философской модой, третируют исторический оптимизм Гегеля и Маркса как идеалистическое забвение суровой, неприглядной действительности, как страх перед правдой жизни, которая никому не дарует даже надежды на спасение. Но современный социальный пессимизм – это не только «искейпизм» в духе Д. Сантаяны, призывающий к спокойному созерцанию с одинокой, возвышающейся на берегу скалы мутного и бурного потока жизни. Это, конечно, не просто философское поветрие, успешно эксплуатирующее наследие А. Шопенгауэра. Этот пессимизм, интеллектуально выражающий самоотчуждение личности в буржуазном обществе, есть осуждение всякого протеста против исторически изживших себя капиталистических производственных отношений, то есть утонченнейшая проповедь конформизма, который, однако, выглядит нонконформизмом и даже чем-то вроде идейного восстания против капиталистического образа жизни, поскольку он обладает видимостью интеллектуальной независимости и выступает против слащавых мелиористских проповедей буржуазной идеологической посредственности. Однако это мизантропическое самовозвышение над миром не просто самообман, но и явный обман тех, кто стремится к борьбе против социальной несправедливости. И прав был Гегель, писавший: «Созерцание суетности и тщеты всего, созерцание, в котором пребывает одно лишь мое тщеславие. Считать последним словом мудрости сознание ничтожности всего, может быть, и есть на самом деле некая глубокая жизнь, но это – глубина пустоты…» (Соч., т. X, стр. 48).

Все действительное – разумно, все разумное – действительно. С этих позиций Гегель приветствовал героический энтузиазм Великой французской революции. Правда, его философия была немецкой теорией этой революции: Гегель пытался противопоставить французской революции лютеровскую реформацию и тем самым доказать, что Германия уже в начале XVI века совершила тот великий освободительный переворот, который во Франции произошел лишь в конце XVIII века. Однако и на склоне жизни, в «Философии истории», Гегель писал о французской революции как о величественном восходе солнца, вызвавшем ликование всего живого.

Самое ценное в гегелевской оценке Великой французской революции, в которой идеологи аристократической реакции видели наказание божие за грехи человеческие, это понимание ее исторической необходимости, ее народного характера, ее громадного значения для ускорения всего общественно-исторического развития. «Я держусь убеждения, – писал Гегель Нитхаммеру в 1816 году, – что мировой дух нашего времени скомандовал идти вперед; такая команда встречает отпор; это существо идет, как закованная в панцирь сомкнутая фаланга, неодолимо и так же едва заметно, как солнце, все вперед, через все преграды» (G.W.F. Hegel. Briefe von und an Hegel. Herausg. von J. Hoffmeister, Band 2. Hamburg, 1953, S. 85 – 86). В этих словах – признание объективной закономерности коренных социальных преобразований и вместе с тем обнаружение несостоятельности ее спекулятивно-идеалистической интерпретации. Но так или иначе гегелевский подход к оценке величайшего исторического события его эпохи прокладывал путь к пониманию объективной закономерности общественно-исторического процесса. К этому вела диалектика Гегеля, сила которой была интеллектуальным выражением исторической мощи этого революционного переворота.

Диалектика требует рассмотрения событий истории в их связи друг с другом, в их имманентном, противоречивом движении, развитии. Именно идея спонтанности диалектического процесса даже в его спекулятивно-идеалистической интерпретации, то есть как процесса мышления, означала непосредственный подход к осознанию объективности этого процесса, так как понятие не просто превращается мной в другое понятие, оно само превращается в свою противоположность, раздваивается, переходит в другое. В.И. Ленин отмечал в этой связи зачатки истерического материализма в философии истории Гегеля. Конечно, эти зачатки не могли получить своего развития в рамках спекулятивно-идеалистической системы, в которой деятельность отдельных людей, социальных групп, классов рассматривалась как средства, благодаря которым абсолютный дух, мировой разум (столь же мощный, сколь и хитрый) осуществляет свою всемирно-историческую цель. Правда, как верно отметил В. Виндельбанд, гегелевский абсолютный дух в действительности есть человеческий дух. Однако идеалистическая мистификация исторической деятельности человечества неизбежно приводила к тому, что всемирная история превращалась в предетерминированный телеологический процесс, то есть в теологию истории.

Буржуазные критики марксизма постоянно приписывают его основоположнику эту гегелевскую, в конечном счете провиденциалистскую, концепцию всемирно-исторического процесса. Материалистическое понимание истории, таким образом, изображается секуляризированной формой гегелевского предетерминизма. Между тем именно Маркс научно доказал положение, провозглашенное, но не доказанное домарксовским материализмом: люди сами делают свою историю. Исторический материализм Маркса не просто утверждает, что материальное производство – необходимое условие общественной жизни. Это было известно и раньше. Даже доказательство того, что материальное производство есть не только изменение внешней природы, но и преобразование человеческой природы, в какой-то мере предвосхищается в гегелевском понимании труда, на что указывал Маркс в «Экономическо-философских рукописях 1844 года». Главное, что было доказано Марксом и из чего вытекают все его последующие открытия, – это то, что человечество само создает объективные условия, которые определяют его развитие. Ни географическая среда, ни природа (в том числе и человеческая природа) не могут быть определяющей основой общественно-исторического процесса. Такую основу образуют производительные силы. Развитие производительных сил – объективный процесс преемственности, качественно отличающийся от преемственности в истории идей тем, что здесь отсутствует свобода выбора: люди не свободны в выборе своих производительных сил. Но именно люди, а не абсолютный дух создают, развивают производительные силы, и формирующаяся на этой основе историческая необходимость представляет собой единство живой и овеществленной человеческой деятельности. При этом прогресс производительных сил, а следовательно, и развитие сущностных сил самого человека необходимо изменяет соотношение между овеществленным и живым трудом в пользу последнего. И люди в той самой мере определяют условия своей жизни, в какой мере они, данное поколение людей, эти условия создают. Таким образом, признание определяющей роли производительных сил не ведет к фаталистическому выводу, будто бы развитие общества предетерминировано всем предшествующим развитием производительных сил. В ходе социально-экономического прогресса значение всего предшествующего развития производства для его современного состояния не увеличивается, а уменьшается. Своим учением о роли материального производства в развитии общества, о трудящихся массах – важнейшей производительной силе Маркс не только преодолел фаталистическую концепцию истории, в плену у которой оставался Гегель, но и самым фундаментальным образом опроверг субъективистское воззрение, согласно которому история – результат человеческого произвола. В свете исторического материализма становится очевидным, что господство стихийных сил природы над людьми, имевшее место на протяжении тысячелетий истории (и сохраняющееся в некоторых отношениях и по сие время), имеет не природные, а человеческие, социальные, исторические причины. Эту мысль Ж.-П. Сартр выражает в остроумной и глубокомысленной форме, говоря, что не землетрясения разрушают города: виной тому сами люди, которые возводят строения с недостаточным антисейсмическим сопротивлением.

Однако Маркс преодолел не только фатализм и субъективизм, но и натуралистическое истолкование истории, выше которого не смогли подняться даже самые выдающиеся из домарксовских материалистов. И пусть никого не вводит в заблуждение то обстоятельство, что в «Экономическо-философских рукописях 1844 года» Маркс называет свое понимание истории «завершенным натурализмом». Здесь имеется в виду лишь то, что естественные, а не сверхъестественные силы движут развитием общества. Поэтому Маркс также говорит, что его завершенный натурализм есть гуманизм: силы, творящие историю, есть человеческие силы, хотя, конечно, это не силы каждого данного поколения людей. Не существует всемогущей природы, нет и всемогущего человечества. Всемогущего нет вообще. Но есть потенциально всемогущее человечество, как и потенциально всемогущая природа. И эти потенциальные бесконечности никогда полностью не актуализируются. Путь в бесконечное остается бесконечным на любом своем отрезке. Это значит, что не только перед нами, но и перед бесконечно отдаленными нашими далекими потомками – бесконечно обширное поле творческой деятельности. Несделанного, несвершившегося, непознанного, неизведанного, предстоящего всегда будет больше, чем сделанного, свершившегося, познанного, изведанного, прошлого. В этом важнейшем вопросе учение Маркса кардинально противоположно системе Гегеля, структура которой фатально предполагает не только начало, но и конец всякого развития.

Учение Маркса об обществе сплошь и рядом истолковывается современными буржуазными философами и социологами как технологическая концепция исторического процесса. Это поверхностное воззрение основывается обычно на одностороннем толковании отдельных высказываний Маркса, взятых вне связи с целым. При этом игнорируется то обстоятельство, что с точки зрения марксизма производительные силы и техника – вещи отнюдь не тождественные. Важнейшей производительной силой является сам человек с его исторически сложившимися способностями, которые, будучи различными у разных людей, вуалируют тем самым то бесспорное обстоятельство, что в целом они продукт развития общества, в силу чего совокупность и степень развития этих способностей, взятые в целом, независимы от сознания и воли людей, несмотря на то, что каждый индивид сам развивает и совершенствует свои способности, то есть не может поручить это другим.

Для Маркса техника является важнейшей частью средств, но именно средств производства и, конечно, показателем (и отнюдь не единственным) уровня развития производительных сил. Другими показателями (кроме указанного выше уровня развития сущностных сил человека) являются социальная организация труда и характер управления производством, степень технологического применения науки и т.д. Техника, с точки зрения марксизма, будучи средством производства (и, что также очень важно подчеркнуть, средством познания, средством реализации культурных потребностей, средством врачевания, а также, увы, и средством уничтожения), естественно, находится в определенном диалектическом отношении с целями, которые благодаря ей реализуются. Это видно не только из того, что многие цели становятся реальными, осуществимыми лишь благодаря данным техническим средствам, но также из того, что они, собственно, и возникли благодаря развитию техники. При этом марксизм, всемерно подчеркивая значение научно-технического прогресса, отнюдь не закрывает глаза на его возможные и действительные негативные последствия. Но поскольку исторический материализм не имеет ничего общего с технологической концепцией истории, согласно которой именно техника является всеопределяющей силой, постольку он также весьма далек от того, чтобы выводить негативные последствия технического развития просто из техники. Маркс считал эти негативные последствия неизбежным результатом того, что производство и применение техники определяется законом стоимости, то есть минимумом общественно необходимого для ее производства и применения рабочего времени. В этом смысле Маркс говорил об ужасных последствиях капиталистического применения техники (как и рабочей силы), которые лишь в последнюю четверть века обнаружили противники марксизма. Поскольку при социализме сохраняется в ограниченных пределах (и в преобразованной форме) действие закона стоимости, постольку и в этом обществе неизбежны в какой-то мере негативные последствия технического прогресса, которые, однако, преодолеваются социалистической организацией производства и дальнейшим совершенствованием самих технических средств, технологии и т.д.

Парадоксально, что современные буржуазные философы и социологи, приписывая Марксу технологическое истолкование истории, характеризуя его как «философа техники», одержимого «эросом техники», в действительности сами находятся под сильнейшим влиянием технологической философии истории, но воспринимают ее, так сказать, с отрицательным индексом, то есть, проще говоря, находятся во власти технофобии. Они рассуждают о «демоне техники», овладевшем человечеством, о том, что человечеству не остается ничего иного, кроме альтернативы: победить демона техники или погибнуть от него.

Во всех этих рассуждениях о порабощении личности машинами, технологическим процессом, о превращении человека в «технического человека» обнаруживается не одна только технофобия, но и сознание, правда, мистифицированное, противоречий и трудностей, которые порождены стихийным развитием науки и техники, отчужденными общественными отношениями, самоотчуждением личности. Но не может не вызвать улыбки то обстоятельство, что буржуазные мыслители упрекают Маркса в том, что он не заметил противоречий научно-технического прогресса, между тем как именно Маркс более ста лет тому назад гениально вскрыл эти противоречия и доказал, что они могут быть разрешены лишь путем коммунистического преобразования общественных отношений.

Современная буржуазная идеология в силу своей непримиримой враждебности социализму выступает не только против марксизма, но и против великих рационалистических традиций своего исторического прошлого. Не удивительно поэтому, что редукция марксизма к гегельянству – свидетельство глубокого кризиса современной буржуазной идеологии, ее духовной опустошенности и идейного оскудения.

14. 1968 № 11 (стр. 134 – 144). О смысле вопроса: «Что такое философия?»

1. Различные аспекты одного и того же вопроса

Есть вопросы, ответ на которые неизвестен тому, кто спрашивает, но известен другим. На другие вопросы имеется множество ответов. Если один из них правилен, то решение задачи сводится к выбору правильного ответа. Этот выбор не может быть сделан вслепую: как в таком случае узнаешь, что ответ выбран правильно?

