ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

I

В доменах Лары празднует народ;

Почти забыт рабами ленный гнет;[1]

Их князь, кто с глаз исчез, не из сердец,

Самоизгнанник, — дома наконец!

Сияют лица, замок оживлен,

Стол в кубках весь, на башнях зыбь знамен;

Уютный свет кидая вдоль долин,

Вновь сквозь витражи заиграл камин;

И веселы вассалы у огня:

Глаза горят, грохочет болтовня.

II

Вернулся Лара в замок родовой,

Но для чего он плыл в простор морской?

Лишась отца, юн, чтоб сознать ущерб,

Сам властелин, он, взяв наследный герб,

Взял страшную и горестную власть,

Что лишь покой у сердца может красть.

Кто мог сдержать его? И мало, кто б

Успел внушить, что сотни торных троп

Путь к преступленью. Правил он тогда,

Когда юнцу всего нужней узда.

Что нам следить за шагом шаг тот путь,

Где молодость его могла мелькнуть?

Был краток путь для буйства юных сил,

Но все ж в конце он Лару надломил.

III

И юный Лара кинул край родной;

И лишь, прощаясь, он махнул рукой,

Исчез и след его, и, день за днем,

Все перестали вспоминать о нем.

Отец его скончался, он пропал,

Вот все, что мог любой сказать вассал.

Исчез безвестно. Не погиб ли он?

Все равнодушны, мало кто смущен:

Звук имени его, средь гулких зал,

Где мерк его портрет, не пролетал;

С другим невеста скрасила судьбу;

Кто юн, — тем чужд он, старики ж — в гробу;

«Он жив», — твердит наследник, про себя

По трауру желанному скорбя.

В обители, где предки Лары спят,

Висит гербов печально-стройный ряд;

Нет одного лишь в веренице той,

Что приютил готический покой.

IV

Вот прибыл он, нежданно одинок;

Зачем, откуда — кто сказать бы мог?

Лишь стихла радость, каждый удивлен

Не тем, что прибыл, — тем, что медлил он.

Без свиты он; с ним только паж один,

Совсем дитя, страны далекой сын.

Для всех, кто дома, кто в земле чужой,

Проходят годы с той же быстротой;

Но если нет о ком-нибудь вестей,

Крылами Время машет тяжелей.

Все видят Лару, но любой смущен:

Где — в прошлом ли, иль в настоящем — сон?

Он жив, он свеж, но годы и труды

На нем свои оставили следы;

Хоть не забыл своих пороков он,

Но, может быть, был жизнью отрезвлен;

Дурных иль светлых нет вестей о нем;

Еще он может свой прославить дом;

Он был жесток, но черствость юных лет

От жажды наслаждений и побед;

И если тот не вкоренен разврат,

Его и без раскаянья простят.

V

Все в нем другое; это всяк поймет;

Каким ни стал он — он уже не тот.

Легли морщины меж его бровей;

То — знак страстей, но лишь былых страстей.

Он так же горд, но пылкости той нет;

Бесстрашен вид, презрителен привет;

Важна осанка, верен зоркий взгляд,

Чужую мысль ловящий вперехват:

Сарказмом едким напоен язык

(То жало духа, что и сам постиг

Яд мира и, как бы шутя, язвит,

И много скрытых ран кровоточит).

Но, сверх того, был чем-то странен он,

Что выражал порою взор и тон.

Любовь и слава, почесть и успех,

Что нужны всем, доступны ж не для всех,

Его души, как видно, не мутят,

Хоть жили в ней немного дней назад.

Но чувств глубоких непонятный строй

В лице бескровном возникал порой.

VI

Он не терпел расспросов, да и сам

О странствиях по дебрям и лесам

Молчал, стараясь все же подчеркнуть,

Что совершил неузнанным весь путь.

Пытались и в глазах его читать,

И у пажа, что можно, разузнать,

Но нет: он все таил от глаз чужих,

Как бы то было недостойно их.

