СТИЛЬ

Откуда же возникло такое новаторство? От представления (ложного), что обычными фразами уже ничего не выразить? Белый писал Б. В. Томашевскому в 1933: “Я давно осознал тему свою: эта тема — косноязычие, постоянно преодолеваемое искусственно себе сфабрикованным языком”.

Буйный и нервозный словесный поток. Многословие и повторность — избыточные. Белый считает это художественным приёмом? — мне кажется: это не по веку. Циклические повторы включены в само построение вещи. И изнурительные повторы целыми абзацами полубессмысленных наборов слов. Словесная и образная избыточность — вот уж не упрекнёшь в лаконичности.

Непонятен замысел в произвольном, и не всегда удачном выдёргивании фразы, полуфразы, синтагмы — в заголовок подглавки. Тут нет художественной системы, нет линии воздействия. “Жители островов поражают вас…” (в начале тема островов назойливо разрабатывается , потом вовсе покинута); “И, увидев, расширились, засветились, блеснули…” — к чему так?

Утомляет повторное использование всё тех же приёмов — иногда поблизости, иногда много спустя. Даже вполне буквальные повторы фраз, без какого-либо развёртывания их. (“И откуда испуганно поглядел Васильевский остров”.) Повторами (иногда с малыми поворотами) — как бы искусственное выдувание значительности. Разобрать — так многие пейзажные абзацы состоят из одних повторов. Иногда от неумеренных повторов (“он заведовал где-то там провиантом” десяток раз) ослабляется неплохая бы острута. То избыточная суетливая пояснительность. Иногда несколько подряд абзацев декламации (от Медного всадника — к будущему нашествию жёлтых, до надрыва). То риторические вопросы от автора.

И вместе с тем (лишь отчасти!) в использовании этих повторов есть своё очарование. Многократный возврат к одним и тем же деталям пейзажа, погоды, зданий — создаёт и крупный ритм. Стократным повторением, часто дословным, автор просто внедряет сырость, жёлто-зелёные туманы, гниль, полутьму, фрески Петербурга — и тот верен получается! Вот эта постоянная неясность очертаний замечательна. Так Белому удаётся — проза приблизительного рисунка, импрессионизм. Топография Петербурга не соблюдается, не соразмеряется, и мы с этим смиряемся вскоре. Стены Петропавловской крепости — у него белые. И погода шалит: одно и то же утро — и тускло-пасмурное, и заливисто-солнечное. Очерк Петербурга складывается из расплывчатых, прерывистых, но и почти кружевных линий: Петербург получается миражно-лёгок. (Летучий Голландец, основывая Петербург: “Назвать островами волну набегающих облаков”.) В нерезких контурах даётся и слежка охранников за террористом и черты движения 1905 года.

Сперва раздражают, а потом привыкаешь к этим бесчисленным вставленным “там, там… где-то там, где-то там, вон с того, вон с этого, вон те”, “неясно так выдавалось”, — и хотя чаще эти вставки можно без ущерба для смысла и опустить, но надо признать: они частенько создают некую пространственность и зрительность.

Конечно, сила изобразительности у него большая — хотя однообразная и часто перехлёстывает в чрезмерность, без соображения о соразмерности частей. Местами достигает возвышенно-поэтического и одновременно иронического тона (переезд Аблеухова в карете в Учреждение) — но такого напряжения ни перо, ни читатель не могут выдержать на большом пространстве.

Хорошо и многократно обыграна кариатида. Смотрит — и глазами самой кариатиды: ах, если б она могла распрямиться и крикнуть! “Распрямились бы мускулистые руки на взлетевших над каменной головою локтях…” и ярко до конца абзаца. То — сидит ворона на ней. Или: “Из тумана в пятно [света] сверху мертвенно пала кариатида подъезда над остриём фонаря”.

Очень зримо даны: бал — в соединении, в цельном впечатлении кружащейся толпы. — Вид парадов на Марсовом поле. — Вид приёмной Николая Аполлоновича. — Небо перед восходом солнца (“Бирюзовый прорыв нёсся по небу; а навстречу ему полетело сквозь тучи пятно горящего фосфора, неожиданно превратившись там в сплошной яркоблистающий месяц; на мгновенье всё вспыхнуло…” и т. д.). — Вид на Неву из окна Николая Аполлоновича (“Какое-то фосфорическое пятно и туманно и бешено проносилось по небу…” и до конца большого абзаца). — И ещё один вид на Неву из окна (“…над невской волной понеслись розоватые облачка; клочковатые облачка вырывались из труб убегающих…”). — Ночная Нева в огнях. — Пролёт придворной кареты (“…то придворная чёрная карета пронесла ярко-красные фонари, будто кровью налитые взоры…”). — Утро над Мойкой (“Розоватое клочковатое облачко протянулось по Мойке: это было облачко от трубы пробежавшего пароходика…” и т. д.) — замечаем почти дословный повтор. — Огонь в камине (“Во все стороны поразвились красные, кипящие светочи — бьющиеся огни…” и до конца абзаца); “мечевидные светочи солнца”.

Ещё что замечательно: оттеночно, разнообразно чувствует краски, часто применяет это качество, заливает красками роман.

Бледно-палевая печаль месяца.

Отдельные фразы:

Каменность взора, струящая одни только мозговые вихри.

Береговые фонари уронили огневые слёзы в Неву.

Отлично.

Обильно ввёл в диалоги — обрывчатые звукоподражания речи. Но уже — и переборы невразумительностей.

В репликах он и не соблюдает чередования собеседников: даже три отдельных подряд реплики (и безо всяких ремарок) могут принадлежать одному и тому же лицу. Чаще — в этом нет и никакого резону, только путает читателя, не определишь, кто говорит. Или даёт вместо реплик — одни вопросительные, восклицательные знаки, в комбинациях.

Вдохновенно передаёт он петербургский пейзаж, а прохожих на улице — всегда сниженно: “гуща члеников”; “многоножка на Невском”; “бороды, усы, подбородки”; “носы протекали во множестве: орлиные, утиные, петушиные, зеленоватые, белые… Здесь текли… котелки, перья, фуражки, фуражки…” и долго ещё. Толпы он сторонится, даже боится.


Загрузка...