В философии существует неисчислимое множество ответов на вопрос «что такое философия?». Эти ответы нельзя охарактеризовать ни как правильные, ни как неправильные. Дело в том, что каждый ответ на указанный выше вопрос есть прежде всего ответ на другой, более частный вопрос. Так, аристотелевская дефиниция философии есть, в сущности, определение философии самого Аристотеля. Но в какой мере философия Аристотеля представляет собой аутентичное выражение сущности философии, которая, как известно, исторически изменяется? Роза есть растение, но растение не есть роза.

Таким образом, если имеется множество ответов на вопрос «что такое философия?», то его решение не может быть сведено к выбору наиболее правильного из ответов. Необходимо исследовать это специфическое множество ответов. При этом, вероятно, обнаружится, что как вопрос, так и многочисленные ответы на него вынуждают нас обратиться к той многообразной действительности, которую философия осмысливает. И тогда для ответа окажется необходимым не столько сопоставление уже имеющихся ответов, сколько исследование отношения философского сознания к повседневному и историческому опыту людей, к так называемым частным наукам и социальным потребностям и интересам, ибо лишь исследование этого исторически изменяющегося отношения может объяснить как фундаментальный характер самого вопроса, так и несовместимость различных ответов на него.

Вопрос «что такое философия?», как и всякий вопрос, может быть выражением той слабой заинтересованности, которая сплошь и рядом удовлетворяется любым определенным ответом. Так, например, турист спрашивает о случайно попавшем в поле его зрения сооружении. Ему отвечают, он записывает название и движется дальше к новым названиям. Именно с таким полубезразличием нередко задается этот вопрос образованным человеком, которого философия интересует главным образом потому, что о ней говорят. Некоторые образованные люди хотят иметь краткие ответы на все вопросы, которые обычно затрагиваются в беседах между ними: им просто не хочется оказываться в неловком положении. Но когда вопрос «что такое философия?» ставят перед собой сами философы, то не приходится сомневаться в том, что они спрашивают о смысле своей собственной интеллектуальной жизни и даже о том, имеется ли такой смысл. Вот почему постановка интересующего нас вопроса самими философами в значительной мере означает сознание необходимости оправдать существование философии, доказать ее действительный raison d’être. Значит, имеются сомнения в правомерности и состоятельности если не философии вообще, то, во всяком случае, большинства ранее или ныне существующих ее разновидностей. Очевидно, необходимо исследование происхождения видовых различий между философиями. То, что они исторически возникли, засвидетельствовано фактами. Но не являются ли эти различия непреходящими? Пока не доказано противоположное, вопрос «что такое философия?» звучит иной раз примерно так же, как знаменитый вопрос Понтия Пилата: что есть истина?

Не представляет особой трудности ответить на вопрос: что такое философия Шеллинга? что такое философия Ницше? что такое философия Сартра? Не потому, что это простые вопросы, а потому, что их содержание может быть строго фиксировано. Между тем, чтобы ответить на вопрос «что такое философия?», необходимо отвлечься от того, что отличает Шеллинга, Ницше, Сартра и многих других философов друг от друга. Но что остается после такого отвлечения, исключающего отличие одной философии от другой? Абстрактное тождество? Но оно лишь момент конкретного тождества, существенность которого находится в прямом отношении к существенности заключающегося в нем различия.

Существование множества несовместимых друг с другом философий весьма осложняет решение вопроса «что такое философия?». Но это же обстоятельство свидетельствует о том, что трудность ответа на этот вопрос тем больше, чем больше фактических данных для его решения. Философы в отличие от неспециалистов в философии располагают этими фактическими данными. Поэтому-то вопрос «что такое философия?» представляется им особенно трудным: смысл этого вопроса, очевидно, связан с содержанием всех философских проблем (и спецификой философской формы знания вообще), с положением, в котором находилась философия на протяжении тысячелетий, с ситуацией, которую она в известной мере переживает еще и теперь.

Некоторых образованных людей, рассматривающих философию как слишком серьезное (и утомительное) занятие, чтобы отдавать ему часы досуга, но вместе с тем недостаточно серьезное, чтобы отводить для него рабочее время, болезненно раздражает то, что многие представления, убеждения, понятия, истины, никогда не вызывавшие у них каких-либо сомнений, оказываются довольно неясными, шаткими, как только они становятся предметом квалифицированного философского обсуждения. Им кажется, что их обманули, лишив бездумной уверенности в том, что представлялось столь очевидным. Между тем в истории философии, где каждый выдающийся мыслитель вместо того, чтобы возводить следующий этаж, начинает снова и снова закладывать фундамент, в сущности, нет таких представлений, понятий, истин, которые не вызывали бы возражений: здесь вопросы, объявленные решенными (а нередко и действительно уже решенные), постоянно снова становятся проблемами. Не потому ли вопрос «что такое философия?» обсуждается в философии со времени ее возникновения и до наших дней?

2. Философия как проблема для себя самой

Все выдающиеся учения – это эмпирический факт, из которого исходит историко-философская наука, – отрицают друг друга. Это отрицание может быть абстрактным, метафизическим или же конкретным, диалектическим, но именно оно характеризует каждую философскую систему, а следовательно, и специфику философии, несмотря на то, что непосредственно оно указывает лишь на отличие одних философских систем от других. Эти «антагонистические» на первый взгляд отношения философских учений друг к другу постоянно ставили под вопрос идею единства философского знания. Но если существуют лишь философии, а не философия, то не теряет ли всякий смысл вопрос «что такое философия?». Возможна ли в таком случае философия как наука? Значение этих вопросов исторически возрастало вместе с усиливающейся дивергенцией философских систем. А то обстоятельство, что философские системы далекого прошлого постоянно возрождаются и развиваются на новый лад, придает еще бóльшую остроту этим вопросам, поскольку, таким образом, противостоят друг другу не только философские учения данной исторической эпохи, но и все когда-либо существовавшие философии.

Может показаться, что несовместимость большинства выдающихся философских учений друг с другом, несовместимость различных интерпретаций самого понятия философии делает весьма затруднительным отграничение философских вопросов, ответов, положений от нефилософских. Между тем философы, принадлежащие к радикально противоположным направлениям, обычно согласны друг с другом в том, какие вопросы являются философскими, а какие не являются таковыми. Отличительные признаки философских рассуждений почти всегда налицо, так как отрицательное определение философии (то есть указание на то, что не является философией), не представляет особого труда. Но специфика философии по-прежнему остается проблемой. Поэтому вопрос «что такое философия?» следует отнести к числу основных философских вопросов: он обсуждается не теми, кто не знает философии, а теми, кто ее обстоятельно изучал и сам занимается философским творчеством. Это, следовательно, вопрос, который философ ставит не столько другим, сколько самому себе. Постановка этого вопроса – свидетельство развития самосознания философии, необходимое проявление ее самокритичности.

Итак, философия существеннейшим образом отличается от других систем знания, в частности, также и тем, что она постоянно вопрошает самое себя о своей собственной сущности, предмете, назначении. Эта специфическая особенность философии выявилась уже в Древней Греции, когда Сократ провозгласил в качестве философского кредо изречение дельфийского оракула: «Познай самого себя». Как свидетельствуют платоновские диалоги, эта задача постоянно сводится к обсуждению смысла философии. Развитие философии в новое время еще более впечатляюще показало, что самопознание философии, ее превращение в предмет философского исследования составляет conditio sine qua non ее плодотворного развития.

Не следует, однако, представлять себе, что каждый раз, когда философ ставит вопрос «что такое философия?», содержание вопроса остается неизменным и речь идет лишь о его неудовлетворенности имеющимися ответами. На самом деле теоретическую предпосылку этого вопроса составляет не стремление к совершенной дефиниции, а новая философская проблематика, которая противопоставляется старой, провозглашается имеющей важнейшее значение и, в сущности, определяющей понятие философии. Когда И.Г. Фихте заявлял, что «вряд ли найдется и полдюжины таких, которые знали бы, что такое философия…», то он, конечно, имел в виду новые, поставленные его наукоучением проблемы, которые представлялись ему единственным адекватным выражением сущности философии.

Вопрос, который на протяжении тысячелетий развития философии возникал вследствие эмпирической констатации множества несовместимых друг с другом философских систем, ныне, в эпоху великих научно-технических свершений, становится вопросом о судьбах познания, особенно в его наиболее отвлеченных формах, о перспективах всего человечества. Речь, следовательно, идет о том, что волнует любого человека, как бы ни был далек он от философии: в какой мере человечество способно понять самое себя, управлять своим собственным развитием, стать хозяином своей судьбы, овладеть объективными последствиями своей познавательной и созидательной деятельности?

3. Самоограничение, самопознание, самоопределение

Вопрос «что такое философия?» есть также вопрос о предмете, о значении и о границах философского знания. Никакое исследование, никакая наука невозможны без самоограничения. Чем более строго осуществляется эта процедура, тем яснее предмет, проблематика, задачи, а иногда и возможности данной науки.

Б. Рассел не без основания писал более полувека назад: «Один из главных триумфов новейшей математики заключается в открытии, в чем действительно состоит математика» (см. «Новые идеи в математике», сб. первый. Пг., 1917, стр. 83). Это звучит парадоксально: выходит, что математики еще сравнительно недавно не знали, что такое математика? И это не мешало им совершать выдающиеся открытия? Мы убеждены, что на эти вопросы нельзя дать однозначного ответа. Знали, конечно, но в пределах, которые были гигантски раздвинуты новейшими открытиями, вследствие чего имевшиеся до этого представления о предмете этой науки стали неудовлетворительными, закрывающими дальнейшие перспективы ее развития.

То обстоятельство, что математики по-разному отвечают на вопрос «что такое математика?», по-видимому, не очень их беспокоит. Открытия, сделанные одними математиками, принимаются другими математиками, независимо от разногласий в определениях понятия математики. В философии же, где разногласия обнаруживаются по всем обсуждаемым вопросам, не может быть, естественно, единодушия в ответе на вопрос «что такое философия?». Этот вопрос, следовательно, превращается в проблему, и, ставя ее, философы вынуждены объяснять, почему существуют кардинальные разногласия в определении науки (или области знания), относительно которой все участники спора согласны, что они занимаются именно этой наукой, этой областью знания.

Самоограничение, осуществляемое в философии, заключается прежде всего в исключении из ее состава неопределенного круга вопросов – именно тех вопросов, которыми занимаются частные науки. Однако это исключение происходит не по воле философов, а по мере развития частных наук, то есть исторически, на протяжении более чем двух тысячелетий. Значит ли это, что философия, поскольку она занималась частными вопросами, не была философией? Очевидно, что нет. Философия оставалась философией и тогда, когда она пыталась решать вопросы, ставшие впоследствии предметом исследования физики, химии и т.д. В наше время философия и частные науки в основном завершили процесс разграничения своих владений. Философия не занимается специальными проблемами, но решения этих проблем, даваемые математикой, физикой, химией и другими науками, имеют величайшее значение для философии: без этих решений философия не может познать самое себя и самоопределиться.

Таким образом, вопрос «что такое философия?», который в прошлом вставал, в частности, потому, что философия и частные науки недостаточно размежевались друг с другом, ныне встает также и потому, что это размежевание уже произошло. Процессы дифференциации и интеграции научных знаний непосредственно ставят философские вопросы, усиливают потребность не только в освоении научных достижений философией, но и в философском исследовании структуры научного знания. Философия может справиться с этой задачей в той мере, в какой она сама становится специфической наукой.

Нетрудно понять, что вопрос «является ли философия наукой, может ли она быть таковой?» является одним из вариантов вопроса: что такое философия? Существует убеждение, что наука лишь постольку является наукой, поскольку она занимается частными вопросами. Но философия тем-то и отличается от частных наук, что она не может ограничиться частными вопросами. Наука, однако, характеризуется не только предметом, но и способом – научным способом – исследования. С этой точки зрения философия может и должна быть специфической наукой. Создание этой философской науки – один из важнейших элементов того революционного переворота, который Маркс и Энгельс совершили в философии.

Итак, вопрос «что такое философия?» является важнейшим вопросом историко-философской науки. Ответ на этот вопрос предполагает исследование генезиса и развития философского знания, борьбы философских направлений, изменения предмета, проблематики философии, ее взаимоотношения с частными науками, ее идеологической функции и т.д. Важно, таким образом, понять, что речь, в сущности, идет не об одном вопросе, а о целой совокупности проблем, содержание которых не оставалось неизменным на протяжении истории.