Когда ж пытливец был упрям, то взор

Его мрачнел, и — рвался разговор.

VII

С ним радостно встречались все опять,

И сам был рад людей он посещать:

Высокой крови, всем князьям сродни,

Среди магнатов проводил он дни,

У знатных и веселых пировал,

Их радости и горе созерцал,

Но никогда участья не приняв

В смятеньи их забот или забав.

Ему не нужно то, что всех влечет,

Людских надежд взвивая зыбкий лет:

Ни честь пустая, ни сбиранье благ,

Ни страсть красотки, ни погибший враг.

Отъединен от всех, казалось, он

Магическим был кругом огражден;

Был взор его пронзителен и строг,

И с ним никто развязным быть не мог;

Вглядясь безмолвно, робкие душой

Шли прочь и ужас поверяли свой;

Но, кто умней, — твердить повсюду рад,

Что он гораздо лучше, чем на взгляд.

VIII

Не странно ли? Он в молодости был

Весь — жажда счастья, жизнь, движенье, пыл;

Бой, бури, женщины — все, что манит

Восторгами иль гибелью грозит,

Всем овладел он, все изведал он,

То счастьем, то страданьем награжден,

Не зная граней. В бешенстве страстей

Забвенья он искал душе своей.

Средь ураганов сердца презирал

Борьбу стихий он, схватку волн и скал;

Средь исступлений сердца он порой

И господа дерзал равнять с собой;

Раб всех безумств, у крайностей в цепях,

Как явь обрел он в этих диких снах,

Скрыл он, но проклял сердце, что могло

Не разорваться, хоть и отцвело.

IX

Теперь он в книги устремлял свой взор

(Был книгой человек до этих пор);

Нередко, странным чувством увлечен,

На много дней от всех скрывался он;

Тогда слыхали слуги (хоть зовет

Их редко он) все ночи напролет

Тревожный шаг вдоль темных зал, где в ряд

Портреты предков грубые висят.

Шептали слуги («чтоб никто не знал»)

Что там и голос сверхземной звучал,

Что («смейся, кто желает») там иной

Мог чудеса подметить в час ночной.

Зачем бы Ларе череп созерцать,

У гроба грешно отнятый опять,

Всегда лежащий близ раскрытых книг,

Чтобы никто в их тайны не проник?

Зачем ему не спать, как все, ночей?

Гнать музыку? Не принимать гостей?

Нечисто все, — да как тут раскусить?

Кой-кто и знал бы… долго говорить!..

К тому ж, кто знает, никогда б не мог

Все выложить… так, — обронить намек…

«Но, захоти он, — о!..» — Так за столом

Вассалы Лары спорили о нем.

X

Ночь. Искры звезд, сверкая с вышины,

К реке зеркальной сплошь пригвождены.

Такая тишь! Недвижна быстрина,

И все ж, как счастье, вдаль бежит она.

Светил бессмертных горний хоровод

Магически в нее глядит с высот.

Вдоль берега — густых дубов стволы,

Ковры цветов, отрада для пчелы,

Дитя-Диана их бы заплела,

Их милому б Невинность поднесла.

Река сквозь них вела русло, вия

Блестящие изгибы, как змея,

Такая тишь, такая благодать,

Что призрак бы не мог тут испугать:

Ведь все дурное убегает прочь,

Увидя эту негу, эту ночь!

«Лишь добрым дан столь благодатный миг»,

Подумал Лара и, склоняя лик,

Пошел обратно в замок: он душой

Не мог с такою слиться красотой.

Он вспомнил красоту иной страны,

Где чище небо, ярче блеск луны,

Нежнее ночь, — а сердце, что теперь…

Нет! нет! пусть шторм над ним ревет как зверь,

Не дрогнет он! Но этот мир и лад

Насмешки злой вливают в сердце яд!

XI

Вот он вошел в безлюдный зал; за ним

Тень по стенам скользила расписным,

Где кисть еще хранит обличья тех,

Чье все забыто, — и добро и грех.

