Глава 2 Освоение пространства


Принято считать, что Ларс фон Триер не путешествует. Его фобия к перелетам и далеким переездам – факт, но такой же непреложный факт – то, что многие фильмы режиссера сняты в других странах, хоть и ближайших к Дании: Швеции и Германии. Состав артистов всегда интернационален, проблемы и ситуации – глобальны. Если он и домосед, то специфический. Да, Америка для него – слишком отдаленное место, и туда он пока не собирается. Но до Канн, южной оконечности континента, северянин Триер добирался неоднократно: в первые годы своей карьеры на поезде, впоследствии – на автомобиле. Известно, что предложенный ему каннской дирекцией авиабилет на мировую премьеру «Элемента преступления» он обменял на три железнодорожных билета в вагон второго класса, для себя и своих постоянных на тот момент коллег и соавторов, оператора Тома Эллинга и монтажера Томаса Гисласона. Что опровергает еще один миф – о зацикленности режиссера на себе и пренебрежении к коллегам.

Он действительно не приезжал в Канны в год своего первого триумфа – когда за «Рассекая волны» ему был присужден Гран-при. Однако тот нервный срыв не помешал Триеру посещать все последующие фестивали, на которые приглашались его картины. До Венеции к премьере «Пяти препятствий» он не добрался, зато в Берлин на первый показ нецензурированной «Нимфоманки» приехал, щеголяя перед зрителями в футболке с надписью «Persona non grata. Selection officiel» и не сказав ни публике, ни прессе ни одного слова. Трудно утверждать с полной уверенностью, в чем причина выбора несуразно дорогих гостиниц, где Триер обычно селится, приезжая на фестивали (его дом и тем более студия в Дании выдержаны в спартанском духе): то ли это компенсация за психологический дискомфорт, то ли своеобразная акция протеста.

Нехватку личного опыта в области путешествий Ларс фон Триер восполняет фильмами. Их действие чаще всего разворачивается вдали от Копенгагена – в далекой Европе или Америке. Отдаление от предмета и среды описания с самого начала карьеры режиссер подчеркивает на языковом уровне. Уже второй фильм Триера, «Блаженная Менте», снят на французском, которого режиссер не знает. Остроумно отстранившись от чужого литературного материала (впоследствии все, за исключением «Медеи», картины он снимал по собственным сценариям), Триер полностью сконцентрировался на изображении, демонстративно не придавая значения диалогам. Не слишком они, по признанию автора, важны и в его англоязычном полнометражном дебюте, стилизованном под американский нуар «Элементе преступления». В «Эпидемии» персонажи-сценаристы пытаются придать своему будущему фильму вселенское значение, переводя его с родного датского на английский. В «Европе» английский язык маркирует главного героя, который приезжает в Европу из Америки. Действие «Рассекая волны» и «Нимфоманки» происходит в условной Великобритании, «Танцующей в темноте», «Догвилля» и «Мандерлея» – в столь же условных США. Но и во вселенских «Антихристе» и «Меланхолии» герои разговаривают по-английски.

Немаловажный смысл применения английского языка – интеграция в интернациональный контекст. Триер не стремится в Голливуд, но исповедует сознательный и последовательный космополитизм, в духе привитого матерью коммунизма: даже его мобильный телефон звонит мелодией «Интернационала». Те актеры, которые переходят из одного триеровского фильма в другой, по происхождению – европейцы, снимающиеся в англоязычных фильмах: немец Удо Кир, француз Жан-Марк Барр, швед Стеллан Скарсгорд, француженка Шарлотта Гэнзбур.

Ларс фон Триер любит обосновывать свою эстетическую стратегию, выбор сюжетов и персонажей, а также конкретных изобразительных технологий впечатлениями детства. Многократно упоминая о повлиявших на него фильмах, режиссер никогда не забывает назвать «Детей капитана Гранта» – своеобразную Библию путешественника, морскую кругосветку: из нее, по словам Триера, вышли все «водные» сцены его фильмов. Впрочем, напоминают они и о бесконечных потоках и заводях из картин учителей и кинематографических кумиров режиссера, судьбы которых прямо связаны с путешествиями. Бергман надолго уезжал из Швеции, жил за границей на правах эмигранта во время громкого скандала с налогами, снимал фильмы с американскими продюсерами («Змеиное яйцо») и на немецком материале («Из жизни марионеток»). Дрейер не был ни понят, ни любим на родине: он работал в Швеции («Вдова пастора»), Норвегии («Невеста Гломдаля»), Германии («Михаэль») и Франции («Страсти Жанны д’Арк»). Тарковский покинул советскую Россию и дал своему первому европейскому фильму название «Ностальгия». Йорген Лет уехал из Дании, чтобы поселиться на Гаити.

Любопытный факт: в карьере Ларса фон Триера можно найти примеры обращения к большинству жанров современного кино. Нет только одного: road movie, «фильма дороги». Герои Триера прибывают издалека или отправляются в незнакомые места, но процесс путешествия практически всегда остается за кадром. Лишь в самом исповедальном и эксгибиционистском фильме, «Эпидемии», Ларс вместе с соавтором сценария Нильсом отправляется на автомобиле в соседнюю Германию. Окружающий мир, увиденный из окна, подчеркнуто безлик и бесцветен, как и бесконечно одинаковая земля, наблюдаемая доктором Месмером с вертолета, на котором он облетает зачумленные равнины. Краски в повествование привносит рассказ Удо Кира, с которым Ларс и Нильс встречаются в Кельне, – его повесть о рождении под бомбами союзников (полностью фиктивная, хотя и воспринятая многими зрителями как реальность) оказывается куда более увлекательным путешествием, чем фактические передвижения сценаристов. Путешествия, на сей раз по железной дороге, мы встречаем и в «Европе». Железнодорожная компания «Zentropa», куда поступает работать проводником главный герой, не позволяет ему преодолевать пространство, а, напротив, замыкает в малодружелюбной тесноте узких коридоров и неуютных купе, в которых его периодически настигают сердитые клиенты или строгие экзаменаторы, решающие вопрос его трудоустройства. Не случайно именно вагон поезда, из которого невозможно выбраться по собственной воле, становится в конечном счете могилой незадачливого американца.

Одна из (и, по мнению режиссера, самая удачная) короткометражек, снятых Триером в Киношколе, называется «Ноктюрн». Семиминутная зарисовка, перегруженная загадочными символами, напоминает о лучших образцах видеоклипов 1980-х. Ее сюжет – беспокойная ночь, проводимая героиней накануне отлета из родного города. Единственная сюжетообразующая деталь – авиабилет «Копенгаген – Буэнос-Айрес»: возможно, самый дальний маршрут, пришедший в голову молодому режиссеру? В финале «Ноктюрна» девушка с чемоданом выходит из дома на рассвете и в последнем кадре бросает взгляд на небо, чтобы увидеть стройно летящих в неизвестном направлении птиц. Эта невозможность полета, которую пытается преодолеть лишенный крыльев человек, стала фактически отправной точкой зрелого творчества Ларса фон Триера.

Чужестранец

В дипломной работе «Картины освобождения» Триер впервые применил драматургическую модель, ставшую позже фирменной, вплоть до «Антихриста» и «Нимфоманки»: построил предельно загадочное пространство, ни разу не показанное общим планом, и заставил взаимодействовать в нем двух персонажей, мужчину и женщину. Мы не знаем о них практически ничего: ни черт характеров, ни продолжительности отношений, ни взаимных обязательств. Известны только имена – Лео, Эстер – и географически-историческая ситуация. Действие происходит на следующий день после окончания Второй мировой войны в Копенгагене, где солдаты и офицеры немецких войск готовятся к приходу союзников. Нацист Лео вновь встречается с былой возлюбленной, датчанкой. Он в Дании – оккупант, внезапно, в течение одного дня, превратившийся в нежеланного иностранца. Двусмысленность его положения очевидна: придя на чужую территорию для того, чтобы ее подчинить, в результате он оказался пленником. Пейзаж предательски меняется. Сначала вокруг Лео – инфернально-огненные закоулки (первая сцена снималась на заброшенной фабрике) неидентифицируемого лабиринта. Потом он вроде бы находит точку знакомых координат, Эстер, но их любви, похоже, пришел конец. Отношения лишь сохраняют видимость для того, чтобы привести Лео к закономерному трагическому финалу: он оказывается в лесу – якобы для того, чтобы спрятаться от союзников. Именно там его настигает кара партизан. Пытаясь скрыться, герой оказывается в ловушке по воле и вине своей бывшей возлюбленной. Лес становится не укрытием, а чужим и угрожающим местом, где нетрудно заблудиться. Это и происходит – за кадром – с Лео, которого ослепляют. Лишают зрения и тем самым последнего шанса найти выход из ситуации и пейзажа.

Характерна нетривиальная точка зрения, выбранная Триером: родной город показан глазами врага, чужака, иностранца. Совпадение этих определений в одном персонаже обусловлено историческими фактами, но в дальнейшем и в куда менее конфликтных ситуациях любой пришелец в фильмах Ларса фон Триера будет становиться нежеланным и подлежащим наказанию и/или изгнанию. Для двух из трех своих трилогий режиссер выбирает название с указанием на географию: в первой («Элемент преступления», «Эпидемия», «Европа») это Европа, рассматриваемая как чужое и незнакомое пространство, в третьей, начатой «Догвиллем», – США. В своих фильмах Триер предлагает одну за другой разнообразные модели столкновения персонажа с незнакомым ему пространством.

В «Элементе преступления» рассматривается ситуация эмигранта, приехавшего на родину после многолетнего отсутствия: отвыкнув от знакомых реалий, не успев понять суть произошедших изменений, детектив Фишер оказывается один на один с неизвестной Европой. В «Эпидемии» Ларс фон Триер и Нильс Ворсель (не авторы сценария, а персонажи) едут в Кельн на правах туристов, чтобы выслушать своеобразную городскую легенду в исполнении своего приятеля Удо Кира. Меж тем, герой фильма доктор Месмер отправляется вглубь родного континента, контуры которого искажены после страшного мора, – открывает землю заново как первопроходец-миссионер. В «Европе» в Германию приезжает иностранец, чьи корни опять-таки лежат здесь, в неведомой стране, прекраснодушный американец Леопольд. В «Танцующей в темноте» мы сталкиваемся с ситуацией еще одного эмигранта – матери-одиночки из Чехословакии, Сельмы. В «Догвилле» мы видим Грейс, которая попадает в чужой ландшафт, не выезжая за пределы необъятной родины – США; в отличие от Месмера, она не путешественник, а беглец. Нельзя не обратить внимание на еще одну деталь: даже в тех картинах, сюжетная основа которых не предполагает появления странника в незнакомых краях, все равно сохраняется общая конфликтная схема.

Единственный раз в жизни Триер осуществил постановку не по своему сценарию. Это дань почтения автору нереализованного сценария, духовному отцу и учителю Дрейеру, – телевизионный фильм «Медея», основанный на трагедии Еврипида. Вряд ли можно считать случайным, что, выбрав раз в жизни чужой – даже дважды чужой – сюжет, Триер остановился именно на «Медее»: истории нелюбимой жены, которую мужчина оставляет ради молодой красавицы царской крови, истории иностранки, которую муж вывез из далеких стран, чтобы потом бросить. Ясон оставляет Медею в краю, далеком от родного дома, где ничто и никто не может поддержать ее, защитить ее права. Жуткое решение героини отомстить мужу, убив его невесту, а заодно общих с ним детей – поступок человека, которому нечего терять. Действие мифа о Медее должно происходить в Древней Греции, но Триер переносит его в скандинавские широты, придавая антуражу сходство с бытом викингов. Режиссер вновь рассказывает о чужеземце в своей родной стране, и вновь с его точки. Этим путем достигается двойной эффект: отстранение знакомого пейзажа, показанного глазами неофита, и создание непроницаемого, загадочного героя, в душе которого ни зритель, ни сам автор читать не в состоянии.

Принесший известность Триеру телесериал «Королевство» – о призраках и демонах, поселившихся в крупнейшей копенгагенской больнице. Очевидно, что мифологическое пространство огромного госпиталя (на что указывает и название) соотносится с Данией как таковой. Но есть в этом мире и свой пришелец, главный отрицательный герой – шведский врач Стиг Хелмер, гениально сыгранный Хьюго-Эрнстом Ярегардом. Это единственный персонаж, без которого сериал не может существовать: именно поэтому задуманное в качестве трилогии «Королевство» так и осталось двухчастным, неоконченным, после безвременной кончины Ярегарда. Швед – ярый националист, ненавидящий все датское, но неизменно вызывающий симпатию зрителей. Ведь, несмотря на то что именно Хелмер стал причиной психического заболевания девочки Моны, которую он оперировал, он в больнице – чуть ли не единственный нормальный человек. Стоя на крыше госпиталя, глядя в сторону скрытого за покровом ночи шведского берега и призывая на моральную помощь национальные тотемы: «Абба! Вольво! Улоф Пальме!» – он пытается создать островок здравого смысла в царстве безумия вокруг себя.

Точно так же действует еще в одном датском проекте Триера – комедии «Самый главный босс» – покупатель IT-фирмы, исландский бизнесмен Финнур, роль которого поручена самому знаменитому в Исландии кинорежиссеру Фридрику Тору Фридрикссону. Он бесконечно орет на своих деловых партнеров и никак не может простить им присвоения бесценных исландских саг. Но и в самом деле, как бы ни было неприятно поведение чужака-наблюдателя, именно он позволяет нам увидеть те странности, которые так привлекают незнакомца в Дании. Пародируя эксцентричных датчан, Триер признается им в любви – странного обаяния полны все без исключения образы «Королевства», от вечной симулянтки, любительницы спиритических сеансов фру Друссе до фанатика науки, патологоанатома Бондо, пересаживающего себе печень с саркомой; менее колоритны, но столь же уникальны персонажи «Самого главного босса» – сотрудница, каждый раз впадающая в панику от звука работающего принтера, или выходец из деревни, норовящий подраться с начальником. Не случаен в этой галерее и иностранный специалист, который так и не овладел датским языком (его играет обреченный на это трагикомическое амплуа Жан-Марк Барр). Лишь швед в больнице, все врачи которой состоят в тайной масонской ложе, и исландец в офисе, где работают одни чудаки, пытаются сохранить остатки рассудка, хотя со временем и им приходится начать вести себя крайне странно. Портреты Хелмера и Финнура – вопиюще неполиткорректные, но отнюдь не ксенофобские. Каждый из них – нормальный, средний, банальный человек, не желающий признавать возможность существования нереального, волшебного, иного мира.

В «Королевстве» дело доходит до удивительного парадокса, когда, сражаясь с безумием больничных порядков, Хелмер выходит за границы логики и отправляется на Гаити, чтобы обучиться вудуистской магии и при ее помощи извести особо отвратительных врагов (один из них – добродушнейший начальник и покровитель шведа). Триер даже вводит в действие специального персонажа-проводника, тоже очевидного иностранца, который везет Хелмера на Гаити, – чернокожего лаборанта играет актер Майкл Симпсон. В этом сюжете выходит за пародийную аллюзию на Йоргена Лета, эмигрировавшего из Дании на Гаити в поисках более чистых источников кинематографического вдохновения.

Образ чужака с первого фильма передается Триером через межрасовый контраст, обеспеченный присутствием чернокожего актера и персонажа, хотя бы и на второстепенных ролях; недаром современная Дания мечется между взаимоисключающими имиджами самой толерантной страны мира и вотчины скрытой ксенофобии, которой посвящена большая доля сатирической продукции. В ранних картинах эти роли исполняет Майкл Симпсон, чья чужеродность в «Эпидемии» показана особенно выразительно – через небольшой эпизод, в котором таксист неожиданно начинает от души смеяться над самим Триером, а тот чувствует себя с каждой секундой все более неуютно, не понимая причин смеха. Другой чернокожий, исповедующий нетрадиционные методы лечения, спасает от смерти фру Друссе и доктора Бондо, вырывая зараженные органы из их тел и сразу пожирая. Среди чудовищ Догвилля – чернокожая уборщица и ее дочь-инвалид, по своему социальному статусу наиболее близкие Грейс, но объединяющиеся с остальными в угнетении безгранично доброй героини. Наконец, в «Мандерлее» различие черного и белого человека становится главным предметом исследования – теперь в меньшинстве уже белые, попадающие в мир чернокожих; перевертывание ситуации лишь усугубляет ощущение чужеродности, которое неминуемо испытывает в предлагаемых обстоятельствах каждый герой Триера.

