Посвящается Инне Владимировне Мельницкой, праведнику мира.
В поместье Лары празднество царит,
Рабами гнет цепей почти забыт;
Вернулся вождь нежданный — долгий срок
Изгнанья добровольного истек.
На лицах радость, в замке суета,
Сверканье чаш, и флагов пестрота;
Камин приветным запылал огнем,
Окрасив даль за расписным окном;
А слуги, окружившие очаг,
Шумят все враз — и смех во всех очах.
Он снова здесь — зачем же брег родной
Он покидал?…Оставшись сиротой,
Дитя — не мог постичь утраты он,
И тяжким был наследством наделён —
Свободой действий. Власти нет страшней,
Покой душевный несовместен с ней.
Кто б вовремя пресек ему пути,
Способные к паденью привести?
Юнец, людьми он правил, — а ему
Наказ ещё был нужен самому.
Прослеживать не стоит и труда,
Какими лабиринтами тогда
Промчался он; хоть путь недолог был,
Но половину жизни в нём убил.
И в юности он бросил отчий край,
Но после отзвучавшего «прощай»
Растаял след его, и с каждым днём
Всё реже люди думали о нём.
Отец был мёртв; вассалы ничего
Не ведали о Ларе; от него —
Ни слова, хоть догадкам нет числа;
Тревога в равнодушье перешла;
Портрет его тускнел; пустой покой
Его не слышал имени; другой
Его невесте слёзы осушил;
Не помнил юный; старый — опочил,
И лишь наследник восклицал, изныв
По траурным одеждам: «Он всё жив!»
Украшен вечный дом его отцов
Великолепьем хмурым ста гербов,
Но одного меж тех недостаёт,
Кто там в стенах готических гниёт.
Не ждали, что один прибудет он.
Зачем вернулся, из каких сторон —
Гадать не смеют; удивить их мог
Не сам приезд — отлучки долгий срок.
При нём и свиты почитай что нет,
Лишь паж, чужак по виду, юных лет.
Прошли года; они равно бегут
Для тех, что странствуют и тех, что ждут;
Но здесь устало время; без вестей
Его крыла становятся слабей.
И все былое счесть готовы сном
Иль верят в настоящее с трудом.
Он жив, хоть зрелости его расцвет
Ожгло касание забот и лет;
Грехам его — коль помнит их иной —
Судьбы неверность быть могла виной;
Дурной иль доброй славы днесь лишен,
Мог поддержать бы славу рода он;
В былые годы слыл он гордецом
И полюбил успех ещё юнцом;
Но быть искуплен грех подобный мог,
Коль не успел перерасти в порок.
И вскоре все одно понять могли —
В нём перемены впрямь произошли.
Морщины на челе его для них —
Страстей примета, но страстей былых;
Он столь же горд, но юный пыл забыт;
Небрежный тон речей, холодный вид,
Осанка величавая, и взгляд,
Ловящий всё, что на сердце таят;
И едкость речи: тот, чьё сердце свет
Когда-то жалил, — жалит всех в ответ,
Как будто в шутку; вы бы не смогли
Сознаться, что укол вам нанесли;
Таким предстал он; прочее ж едва
Уловит взор иль выразят слова.
Других влекут любовь, успех и честь,
Пускай не всякий может их обресть;
А Лару вряд ли эта жажда жгла,
Хоть, кажется, недавно в нём жила;
Но чувством сильным, спрятанным от глаз,
Вдруг озарялся бледный лик подчас.
Расспросов долгих о пережитом
Он не любил; не говорил о том,
В каких чудесных землях он блуждал
Безвестным — как, похоже, сам считал.
И люди зря его ловили взгляд
Иль мнили, что пажа разговорят:
Увиденное в тайне он хранил,
Чужого любопытства не ценил;
Настойчивей вопросы — лик мрачней,
И следует ответ ещё скудней.
И в свете — не без радости — его
Узрели вновь, приняв как своего;
Вступил он в круг вельмож своей страны,
С кем сан и власть сближать его должны;
Средь вихря их веселий наблюдал,
Как всякий наслаждался иль страдал;
Но, наблюдая, не делил меж тем
Ни мук, ни радостей, присущих всем;
Не гнался за мечтой, что их зовёт,
И рушась вечно, всё же в них живет:
Тень славы, иль наживы сладкий груз,
Любовь красавицы, победы вкус…
Искавших путь к нему, казалось, вдруг
Отбрасывал назад незримый круг;
Укор, застывший в глуби этих глаз,
Осаживал нескромных всякий раз;
При нём меж робких разговор смолкал,
Иль общий шепот страха пробегал;
Но мудрое решило меньшинство:
Он лучше, чем сулит нам вид его!