4. Первая историческая форма теоретического знания

Исследование исторического процесса возникновения философии предполагает рассмотрение отношения между зарождающимся философским знанием и теми достаточно обширными данными повседневного опыта, которыми уже в древности располагали люди. Это отношение с самого начала становится противопоставлением философствования, как стремления к одной лишь истине, не только мифологии, но и тем человеческим занятиям, которые преследуют практические цели. Причиной этого противопоставления было, на наш взгляд, исчезновение первоначального непосредственного единства между знаниями и практической деятельностью, то есть возникновение теоретического знания, которое по самой природе своей относительно независимо от практической деятельности.

Первые философы были единственными представителями теоретического знания и притом на той ступени его развития, которая исключает возможность его систематического применения в производстве и других сферах практической деятельности. Эффективная, действенная связь теории и практики, а тем более их сложное и, конечно, противоречивое единство являются продуктом исторического развития и теории и практики, взаимодействия между ними. Это в известной мере объясняет объективные особенности исторического процесса становления теоретического знания.

В платоновском «Теэтете» Сократ разъясняет, что знание отдельных предметов и искусств еще не есть знание само по себе. Он даже полагает, что тот, кто не знает, что такое знание вообще, не имеет понятия ни о сапожном, ни о каком-либо другом мастерстве. Следовательно, можно быть ремесленником, не имея понятия о ремесле, то есть обладая лишь известным умением, навыком, сноровкой. Философа же, по Сократу, интересует знание ради него самого, знание как таковое, безотносительно к его возможному применению.

В противоположность софистам, которые учили философии как умению мыслить, говорить, убеждать, необходимому в общении с другими людьми, Платон устами Сократа заявляет, что те, кто действительно чувствует в себе призвание к философии, «уже с юного возраста не знают пути ни на площадь, ни туда, где суд, или совет, или иное государственное учреждение» (Платон. Теэтет. М.-Л., 1936, стр. 81).

Философ, согласно Платону, далек от всего, что повседневно занимает и волнует людей. «Услыша, что кто-нибудь, приобретая десять тысяч или более плетров земли, воображает, что владеет удивительно большим богатством, он думает, что слышит о пустяках, так как он привык окидывать своим взором всю землю» (там же, стр. 83).

Мы не стали бы останавливаться на этом античном толковании философии как чистой любви к мудрости ради нее самой, если бы оно не стало традиционным для всего последующего развития домарксистской философии. Пример Ф. Бэкона в этом отношении особенно разителен. Он ратует за всемерное развитие и практическое применение «натуральной философии» (естествознания), фактически противополагая ее «метафизике», от которой он не ожидает «изобретений», то есть реальной пользы для человечества. Философия, в традиционном смысле этого слова, остается для Ф. Бэкона возвышенным умозрительным знанием, которое учит нас, что «поклонение суетному равносильно одной лишь чуме разума», но не имеет практического назначения. И Бэкон в известном смысле прав: хотя философия всегда выполняла определенную социальную функцию, она не была и не могла еще быть такого рода теоретическим знанием, которое служит научной основой практической деятельности людей. Иными словами, противопоставление философии практике (выявившееся вместе с возникновением философии), так же как и противопоставление философии положительным наукам (вполне обнаружившееся в новое время, когда эти науки обособились от философии), было связано с объективной логикой развития теоретического знания.

Дело, конечно, не в том, что философы не хотели решать практических, в особенности политических задач: пример Платона, в особенности его теория идеального государства, так же как и его практически-политическая деятельность, говорит о противоположном. Суть дела скорее заключалась в том, что философия не была и не могла еще быть специфической научной формой теоретического знания. Именно это, по нашему мнению, имели в виду Маркс и Энгельс, когда они писали: «Для философов одна из наиболее трудных задач – спуститься из мира мысли в действительный мир» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 448). Эту своеобразную «беспомощность» философии особенно ярко выявил немецкий классический идеализм, в котором вместе с тем намечаются пути превращения философии в специфическую науку. Такая философская наука и была создана марксизмом путем критического подытожения истории философии, естествознания, исторического опыта. Марксизм, таким образом, поставил на конкретную историческую почву традиционный вопрос «что такое философия?».

5. Философия как видимость беспартийного отношения к общественной жизни

Противопоставление философствования практике, повседневным человеческим занятиям, интересам было бы ошибочно рассматривать лишь в гносеологическом плане. Это исторически неизбежное и прогрессивное в условиях рабовладельческого общества противопоставление опосредствованно отражало становление противоположности между умственным и физическим трудом, противоречие между свободными и рабами. Труд последних в ходе развития античного общества постепенно вытеснял труд мелких собственников, вследствие чего производительная деятельность стала недостойным свободного человека, рабским занятием. Занятия теорией были делом свободных, в частности, и потому, что эти занятия не являлись еще, строго говоря, трудом. Умственный труд в этой своей наиболее развитой, то есть теоретической, форме возникает не как труд, а как свобода от него.

Переход от рабовладельческого к феодальному способу производства не изменяет существенным образом противоположности между умственным и физическим трудом, но духовная диктатура церкви разрушает сложившийся в античную эпоху культ теоретического созерцания действительности. Буржуазная философия, складывающаяся в борьбе с религиозной апологией феодальных порядков, естественно, возрождает античное представление о философии как науке разума, о разумной человеческой жизни, возможной лишь благодаря философии. М. Монтень, П. Бейль, создатели метафизических систем XVII века, обосновывают характерное для античности убеждение о независимости философии от практической жизни, убеждение, которое в действительности отражает лишь независимость практической жизни от философии. Но если этот интеллектуальный аристократизм, составлявший интимнейшее ядро философствования, вполне понятен у представителей господствующих классов докапиталистической эпохи, то чем объяснить его возрождение в эпоху борьбы против феодального строя? Недостаточным развитием философской теории, обрекавшим ее на неизбежную созерцательность? Это, пожалуй, лишь одна из причин. Главное же, по нашему мнению, заключается в том, что «созерцательность» философии, ее мнимая беспартийность обусловлены самим положением господствующих классов антагонистического общества, для которых социальный status quo не исторически преходящая стадия развития общества, а естественное условие цивилизации. Поэтому идеологи предреволюционной буржуазии осознавали необходимость уничтожения феодального строя как необходимость восстановления естественных человеческих отношений и осуществления требований чистого разума, противостоящего своекорыстной «партийности» и партикуляризму господствующих феодальных сословий. Таким образом, видимость беспартийности домарксовской философии есть такой же факт, как и всякая видимость, которая, как известно, противоречит сущности, но вместе с тем и выражает существенное противоречие. В этом своем качестве мнимая беспартийность, как существенная характеристика исторически определенного философского знания, заслуживает специального исследования. С этой точки зрения становится понятным, что создание философии марксизма, сознающей и открыто провозглашающей свою партийность, рассматривающей партийность как конституирующую определенность философии, было революционным разрывом с освященной тысячелетиями философской традицией. Но этот разрыв выявлял вместе с тем подлинную социальную сущность философствования. Между тем противники марксизма увидели в этом открытии социальной сущности философии… отречение от философии. Этот примечательный факт указывает не только на классовую природу буржуазного философствования: он характеризует противоречия исторического процесса становления философского знания.

6. Философия как отчужденная форма общественного сознания

Поскольку философия противопоставляется философами обыденной жизни, постольку в философии отражается возникновение и стихийное развитие некоторых антагонистических противоречий классового общества. Следовательно, противопоставление философии исторически определенной практике рабовладельческого, феодального или капиталистического общества должно быть рассмотрено и с позитивной стороны.

Почти все философы античного общества резко обличают стяжательство. Если учесть, что большинство из них оправдывает рабство, то это осуждение страсти к наживе, по-видимому, объясняется тем, что в ту эпоху товарно-денежные отношения не стали еще всеобщими, господствующими, определяющими. Они становятся таковыми при капитализме.

Однако прогрессивные буржуазные философы XVII – XIX веков были весьма далеки от того, чтобы петь дифирамбы жажде наживы. Они осуждают стяжательство, но уже не потому, что товарно-денежные отношения еще не стали господствующими, а, напротив, потому, что капитализм сводит все общественные отношения к одному-единственному – чистогану. Гегель называет гражданское общество (bürgerliche Gesellschaft) царством нужды и рассудка. Это не уступка феодальной идеологии, а осознание унизительного положения философии в царстве капитала, где она существует лишь как специфическая форма непроизводительного труда.

Маркс указывал, что капитализм враждебен некоторым формам духовной деятельности. Удивительно ли, что эти формы духовной деятельности, несмотря на то, что объективно они выражают потребности капиталистического прогресса, находятся в оппозиции к его наиболее уродливым проявлениям? Когда Гегель писал, что «отвращение к волнениям непосредственных страстей в действительности побуждает приступить к философскому рассмотрению», он искреннейшим образом выражал свое отношение к повседневной капиталистической действительности, хотя буржуазно-демократические преобразования даже в их ограниченной форме представлялись ему завершением всемирно-исторического прогресса.

Не следует думать, что философы прогрессивной буржуазии руководствовались теми же мотивами, которые вдохновляли капиталистов-предпринимателей. Буржуазная философия (так же как и искусство), поскольку она не становится явной апологетикой капитализма, стремится возвыситься над буржуазной повседневностью. И в известном смысле она действительно возвышается над нею[9].

Таким образом, представления философов, полагавших, что они благодаря своей теоретической деятельности возвышаются над миром, который не вдохновляет их даже тогда, когда они признают его единственно возможным, имеют реальное основание в антагонистическом характере социального прогресса. «Философ, – говорит Маркс, – сам абстрактный образ отчужденного человека – делает себя масштабом отчужденного мира» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений, стр. 625). Но тот же философ, оставаясь мыслителем господствующего или эксплуатирующего класса, не сознает подлинного источника отчуждения духовного творчества. Напротив, в силу этого отчуждения он воображает себя независимым от тех социальных сил, интересы которых он выражает, зачастую не испытывая к ним никакой личной приверженности. Философия как отчужденное общественное сознание в условиях антагонистического общества «была, – как отмечали Маркс и Энгельс, – только трансцендентным, абстрактным выражением существующего положения вещей» и именно вследствие «своего мнимого отличия от мира должна была вообразить, что она оставила глубоко под собой существующее положение вещей и действительных людей. С другой стороны, так как философия в действительности не отличалась от мира, то она и не могла произнести над ним никакого действительного приговора, не могла приложить к нему никакой реальной силы различения, не могла, значит, практически вмешаться в ход вещей, и в лучшем случае ей приходилось довольствоваться практикой in abstracto» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 2, стр. 43). Это указание Маркса и Энгельса имеет громадное значение для понимания органической связи между созерцательностью, мнимой беспартийностью философии, ее отчужденной формой существования и ее протестом против отчужденных общественных отношений.

7. Общественное сознание или наука?

Правильная постановка вопроса «что такое философия?» предполагает также уяснение относительного различия между науками и формами общественного сознания, так как философия имеет прямое отношение как к тем, так и к другим.

Науки определяются (и отличаются друг от друга) предметом своего исследования: именно предмет науки обусловливает ее социальную функцию. Что же касается форм общественного сознания, то они определяются (и отличаются друг от друга) исключительно выполняемой ими социальной функцией. «Сознание [das Bewußtsein] никогда не может быть чем-либо иным, как осознанным бытием [das bewußte Sein], а бытие людей есть реальный процесс их жизни» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 25). Но исследование радикально отличается от осознания бытия, которое существует до всякого исследования и от него не зависит. У нравственности, например, нет предмета исследования, но она определенная форма общественного сознания, выполняющая свою социальную функцию. У этики же имеется предмет исследования.

Общественное сознание, отражая общественное бытие, не есть еще в силу этого познание общественного бытия: для этого необходимо его исследование, которое не всегда имело место и, конечно, не всегда достигало своей цели.

Познание общественного бытия, как и всякое познание, беспредельно. Что же касается общественного сознания, то оно в рамках исторически определенного общественного бытия получает относительно завершенную форму, которая существенно изменяется не вследствие прогрессирующего процесса познания, а прежде всего благодаря коренным социально-экономическим преобразованиям. Разумеется, общественное сознание, став предметом научного исследования, при определенных исторических условиях может превратиться в научно обоснованное общественное сознание, что, однако, не меняет его специфики.

Не следует, конечно, метафизически противополагать друг другу сознание и знание. Осознание общественного бытия содержит в себе и знание о последнем, но это еще не научное знание, поскольку в нем не разграничены объективное содержание и субъективные представления. Ясно также и то, что знание, полученное в результате исследования, также становится содержанием сознания. Но это диалектическое единство сознания и знания не стирает существенного различия между ними.