В «Рассекая волны» нет иностранцев, действие разворачивается в замкнутой общине. Завязка конфликта – появление в деревне чужака Яна, городского работяги с нефтяных вышек. Его женитьба на Бесс поначалу кажется воплощением возможного счастья, но после тяжелой травмы, навеки превращающей Яна в лежачего больного, именно чуждый местным жителям образ мысли становится причиной финальной трагедии. В «Идиотах» нет ни иностранцев, ни чужаков: сам взгляд придуривающихся персонажей на окружающую Данию превращает их если не в пришельцев, то в детей, открывающих будничный мир ежедневно. Шокирующая развязка обеспечена лишь тайной прошлого Карен, новичка, а значит, чужака, в круге «идиотов». Тот же финальный шок, хотя и другого рода, обеспечивает иной секрет, хранимый до последнего момента героиней «Догвилля», Грейс. Жюстина из «Меланхолии» сама ставит себя в положение изгоя, отказываясь принимать правила игры, навязанные социумом и семьей. Джо из «Нимфоманки» в самом деле изгоняется: таков ее осознанный выбор.

С одной стороны, иностранец – персонаж страдающий, с другой, опасный именно по причине своей чуждости: можно понять окружающий мир, не желающий впускать в себя пришельца. Лео из «Картин освобождения» – одновременно и мученик, и оккупант, убийца и преступник (зритель остается в неведении – действительно ли он пытал партизан и заслужено ли его наказание). Фишер из «Элемента преступления» чувствует себя настолько некомфортно в чуждой и даже враждебной среде, что со временем перевоплощается в опасного маньяка. Месмер из «Эпидемии», желая спасти мир, несет в него бациллу чумы. Медея лишает жизни собственных детей. Леопольд из «Европы» поневоле становится сообщником фашистских партизан. Желающий добра своей наивной жене Ян толкает ее к проституции в «Рассекая волны». Даже безобидная Сельма в «Танцующей в темноте» совершает жестокое убийство. Что до беглянки Грейс, то исходящую от нее угрозу жители Догвилля чувствуют с первой секунды – и, как показывает финал, они правы. Черные рабы с плантации Мандерлей в одноименном фильме встречают ту же героиню (сыгранную уже другой актрисой) чуть более гостеприимно, но к финалу мы понимаем, что и они от нее не ждут ничего хорошего: просто им необходима новая хозяйка. В финале Грейс оказывается заложницей парадокса: ее берут в плен, чтобы она наказывала непокорных негров и заменила немилую демократию привычными репрессиями.

Более абстрактные и отстраненные от конкретных времени или пространства «Антихрист», «Меланхолия» и «Нимфоманка» уже избавлены от пришельцев или иностранцев. Тем не менее главные героини всех трех картин чувствуют себя отчужденными от мира, в котором живут: одна из них ведьма, другая постоянно находится в депрессии, третья одержима сексом. Недаром в начале «Меланхолии» Жюстина оказывается гостьей на собственной свадьбе, до которой никак не может добраться – лимузин не способен проехать по узкой горной дороге. Главный же чужак и незнакомец, встреча с которым сулит вселенскую катастрофу, – незваная планета Меланхолия, неожиданно возникающая в небе.

Пункт назначения: Европа

Первые три полнометражных фильма Ларса фон Триера складываются в трилогию «Е» – или «трилогию Европы». Однако основные ее темы заявлены еще в «Картинах освобождения». Один из безымянных персонажей – многочисленных фашистских солдат и офицеров, оказавшихся перед лицом смерти в Копенгагене, – безуспешно пытается соединиться с фатерляндом по телефону, произнося в трубку одно за другим названия немецких городов. Германия в картинах Триера – одно из воплощений таинственной и часто непривлекательной Европы. Немцы – люди умные, они, в отличие от американцев, не обижаются на датского режиссера, поскольку понимают, насколько условны как эта Германия, так и весь континент по версии Триера. Сам режиссер объясняет свой выбор самыми тривиальными причинами: «Глядя в сторону Европы из Дании, прежде всего мы видим Германию: с точки зрения датчан, это и есть Европа… что, разумеется, ошибочно, поскольку существует еще большая страна под названием Франция, страна в форме сапога под названием Италия, но на датском горизонте они менее заметны». В результате большая часть географических названий «Элемента преступления» звучит по-немецки, герои «Эпидемии» едут из Дании в Кельн, действие «Европы» происходит в послевоенной Германии – кажется, сразу после событий «Картин освобождения». На этом и Германия, и вся «европейская» тема внезапно исчезают из триеровского творчества, чтобы уступить место комическим конфликтам датчан со шведами («Королевство»), а после – путешествиям в Шотландию («Рассекая волны») и США («Танцующая в темноте», «Догвилль», «Мандерлей»). Правда, самый странный и личный свой фильм, «Антихрист», режиссер тоже поехал снимать именно в Германию.

Как обнаружил сам режиссер уже после съемок «Картин освобождения», в нем течет немецкая кровь. Однако искать сложных объяснений германофилии (или фобии?) Триера, может, и не нужно, поверив на слово самому режиссеру, – по его утверждению, ему доставляет удовольствие само звучание немецких топонимов. Литания с их перечислением начинается в «Картинах освобождения» в диалоге с бестолковой или просто отсутствующей телефонисткой; то же перечисление немецких населенных пунктов, так и не появляющихся на экране, возникает в «Эпидемии» (сцена путешествия Ларса и Нильса) и «Европе» (станции, которые минует на пути следования поезд). Вспоминая самые интимные моменты детства, в своем монологе в «Эпидемии» Удо Кир (в реальной жизни – немец, живущий вне Германии) рисует картины рушащегося во время войны Кельна. Правда, даже с ним герои разговаривают по-английски. Триер, убежденный антиглобалист, смиряется с переходом мира на новое эсперанто – английский, однако тем более зловещей и угрожающей выглядит та атмосфера взаимонепонимания, которая царит среди людей, нашедших общий язык. Напротив, немецкий с самого начала связан с ностальгической, домашней темой.

Тем не менее первая трилогия все же посвящена не Германии, а Европе в целом. Ее видение Триером формулируется наиболее отчетливо и последовательно в «Европе». Сюжет повторяет «Америку» Франца Кафки – писателя, близкого Триеру. В романе Кафки молодой неопытный европеец прибывает в таинственную, страшную, но и прекрасную страну Америку, где сперва ему покровительствует странный родственник, дядя, а потом он делает несколько роковых ошибок, которые, по замыслу автора, должны привести к фатальному финалу. В «Европе» полностью копируется структура интриги, разве что герой Триера Лео Кесслер чуть старше Карла из романа Кафки. Есть и дядя, и неприятности, и концовка, не дописанная, но обозначенная чешским писателем в дневниках. Известно, что сам Кафка в Америке никогда не бывал и считал этот факт стимулирующим творческий процесс. Точно так же как далекий, недоступный и незнакомый мир, трактует свою родную Европу Ларс фон Триер. Даже при учете некоторой отдаленности Дании от центральной части континента дистанцирование здесь предстает метафорой, приемом, а никак не отражением реальной ситуации.

Место действия трех первых фильмов Триера – не реальная Европа, но воображаемая объединенная Европа будущего. Странные фантазии «Элемента преступления», нечетко обозначающие время действия, критики поначалу в один голос называли футурологическими. Стоит обратить внимание хотя бы на то, что главные герои – Фишер, Озборн, Ким и Крамер – лишены либо имен, либо фамилий, и определить их национальную принадлежность практически невозможно (полноценные и, кажется, американские имя и фамилия есть лишь у воображаемого маньяка-киллера Гарри Грея). Верный своей схеме «чужак в краю чужом», Триер в каждом из трех фильмов создает ситуацию, в которой герой, давно живущий вне Европы, приезжает в нее издалека и не узнает. Сыщик Фишер из «Элемента преступления» давно обитает в Каире, откуда и отправляется в Европу, доктор Месмер из «Эпидемии» будто заново открывает родной край, выкошенный чумой, а американец Леопольд из «Европы» впервые видит страну, откуда исторически происходит и о которой тщетно грезил столько лет.

В каждой из трех картин по-своему разрабатывается образ объединенной, мутировавшей Европы. В «Элементе преступления» это просто земля, «где все изменилось», воплощение неустойчивой коллективной памяти, оставившей неточный отпечаток в сознании главного героя. Некоторые образы фильма можно считать символическими картами Европы: архив, большая часть которого утонула в сточных водах и перестала быть различимой глазом, или морг, в котором орудуют замечательные специалисты с, похоже, окончательно атрофированными чувствами. В «Эпидемии» границы между странами стирает уничтожившая, по всей видимости, большую часть населения чума: кошмарная абстракция поддерживается библиотечными эпизодами, в которых звучит реалистическое описание Великой Чумы, уничтожившей пол-Европы много столетий тому назад. В «Европе» опустошенная Европа переживает послевоенный шок после насильственного гитлеровского объединения и не знает, что делать с этим единством: отсутствие нацистского порядка обернулось анархией. Поэтому железнодорожные перевозки, которыми занимаются центральные герои картины, превращаются в уникальный способ вновь связать порвавшуюся нить, соединить отдаленные точки единой линией. Но и эта связь – не более чем иллюзия, поскольку ни выйти за пределы поезда на долгое время, ни сменить обстановку, ни сбежать от преследующих его сомнений главный герой не в состоянии. В завершающем фильме трилогии особенно очевидна связь мифологии Триера с историко-географическими реалиями и эхом Второй мировой войны. Три из четырех его европейских фильмов так или иначе развивают тему нацизма и его последствий. В «Картинах освобождения» и «Европе» предлагается послевоенный пейзаж, в «Эпидемии» о военном времени вспоминает Удо Кир. Да и вообще нацизм – та же чума, от этого клише не избавиться.

Мор, война, опустошение и разброд – такой предстает объединенная Европа в изображении Триера. Описывая собственную одержимость Европой или приписывая ее персонажам, режиссер будто избавляется от континента, уничтожает его, стирает с карты, лишает конкретных примет, превращает в условный знак. Снимая трилогию, режиссер двигался назад по вымышленной хронологии. В «Элементе преступления» создается впечатление мира после крушения, катастрофы, в котором больше не имеют значения границы, национальности и языки. В «Эпидемии» рисуется картина этой катастрофы – чумы, становящейся причиной гибели всего живого на континенте. Наконец, в «Европе» появляются более-менее конкретные очертания нового мира накануне рождения (то ли скандинавское мифологическое обновление земли после Рагнарёка, то ли заря обычного послевоенного строительства). Таким образом, апокалиптическая ситуация закольцовывается.

Триер использует различные метафоры для обозначения «европейского» пространства. В «Европе» континент предстает железнодорожной сетью – будто незащищенной человеческой ноге опасно ступать на эту землю, и лишь рельсы и поезда могут позволить беспрепятственно передвигаться из одной точки в другую. В «Эпидемии» континент становится братской могилой – ведь при предполагаемых горах трупов, мертвых тел на пустошах условной Европы практически не видно; подразумевается, что прах успел стать прахом и земля потеряла имя, избавившись от населявших ее людей. Наконец, в «Элементе преступления» и отчасти в «Картинах освобождения» возникает образ континента как свалки, своего рода пикника на обочине.

Эта ситуация позволяет соединять несочетаемые образы и предметы, не заботясь о следовании здравому смыслу и логике, думая лишь о необходимом эмоциональном эффекте. В «Картинах освобождения» и «Элементе преступления» мы видим именно такую немотивированную помойку, которая в «Эпидемии» и «Европе» объясняется послевоенным или чумным кризисом цивилизации. Как лишенные прямых функций предметы, так и пустоты между ними позволяют создать алогичное абстрактное пространство, в котором и разворачивается действие. Дисгармонирующие образы – по классическому рецепту швейной машинки и зонтика на анатомическом столе – дезориентируют зрителя. Той же цели служит манера раннего Триера избегать общих планов, снимать долгими тревеллингами, запутывая и не позволяя понять, как выглядит помещение и какой оно величины. Пытаясь найти хоть какую-то систему координат, зритель ищет объяснения увиденным формам, читая их как символы. Здесь его ждет ловушка: однозначного прочтения не предполагается. Отвечая на вопрос о птицах в первых кадрах «Картин освобождения», Триер заявил, что очень любит символы, но теряет к ним интерес в тот момент, когда кто-то дает им ту или иную трактовку. Здесь уместно вспомнить о розовом бутоне из «Гражданина Кейна», так и не объясненном образе из шедевра Орсона Уэллса – одного из особо почитаемых Триером режиссеров.

Расширение пространства за счет сокращения общих планов приводит к противоположному результату: создается клаустрофобическое ощущение, столь родственное эстетике Кафки. Ощущение закрытого подвала или котельной-тюрьмы в «Картинах освобождения» усиливается суицидальными эпизодами. В «Элементе преступления» крошечные комнатки гостиниц или маленькие неудобные автомобили исчезают лишь на берегу непреодолимых водоемов, будь то лабиринт подземной канализации или озеро-море. В «Эпидемии», спасаясь от чумы и выживших людей, доктор скрывается в пещере-норе. А сценаристы фильма, въезжая в тоннель, придумывают попутно вставной сюжет с похоронами заживо одной из второстепенных героинь, медсестры – немедленно на экране возникает образ женщины, просыпающейся под землей в заколоченном гробу (на эту роль Триер мстительно определил свою нелюбимую жену Сесилию).

В «Европе» герой не может выбраться за пределы мчащегося к неизбежному крушению поезда, и глухая стена сменяется иллюзией двери или окна, забранных решеткой (в финале та становится причиной гибели Лео). Неуютное самоощущение в замкнутом пространстве подчеркнуто тем, что по сюжету оно всегда незнакомо: отель вместо дома в «Элементе преступления», чужой дом или поезд в «Европе», полное отсутствие жилья в «Эпидемии». Даже обжитый кем-то другим дом выглядит абсурдно неприспособленным для нормального повседневного быта: достаточно вспомнить занавеску из дома Озборна в «Элементе преступления», которую по специальному указанию режиссера повесили снаружи окна, чтобы она мокла под искусственно созданным дождем. Однако почти всегда Триер неожиданно дает своим персонажам, а заодно и зрителям, вдохнуть свежего воздуха, резко меняя убогую обстановку замкнутого пространства на почти безграничный открытый пейзаж. Самый очевидный контраст мы наблюдаем в «Эпидемии», когда Месмер покидает свое убежище и выходит на солнце. Но и раньше, когда он летит над полями на веревочной лестнице, спущенной с вертолета, вдруг открываются немыслимые и непреодолимые просторы. В сущности, они столь велики, что перед их величием человек оказывается не менее беспомощным, чем перед запертыми дверьми каморки. Помимо своей воли попав в обманчиво-спасительный лес, Лео из «Картин освобождения» оказывается связанным по рукам и ногам, а затем ослепленным. Его финальное вознесение над лесом, синхронно с восходом солнца, есть не что иное, как смерть. Так же и в «Элементе преступления» таинственная секта прыгунов с тросом находит в прыжках не только освобождение, но и гибель. По Триеру, человек – существо несвободное, столкновение со стихией для него хорошо кончиться не может.

Лишая пространство Европы цивилизованного облика, Триер, как заправский алхимик, разлагает его на четыре первоосновы – воздух, землю, огонь и воду. Адский огонь полыхает в окрашенной алым преисподней, где ждут своей участи нацисты из «Картин освобождения»; стремясь выжить, Лео ищет спасения в желтых интерьерах дома своей возлюбленной, где ветер колышет занавески, а затем окончательно отдается воздушной стихии, расставаясь с жизнью в зеленых декорациях леса (разные части фильма окрашены режиссером по-разному). Земля превращается в безразличное огромное кладбище тщетных человеческих стремлений и надежд, не метафорически, а вполне конкретно: трудно воспринять иначе мусорные холмы и равнины «Элемента преступления». Но, конечно, наибольшее внимание режиссер уделяет воде, вновь повторяя в этом Бергмана и Тарковского. Триер любит воду, он часами принимает ванну – этот процесс запечатлен в «Эпидемии», а в свободные часы плавает вокруг дома на каяке.

В «Элементе преступления» вода заполняет собой все, стирая столь необходимые следователю Фишеру отпечатки пальцев убийцы: будь то канализация, разделяющие дома каналы или открытый водоем. Нельзя забывать, что Фишер прибыл в Европу из Каира, ставшего его вторым домом, где вода в дефиците. Так и в «Эпидемии» мы не увидим очищающего огня, который, согласно традиции, один лишь и способен побороть чуму (по утверждению одного из персонажей, зачумленный город был предан огню). Зато в кадре все заливает болотистая вода – разносчик болезни. Другая «жидкая стихия», вино, тоже становится поводом для разговора о своего рода заразе – виноградной тле. А в «Европе» в воде находит свой конец наивный проводник-американец в исполнении Жан-Марка Барра. Вода окружает героев со всех сторон – постоянно льет дождь, который, по словам режиссера, позволяет лучше обрисовать силуэт человека и создать контрастную картинку. Европа Триера – затопленная Атлантида. Позже, покидая Европу, режиссер прощается и с водной болезнью: в «Рассекая волны» бушующая морская вода уже четко отделена от суши, в «Идиотах» водная стихия заключена в рамки обычного бассейна, а в «Танцующей в темноте» оборачивается маленькой и грязной речушкой по колено. «Догвилль» и «Мандерлей» – первые окончательно сухопутные фильмы Ларса фон Триера.