Всё это странно: в юности былой
Он жаждал наслаждений, рвался в бой;
Любовь, сраженья, море, — все пути,
Где б мог восторг иль гибель он найти,
Изведавши поочередно, он
Был радостью иль мукой награждён,
Не пошлой серединой; чувствам был
Защитою от мысли самый пыл;
В нём было сердце бурею полно,
И презирало бунт стихий оно;
Дух упоенный небо наблюдал:
Неужто там сильнейший обитал?
Всех крайностей невольник, как был он
От этих снов безумных пробуждён?
Бог весть! когда ж виденье унеслось,
Он проклял сердце: не разорвалось!
Вникал он в книги нынче; до того
Сам род людской был книгою его;
Теперь, случалось, вдруг он рвался прочь
От всякого общения. Всю ночь
Тогда его шагов метался звук
Вдоль зал, где предки хмурились вокруг
С портретов грубых. Слуг в такие дни
Он редко звал, но слышали они
«…пусть будет это тайной, — глас иной,
И меньше походил он на земной.
Смешно сказать, да только ты бы сам
Ни слуху не поверил, ни глазам.
Зачем он вечно устремляет взгляд
На страшный череп, что из гроба взят
Рукой безбожной, и теперь лежит
Меж книг его, как будто сторожит?
Зачем он бродит ночи напролёт,
Гостей иль музыкантов не зовёт?
Всё, всё неладно — в чём же корень зла?
Иной, быть может, слышал, но была
Та повесть слишком давнею; умней
Лишь осторожно намекнуть о ней,
А захотел бы — мог бы…» Так порой
Болтали слуги Лары меж собой.
Стояла ночь; на зеркале реки
Всех ярких звезд сияли двойники;
И воды с виду свой прервали путь,
Меж тем спеша, как счастье, ускользнуть,
Поймав волшебный, точно райский, свет —
Огней бессмертных неба дальний след.
У самых вод — густых деревьев ряд,
Цветы, что пчёлам пиршество судят;
Диана из таких венки плела,
Невинность их поднесть Любви б могла;
Ковром они устлали берега,
Сверкающей змеёй вилась река;
Всё так дышало миром, что сейчас
Не испугал бы даже призрак вас;
Сказали б вы, что силе злой невмочь
Предстать в подобном месте, в эту ночь!
Вот миг, добру принадлежащий весь, —
Так Лара счёл, и не остался здесь,
Свернул в молчанье к замку своему.
Вид этой ночи мукой стал ему;
Пришла о прошлом память вместе с ней,
О небесах иных — ещё ясней,
Где ночь нежней, и ярче лунный свет;
Он вспомнил о сердцах, что нынче… нет,
Он бурю предпочтёт! пускай бы шквал
Его чело безжалостно хлестал,
А ночь такая, прелести полна —
Как насмехается над ним она!
Опять — под свод угрюмый; в тишине,
Здесь тень его метнулась по стене,
С которой смотрят лики прошлых лет.
Какой ещё могли оставить след
Святой и грешник? Склеп, в своих стенах
Сокрывший всё: и промахи, и прах;
Туман преданий; пышных полстолбца
Для хроники, где сказкам нет конца;
Хвала и брань тут сыплются; похож
Обман на правду, истина на ложь…
В раздумье бродит он; на мрамор плит
Свет лунный пал, решёткою разбит;
И лепка сводов, тонущих во мгле,
И сонм святых, застывших на стекле
В молитве вечной, — ожили тогда,
Но жизнью той, что смертному чужда;
Он сам казался духом в этот миг:
Клубящийся плюмаж, и мрачный лик,
И смоль волос — придали всё ему,
Чем ужас наделяет гроба тьму.
Вот полночь; всё уснуло; тьма страшит
Светильник слабый; так огонь дрожит,
Как будто он боится мрак рассечь.
Что там? В покоях Лары — шепот, речь,
Вдруг возглас, полный ужаса призыв,
И взвился крик — и канул, ночь пронзив!
Услышан ли? Но отзвук поднял слуг;
Безумным эхом взорван спящий слух;
И каждый в дерзости своей дрожал,
Когда на крик о помощи бежал,
Едва-едва успев свечу разжечь,
И в страхе на ходу схвативши меч.