В науке не только объективная действительность – природная или социальная, – но и ее отражение подвергается исследованию, анализу, который отделяет истинное от неистинного; однако последнее также отражает действительность, хотя и неадекватным образом. Поэтому наука представляет собой особого рода отражение, которое с помощью применяемых ею методов исследования и проверки образует своеобразный теоретический фильтр. Это, по-видимому, нельзя сказать о формах общественного сознания, если, как об этом уже было сказано выше, они не становятся специфическими научными формами осознания общественного бытия.

Положение, которое философия занимает в истории интеллектуального развития человечества, в немалой степени определяется тем, что она является и формой общественного сознания и исследованием: в этом последнем отношении она в принципе может быть подобна любой другой науке. Как форма общественного сознания, философия выполняла (и выполняет) свою социальную функцию, анализ которой, естественно, не выявляет предмета ее исследования. В этом своем качестве, то есть как форма общественного сознания, она впервые стала предметом научного исследования лишь благодаря марксизму, который выработал понятие общественного сознания, вычленив общественное бытие, которое оно отражает и которое в учении марксизма становится специальным предметом научно-философского исследования.

Возникновение и развитие научной философии стало возможным благодаря созданию научной формы общественного сознания, то есть марксизма. В учении марксизма полностью преодолевается противоположность между наукой и идеологией, так как идеология становится научной. Социальная функция философии марксизма неразрывно связана с предметом ее исследования – наиболее общими законами изменения всякого природного, социального, человеческого бытия и их познания. Марксистское исследование развития философии означает преодоление специфических философских иллюзий, закрывавших путь к пониманию философией своей собственной сущности. Впервые в истории философия была понята в ее отношении к социальным потребностям, социально-экономическим процессам, классовой борьбе. Материалистическое понимание истории стало научно-теоретической основой самосознания философии, критически подытоживающей свое развитие.

8. История философии – становление или развитие?

Сложность вопроса «что такое философия?» обусловлена также и тем, что преемственность, прогресс в развитии философии носят весьма своеобразный характер. Не уяснив этого своеобразия, нельзя опровергнуть тех буржуазных философов, которые отрицают применимость понятия развития к истории философии. Философия, выражаясь парадоксально, исторически возникла как донаучная форма научного знания. В течение веков философия считалась первой, важнейшей наукой. Однако развитие частных наук и специальная разработка понятия научности показали, что это понятие неприменимо к философии, этой, как говорится, матери всех наук.

История наук обнаруживает отчетливую картину систематически осуществляемого прогресса. В истории философии такое поступательное развитие знания если и может быть выявлено, то лишь путем специального исследования, необходимые предпосылки которого, как правило, отвергаются большинством философских учений. Не входя в более обстоятельное рассмотрение этого вопроса, мы полагаем, что специфика развития философии со времени ее возникновения и до создания научной философии марксизма может быть определена как становление-развитие, то есть такое поступательное движение, в котором постоянно происходит возвращение к исходным теоретическим позициям, но вместе с тем продвижение вперед, формирующее предпосылки для превращения философии в специфическую науку.

Становление – единство процессов возникновения и уничтожения, переход от одного состояния к другому, необходимый момент развития. Гегелевское понимание становления характеризуется прежде всего признанием его обратимости; развитие же есть такого рода изменение, которое носит необратимый характер. Правда, Гегель абсолютизировал обратимость, присущую становлению, ибо он рассматривал абстракции чистого бытия и ничто, которые, согласно его учению, непрерывно переходят друг в друга. Но тот же Гегель доказывал, что результатом этого взаимопревращения является возникновение определенного бытия, признавая тем самым, что обратимость становления не абсолютна, а относительна. Непоследовательность гегелевской характеристики становления преодолевается философией марксизма, которая истолковывает этот процесс как качественно определенный, в силу чего пределы его возможной обратимости ограничены его содержанием и условиями.

Становление как момент развития не следует понимать как процесс, совершающийся в минимально короткое время. Становление классового общества, феодальной, а также капиталистической формаций, совершалось в течение столетий. Еще более длительны процессы становления в неживой и живой природе.

В.И. Ленин, говоря о переходном периоде от капитализма к социализму, указывает, что для него характерно наличие качественно различных, в том числе и взаимоисключающих друг друга социальных укладов. По аналогии нечто подобное можно сказать и о философии. Исследование исторического процесса становления научно-философской теории выявляет на всех этапах ее развития сосуществование и борьбу между верованиями и знаниями, научными убеждениями и предрассудками, действительными открытиями и необоснованными, порой фантастическими представлениями. В рамках исторического процесса становления-развития философии постоянно имеют место попятные движения, невозможные в развитии научного знания, повторные движения вперед от пункта, уже превзойденного развитием философии.

Сами философы в силу ограниченности своих классовых и теоретических позиций не осознавали этого исторического процесса как становления философии. Напротив, они создавали законченные системы философского знания, которые тем быстрее разрушались последующим развитием, чем более законченными они были. Таким образом, история домарксистской философии движется вперед не непосредственно от одного завоевания к другому: философия постоянно разнообразится во времени, то есть по-разному стремится решать свою еще не вполне ясно осознанную задачу. Философия исторически нащупывает свой предмет и постоянно отклоняется от него, хотя развитие положительных наук постепенно определяет границы философского исследования, которые спекулятивный идеализм пытался установить априорно.

Прогресс, осуществляющийся в философии в ходе ее исторического развития, резюмируется не только позитивно (то есть как теоретические положения, сохраняющие свое значение, несмотря на то, что они оспариваются или отвергаются их противниками), но и в форме умножающихся, расчлененных, дифференцированных постановок вопросов, которые открывают новые проблемы и направления исследования, выявляют трудности и возможности их преодоления, обнаруживают недостаточность или несостоятельность прежних решений, что, однако, не исключает повторения попыток возвратиться на этот уже дискредитированный развитием философии путь. Возникновение философии марксизма есть качественное изменение характера развития философского знания. Оно не лишается своей специфики, обусловленной своеобразием философских проблем, которые никогда не «закрываются», не сдаются в архив даже и после того, как они были решены: новые данные науки и практики возрождают эти «старые» проблемы. Поэтому философия, став научной теорией, не исключает в своем развитии процесса становления, однако этот процесс является теперь уже подчиненным. Научная философия уже не отбрасывает завоеванного и неуклонно движется вперед, осваивая новые «территории», совершенствуя свои методы исследования, учитывая достижения других наук, глубже проникая в предмет своего исследования. История марксистской философии – наглядное свидетельство этого позитивного процесса развития.

Буржуазная философия изменяет свои формы после возникновения диалектического и исторического материализма. Но это развитие есть вместе с тем ее разложение. Однако это не исключает постановки новых вопросов и даже более глубокого рассмотрения некоторых традиционных философских проблем, но делает невозможным формирование научно-философского мировоззрения: это мировоззрение – диалектический и исторический материализм – естественно, неприемлемо даже для самых выдающихся буржуазных философов современной эпохи, поскольку они остаются буржуазными мыслителями. Именно это обстоятельство и лежит в основе характерного для современной буржуазной философии отрицания возможности философской науки. Противоречие между научной философией марксизма и отвергающей принцип научности современной буржуазной философией придает традиционному вопросу «что такое философия?» видимость неразрешимой проблемы, хотя она уже решена историческим процессом формирования и развития диалектического и исторического материализма.

15. 1969 № 5 (стр. 156 – 160). Критика и библиография

«Карл МАРКС. Биография». Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Авторский коллектив: П.Н. Федосеев (руководитель), И.А. Бах, Л.И. Гольман, Н.Ю. Колпинский, Б.А. Крылов, И.И. Кузьминов, А.И. Малыш, В.Г Мосолов, Е.А. Степанова. М., Политиздат, 1968, 746 стр.

Историческое исследование формирования и развития марксизма должно показать, как и почему возникло и стало идейным знаменем освободительного движения миллионов трудящихся учение, созданное гением Маркса. Научная биография Карла Маркса также способствует решению этой исследовательской задачи, однако перед ее авторами встает и другого рода задача, обусловленная самой природой этого «жанра» исторического исследования: объяснить, почему именно Карл Маркс (а не кто-либо другой) стал родоначальником научной идеологии пролетариата, великим вождем, организатором его классовой борьбы.

Биография великого исторического деятеля, в особенности же жизнеописание великого среди великих, не может быть одним лишь повествованием о его поистине исторических деяниях: она должна быть также рассказом о его совершенно необыкновенной и вместе с тем удивительно простой (в смысле ярко выраженной человечности) личности, могучей индивидуальности, счастливой и трудной судьбе. С этой точки зрения научная биография оказывается весьма сложным, многоплановым исследованием, требующим от историка не только глубокого знания и понимания фактов, но и способностей, которыми обычно отличаются не ученые, а писатели. Это в полной мере относится к истории жизни Карла Маркса – удивительного человека, гениального ученого, великого революционера.

Писать биографию Маркса – значит рассказывать не только о возникновении и развитии марксизма, о его распространении, о борьбе основоположников марксизма и их соратников с мелкобуржуазным социализмом, анархизмом, оппортунизмом в рабочем движении и т.д., но и о целой исторической эпохе, важнейшими вехами которой были революции 1848 – 1849 годов, Первый Интернационал, Парижская коммуна 1871 года, возникновение массовых рабочих партий.

Мы отметили трудности, которые предстояло преодолеть авторам научной биографии К. Маркса. Вместе с тем нельзя не сказать и о том, что авторский коллектив имел возможность опереться на классические работы Энгельса и Ленина, посвященные жизненному пути Маркса, на прекрасно написанную книгу Ф. Меринга «Карл Маркс» (эта работа, однако, несколько устарела, так как ее автору был неизвестен ряд трудов Маркса, опубликованных уже после ее издания) и фундаментальное трехтомное исследование О. Корню. Рецензируемая книга свидетельствует о том, что авторский коллектив вполне сознавал как указанные выше трудности, так и благоприятствующие его начинанию обстоятельства. Члены авторского коллектива – известные ученые-марксоведы, посвятившие десятки лет изучению истории марксизма, прекрасно знакомые с достижениями исторической науки в этой области, с публикациями времен Маркса и Энгельса, архивными материалами и т.д.

В нашей рецензии мы не имеем возможности обстоятельно рассмотреть все разделы этого капитального труда, поэтому остановимся главным образом на тех его особенностях, которые, по нашему убеждению, имеют принципиальное значение и дают основание для некоторых важных теоретических выводов.

Рассматривая процесс формирования марксизма, авторы книги убедительно показывают единство трех составных частей этого учения, складывающееся в процессе его становления. Тем самым преодолевается упрощенная, но все еще бытующая в научно-популярной литературе точка зрения, согласно которой формирование философского учения Маркса рассматривается лишь в отношении к предшествующей философии, формирование его экономического учения – лишь в связи с предшествующей экономической мыслью и т.д. Между тем в становлении философии марксизма громадную роль сыграли экономические и исторические исследования Маркса. Социализм, как указывает Энгельс, превратился в науку благодаря материалистическому пониманию истории и теории прибавочной стоимости. В «Экономическо-философских рукописях 1844 года» Маркс подчеркивает, что философское понятие отчужденного труда было выработано им на основе специального экономического исследования.

Единство составных частей марксизма в процессе их становления и последующего развития непосредственно обусловлено, как показывают авторы книги, не только теоретической, но и практической революционной деятельностью Маркса. Это обнаруживается уже в 1842 – 1843 годах, когда Маркс становится сначала сотрудником, а затем главным редактором «Рейнской газеты», которая под его руководством превращается из либерального издания в революционно-демократическую трибуну. Но еще более это выявляется в последующий период, когда Маркс, отказавшись от намерения стать профессором университета, становится профессиональным революционером, ученым, теоретически обосновывающим интересы освободительной борьбы пролетариата, публицистом, организатором первой коммунистической партии – «Союза коммунистов», а затем и «Международного товарищества рабочих» – Первого Интернационала.