Человек, не путешествующий в реальности, Триер одержим путешествиями воображаемыми, картами и планами. Перечисление немецких городов в «Картинах освобождения» сопровождается тревеллингом по заводской свалке, на которой песочные бугорки или отработанные детали напрямую соотносятся с произносимыми географическими названиями. В «Элементе преступления» города, в которых Гарри Грей совершал убийства, будучи отмеченными на плане местности, превращаются в инициал «H»; кривоватая литера становится путевой картой для Фишера. В «Европе» говорит сам за себя невольный схематизм железнодорожных путей, соединяющих пункты назначения. В «Эпидемии», где собственно путешествие никак не отмечается графически, есть крайне важный эпизод, в котором Ларс и Нильс пытаются набросать план будущего сценария, вычерчивая на стене квартиры его схему, напоминающую маршрут на карте. Точно таким же образом сам Ларс фон Триер – не персонаж фильма, а реальный человек и режиссер – нарисовал на стене своего кабинета в студии «Zentropa» пятнадцать лет спустя план выдуманного города Догвилля, прилепив в условные квадратики домов фотографии актеров-персонажей. А позже этот план с поразительной точностью перешел из воображения автора в картину, декорации которой сводятся большей частью к «картографической» разметке на полу павильона. Таким образом радикально не похожая на первые фильмы режиссера американская часть его творчества во многом унаследовала приемы и методы перемещения в пространстве, освоенные Триером на заре карьеры.

Пункт назначения: Америка

Вновь Кафка. Во время написания своего первого – не оконченного и не опубликованного при жизни – романа «Америка» Франц Кафка, кажется, даже гордился тем, что не побывал в стране, где происходит действие его будущей книги, и намеренно допускал некоторые неточности, вроде обнаженного меча вместо факела в руке статуи Свободы. Не логично ли было предположить, что использовавший в своих ранних фильмах сюжетные мотивы «Америки» Ларс фон Триер тоже захочет рано или поздно снять фильм о стране, в которой он не был и в которую не собирается ехать? Так и произошло с наступлением нового тысячелетия, сперва в «Танцующей в темноте», а затем в «Догвилле» и «Мандерлее».

Благосклонный прием, оказанный «Танцующей в темноте» и «Догвиллю» в России (первый фильм, несмотря на «Золотую пальмовую ветвь», встретил в Европе массу критических отзывов и не имел успеха в Америке, «Догвилль» не удостоился ни одного международного приза и принес весьма скромные сборы), объясняется не столько изысканными вкусами нашей публики или агрессивным настроем в отношении Соединенных Штатов, сколько национальной культурной традицией. Задолго до Кафки Достоевский «отправил» героя «Преступления и наказания» Свидригайлова в Америку – где писатель также никогда не был, но к которой не уставал возвращаться в книгах, – что приравнивалось к переходу в мир иной, самоубийству. Все одержимые демонами персонажи «Бесов» приехали в Россию из Америки, туда же хотел бы бежать с Грушенькой Митя Карамазов: характерно, что в голливудской экранизации романа с Юлом Бриннером именно бегством в США и кончилось дело. А для русских читателей Достоевского Америка долго еще оставалась страной загадочной, недостижимой, волшебной: местом действия «Волшебника Изумрудного города» Александра Волкова, в котором слово «Канзас» звучало не менее волшебно, чем «страна Жевунов». Советский железный занавес и холодная война лишь усилили стереотип Америки как зазеркалья – для одних со знаком плюс, для других с минусом и только в России могла появиться на свет песня «Гуд-бай, Америка, где я не был никогда». С этой же Америкой, в которой он не был, здоровается и прощается в своих поздних фильмах Ларс фон Триер.

Американцы появились в фильмах Триера задолго до того, как он сам отважился «отправиться» в США. Еще в «Картинах освобождения» Лео находит Эстер в ее доме, где та крутит любовь с заокеанским солдатом-освободителем. В конфликте он не участвует, и даже отмщение Лео – дело рук датского сопротивления, а не строгих судей из-за океана. Всесильный, но безразличный наблюдатель, вынужденный ограничиться второстепенной ролью: таков американец в этом фильме. Более полный портрет пришельца из США – и уже не частный, а групповой – создан в «Европе», интрига которой зеркально повторяет сюжет «Америки» Кафки. Главный герой, прибывший в Германию из Америки Леопольд Кесслер, – персонаж столь же пассивный, сколь и его тезка-немец из «Картин освобождения». К моменту его прибытия в послевоенную Германию там уже правят бал американские военные власти. Их представитель – влиятельный полковник Харрис (эту роль исполняет культовый актер Эдди Константин, сыгравший когда-то главную роль в повлиявшем на «европейскую» трилогию «Альфавиле» Жан-Люка Годара), друг железнодорожного магната Хартмана, в семью которого попадает и Леопольд. Именно Харрис, воплощающий закон, прикрывает служившего нацистам Хартмана и приводит в его дом подкупленного Еврея, чтобы тот официально обелил коллаборациониста. Он же предлагает главному герою работать на союзников и следить за тайным сопротивлением выживших нацистов (некоторые из них прячутся в доме Хартмана).

Двойная мораль американца усиливает конфронтацию сторонников нового порядка с приверженцами сокрушенного старого. В еще более сложной ситуации оказывается Леопольд, которому чуждо двуличие. Простодушный герой, памятуя, что война закончилась, пытается остаться нейтральным, оценивая окружающих по их человеческим качествам, а не по лагерю, к которому они принадлежат. Именно это позволяет обеим сторонам использовать его в своих целях. В итоге он из-за своего неведения становится организатором крупнейшего теракта, результат которого – его собственная гибель. Поневоле в нестабильный мир Европы пришлый американец приносит несчастье.

Кафкианская составляющая проявляется и в «Эпидемии», из которой следует, что связующим звеном между фильмами датского режиссера и романами австрийского писателя был именно сценарист Нильс Ворсель. Перед кульминационной сценой Нильс разглагольствует о своей любви к Америке, которую бы не худо воплотить в фильме рано или поздно. Он даже рассказывает анекдот о своей переписке с девушками из Атлантик-Сити, с одной из которых он чуть было не познакомился – если бы не ее чопорная тетушка, воспрепятствовавшая контакту молодых людей. Комический эпизод невольно напоминает сцены ухаживания Карла Россмана за богатыми американскими наследницами в той же «Америке».

«Танцующая в темноте» стала первым «американским» опытом Ларса фон Триера. К тому моменту вышел и получил широкое признание в Дании эпохальный фильм учителя Триера, документалиста Йоргена Лета «66 сцен из Америки» (в 2003 году он снял и продолжение, «Новые сцены из Америки»). Снятый с позиций путешественника-антрополога, этот фильм с бесстрастным юмором и без видимого смысла соединял друг с другом неподвижные планы-картинки из жизни чужого континента. Вдохновленный Летом, но и одержимый желанием с ним посоревноваться – это желание не оставляло его вплоть до их совместного фильма-состязания, «Пяти препятствий», – Триер тоже отправился исследовать Америку. Разумеется, воображаемую: причин нарушать обет и совершать реальное путешествие на другую сторону земного шара не было. Решение сделать США местом действия «Танцующей в темноте» объяснялось несколькими факторами. Во-первых, по сюжету режиссеру было необходимо связать воедино эстетику классических мюзиклов и высшую меру наказания, причем непременно через повешение (практиковавшееся в 1950–1960-х годах именно в Америке). Во-вторых, международный состав актеров, в том числе голливудских, логически приводил к выбору места действия. В-третьих, после самого датского и самого реалистического фильма Триера, «Идиотов», ему хотелось сменить обстановку на как можно более фантастическую, выдуманную – недаром немалая часть «Танцующей…» происходит в воображении главной героини, – и здесь вновь идеальным выбором представлялась Америка.

Подбор актеров красноречив. В основном европейцы играют персонажей наивных и симпатичных: главную роль, иммигрантки Сельмы, – исландка Бьорк, ее лучшей подруги Кэти – француженка Катрин Денев, влюбленного в нее шофера грузовика – швед Петер Стормаре, любящего сына Джина – другой швед Владица Костич, доброго окулиста – немец Удо Кир, лояльного, хотя бы временами, менеджера на заводе – француз Жан-Марк Барр. Напротив, роли губителей героини исполняют сплошь американцы: отчаявшегося полицейского – Дэвид Морс, его глуповатой жены – Кара Сеймур, поневоле подводящих Сельму танцора Олдрича Новы и ее хореографа Сэмуэля – звезда мюзикла Джоэл Грей и Винсент Паттерсон соответственно.

За исключением этого правила, в котором тоже есть исключения, ничего антиамериканского в фильме нет. Америка выбрана столь же волюнтаристски, как родина главной героини. Когда Триера спросили на пресс-конференции в Каннах, почему ее зовут Сельма – имя-то не чешское! – он, ничуть не смущаясь, ответил: «Разве? А я был уверен, что чешское». Реальная этимология имени проста – одну из дочерей режиссера зовут Сельмой. Так же и Америка не узнается в деталях, за исключением звездно-полосатого флага у дома полицейского – как театральная декорация, он напоминает зрителю, где тот находится. Точно ту же функцию выполняет флаг в «Догвилле».

И все же выбор Америки как места действия не случаен. Рассказывая о судьбе очень маленького человека (фабричная работница, иммигрантка, мать-одиночка, да еще и слепнущая – кто может быть мельче?) в очень большой и могущественной стране, Триер просто не мог перенести действие картины в Данию, Германию или Великобританию. Чувство безнадежности и беспомощности перед лицом правосудия чужой страны рождается из географического отдаления: между героиней и ее покинутой родиной находится огромный океан. Америка в представлении Триера – воплощение системного массового мышления. Отсюда огромные заводы, где каждый работает одинаково быстро и хорошо (слепому там не место), отсюда судебный процесс, на котором убийца полицейского не может быть оправдан (даже если он – женщина и инвалид в придачу). Нарушая общепринятые законы – откладывая деньги, на которые полагается жить, не покупая сыну на день рождения велосипед, скрывая слепоту, – Сельма обрекает себя на гибель. Стоит ей высказать свое мнение о бывшей и новой родине на заводе, как невинные слова превращаются в роковое свидетельство на судебном процессе: «Она хвалила коммунизм». Но, странное дело, Америка отнюдь не представляется Сельме империей зла. Напротив, именно в этой стране она получает возможность вылечить болезнь глаз единственного сына, осуществив то, ради чего покинула родину. Кроме того, в Америке производят лучшие на свете мюзиклы. Когда эти слова звучат на суде, они вызывают у аудитории смех – им невдомек, что для Сельмы сентиментальные кинокомедии с песнями и плясками могут служить полноценным оправданием многих мучений и бед.

Для Триера не Голливуд, а вся Америка – полноценная фабрика грез. Только на этой почве может Сельма мечтать о мюзиклах, в которых она исполнит главную роль, и даже едва не сыграет на сцене в «Звуках музыки». Сохранив детские и юношеские воспоминания об американском кино, Триер воспроизводит их в «Танцующей в темноте», и все эмоциональные противоречия картины объясняются парадоксальными взаимоотношениями голливудских жанров. Гипертрофированная жестокость триллеров и детективов выливается в почти невыносимую сцену убийства Сельмой полицейского Билла. Суровое социальное кино дает о себе знать в эпизодах на заводе. Завораживающий формализм судебных драм чуть пародийно переосмыслен в сцене суда, а мрачная атмосфера тюремного кино – в заключительной части фильма. И если все это дисгармонирует со счастливыми и снятыми в иной стилистике (с использованием ста неподвижных камер вместо одной подвижной) танцевально-вокальными номерами из мира мюзикла, то не меньшую дисгармонию рождает тривиальное сравнение любого жанрового фильма со всеми хрестоматийными мюзиклами Голливуда. Мюзиклы стоят особняком, потому их и выбирает Триер.

Топография Америки в «Танцующей в темноте» включает всего несколько пунктов: завод, дом с трейлером в саду, больница, самодеятельный театр, здание суда, тюрьма. Симптоматично, что два главных места действия – завод и дом – соединены друг с другом железной дорогой, напоминающей о «Европе». На сей раз клаустрофобическое настроение создается без участия поезда и вагонов, поскольку обусловлено лишь слепотой Сельмы. Рельсы служат ей путеводной нитью, что является прозрачным намеком на опасный путь, на который ей предстоит вот-вот ступить ради единственного сына. Еще более аскетическую и скупую схему Америки представляет «Догвилль», карта которого – она же и есть сам город – нарисована мелом на полу съемочного павильона. Государство представлено одним населенным пунктом где-то в Скалистых горах – не зная, где это, Триер выбрал их исключительно за сказочно звучащее название. Население не превышает пятнадцати человек вместе с детьми. Когда-то городок был шахтерским, теперь здесь выращивают яблоки и шлифуют старые стеклянные стаканы, придавая им сходство с дорогим хрусталем; тем и живут. Весь пейзаж – невидимые глазу горы: это город-тупик, в который ведет дорога из ближайшего города. Дальше – обрыв. Догвилль состоит из одной центральной улицы и двух переулков, нескольких жилых домов, магазина, церкви и гаража единственного здешнего грузовика. На смену анонимным, но материальным пространствам «Танцующей в темноте» приходят воображаемые, но обладающие поэтическими названиями места: город, прозванный Собачьим, центральная улица Вязов, на которой не растет ни одного вяза, «Старая скамейка» (отчего она так зовется, бог весть, но аккуратная подпись мелом не позволяет забыть о названии). Впрочем, никакой идеологии в этих названиях нет – один сплошной прием: Триер отдает себе отчет, что нельзя быть условным во всем, где-то понадобятся и конкретные детали. Скажем, названия.

«Танцующая в темноте» была фильмом, действие которого лишь происходит в Америке. «Догвилль» – концептуальное произведение, открывающее трилогию «U.S.A.», по поводу которой режиссер дает детальные объяснения. По словам Триера, его взбесили упреки американских журналистов в Каннах после премьеры «Танцующей…» – почему, дескать, он снял картину о стране, в которой никогда не бывал? «Вы ведь сняли фильм о Касабланке, в которой не бывали», – парировал Триер и, как человек упрямый, решил посвятить Америке три фильма. Представляя «Догвилль» в Каннах, автор сопроводил его дотошным комментарием. По нему выходило, что «это Америка, но увиденная с моей личной точки зрения», что «это не исторический или научный, а эмоциональный фильм».

«В моих “американских” фильмах я отражаю ту информацию, которая доходит до меня, и свои чувства по ее поводу, – рассуждает Триер. – Разумеется, это не вся правда, поскольку я там не бывал (и все же могу утверждать, что знаю о США больше, чем создатели “Касабланки” о Касабланке)». Еще: «Будучи ребенком, я узнал, что, если тебе дана сила, надо быть справедливым и добрым, а этого в Америке мы не видим. Я очень люблю тех американцев, с которыми знаком лично, но в моем фильме больше от образа страны, в которой я не бывал, но к которой испытываю некоторые чувства. Я не считаю американцев более злыми людьми, чем остальные, но и не вижу, чем они лучше людей из государств-изгоев, о которых так любит говорить господин Буш. Я думаю, люди более или менее одинаковы повсюду. Что я могу сказать об Америке? Власть развращает. Это факт. И кстати, раз они так могущественны, я могу над ними смеяться – ведь этим я не причиню вреда Америке, так?» И наконец: «Я верю, что жители Догвилля были хорошими людьми, пока не появилась Грейс, так же как я уверен, что Америка была бы прекрасной, прекрасной страной, если бы в ней жили лишь миллионеры, играющие в гольф. Это было бы замечательное, мирное общество, но сейчас это не так, насколько мне известно. К сожалению, там живет и немало неудачников».

Но Триер не был бы собой, если бы не лукавил. Не случайно в другом месте и в другое время он говорил, что у всех жителей Догвилля – датские лица. Дело тут отнюдь не только в том, что прототипы художник всегда ищет рядом с собой. История, рассказанная в «Догвилле», универсальна, и изобразительная условность заставляет зрителя выстраивать предполагаемое место действия самостоятельно. Те, кто ненавидит Америку или, напротив, болезненно реагирует на любую критику в ее адрес, могут увидеть в фильме памфлет, но любой человек, способный к абстрактному мышлению, будет рассматривать картину как общечеловеческую притчу. Если бы не забавная реплика Тома Эдисона-младшего в самом начале картины – «мне кажется, эта страна о многом забыла», – по тексту диалогов невозможно было бы догадаться, что имеется в виду некое конкретное государство, а не выдуманный город из сказочного королевства.