На мраморе, средь бликов и теней,
Как мрамор холоден, луны бледней,
Он был распластан; меч лежал у ног.
Казалось, Лара выронил клинок
В нездешнем страхе; но с его чела
Тень вызова доселе не сошла;
Не сразу сдался он; не только страх —
Прочли и жажду схватки на устах;
Угрозы смутной возглас в них застыл,
Проклятье гордости, лишенной сил;
Страшна недвижность приоткрытых глаз,
Но взор остался прежним и сейчас;
В беспамятстве — глядел он пред собой,
Как гладиатор, бросившийся в бой.
Его приподымают… О! вздохнул
И что-то молвит; вздрогнул — и стряхнул
С себя оцепененье; щёки вновь
Окрасила волною темной кровь,
Но дико бродит взор его вокруг,
И слугам непонятен речи звук,
Хотя слова отчётливо слышны.
Да, верно! это речь иной страны,
Иной бы слух внимать ей должен, но —
Для слов, увы, замкнулся он давно!
Тут паж к нему протиснулся; средь них
Лишь он, похоже, в эти речи вник
И побледнел; вернее знака нет,
Что их не должен был услышать свет,
Что паж не разъяснит их никому;
Склонившись к господину своему,
Он шепчет сам слова земли иной —
Должно быть, то язык его родной;
И этой мягкой, нежной речью он
Прогнал давивший Лару тяжкий сон,
Коль сновиденьем сражена была
Душа, что на земле свой ад нашла.
В нём память страшной яви — или сна
Осталась заживо погребена.
Рассвет обычный Лару воскресил;
Ни лекаря позвать он не просил,
Ни привести духовного врача;
Всё тот же он — в движеньях и в речах;
Занятьям прежним посвящает день,
Не чаще на чело ложится тень;
Коль стал страшить его приход ночей,
Сокрыл он это от чужих очей;
Но что до слуг — любой бы угадал,
Что страх недавний их не покидал.
Цепляясь друг за друга, стороной
Они обходят проклятый покой;
Шагам ли отзовётся камень плит,
Расшитая ль завеса зашуршит,
Застонет ветер, знамя ли плеснёт,
Проноет дверь иль нетопырь порхнёт, —
И задрожат они, коль мрак ночной
Стоит в печали за седой стеной.
Пустые страхи! Больше не пришла
Минута неразгаданного зла.
Иль притворившись, что забыл о ней,
Пугал их этим вождь ещё сильней?
Неужто он не помнит ничего?
Ни разу слово, взгляд иль речь его
С тех пор не выдавали боль души.
Его ли это крик в ночной тиши
Всех поднял на ноги? Его ль уста
Шептали речи дикие тогда,
А взор был страшен? Не осилив мук,
Его ли сердце оборвало стук?
Он, так страдавший, как он всё забыл,
Когда трепещут все, кто рядом был?
Иль память с тайной неразлучна в нём?
Но тайна грызла б сердце день за днём;
Причины не позволив угадать,
Последствия дала бы увидать.
Опять не то: он всё держал в себе;
Подобных чувств не разгадать толпе,
А смертному в слова их не облечь:
Под гнётом мысли задохнётся речь.
Он вызвать мог равно в людских сердцах
Приверженность, вражду, пристрастье, страх;
Хвала ему не молкла — и хула,
А в центре споров жизнь его была;
Молчанием он толки возбуждал,
Но кто бы разглядел иль разгадал
Чем был, чем стал он? Всем узнать дано
Его происхождение одно.
А если к равным полон он вражды?
Средь них его веселым счёл бы ты,
Но видели стоящие вокруг:
В усмешку чёрствую ссыхалась вдруг
Улыбка, изогнувшая уста,
Глаза же не смеялись никогда.
И всё ж порой они теплели: он
Едва ль жестокосердным был рожден;
Но тут себя за слабость упрекал
И вновь броней он сердце облекал;
Гордец и шагу не желал ступить,
Чтобы его сумели полюбить;
Казнясь, что некогда терял покой
От нежности, недремлющей тоской
Он приневолен к ненависти был:
Когда-то слишком сильно он любил.
Отравлен он презреньем ко всему;
Затем ли, что был ведом ад ему,
Скиталец-дух, он чужд земле живой,
Низвергнутый, он мир утратил свой.
Мечтам поверив тёмным, выбрал он
Опасности, и чудом был спасен —
Зачем! Их память он в душе сберёг,
Как утешенья и тоски залог.
