Владимир Голицын, не торопясь, подошел к пристани. Это был высокий, худой, немного сутуловатый парень лет двадцати семи-восьми. Из-под распахнутого бушлата глядели край голубого воротника форменки и острый треугольник полосатого тельника. Они ярко обрамляли коричневый загар крепкой шеи. Голицын снял фуражку с большим нерусского образца козырьком, закрывавшим чуть не половину лица. Под прямой удар ярко играющего солнца открыто встало узкое, коричнево-загорелое лицо с таким же коричневым, гладко выбритым черепом.
На пристани было тихо и пустынно. Издали доносился скрип и фырчание лебедок, грохот кранов, шлепание опускавшихся на гранитные дебаркадеры мешков, дробное громыхание катящихся по слегам бочек. Терпкая духота пыльного зерна плыла в знойном воздухе от того места, где швартовались впритык к длинной веренице красных вагонов хлебные экспортеры. Тяжелый, тошнотный дух бобового масла полыхал от падающих серыми грудами связок мешков. Поодаль у желтеющей штабелями экспортного леса биржи выстроились лесовозы, до труб заваленные яркими, остро пахнущими свежим распилом, пропсами и баланса- ми6. По самому верху желтых нагромождений, крича во всю глотку, перебегали безошибочно-точные в своей кажущейся бестолковости стивидоры7.
С другой стороны на обрамленный измочаленными бревнами камень навалились американцы. Над их баками и ютами беспомощно болтались в воздухе подцепленные решетчатыми руками кранов огромные ящики.
За шеренгой американцев, полоща белыми с красным кругом флагами, стояли японцы. Стрелы высоких мачт предупредительно и быстро складывали на набережной груды каких-то остро пахнувших плетеных корзин.
Голицын привычным ухом уловил далекие голоса лихорадочно живущего порта. Давно терся в них. Заманчивые и возбуждающие вначале, успели уже надоесть. Он с наслаждением вобрал в себя знойную тишину той пристани, где стоял.
Об ослизлые зеленью бревна тихо хлюпает вода. Пологие ленивые волны Золотого Рога замаслены радужными разводами. Вода густа, почти тягуча. Как вода у дебаркадеров всякого порта. Вместе с размеренным дыханием скользких черных волн методически поднимаются и оседают сгрудившиеся тесным рядом шампуньки. Они тихо стукаются друг о друга бортами. Разметавшись, спят в них лодочники-китайцы. Некоторые сидят, поджавши ноги, на высокой корме своих лодок. Созерцательно дымят длинными тонкими трубками.
Глянув на середину Золотого Рога, туда, где тяжелые маслянистые волны переходили в дробную рябь, Голицын внимательно присмотрелся к черному, утюгообразному кораблю. Когда на баке этого корабля мелькнуло белое пятно форменки, Владимир поспешно сложил ладони дудочкой и изо всей мочи протяжно крикнул.
— На-а «Большевике-е-е-еее»! — пронеслось по темной ряби.
Владимир помахал над головой фуражкой. Подождал. Крикнул еще раз. С тем же успехом. Беляк форменки на темном судне исчез, но шлюпки так и не было.
Владимир терпеливо уселся на огромный чугунный кнехт. Набил трубку, закурил. Шлюпки не было. Он подошел к веренице шампунек.
— Ходя-э!
Сразу несколько фигур, как на пружинах, вскочили в своих лодках. Курившие поспешно засунули трубки за матерчатые пояса широких синих штанов. Поднялся невероятный крик:
— Моя… ходи сюды!
— Моя, моя, товарыш!
— Товарыш, ходи сюды!.. Моя люцы юли-юли.
Владимир дал немного улечься крику и вопросительно бросил:
— «Большевик» юли-юли десять копеек.
Снова поднялся крик. Все поголовно были согласны. Владимир прыгнул в ближнюю шампуньку:
— Катай на «Большевика»! Гривенник!
— Не мозна гривенник… двадцати копека, — с деловым видом возразил китаец, поспешно прилаживая кормовое весло.
— Ну и мазурик же ты, братец, — засмеялся Голицын и сделал движение выскочить обратно из лодки.
Китаец испуганно бросил весло и схватил Владимира за рукав.
— Ляна, ляна, — поспешно закивал он, — сиди, сиди. Десять копеек на «Больсевик» катать будем.
Он быстро загаланил кормовым веслом и шампунька, неуклюже переваливаясь с борта на борт, медленно пошла к середине бухты.
Огибая с кормы большой плоский корпус, прошли под размашистой вязью «Большевик». Накладная медь, надраенная до зеркала, ярко горела на солнце.
Владимир вручил китайцу тут же бережно увязанный в тряпочку гривенник и вбежал по трапу. Под спардеком столкнулся с лениво прогуливающимся вахтенным матросом.
— Ты что же, оглох, что ли? Из-за тебя гривенник выкидывать! — полусердито, полушутливо бросил Голицын.
Матрос не спеша вынул изо рта трубку и, сплевывая широкой струей за борт, пренебрежительно скосился:
— Ай адмирал недорезанный? А я ить думал — машинист.
— Ишь фря палубная… твоя власть. Погоди, ужо в море будем.
— Ин, ладна-а, — протянул матрос и, засунув руки в карманы широченных парусиновых штанов, не спеша зашлепал босыми ногами.
Владимир спустился к себе. Быстро переоделся в синюю робу. По дороге в машину заглянул к третьему механику:
— Как, Иван Ильич, окончательно двигаем?
— Сегодня к вечеру снимаемся с якоря. «Сам» приказывал команде после обеда на борту быть.
— Я вчерашний день с ребятами из гимеотдела виделся. Говорят, зряшное дело затеяли. Мало того, што поздно выходим. Льды в этом году наверху чертовские.
— Как бы не застрять.
— Ну, а что же, по-ихнему, «Ставрополь» и «Колыму» там так и бросить?
— Вот в том и вопрос: вытащим ли?
— Дуйте-ка вниз. Я сейчас приду. Надо сейчас с валом кончить, я вчерась глядел, ребята там у дейдвуда8 не совсем ладно затянули. Как бы бить не стало.
Работая внизу в туннеле гребного вала, Владимир не слышал даже полуденных склянок. Окликнули из машины ребята.
Быстро пообедав, вылез наверх. С берега один за другим подходили фансботы с возвращающейся командой. Матросы с медно-красными лицами, с выгоревшими до льняной бели волосами, бойко взбегали по крутому трапу. Кочегары с большими иссиня-черными глазницами на мучных лицах шли не спеша, задористо переругиваясь с матросами.
К часу дня прибыл командир. Старый ледокольный капитан Воронов.
Плотный, небольшого роста старик не по комплекции легко и быстро взошел по трапу. Шевеля седыми, коротко подстриженными усами, говорил раздельно, не спеша. Густой бас его уверенно перекатывался по царящему над палубой шуму.
К вечеру шум стих. Было доделано все. Командир собрал на просторном юте команду. Взобрался на брашпиль:
— Товарищи, нам предстоит тяжелый поход. Время для плавания в северных водах самое неподходящее. Но ведь нам с вами не впервой. Не правда ли? — улыбнулся он, глядя на безусые внимательные лица людей, тесно обступивших брашпиль. — Задача нелегкая, но нам нужно ее во что бы то ни стало выполнить. Два советских корабля застряли на обратном пути из устьев Лены. Мы должны привести их сюда. За себя нам бояться нечего. Даже если бы пришлось зазимовать. Дело не страшное. Судно отличное. И все-таки мы должны работать так, чтобы не зимовать. Зимовки не выдержат те суда. Предупреждаю, что мне придется в походе кое с кем из вас повоевать. Я говорю о тех, кто захочет в горячее время спать больше полувахты. Авралить будем вовсю. Тут уж ничего не поделаешь. Может быть, и померзнуть придется и поголодать. Но я думаю, что не ошибся, когда сказал командиру порта в ответ на сомнение в том, как мы примем приказ о таком позднем походе в Ледовитый океан. Да, так я ему сказал, что советские ледокольщики боятся только одного — сидеть без дела.
— Правильно-о-о! — взорвался крик молодых голосов.
— Качать, командира-а-а!..
Но Воронов отмахнулся:
— Постойте, товарищи, я не кончил…
Не сразу установилась шероховатая тишина. Оттуда и отсюда неслись придушенные возгласы. Их покрывали вразумительные хриповатые голоса стариков:
— Постойте, ребята… дайте договорить.
— Молчи, комса, успеешь наораться. У командира еще вся речь впереди.
Воротов шевельнул усами:
— Это верно, товарищи. Вся речь у меня еще впереди. — Командир собрал широкое красное лицо в морщины вокруг мясистого носа. У него это означало улыбку. — Я не успел еще поздравить вас с походом.
Воронов хотел соскочить с брашпиля, но его подхватили. Под свист и гам метнулось в воздух коренастое тело. Смешно растопырив руки, задравши короткие, крепкие ноги, Воронов подлетел над головами команды.
— У-р-р-р-аааа!.. — сорвалось с палубы «Большевика» и понеслось по тихой глади бухты.
— А ну, братва, — вырвался вдруг трубный голос боцмана, — расходись. Расходи-и-ись. Вахта и подвахта по кубрикам! В двадцать четыре заступать.
Топоча сапогами, рассыпались к трапам. Палуба опустела. Владимир подошел к фальшборту. Внизу тихо шлепала по борту вода. Изломанные волной, как иконописный меч архистратига Михаила, тянулись по черной воде блики из иллюминаторов. Со стороны Владивостока, от темной полосы тянущихся по берегу садов, доносились звуки оркестра. То глухие, стушеванные ветерком в один смятый напев, то ярко прорвавшиеся вслед за звонким голосом кларнета. С воды слышалась песня и сквозь нее иногда балалайка.