Тем не менее упрямый Триер на каждом шагу напоминает незначительными и никак не связанными с основным сюжетом деталями, что место действия – Америка. Это для него – способ настоять на своем, а заодно заняться игрой с чужими стереотипами. Как только мы слышим радио, музыка сменяется речью президента США; Том тут же выключает приемник. Главное собрание жителей Догвилля, после которого меняется их отношение к пришелице, проходит 4 июля (одна из глав, на которые, по обыкновению, разбит фильм, так и называется – «В конце концов Четвертое июля»), и детский хор поет под американским флагом гимн. Всего несколько секунд, смешных и беззлобных, воспринимается как заставка в стиле Брехта: «Напомним, сейчас вы находитесь в США». Действие происходит якобы в годы Великой депрессии, но выражается это лишь в реплике садовода Чака, который ругает собственных детей, давших сторожевой собаке Моисею кость с мясом: нам, дескать, самим есть нечего. Только ведь и эта фраза скорее характеризует мизантропический характер персонажа, чем социально-экономическую обстановку.

Штамп следует за штампом. Америка – значит, флаг и День независимости. Великая депрессия – значит, голод и гангстеры в широкополых шляпах, разъезжающие на черных кадиллаках. На самом же деле нехватка провизии – лишь формальный повод, позволяющий горожанам угнетать терпеливую гостью. Гангстеры же занимаются противоправными действиями за кадром, лишь в последней сцене выполняя волю Грейс. Поэтому невозможно воспринимать в качестве серьезной политической критики даже самое откровенное высказывание Триера об Америке – фон финальных титров, нарезка фотографий из времен Депрессии под сопровождение классической песни Дэвида Боуи «Young Americans». Это момент чистого саморазоблачения американцев: автором фотоснимков, бесхитростно смонтированных Триером, было правительство США, документировавшее социальную катастрофу в 1930-х годах, а затем поместившее эти кадры в Национальный архив, где они и хранились. Ошеломляющий контраст с тремя часами антиреалистического действа – не идеологического, а эстетического свойства, и наибольшее впечатление на зрителя в любом случае производит библейский размах произошедших в картине событий, а никак не нужда, в которой находились когда-то какие-то американцы, по преимуществу давно сошедшие в могилу.

Остроумная игра с общими местами заметна и в кастинге картины. Пожилые звезды Голливуда, давно почитаемые Триером, Филип Бейкер Холл и Бен Газзара, были выбраны на роль провинциальных обывателей – более респектабельный Холл стал местным столпом общества, а Газзара получил роль слепого, позволив зрителям сравнить образ агрессивного и самоуверенного слепца на своей территории с беззащитным ослепшим чужаком из «Танцующей в темноте». Шарм кинозвезды старого Голливуда Лорен Бэколл перевоплотился в пошловатую повадку провинциальной торговки, а ее младшей сестрой и подпевалой было суждено стать звезде уже европейской, музе Бергмана Харриет Андерссон. Джеймс Каан отлично подошел на роль главы гангстеров: это уже не импульсивный бешеный мачо, каким он был в роли Сонни в «Крестном отце», а задумчивый философ, доросший до статуса дона Корлеоне. Наконец, фаворитка европейских режиссеров и главная чужеземка современного американского кино, австралийка Николь Кидман, получила роль беглянки Грейс, угнетаемой и используемой коренными жителями США. Французские критики сделали забавное наблюдение: возлюбленного героини Николь Кидман зовут Томом, и наверняка в этом можно прочитать намек на Тома Круза, много лет бывшего мужем актрисы. На протяжении всего фильма она ждет от любимого мужчины помощи – тщетно, а в финале, к общему восторгу, лично подносит пистолет к его виску: «Некоторые вещи приходится делать самой». Думал об этом Триер или нет (известно наверняка, что еще на стадии написания сценария он надеялся взять на главную роль именно Кидман), остается неизвестным.

Всегда найдется место и для более глобальных трактовок: многие прочитали образ Грейс как воплощение Европы, которую Америка спасает от нацизма, чтобы затем многократно унижать и насиловать. Все вроде бы сходится, кроме одного – внимательно посмотрев предыдущие фильмы Триера, любой поймет, что режиссер далек от того, чтобы винить в несчастиях Европы американцев. Те, кого оскорбил «Догвилль», готовились к оскорблению. Недаром эмоциональный шок, в который повергла Европу «Танцующая в темноте», прошел в США вовсе не замеченным – узкий прокат и единственная анекдотическая номинация на «Оскар» за лучшую песню свидетельствуют об этом. Прямые цитаты из «Танцующей…» в «Чикаго» вовсе не были замечены американской прессой, а заслугу Триера в воскрешении моды на ретромюзиклы продолжают отрицать. «Догвилль» заставил одного из американских журналистов написать, что впечатление от фильма сравнимо с просмотром в замедленном воспроизведении документальных кадров с самолетами Усамы бен Ладена, врезающимися в башни Всемирного торгового центра. Разумеется, это комичное преувеличение.

«Дорогая Венди» – следующий «американский» сценарий, написанный Триером после «Догвилля» и до второй части трилогии, «Мандерлей». В нем отдельно взятый американский городок использован как условный плацдарм для развития различных поведенческих моделей – точно так же как и в «Догвилле». Самый непривлекательный из персонажей, играющий в добряка шеф полиции (вновь, после «Танцующей в темноте»), любит разглагольствовать о «судьбах этой страны»: его умозрительный патриотизм, как и умозрительный страх горожан перед мифическими бандитами, позволяет свершиться кровавой бойне в последней сцене. Вновь Триер изображает США как страну утопий или, лучше сказать, страну-утопию, где предполагаемое и воображаемое – счастливые судьбы героев мюзиклов, доброта простых и честных бедняков, равные возможности различных неудачников – занимает место реального. А над этим воображаемым пространством реет звездно-полосатый стяг, эмблему с которым надевают на грудь идущие на смерть стрелки-«денди», готовые сразиться в безнадежном поединке с доблестными правоохранительными органами.

Если включать в заявленную Триером и все-таки им не законченную трилогию «U.S.A.» поставленную по его сценарию Томасом Винтербергом «Дорогую Венди», можно будет считать проект завершенным. А запланированный «Васингтон» так и не был снят из-за провала «Мандерлея». Причиной неуспеха картины – более категорического и явного, чем в случае «Догвилля», радикализм которого впечатлил даже многих из тех, кому фильм не понравился, – стал полный повтор формального решения. Зрителя уже не удивляло пространство – пусть на этот раз начертанное не белым мелом на темном полу павильона, а, наоборот, черным углем на светлом фоне, но при этом организованное точно так же, как в «Догвилле». Сюжет вновь представлял собой путешествие Грейс в обособленный уголок Америки, символически воплощающий США как таковые, и столкновение ее прекраснодушия с суровой реальностью. Желая сделать как лучше, она лишь доводила ситуацию до кризиса, хотя на этот раз эскорт из гангстеров переводил ее из разряда жертв в категорию угнетателей. Даже финальный моральный парадокс мало кого всерьез взволновал.

Один из самых оригинальных и подрывных фильмов Триера может быть (и вновь ошибочно) расценен как первый неподдельно антиамериканский в его карьере. Ведь речь идет о рабовладельческих и рабских инстинктах – наследии самого мрачного периода национальной истории, язвы которого, по версии датского провокатора, не излечены Гражданской войной и реформами ХХ века. Полвека спустя после отмены рабства на плантации Мандерлей рабы по-прежнему служат белым господам, а те хлещут их кнутом и ранжируют по категориям, занесенным в особую книгу, «Закон Мэм» (в роли старой Мэм, умирающей в первых кадрах фильма, вновь занята подружившаяся с режиссером Лорен Бэколл). Взявшись исправить ситуацию, принесшая в Мандерлей демократию Грейс наводит там новые порядки, но ее неспособность изменить человеческое мышление отражается именно в неумении прочесть местные топонимы и разобраться в географии. Она приказывает вырубить «Сад старой дамы», чтобы починить прохудившиеся крыши в хижинах рабов, и в результате пыльная буря приносит на плантацию бурю и неурожай. Схематизм нарисованной на земле усадьбы в данном случае идеально отражен в схематичном мышлении героини-освободительницы и легко с ней соглашающихся зрителей. Так же ошибочно видеть в «Мандерлее» манифест, направленный против лицемерия Америки, не желающей по-настоящему освобождать бывших рабов и признавать их равными. Речь в фильме идет, скорее, о рабской участи любого человека, подчиненного законам общества: падающая в объятия брутального негра-одиночки Тимоти Грейс с наслаждением испытывает это рабство и на себе. Слабость и несовершенство людей – вот единственный закон, куда более жестокий, чем могло бы прийти в голову любому плантатору.

Как обвинять Триера в нападках на Америку, если в каждом новом фильме он уносится фантазией именно туда, становится, по собственному выражению, ею одержим, помещает туда все свои страхи и свои надежды, а значит – неминуемо любит, хотя и по-своему, ту землю? Родную Европу режиссер лишал знакомых очертаний, размывал и деформировал, а Америку он, напротив, творит заново и реконструирует. Не избавляется от нее, как от Европы, – напротив, на свой лад стремится к ней. А желание стать в позу провокатора, чтобы из чистого задора дразнить всесильные США, вызывает, скорее, симпатию.

Пункт назначения: космос

Новый поворот в причудливом маршруте Ларса фон Триера – «Антихрист»: в этом фильме попросту нет места действия (адрес на конверте, если всмотреться, предполагает ту же Америку, но больше ни одного намека на это нет). Пространство предельно условно, даже главные герои, Он и Она, вовсе лишены имен, а по-английски говорят исключительно для удобства зрителя. Ну, и еще потому, что Уиллем Дэфо – американец, а Шарлотта Гэнзбур – наполовину англичанка. В прелюдии к фильму режиссер впервые со времен «Эпидемии» возвращается к стилизованному изысканному черно-белому изображению, то есть демонстративно вновь отсылает к миру воображаемого, которому и посвящена картина.

Пока мужчина и женщина занимаются сексом, их ребенок выбирается из кроватки и залезает на подоконник. Его завораживает снег, медленно падающий с неба, и он делает шаг навстречу снегу – падает из окна и разбивается. Смертельное движение навстречу природе – то самое, вектор которого становится в «Антихристе» решающим. Переживая боль утраты, родители решают отправиться в загородный дом, в лес, где провели с ребенком прошлое лето. Подальше от цивилизации, от умствований, от логики. Поэтому лес, где происходит большая часть действия, хочется написать с большой буквы: Лес. Это пространство, позволяющее героям, в прямом смысле слова, выйти в астрал, забыв о географии, обществе и даже времени (в Лесу нет ни мобильников, ни гаджетов, ни иных видов связи с остальным миром).

Если раньше Триер создавал искусственную Европу из сотен живописных обломков, то теперь он довольствуется найденным в Германии природным ландшафтом, остраняя его при помощи радикального замедления движения: переход в эту сновидческую зону делает угрожающим любое колыхание травы или ветвей на ветру, а обычный дождь начинает казаться вестником апокалипсиса. Главные герои фильма воспринимают Лес по-разному. Для мужчины это пространство, очищенное от дополнительных смыслов, своеобразный детокс для ума. Для женщины, связывающей Лес с воспоминаниями о погибшем сыне, глубинным смыслом наполнен каждый мостик через ручей, пересечение которого вдруг становится серьезным подвигом. Это возвращение символизма по-триеровски, когда ни один из образов не подлежит однозначной расшифровке. Вместо предполагаемого излечения – перехода женщины на рациональную сторону – мужчина-логик заражается безумием, то есть способностью видеть за каждым явлением скрытый смысл. Одушевление природы происходит через сны, видения и галлюцинации, которые с каждой минутой все крепче соединяются с реалистическим пластом происходящего. И вот уже лисья нора оказывается убежищем для мужчины, за которым гонится олицетворенный Антихрист – его сошедшая с ума жена-ведьма.

Бывший рай – недаром герои прозвали свой лесной домик «Эдемом» – осквернен явлением человека, давно изгнанного из всевозможных парадизов: теперь у него, стоит ступить на эту почву, земля горит под ногами, в буквальном смысле. «Природа – церковь Сатаны», – сообщает Она Ему. Безобидные улитки, прячущиеся в траве насекомые, сыплющиеся с ближайшего дуба на крышу домика желуди – все они начинают казаться знамениями грядущего несчастья. Животные же – не менее важные для художественного строя картины, чем актеры-люди, – активно участвуют в происходящем (возможно, Триер таким образом пытается искупить вину перед лошадьми, которых он, по примеру Тарковского, мучил на съемках «Элемента преступления», и безвинно убитым ослом Люцифером на съемках «Мандерлея»). Косуля с мертвым плодом, агрессивная ворона, выпотрошенный лис, произносящий в камеру ключевую реплику: «Хаос правит миром!» – в финальных титрах специально отмечено, что никто из них не пострадал. Все трое суть воплощенная природа, обретшая сознание и голос, ожившее пространство, не согласное быть лишь фоном для человеческих страстей. Неудивительно, что к финалу животные превращаются в олицетворения трех стихий, давших подзаголовки главам, на которые разделен фильм: Скорбь, Боль, Отчаяние (мистификатор Триер также называет их «Тремя нищими»).

Ближе к финалу, в кульминационный момент, обездвиженный множественными травмами герой смотрит в ночное небо и видит, как звезды складываются в силуэты косули, лиса и вороны. «Нет таких созвездий», – протестует он едва слышным голосом. В этом крохотном эпизоде – зародыш следующего проекта режиссера, фильма-катастрофы «Меланхолия». Тот же Лес, превращенный бесконечным замедлением в заколдованное пространство, предстает уже в увертюре к фильму как земное отражение космического парада – явления невесть откуда взявшейся планеты Меланхолии, чья орбита неожиданно пересеклась с орбитой нашей планеты. Отныне Триеру недостаточно вселенной, построенной им на Земле, он управляет и светилами.

«Меланхолия» разделена на две половины. Первая, названная по имени главной героини «Жюстина», рассказывает о ее неудавшейся свадьбе в роскошном замке (фильм снимался в замке Тьолонхольм в Швеции), где живет с мужем и сыном ее родная сестра. Все идет не так, на Жюстину (лучшая роль Кирстен Данст) волнами накатывает депрессия, мать сыплет обвинениями, отец трусливо скрывается, и в итоге она всех посылает подальше – от босса, готового предложить ей повышение, до ни в чем не повинного жениха. Это земная часть. Вторая, названная именем прагматичной сестры Жюстины, семейственной Клэр, – небесная. В ней к Земле приближается космическое тело, столкновение которого с нашей планетой – поначалу маловероятное, в финале уже неотвратимое – приговаривает к высшей мере все живое, но излечивает Жюстину от затяжной депрессии.

Земная, насквозь искусственная, гармония воплощена в картинном поместье на берегу моря и расположенном на его территории поле для игры в гольф – главном предмете гордости владельца замка Джона (Кифер Сазерленд). Именно это регулярное выморочное пространство донельзя раздражает Жюстину, которая постоянно норовит как-то его осквернить: то помочиться в одну из лунок, то заняться на поле сексом с самым ничтожным из гостей, клерком-карьеристом. Именно мертвящее совершенство срежиссированных свадебных ритуалов уничтожает в ней те чувства, которые, как кажется в начале фильма, она еще питает к родным и жениху. Жюстина, конечно, один из многочисленных автопортретов Триера: она разрушает окружающее именно потому, что оно слишком идеально организовано. Зато летящая к Земле Меланхолия не просто интересует, но сексуально возбуждает ее. Нагая, раскинувшись на берегу, она купается в холодном свете голубой планеты-убийцы, призывает ее: совокупление приравнено к смерти и тем самым привлекательно. Под воздействием магнитного поля Меланхолии сбивается и скучная земная регулярность. Насекомые, животные и птицы разлетаются кто куда, почва теряет плотность и превращается в трясину, перестают функционировать даже самые совершенные механизмы, а воздетые к небу пальцы героини освещаются огоньками святого Эльма.

Героиня Шарлотты Гэнзбур в «Антихристе» называла природу церковью Сатаны; Жюстина в «Меланхолии» последовательнее – она называет злом, подлежащим уничтожению, всю жизнь на земле. Однако перед племянником «железная тетя», настаивающая на честности в любой ситуации, решает разыграть последний спектакль: собрать шалаш из собранных в лесу ветвей и убедить ребенка, что это шаткое строение защитит его от верной гибели. Что это – капитуляция Триера перед неизбежной для кинематографа потребностью в утешительном вранье? Вероятно, нет: волшебный домик – метафора умозрительных построек, примером которых является любой из фильмов режиссера. От жестокой жизни и тем более смерти это убежище не спасет никого, но даст иллюзию, которая позволит сохранять спокойствие до самого финала. В этой анекдотичной конструкции – эхо нарисованного мелом Догвилля и начертанного углем Мандерлея, условная Германия «Европы» и стены больничного «Королевства». В ней и ответ на вопрос о том, что человек способен противопоставить приговору безжалостной природы: воображаемое убежище собственной черепной коробки.