Единство научной теории и революционной практики, внутренне присущее марксизму, нашло свое адекватное выражение во всей деятельности Карла Маркса. Маркс не был кабинетным ученым, хотя часто (может быть, даже слишком часто) проводил по 12 – 14 часов за письменным столом. События современной ему эпохи не просто находились в поле его зрения (а это тоже немало), но составляли, так сказать, атмосферу, постоянное поприще его многогранной и самоотверженной деятельности. Эта коренная особенность личности Маркса, что хорошо показано в рецензируемой биографии, проявляется уже в первых его выступлениях на общественно-политической арене: статья о прусской цензурной инструкции, вышедшая в свет за пределами Германии, статьи о законопроектах, обсуждавшихся в прусском ландтаге, выступление в защиту мозельских виноделов и т.д. И в последующие годы Маркс горячо откликается на все политические события. Он сотрудничает в немецких, французских, бельгийских, английских, австрийских, американских газетах. Он активно участвует в работе нелегального «Союза справедливых», который под его непосредственным влиянием становится «Союзом коммунистов». Вместе с Энгельсом и рядом своих последователей Маркс находится в гуще революционных событий 1848 – 1849 годов, возглавляя революционно-демократические и пролетарские силы. В последовавшие затем годы тяжелой политической реакции Маркс углубляется в специальные научные исследования, ведет в прогрессивной буржуазно-демократической печати борьбу против реакционных режимов континентальной Европы, разоблачает колониальную политику капиталистических государств, горячо поддерживает аболиционистов в США, польских повстанцев 1863 – 1864 годов, возглавляет Первый Интернационал, внимательно наблюдает за экономическим и политическим развитием ряда стран Европы, Азии, Америки, подвергает критике мелкобуржуазные оппортунистические течения в рабочем движении и т.д. – и все это он осуществляет, не прерывая своей колоссальной исследовательской работы, которая увенчивается четырьмя томами «Капитала». Этот гениальный труд Маркс создает в тяжелейших материальных условиях, находясь фактически на грани нищеты. Он самоотверженно трудится над этим, так сказать, ценнейшим капиталом революционной пролетарской борьбы и в дни болезней, которые все чаще и чаще навещают его самого и семью. В этот период (с 1850 по 1857 год) умирают восьмилетний сын Эдгар, годовалый Генрих Гвидо и дочь Франциска, вскоре умирает еще один ребенок. Маркс страстно любил своих детей. Горе согнуло, но не сломило этой благородной и сильной натуры. И все же иногда ему было совершенно невмоготу от всех бед, тягот, лишений. Бывали дни, когда он чувствовал, что не может сосредоточиться над своими экономическими исследованиями. И сознавая, что необходимо хоть как-нибудь отвлечься, передохнуть, отдается изучению… математики. Обо всем этом хорошо и тепло говорится в биографии. Нельзя без волнения читать страницы, посвященные семье Маркса, его отношениям с женой, детьми, ближайшими друзьями. Нельзя не порадоваться тому, что Маркс, хотя и в конце своей жизни, смог увидеть, что посеянное им взошло и неодолимо растет.

Читая страницы о многообразной научно-исследовательской, политической, личной жизни Маркса, о поразительном многообразии его интересов, интеллектуальных потребностей, идей, о его постоянном общении со многими людьми, понимаешь, что только такой человек, как Маркс, только человек универсально одаренный и самоотверженный, непримиримый к любой фальши, ко всякой дискриминации человеческой личности, мог и, мы бы сказали, должен был стать основоположником научной идеологии рабочего класса. В этой связи вспоминаются слова Ж.-П. Сартра о том, что марксизм якобы не знает пути к объяснению того, почему именно этот индивидуум стал выдающимся историческим деятелем. Нет, марксизм в отличие от экзистенциализма и фрейдистской (и неофрейдистской) психологии знает этот путь, который был пройден его основоположником. И авторы биографии Маркса любовно, тщательно, вооруженные богатейшим фактическим материалом, исследуют путь Маркса в бессмертие.

Маркс, как показано в рецензируемой книге, высоко ценил революционный опыт трудящихся масс, их историческую инициативу. Как подлинный революционер, Маркс учился у борющихся масс. Его теоретические положения нередко являются выводом из опыта освободительного движения трудящихся. Маркс, говорится в биографии, «внимательнейшим образом следил за рабочим движением во всем мире. Особенно радовало его, когда рабочие, повинуясь верному классовому инстинкту, выдвигали требования, во многом совпадающие с теми выводами, к которым он сам пришел в результате теоретических исследований. С великим уважением прислушивался Маркс к голосу масс. Но он не допускал никаких уступок отсталым настроениям» (стр. 487). Больше всего Марксу был чужд идеалистический культ выдающейся исторической личности, столь характерный для многих революционных организаций того времени. Рассказывая о создании «Союза коммунистов», авторы биографии правильно отмечают, что при составлении проекта устава «Союза» Маркс потребовал, чтобы из него «было устранено все заимствованное прежним Союзом („Союзом справедливых“. – Т.О.) из заговорщических тайных обществ: полумистический ритуал при приеме членов, клятва верности, мелочная регламентация обязанностей, чрезмерная концентрация власти в руках руководителей, создающая возможность для злоупотреблений. Позднее, в 1877 году, Маркс писал по этому поводу одному из тогдашних своих корреспондентов: „Первое вступление Энгельса и мое в тайное общество коммунистов произошло под тем непременным условием, что из устава будет выброшено все, что содействует суеверному преклонению перед авторитетами…“. Маркс и Энгельс считали, что в пролетарской организации не должно быть места для культа личности руководителей» (стр. 137).

Известно, что оппортунисты II Интернационала, в том числе и русские меньшевики, догматически интерпретируя учение Маркса и Энгельса о развитии производительных сил и экономических предпосылок социалистического преобразования общества, заняли враждебную позицию по отношению к Великой Октябрьской революции, которую они объявили не согласующейся с учением Маркса, «незаконной» и, следовательно, несоциалистической. Буржуазные критики марксизма, идя по пути, проложенному международным оппортунизмом, стали утверждать, что Октябрьская социалистическая революция, как исторический факт, опровергает учение Маркса, согласно которому социалистический переворот – необходимое выражение высшего уровня развития производительных сил буржуазного общества. В.И. Ленин, анализируя монополистический капитализм, разоблачал эту фальсификацию учения Маркса и исторических фактов. Маркс, как доказал Ленин, исследуя законы развития капиталистического способа производства, никогда не утверждал, что возникновение революционной ситуации, то есть объективного условия социалистической революции, непосредственно обусловлено уровнем развития производительных сил в той или иной капиталистической стране. Исходя из учения Маркса, в частности из прямых его высказываний о перспективах социалистической революции, В.И. Ленин сделал вывод об исторической обусловленности перемещения центра революционного движения в Россию. К этому важному выводу подводят читателя авторы биографии, характеризуя отношение Маркса и Энгельса к России, к развернувшемуся в ней уже в конце прошлого века революционному движению.

Основоположникам марксизма было абсолютно чуждо то скептическое отношение к революционному потенциалу России, которое впоследствии неоднократно выражали лидеры II Интернационала. В предисловии ко второму русскому изданию «Манифеста Коммунистической партии» (1882 г.) Маркс и Энгельс, которые, как известно, специально занимались изучением положения России, писали, что «Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе» (Соч., т. 19, стр. 305). Не случайно поэтому В.И. Ленин, оценивая отношение Маркса и Энгельса к России, подчеркивал: «Маркс и Энгельс были полны самой радужной веры в русскую революцию и в ее могучее всемирное значение» (Полн. собр. соч., т. 15, стр. 247). Раздел «Маркс и революционная Россия» является одним из лучших в книге. В нем, впрочем, как и в ряде других глав, авторам удалось показать актуальное значение высказываний Маркса, его политической позиции.

Биография Маркса написана хорошим, популярным языком. Однако это не просто научно-популярный труд, излагающий результаты проведенных исследований. Авторы книги вводят в научный оборот некоторые ранее не публиковавшиеся архивные материалы, широко используют письма и другие работы Маркса и Энгельса, опубликованные впервые в новом издании их сочинений. Они высказывают и обосновывают ряд важных, недостаточно выясненных в специальной литературе вопросов.

В частности, нам представляется очень ценным указание авторов биографии на то, что влияние Фейербаха на Маркса возрастало по мере того, как сам Маркс переходил от идеализма к материализму. В 1841 – 1842 годах внимание Маркса привлекали критика Фейербахом философской спекуляции, его атеизм. «В дальнейшем, по мере созревания материалистических убеждений Маркса, взгляды этого последнего представителя немецкой классической философии, нанесшего в то же время сильнейший удар по ее идеалистической основе, оказывали все большее влияние на Маркса» (стр. 20). Разумеется, это влияние ограничивается определенными историческими рамками: в «Немецкой идеологии» (1846 г.) Маркс и Энгельс уже критикуют Фейербаха как представителя идеалистически-натуралистического, антропологического понимания общественной жизни.

Весьма ценным в теоретическом отношении является, по нашему мнению, дифференцированный подход авторов биографии к историческому процессу формирования марксизма. Показывая, что формирование философии марксизма завершается в канун революции 1848 года, когда, как указывал Ленин, были созданы первые произведения зрелого марксизма – «Нищета философии», «Манифест Коммунистической партии», авторы совершенно правильно подчеркивают, что формирование марксистской политической экономии завершается лишь в конце 50-х годов XIX века. Поэтому особый интерес представляет восьмая глава книги, «Решающий этап формирования марксистской политической экономии», в которой анализируются работы Маркса, посвященные экономическому кризису 1854 года, Экономическая рукопись 1857 – 1858 годов («Grundrisse der Kritik der politischen Ökonomie») и первый выпуск «К критике политической экономии» (1859 г.). Главный труд Маркса «Капитал» рассматривается в десятой главе. Авторам этой главы удалось кратко и доходчиво изложить основные идеи этого произведения и, в частности, показать его решающее значение для теоретического обоснования научного коммунизма. Учитывая известное указание Ленина о том, что благодаря «Капиталу» теория Маркса превратилась из гипотезы в подтвержденную фундаментальным исследованием научную теорию, можно, как нам кажется, сделать вывод, что формирование научного коммунизма также завершается в шестидесятых годах XIX века. Этого вывода мы не находим в рассматриваемой главе (и не хотим поэтому навязывать авторам биографии этот разделяемый нами взгляд), но полагаем, что он может быть сделан из ее содержания.

Авторы биографии уделяют много внимания рассмотрению тактики Маркса в рабочем движении. Главы и разделы, посвященные этому вопросу, являются, по нашему мнению, особенно ценными и актуальными. Отметим, в частности, данную в биографии четкую научную характеристику отношения Маркса и Энгельса к мелкобуржуазным партиям накануне революций 1848 года. Разумеется, Маркс и Энгельс отрицательно относились к воззрениям Луи Блана, Ледрю-Роллена – лидеров так называемой социалистическо-демократической партии во Франции. «Однако, – как правильно подчеркивается в биографии, – в интересах укрепления интернациональной солидарности демократов они сочли целесообразным сотрудничать с представителями этой партии, которая при всех своих слабостях являлась в известной степени рупором революционных настроений французских масс» (стр. 155). Такую же тактику основоположники марксизма проводили и в Первом Интернационале. Ведя непримиримую идейную борьбу с мелкобуржуазной идеологией, с оппортунизмом в рабочем движении, они столь же решительно выступали против сектантства, игнорировавшего реальный политический опыт масс и отрицавшего необходимость постоянно работать с этими массами независимо от того, как относятся они к научной социалистической идеологии.

Разумеется, в рецензируемой книге, как почти во всяком исследовании, имеются не только достоинства, но и недостатки и отдельные неправильные, на наш взгляд, положения. Едва ли можно согласиться, например, со следующим утверждением: «Первым документом, в котором были зафиксированы исходные принципы нового мировоззрения, явились „Тезисы о Фейербахе“» (стр. 85). Как известно, эти тезисы были набросаны Марксом весной 1845 года, то есть после выхода в свет знаменитых статей в «Deutsch-Französische Jahrbücher» (В.И. Ленин оценивает эти статьи как окончательный переход Маркса и Энгельса к диалектическому материализму и научному коммунизму), после опубликования «Святого семейства», в котором, как отметил В.И. Ленин, мы обнаруживаем «почти уже сложившийся взгляд Маркса на революционную роль пролетариата». Поэтому нет никаких оснований называть эти тезисы первой формулировкой исходных положений марксистского мировоззрения. Такое понимание вопроса является, как нам представляется, известной недооценкой указанных выше произведений Маркса и Энгельса, опубликованных в период с февраля 1844 года по февраль 1845 года.

Заключительная, шестнадцатая глава книги, «Марксизм – знамя борьбы трудящихся за победу коммунизма», является итогом всего исследования. В предыдущей главе речь шла о Марксе как советнике и друге русских революционеров. В заключительной главе речь идет о родившемся в России ленинизме – новой, высшей ступени развития учения Маркса. Краткий обзор исторических судеб марксизма, важнейших завоеваний социализма, современного этапа коммунистического движения представляет собой необходимое завершение научной биографии Маркса, раскрывает непреходящее актуальное значение его учения.