Владимир долго смотрел на мерцающие огни, раскинувшиеся размашистым бисерным веером по склону котловины. Пологим серпом протянулись яркие фонари Светланки. Высоко за Нагорной, на отшибе от города, краснели огоньки матросской слободки.
По рейду дробным перекликом запрыгали склянки. Гукнула двойными тремя ударами и рында «Большевика».
На плечо Владимира опустилась рука:
— О чем задумался, детиникус?
Голицын с досадой обернулся:
— Брось дурить, клистирка.
Столь неприветливо встреченный фельдшер обиженно повернулся. Подволакивая плохо слушающуюся ногу, ушел в темноту палубы.
Рейд быстро затихал. Сквозь холодеющую черноту из залитого ярким световым пятном Гнилого Угла доносились звонкие удары по железу. Там был расположен судоремонтный завод.
Вразрез темноте со стороны Русского острова полоснул острый луч прожектора. Покружил по склону, вырывая глубокую зелень садов; слепо уперся в низко бегущие облака и исчез.
Высоко над головой Голицына, на главном мостике послышались голоса. Тускло замерцали широкие стекла командирской фубки. Холодную дрожь по позвонкам вызвал неожиданный вой ревуна. Тяжело сопя клубящимся паром, плюясь скопившейся водой, гудок басисто рвал тишину бухты.
Через некоторое время баснул еще продолжительней. Потом коротко рявкнул три раза. Вторя ему, громыхнул командой Воронов. Звякнуло кольцо на бакане. Плеснул по воде тросс.
С мостика едва донесся дробный звонок машинного телеграфа. Сейчас же звякнул ответно из машины. Привычным ухом Владимир уловил размеренное тяжелое сопение двигателей.
Тихо отрабатывая задним ходом, ледохол отошел от бакана. Раз за разом зазвякал телеграф. Притихая, с новым сопением чаще и протяжней заработали машины. Судно развернулось. Рассыпанные светляки Владивостока ушли на другой борт. Перед глазами Владимира встал темный берег лесистого склона.
Мерно застучали винты, раздельно хлопая лопастями. За кормой потянулась фосфоресцирующая полоса. Как млечный путь на черном небе. Пена тугим бурлящим жгутом вырывалась из-под ахтерштевня. Блестела, бурлила, кипела, вертелась в бешеной пляске светляков и медленно, нехотя разбегалась в стороны слабой беленькой кромкой, все шире и шире обозначая пройденный судном путь.
Владимир с трудом оторвался от фальшборта. Последний раз глянул на мерцающий театральной панорамой Владивосток и пошел в машину.
Вылка бросил хорей перед собаками. Упряжка стала, как вкопанная. Илья не спеша слез. За ним с маху остановились сани Билькинса. Американец радостно соскочил и сладко потянулся. Тело затекло. Ноги плохо слушались. Зарсен слез медленно, тяжело взмахнул кулачищами, потер колени. Не спеша пошел вслед убегающему к лагерю американцу.
Билькинс быстро заглянул в одну-другую палатку. Пусто. В лагере не было видно ни души. Он подождал подходящего Зарсена:
— Как вы думаете, мистер Зарсен, что бы это могло значить?
Вместо ответа Зарсен недоуменно пожал плечами:
— А черт же их знает. Давайте проедем прямо к стоянке корабля.
Они снова взгромоздились на сани. К великому неудовольствию не перестававшего ворчать Ильи, помчались к месту стоянки дирижабля.
Только там выяснилось, что все наличные люди были заняты неотложным ремонтом корабля. Порывом ветра «Графа Цеппелина» повернуло так неудачно, что он задел за камень кормой и повредил себе оперение.
Билькинс в отчаянии опустил руки:
— Значит, мы не можем двинуться сейчас же к Хансену.
Зарсен ничего не ответил. Он быстро скинул меховое платье и в брезентовом комбинезоне побежал на корму, где работали над оперением механики.
Задумавшегося Билькинса взял за рукав Михайло:
— Куда поедем?
— Больше никуда, — махнул рукой американец.
Билькинс ушел к себе и принялся с лихорадочной поспешностью исписывать один бланк за другим. Заготовив несколько радиограмм, он соединился с радиотрубкой. Но Оленных не отвечал. Билькинс с раздражением отправился отыскивать радиста.
Оленных же в это время вел оживленную беседу с вернувшимися проводниками. Долго и старательно потрясши руку радиста, Вылка при помощи Михайлы принялся его подробно расспрашивать о том, что делалось здесь в их отсутствие. Он делал это с такой уверенностью, что Князев даже пошутил над ним:
— Ты, Илья, в действительности точно председатель орудуешь. Чего ты контроли-то наводить вздумал? Чай Федор тебе не артельный парень.
Самоедин серьезно посмотрел на него:
— Ты, Михайла, русак, а дурак. Ты мине кази, энта земля советька?
— Советская.
— А много тут советькова люду? Ты да я. Два буде. А кто из нас старсой? Я — Вылка председатель — долзон я знать, али не долзон, циво на советькой земли есь, циво чужаки на ей делають?
— А ведь ты, пожалуй, и прав, Илька, — засмеялся С. — Бери, бери, брат, комиссарскую власть над ними. А ну, дядя Федор, крой рапорт председателю.
Но Оленных было не до шуток. В эти дни, когда завалили его гонцы от экспедиции тревожными радио, когда с берега то и дело царапались в наушники хитросплетения большой международной интриги, затеянной вокруг Земли Недоступности, Оленных ходил как во сне. Каждая передаваемая на землю радиограмма жгла пальцы дрожащими голубыми искрами. Неотступно гвоздила мысль: «Ведь сам, своими руками отрываю кусок от своей России. Раньше незаметно было, как это делается, больно далеко стоял. А вот тут как по писаному все. Точно в газете… И сам, своими руками. Вот нескладность-то… Решать нужно».
При этом совершенно незаметно для него самого эти мысли формировались в голове у радиста уже не из привычных, длиннотных немецких фраз. Четкие и короткие вставали в памяти почти забытые звуки русской речи. Оленных стал думать по-русски. И как-то само собой случилось так, что всякое известие истекающей злобой европейской и американской прессы, где говорилось о необходимости отторжения куска обледенелой земли от России, он стал прослушивать с неприязнью. При этом он сначала с досадой отбрасывал стоящее перед словом Россия слово «Советская». Потом привык к нему и перестал воспринимать эти слова отдельно. Даже когда в сводках или телеграммах просто говорилось: «большевики», в уме Оленных это ассоциировалось с родными бородатыми лицами сибирских земляков, толстыми нагольными тулупами и пушистой заснеженной тайгой. А за тайгой встала и заимка. С серой высокой избой староверского построя. Седая борода отца. Всегда безукоризненно чистая, повязанная под подбородком большим узлом с заячьими ушами, косынка матери.
Слово «большевики» перестало быть чужим и колючим. И когда Вылка уверенно заговорил о советской Земле Недоступности, Оленных принял это как решение, уже давно оформившееся у него самого, подготовленное многодневной трескотней морзиков в ушах.
Радист серьезно поглядел по очереди на проводников. Опасливо заглянул в проход. Долго полушепотом он рассказывал им о затяжных, сложных и трескучих дипломатических боях, шедших на материках из-за Земли Недоступности.
Михайло ожесточенно скреб лохмы бороды. Вылка внимательно, не мигая, глядел в рот радисту. Когда тот кончил, Илья недоуменно развел руками:
— Циво з деся делать?
— Да, завернулось, — задумчиво заметил Князев, — од- наче я так полагаю, што нет у них возможности отменять советский закон. Коли Калинин объявление делал, што всякая земля наша, то значит, так тому и быть. Небось, не оттягают.
— В том-то и дело, ребята, — взволнованно зашептал Оленных, — до сих пор так водилось, что в этих самых полярных краях земля того, кто на ней флаг воткнул. А русского, то есть, я хотел сказать, советского флага тут не бывало допрежде, чем они свои повтыкали.
Михайло засмеялся:
— Ну, этта чепуха. Ежели в одном флаге дело, мы с Илькой сейчас такое полотно водрузим, ажно чертям тошно станет. Ты как думаешь, Илья?
— Отчего не мозна? Флагу мозна исделать.
Федор возразил:
— Дело, конешно, не только во флаге. Коли они уже спор, склоку затеяли, так надо этот флаг и защитой подпереть. А какая у нас защита? Вы двое не вояки. Они сюда столько аэропланов нагонют, што ахнуть не успеете, весь остров заполонят.
— Ну, полонить-то тут нечего, — скептически заметил Князев.
— Это вы, земляк, бросьте, — вразумил радист, — есть за што и даже очень. Вон, што ни день, такие радио шлют, что дух вон. Они здесь такого накопали, что всем сразу земля надобна сделалась. Я, конечно, судить не могу, но так мне сдается, что очень важный пункт по воздушной стратегии этот остров. Ну, а норвежцам, тем, конешно, только уголь нужен. Из-за этой стратегии склока между Штатами и Германией начинается. Воздушный газ гелиум здесь открыли. Значит, ежели сюда дирижибли ставить, вот такие как наш, то отсюда можно таких дел по всему берегу Сибири делать, што жуть. Даже на Тихий океан, газеты у них пишут, отсель влиять возможно.