Ему щедрей отпущен дар любить,
Чем всем созданьям праха, может быть;
Он минул истину в благих мечтах,
И после — зрелость, молодости крах,
Сознание, что он мираж ловил,
Растратив даром столько лет и сил;
А вихрь страстей, отбушевавший в нём,
Лишь выжег пустоту своим огнём
И лучших чувств жестокий вызвал спор.
Но сохранив гордыню до сих пор,
Он мнил, что не на нём лежит вина,
Что с ним природа стыд делить должна,
Что плоть виновна: дух она гнетёт,
Пока червям на пищу не пойдёт.
Теперь добро и зло он спутать мог,
В деяньях добровольных видя рок;
С обычным себялюбцем несравним,
Благополучьем жертвовал своим
Для прочих — не затем, что их жалел,
И не затем, что долг ему велел;
То гордость извращенная звала
На недоступные другим дела;
Подчас, таким порывом сбит с пути,
Он мог до преступления дойти.
В паденье и в паренье столь далёк
От всех, кого он рядом видеть мог,
Он разорвать стремился с ними связь,
Добром иль злом от смертных отделясь.
Их мир отринул с отвращеньем он,
И мысль его в своём воздвигла трон;
И жизнь, что где-то у подножья шла,
В нём крови растревожить не могла;
Ах! Если бы и прежде грех не жёг
Оледеневший нынче крови ток!
Идя меж тем с людьми путём одним,
В делах, в речах от них неотличим,
Узде рассудка подчинился он.
Не разум — дух безумьем поражён.
Он в откровенья пустится навряд,
Что оскорбить могли бы общий взгляд.
В нём тайны холод чуяли они,
Он сам любил, казалось, быть в тени,
Но даром обладал — иль, может быть,
Искусством — не давать себя забыть.
То не любовь была и не вражда,
Не подберёте слова никогда,
Но встреча с ним не минет зря для вас,
Вы спросите о нём в который раз;
О чём бы с ним не говорили вы,
Нейдут его слова из головы;
Раз навсегда в душе запечатлён
Приязнью или ненавистью он;
Зачисленный в друзья иль во враги,
Заполнит он сознанья тайники;
К его душе не подступиться вам,
А в вашу он меж тем вселился сам;
Он всюду с вами; вас влечёт к нему
Против сознанья; воле и уму
Вовек сетей незримых не порвать:
Не хочет он забвенья даровать!
На праздник в круге рыцарей и дам —
Всех знатных и богатых встретишь там,
В чертоге Ото, — Лара приглашён;
Высокородный, с честью принят он;
Отменный вышел пир и славный бал,
И шум веселья стены сотрясал,
И в танце свита красоты неслась —
Здесь грация с гармонией сплелась.
Благословен счастливый этот круг:
Слиянье душ, соединенье рук!
Тут просветлеет самый хмурый лик
И юношей узрит себя старик;
А Юность, упоением полна,
Вообразит, что в рай унесена!
Казалось, Лару тешит вид такой,
Ты б не сказал, что он томим тоской;
Порхающих красавиц он следил,
Чей легкий шаг и эха не будил;
Скрестивши руки, прислонился он
К одной их длинных мраморных колонн,
Не видя, что за ним самим сейчас
Следит сурово пара чьих-то глаз —
Стерпеть такое Лара б мог навряд.
Вот ощутил он этот цепкий взгляд,
И меж гостей чужак ему предстал.
Тот явно лишь за Ларой наблюдал,
Не будучи замечен до сих пор;
Теперь он уловил ответный взор:
Вопрос, тревогу, изумленье, страх,
У Лары промелькнувшие в глазах;
Но что до пришлеца — в чертах его
Толпа б не прочитала ничего.
«Он самый!» — гость неведомый сказал,
И словно эхо обежало зал.
«Он самый!» — «Кто же он?» — пошло вокруг,
Достиг и слуха Лары этот звук;
Гул изумлённый рос со всех сторон;
Тут многие смешались бы, а он,
Не пряча глаз, не изменясь в лице,
И словно позабыв о пришлеце,
Чей вид его сперва так поразил,
Холодным взором далее скользил,
Покуда резкий смех не прозвучал:
«Что делает он здесь?» — пришлец вскричал.
Уж эту речь спокойно перенесть
Едва ли Ларе позволяла честь;
Весь подобравшись, обернулся он,
Но был скорее твёрд, чем возмущен,
Когда холодным тоном произнёс
В ответ на издевательский вопрос:
«Мне имя — Лара; назовёшся сам, —
Сполна твоей учтивости воздам.