Преданья смутны. Скрыл угрюмый склеп

Их прах, их скорби — всю игру судеб.

А в летописи пышных десять строк

Дают векам придуманный урок,

И — пусть историк хвалит иль бранит

Та ложь почти как истина звучит…

Так думал он… Сквозь переплет окна

На плитный пол сиянье льет луна,

И лепка потолка, и ряд святых,

Что молятся на стеклах расписных,

Как призраки наполнили покой,

Казалось, жили… жизнью сверхземной.

А Лара, с черной гривой, хмурым лбом,

С колеблющимся на ходу пером,

Сам походя на призрак, воплотил

Весь ужас, что исходит из могил.

XII

Вот полночь. Всюду спят. Ночник в углу

Едва-едва одолевает мглу.

В покоях Лары шепот вдруг возник,

Какой-то говор, голос; резкий крик,

Ужасный вопль, — и смолкло сразу. Лишь

Раскаты эха повторяла тишь.

Вскочили все; страх подавляя, — в зал,

Туда, где вопль о помощи взывал.

Бегут с огнем едва зажженных свеч;

В ножнах, с испуга, всякий тащит меч.

XIII

Там навзничь, холоден, как мрамор плит,

Бледней луча, что по лицу скользит,

Простерся Лара; меч, полу-в-ножнах,

Как видно, выбил сверхприродный страх

Из рук его, — но видом грозен он,

И вызов на лице напечатлен.

Бесчувствен он, но в очертанье рта

Угроза смертью с ужасом слита:

Отчаявшейся гордости печать,

Стремление убить и проклинать.

Сквозь обморок застылый взор хранит

В спокойствии зловещем прежний вид:

В нем (пусть его подернул тусклый сон)

Гнев гладиатора изображен…

Его несут. Чу: дышит! прошептал!

Румянец темный снова заиграл;

Вновь губы алы; взор блуждает, дик,

И трепет жизни в теле вновь возник,

И странные бегут слова: их звук

Чужд языку, звучащему вокруг.

Они звучны, раздельно могут течь,

Но слугам ясно: то чужая речь.

А тот, к кому стремился их поток,

Не слышал их, да и — увы! — не мог!

XIV

Паж подошел; казалось, он один

Усвоил, что промолвил господин,

Но, изменясь в лице, он дал понять,

Что смысл речей не станут открывать

Ни он, ни Лара; и казался он

Всем происшедшим мало удивлен:

Склонясь над Ларой, он заговорил,

И тот язык родным, как видно, был

Ему, — и Лара внемлет нежный тон,

Что отгоняет полный страха сон,

Коль этот сон мог овладеть душой,

Что не нуждалась в муке сверхземной.

XV

Дурной ли сон, иль призрак он видал,

Он никому о том не рассказал,

Все в сердце скрыв. В измученную грудь

Обычный день вновь силы смог вдохнуть.

Ни врач не нужен был, ни духовник:

Вернулось все — и поступь и язык;

Возобновив занятья прежних дней,

Он не был ни угрюмей, ни грустней;

А если стал ему полночный час

Нерадостен, он это скрыл от глаз

Той страшной ночью потрясенных слуг,

Что не могли свой позабыть испуг:

Они, вдвоем лишь (одному нельзя),

Крадутся, мимо залы той скользя;

Все: звук шагов, стук двери, флага плеск,

Завес шуршанье, старых балок треск,

Деревьев тени, вспорх нетопырей,

Ночная песня ветра у дверей,

Все их страшит, едва лишь мрак ночной

Сгущается над серою стеной.

XVI

Напрасный страх! Зловещей тайны час

Не повторился, и для зорких глаз

Казался Лара все забывшим вдруг,

Но тем сильнее поражал он слуг.

Как? Он, очнувшись, все забыл? Ни взгляд,

Ни слово, ни движенье не хранят

Тех ощущений? Ничего в нем нет,

Что должен был безумный вызвать бред?

Не сон ли все? Его ли дикий крик

Их разбудил в ужасный этот миг?