— Н-да, вот так дела, мне и невдомек, — задумался Михайло. — Тогда понятно, што они и самоедиков-то энтих прижмали. Значит, остров во што бы ни стало им в руки взять надобно… Ну, а што, ребятки, ежели нам им ножки- то подрезать? Ахнуть бы радио в Москву, што, так и так, открыта, мол, нами, советскими промышленниками, новая территория для советского государства, и просим мы прислать нам подмогу, как нас только двое и не могем мы, значит, с иностранным буржуазным капиталом на этой земле совладеть. Как вы полагаете, пришлют нам-то, ай не пришлют?
— Зацем не прислать? Прислют, — уверенно сказал Вылка.
— Пришлют, пришлют, — передразнил его Михайло. — Надо сперва в расчет взять, чего пришлешь-то. Сюда никакой пароход не пролазит. Ерапланами сюда, небось, тоже не доскачешь. Значит, опять в дирижабле все дело. Ди- рижаблев этих, вот не знаю, много ль у нас.
Олениых радостно шлепнул себя по лбу:
— Стоп, земляки, вспомнил. Да ведь тут где-то советский ледокол быть должен. Стучали в сводках, што будто идет сюда с Владивостока ледоколище. Первый в мире. Новый построен. Лед ломает самый што ни на есть крепчайший.
— «Красин», што ли? Так он не новость какая, — скептически спросил Михайло.
— Нет… Дай бог памяти-то… Вона «Большевик» и есть.
При этом известии Вылка даже привскочил.
— Сюды ходит? — возбужденно уставился он на радиста.
— Нет, он на выручку двум пароходам. Их льды зат- рали. А только этот тут где-то, не так подалеку.
Михайло решительно поднялся. Он повернулся к Вылке:
— Вот што, Илья, как ты есть лицо советское, давай радию катать. Пущай с Москвы энтот ледокол к нам ворочают.
Вылка оживленно засуетился:
— Писы, Миша, писы.
Оленных остановил их:
— Постойте, братцы. Пока ледокол-то дойдет, ведь здесь с дирижабля остров на карту снимут. Самоедов ваших в поселке поизведут, и поминай, как звали.
— Не, так не мозна. Самоедов трогать не мозна. Мы позволять не станем, — загорячился Вылка.
— А как ты это не позволишь-то? — крутнул бородой Михайло.
— Ты думать долзон, как такое делать. А только не мозна самоедов свести.
— Ин ладна, сейчас додумаем. Покуда гони радию, Федор… А только вот што ты мне наперед скажи. Пошто ты это дело с нами затеял, коли ты чужак? Сказывал, в Россеи сколько годов-то не бывал. Значит, не советский ты?
Оленных упрямо выставил голову:
— Сибиряк я, братцы. Не могу больше без Сибири. Советская стала Сибирь. Знать, и мне советским становиться.
— Так, значит, в нашу веру переходишь?
— Перехожу, — потупился Оленных, — вот крест могу дать.
Он размашисто перекрестился.
— Это ты брось. В большевиках кресты отменены. Тут, брат, все делом доказывается, а не крестами. Заслужить на доть.
— Я, братцы, заслужу.
— Ну, коли заслужишь, октябрины, значит, сегодня.
Оленных удивленно посмотрел на Михайлу:
— Это што же такое?
— А это в большевиках заместо крестин. Октябрины, значит. А покуда давай-ка скоро радию писать.
Под диктовку Князева Оленных быстро выводил на бланке латинскими буквами:
Москва. Калинину. Земля Недоступности в полной власти буржуазных элементов, затесняющих местный самоедский пролетариат. Вплоть до кровопролития. Предлагаем выслать немедленную революционную помощь ледоколом «Большевик», либо дирижаблями. Всех представителей международного капитала, самочинствующих на советской земле, можем с помощью советской силы арестовать и предать революционной законности.
Оленных протянул Князеву исписанный бланк для подписи. Но Вылка перенял его и старательно вывел первым большой крест, возвращая бланк радисту, степенно сказал: — Подписать надо десь: Вылка придсидатель.
После Вылки подписал Князев.
Оленных поспешно ушел в радиокабину.
Голицын с трудом слез с койки. В тот момент, когда его ноги коснулись было палубы, судно легло на борт так, что машинист с размаху ткнулся головой в нависший над изголовьем бимс. Полоска теплой крови потекла из рассе- чины, заливая глаз. Стукаясь о переборки, хватаясь растопыренными пальцами за уходящие поручни, выбрался через горячий проход к лазарету.
— Эй, дружище, погляди, што у меня там, — пихнул он разметавшегося в глубокой лазаретной койке фельдшера.
Тот изумленно открыл глаза. С минуту он лежал неподвижно. Голицын не вытерпел:
— Вставай же, чертово колесо, опять налузгался. Видишь, кровь течет, унять надо.
Фельдшер моргнул и как встрепанный поднялся. От него пахнуло крепким перегаром. Не глядя на Голицына, он твердыми шагами на негнущихся, как у оловянного солдатика, ногах подошел к умывальнику. Открыл кран над подставленной под струю забортной воды головой.
— Ф-фу-уу! — отряхнулся он.
Наспех вытер полотенцем голову и принялся дрожащими пальцами обтирать рану машиниста. Через десять минут промытая рана была искуснейшим образом зашита и перевязана. Фельдшер подошел к койке и, не сгибаясь, повалился на нее, как бревно.
— Спасибо, Анатоликус, — пробормотал Владимир, натягивая робу.
Но благодарность пропала даром — Анатоликус лежал уже как труп, вытянув руки по швам. Владимир покачал головой и вышел.
— А ведь золотые руки, — пробормотал он, прикрывая дверь.
В горячем проходе было нестерпимо душно. Масляную полутьму пронизывали жгучие вихри из дверей, ведущих в машину. Снизу несло жарким сопением пара и лязгом стали. Владимир быстро скользнул по железному настилу, чтобы попасть в подходящее движение судна и успеть схватиться за поручни. Качка бросала судно с борта на борт. Большая стрелка креномера медленно перекачивалась с одной стороны на другую. Она добегала до ярко надраенной медной насечки с цифрой сорок и, подумав, начинала двигаться обратно.
Владимир повис на судорожно зажатых поручнях. Проникая через самый верхний ярус, на уровне колпаков цилиндров, Владимир поразился тому, что даже его привычным легким не хватает воздуха. Горло засасывало какую- то обжигающую, пропитанную запахом масла и горячего металла смесь. Ниже, когда цилиндры были уже над головой, он невольно сжался в комок. Размах судна был так силен, что машины всей громыхающей массой нависли сбоку. Твердо зная об огромном запасе прочности фундаментных болтов, Владимир все-таки совершенно ясно представил себе, как наклоненные на сорок градусов гиганты срываются с креплений и, кроша и дробя все на своем пути, начинают метаться по глубокому колодцу машинного отделения. На руках он проскользнул последние марши бесконечного трапа и упал прямо в объятия широко расставившего ноги и уцепившегося руками за горячее железо поручней вахтенного механика.
В пляске ледокола качались высоко подвешенные фонари. Черные тени безумно метались по машинному отделению. Они следовали теперь не только за движениями мелькающих шатунов и кривошипов, а и прыгали вокруг них при каждом наклоне судна, изменяя и ломая контуры машин. У машинистов рябило в глазах от неверного мерцания лязгающей стали. Но они целились безошибочными пальцами в беснующиеся штоки, хватали скользкое зеркало валов, шлепали ладонями по прихотливо изряблен- ной поверхности шатунов. Все металось и плясало. На прыгающую и вертящуюся сталь лились масло и мыльная вода. Горячий металл, как сосредоточенное в борьбе огромное животное, устремлялся в одно вращение, в один ритмический непрестанный круговорот главного вала.
«Вероятно, вот так действовали на психологию наших праотцов какие-нибудь бронтозавры или диплодоки, когда они с сопением, щелкая панцирными хвостами, нависали над несчастным человеком грудой давящего мяса. Будто и уйти некуда», — думал Голицын, ловя на каждом обороте шейку коленчатого вала, чтобы попробовать ее температуру. При этом все мысли были сосредоточены на одном: как бы вместе с качанием корабля на махнуть головой в крутящийся в смертельном лязге многотонный металл. «Только и ждет, чтобы измолоть», — мелькнуло в голове, когда ноги поехали по уходящей из-под них палубе.
В середине вахты полез наверх глотнуть немного свежего воздуха. С ясно сознанным состраданием прошел мимо пахнувшей терпкой угольной гарью двери, ведущей в черный колодец кочегарки. Не хотелось даже думать, как там при этой качке мечутся кочегары между зияющими красным зноем топками и черными штабелями катающегося по палубе угля.
На палубе охватило мокрым холодом. Рвануло из рук дверь рубки и с размаху бросило на кучу принайтовленных вдоль борта досок. Больно ушиб локоть. Хотелось потереть, но боялся оторвать руку от пойманного фала. Палуба стремительно приближалась к набухающей темной скользкой массой воде. Уходила из-под ног, заставляя почти лечь на стенку рубки. Пробрался было к баку, но сейчас же вернулся. Оттуда с шлепанием и журчанием стремились навстречу потоки холодной воды. Над носом корабля то и дело нарастали взлохмаченные гребни валов. Бросился в глаза прижавшийся под мостиком молоденький матрос. С уткнутого в пиллерс9 зеленого лица потоками сливалась вода. Матрос давился рвотой, судорожно хватаясь посиневшей рукой за грудь. А прямо над ним, из-за высокого борта главного мостика, топорщилась желтым напруженным брезентом дождевика коренастая фигура командира. Прикрываясь рукавицей от бешено гонимой ветром воды, Воронов пытался уставиться куда-то биноклем. От тошнотного стона матроса у Владимира самого нудно потянуло под ложечкой. Он стал торопливо пробираться обратно, но столкнулся с пробирающимся, вцепившись в тот же самый фал, радистом. Долго разминались. Оскользаясь по вздымающейся мокрой горой палубе, перехватил руками вокруг радиста, успел поймать срываемые ветром слова:
— Новости большие… амма… няем курс… доступности…
Попробовал переспросить, но радист только отчаянно мотнул головой, перебирая руками по скользкому фалу.