Что дальше? Я без маски пред тобой,
И мне не страшен твой вопрос любой».
«Любой вопрос? Иль нет ни одного,
Что нестерпим для слуха твоего,
Хотя в душе нашелся бы ответ?
Вглядись в меня! Узнал? Неужто нет?
Ты памяти обязан долг платить,
Какой и вечность не могла б скостить».
Его обводит долгим взором тот,
Но, кажется, не то не узнаёт,
Не то узнать не хочет; промолчав,
И головой с презреньем покачав,
Он собирался было отойти,
Но был удержан сразу: «Погоди!
Ещё два слова! Отвечай тому,
Чей род едва ль уступит твоему,
Меж тем как сам — не хмурься, граф, постой,
Ведь так легко покончить с клеветой —
Меж тем как сам, таков как есть и был,
Презрение моё ты заслужил!
Не тот ли ты…» — «Тот самый или нет,
Но я довольно слушал этот бред.
А те, кто приняли его всерьёз,
Вольны внимать и дальше; произнёс
Ты речь учтивую; пролог хорош,
Уж верно, сказку славную сплетёшь
Шлю Ото благодарный свой поклон,
Пускай таких гостей лелеет он!»
Вмешаться Ото поспешил тотчас:
«Не ведаю, что разделяет вас,
Но здесь не место спорам; не нужна
Средь праздника словесная война.
Ты, Эццелин, прилюдно говорить
Желал бы с графом Ларой; так и быть,
Сполна ты завтра объяснишься с ним,
Хоть здесь же, коль угодно вам двоим.
Ручаюсь за тебя, ты мне знаком,
Хоть долго пропадал в краю другом,
И стал для всех едва ль не чужаком.
А Лара предков рода своего
Не посрамит; коль кровь и сан его
О доблести мне верно говорят,
Долг рыцаря нарушит он навряд».
«Пускай же завтра, — Эццелин в ответ, —
Обоим нам узнает цену свет.
И жизнь, и меч, и душу я свою
В залог своей правдивости даю».
А тот, другой? В себя он погружён,
От остальных как будто отрешён,
Хоть приковал вниманье всех очей
И возбудил он множество речей,
Но сам молчит, и слышит их едва ль,
И, кажется, глядит куда-то вдаль;
Увы! Всё это объяснить легко:
Воспоминанье слишком глубоко.
«До завтра, да!» И только этих слов
Дождались от него в конце концов.
Черты его бесстрастие хранят,
И ярости не отражает взгляд,
И всё же чем-то выдал самый тон,
Что твёрд в решенье тайном будет он.
Вот плащ схватил он, всем кивнул слегка,
И, миновав угрюмого врага,
Спокойно взор встречает ледяной,
Ответив лишь улыбкою одной.
Не раненая гордость в ней видна,
Что гнев прикрыть презрением должна,
Но лишь готовность всё перенести,
Уверенность в намеченном пути.
Что это — дерзость, безрассудство тех,
В ком навсегда укоренился грех?
Спокойное сознанье правоты?
Не различишь их меж собою ты,
Коль жизнь тебе урока не дала;
Нам правду открывают лишь дела.
Пажа окликнул Лара; для того
Законом были зов иль знак его;
Для Лары бросив брег родной страны,
Где души солнцу пламенем равны,
Лишь он вождю сопутствовал сюда.
Как Лара, молчаливый, был всегда
С тех пор при нём — приверженней стократ,
Чем долг и годы юные велят.
Хоть он с наречьем здешним был знаком,
Обычно вождь не этим языком
С ним изъяснялся; паж летел на зов,
Когда от Лары слышал речь отцов.
В ней жили звуки голосов иных,
Как эхо среди скал его родных;
Он словно близких слышал — всех, кого
Оставил ради друга одного;
Лишь Ларе верил, жил он им одним,
И странно ль, что держался рядом с ним?
Он строен был; загаром чуть легло
Родное солнце на его чело,
Но щек не опалило; в них порой
Непрошенный румянец бил волной;
Не цвет здоровья, радующий глаз
И душу всю являющий подчас —
Горячечная краска то была,
Сокрытая тревога щёки жгла.
Огнём, что был похищен в небесах,
Казался мысли блеск в его глазах;
Ресниц завеса черные зрачки
Смягчала тенью скорби иль тоски,
Но чаще гордость в них блеснуть могла,
А скорбь неразделимою была.