Его ли сердце замерло от мук?

Его ли взор в их души влил испуг?

Как мог забыть страдалец обо всем,

Коль те дрожат, кто был тогда при нем?

Иль он безмолвен, ибо сросся с ним

Тот страх, — неизъясним, неизгладим,

И будет жить в тлетворной тайне той,

Что сгложет душу, скрытая душой?

Нет, с ним не так! Ни следствий, ни причин

В нем зритель не постигнет ни один:

У смертного для дум, для тайн таких

Слова — все слабы; мысли душат их.

XVII

В нем было странно разное слито:

Манило это, отвращало то;

Его судьба была темней всего;

Кто порицал, кто восхвалял его,

Но, споря, все в него вперяли взгляд,

И жизнь его узнать был всякий рад.

Кто он? Зачем ворвался он в их круг,

Нося лишь имя, всем известный звук?

Он — враг людей? Но всякий знал о том,

Что он веселым был с весельчаком;

А глянуть ближе, говорят одни,

Улыбка та — насмешке злой сродни:

Смех губы лишь кривил — и застывал,

И никогда во взоре не сиял.

Все ж этот взор и мягким был порой,

Не с черствой, значит, он рожден душой;

Но тут же он хладел, как бы стыдясь

Той слабости, что в гордость пролилась,

Не снисходя сомненья разогнать

В тех, кто его боялся уважать.

Он сам терзал то сердце, что в былом

От нежности изнемогало в нем;

На страже скорби, он в душе растил

Лишь ненависть — за то, что так любил.

XVIII

Все презирал он, что видал вокруг,

Как если б вынес худшие из мук.

Он странником был в этом мире, он,

Как скорбный дух, сюда был занесен.

Средь черных грез он в бури сам себя

Кидал, случайно лишь не погубя,

И не сгубил — напрасно: сам о том

Жалел он, вспоминая о былом.

Любить способный больше, чем любой,

Кто облик носит на земле — земной,

В мечтах о благе он занесся ввысь,

И в холод зрелый те мечты влились.

Гонясь за тенью, тратил он года

И силы, неценимые тогда;

И вихрь страстей врывался в жизнь его,

В безумье не щадящий ничего;

И гибли чувства лучшие в борьбе

Средь диких дум о яростной судьбе.

Но в гордости он не себя винил,

А лишь Природу, буйство низких сил;

Свои грехи он возлагал на плоть,

Что червь сожрет, душе ж — не побороть.

Добро со злом смешав (какой итог!),

Он в актах воли рад был видеть рок;

Чужд себялюбья мелкого, порой

Он для другого жертвовал собой;

Не долг, не жалость были в этом, нет

Лишь извращенность мысли, гордый бред,

Что лишь ему все можно, все равно,

Что так другому делать не дано;

Опасный путь: такая страсть могла

Его вовлечь в преступные дела;

Ему равны падение и взлет,

Лишь бы из тех, среди кого живет

И разделять чью долю осужден,

Добром иль злом мог выделиться он.

Полн отвращенья, дух его больной

Ввыси, над миром, трон поставил свой,

И холодно он дольний мир следил,

И кровь ровней бежала в недрах жил;

Не знать бы ей, что значит грешный зной,

И вечно течь струею ледяной!

Все ж он с людьми путем обычным шел

И то же делал, те ж беседы вел

И логику не рушил напролом:

Безумен сердцем был он — не умом.

Чужд парадоксам, он своих идей

Не обнажал, чтоб не задеть людей.

XIX

Таинственный и замкнутый для глаз,

При нежеланье выйти напоказ,

Он знал искусство (иль рожден был с ним)

Свой образ в душу заронить другим.

Не то, чтобы любовь или вражду,

Все, что назвать нетрудно на ходу,

Внушал он, но, кто раз его видал,

Тот встречи никогда не забывал;

С кем говорил он, — после долго тот

Небрежных слов продумывал полет;

Как? — не понять, — но был неотразим

Для всех он, кто водил беседу с ним;

Он в сложном чувстве воплощал с тех пор

В них образ свой. Пусть краток разговор,

Но отвращеньем иль влеченьем вмиг

Он в душу (каждый чувствовал) проник.