Через час в кубрике узнал подробности.
Ледокол получил из Москвы предписание. Изменен курс. Нужно полным ходом грести к Земле Недоступности, про которую урывками читали в газетах перед отходом. Как бы ни был тяжел путь, надо пробираться к этому острову.
Новость пришла, не возбудив волнения. Даже самые выносливые из команды ходили с бледными осунувшимися лицами.
Владимир пытался было обсудить с соседом по койке известие, но тоже не выдержал. То вставая на голову, то упираясь в переборку ногами, он внимательно следил за тем, как кишки подходят к самому горлу или опускаются тяжелым грузом в самый низ живота. Стянул пояс потуже и, стараясь не думать, уткнулся головой в подушку.
Оленных дрожащими руками протянул Князеву бланк:
— Вот передавали на ледокол «Большевик».
Михайло медленно осилил депешу.
— Так-с. Значит, дело будет. Теперь это уже верняк. Наши пройдут.
— Я слышал ответ, — качая головой, заметил радист, — командир «Большевика» сомневается насчет льдов. А сейчас ледокол крепко штормует.
— Этто што! Тут сомнений быть не может. Сказано — идти. Значит, придут. Будьте благонадежны. А тебе, земляк, это значит октябрины.
Князев повернулся к спящему Вылке:
— Эй, проснись-ка… Илья, а Илья… Вона, слышь, какие вести-то у земляка.
Вылка внимательно выслушал. Радостно улыбнулся, подняв всю желтую кожу щек к широким скулам.
— Хороса, ай хороса!
Вдруг нахмурился.
— А ну как эти люди тикать станут… Эта не мозна.
— Да, вот это действительно задача. Сегодня дирижабль готов будет. Федер сказывает, что к вечеру пробу делать станут. А завтра, небось, на твоих родичей войной двинут. Как бы эту штуку сорвать, вот об чем речь.
— А ну как на цепоцку вязить? Али масины портить? Али ещо што? — предложил Вылка.
— Так они тебя к машинам и допустили, держи карман. Насчет цепки вот не знаю, но так полагаю, што ерундовое предложение. Как ты, земляк, располагаешь?
Оленных задумчиво мял депешу.
— Да, пожалуй, ничего не поделаете с этим. Разве только вот клапан цистерн открыть. Бензин выйдет. Тогда тут на месте останемся. Самое же верное дело в уничтожении — спичка. Раз — и готово.
— Зигать? Эта мозна, — с живостью согласился Вылка.
— Нет, я так думаю, что это не пойдет… — возразил Князев. — Ин ладно, пока хватит с нас этих вестей, а как помешать, еще побалакаем. Ты, Федя, гони-кась радио в Москву, што, мол, об ихнем приказе мы, стало быть, известны и нынче станем принимать меры к препятствию буржуазным захватчикам чинить безобразия на советских территориях.
— И станем флагу втыкать, — добавил Вылка.
Когда Оленных ушел, Вылка еще долго о чем-то шептался с Михайлой.
Их беседу нарушил Зарсен:
— Алло, мистер Князев, мы завтра утром будем пробу делать. А днем, наверно, пойдем. Нужно приготовиться к подъему на дирижабль. Людей мало осталось, так вы ночью соберите здесь внизу все. Больного тоже приготовьте.
Последнее относилось к Литке. В отсутствие экспедиции он пришел в себя и стал узнавать окружающих. Только никак не мог припомнить, что с ним случилось.
Для Зарсена это было ошеломляющей новостью. Он старался подальше обходить палатку, где лежал больной.
Вылка, шепча, прильнул к самому уху Михайлы. Тот задумчиво кивал головой:
— Нет, Вылка, я так полагаю, что это зря.
Но Вылка упрямо помотал головой и нагнал Федора:
— Федор, кази всим людям на корабли, што мы с ими говорить зелаем. Пущай цириз полцаса сюды вниз вся придут.
— Я так полагаю, что зря с ними говорить, Илья, — заколебался Оленных, — лучше бы переждать, пока «Большевик» придет.
— Не, я знаю, — прищурился Илья. — Ты кази Билькин- су и Зарсен, сто мы желаем хоросо говорить перед, чем на самоетьку становищу летать станем.
Зарсен удивился такой просьбе, но согласился и разрешил всей команде сойти вниз.
Не меньше был удивлен и Михайло, когда Оленных передал ему желание Вылки и согласие Зарсена.
— Ты чево еще там затеял, Илька? — строго спросил он.
— А твоя какая дело?
— То ись как так? — удивился Князев.
— А так, присидатиль я, ай нет? Хочу слова казить.
— Ин ладно, поглядим. Ну, тогда айда вниз.
Вылка отвел глаза:
— Ты лезай на низ с Федором. Я скора вниз приду.
— Ладно, только не мешкай. Людям, я чай, работать надо, — наставительно бурюнул Михайло.
Внизу оживленно беседовала уже вся команда. Первый раз за время службы на «Графе Цеппелине» его экипажу приходилось присутствовать на митинге. Да вдобавок еще инициатором его, как выяснилось, явился советский дикарь. Люди со смехом обсуждали положение. Этот смех привлек внимание Билькинса, занимавшегося у себя в палатке дневниками. Он выглянул. Выяснив, в чем дело, энергично запротестовал:
— Я считаю, мистер Зарсен, все это совершенным безобразием. Если это шутка, то довольно неудачная.
— Не все ли равно, где людям отдыхать — наверху или здесь. А ведь это даже забавно — митинг на Земле Недоступности. Ха-ха! Не забудьте, мистер Билькинс, что мы ведь на советской территории. Здесь митинг является вполне законной штукой.
Билькинс только что собрался возразить, как вдруг общее внимание привлек слабый звук сверху. На краю трапа, ведущего к троссу подъемника, стоял вахтенный механик — единственный человек, оставшийся на дирижабле, кроме Вылки. Он ожесточенно размахивал руками и кричал что-то слабым, разбиваемым порывами легкого ветерка голосом. Прежде, чем кто-либо разобрал что-нибудь из того, что силился крикнуть механик, тот снова исчез внутри корабля. А через минуту, может быть, даже еще меньше, чем через минуту, под брюхом дирижабля, в том месте, куда сходились широкие рукава от бензинных цистерн, служащие для их мгновенного опорожнения в случае пожара, широкая струя бензина, сверкнув на солнце, каскадом устремилась вниз.
Облако бензина было на некотором расстоянии от дирижабля, как из нижнего люка выпал какой-то черный вертящийся комок. Он падал значительно быстрее массы бензина, и через неуловимую долю секунды нагнал распылившуюся струю летучей жидкости. И в тот самый момент, когда этот черный комок пронизал бензинное облако, коротко блеснуло красное пламя и раздался вслед за этим глухой звук взрыва. Вместо бензинного облака медленно расходилась по ветру черная туча густого тяжелого дыма. А черный комок, полыхая языками пламени, быстро приближался к земле.
Взрыв разбил общее оцепенение. Люди закричали и бестолково забегали. Тут снизу обратили внимание на то, что уже давно от носа дирижабля отделилась люлька, стремительно опускающаяся на землю. Из люльки выскочил механик. Дрожа, путаясь заплетающимися ногами, он подбежал к ошеломленному Зарсену:
— Вот, капитан, я кричал… Этот дикарь пытался проникнуть в коридор бензиновых цистерн с трубкой в зубах… Я думал, он пьян, и вытолкал его вон… Крикнул вам, чтобы прислали кого-нибудь наверх забрать его… А в это время… в это время он снова вошел в коридор, и я не успел отвести его руку от рычага главного аварийного клапана… Он выпустил весь бензин… я закричал, я ударил его по голове… Он упал в люк… его трубка в парах бензина, капи- хтан.
— Все понятно, не волнуйтесь, — успокоил его Зарсен, — главное, что корабль не пострадал, а все…
— Да, но он хотел взорвать…
— Нет, он только хотел вылить бензин, — взволнованно крикнул Оленных.
— Вы знали? — подскочил к нему Зарсен.
— Да, он…
Князев не слышал того, что было дальше. Его внимание было сосредоточено на том месте, куда брызнул в самом начале падения дирижабля махрящийся короткими всплесками огня вертящийся комок. Комок размахивал на лету руками. Из-под огненной завесы дыбились широкие полы малицы.
Пальцы Князева лихорадочно застегивали одну шлейку за другой. С гиком бросил он упряжку вскачь. Хрустко скрипнули полозья и метнулся в сторону снег. Михайло несся, видя только то место, где слабо полыхал еще упавший комок, почти рядом с грудой чадящего черным дымом дирижабля. Растекаясь, пламя все ближе подходило к комочку.