Превосходную метафору лабиринта, в котором человек заперт пожизненно и из которого не выберется, пока не разберется в самом себе, представляет декорация первой сцены «Нимфоманки» – третьей части «трилогии депрессии», начатой «Антихристом» и «Меланхолией». Кирпичный двор, который со стороны кажется замкнутым, место финальной конфронтации героини, одержимой сексом Джо (вновь Гэнзбур), с ее бывшим возлюбленным и приемной дочерью. Но пока об этом никак не догадаться: неподвижная, еле дышащая, избитая и униженная женщина лежит на земле под падающим с небес снегом. Выход из этого пространства – диалог с самой собой, со второй, до поры до времени скрытой ипостасью своего я, по-мужски рациональной. Это второе я, которому в «Антихристе» была дана профессия психотерапевта, в «Нимфоманке» оказывается одиноким холостяком Селигманом, приглашающим Джо в свою квартирку – выпить чая с молоком и прийти в себя. Собственно, этот чай – единственное указание на то, что действие, возможно, происходит в Великобритании (позже на экране невзначай мелькнут фунты стерлингов и автомобили с правым рулем).

Комната, больше похожая на монашескую келью, где Джо исповедуется Селигману, – пространство замкнутое, темное, ночное. В нем закоулками и тупиками лабиринта оказываются немногочисленные артефакты, каждый из которых служит зачином для очередной главы жизнеописания Джо: рогалик, кассетный магнитофон, книга, картина, икона, зеркало, искусственная муха для рыбалки. Селигман – тюремщик поневоле, стремящийся использовать каждый из объектов как ключ, чтобы выпустить пленницу. Скажем, муха создает параллель с наживкой, переводя разговор о сексе из опасного морального поля в естественно-физиологическое, а кассетник помогает превратить полигамию героини в полифонию по образцу Баха или Палестрины. Однако сама героиня, пленница собственной природы, жаждет другого освобождения: как замечает она сама, ее единственный грех – склонность ждать от заката «чего-то большего». Умозрительный мирок Селигмана довольствуется, напротив, меньшим, случайно отраженным на кирпичной стене солнечным зайчиком (отсветом того «альпенглюнена», которым наслаждалась в «Догвилле» Грейс). Поэтому финал фильма, парадоксально рифмуясь с зачином, происходит и вовсе в абсолютной тьме, избавляясь от обманчиво-оптимистичного обещания солнца, которым привык довольствоваться Селигман.

В урбанистической «Нимфоманке» почти уничтожены приметы конкретной страны или города. Мир увиден героиней «сквозь тусклое стекло» (если употребить выражение, использованное в Библии и, вслед за ней, Бергманом). Триер дословно переводит метафору в визуальные образы. Сначала это полупрозрачная дверь в купе первого класса, где Джо впервые в жизни займется оральным сексом; потом – дверь в офис ее босса, которым оказывается когда-то лишивший ее невинности Джером; наконец, дверь в коридор дома, где принимает своих клиентов садо-мазо-гуру К. Вырваться к ясности она способна лишь в редких воспоминаниях о детстве, когда боготворимый Джо отец-врач водил ее в ближайший парк любоваться на деревья. Позже, в тяжелые моменты жизни, она утешается, листая альбом с собранным много лет назад гербарием. Каждый фильм Триера – такой же гербарий, напоминание о существующей где-то рядом, прекрасной, но недоступной испорченному и слабому человеку, природе.

Гуляя по парку зимой, отец Джо рассказывает ей о том, что когда опадают листья, обнажаются души деревьев – трогательно некрасивые, заслуживающие любви в еще большей степени. Он показывает ей и ясень, и тополь, и липу, а потом «свое дерево» – дуб. Поиск гармонии и смысла жизни героиней, проходящей через любовь и ревность, распутство и стыд, одиночество и преступления, – это поиски своего дерева, которое удостоверит ее право на естественное, правомочное существование среди не похожих на нее особей. Не случайно многие важные события ее жизни происходят именно там, в парке: она знакомится с новыми любовниками, встречает после долгого перерыва возлюбленного, принимает решение изменять мужу, потом объясняется с подопечной, которую удочерила и которой готовится передать криминальный бизнес. Но дерево удается отыскать в момент самого глубокого кризиса. Оставшись без семьи, друзей и коллег, Джо забирается в безлюдные края и на горе – через пропасть – встречает одинокое, согнутое под гнетом стихий, но не сломленное дерево. Это щемящее окончательное, чисто романтическое – в духе Каспара Давида Фридриха – признание своей неприкаянности и одиночества явно относится не к одной только Джо, но и к ее создателю Ларсу фон Триеру.

Пункт отправления: Дания

Даже управляя вселенной, он остается датчанином до мозга костей. На пике популярности Ларс фон Триер вдруг заявляет о намерении прервать любые путешествия – даже виртуальные, кинематографические – и снять в качестве следующего фильма малобюджетную комедию на датском языке. Премьера «Самого главного босса» назначена на скромнейшем Копенгагенском международном фестивале. Этот фильм – вероятно, наименее претенциозный из всего наследия Триера, – лучше других свидетельствует о его преданности Дании.

«Самый главный босс» – рассказ об одной датской IT-компании, фактический руководитель и владелец которой Равн (сотрудники считают его всего лишь юристом) решает продать бизнес исландцам, забрав все вырученные деньги себе. В том числе деньги за таинственный продукт под названием «Brooker-5», разработанный шестью «стариками», основателями фирмы. Для осуществления незаконной сделки он нанимает безработного актера Кристофера (Йенс Альбинус, игравший в «Идиотах» тезку этого персонажа), который должен сыграть роль приехавшего из Америки «самого главного босса», невидимого начальника: на него Равн привык сваливать все непопулярные решения. Осмотревшись на месте, познакомившись с сотрудниками и проведя первый тур переговоров с вечно недовольным исландским бизнесменом Финнуром, Кристофер понимает, что теперь для него дело чести – как-то помешать мошеннику. Однако его связывает подписанный договор, кроме того, согласно его внутреннему кодексу чести, роль надо сыграть до конца.

Изобретенный Триером трюк с компьютером, заменяющим оператора (так называемый automavision), помогает снимать офисную Данию будто шпионской камерой – неброско, даже неуклюже, с холодным парадоксальным юмором. Голые безликие помещения, где над неизвестными проектами корпят служащие, – те же схематичные павильоны «Догвилля» и «Мандерлея», только без брехтовской позы. Однако, как и там, только люди имеют значение – и их взаимоотношения позволяют выстроить комедию, не погружаясь в профессиональные детали. «Самый главный босс» – вторая, после «Идиотов», попытка (недаром трое актеров пришли в проект оттуда: кроме Альбинуса это Хенрик Прип и Луиза Миериц) нарисовать коллективный портрет датчан. Они наивны и простодушны – как крестьянин Горм (Каспар Кристенсен), бросающийся бить морду неожиданно объявившемуся начальнику, – но отходчивы и добры: стоит показать немного напускного тепла, и стокгольмский синдром берет свое. Одна сотрудница (звезда «Догмы» Ибен Хьеле) готова отдаться боссу, ничего не требуя взамен, другая, более застенчивая (Мия Лине) собирается и вовсе выйти за него замуж, невзирая на перспективу увольнения.

Датчане для Триера – те же дети: на них он смотрит со снисходительной нежностью многодетного отца и симпатией закоренелого инфантила. Такими они представали еще в «Королевстве», где, под презрительными взглядами шведа Хелмера, гонялись за привидениями и боролись с невежеством посредством участия в масонской ложе. Неизменным это качество оставалось в «Идиотах», где, изображая умственно отсталых, хулиганы-интеллектуалы демонстративно и концептуально впадали в детство: дурачились в общественном бассейне, обходили дома с аляповатыми рождественскими поделками, беззастенчиво били на жалость, издеваясь над политкорректными согражданами. В «Самом главном боссе» главной причиной, заставляющей Равна (на его роль не случайно выбран Петер Ганцлер, со времен популярного «Итальянского для начинающих» привыкший играть роли трогательных симпатяг) врать своим коллегам, оказывается не жажда наживы, а желание быть всеобщим любимцем. Договариваясь с Кристофером о встрече на нейтральной территории – Триер пользуется этим для кратких экскурсий по любимым местам датчан, – Равн приводит его то в кино, то к киоску с хот-догами, а один из раундов переговоров происходит на крутящейся карусели, под мороженое. Этот уютный и трогательный тотальный детский сад – Дания, которая в глазах Триера совсем не похожа ни на мифическую Европу, ни на придуманную Америку.

Но со своей натурой режиссер ничего поделать не может. Умиляясь соотечественникам, он время от времени отъезжает вместе с камерой куда-то в сторону, показывая на общем плане уродливое здание (в его недрах и разворачивается почти все действие) и иронически комментируя происходящее. Он, как когда-то Хелмер, а теперь – крикливый и скандальный Финнур, не менее истово ненавидящий датчан за сентиментальность и мягкотелость, готов наказать их за прекраснодушие, как наказывает сама жизнь. Недаром его герой-актер изображает босса, приехавшего издалека – разумеется, из Америки. На самом же деле сам Кристофер – датчанин, который поклоняется иностранному авторитету, мифическому гениальному драматургу Гамбини. В хорошей драматургии роли злодеев всегда привлекательней и интересней ролей героев, так что «самый главный босс» все-таки в итоге покажет себя с худшей стороны. И это тоже типичный Триер, чьим развернутым и откровенным, в немалой степени карикатурным, но от этого не менее правдивым автопортретом остается этот скромный фильм.

Хотел ли Ларс фон Триер быть боссом? Как вышло, что режиссер, очевидно ориентирующийся на классическую модель поведения гения-затворника, оказался вдруг лидером целого движения и главой крупнейшей в стране киностудии? Парадокс или закономерность? Да, он действительно не общается с журналистами, боится путешествий, живет отшельником, позволяет себе неполиткорректные высказывания. Тем не менее, собрав все доступные сведения о нем, понимаешь, что он типичный представитель своего народа, который, если верить путеводителям, придает огромное значение мнению окружающих и включенности каждого в ту или иную общность. Желание быть «одним из» проходит красной нитью через всю биографию Триера, включая полуанекдотические факты, вроде его одержимости иудаизмом, многократных посещений синагоги и соблюдения кашрута в ранней юности. Позже режиссер узнал, что его отец-иудей не был его биологическим родителем, и решил сделаться коммунистом, как мать. Максимально отгородившись от внешнего мира, не приехав даже в Канны, где триумфально прошла премьера фильма «Рассекая волны», а позже он был награжден, два года спустя Триер явился на каннской лестнице с манифестом «Догмы». Представить себе любого из его духовных учителей с радикальным манифестом собственного сочинения невозможно: ни Дрейер, ни Тарковский, ни Бергман никогда не согласились бы будоражить общественность подобным образом.

Ларс фон Триер никогда не выходит на люди, даже в родном Копенгагене, но это не мешает ему оставаться настоящей звездой. Победа «Танцующей в темноте» в Каннах сравнивалась газетчиками с победой датской футбольной сборной. Дошло до того, что в прокате с успехом прошли документальные фильмы известного режиссера Йеспера Яргиля о Триере и методах его работы (особенно «Униженные» – дневник съемок «Идиотов»). При упоминании национального гения № 1 – Дрейера – почти каждый устало закатит глаза к потолку, от имени Билле Аугуста презрительно сощурится – променял своих на «Оскар», а назовешь Триера, и глаза загорятся. «Ларс, он такой скромный!» – говорят с умиленной улыбкой датчане, любящие Триера братской любовью.

Братьями Ларс фон Триер окрестил троих своих товарищей по манифесту «Догма», неизменно оставаясь – хотя бы на правах автора идеи – старшим. «Я с самого начала не понимала, в чем смысл последнего пункта манифеста “Догмы”, почему имя режиссера не должно быть упомянуто в титрах – кажется, чистый выпендреж, – утверждает продюсер «Идиотов» Винка Видеман, – но в Каннах я внезапно все поняла: когда Томас Винтерберг вышел получать награду за “Торжество”, он поблагодарил со сцены жюри, он был горд и, только сойдя со сцены, вдруг понял, что забыл о главном – сказать спасибо братьям по “Догме”. Думаю, смысл в этом: в усмирении личной гордыни». Специфический коллективизм – плод «обета целомудрия», который, возможно, мог родиться только на датской земле.

Ведь первое свойство датского кино, которое бросается в глаза, – это его семейственность. Даже попросту посмотрев внимательно на титры нескольких датских фильмов, можно увидеть постоянно повторяющиеся фамилии: речь идет вовсе не об однофамильцах, а о родственниках, мужьях и женах, братьях, сестрах. Разве что не отцах, поскольку современное датское кино – явление молодое, и все основные его представители – люди одного поколения. Недаром Сесилия Хольбек-Триер оставила фамилию бывшего мужа: это свидетельствует и об авторитете бывшего «анфан террибля», и об общей ориентации на семейные ценности. А принадлежность Триера к «семье», как в буквальном, так и в «мафиозном» смысле, объясняется прежде всего общими корнями: все, за незначительным исключением, датские кинематографисты – выпускники Копенгагенской киношколы.

Поступить в эту Киношколу непросто. Здесь идет строгий отбор, платное обучение не предусмотрено вовсе. Все курсы читают на датском, и иностранных студентов тут никогда не было. Наконец, каждый абитуриент обязан представить как минимум две киноработы: другими словами, неофитам или чужакам сюда проникнуть нелегко. Правда, в Дании существует немало киноателье («workshop’ов»), куда, по идее, может прийти со своим проектом любой. Его научат снимать кино и помогут с профессиональным оборудованием. Только денег не дадут. Искусство требует если и не жертв, то вложения энергии и таланта. Самое известное из таких ателье функционирует непосредственно в здании Киноинститута – сюда открыт доступ любому, кто пройдет со своим проектом комиссию, состоящую большей частью не из продюсеров, а из собратьев-режиссеров. Никаких ограничений на тематику или жанр нет: хоть анимация, хоть рекламный ролик или видеоклип, тем более игровой или документальный, короткометражный или полнометражный фильм. Будь талантлив, остальное приложится. Обстановка в ателье на верхнем этаже Киноинститута сведет с ума любого неподготовленного визитера: молодые (по преимуществу) люди снуют туда-сюда, между монтажными и звуковыми студиями, что-то пишут на компьютерах, вглядываются в экраны, на которых пытаются разобрать результаты собственного труда. Вещи в беспорядке набросаны на старую софу, которую не выбрасывают уже лет тридцать. Она тут на правах музейного экспоната – на ней когда-то спал Ларс фон Триер. Впрочем, обстановка в основных помещениях Киноинститута мало чем отличается: повсюду творческий беспорядок и висят боксерские груши. «Чтобы режиссеры, которым отказали в их проекте, могли срывать зло не на нас», – шутят здесь.

Чуть более упорядоченной выглядит сама легендарная Киношкола – небольшое двухэтажное здание, увитое плющом, рядом с которым можно наблюдать живописную стоянку велосипедов. Центральный холл открывается входящему сразу; здесь же перекусывают во время больших перемен студенты, тут находится и предмет гордости – огромная полукруглая аудитория, она же кинозал. У входа – старый, на вид корабельный, колокол, который возвещает о начале занятий. Или очередного сеанса. Простор, открытость природе – многие учащиеся с задумчивым видом бродят по внутреннему дворику, – распространенность вширь, а не ввысь сразу бросаются в глаза. На нескольких факультетах обучаются всем кинопрофессиям, кроме актерской. Все актеры датского кино – выпускники Театральной школы, которая находится здесь же рядом. Студенты двух учебных заведений проходят обязательную стажировку друг у друга. Самый известный из факультетов Киношколы – сценарный, возглавляемый живой легендой, учителем всех без исключения датских кинематографистов Могенсом Руковом (он не только учил Триера, но и помогал ему во многих начинаниях, был консультантом на съемках «Идиотов» и придумал название «Догвилль»). Сегодня Руков больше разъезжает по разным странам с семинарами и учебными программами по датскому кино, чем преподает на родине. Что, впрочем, никак не сказывается на его престиже в Киношколе. Кстати говоря, отчасти благодаря ему просветительско-миссионерская деятельность стала одним из главных направлений работы датского Киноинститута: под началом Рукова группы датских кинематографистов разъезжают по всему миру (после Лондона и Парижа они приезжали в Москву, а затем и в Петербург), объясняя коллегам на наглядных примерах феномен своей «новой волны».