Для вас он тайна, но уже пути

К вам он сумел (вдруг видите) найти

И овладеть. С самим собой вразрез

К нему вы сохраняли интерес;

С тем обаяньем вам не совладать:

Казалось, — запрещал он забывать!

XX

Шло празднество. Тьма рыцарей и дам

Вся знать, все богачи — собрались там.

Был зван и Лара; знатен он; почет

Его всегда у Ото в замке ждет.

Весельем потрясен блестящий зал;

Все удалось — и пир, и пышный бал.

Веселый танец мчит красавиц рой,

Слив грацию с гармонией живой;

Жар нежных рук и молодых сердец

В счастливых узах слиты наконец;

При виде их в угрюмых взорах — свет:

Старик припомнит радость юных лет,

И грезит Юность, что с земли она

На крыльях счастья ввысь унесена!

XXI

С приязнью их и Лара созерцал;

Коль был он смутен, — значит, взором лгал|

Беззвучно проносившихся пред ним

Красавиц наблюдал он, недвижим,

Став у колонны, руки сжав крестом.

Но странно: он не замечал притом,

Что мрачный взгляд в него вперен в упор:

Он дерзостью бы счел подобный взор.

Но вот — заметил. Незнакомец тот

Его лишь, видно, взором стережет,

Зловещ, настойчив. Обликом — пришлец,

Еще таился он, — но наконец

Скрестились взоры: был допрос в одном

И удивленье гневное в другом.

В глазах у Лары вспыхнул огонек

Неясных подозрений и тревог,

А тот явил в лице тяжелом вдруг

Смятенье чувств, не понятых вокруг.

XXII

«Он!» — вскрикнул незнакомец. Этот крик,

Вмиг повторен, во все углы проник.

«Он? Кто же он?» — бежит из уст в уста,

Пока молва не долетает та

До слуха Лары. Вспугнуты сердца

И вскриком, и глазами пришлеца,

Но Лара и не дрогнул; в глуби глаз

Блеск удивленья первого погас;

Он все стоял, оглядывая зал,

Хоть незнакомец глаз не опускал

И вдруг сказал, от смеха дрогнув весь:

«Он! Как он здесь? Что делает он здесь?»

XXIII

Чрезмерно было, чтобы Лара снес

Столь дерзко угрожающий вопрос.

Чуть сдвинув брови, но невозмутим,

Без вызова, но тоном ледяным

Сказал он дерзкому: «Меня зовут

Лара. Коль ты с другими равен тут,

Вниманию, столь вежливому, я

Отвечу, ничего не потая.

Я — Лара. Спрашивай еще, прошу:

Готов ответить, маски не ношу».

«Да? А подумай. Иль вопроса нет,

Что слух пронзит, хоть в сердце есть ответ?

Не узнаешь? Вглядись: ведь, может быть,

Хоть память ты еще не смог сгубить.

Тебе вовек не расплатиться с ней:

Забыть не смеешь до скончанья дней!»

Взор Лары медлил, но узнать не мог

(Иль не хотел); с презреньем Лара вбок

Отвел глаза и головой качнул,

И спину к незнакомцу повернул,

Надменно не ответив ничего,

Но жестом тот остановил его:

«Лишь слово! Я приказываю: стой!

Ответь, как рыцарь, равному с тобой!

Коль ты таков, как был… Не хмурь бровей:

Раз это ложь, — нетрудно сладить с ней…

Коль ты таков, как был, — презренен ты,

Твой гнусный смех и злобные черты!

Не ты ли тот, кто…»

«Кто бы ни был я,

Но диким обвиненьем речь твоя

Мой слух не тронет. Пусть внимают те,

Кто придает значенье клевете

И побоится сказку ту прервать,

Что ты сумел изящно так начать…

Со столь учтивым гостем я стократ

Хозяина поздравить буду рад».