Осталось несколько собачьих бросков до Ильи, когда поток горящего бензина слился с горящим комком самоедина. Собаки шарахнулись в сторону. Ломая хорей об их вздыбившиеся страхом хребты, Михайло заставил пробежать еще несколько шагов. Соскочил. Бросился к Илье. Подхватил на руки свернувшиеся скользкие черные остатки Вылки. Из-под обвалившейся комьями малицы с треском пузырилось мясо. По рукам Михайлы стекало пламя, когда подбежал к саням. Собаки с воем метались в упряжке, волоча по снегу двух передовых, клубившихся смрадным дымом горящей шерсти. Бензинный поток с треском кидался со снега горящими брызгами. Когда Михайло схватил обломок хорея, горела уже половина упряжки. Потерявшиеся от боли и страха собаки метались в постромках. Князев мазнул ножом по шлейкам барахтающейся головной пары. Взвыли остальные, ошпаренные брызгами, и бросились наутек от огня. Шерсть их тлела, расстилая за упряжкой длинную струю серого дыма. Дым вился за санями как за поездом. На санях, лопаясь связками обугленных мускулов, потрескивал труп Ильи. Михайло вспузырившимися руками придерживал труп на мятущихся по сугробам санях.
В лагере притихли. Никто не проронил ни слова, глядя на несущуюся под серым дымным плюмажем упряжку. Когда сани были уже совсем близко, тяжкую тишину прорезал насмешливый голос:
— Это называется — доклад по-советски.
Зарсен, как ужаленный, обернулся на этот голос. Держась за кол палатки, худой и бледный, стоял, вытянувшись во весь рост, Литке.
Кают-компанию раздирал грохот. Точно над кораблем рвались снаряды. Иногда весь корпус дергался, глухо рокотали железом борта, дробно звенела в буфетах посуда. Мигая, тряслись волоски лампочек в люстре. Так гремит внутренность военного корабля и дрожит вся его стальная махина, когда раздается залп башни.
Но на «Большевике» не было ни одной пушки. Грохотал, гремел и скрежетал по бортам разбиваемый крепким стальным форштевнем ледокола мощный лед. Огромные плотные голубые монолиты. Ни одной трещины. Ни одного разлома. Здесь впервые от создания мира идет судно, ломающее лед. Всегда бывало наоборот. Эти льдины привыкли ломать попавшие в их объятия корабли. Шутя, как гнилой орех, рассыпались по бревнышкам дуббель-шлю- пы, позднее, потрещав и поскрипев, разъезжались корветы и фрегаты, потом с металлическим гулким звоном лопались борта пароходов. Никто не выдерживал шутливого напора седых льдин. А теперь, дробимые круглым бронированным носом ледокола, льдины удивленно ползли по бортам вверх, точно желая заглянуть поближе на палубу диковинного ледолома. Со скрежетом боли сползали обратно и, бултыхнувшись в крупичатое снежное крошево, дыбом выплывали в сторонке, чтобы еще раз посмотреть на «Большевик». Потом сшибались, кряхтели, шушукались и, нагромоздившись друг на друга, уходили своей вечной, нигде не начинающейся и никогда не кончающейся дорогой.
А ледокол подпрыгивал на тяжелых полях, въезжая на них, как бронированная боевая колесница. Если лед не лопался, корабль, оставив кровавый след сурика и ржавчины, медленно, натужно сползал обратно. Разбежавшись, снова втискивался в неподатливую льдину. Так до тех пор, пока она не сдавалась. Пока длинная черная трещина не расползалась широким каналом, пропуская утюгоподобный корпус корабля.
Гремело в кают-компании, гремело в кубриках, гремело в лазарете. Здесь, кроме того, еще при каждом наскоке ледокола на особенно упругую льдину отчаянно бились в гнездах и звенели банки с лекарствами. Но Анатоликусу было на это совершенно наплевать, он пребывал в том состоянии, которое сам называл «лучшим отдыхом настоящего моряка». Голицын, зашедший в лазарет на перевязку, удивился необычайному шуму, царящему здесь. Но Ана- толикус спал бревном, вытянувшись в койке с прижатыми по швам руками. Владимир поглядел на недееспособного фельдшера и махнул рукой.
Вышел на палубу. Сощурив глаза от безмерного сверкания льда, взобрался на мостик. Глянул кругом — торосы и поля. Поля и торосы. Все бело. Сверкает и искрится. Тени от торосов, как искуснейший камуфляж, ломают контуры. Стало больно глядеть. Зажмурился. Круги пошли в глазах.
В конце мостика, упершись в поручни, выдерживал натиск старшего механика капитан Воронов. Топорщились седые усы. Сдвигались и раздвигались щетинистые кустики бровей. Складки бессонного лица обвисли вокруг рта. Механик наседал, размахивая длинными руками. Рукава синей робы были коротки и волосатые красные руки мелькали, как крылья поломанной мельницы:
— Запороть хотите? Запарывайте. А только я отвечать не желаю. Надеюсь, вам объяснять не нужно, что значит вибрация всех валов. Вон правый бортовый так бьет, что того гляди, вся машина к чортовой матери полетит. У меня в дейдвудах скоро фонтаны бить будут, а вам все форсировать… форсировать…
Механик зло фыркнул.
Командир пошевелил усами. Спокойно пробасил:
— Вы, батенька, это бросьте. Мы должны пройти, и баста.
— Должны! Эка удивили: должны. Мало ли что мы должны. Вон мы спать по колдоговору каждый день должны. А кто за меня теперь спит? Рыжий дядя? Должны! — не унимался механик. — Все долг да победы. Звонких слов сколько хочешь, во всем высокая политика. А когда машины рассыплются, тогда вся высокая политика на горбу механика скажется. Я вам не говорил, что ли, что в форпике из заклепок как из решета дует? А когда заклепки сдадут, вы свои пальцы вместо них вставите? В правом борту такая вмятина, что на выпертом листе хоть спать ложись. Должны! Вы судно беречь должны. Вот что я вам скажу!
— Ну, ладно, Михаил Васильич, — отрезал капитан, — сказал — пойду — и кончено. К матери все ваши валы и машины! Держите ваш дейдвуд руками, чтоб не тек. А не хватит рук, задницей сядьте. Вот это будет дело. Так я понимаю. Коли ты старший механик, то должен сдохнуть, а провести судно там, где мне нужно. Вот и все!
Воронов отвернулся. Водя биноклем по горизонту, щурил обведенные сеткой морщинок глаза.
Целый день все ждал увидеть землю. А ее нет как нет. Сколько раз уже вахтенный с марса истошно кричал: «Земля!» А на поверку оказывался либо торос, либо и того хуже — какая-нибудь косая тень.
У Воронова от бинокля уже глаза стали слезиться. А он все водил по горизонту.
Владимир подошел и взял у старика цейсс.
И ясно с первого же взгляда встал перед ним холмистый берег. Скалы громоздились впереди. Голицын радостно ткнул пальцем:
— Товарищ Воронов — глядите. Земля.
Командир спокойно глянул по пальцу и даже не счел нужным ответить. Владимир опустил бинокль и всмотрелся снова. Земли никакой не было.
Только много позже командир опустил бинокль. Подозвал вахтенного матроса:
— А ну-ка, Петренко, кликни старпома.
Когда коренастый маленький моряк в толстой, шаром сидящей шубе вылез на мостик, Воронов протянул ему цейсс и показал направление:
— Гляньте-ка, Иван Иваныч. По-моему, она и есть.
Старпом внимательно поводил биноклем. Оторвался.
Снова уставился. Опустил его:
— Она и есть.
Голицын посмотрел и увидел слабую, темную полоску, волнистой грядкой вырастающую под льдинами.
— Через вахту придется сбавить ходу, — басил командир, — к берегу я не пойду. Как обнаружим место их стоянки, спустим партию на лед. Черт их знает, промеров тут никаких. Посадим судно, потом не слезть будет… Так вы распорядитесь, значит. Через вахту. А я теперь пойду, сосну часок.
Вслед спускавшемуся командиру громыхнул по ступенькам трапа Голицын:
— Федор Федрыч, а что за земля?
— Земля-то? Да Земля Недоступности.
— Приехали, значит.
— Притопали.
Голицын помчался вниз. Взлетая в кубрик, весело крикнул:
— А ну, братва, наверх… Земля Недоступности.
Толпясь и крича, люди мчались по трапам наверх. Сгрудившись, теснились по бортам:
— Где, где?.. Врешь, там ничего нет.
— Вона, вона, я вижу!
А ледокол не переставая долбил острым носом толстые льдины. Сопели машины. Грохотали по осколкам винты. Острый нос врезался в искрящиеся аквамаринами высокие бока ледяных полей. Льды скрипели, трещали, шуршали по черным бортам. Грохотом наполняли всю стальную коробку. Не выдерживали натиска десяти тысяч лошадиных сил. Расступались, пропуская судно в широкий черный канал.
Ледокол пробивался к достигнутой Земле Недоступности. Впервые в истории полярных путешествий, впервые в исчисляемой миллионами лет жизни девственных льдин они уступали путь кораблю «Большевик».
— «…таковых снять и на своем судне доставить во Владивостокский порт», — закончил басом Воронов. Он крутнул пальцами в воздухе, сделал жест, будто приставлял кулачищем печать к листу, и добавил:
— Ну, и там надлежащие подписи.
Немцы не только не сопротивлялись, но даже не возражали. В сопровождении одного матроса весь экипаж «Графа Цеппелина» побрел через лед к чернеющему вдали утюжку «Большевика». Страх перед неожиданным «большевистским пленом» быстро рассеялся. Фамильярная ласковость, составляющая неотъемлемое свойство русского матроса, когда он сталкивается с людьми, попавшими в беду, довольно быстро заставила разойтись мрачно сведенные брови немцев. Особенно молодых.
Иначе обстояло дело с Зарсеном. Он отказался было следовать на корабль. Пришлось даже прибегнуть к угрозе.