Киношкола располагается в самом странном районе Копенгагена, неподалеку от так называемого «свободного государства Кристиания» – тут старые дома были отданы бездомным, которые образовали на свой страх и риск подобие коммуны. Повлиял ли их пример на руководство Киношколы, бог весть, однако основные принципы, исповедуемые нынешним ректором Полом Несгаардом, в чем-то напоминают о Кристиании: преподаватели предоставляют ученикам абсолютную творческую свободу, для дипломной работы может быть выбрана любая тема и форма, зато обязательно воспитываются корпоративная этика и чувство товарищества. Может показаться, что эта установка то ли советская, то ли американская, но факт есть факт: в современном кино, стремящемся к оригинальности и самобытности, датчан выделяет цеховой принцип. Они все – дети правительственной политики 1960-х, когда было принято судьбоносное решение об открытии Киношколы (собственно, феномен Триера стал первым плодотворным итогом действий государства, направленных на выращивание новых кадров в области кино). Они все – равные среди равных.

Вторым по значимости учреждением датского кино является Копенгагенский киноинститут. Его функция – посредническая; он определяет, какие фильмы получат господдержку. Его здание находится в самом центре Копенгагена, в двух шагах от главной пешеходной улицы и непосредственно напротив Королевского парка, где расположен летний дворец правящего семейства. Сотрудники института очень серьезно объясняют, что нарочно выбрали для конференций и встреч зал, огромные окна которого выходят на ворота парка, чтобы в свободные минуты любоваться природой. Эта неожиданная встроенность громоздкого современного здания со множеством переходов и скрытых коридоров (там же находятся архивные помещения и музей кино) в естественный контекст вообще характерна для Дании – ту же гармонию с окружающей средой можно найти в расположении любой из киностудий или Киношколы.

Знаменитая «Zentropa» тоже выглядит как студенческий кампус. Флаг независимого кинематографического конгломерата «Филмбиен» реет над скромным киногородком под Копенгагеном. Здесь работают Ларс фон Триер, Лоне Шерфиг, Томас Винтерберг, Серен Краг-Якобсен, Сусанна Биер и многие другие. Невысокие домики под красной черепицей, идиллическое зрелище бывшего военного лагеря, превращенного в кинематографическую лабораторию. Посреди – столовая со шведским столом, у которого кормятся все здесь работающие, без исключения. Тот же Триер, бегающий от журналистов, ест здесь со всей своей семьей, которая в период особо напряженной работы над картиной буквально поселяется в киногородке.

На постаменте меж павильонов установлен танк времен Второй мировой войны, преподнесенный Дании в дар правительством США. Руководство «Филмбиена» просило у властей разрешения забрать танк себе, но им ответили, что правительство не вправе продавать или отдавать столь дорогой дар. Теперь, вполне в духе склонного к абсурду датского кино, ежегодно на студию приезжают правительственные эксперты, проверяющие, исправна ли техника. Другая здешняя достопримечательность – сауна с бассейном на открытом воздухе: склонный к водным процедурам Триер активно использует их, периодически купаясь даже зимой (рекордным было погружение в минус пять градусов, рассказывают здесь). На лужайке у бассейна стоят малоприличные статуэтки крашеных гномов с обнаженными гениталиями – артефакты, когда-то принадлежавшие тем же американцам.

«Zentropa» – еще и прибыльная студия. Феномен датского кино – не только художественный, но и коммерческий. Над любым датским мультиплексом в первую очередь светятся афиши национальных премьер, а голливудские гиганты нередко получают более скромное место и время в репертуаре. Поделом: ведь и публика предпочитает свое. Ежегодно в десятке самых популярных фильмов оказывается как минимум пять датских, и что самое поразительное – причиной тому не только патриотизм датчан, но и разнообразие репертуара: фильмы для детей и взрослых, анимация, авторское кино, «Догма», семейные комедии, проблемные драмы, даже политические и исторические полотна – ленты на любой вкус.

Фильмы самого Триера становятся кассовыми хитами сравнительно редко. Правда, случаются сенсации, вроде кассового успеха разруганного и провалившегося по всему миру «Антихриста». Однако в целом после сенсационного успеха «Королевства» ни одного подобного чуда больше не случалось. Как ни странно, это ничуть не мешает датчанам воспринимать его как национальное достояние и живого гения. Его многочисленные выходки давно никого не удивляют, хотя традиционно возмущают многих: особенно консерваторов и радикальных либералов (одни критикуют его за вольнодумие, другие – за последовательную неполиткорректность). Но и к этому все уже привыкли. Его решение вернуть королевской семье врученный ему орден Даннеброг – причем вернуть через десять лет после вручения – было воспринято с ухмылкой, без негодования. У датчан слишком хорошее чувство юмора, чтобы обижаться на человека, благодаря которому многие узнали о существовании их страны.

Однажды, приехав в Копенгаген и сняв комнату в большой квартире, я узнал, что дочь хозяев была занята в хореографической массовке «Танцующей в темноте». Другой раз своими впечатлениями от случайной встречи с Триером делилась продавщица в торговом центре. Наконец, продавец шляп рассказал о своей жене, подруге детства режиссера, которую зовут Бесс, как героиню «Рассекая волны»: по уверению шляпника, немалую часть ключевых эпизодов картины Триер уже снимал на любительское видео в школе. Да, Ларс фон Триер – самый главный босс датского кинематографа. Но, как и в одноименном фильме, все подозревают, что он только прикидывается злым начальником, а на самом деле – свой парень и милейшей души человек.

Ларс фон Триер – путешественник (интервью)

Вы действительно не любите путешествовать?

А вы, что, любите?

Люблю.

А я ненавижу!

Можете объяснить, почему?

Оказываешься непонятно где, тебя уже не окружают знакомые предметы… Я только что приехал из Байройта, где работаю над оперным циклом Вагнера, и в очередной раз понял, как хотел бы никуда не ездить и оставаться дома. Оставаться в своей квартире не в пример приятнее, чем куда-то ехать.

Так это причины рациональные, а не патологический страх авиаперелетов?

Этот страх тоже имеет место: он – часть общей картины. Одна мысль о том, чтобы находиться в самолете… ужас, просто ужас. Самое в этом неприятное – тотальная потеря контроля над происходящим. То же самое происходит, когда оказываешься в огромном городе, которого совершенно не знаешь. Это провал в хаос.

Этим объясняется то, что героем ваших фильмов так часто становится иностранец или путешественник?

Может быть. Помню, когда я был ребенком, у меня часто повторялся один и тот же кошмар: я иностранец, незнакомец, и у меня нет дома. Мои фильмы – своего рода ностальгия по тем снам. Быть бездомным… невыносимо.

Вы начинали с фильмов о Европе. Почему вы покинули ее, чтобы отправиться в иные края – вначале в Шотландию, потом в США?

Шотландия – тоже Европа, хотя и не та, что в моих ранних фильмах. Для меня нет разницы – Шотландия, Америка, Россия: я отправляюсь туда по воле воображения, а оно всегда ведет в места, которых не знаешь. Кстати, Шотландию мне было легко полюбить – через короткое время я чувствовал себя там как дома. Замечательная страна, где живут чудесные люди… куда лучше, чем Англия. Я чувствую себя гораздо хуже, когда оказываюсь в Восточной Европе. Например, в Польше, где я снимал «Европу».

Откуда пришел образ той, абстрактной Европы, где происходит действие трех первых ваших картин?

Мой интерес к Европе в те годы определялся вкусами моего соавтора Нильса Ворселя – очень интересного человека. У него было немало любопытных мыслей о Европе вообще и Германии в частности… Он очень интересовался Кафкой, Томасом Манном, любил «Волшебную гору». Я, правда, тоже немало читал Кафку и был одержим общими с Нильсом идеями. В ту Европу нас увлекала фантазия. Поначалу мы с Нильсом хотели осуществить экранизацию одной книги, но так и не выкупили права; в итоге появился ряд фильмов по оригинальным сценариям.

Может, это связано с разговорами об объединении Европы? Что вы вообще думаете об этом проекте?

Для людей моего поколения такое объединение было кошмарной идеей – мы считали, что речь идет о проекте богачей, которые хотят заработать еще больше денег, а простые люди при этом окончательно потеряют значение. Но вот что интересно: в последнее время я неоднократно встречал людей из Германии или Франции, которые настаивают на противоположной точке зрения. В основном молодежь. Так вот, по их мнению, именно объединение Европы поможет избежать этих опасностей. Безусловно, объединение – вещь хорошая, но, с другой стороны, когда создается большой союз, мнения многих людей не учитываются, а, по-моему, это плохо.

Многие считают, что вы ненавидите Америку, но так ли это? Ведь ваша увлеченность американской темой свидетельствует, скорее, об обратном…

Мы многое знаем об Америке, многое видели, и глупо было бы утверждать, что все это мне не нравится. Мне не нравятся некоторые американские политические деятели. Наверное, одни американцы пришлись бы лично мне по душе, а другие – нет. Невозможно и бессмысленно говорить, что любишь или ненавидишь ту или иную страну в целом. Но Америка особо интересна, поскольку претендует на то, чтобы быть Новым Миром: это само по себе потрясающе.

«Догвилль» называют антиамериканским фильмом. Вы согласны с этим определением?

«Антиамериканский» – сильно сказано. Я не чувствую, что мой фильм – антиамериканский. Да, я настроен критично по отношению к США, мне не нравится, как там обращаются со слабыми и бедными людьми, – за это отвечает государственная система. Однако к пропаганде близки только финальные титры под песню Дэвида Боуи, которые сопровождаются фотографиями времен депрессии. Самое забавное, что все эти фотоснимки – собственность американского правительства; они сами фотографировали людей в те годы, а теперь эти кадры находятся в свободном доступе, копирайт на них не стоит. Это замечательно интересно: самый антиамериканский материал есть плод деятельности самих американцев.

Если бы это зависело от вас, как бы вы хотели изменить Америку?

Прежде всего я избавился бы от оружия массового поражения. Потом начал бы кампанию «Освободите Америку!». Честно говоря, я удивлен тем, что так мало журналистов обвиняли меня в нападках на США. Это хорошо, потому что я не делал антиамериканский фильм. Как и в случае с «Танцующей в темноте», которая вовсе не была направлена против США. В моих фильмах нередко случаются ужасные вещи, где бы ни происходило действие.

Я хочу всего лишь спасти Америку! Поверьте, для меня это настоящая страна неограниченных возможностей, очень красивая, где живут хорошие люди. Но, по-моему, что-то в Америке не так. Дело не в Буше. Он, конечно, полный идиот, но я не думаю, что он самостоятельно принимает решения. Человек, который может обратиться к нации 11 сентября и сказать: «Ужасно, что эти люди погибли!» Кто, кроме американцев, сочтет это достаточным? Президент констатирует, что случилось что-то ужасное… Я на месте американцев был бы разочарован. Но я уверен… нет, я не уверен ни в чем. Кроме того, что не поеду в Америку.

Не поедете?

Нет-нет, ни в коем случае. И в Россию тоже не поеду. Впрочем, пока я не планирую делать фильм о России. Я родом из маленькой страны, и для меня все большое – настоящий ад. Правда, я был коммунистом. Раньше. Вот и вдохновение для «Догвилля» я черпал в театральной системе и пьесах Бертольда Брехта – например, «Трехгрошовой опере». Кажется, опять становлюсь социалистом… Сделал политический фильм.

А «Танцующая в темноте» не была политическим фильмом?

Не знаю. В некотором смысле к политике имеет отношение буквально все, но в новом фильме больше политической иронии, чего-то в этом духе.

Американское влияние вы тоже ощущали? Или Брехтом дело ограничилось?

Наверное, не ограничилось, но я стараюсь об этом не задумываться. Я пытаюсь закрыться, отгородиться от мира на пару недель, пишу не останавливаясь, пока сценарий не будет окончен. А потом не меняю ни слова. Так я и работаю. Хотя уверен, что на меня повлияли многие, включая Уолта Диснея.

Что, любопытно знать, вы думаете о теперешней деятельности американских кинорежиссеров – Стивена Спилберга или Джорджа Лукаса?

Когда-то они были хороши в своем деле, но сегодня не представляют никакой ценности.

А кто представляет – для вас? В той же Америке?

Я видел «Магнолию», и мне очень понравилось. Этот Пол Томас Андерсон – крайне интересный парень, и у нас в «Догвилле» играют несколько актеров из «Магнолии». Еще мне нравятся фильмы Кассаветиса-младшего.

А как вы относитесь к Дэвиду Линчу – вас, помнится, называли поначалу «европейским Линчем»?

Легко сказать, что на что похоже. Так скажешь, что все вокруг нас – Дэвид Линч. Проблема в том, что если ты очень близок к кому-нибудь… Скажу я вам, что как журналист вы мне напоминаете другого журналиста. Вы, скорее всего, его возненавидите: если вы делаете в той или иной степени одно и то же, теперь вы будете стремиться к чему-то другому. Я по Дэвиду Линчу с ума не схожу, мне он даже не нравится. Может, мы слишком близки? Вот, скажем, если ты делаешь мебель – столы, например: для тебя очевидны отличия твоих столов от остальных, всякие детали… А люди вокруг тебя скажут: «Да это такой же стол, как остальные».

2003

Вернемся к путешествиям. Не хотелось бы вам когда-нибудь совершить такое же «виртуальное» путешествие, как в «Догвилле», только не в США, а в Россию?

Мне не нравится ездить в Германию для работы над оперой, но я обязан это делать. Я не хочу ехать в Россию и делать там кино, но, быть может, однажды мне придется это сделать. Такое, знаете, добровольное наказание. Поймите, я действительно терпеть не могу путешествовать, и нет ничего хуже для меня, чем идея оказаться однажды в незнакомом отеле посреди Москвы. Это так клаустрофобично! Хотя я уверен – в России есть потрясающие места.

Но ведь можно просто построить павильон, расчертить пол мелом и создать там вашу версию России!

Почему нет? Это могло бы стать моей специализацией… И почему тогда Россия, а не, скажем, Япония? Наверное, получилось бы нечто ужасно наивное и странное.

Почему так и не удалось реализовать проект фильма по сценарию Фридриха Горенштейна о бароне фон Унгерне, который вы должны были снимать в Сибири?

Это был проект одного немецкого продюсера, который и познакомил нас с Фридрихом. В этом-то и была проблема: слишком продюсерский проект для того, чтобы я за него брался. Лишь однажды я сделал фильм, идея которого пришла не из моей собственной головы, – «Медею» по сценарию Карла Теодора Дрейера. И это было очень трудно. Делать картину с Горенштейном тоже могло бы стать сущим наказанием, если бы проект осуществился, но ведь тогда деньги на него так и не нашлись! С Горенштейном я встречался не раз, и он показался мне любопытной личностью. Он был помешан на кошках. У него их было полным-полно, и он постоянно спрашивал меня о кошачьей еде, которую производят в Дании. И он считал, что смерть Тарковского была результатом проклятия, наложенного на него за смерть лошади, погибшей во время съемок «Андрея Рублева». Лошади, кошки… Он еще жив, Горенштейн?

Нет, он умер.

Как грустно… Интересно, что стало с его кошками?

Неизвестно. Зато точно известно, что проект еще теплится, сценарий существует, только финансирование до сих пор не обеспечено.

Да, потрясающая история и очень странный проект. Это и вселило в меня сомнения: надо ли мне вовлекаться в такую странную историю? Иногда кажется, что какие-то вещи очевидны: например, для Орсона Уэллса вполне естественным было взяться за Кафку, но когда он поставил «Процесс», получилось что-то не то. В нем самом было слишком много от Кафки, и это куда проще почувствовать в «Леди из Шанхая», от которой я просто без ума, чем в «Процессе» – тщетных стараниях американца быть похожим на европейца. Если вы вовлечете режиссера с репутацией безумца в безумную историю, окажется слишком много безумия для одного фильма. Я спрашивал себя – чем я могу дополнить эту фантастическую и странную историю? Ответа не было.

То есть вы предпочитаете самостоятельно выбирать маршрут своих фильмов-путешествий?

Да, поскольку в этом случае я уверен в том, что делаю. У меня есть сценарий в руках, я сам подгоняю съемки под него. А работая с чужим сценарием, ты всегда вынужден осваивать чисто технический подход: как делать эту сцену, как ту… И приходится уважать идеи автора сценария. В итоге возникает слишком сложная система. А может, мне так кажется, потому что я всегда работал иначе.

Значит, у вас нет мечты в один прекрасный день экранизировать какую-нибудь любимую книгу? Не считая, разумеется, сказки «Золотое сердце».

Нет, пожалуй, нет. Хороших книг много, и проблема в том, что они куда лучше фильмов. Лучше уж ставить фильм по слабой книге. Кажется, так и было с «Барри Линдоном» – роман успеха не имел, а фильм получился замечательный.