Тут удивленный Ото произнес:

«Какой бы ни был между вас вопрос,

Не место здесь решать его и мой

Испортить бал словесною войной.

Коль Эззелин желанием зажжен

Поведать нечто князю Ларе, он

Хоть завтра может (здесь, на стороне

Где захотят) все разъяснить вполне.

Ручаюсь я: мне Эззелин знаком,

Хоть долго он в краю бродил чужом,

И все успели позабыть о нем.

За Лару я ручаюсь в свой черед:

Порукой доблести — высокий род;

Кровь славных предков не унизит он,

Исполнит с честью рыцарский закон».

«Пусть завтра, — согласился Эззелин,

Узнают здесь, что прав из нас — один.

И жизнь, и меч — вот слов моих залог,

Иль пусть в блаженстве мне откажет бог!»

А Лара? — В созерцанье погружен,

Казалось, видел только душу он.

О нем шла речь; все только на него

Глядели средь волненья своего,

А он молчал, и взор — вдали, вдали

Блуждал, как бы оторван от земли.

Увы! В самозабвении таком

Лишь с мукой вспоминают о былом!

XXIV

«Да, завтра, завтра», — повторил он вдруг,

И это все, что слышали вокруг.

Бесстрастен оставался он лицом;

Взор яростным не заблистал огнем;

Но досказал той фразы ровный тон,

Что твердое решенье принял он.

Взяв плащ, он окружающим кивнул

И мимо Эззелина прочь шагнул,

С улыбкой встретя взор суровых глаз,

Стремившихся его склонить сейчас;

Не яд в ней был, не гордость та, где гнев

Презрением прикрыт, оцепенев,

В ней был покой того, кто сознает

Все, что свершит и что перенесет.

Но в том покое чистота ль была,

Иль старый грех, ожесточенность зла?

Увы! Так сходно изъявленье их

Во взорах, жестах и словах людских;

В одних поступках правда нам дана,

Что для души наивной столь темна.

XXV

Дав знак пажу, он вышел. Паж привык:

Он жест и слово понимает вмиг.

Лишь он за Ларой прибыл из страны,

Где души солнцем воспламенены;

Для Лары брег покинул он родной,

Послушен долгу, хоть и юн душой;

Как Лара, молчалив, — не по годам,

Сверх должности он предан был и прям.

Хоть местный он и понимал язык,

Но приказанья слышать не привык

На нем; зато как оживлялся вдруг,

Когда ловил родимой речи звук

От господина! Дальних гор родней,

Звучал тут голос близких и друзей,

Кого он кинул, позабыл совсем

Для одного, кто другом был, был всем!

Других подобных нет ни там, ни здесь;

Что ж странного, что к Ларе льнул он весь?

XXVI

Был строен он, и легкой смуглотой

Лицо подернул солнца луч родной,

Но, их с рожденья нежа, не обжег

Румянцу быстрому подвластных щек.

Но рдел на них не пыл здоровый тот,

Когда кровь сердца радостью цветет,

То чахлый был огонь таимых мук,

Что, лихорадя, проступают вдруг;

Как с неба взят был пламень глаз больших:

Мысль электричеством сверкала в них,

Хотя ресницы черной бахромой

Смягчали блеск, окутав грустной тьмой;

Все ж гордость в них печали той сильней;

Боль есть, — но не с кем поделиться ей.

Не по годам его чуждался нрав

Мальчишьих шуток, пажеских забав;

На Ларе взор держал часами он,

Все позабыв и весь насторожен;

Отослан, в рощах он один блуждал;

Не спрашивал и кратко отвечал

Прохожим; отдыхал он над ручьем

За книгою на языке чужом;

Он (как и тот, кому служил) был чужд

Приманок взора и сердечных нужд;

Он равнодушен был к дарам земным:

Лишь горький дар — рожденье — принят им.