С совершенно неожиданной радостью встретил прибытие «Большевика» старший офицер фон Литке. С трудом передвигая ноги, он выполз из палатки.
— Я готов вас приветствовать не только как спасителей, — любезно заявил он Воронову, — но ваше прибытие избавляет меня от необходимости проходить курс политических наук заново и читать после того длинную лекцию моим товарищам по несчастью. Я, собственно говорю о диалектике, которая, кажется, лежит в основе вашего мировоззрения.
— Да, диалектический материализм, как основа марксистского понимания вещей.
— Мне нужно проанализировать некоторые события именно с этой точки зрения. У себя в идеалистическом арсенале я, к сожалению, не нахожу того, что могло бы объяснить ряд событий, имевших место во время нашего путешествия.
— Ну, я думаю, среди нашей судовой молодежи вы найдете себе в этом деле хороших помощников.
— Очень, очень рад, херр командер, — пожал Литке руку Воронова.
Литке был последним присоединившимся к партии, уходившей на корабль. Его тащили на санях, так как он был еще слишком слаб, чтобы идти. При этом Зарсен старательно держался на другом конце группы, избегая даже смотреть в ту сторону, где находился Литке. Он не верил тому, будто Литке действительно не может припомнить, что именно с ним произошло. Казалось, что старший офицер симулирует потерю памяти из каких-то своих соображений.
Билькинса не было с партией. При появлении ледокола американец, точно почувствовав, что речь идет об аннулировании всех результатов его экспедиции, поднял вопрос о том, чтобы уходить от берега к туземному поселку. Но немцы еще раз наотрез отказались двигаться по снегам пешком. А собак могло хватить только на незначительную часть зкипажа.
Когда же от борта ледокола отделилась партия и направилась к берегу, Билькинс отдал распоряжение проводникам запрягать собак. Те наотрез отказались. Билькинс сам подобрал себе запряжку, захватил небольшой запас продовольствия и умчался в снежную пустыню.
Однако это не могло опасти его положения. Лишь одними сутками позже Билькинса руководимый Михайлой длинный караван собачьих упряжек подходил к чернеющим на светложелтой полянке хижинам туземного поселка.
К приходу советских моряков положение в поселке оставалось тем же, что и было. Американцы сидели на гребне и охраняли вход в долину. Туземцы оставались у себя в поселке, ежеминутно ожидая нападения, готовые его отражать. В домике Великого жили Хансен и Шнейдер, охраняемые несколькими охотниками. Сам Великий, после тяжелого приступа болезни, начал очень быстро крепнуть. Он уже вставал с постели и ходил по горнице. Однако все попытки Хансена договориться с ним ни к чему не приводили. Великий оставался при том же убеждении, что пришельцы — враги его народа, и не шел ни на какие уступки. Он даже начал с Хансеном совершенно спокойно дружески советоваться, что следует сделать со всеми чужеземцами, как только он совершенно поправится. Скорее, собственно, он советовался о том, каким именно способом их следует истребить. Он стоял на том, что эти белые явились потому, что туземцы уже дважды сделали ошибку. Когда к ним явились злые белые духи, они их первый раз просто убили, обезглавив. Поэтому духи, отыскав свои головы в море, скова пришли.
— В третий раз, вы понимаете, в третий раз! — с ужасом повторял Великий. — Я не знаю, как мне от них отделаться… Знаете, что мне приходит в голову? — он хлопнул себя по лбу. — Да, пожалуй, это будет неплохо. Нам нужно их совершенно уничтожить, так, чтобы они не могли собрать себя и снова прийти сюда. Я думаю, что, если их сжечь, это будет самым верным средством. Ведь дыма не соберешь. А, как вы думаете? Вот вы, хотя бы. Сможете ли вы снова воскреснуть, если я выпущу вас в трубу? Я думаю, нет. Ну, скажите же мне, дайте мне какой-нибудь совет… Мне так трудно одному думать за всех… Я совершенно один.
Временами Хансену казалось, что весь этот дикий бред только кривляние. Что Великий только делает вид, будто верит тому, что говорит. Хансен приходил к такому убеждению еще и потому, что уж слишком резкой была разница между тем Великим, который нес всю эту невероятную чепуху о духах, и тем просто психически больным человеком, который, ожесточенно растирая себе лоб, страдальчески умолял:
— Скажите, ну, скажите же мне, кто я?.. Я забыл, забыл… Анна, вот если бы здесь была Анна… О, она бы сказала мне, я знаю. А вы, вы не узнаете меня?
В такие минуты он почти с детской надеждой смотрел в глаза Хансену, ожидая ответа:
— Ну, посмотрите на меня… Вы должны меня знать… Вы должны меня знать.
Хансен, сокрушенно качая головой, тихо говорил:
— Нет… не знаю.
Великий ронял на стол огромную копну взлохмаченной седины и, дергая плечами, плакал навзрыд. Иногда его рыдания всю ночь не давали Хансену уснуть.
А наутро начиталось опять то же самое, с садистическим смакованием подробностей того, как он расправился с белыми духами.
В этих разговорах Великий коротал дни. Он вообще мало внимания обращал на время. Мало-помалу втянулся в эту нудную жизнь и Хансен. Он нашел на полках Великого несколько старых немецких, английских и русских морских книг. В чтении он проводил теперь все время, не занятое разговорами с хозяином хижины. Единственный из обитателей домика, кто никак не мог приспособиться — был Шнейдер. Хотя с него и сняли ремни и даже позволили теперь сидеть, но говорить по-прежнему не давали ни с кем. Он целые дни принужден был просиживать рядом со своими стражами, бдительно следившими за каждым его движением.
В отрезанном от поселка домике дни тянулись нудно и однообразно. Прибегавший иногда домой Ваньца, весело перебросившись несколькими словами с отцом, так же беспечно убегал, перестав обращать какое бы то ни было внимание на пленников. Он был единственным человеком в окружности, не чувствующим ни малейшего стеснения своей свободы. Американцы были прикованы к месту наблюдением за туземцами. Туземцы сидели, внимательно следя за американцами. Обитатели домика не высовывали носа наружу. И только Ваньца свободно бегал, где хотел. Его не трогали даже американцы.
Хансен пытался было использовать мальчика для того, чтобы установить связь с туземцами, но из этого ничего не вышло. Все, что сказал ему Хансен, Ваньца тут же при Фритьофе передал старику:
— Скажи, господин, следует мне говорить это тем белым, что сидят с огненными палками на холме?
После того Хансен не пытался с ним говорить. Даже не пробовал расспрашивать о творящемся за стенами домика.
Однажды Ваньца пропадал дольше обыкновенного. Вдруг дверь распахнулась и запыхавшийся мальчик с восторгом бросился к отцу:
— Господин! В становище пришли другие духи. Много духов. Такие же белые и большие. Они много кричали, смеялись. Они взяли в плен тех духов, что сидели на холме. Они отняли у них огненные палки. Они ведут их сюда.
Великий медленно поднялся со стула и положил жилистую руку на голову мальчика:
— Не торопись, Ваньца, скажи, откуда они пришли.
— Они приехали на собаках. У них много, много собак. Маньца сказал народу, что это духи светлого Нума. Они пришли, чтобы прогнать от нас злых духов Аа. Маньца говорит…
Но мальчик не успел кончить. На ступеньках раздались тяжелые шаги. Дверь медленно отворилась и в горницу ввалилась шумная ватага молодых моряков в черных бушлатах и черных ушастых шапках. Впереди коренастый седой моряк. Капитан Воронов.
— Здравствуйте, товарищи, — раздельно пробасил капитан. — Кто здесь будет хозяин?
Он вопросительно обвел глазами присутствующих. Остановил взор на гордо выпрямившемся во весь рост Великом.
— Вы, што ли?
Великий ничего не отвечал. Он только вздрагивал при каждом слове Воронова.
Воронов удивленно повторил вопрос:
— Ну, в чем же дело, кто хозяин-то?
Вдруг Великий, вытянув руку, подошел к капитану. Он властно взял его за плечо; медленно, отчеканивая слова, произнес по-русски:
— Скажи мне, кто я?
Моряки удивленно переглянулись. Воронов, смешавшись, посмотрел на Хансена и Шнейдера:
— Что это значит?
Великий разочарованно опустил руку:
— Значит, и ты не скажешь… А я думал, что ты знаешь. Разве ты тоже немец?.. Тогда, значит, и ты с ними. Тогда и ты лжешь!
Хансен сделал шаг вперед и быстро заговорил по-немецки:
— Я Фритьоф Хансан.
Воронов молча протянул старику руку.
— Сейчас мы с вами все выясним, — продолжал норвежец. — Этот человек болен. По-видимому, он русский. Он думает, что мы злые духи, пришедшие отнять уголь у его народа. Вас он принимает за добрых духов, пришедших прогнать нас. Здесь он правит. Как всегда, туземцы сочли безумие несчастного святостью. Я не знаю, удастся ли вам рассеять это заблуждение. Но мне кажется, что нужно во всяком случае повести дело так, чтобы избежать каких бы то ни было конфликтов. Возьмите на себя роль избавителей поселка от нас и выведите наших людей отсюда. Иначе им придется очень плохо.
Воронов засмеялся.
— Боюсь, что мы действительно явились избавителями поселка. Относительно участи ваших товарищей можете быть покойны. За них ручаюсь вам я, командир «Большевика». — Воронов повернулся к Великому и мягко произнес:
— Я знаю, старик, кто ты.
Великий всем телом надвинулся на капитана, впившись в него огромными голубыми глазами.