2003

Вы по-прежнему не путешествуете? Россиянам нечего даже надеяться на встречу с вами?

Теоретическая возможность всегда существует… Хотя для меня даже поездка в Канны – настоящий ад.

От которого вы спасаетесь, проживая в самой, как говорят, дорогой в мире гостинице – «Hotel du Cap»?

Выбор был сделан не мной, а моим продюсером Вибеке Винделов. Она богатая женщина, сами понимаете. Но и мне там сразу понравилось, с первого раза. Там я избавлен от клаустрофобии, которая неминуемо настигает меня в Каннах. Вообще-то я бы предпочел отель подешевле, меня роскошь не прельщает, но в «Hotel du Cap» так хорошо! Даже в теннис играется хорошо.

Как вы все-таки добираетесь до тех же Канн из Дании?

На машине. Это занимает три дня. Когда кто-то другой за рулем, меня это не так уж и смущает. Особенно хорошо мне спится во время пересечения немецкой границы.

Но виртуальные путешествия в США вас по-прежнему интересуют? Может, съезди вы туда, ваше критическое отношение к этому государству поугасло бы?

А зачем? По-моему, критическое отношение к чему бы то ни было очень полезно! Я ничего не знаю о Штатах, но кто из режиссеров знает достаточно много о том, что становится темой его фильма? Профессора фильмов не ставят… и знают ли профессора достаточно много? Сомневаюсь.

Почему в вашем представлении смертная казнь так тесно связана с Америкой? В «Танцующей в темноте», теперь здесь…

Я в детстве много читал об Америке. Моей первой книгой была автобиография Авраама Линкольна. Нет, вру, Бенджамина Франклина. Правда, там, кажется, ничего не было о смертной казни. Но ребенком я очень боялся, что по ошибке меня отправят на электрический стул. Что, кстати, бывает в жизни. Но в кино вы это чаще всего видите именно в американских фильмах. Не знаю уж почему.

2005

В феврале 2006-го вы обнародовали свой «Манифест обновления» и оказались верны данному слову, не отдав свой очередной фильм Каннскому фестивалю и устроив его международную премьеру на скромнейшем Копенгагенском фестивале. Как, оправдались ваши ожидания? Не жалеете о принятом решении?

Не могу сказать, что так уж здорово, когда мировая премьера моего нового фильма проходит в Копенгагене… Но вот что здорово по-настоящему: не быть в Каннах! Это подлинная радость. Вы знаете, каковы они, Канны. Может, вам там и нравится…

…Но вам-то точно нет.

Мне – нет. Я не могу сказать, что ненавижу Канны, но я ненавижу там бывать. Мы же встречались там, правда? Так вот, ничего личного, но некоторые журналисты, которых там встречаешь… О них я не могу сказать ничего хорошего. С одними мне очень нравится разговаривать, с другими я не хотел бы встречаться, если не будет острой необходимости. Они все равно моим фильмам не помогут. И весь этот стресс, давление… Когда мне исполнилось 50, я сказал себе: теперь я слишком стар, чтобы делать вещи, которые мне не нравятся. Я должен доставлять себе удовольствие! А не быть в Каннах – это удовольствие. Объяснить это президенту фестиваля Жилю Жакобу я бы, правда, не решился. Но он меня простил.

Не боитесь того, что число ваших поклонников, да и просто зрителей, теперь – когда вы снимаете по-датски и не выезжаете за пределы родной страны – значительно сократится?

Может, я еще и вернусь в мир кинофестивалей. Когда-нибудь. В этом мире есть хорошие стороны, есть и плохие. Однако Канны всегда были добры ко мне, и я помню об этом. Что же касается датского языка, то мой следующий фильм будет англоязычным.

Ваше решение никак не связано с тем, что два ваших последних фильма, «Догвилль» и «Мандерлей», остались в Каннах без наград – тогда как в свое время фильм «Рассекая волны» получил каннский Гран-при, а «Танцующая в темноте» – «Золотую пальмовую ветвь»?

Не могу сказать этого с уверенностью. Возможно, подсознательно… Конечно, когда участвуешь в конкурсе, интересно еще и приз получить. Но стал ли бы я счастливей? Вряд ли. Да и есть у меня уже каннские призы.

А насколько большую роль сыграла ваша фобия в отношении путешествий и авиаперелетов?

О да, это сыграло огромную роль. Хотя это – лишь один стрессовый фактор из многих. Может, однажды я стану другим человеком, и обновленный Ларс фон Триер прилетит в Канны на самолете! Не в ближайшее время.

Сесть впервые в жизни в самолет – преодолеть еще одно препятствие… Бросать себе вызов – ваше любимое дело.

Да, но это препятствие пока для меня действительно непреодолимо.

Сняв с себя все обязательства, вы в том числе отказались от привычки объединять свои фильмы в трилогии: трилогия «Европа», трилогия «Золотое сердце», незавершенная трилогия «U.S.A.»…

Тут у меня еще осталось одно невыполненное обязательство, ее третья часть. Я обязательно сделаю «Васингтон», но не сейчас, а когда пойму, что это необходимо! У меня не только эта трилогия не закончена, у меня полно незавершенных проектов. Или несостоявшихся. Например, я планировал документальный фильм, посвященный моей любимой картине в истории датского кино – последнему фильму Карла Теодора Дрейера, «Гертруде». Когда он сделал этот фильм, на него ополчились все – не только продюсеры и зрители, но даже его собственные актеры. И лишь гораздо позже, после его смерти, «Гертруду» признали шедевром. Я всерьез готовился к этому документальному фильму и хотел задействовать там всех, кто работал над «Гертрудой»… однако, пока я собирал деньги на проект, почти все они умерли. В живых остался только оператор Хеннинг Бендтсен, а этого недостаточно.

А «Самый большой босс» не станет частью какой-либо новой трилогии?

Знаете, главного героя играет тот же актер, который играл у меня в «Идиотах», Йенс Альбинус. Его персонажа и тут, и там зовут Кристофером. Это, кстати, была идея Йенса! И вот теперь я думаю, что надо сделать трилогию про Кристофера. Мы видели его в «Идиотах», видели здесь почти десять лет спустя… Вполне естественно поинтересоваться тем, что с ним случится дальше.

И без Кристофера ваши фильмы складываются в своеобразную «датскую» трилогию – «Королевство», «Идиоты» и «Самый большой босс». О том, что такое быть датчанином…

(Смеется.) Что такое быть датчанином? Цельного образа датчанина у меня нет. Хотя я точно знаю одну интересную черту, которая объединяет всех датчан: они обожают те сцены в моем новом фильме, где на экране возникают исландцы и начинают на них орать и ругаться. Когда в «Королевстве» появился доктор-швед, который постоянно крыл датчан, на чем свет стоит, датская публика была в восторге. Национальный мазохизм… Страна у нас очень маленькая, и подобный комплекс легко объясним.

Вы себя считаете типичным датчанином?

Я бы ответил, если бы знал, что такое быть типичным датчанином. Вы – типичный русский? Вот и я настолько же типичный датчанин.

Свои стереотипы в отношении русских у вас все же есть: в «Самом главном боссе», например, вы использовали за кадром фонограмму русского фильма, и это – «Зеркало» Андрея Тарковского.

Понимаете, мои герои должны были встречаться в самых абсурдных местах: на детской карусели, в магазине товаров для сада, в кинотеатре. А в кинотеатре они должны были что-то смотреть. Что-то, на что подобные люди в реальной жизни ни за что бы не пошли. Например, русский арт-фильм! Русский хорош тем, что никто из зрителей ничего на нем не поймет. Подумав о русском фильме, я сразу остановил выбор на «Зеркале». Это один из моих любимейших фильмов, я его раз двадцать смотрел. К тому же, все звучащие там стихи так невыносимо прекрасны, что если отстраниться от смысла, могут показаться чистым идиотизмом! Имейте в виду, я рассматриваю включение фрагмента из «Зеркала» в мой фильм как дань почтения Тарковскому, а не как издевательство над его трудами. Я не собирался смеяться над Тарковским!

Если воспринимать всерьез сказанное в вашем новом фильме, еще одна важная черта всех датчан – потребность в любви окружающих. А вы хотите, чтобы публика вас любила? К вашим кумирам, Дрейеру, Тарковскому и Ингмару Бергману, зрители часто относились куда жестче, чем к вам. А вам будто искусственно приходится бороться с народной любовью, прячась от мира в вашем бунгало на окраинах Копенгагена.

Бергман тоже, кстати, не путешествует, не ездит никуда, не покидает свой остров. Я не задавался этим вопросом, но, быть может, запереться в Дании – способ избавиться от многого. Прежде всего, от сделанного фильма. Это как в туалете: сходишь туда, облегчишься и поскорее воду спускаешь. С фильмом – точно же самое: главное – побыстрее его смыть.

2007

Отступление: датский культурный канон

Декларативный космополитизм Ларса фон Триера – одна из основ его всемирной славы. Однако даже не слишком пристального взгляда на некоторых его легендарных соотечественников хватит, чтобы обнаружить его культурный генезис: во многих отношениях Триер – классический датчанин. Особенно очевидным это становится при изучении сформированного в его родной стране Датского культурного канона, куда официально включен и один из его шедевров – «Идиоты».

Театр (Людвиг Хольберг)

Один из основоположников датской литературы, уроженец норвежского Бергена, учившийся и проживший всю жизнь в Копенгагене, в первой половине XVIII века Хольберг реформировал скандинавский театр. Рационалист, сатирик, блестящий философ, он считал оскорбительным тот факт, что в столице играют иностранные пьесы – и начал писать собственные. Хольберг прославил свое имя как комедиограф, причем во многих его комедиях предметом насмешки оказывались подверженные заграничным влияниям и модам датчане. Уже в этом можно усмотреть явное сходство с Триером, который столь привержен образу чужака, попавшего в незнакомую систему координат. В пьесе Хольберга «Жан де Франс, или Ганс Франдсен» (1722) побывавший в Париже молодой мещанин старается забыть родную речь и изъясняется исключительно на искаженном французском. Более того, отныне он презирает и родителей, и невесту, не владеющих языком «культурных людей». В классицистической парадигме комический герой должен быть высмеян и наказан; тем не менее незавидной судьбе Ганса-Жана трудно не посочувствовать. Ослепленный иллюзиями, он, по сути, отказывается от семьи и всех близких, предпочитая им изобретенные им фантомы; он сам роет собственную могилу, как, например, американец Леопольд в «Европе» Триера. Антигерой комедии Хольберга отчужден от себя, его маска приросла к лицу.

Таковы в своем большинстве комические персонажи Хольберга, недаром называвшего себя моралистом. Все они отчасти триеровские идеалисты, отчасти – триеровские идиоты. Таков другой пришелец-перевертыш, свихнувшийся на почве учености заглавный герой пьесы «Эразмус Монтанус, или Расмус Берг» (1731). Его тоже преследуют различные невзгоды, хотя он не столь заносчив, эгоистичен и глуп, как Ганс Франдсен. Эразмус, напротив, пытается научить сограждан уму-разуму, но безуспешно. Его возлюбленная угрожает с ним расстаться, если он не признает, что Земля плоская, а деревенский пономарь запросто одерживает над ним победу в споре на латыни (которой пономарь, на самом деле не владеет). Мир-перевертыш, вызывающий в памяти Догвилль или Мандерлей, сулит идеалисту с его умозрительными представлениями об истине и справедливости оглушительное фиаско. И это, разумеется, не только трагично, но еще и очень смешно.

Двойственность заложена в каждой комической интриге Хольберга: его пьесы математически беспощадны, от их слегка абсурдного юмора веет холодком. В «Одиннадцатом июня» (1723) – в название вынесен день, когда Копенгаген наполнялся торговцами, желавшими взыскать долги или совершить сделки, – наивный кредитор из деревенской Ютландии Студенструп обобран как липка его циниками-должниками. Негодяи дурят ему голову, выманивают последние деньги, а затем вышвыривают прочь из города, оставив в качестве финансовой гарантии закладную на здание ратуши. Студенструп не только непривлекательный в силу своей глупости богач, но все-таки и невинная жертва мошенников: никакое восстановление справедливости в финале не предполагается. Точно так же в «Доне Ранудо де Колибрадосе, или Бедности и высокомерии» (1745) пара обнищавших дворян, по-донкихотски не желающих поступиться своей знатностью и не желающих просить помощи у более состоятельных соседей, испивают чашу унижения до дна, когда их обманывает предприимчивый жених их дочери.

Апофеозом жестокого юмора Хольберга, предсказывающего юмор Триера, становится самая известная его комедия, которая и внесена в культурный канон – «Йеппе с горы, или Превращенный крестьянин» (1722). По сюжету добродушный крестьянин-выпивоха оказывается, благодаря прихоти местного барона, в замке, занимая место самого сеньора: челядь уверяет его, что воспоминания о крестьянском бытии – лишь галлюцинация, помрачение сознания. Вариация Хольберга на тему «жизнь есть сон» сначала будит в герое веру в счастье или даже в божественный промысел, а затем последовательно разрушает ее. Хольберг, как и его отдаленный последователь Триер, не питает иллюзий по поводу рода человеческого: получив другие возможности, Йеппе тут же проявляет себя как эгоист и деспот, готовый карать и миловать окружающих. В отместку для него устраивают смертную казнь – повешение понарошку, в реальность которого он искренне верит. «Йеппе с горы» – антропологическое наблюдение за тем, как мало положение в обществе добавляет к природе человека, трезвое и злое. Его центральная мысль – та самая, которую не менее ярко Триер развил в «Самом главном боссе», комедии об условностях социального статуса, превращающих порядочного человека в мерзавца. Неудивительно, что одним из источников для вдохновения режиссер называл именно Хольберга.

Литература (Ганс Христиан Андерсен)

Сравнение Триера с Андерсеном возникает в каждом втором тексте о режиссере. К этому обязывает уже один его статус «самого знаменитого датчанина», как и чудаковатость в поведении, замкнутость в личной жизни, общая независимость повадки и почерк. Едва ли не важнее, впрочем, то, что Триер – выдающийся рассказчик, изобретатель невероятных сюжетов и создатель уникальных персонажей. Это его свойство настолько выпадает из общего контекста современного авторского кинематографа, что Триера постоянно называют сказочником – с одобрением и осуждением, в шутку и всерьез.

Любимую сказку Триера о девочке с золотым сердцем, которую он много раз пересказывал в интервью, на самом деле, мало кто читал. Зато книги Андерсена – настоящий кладезь таких «Золотых сердец». Чего стоит одна только «Русалочка», хрестоматийная сказка 1837 года (именно она включена в канон). Ради любви и осуществления мечты героиня отказывается от голоса – это моментально вызывает в памяти молчание героинь триеровской трилогии, у каждой из которых есть свой заветный секрет; испытывает физические страдания, не жалуясь на них, а в финале становится пеной, буквально как похороненная в бурлящем море Бесс из «Рассекая волны». От одной беды к другой, будто Сельма из «Танцующей в темноте», идет по жизни Дюймовочка (ее финальный взлет напоминает мечты триеровской героини о жизни в счастливом мюзикле), тернистый путь ожидает лишь чудом не погибающую Элизу из «Диких лебедей» (1838) и Герду из «Снежной королевы» (1844). Каждая из них целеустремленна, сильна, добра и готова принести себя в жертву ради других – а Кай, складывающий из ледышек слово «вечность», конечно, очень напоминает погруженного в себя триеровского героя-идеалиста. К слову, и финал «Рассекая волны» вольно или невольно позаимствован из «Диких лебедей»: «Все церковные колокола зазвонили сами собой».

«Девочка со спичками» (1845) невольно напоминает «Танцующую в темноте»: умирающая от холода – и, конечно, не только от него, но и от людского безразличия – героиня спасается слащавыми мечтами о рождественской идиллии, и заканчивается все это ее смертью. «Догвилль», в свою очередь, можно рассматривать как парафраз «Принцессы на горошине» (1835): нежная особа королевской крови приходит во дворец в обличьи беглянки, едва ли не нищенки, но поутру становится ясно, что она настоящая принцесса. Удивительно, как в этой лапидарной сказке хрупкая искусственность сюжета сочетается с милым садизмом – чтобы выявить истинную природу принцессы, необходимо исподтишка причинить ей боль. Та же смесь сентиментальности и жестокости – важнейший признак триеровского стиля.