Не развлеченья и не озорство,
Отрада юных, тешили его;
Часами мог следить за Ларой он,
Забыв себя, от мира отрешён;
А если отсылает господин,
Паж отдыхает у реки один
Иль бродит в роще; отдалясь от всех,
В заморских книгах ищет он утех;
Подобно Ларе, всё отринул он,
Чем наше сердце полно, взор пленён,
Чем одарить нас этот мир готов,
Лишь принял жизнь — горчайший из даров.
А если всё же в нём любовь жила,
То только к Ларе, и одни дела —
Порукой чувству; упредив приказ,
Любое пожеланье он тотчас
Угадывал; но гордый дух его
Обиды б не стерпел ни от кого.
Хоть он усердней был, чем раб любой,
Казалось: повелитель пред тобой,
А рвенье это Ларе самому
Едва ль необходимей, чем ему,
Бог весть зачем: здесь не о плате речь,
И всех трудов — нести за Ларой меч,
Настроить лютню; а не то вдвоём
Они засядут за старинный том.
Вождь отдалил его от прочих слуг,
А сам он никогда их тесный круг
Почтеньем иль презреньем не дарил,
Лишь сдержанностью вечной говорил,
Что эту братию считал чужой.
Пред Ларой он склониться мог душой,
Не снизойти до них. Быть может, он
И впрямь в ином сословье был рождён;
Лилейных рук оттенок выдавал,
Что паж работы грубой не знавал;
Их цвет сличая с нежной кожей щёк,
Здесь пол иной ты б заподозрить мог,
Когда б не платье и не гордый взгляд:
Так женщины обычно не глядят,
Тут жар сокрытый можно угадать,
Что не созданью хрупкому под стать,
А солнцу южных стран; в его очах
Являлся этот пламень, не в речах;
Паж звался Калед, но, по слухам, он
В отчизне был иначе наречён;
На это имя, как на чуждый звук,
Бывало, не ответствует, и вдруг
Метнётся он на повторённый зов,
Как будто вспомнит всё в конце концов;
И только если Лара позовёт,
В нём слух, и взор, и сердце оживёт.
И вот теперь он очевидцем стал
Внезапной ссоры, так смутившей зал.
Вокруг него толпа дивится вслух,
Что гордый Лара, мол, к обиде глух,
Когда вдвойне страдать бы должен он,
Безвестным человеком оскорблён;
А паж бледнеет — и краснеет вмиг,
Как пепел — губы и как пламя — лик;
Покрыв росой холодною виски,
Казалось, сердце в нём взяла в тиски
Мучительная мысль — из тех, что в нас
Сознаньем отторгаются тотчас:
Тогда свершиться действие должно,
Покамест не осознанно оно.
Всего лишь мысль, но что-то в ней могло
Оледенив уста, ожечь чело.
Сначала паж следил за пришлецом,
Но помертвел внезапно всем лицом
В тот миг, как Лара, покидавший зал,
Врагу усмешку беглую послал;
Лишь память Каледа её прочла,
Толпа едва ли что-то поняла.
Догнал он господина своего,
И всем примнилось: в зале — никого;
Настолько спор все души взволновал,
Настолько Лара взоры приковал;
Вот он у двери; тень его растёт,
На миг закрыла освещённый вход,
И вновь глазам открылся блеск огней,
Но стук сердец теперь ещё сильней.
Так сны пустые могут бросить в дрожь,
Ведь худший сон с грядущей правдой схож!
А Эццелин, в раздумье погружён,
Стоял, суров и важен; но и он
Не задержался; только час истёк,
Рукой он помахал — и за порог.
И круг шумливых бражников затих;
Привычно ложе ожидает их,
Где радость молкнет, горе ищет сна,
Где каждый, в ком душа истомлена,
Найти от жизни отдых будет рад.
Коварства помыслы и страсти чад,
И воспаляющий угар вражды,
И честолюбья жадные мечты —
Развеют всё забвения крыла,
Чтоб жизнь во гроб покорно заползла.
Удачней мы названья не найдём,
Ведь ложе — склеп ночной, всеобщий дом;
Всё: сила, слабость, и добро, и зло
В нагой беспомощности здесь легло;
Благословен бездумья краткий час!
Но вечный отдых ужасает нас;
Пускай грядущий видится рассвет
Началом цепи новых страшных бед,
Ещё страшнее самый крепкий сон,
Хотя видений он уже лишён.