— Ты моряк, — так же мягко сказал капитан.
Великий сразу осел и разочарованно покачал головой:
— Нет, ты лжешь. Моряк — ты. Я другой.
Глаза Воронова сверкнули, он стремительно сделал шаг вперед и, взяв Великого за руку, резко, повелительно отчеканил:
— Нет, ты моряк. Я не лгу.
Великий подался под тяжелым взглядом капитана. Он сразу весь осел и сжался, как от удара. Дергающимися губами он прошептал:
— Хорошо, я моряк… Но… — он на минуту задумался. — Скажи мне еще, кто они.
Он показал на Хансена и Шнейдер а.
— Они те, за кем я пришел. Я беру их в плен. Они понесут наказание за то, что пришли сюда, — ответил Воронов.
Великий покачал головой и быстро подошел к своей постели.
— Тогда я хочу сам, — сказал он на ходу.
Повернулся от постели, держа в вытянутой руке большой маузер.
Все, как один, присели под черным очком дула.
Прошло почти две недели с тех пор, как Воронов прибыл со своей командой в поселок.
Много искусства потребовалось на то, чтобы сговориться с туземцами. Пришлось даже дважды отправлять санные караваны к ледоколу, чтобы доставить к становищу кое-какие запасы, вроде сахара и муки. Окончательному укреплению авторитета Воронова послужило то, что он подарил населению несколько винтовок. Отобрав лучших охотников, он научил их стрелять.
Зато команда «Большевика», поголовно создавшая в эти дни в становище настоящий агитпроп, в результате качала своего старого капитана. Даже Маньца, сам старый Маньца согласился называть себя не иначе, как «председатель островного совета».
— Собственно говоря, — сказал при этом Михайло, — место это по справедливости должно бы было быть предоставлено Илье Вылке, как он на этом острове первый советский представитель.
Воронов засмеялся:
— Я не думаю, что эта старая ворона будет ему хорошим заместителем, но надеюсь, что здешняя молодежь довольно быстро войдет во вкус настоящей жизни без Ну- мов и Аа и покажет старой песочнице кузькину мать.
Много хлопот доставили переговоры о дальнейшей судьбе развенчанного Великого. Наконец, было решено, что он отправится вместе с командой советского ледокола на большую Южную землю. К удивлению, сам Великий отнесся к этому известию почти безразлично. Он вообще проявлял в последние дни почти полное равнодушие к тому, что делалось вокруг него. Он весь ушел в перечитывание того, что было им написано за время пребывания на острове. Однако он ревниво охранял рукописи от взоров посторонних. В последний момент, когда Воронов и Хансен решили уж было, что при отправке больного им удастся захватить тетради, Великий совершено неожиданно сжег их без остатка на жаровне в своем доме. К этой жаровне он так до последнего момента никому и не позволил притронуться. Только старый Маньца, приходя в домик, выгребал шлак и подбрасывал свежий уголь.
В день сожжения документов, когда в горницу вошли Воронов и Хансен, Великий сидел, развалясь, в высоком кресле и небрежно помешивал железным прутом в огне. Он радостно обернулся к вошедшим:
— А вы знаете, господа, я ведь знаю, кто я.
Хансен даже вскрикнул от неожиданности.
Великий задумчиво посмотрел на огонь.
— Я Николай Васильевич Гоголь, — медленно произнес он. Худым костистым пальцем он указал на огонь. — И вон там сгорела моя душа… Моя мертвая душа.
Он уронил на грудь седую копну головы.
Гости молча стояли у двери.
Великий поднялся:
— Теперь я могу итти с вами на… Как вы сказали, куда я должен идти?
— На ледокольное судно «Большевик».
— Да, на «Большевик».
Великий обернулся к двери:
— Ваньца!
Мальчик вбежал в горницу с руками, полными кристаллов исландского шпата. Великий ласково поманил его к себе:
— Брось это, мой мальчик.
— Но в них играет все солнце. Вот, смотри, пойдем на улицу. В каждом камешке помещается целое солнце.
Великий мягко засмеялся:
— Ну хорошо, возьми эти камни… Только не бери угля. Не надо угля.
— Хорошо. А куда мы поедем?
— Мы поедем с тобой на… — он вопросительно взглянул на Воронова.
Тот снова подсказал:
— На «Большевик».
Великий кивнул головой и медленно пошел к дверям. Он ни разу не обернулся. Мальчик весело побежал следом.
Так они пустились вслед много раньше отправленным к берегу американцам.
Через четверо суток собаки с визгом и лаем бросились к кромке берегового припая, к стремглав несущимся им навстречу от судна мохнатым псам.
Пока на берегу шли последние сборы, Воронов набрасывал подробное радиодонесение.
Оленных, стоя в стороне, внимательно следил за капитаном.
Воронов, кончив, подозвал матроса:
— А ну, товарищ, дуй-ка на судно, сдай вот это радисту. Пусть сейчас же сбросит на берег.
— Есть, товарищ командир.
Матрос повернулся было идти, но его остановил подошедший Федор.
— Господин капитан, позвольте мне отправить это радио самому, — просительно обратился он к. Воронову.
— Совершенно не к чему, — пожал плечами капитан, — у нас есть свои радисты.
На разговор подошел Князев:
— Товарищ командир, — сказал он, кладя волосатую руку на плечо Оленных, — я так располагаю, што это ему надоть предоставить. Мы его октябрин-то так и не успели справить, а ведь он-то и есть наш самоглавнейший пособник. Пущай распишется под первой советской радией.
Воронов нехотя согласился. Оленных побрел к кораблю. Следом пошел матрос. И когда Оленных дрожащими пальцами выстукивал депешу командира, рядом с ним как бы невзначай сидел, внимательно прислушиваясь к пискам голубой искры, судовой радист. О том, что он проверял его передачу, Оленных понял по возгласу, который тот издал, когда Оленных отстукал последнюю фразу.
— …таковые сняты точка, — вслух сказал судовой радист. — Правильно, товарищ!
Пока шла переправа на судно остатков лагеря, туземцы не покидали прибрежных холмов. Они внимательно следили за каждым шагом белых. Только когда по льду потянулась на ледокол вереница американцев, Маньца быстро съехал с холма и подошел к Воронову. Он жестом подозвал Князева — единственного переводчика.
— Слушай, друг, спроси ворону, почему он уводит злых духов к себе на лодку? Почему он их не убивает сейчас же у нас на глазах?
Воронов рассмеялся;
— Ах ты, старый, опять за своих духов взялся! А я ведь думал, что антирелигиозные лекции пошли и тебе на пользу, не только твоим ребятам.
— Ты говори так, чтоб я понимать мог, — сумрачно буркнул Маньца.
— Ну, ладно. Если ты боишься этих духов, то можешь спать спокойно. Мы их увезем так далеко, чтобы они больше никогда, никогда не могли прийти на твою землю. Твой народ больше не увидит духов от Аа. Если когда-нибудь к нему и придут белые гости, то у них в руках будет вот такой же значок, какой стоит здесь, — Воронов показал на советский флаг, треплющийся красным полотнищем с гербом. — Это значок друзей вашего народа. А всех злых духов эти друзья раз и навсегда прогонят с твоей земли.
Маньца остался на берегу, разочарованный.
Его фигура еще долго виднелась на вершине прибрежного откоса. Он не пошел вместе со своими охотниками, погнавшими сани по льду почти к самому ледоколу.
Однако из них никто не рискнул воспользоваться приглашением капитана. Они молча смотрели на судно и в ужасе бросились к берегу, когда тишину разорвал басистый гудок «Большевика». Больше никто к кораблю не приближался. Воронов напрасно звал их жестами и криками. Туземцы боязливо толпились на таком расстоянии, куда голос не достигал. Капитану пришлось самому спуститься на лед и пойти навстречу островитянам. Не дойдя несколько шагов, он остановился и поднял руку:
— Ну, прощайте.
Князев перевел.
Дружно крикнули:
— Прощай!
— Никому, у кого не будет в руках красного знака ваших друзей, не давайте вашего угля. Он ваш. Тепло от него должно принадлежать вам. Когда придут за углем ваши друзья, они привезут вам в обмен такие вещи, какие я дарил. Вы будете сытно кушать и будете стрелять зверей из ружей. Старому Маньце скажите, что мой народ, про который вам рассказывал брат ваш Вылка, одной веры с вами. У нас общая вера. И мы всегда приходим к нашим братьям, как друзья. Мы никогда не отнимаем у них ничего, как хотели отнять те белые, что пришли до нас. Они хотели взять ваш уголь. Мы его не тронули. Вы видите — наши руки чисты.
Воронов поднял ладони и показал их туземцам.
Те удовлетворенно закивали.
— Ну, прощайте.
— Прощай! — загудело веселым хором.
Воронов хотел уходить. Но в это время подъехал Мань- ца. Обращаясь к капитану, он загнусил:
— Ты нас обманешь, ты не убьешь тех белых духов. Я хочу видеть, как они будут умирать.
Глазки старика зло сверкали из-под нависших дряблых век. Воронов махнул на него рукой:
— Ладно, старик… Я сказал уже твоим охотникам все. Не могу же я делать тут дырки во льду, чтобы спускать в воду этих белых. Вот мы дойдем до чистой воды, где нет льда. Там я брошу их всех за борт.
— А ты не врешь? — покачал головой Маньца.
— Обещаю тебе, — серьезно сказал Воронов и пошел к кораблю.
Хансен оглядел собеседников.
— Вы видите, господа, все как по писаному. Я не помню, с кем именно, но я говорил еще на блаженной памяти «Графе Цеппелине» о том, что если бы с нами что-нибудь стряслось, то выручил бы нас не кто-нибудь иной, а именно большевики.