Предсказанием этого стиля можно с полным правом считать «Свинопаса» (1841). Здесь принц осознанно унижается, превращаясь в чумазого простеца, но настоящая его цель – провокация, издевка над истеблишментом, привыкшим к искусственным эмоциям и машинерии (та же тема под иным углом подана в «Соловье» 1843 года). Он разоблачает кичливую принцессу перед ее собственным отцом, соблазняя ее искусно изготовленными, но на самом деле ничуть им не ценимыми артефактами. Точно так же сам Триер, раз за разом изобретая новый кинематографический язык, играет в него лишь для того, чтобы вновь говорить на свои любимые темы – сексуальность и предательство, высокомерие и самоотверженность, доброта и жестокость. Но еще лучшим зеркалом для Триера может служить «Новое платье короля» (1837), хотя здесь к трактовке придется подключать зрителей. Для одних режиссер – хитроумный талантливый мошенник, выдающий за тончайшую ткань отсутствие таковой и выступающий с позиций концептуального искусства: его материал – реакция мистифицируемой публики. Для других он голый король, чья репутация создана его фанатами, начисто лишенными критического мышления.

Философия (Сёрен Кьеркегор)

В дни, когда Копенгаген провожал 2013 год премьерой «Нимфоманки», в городском музее проходила необычная выставка к 200-летию самого известного из датских философов, Сёрена Кьеркегора. Необычная – потому, что религиозная мысль христианина-парадоксалиста практически не была там отражена: выставка была о любви. В витринах письменный стол и копия надгробного камня Кьеркегора, его одежда и портрет матери, а еще прядь волос и кольцо, на котором камни выложены в форме креста – он переделал его, получив обратно от своей единственной возлюбленной Регины Ольсен после разрыва помолвки с ней (единственная история любви в его жизни была краткой и трагичной). А рядом – предметы, принесенные на выставку простыми жителями современного Копенгагена и воплощающие, по их мнению, идею любви: игрушки, пластинки, фотографии, к каждой из которых прилагается видео- или аудиокомментарий владельца-жертвователя. Датчане видят в Кьеркегоре – который, кстати, предпочитал называть себя не философом, а писателем – апостола любви, никак иначе. Недаром в культурный канон включен его ранний шедевр «Или – или» (1843), где все важнейшие вопросы человеческого поведения и смысла бытия решаются именно через призму любви.

Молодая героиня триеровской «Нимфоманки», вступив в тайное общество либертинок, рассказывает о том, как соблазнила студента, читавшего Кьеркегора. Соблазн – ключевое понятие в системе философа, центральная часть «Или – или», неоднократно издававшаяся отдельно, так и называется: «Дневник соблазнителя». В этой роли, правда, выступает не женщина, а мужчина по имени Иоханнес, наследник моцартовского (не раз цитируемого в других главах трактата) Дон Жуана. Для Кьеркегора соблазнить женщину – не просто обмануть ее или заставить отдаться, но вызвать в ней искреннее чувство, убедить ее саму в том, что ее любовь к соблазнителю – единственная подлинная, в своем роде первая. Добившись этого, герой безжалостно бросает свою возлюбленную, не случайно одаренную именем шекспировской жертвенной героини – Корделия. Исследуя «непосредственные стадии эротического» (так называется другая главка книги), Кьеркегор приходит к парадоксальному выводу о недостижимости, невозможности любви для человека, чья цель – соблазнять. Лирический герой книги – умный, тонкий, чувствительный – безнадежно одинок, как и триеровская Джо со всеми ее бесплодными романами. И вряд ли увещевания безымянного Судьи, автора второй части «Или – или» об «эстетической значимости брака», способны по-настоящему излечить от одиночества, принеся счастье и покой. Нимфоманка попробовала жить с любимым мужчиной и растить с ним ребенка, но из этого ничего не вышло. В жизни примерный семьянин, в фильмах Триер неизменно представляет брак трагедией: он будто завис между двумя стадиями кьеркегоровской системы – «эстетической» и «этической», он не способен сделать ни шаг назад, ни шаг вперед, а дорога к следующей ступени – религиозной – для него, вечно сомневающегося, закрыта. Триер и его Джо – «Несчастнейшие» (так называется еще одна глава книги Кьеркегора). Ведь они должны, как предписано постером «Нимфоманки», забыть о любви.

«Тот, кто является счастливейшим, тот уже несчастнейший, а кто несчастнейший – тот уже счастливейший, и что такое вера, как не глупость, и что такое надежда, как не отсрочка казни, и что такое любовь, как не уксус, пролитый в рану». Кьеркегоровские парадоксы отлично передают смятение в душах триеровских идеалистов и бывших «золотых сердец», разуверившихся в своей миссии. Спасительные парадоксы и ирония – то, с чего начался датский философ, написавший работу «О понятии иронии» еще в 1841-м. «Эта ирония, понимаемая как бесконечная абсолютная отрицательность. Она – отрицательность, потому что она только отрицает; она – бесконечная отрицательность, потому что она отрицает не просто тот или иной феномен; она – абсолютная отрицательность, потому что она отрицает в силу некоего несуществующего Высшего. Ирония ничего не утверждает, постольку то, что должно быть утверждено, лежит за ней. Ирония – это божественное безумие, буйствующее, как Тамерлан, и не оставляющее камня на камне». В этих строках несложно узнать Триера, чья тяга к ироническому уничтожает целые города («Догвилль»), страны («Эпидемия») и даже миры («Меланхолия»), но заодно избавляет от иллюзий, возвращая чистоту как взгляду, так и мысли.

Кьеркегор, которого считают предтечей экзистенциализма, погружает человека в отчаяние богооставленности, которая, парадоксальным образом, оказывается кратчайшей дорогой к богу. Спасительная рациональность иронического ума в его работах всегда пасует перед абсурдностью бытия. Соединение интимной лирической интонации с глобальностью поставленных проблем – и осознанием неспособности найти их решение – роднит философа XIX века, опередившего свое время, с режиссером XX столетия, постоянно с тоской заглядывающим в прошлое.

Музыка (Руд Ланггор)

Когда в «Нимфоманке» Селигман перебивает рассказ Джо о плетке, изготовленной ей по заказу для садомазохистских утех, он увлеченно рассказывает ей об узле, изобретенном альпинистом Прусиком. Внимательно его выслушав, нимфоманка с сомнением резюмирует: «Думаю, это самое слабое из ваших отступлений». Так вот, вероятно, самая сомнительная параллель, которая проведена в этой книге, – сравнение Ларса фон Триера с датским композитором первой половины ХХ века Рудом Ланггором. Но трудно проигнорировать тот факт, что его шедевром стала опера, над которой Ланггор работал всю жизнь, и эта опера занесена в Датский культурный канон, а называется она точно так же, как один из важнейших фильмов Триера: «Антихрист».

Как и Триера, Ланггора можно назвать вундеркиндом. Его первые импровизации на органе – инструменте, которому он остался верен навсегда, прослужив большую часть жизни органистом в соборе города Рибе, – впечатляли слушателей, когда музыканту было всего 12 лет. Когда ему исполнилось 19, его симфонические сочинения уже исполнял Берлинский филармонический оркестр. Но с «Антихристом», трудом всей его жизни, Ланггору не везло. Он начал работать над ним в возрасте 28 лет, в 1921-м (к тому моменту композитор был уже автором шести довольно успешных симфоний), и два года спустя представил в Датский королевский театр. Ему было отказано – либретто показалось дирекции театра слишком невнятным и путаным. В 1926–1930 годах композитор предпринял вторую попытку, с тем же неутешительным результатом. В 1935-м, в смутные предвоенные годы, Ланггор вернулся в театр уже с третьим вариантом и вновь получил негативный ответ. Тогда он попытал счастья с национальной радиовещательной корпорацией, но ему вновь не повезло. Ланггор переделывал «Антихриста» вплоть до своей смерти в 1952-м. Опера была впервые исполнена только в 1980-м, записана в 1988-м и поставлена лишь в 1999-м, в преддверии наступления нового тысячелетия, что обострило эсхатологические настроения в обществе и обеспечило – наконец – подходящую атмосферу.

Ланггор, как и Триер, решительно не вписывался в свою эпоху. Он не желал писать атональную музыку и пытался на свой лад продолжить в ХХ веке идеи своего кумира (и кумира Триера) Рихарда Вагнера. Его музыка – вызывающе стилизованная под старомодный романтизм, временами экстатическая и напыщенная, вдруг звучит как плач одиночки, пытающегося отстоять свое право на самовыражение: такова, например, его Одиннадцатая симфония, написанная в самый трагический момент современной истории, в разгар оккупации Дании нацистами в 1940-х. Она длится всего шесть минут и называется «Иксион», по имени мифического царя, которого Зевс в наказание приказал привязать к огненному колесу: колесо повторяющихся событий и неразрывная связь человека с ним – тема этой музыки. Ланггор вообще любил давать своим симфониям яркие, даже эксцентричные названия: «Падение листьев» (1920), «Грозовое небо» (1928), «Вера в чудеса» (1947).

Слово «Антихрист», как и в случае фильма Триера, не отсылает к какому-то конкретному персонажу. Герои оперы Ланггора – Люцифер; Ложь; Ненависть; Голос, Говорящий О Великих Вещах; Дух Тайны и, наконец, Эхо Духа Тайны. Есть среди участников бессюжетного мистического действа также и Блудница Вавилонская со Зверем Апокалипсиса – те самые, которые являются героине триеровской «Нимфоманки» в момент ее первого спонтанного оргазма. Музыку «Антихриста», где звонят колокола, поет хор, а мистические сущности оглашают приговор погрязшему в пороке человечеству, тоже можно назвать оргиастической. Та же самая дьявольская бессюжетность, которая так отвратила зрителей «Антихриста» Триера, здесь служит инструментом для эмоционального погружения в душу современного человека, в своей гордыне не заметившего наступившего конца света. Действие, впрочем, разделено на главки, подозрительно схожие с подзаголовками частей фильма. У Триера: «Скорбь», «Боль» и «Отчаяние». У Ланггора: «Отчаяние», «Похоть», «Погибель». Ланггор переворачивает формулу любимого философа Триера, Фридриха Ницше, в предпоследней сцене: «Мертв Бог». И тут Глас Божий – в точности, как в «Рассекая волны», в самый неожиданный момент, – все-таки звучит с небес, даруя прощение миру и объявляя о смерти Антихриста.

Можно увидеть за всем этим дурной вкус – видимо, это и мешало дирекции Датского королевского театра оценить шедевр Ланггора. А можно – поэтический кураж художника-пророка, который не боится показаться нелепым или смешным. Во всяком случае, Триер именно таков.

Кинематограф (Карл Теодор Дрейер)

Это сравнение – общее место, что не мешает ему быть по сути верным и даже в каком-то смысле необходимым. Триер вышел из шинели – то есть смокинга – Дрейера. Этот смокинг он выпросил у Хеннинга Бендтсена, оператора двух дрейеровских шедевров – «Слова» (1955) и «Гертруды» (1964). Именно в нем Триер представляет каждую серию «Королевства» на финальных титрах. С этого сериала по-настоящему началась его слава. Есть в нем и еще один талисман, более существенный – артист Баард Ове, исполнитель роли композитора, любовника Гертруды в последней картине Дрейера. Его же Триер пригласил на одну из ролей в проект, тогда казавшийся ему самым важным в жизни, – фильм «Измерение», который планировалось снимать на протяжении тридцати лет. А с Бендтсеном молодой режиссер познакомился раньше, пригласив его снимать «фильм в фильме» в «Эпидемии», и в самом деле добился разительного контраста вставных эпизодов с остальной, снятой нарочито неброско и документально, картиной. Последовавшая за этим «Европа», также сделанная вместе с Бендтсеном, – в каком-то смысле апофеоз операторского мастерства. Ведь упоение собственным перфекционизмом в «трилогии Европы», в числе прочего, еще и попытка дотянуться до верхней ступеньки лестницы, стать для национального кинематографа тем, чем был для него Дрейер – главным гением, в равной степени невыносимым и великим, ненавидимым и почитаемым.

Забавный парадокс: пока Триер старательно копировал мастера, работая с его актером и оператором, он был предельно далек от него. Дрейеровский аскетизм, реализм, спокойное совершенство были чужды мятущейся душе художника в юности. Но как только Триер решил пойти собственной дорогой и начал изобретать собственный стиль, дух Дрейера будто спустился к нему. Недаром престарелый Бендтсен совершенно серьезно называл Триера «новым Дрейером».

«Рассекая волны» – фильм, в котором наследие мэтра осмыслено Триером по-своему и переведено на киноязык, не имеющий ничего общего с дрейеровским. Вместо плавных движений камеры – спонтанная съемка и рваный монтаж. Но многочисленные отсылки к «Слову» – уже нечто большее, чем прием. Это тоже фильм о замкнутой деревенской общине, объединенной строгим, почти сектантским представлением о религии. К Богу здесь обращен каждый, но верит в него лишь один: у Дрейера безумец Йоханнес (прообраз триеровских «идиотов»), у Триера – глупенькая Бесс. Каждый из них, стоя на холме или на берегу, вглядывается в предгрозовой пейзаж, надеясь на спасение и уповая на милость божью. Есть здесь и трагическая смерть, и финальное воскрешение, хотя иные, чем в «Слове». Но самое главное – есть эффект финального, абсолютно неожиданного чуда, переворачивающего представление зрителя об увиденном и едва ли не вынуждающего его уверовать.

Женщина в фильмах Триера, начиная с трилогии «Золотого сердца», – наследница дрейеровских героинь. Как в тех двух фильмах классика, которые включены в культурный канон, «Вдове пастора» (1920) и «Дне гнева» (1943), она существует между двумя крайностями, двумя противоположными ракурсами: с одной стороны, жертва мужских предрассудков, которая расплачивается за не совершенные грехи, с другой – ведьма, чудовище, вызывающее страх. Таковы триеровская Бесс – одновременно проститутка и святая, Карен – бесчувственная мать и самоотверженный друг, Сельма – беспощадная убийца и наивная мечтательница. Такова Грейс, отдающая себя без остатка глумливому человечеству, а потом выжигающая его огнем и мечом. Героиня «Антихриста», которая повинна в гибели собственного ребенка, как девушка из «Президента» (1919) Дрейера, и сожжена на костре, как мученица из «Страстей Жанны д’Арк» (1928). Да, женщина еще и медиум, повелевающий природой, – в этом Жюстина из «Меланхолии» наследует героине «Вампира» (1932).

Прощальный фильм Дрейера, загадочная «Гертруда» по пьесе Яльмара Сёдерберга, как в зеркале (это центральный образ картины) отражен в «Нимфоманке» Триера. Гертруда всю жизнь ищет идеальную любовь, мечется от мужчины к мужчине, – и не находит, так и оставаясь одинокой. Нимфоманка Джо желает, но не может, последовать совету, данному Триером на рекламном постере: «Забудь о любви». У каждой из них есть друг мужского пола, которому она поверяет свои затаенные обиды и желания; от разочарований это не спасает. «Я верю в удовольствия плоти и непреодолимое одиночество души», – говорит героиня Дрейера. Эти слова могла бы сказать о себе и Джо.

Детский канон (LEGO)

Философ, теолог, литератор, но вместе с тем сказочник, многодетный отец, вечный ребенок: все это Триер. Сравнив его с важнейшими датскими гениями, как не вспомнить еще о двух, отце и сыне, – Оле Кирке Кристиансене и его сыне Годфриде? В 1932 году Оле, бригадир плотников и столяров, основал компанию LEGO. В 1958-м его наследник – первый в мире мальчик, игравший в детстве первыми, еще деревянными кубиками в будущем легендарного конструктора, – занял место отца. Нет сомнений в том, что кирпичики LEGO держал в руках каждый датский ребенок, и вряд ли Ларс фон Триер был исключением.

Говорить напрямую о влиянии трудно. Тем не менее основы творческой деятельности режиссера очень близки идеологии LEGO. Он строит свои фильмы и циклы как бы из кубиков, переделывая на свой лад стандарты жанров и без стыда заимствуя элементы чужих историй и мифологий. Его конструкции представляют собой порой странные комбинации элементов, иногда демонстративно дисгармоничные, которые становятся осмысленными лишь после того, как на место становится последняя деталь. Но после этого задача собирающего, то есть зрителя, – в том, чтобы вновь разобрать постройку и попробовать соединить кирпичики заново, извлечь из полученной информации собственный смысл. Как и конструкторы LEGO, фильмы Триера обладают высокой степенью интерактивности. А его герои, как желтолицые человечки LEGO, подчеркнуто схематичны и условны, но так же могут быть разобраны на части, причем на затылке у приветливо улыбающейся головы может обнаружиться второе лицо, разгневанное, испуганное или печальное. Интересно, что первые фигурки LEGO начали выпускать в 1978 году, синхронно с тем, как юный Триер начал снимать первые любительские фильмы. А выпуск «Нимфоманки», в первой же сцене которой зритель увидел декорацию, сложенную из идентичных кирпичей, очень напоминающую конструктор, совпал с мировой премьерой полнометражного «Лего. Фильм».

Ну и, конечно, главный лозунг компании LEGO Триер, называющий себя лучшим в мире режиссером, мог бы приписать себе: «Det bedste er ikke for godt» (Лучшее – недостаточно хорошо).

Загрузка...