Хотелось бы также подчеркнуть коллективный характер рецензируемой работы. За последнее время нередко высказывались справедливые критические замечания относительно значительной части наших коллективных работ. Отмечалось, что зачастую они представляют собой как бы замаскированные сборники статей и в них нет действительного единства. Поэтому «единоличные» труды сплошь и рядом выше по своему научному уровню подобных коллективных трудов. Книга, о которой идет речь в данной рецензии, – настоящий коллективный труд, создававшийся учеными, совместно в течение многих лет работавшими над вопросами, которые получили освещение в биографии. Рукопись книги обстоятельно обсуждалась на заседаниях совета Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. В обсуждении принимали участие историки, философы, экономисты. Авторский коллектив внимательно отнесся к высказанным критическим замечаниям. В результате наши читатели получили высококачественную научную биографию Маркса, написанную хорошо организованным коллективом крупнейших советских специалистов в области истории марксизма. Желательно, чтобы эта книга как можно быстрее была переведена на иностранные языки. Она, несомненно, сыграет положительную роль в коммунистическом воспитании молодежи, в современной идеологической борьбе.

16. 1969 № 6 (стр. 116 – 127). К вопросу об истоках и специфике философских проблем

Уяснение специфики философской формы знания предполагает необходимость исследования истоков и специфики философских проблем. В рамках журнальной статьи мы, разумеется, можем лишь попытаться наметить основные пути такого «метафилософского» исследования.

В статье П.В. Копнина «О природе и особенностях философского знания» (см. «Вопросы философии» № 4, 1969) содержится весьма важный тезис, способствующий развертыванию плодотворной дискуссии: изучение специфики философии, структуры философского знания, его места в системе наук о природе и обществе, короче говоря, самопознание философии, философия философии не имеет ничего общего с самоизоляцией, отходом от актуальных проблем, которыми призвана заниматься марксистско-ленинская философия, с забвением ее боевых идеологических задач. Как правильно подчеркивает П.В. Копнин, «глубокое понимание сущности философии является необходимым условием успешной разработки актуальных проблем, борьбы против современных течений буржуазной мысли, спекулирующих на отдельных сторонах, особенностях философии и способах постижения ею своего предмета» (стр. 133). Без уяснения этой элементарной истины дискуссия о смысле и значении философии может оказаться схоластическим словопрением.

П.В. Копнин ставит в своей статье очень много, пожалуй, даже слишком много вопросов. И все же из его поля зрения выпадает проблема, которая нам представляется ключевой в данной области исследования: какого рода вопросами занимается философия, что отличает их от вопросов любой другой области знания? Эту проблему мы и хотим рассмотреть в данной статье.

Первые философские проблемы исторически возникают из двух явно противостоящих друг другу источников: повседневного, то есть приобретаемого без специальных познавательных усилий, опыта и эволюционирующего (в известной мере под влиянием этого опыта) мифологического и религиозного мировоззрения. Повседневный опыт складывается из чувственных восприятий окружающей действительности. Данные повседневного наблюдения начинают осмысливаться человеком, поскольку он изменяет мир, сравнивает свои наблюдения, впечатления, восприятия, оценивает, анализирует их.

Атомистическая гипотеза Демокрита сформировалась, по нашему мнению, как попытка дать ответ на следующие, возникшие на почве повседневного опыта вопросы: не состоят ли все видимые вещи из невидимых частиц? Не объясняется ли многообразие наблюдаемых вещей наличием множества одинаковых, но отличающихся друг от друга по форме и разнообразно сочетающихся частиц? Не следует ли считать эти частицы не имеющими частиц, то есть неделимыми? Не существуют ли, поскольку предметы обычно не мешают движению друг друга, незаполненные частицами места, или пустота? Не потому ли равные по весу предметы имеют различный объем, что между составляющими разные тела одинаковыми частицами имеется больше или меньше пустоты? Нельзя не согласиться с С.И. Вавиловым, который писал, что «атомизм древних являлся не какой-то поразительной догадкой, угадыванием будущих судеб науки, а качественной формулировкой, вытекавшей почти неизбежно и однозначно из повседневных наблюдений» (С.И. Вавилов. Собр. соч., т. III, стр. 45. М. 1956).

Повседневный опыт говорит нам о многих важных вещах, в частности о том, что люди рождаются и умирают, засыпают и пробуждаются, переживают радости и горести, любят и ненавидят, стареют, болеют и т.д. Было бы наивно недооценивать роль этих повседневно, непроизвольно наблюдаемых фактов для развития философской проблематики, которая, таким образом, в известной своей части может быть определена как проблематика повседневного жизненного опыта людей. Правда, и естественнонаучные проблемы первоначально возникают на основе повседневного опыта. Однако размежевание между философией и частными науками означает вместе с тем формирование особых методов наблюдения, исследования, проверки, благодаря которым совершаются открытия недоступных обыденному опыту явлений и отношений между ними. Но если частные науки в ходе своего развития все более удаляются от непосредственного (повседневного) опыта, то философия всегда тесно связана с ним, а значит, и с теми вопросами, которые им порождаются. Это относится не только к материалистическим учениям, но и к самым абстрактным идеалистическим теориям, которые, как иногда может показаться, явно отрываются от земли.

Итак, философию прежде всего интересует то, что известно всем, но что тем не менее остается непознанным, непонятным. «Известное вообще – от того, что оно известно, еще не познано», – говорит Гегель (Соч., т. IV, стр. 16). Человек, начиная рассуждать об известном, но непознанном, превращает в проблему то, что до этого ему представлялось ясным главным образом потому, что он о нем не задумывался. Каждый знает, что от лошадей рождаются лошади, из вишневой косточки вырастает вишневое дерево и т.д. Античный философ, исходя из таких, известных каждому фактов, приходил к обобщениям: подобное возникает из подобного, все порождается определенными началами («семенами вещей»), из ничего ничего не возникает, ничто не превращается в ничто. Эти абстрактные положения – выводы из повседневного опыта, хотя их и отличает такая широта обобщения, которая не может быть вполне оправдана его ограниченными данными.

Люди на каждом шагу сталкиваются с явлениями, которые им хорошо известны, но настолько непонятны, что они даже не догадываются об этом. Эти привычно наблюдаемые явления можно сравнить с теми восприятиями, которые не доходят до порога сознания. Но вот человек задумывается о знакомом, привычном, близком. Почему? Почему огонь жжет, а лед холодит? Почему брошенный камень возвращается на землю? Человек начинает философствовать потому, что известное, близкое становится вдруг загадочным, и эту загадку он пытается разрешить. Его, например, интересует, чем отличается сновидение от яви. Этого вопроса не возникает у нефилософа, который абсолютно убежден в том, что никогда не спутает то, что ему приснилось, с тем, что было наяву. Едва ли философу не хватает этого убеждения, но он требует, чтобы различие между сновидением и явью было установлено не на основе личных впечатлений, а исходя из определенного критерия реальности.

В произведениях многих философов древности и нового времени мы находим разъяснение таких психических состояний, как радость, горе, сострадание, гнев, уныние, надежда, гордость, презрение и т.д., несмотря на то, что каждый человек, не занимаясь философией, на основании собственного опыта безошибочно отличает каждое из этих состояний от другого. Но философ стремится вскрыть внутреннюю связь между различными психическими состояниями. Он, например, выделяет чувства удовольствия и неудовольствия, которые рассматриваются им как основные, элементарные аффекты. Он пытается свести многообразие человеческих аффектов к различным модификациям удовольствия или неудовольствия, то есть вскрыть формы всеобщности, присущие чувственности, выявить единство всех ее проявлений, оценить этически, исходя из представления о том, что составляет наибольшее благо для человека, каждый из этих аффектов, и тем самым обосновать определенный нравственный идеал.

Мы видим, что интеллектуальные интересы первых философов сосредоточены на том, что больше всего знакомо каждому, к чему настолько привыкли, что не приходит в голову спрашивать о нем. И то, что философия начинается с рассмотрения мира, открытого для всех, – великий шаг в интеллектуальном развитии человечества, ибо до этого окружающий человека мир был, в сущности, закрыт, затянут туманом религиозных представлений. В этом смысле философия открывает мир, который все видят, воспринимают, но еще не сознают как подлинно реальное, по сравнению с ирреальным, о котором столь уверенно повествует религиозное предание.

Здесь мы подходим ко второму первоисточнику философских проблем: мифологическому и религиозному мировоззрению. Маркс говорит: «…Философия сначала вырабатывается в пределах религиозной формы сознания и этим, с одной стороны, уничтожает религию как таковую, а с другой стороны, по своему положительному содержанию сама движется еще только в этой идеализированной, переведенной на язык мыслей религиозной сфере» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 26, ч. 1, стр. 23).

Мифология была первой исторической формой мировоззрения. Система мифологических представлений отражала, правда, в фантастической форме, самое существенное, наиболее важное в человеческой жизни определенной исторической эпохи: господство стихийных сил природы над людьми и стремление людей овладеть этими стихийными силами, сделать их своими собственными, человеческими силами. Философия возникает, выражаясь фигурально, как прометеева ересь, прометеева гордыня. Человек формирующегося классового (рабовладельческого) общества, по образному выражению Маркса, порывает с пуповиной, связывавшей его с родовой общиной, общественным сознанием которой была мифология. Индивид, который впервые в истории начинает осознавать себя личностью, ставя перед собой те же вопросы, о которых повествует мифология, отвечает на них по-своему. Его, следовательно, не удовлетворяют готовые, унаследованные от предшествующих поколений людей ответы, он принимает на себя акт решения вопроса и связанную с ним ответственность. Так возникает философия, которая на место стихийно сформировавшихся и передаваемых по традиции представлений о природе и о человеческой жизни ставит сознательное отношение к миру, к самому себе, стремление к познанию самого существенного и наиболее общего, то есть свойственного всему существующему, самого важного в человеческой и для человеческой жизни.

Этимология слова «философия» свидетельствует о том, что ко времени его возникновения у древних греков не было разногласий относительно того, что следует считать мудростью и любовью: неологизмы образуются из известных и достаточно понятных слов. Мудростью в соответствии с мифологией называли присущее богам знание о неведомом, в особенности о судьбах мира и людей. Афина Паллада почиталась как богиня мудрости: у ног ее, как свидетельствуют многочисленные скульптурные изображения богини, восседает сова – священная птица, вероятно, потому, что она видит во тьме. Бори, согласно мифологическим представлениям, наделяют мудростью оракулов и других своих избранников. Мудрость, следовательно, божий дар, который нельзя приобрести собственными силами.

Пока мифология владела сознанием людей, у них не возникало вопроса: что такое мудрость? Мифология отвечала на этот, как и на многие другие вопросы, самым недвусмысленным образом, и люди, конечно, не догадывались, что эти ответы принадлежат им самим. Возникновение философии есть вместе с тем возникновение вопроса «что такое мудрость?», на который пытаются ответить все древние философы. Развитие философии означало прогрессирующее отмежевание от мифологии, в том числе и от мифологического представления о сверхчеловеческом источнике мудрости. Место оракула, говорит по этому поводу Гегель, заняло самосознание мыслящего человека.

Если мифология утверждала, что мир создан из Хаоса божественными титанами, то Фалес провозгласил: все существующее – и вещи, и люди, и даже боги – возникло из воды. Фалес, как мы видим, не отрицал существования богов, но он пытался дать естественное объяснение даже сверхъестественному, наличие которого им не отвергалось. Его цель: объяснить природу и даже сверхприродное (если оно существует) из самой природы.

Демокрит говорил, что он предпочел бы открытие действительной причины какого-либо явления природы всем богатствам персидского царя. Эта высочайшая оценка теоретического знания, убеждение в его величайшем значении для человеческой жизни составляет один из важнейших исторических отправных пунктов философии.

Мы не знаем, действительно ли верили современники первых греческих философов в то, что Млечный Путь – разбрызганное молоко Геры. Но когда Демокрит заявил, что Млечный Путь есть не что иное, как скопление звезд, это, по-видимому, было воспринято большинством как святотатство. Анаксагор, утверждавший, что Солнце – громадная каменная масса, навлек на себя преследования. Совершенно очевидно, что эти философские положения представляли собой революционные акты, посредством которых утверждалось самостоятельное критическое, независимое от мифологической и религиозной традиции мышление.