XXVII

Коль он любил — то Лару; но скромна

Была любовь: в одних делах видна,

В готовности безмолвной — угадать

Все то, что Лара мог бы приказать;

Но он, служа, был сдержан, горд и сух:

Упреков бы не снес глубокий дух;

Трудясь ретивей всех наемных рук,

Он господином выглядел меж слуг;

Казалось, он до службы снисходил

И не для денег преданно служил.

Была его работа нетрудна:

Меч принести, поправить стремена,

Настроить лютню или, в добрый миг,

Вслух почитать из древних чуждых книг;

К той челяди, что наполняла дом,

Нет ни презренья, ни вниманья в нем,

Но лишь простая сдержанность, в какой

Отсутствие симпатии с толпой.

Хоть он и паж и темен род его,

Лишь Лару признавал он одного;

Глядел он знатным, — грубого труда

На нем не сохранилось ни следа;

Лицо — румянцем, руки — белизной,

Казалось, выдавали пол иной,

Когда б не платье и не странный взгляд,

Что не по-женски страстен, и крылат,

И необуздан: южный зной и пыл

Не хрупкий стан, а взор тот напоил;

В словах той необузданности нет,

И лишь в глазах — ее горячий след.

Он звался Калед. Слух был, что он знал

Иное имя средь родимых скал;

Все замечали, что нередко он

Не шел на зов, но, если повторен

Был этот, видно, непривычный звук,

Он вскакивал, как бы все вспомня вдруг.

Но если Лара звал, тогда, спеша,

Все пробуждалось: слух, глаза, душа…

XXVIII

Он пышный зал оглядывал, — и взор

Подметил вдруг толпу потрясший спор.

Когда, стеснясь, дивились храбрецу,

Что столь спокоен был, лицом к лицу

С противником, и дерзкий снес намек,

Забыв о чести, — Калед изнемог,

Волнуясь весь и чувствуя вдвойне;

Все губы в пепле, все лицо в огне,

На лбу, сердечной порожден тоской,

Пот проступил росою ледяной,

Знак, что в груди кипенье чувств и мук,

В какие вникнуть ум боится вдруг.

Да, в миг иной мы как во сне живем

И действуем, осмыслив лишь потом.

Пажу тех мук довольно было, чтоб

Сковать уста, сжечь агонией лоб.

Он уловил, на дерзкого глядя,

Как Лара улыбнулся отходя;

Лицо пажа переменилось вмиг,

Как будто он улыбки смысл постиг;

Припомнил все, прочел он больше в ней,

Чем в Ларе смог подметить круг гостей;

За господином он скользнул своим,

И зал без них как будто стал пустым:

Все так вперяли в Лару острый взор,

Так чутко все переживали спор,

Что, — лишь качнулся черной тенью он

Под факелами по стволам колонн,

У всех быстрей забился пульс, и грудь,

Как бы стряхнув кошмар, смогла вздохнуть;

Нам даже бред осилить тяжело:

Реальному всего роднее — зло.

Они ушли, но Эззелин стоит,

Задумчивый храня и властный вид;

Но через час рукою он послал

Привет свой Ото и покинул зал.

XXIX

Толпа ушла, пирующие спят;

Рад скромный гость, хозяин щедрый рад

Лечь на свою всегдашнюю кровать,

Где радость спит, а горе жаждет спать;

Где человек, измученный борьбой,

Бежит от жизни в сладостный покой,

Где нет коварства, злобы и любви,

Где честолюбье не бурлит в крови.

Крылом забвенья жадный взор прикрыт,

И полужизнь как бы в гробу лежит.

Как ложе сна удачней назовут?

Гробница ночи, мировой приют,

Где мощь и слабость, чистота и грех

Простерлись навзничь, в наготе, у всех.

Как сладко хоть бы миг дышать без дум!

Но вновь страх смерти утром гложет ум;

Пусть жизнь полна скорбей, — нам страшен он,

Тот, лучший, снов почти лишенный сон!

Загрузка...