Согласно древнегреческой мифологии, души умерших опускаются в подземное царство Аид, где каждая из них получает награду или наказание за свои земные дела. Античных философов (не только материалистов, но и идеалистов) это утверждение не удовлетворяет именно потому, что оно только утверждение, и притом безапелляционное. Даже те из них, которые согласны с ним, остаются неудовлетворенными, так как всякое утверждение относительно неочевидных вещей должно быть обоснованно. В платоновском «Федоне» Сократ, сославшись на мифологическое представление о бессмертии души, пытается логически его доказать. Если противоположное, говорит он, возникает из противоположного (меньшее из большего и наоборот), то не только мертвое возникает из живого, но и живое из мертвого. Следовательно, полагает Сократ, живое (душа) существовало до рождения человека. Тезис о существовании души после смерти человека Сократ пытается доказать, исходя из другой «аксиомы»: противоположность не может быть противоположна самой себе. Значит, и душа не может стать чем-то себе противоположным, то есть безжизненным, или, скажем, видимым, изменяющимся, распадающимся на части. Таким образом, если одни философы пытаются опровергнуть мифологические (и религиозные) представления, то другие находят в мифологии и религии проблемы, которые они пытаются разрешить с помощью философской спекуляции.

Итак, если философия возникает как антитеза мифологии, то в дальнейшем, в процессе развития классово-антагонистического общества, эта антитеза (философия – мифология) возрождается, воспроизводится в самой философии, в которой, с одной стороны, существуют учения, ниспровергающие мифы и всяческие предрассудки вообще, а с другой – учения, которые «рационально» истолковывают мифологию, религию, пытаются обнаружить в них истину, нравственный смысл, свидетельства о существовании сверхприродного, сверхъестественного. Философия, естественно, не существует вне общества: она отражает его существенные черты. Поляризация философии на противоположные направления находит свое закономерное выражение в формировании специфической проблематики материализма, с одной стороны, идеализма – с другой. Мы, следовательно, обнаруживаем генеалогические корни материалистических и идеалистических воззрений в противоречиях, присущих обыденному сознанию уже на ранних ступенях общественного развития. Мы имеем в виду противоречие между эмпирическими представлениями, обыденным здравомыслием и иррациональными религиозными убеждениями.

Следует далее отметить, что идеалистическая философия обычно превратно истолковывает генезис и специфику философских проблем. Неотомизм, например, доказывает, что повседневный опыт составляет их единственный источник. С этой точки зрения самые фантастические идеалистические представления, явно противоречащие повседневному опыту, являются выводом из него. Неотомист М. Адлер противопоставляет повседневный опыт исторически развивающемуся опыту и знаниям людей. Он полагает, что «ядро обыденного опыта» остается неизменным во все времена и у всех народов. Все философские учения являются, согласно его концепции, лишь различными интерпретациями одного и того же материала обыденного опыта, который «не является ни истинным, ни ложным; он просто таков, каков он есть» (M. Adler. The Conditions of Philosophy. N.Y., 1965, p. 102).

Допущение неизменного человеческого опыта предполагает также признание неизменной человеческой природы. Один миф призван подкрепить другой, но в действительности он лишь разоблачает его. Разумеется, не существует ни неизменного «немого», то есть ничего не утверждающего, обыденного опыта, ни неизменной человеческой природы. Обыденный опыт, значение которого в процессе формирования философских проблем совершенно очевидно, исторически развивается, обогащается, благодаря процессу производства, росту познания, развитию науки, так что даже те элементарные факты, которые фиксируются сознанием людей всех времен, воспринимаются по-разному и вследствие этого играют различную роль. Неотомист противопоставляет обыденный опыт и научное исследование, абсолютизирует это противопоставление, дабы утвердить обскурантистский тезис: философия независима от науки, которая занимается не обыденным, а специальным опытом, до которого, в свою очередь, нет дела философии. Неотомизм, следовательно, игнорирует философские проблемы, поставленные науками, хотя он не прочь воспользоваться научными данными для «подтверждения» теологических спекуляций. Неотомистское понимание своеобразия философских проблем увековечивает противопоставление философии науке под флагом обеспечения ее автономии.

Неотомизм доводит до абсурда антиисторическую интерпретацию философских проблем. Между тем в истории философских проблем необходимо различать по меньшей мере несколько периодов. Было время, когда философия предвосхищала проблемы еще не сформировавшихся специальных наук. Характер философских проблем существенно изменился в эпоху, когда сложились частные науки и возникло противопоставление философии этим наукам. Именно в этой связи рационалистическая метафизика выдвинула чуждую наукам проблему сверхопытного, то есть, по существу, сверхнаучного знания. Нетрудно, впрочем, увидеть в этой постановке вопроса вполне реальную потребность преодоления узкого эмпиризма, которая в философии была осознана раньше, чем в естествознании. Как это ни парадоксально, метафизическая проблема сверхопытного знания возникла на почве развития науки нового времени. Идеал знания для метафизиков XVII века – математика.

Проблемы происхождения теоретического знания, соотношения рационального и чувственного, теории и практики, доказательства, логического вывода, критерия истины и теоретического исследования вообще – все эти проблемы, вдохновлявшие философию XVII века, формировались под непосредственным влиянием математики, механики и экспериментального естествознания этого времени. Исследование этих проблем оплодотворяло не только философию, но и частные науки.

Таким образом, сведение философских проблем к одному лишь повседневному опыту явно несостоятельно. Философские проблемы как по своему происхождению, так и по содержанию неотделимы от многообразной исторической, в особенности духовной, деятельности человечества. Одни философские проблемы связаны с развитием специального научного знания непосредственно, другие – опосредованно. Даже те философские проблемы, которые выражают главное содержание личной жизни человека, существенно преобразуются под влиянием специальных наук.

Существуют, конечно, и такие философские проблемы, которые несовместимы с научным подходом к исследованию. Но они, как правило, несовместимы и со свидетельствами повседневного опыта. Вот почему программное заявление логического позитивизма о том, что философские проблемы, собственно, не являются проблемами, так как они лишь мнимые вопросы, испаряющиеся в свете логико-семантического анализа, оказалось теоретически не обоснованным. Логический позитивизм пренебрег необходимостью качественного типологического анализа философских проблем. Он не сумел также вскрыть рациональное зерно в той постановке многих философских проблем, которая была характерна для спекулятивно-идеалистической философии.

Разумеется, в философии существовали (и существуют) не только проблемы, но и псевдопроблемы. Однако неопозитивисты, превратившие понятие псевдопроблемы в универсальное оружие для борьбы против «метафизической» философии, не сумели дать сколько-нибудь удовлетворительного определения этого понятия. Они слишком расширительно истолковывают понятие псевдопроблемы, не отличая ее от ложно поставленной, мистифицированной, но, в сущности, вполне реальной проблемы. Большинство философских проблем, которые неопозитивистам (и не только им) представляются псевдопроблемами, в действительности всего лишь ложно поставленные проблемы. Проблема первопричины, по нашему мнению, является типичной псевдопроблемой, так как понятие причины и следствия имеет значение лишь применительно к отдельным явлениям и совершенно лишено смысла по отношению к вселенной как целому. Однако проблема врожденных идей является реальной, хотя и ложно поставленной проблемой. Правильно указывает М.К. Мамардашвили: «В положении идеалистического рационализма XVII века о „врожденности идей“ на деле отразился тот факт, что у научного знания, взятого как отдельный элемент („идея“), обнаруживаются не только свойства, порождаемые наличием существующего вне сознания отдельного объекта этого знания, но и свойства, порождаемые в нем связью с другими знаниями и с общей системой мышления. Это фактический предмет и источник приведенного рационалистического тезиса, реальная проблема теории врожденных идей, скрывшиеся за историческим контекстом их своеобразного освоения и выражения» (см. «Вопросы философии», 1959, № 12, стр. 62). Неопозитивисты явно облегчили себе задачу, объявив все исторически сложившиеся философские проблемы псевдопроблемами.

Не существует такого формального признака, который позволил бы принципиально отграничить псевдопроблему от ложно сформулированной проблемы: лишь действительное развитие познания и специальное исследование может дать конкретный ответ относительно каждой отдельной проблемы, псевдопроблемы или ложно поставленной проблемы. Следует согласиться с утверждением Ж. Пиаже, что «ничто не позволяет окончательно определить проблему как научную или метафизическую» (J. Piaget. Sagesse et illusions de la philosophie. Paris, 1965, p. 60). Априорное противопоставление научных и философских проблем, несомненно, ограничивает возможности науки и философии в решении вопросов, которые неправильно формулируются вследствие недостатка информации или других исторически обусловленных причин. Мы, следовательно, не вправе с порога отвергать проблемы, поставленные идеализмом, лишь потому, что они неизбежно мистифицируются: необходимо расшифровывать эти проблемы. К этому в немалой мере, вопреки вульгарной критике идеализма, сводятся задачи научного исследования идеалистической философии.

Метафизическое противопоставление философских проблем научным столь же несостоятельно, как и игнорирование качественного различия между ними. В философии речь идет не просто о тех или иных истинах, но и о природе истины вообще, не только о наиболее общих законах всего существующего, но и о понятии закона как такового. Что такое истина? Что такое знание? Что такое закон? Что такое материя? Что такое человек? Что такое мир? Сама форма этих вопросов отлична от вопросов, которые обычно встают перед физиком, химиком и другими представителями частных наук.

Философию, далее, интересует вопрос «почему?». Разумеется, этот вопрос вопреки утверждениям позитивистов не чужд и специальным наукам. Наука, указывает М.В. Келдыш, «еще очень мало сделала для выяснения таких грандиозных проблем, как зарождение жизни на Земле, как основы организации живой материи; мы не знаем, как появилась живая материя и почему было неизбежно то развитие, которое она получила» (см. «Коммунист», 1966, № 17, стр. 31). Однако в философии вопрос «почему?» занимает, по нашему мнению, несравненно больше места, чем в любой специальной области знания. Иное дело, что понадобились тысячелетия, чтобы философия осознала значительность этого вопроса.

Смысл вопроса «почему?» становится особенно очевидным, когда мы рассматриваем явления общественной жизни. Общественно-исторический процесс в отличие от природного есть результат совокупной деятельности людей. В этой области игнорирование вопроса «почему?» становится отказом от критического анализа и оценки социальных явлений. Это не значит, конечно, что самой постановкой этого вопроса философ застраховывает себя от некритического отношения к общественным отношениям: существенна не только форма вопроса, но и включаемое в него содержание, не говоря уже о содержании ответа. Так, например, говоря о частной собственности, философ именно потому, что он философ, не может уйти (и обычно не уходит) от вопроса: почему она существует? Но если он не расчленяет, не конкретизирует этого вопроса и просто утверждает, что частная собственность существует потому, что такова человеческая природа, то он ничем не отличается от буржуазного экономиста-апологета. Но представим себе философа, который расчленяет, осмысливает, конкретизирует саму постановку вопроса: тождественна ли частная собственность и присвоение человеком вещества природы вообще? Чем отличается собственность на средства производства от собственности на другие вещи? Существовали ли в истории иные формы собственности, или понятия «частная собственность» и «собственность вообще» тождественны? Является ли природа человека неизменной? Нетрудно понять, что такая постановка вопроса «почему?» выявляет многообразие его возможного содержания. Не следует, однако, думать, что правильная постановка вопроса зависит лишь от желания мыслителя: она предполагает как определенный уровень познания, так и некоторые социальные предпосылки.

Итак, вопрос «почему?» может носить содержательный или же, напротив, бессодержательный характер. Нет ничего легче, чем сопровождать любое утверждение или отрицание глубокомысленным «почему?», не затрагивающим сущности того вопроса, факта, предмета, о котором что-либо высказывается. Такого рода вопрошание превращается в детское занятие, и дети, постоянно спрашивающие «почему?», и взрослые, подражающие детям или остающиеся на уровне детей, не становятся благодаря этому философами. Народная мудрость справедливо высмеивает это настойчивое, бездумное «почемуканье», как занятие, не требующее умственного напряжения. И если позитивисты пытались иной раз свести философские вопросы к детскому «почему?», то это указывает лишь на то, что в своей шумной полемике против эссенциализма, якобы реставрирующего средневековые представления о скрытых (то есть принципиально не наблюдаемых) качествах, они проглядели сущность философских вопросов и те существенные отношения в самой действительности, к которым они относятся.

Анализ формы философского вопроса выявляет его специфическое, несводимое к предмету частных наук содержание. Иными словами, не тот или иной способ формулировки проблемы делает ее философской, а ее содержание. Поэтому и нефилософы, когда им приходится заниматься этими проблемами, тоже философствуют. Это показывает, что не существует математического, физического, химического решения философских проблем, хотя математика, физика, химия и другие науки участвуют в их решении. И все же на вопросы, что такое закон, что такое истина, какова природа наиболее общих закономерностей, почему мир познаваем, почему сознание есть отражение объективной реальности, как и на все другие философские вопросы, не может ответить ни одна частная наука, потому что они относятся к содержанию всех наук. Поэтому, отвергая идеалистическое положение о сверхнаучности философских проблем, мы утверждаем тем самым лишь то, что они могут быть решены только научно. А это означает, что решение философских проблем основывается на всей совокупности научных (но не только научных) данных. Однако решением этих проблем, во всяком случае, непосредственно, занимается именно философия: это-то, собственно, и составляет ее задачу.

Таким образом, действительно существуют вопросы, которые может решать только философия, однако не без помощи всех других наук. Эти вопросы и есть, собственно, философские проблемы. Это на первый взгляд самоочевидное положение (зачем в ином случае философия?) требует, однако, разъяснения, поскольку в ходе истории философии проблемы, веками считавшиеся философскими, постоянно переходили в ведение частных наук и благодаря этому получали научное разрешение. Ближайший анализ такого рода проблем показывает, что это были частные вопросы и философия занималась ими постольку, поскольку не было соответствующей частной науки. Поэтому вопросы, которыми занималась философия в течение тысячелетий, могут быть разделены на два основных вида. Это, во-первых, наиболее общие вопросы, которые возникали, развивались, получали определенное решение на протяжении всей истории философии. Во-вторых, это частные вопросы: они постепенно отпочковывались от философии.

Завершающийся в наше время процесс выделения из философии вопросов, которые становятся предметом исследования частных наук, в высшей степени способствует развитию собственно философской проблематики, или, говоря иными словами, тому, что вопросы, которыми занимается философия, становятся все более философскими, то есть такими, которые по самой природе своей не могут быть решены в рамках любой существующей или мыслимой частной научной дисциплины. В этой связи, естественно, изменяется взаимоотношение между философией и частными науками: философия уже не занимается постановкой вопросов, которые затем переходят в ведение частных наук. Вместо функции спекулятивного предвосхищения научной постановки вопросов, философия, в той мере, в какой она занимается проблематикой частных наук (а это далеко не исчерпывает ее предмета), выполняет функцию мировоззренческого анализа, интерпретации, осмысления научных открытий и методов исследования.

Положение о существовании видовых различий внутри философской проблематики может вызвать возражение, на котором следует специально остановиться: не являются ли общие и особенно наиболее общие философские вопросы, в сущности, неправильно сформулированными научными проблемами, так как каждый общий вопрос может и должен быть расчленен на составляющие его частные вопросы? А если это так, то не существует собственно философских вопросов или же они существуют лишь постольку, поскольку они не осмыслены.

Действительно, любой общий, в том числе и философский, вопрос может быть расчленен на совокупность частных вопросов. Однако философский вопрос тем-то и отличается от других, нефилософских общих вопросов, что он сохраняет свой смысл и значение и после этого разделения на частные вопросы и даже после того, как эти частные вопросы уже решены соответствующими науками. Более того: значение философского вопроса возрастает именно благодаря тому, что он разделяется на множество специальных, частных вопросов, после решения которых вновь осознается значение общего философского вопроса. Так, например, значение проблемы бесконечности в философии, несомненно, возросло вследствие того, что различными сторонами этой проблемы успешно занимаются математика, физика и другие науки, благодаря которым и в философии она получает все более определенное содержание.

Таким образом, наряду с вопросами, которые уходят из ведения философии, и теми, которые остаются в ее компетенции, существуют вопросы, которыми занимаются и философия и частные науки. Они являются одновременно и общими и частными. Психология, антропология, история, медицина, биология по-разному изучают человека. Философия же, осмысливая достижения этих наук, исследует вопрос о природе человека и ее исторически совершающемся изменении, о соотношении индивидуального и общественного, антропологического и социального и т.д. В рамках философии ни один из этих вопросов не является частным и все они – лишь различные аспекты одного и того же вопроса, переходящие друг в друга. Так, например, вопрос о соотношении индивидуального и социального, который, по-видимому, носит специальный характер в психологии, в философии не может быть решен без исследования всех других вопросов, из которых складывается проблема человека. Это коррелятивное взаимоотношение философских проблем, их исторически выявляющееся единство существенно отличают последние от проблематики любой частной науки: в этих науках каждый вопрос связан лишь с некоторой частью других специальных вопросов, но, конечно, не со всем кругом ее проблем.

Проблема в частных науках подобна задаче, которая возникает после выполнения предыдущей задачи. И в этом отношении философские проблемы существенно отличны от проблем частных наук: кажется, что все они возникают сразу, то есть вместе с возникновением философии. В действительности же дело обстоит более сложно.

Философские проблемы в своей первоначальной исторической форме выступают как донаучные постановки вопросов. Этот факт был превратно истолкован О. Контом как свидетельство принципиально донаучного характера всех философских проблем. Между тем суть дела совершенно в другом: развитие философии имело место и тогда, когда еще не было частных наук. Но делать отсюда вывод, что философские проблемы навсегда обречены оставаться донаучной постановкой вопросов, – значит не видеть того, что эти проблемы развиваются. Игнорирование этого обстоятельства неизбежно приводит к метафизической концепции неизменных, непреходящих философских проблем.

И. Кант считал основные философские проблемы априорными, то есть изначально присущими разуму. Но то, что для отдельного индивида априорно, то для предшествующей его появлению на свет истории человечества апостериорно. Кант не придавал значения развитию философии; он находил основные философские проблемы (и притом в готовом виде) уже у Платона и вслед за ним называл их идеями, однако, идеями человеческого разума, что, конечно, противоречит платонизму. Кант, следовательно, существенно видоизменил постановку проблем, которые он находил у Платона, не говоря уже о том, что он обогатил философию новыми проблемами, чуждыми платонизму. Этот пример выявляет возможность уточнения понятия вечной философской проблемы.

Проблема единства мира, проблема рационального и чувственного, проблема человека, проблема свободы, как и многие другие философские вопросы, действительно могут быть в известном смысле слова названы вечными проблемами философии. Процесс познания мира беспределен, и понятие единства мира никогда не станет окончательно завершенным, не подлежащим дальнейшему изменению, развитию. Пока существует человечество, любое решение проблемы человека останется таким же незавершенным, как и история человечества. Даже дефиниция человека, как существа, отличного от всех других существ, всегда будет оставаться проблемой, так как именно человек дает эти дефиниции самому себе и он, по-видимому, всегда будет так поступать. Мы, следовательно, вправе называть некоторые основные философские проблемы вечными в том смысле, что они всегда сохраняют свое значение: в каждую эпоху постановка этих проблем означает не просто продолжение традиции, но и выявление новой перспективы.

Вечных проблем не существует в том смысле, в каком толкует их идеалист – метафизик или агностик. Нет проблем, независимых от истории; нет неизменных проблем, содержание которых остается одним и тем же вопреки изменениям, совершающимся в истории; нет неразрешимых проблем. Последний момент мы хотели бы особенно подчеркнуть, так как проблема единства мира, проблема человека и все прочие вечные проблемы получают свое решение в каждую историческую эпоху в соответствии с уровнем достигнутых знаний и характером социальных преобразований. Последующее развитие есть вместе с тем развитие вечных проблем и их исторически определенных (и неизбежно ограниченных) решений.

Чтобы понять специфику философских проблем, необходимо в полной мере учесть их историческую трансформацию, в ходе которой наряду с проблемами, сохраняющими непреходящее значение, возникают и исчезают преходящие философские проблемы. Так, например, в древнекитайском учении о «дао», в «логосе» Гераклита без труда выявляется первоначальная, наивная, не вполне отделившаяся от религиозных представлений постановка вопроса о законе, всеобщем законе, управляющем всем существующим. Речь идет об одном-единственном законе, об абсолютной необходимости, которая господствует над всем. Нет речи о различных типах взаимосвязи, которые образуют разные законы. Чем отличается это наивное представление от религиозной идеи вечной и неизменной судьбы? Оно отличается, например, у Гераклита в той мере (еще недостаточно исследованной в историко-философской литературе), в какой «логос» совпадает с природным процессом, огнем. В таком случае он становится имманентным природе законом, а не чем-то извне господствующим над ней. Но существует ли один закон для всего? В этом заключается историческая определенность данной проблемы.

Развитие научных представлении о законе связано с открытием определенных законов известной области действительности. Закон Архимеда может быть хорошим примером, иллюстрирующим становление научного понятия закона. Частные науки доказывают своими открытиями, что существует необозримое множество законов, управляющих различными явлениями, что эти законы находятся в определенных отношениях друг к другу, но нет одного закона для всех явлений. Достижения частных наук показывают несостоятельность наивного представления о всеобщем законе, но они же и создают основу для новой научно-философской постановки вопроса о природе законов, о наиболее общих законах развития всего существующего, об отличии законов общественного развития от законов природы и т.д. Таким образом, выясняется, что проблема одного закона является исторически преходящей, несмотря на то, что она постоянно возрождается в философии нового и новейшего времени.

Проблемы, которые в известном смысле являются вечными, так же как и преходящие философские проблемы, существуют в философии не на всех этапах ее развития. Философия античности, а также средневековая философия не знали идеи прогресса. По-видимому, эта проблема смогла завоевать свое место в философии лишь тогда, когда постоянное, ускоряющееся расширение общественного воспроизводства стало господствующей экономической тенденцией общественного развития.

Античная философия вплоть до эпохи эллинизма фактически не знала проблемы свободы – одной из важнейших философских проблем. Аристотель проводит различие между произвольными и непроизвольными человеческими действиями, но не входит в рассмотрение проблемы свободы по существу.

Проблема отчуждения, занимающая центральное место в немецкой классической философии, не играет значительной роли у ее предшественников. Правда, зародыши идеи отчуждения можно обнаружить в учении Платона о душе, томящейся в человеческом теле, в платоновской концепции вещей как искаженных образов трансцендентных идей, в неоплатонистском учении об эманации, в схоластической интерпретации легенды о первородном грехе и т.д. По существу же, проблема отчуждения – продукт нового времени.

Метафизической концепции неизменных философских проблем некоторые современные философы противопоставляют историко-философский релятивизм, согласно которому вообще не существует непреходящих проблем: у каждого великого философа свои собственные проблемы и это-то и придает якобы непреходящее значение его учению. Самым решительным защитником этой субъективистской концепции является П. Рикёр, провозглашающий задачей историка философии «непосредственно атаковать идею вечных проблем, неизменных проблем» (P. Ricoeur. Histoire et vérité. Paris, 1965, p. 61) При этом имеется в виду не метафизическая концепция неизменных проблем, а именно идея непреходящих проблем, которые, конечно, не являются неизменными.

Отправной пункт историко-философской концепции Рикёра образует представление о философии как специфическом выражении неповторимой экзистенциальной оригинальности философского гения. «Великий философ, – говорит Рикёр, – это тот, кто открывает новый способ спрашивать» (там же, стр. 78). Всякая попытка типизировать, классифицировать философские вопросы представляет собой с этой точки зрения следствие упрощенного взгляда на философию, непонимание ее принципиального отличия от научного знания, в котором ответы якобы несравненно существеннее, чем вопросы, и представляют собой тем большую ценность, чем меньше они выражают индивидуальность исследователя. Философия же – царство осмысливающей себя человеческой субъективности, которая отказывается от формулы «я обладаю истиной» ради убеждения «я надеюсь быть в истине». Поэтому действительным истоком каждой выдающейся философской системы служит убеждение: «Если мое существование имеет смысл, если оно не напрасно, значит, я занимаю такое место в бытии, которое является приглашением поставить вопрос, который никто не может поставить на моем месте» (там же, стр. 65).

Было бы смешно отрицать величие философа, поставившего вопросы, которых никто до него не ставил. Но почему мы должны отрицать величие философа, который решает вопросы, поставленные его предшественниками? Да просто потому, утверждают сторонники современной идеалистической «философии истории философии» (одним из молодых представителей которой является П. Рикёр), что философия не решает вопросов, она лишь ставит их. С этой точки зрения сама попытка решить философский вопрос является забвением специфики философских проблем, смешением их с проблемами частных наук. В частных науках возможно обладание знанием, так как здесь оно всегда ограниченно и безлично. В философии же возможна лишь надежда на пребывание в истине. Эти положения Рикёра напоминают рассуждения верующего, не смеющего поверить в возможность постижения божественной мудрости, которая являет себя в священном писании и все же остается непостижимой. Но философия не божественная мудрость. Философия ставит и решает проблемы, и если эти решения в дальнейшем требуют развития или пересмотра, то это их ни в малейшей мере не дискредитирует.

Заключая рассмотрение вопроса, мы приходим к выводу, что качественное отличие проблем философии от проблем частных наук относительно, впрочем, как и всякое различие. Правильное понимание природы философских проблем, очевидно, принципиально невозможно для тех, кто видит между науками и философией одну лишь пропасть и к тому же не стремится ее преодолеть.

Загрузка...