— Ничего себе выручка, — скептически заметил Билькинс.
— А мне так нравится, и даже очень, — задумчиво бросил Литке.
Хансен еще раз обежал глазами всех сидящих в каюте.
— А почему не показывается Зарсен?
Билькинс недоуменно пожал плечами:
— Сидит у себя, как бирюк. Все что-то подсчитывает и чертит.
Литке смущенно кашлянул:
— Я боюсь, что здесь виноват я; по-видимому, я чем-нибудь задел господина Зарсена. Он упорно избегает не только со мной разговаривать или встречаться, но даже не смотрит в мою сторону… Я вот только никак не могу припомнить, чем я его задел. У меня стала такая отвратительная память.
Литке даже потер виски пальцами и досадливо сморщил нос.
— А что касается ваших слов, Хансен, то опять-таки я должен вернуться к тому, что говорил. Ну, вот опять… Я забыл, с кем это я говорил… Нет не помню… ну, это все равно. Я считаю то, что случилось, почти в порядке вещей.
Билькинс фыркнул и передернул плечами.
— Не удивляйтесь, мистер Билькинс, тому, что я говорю, — заметил жест Билькинса Литке. — Поверьте, что я предпочел бы говорить обратное. Но я привык смотреть на факты со всех сторон. Их нужно рассматривать так, чтобы ни одна деталь не осталась в тени, и тогда для вас станет ясна самая суть, самая природа факта. Я думаю, что именно такой здоровый анализ фактов в самой природе русских. Посмотрите-ка. Вот образец ходульности: римляне когда-то говорили: йе тогШ18 аи1 Ьепе аи1 тЫК И мы теперь, как попугаи, повторяем эту пословицу. Хотя очень часто она приносит явный вред. Да, именно вред. Когда приходится разбирать ошибки политиков, мыслителей, мы из какого-то ложного стыда отметаем в сторону здоровый анализ. А из-за этого все то, что внешне приемлемо для нас, приобретает и совершенно другую цену, и другой смысл. Иногда это делается догматом только потому, что дано без нароста ошибок, которые мы отбросили все по тому же принципу: о мертвых или хорошо, или ничего. А вот русский народ очень давно дал другую пословицу: «Мертвые сраму не имут». Это дает им право гораздо более объективно разобрать по косточкам всякое литературное, философское и политическое наследство. Они могут говорить все, что угодно, никто их не упрекает, как ханжа: ах, тише, ради бога, тише, стыдитесь так говорить о покойнике. Это много выгоднее. И я думаю, херр Хансен…
Литке не договорил. В дверях каюты появился буфетчик:
— Командир велел звать к обеду.
Хансен поднялся и раздельно ответил:
— Скажите командиру спасибо. Мы сейчас придем.
Он повернулся к спутникам:
— Я уже пользовался когда-то гостеприимством Советов. Могу вас заверить, что плохо мы себя здесь чувствовать не будем.
— И будем кушать «шти мит кашша», — засмеялся Литке.
— Ну, вы подождите, Литке, шутить насчет каши. Сам я, правда, не питаю пристрастия к этой «тшорная кашша», но покойник Зуль ее просто обожал. Может быть, она и вам придется по вкусу, — шутливо заметил Хансен.
— Тем более, что все русское, кажется, начинает приходиться по вкусу господину майору, — подал реплику Билькинс.
— Если каша большевиков понравится мне хотя бы на одну десятую того, как нравятся некоторые большевистские мысли, то я боюсь, что не смогу от нее оторваться, — зло отозвался Литке.
— Ну ладно, ладно, господа, давайте-ка лучше не будем задерживать хозяев. Пойдем в кают-компанию.
Хансен вышел из каюты. За ним нерешительно потянулись остальные.
Анатоликус хлопотал. После двух недель запустения его лазарет ожил. Но Анатоликус, приготовив ванну, напрасно уговаривал Великого спуститься в лазарет. Тот категорически отверг предложение, забившись на краю юта за бухту троса. А так как ванна стыла, фельдшер схватил в охапку бродившего по палубе Ваньцу и потащил его вниз мыться. Сначала мальчик испугался, но потом заинтересовался оборудованием лазарета. Разглядывая сверкающие хирургические инструменты и банки с разноцветными настойками, он дал себя раздеть почти без возражений. Анатоликус с торжеством стаскивал с мальчика пимы, штаны и малицу. Он пришел в искреннее удивление, увидев под замасленной грязной малицей совершенно чистое тело. При этом кожа была почти белой. Когда малица была снята, Анатоликусу бросилась в глаза тонкая золотая цепочка, обвившая худенькую шею мальчика. На груди Ваньцы висел золотой медальон. В крышке виднелось несколько дырочек от обломленной монограммы. Но следов вензеля на обтертом золоте уже не сохранилось.
Анатоликус буквально впился в этот медальон. Однако Ваньца оказал ему упорное сопротивление. Он не хотел его снимать. Только дав обещание вернуть медальон, когда мальчик вылезет из ванны, и подкрепив это обещание большим куском шоколада, фельдшер овладел драгоценностью.
Пока Анатоликус возился в лазарете с Ваньцей, Голицын, взявший на себя миссию уговорить Великого спуститься в каюту, с необычайным терпением пытался растолковать больному, что переход вниз не связан ни с какой опасностью. Но Великий продолжал прятаться за нагроможденные на палубе грузы. Он испуганно озирался и, в ответ на спокойные ласковые увещания машиниста, ехидно посмеивался:
— Знаю я, знаю эти ванны… ванны, ха-ха-ха!.. А потом я буду бегать по всей земле и искать свою голову. Вы думаете, что я сумасшедший. Нет, дудки, меня на этом не проведете.
Он показал язык Владимиру и приставил к носу растопыренную пятерню. Потом неожиданно веки его набухли и из глаз часто-часто закапали слезы. Больной жалобно всхлипнул:
— Ну, хорошо, послушай, я обещаю тебе никогда и никому не выдавать твоей тайны. Скажи мне только: кто я?.. Ну, прошу тебя… ради Анны, скажи мне, откуда я пришел. Ты мне скажи только одно слово, и я все вспомню, — страдальчески сказал Великий.
Он принялся с выражением боли тереть лоб и виски.
— Какое слово я должен тебе сказать, чтобы ты вспомнил, кто ты?
Великий жалобно поглядел на Владимира:
— Какое слово? Вот в том-то и дело, что я не помню… Но я знаю, мне нужно только одно слово.
— Хорошо, я буду тебе напоминать, и ты мне скажи, когда я отгадаю. Это слово обозначает что-нибудь из судовой обстановки?
— Нет.
— Название судна?
— Нет, не судно.
— Какая-нибудь страна?
— А что такое страна?.. Ах да, страна — знаю. Нет.
— Чье-нибудь имя?
Великий потер лоб.
— Ты говоришь — имя?.. Может быть, имя… Да, пожалуй, имя.
— Имя мужчины или женщины?
Но Великий не успел ответить. Его внимание привлекла группа людей, появившихся на палубе. Впереди вразвалку шел Воронов. При виде него Великий вскочил и бросился бежать. Голицын побежал было за ним, но его остановил крик капитана:
— Брось, товарищ! Пусть он будет один.
— А я обещал Щукину привести его в ванну.
— Пошли ты Щукина к чертовой матери вместе с его ванной! Видит ведь, что человек не в себе, а лезет с ванной. Ну, чего загорелось? Не мылся лет двадцать, ничего не случится, если не помоется и еще две недели. Ведь он не только людей, а и вещей боится.
— Нет, товарищ капитан. Я за ним подсмотрел. Когда он думал, что остался один, он очень внимательно разглядывал все вокруг себя. Главным образом всякую снасть, оборудование. Брал в руки концы, над якорем постоял. Очень внимательно рассматривал флаг. И все при этом что-то шепчет. Лоб трет, точно вспоминает.
— Мне все-таки сдается, что он не кто, как моряк, — пробасил Воронов.
При звуке его голоса Великий выглянул из-за угла рубки.
Он засмеялся, но при малейшей попытке пойти за ним следом опять стремглав умчался. При этом он очень легко и быстро взобрался на груду наваленных досок. Оттуда перешагнул на спардек и взобрался на крышу носовой рубки. Стоя на самом краю, он кривлялся и показывал язык.
В этот момент из дверей рубки выскочил запыхавшийся фельдшер. Волоча ногу, он поспешно протолкался к Воронову:
— Товарищ капитан, вон, поглядите… На мальчике-то какой штукус надет был, — Щукин протянул медальон. — Он сказал, будто это его отец в ладонке.
Воронов взял медальон в руку; из овала крышечки смотрела мутная фотография. Капитан пристально всматривался в изображение. Бюст мужчины в морской форме настолько выцвел, что черты лица сделались бледными и расплывчатыми. Воронов напрягал зрение и память. Он поднял медальон к свету. Золото блеснуло. Великий протянул руку со своей рубки и дико закричал:
— Отдай!
Но с ним почти совпал громкий радостный бас капитана:
— Да ведь это же Брусилов!
Великий на минуту замер на краю рубки, потом, пронзительно крикнув, упал как подкошенный.
К распростертому на палубе телу первым подбежал капитан. Он нагнулся к старику и поднял к себе на колено его голову. Великий очнулся. Большие голубые глаза заволоклись слезами. Хрипло, с трудом Великий проговорил:
— Это я.
Его лицо перекосилось. Глаза закатились. Копна седых волос откинулась к спине, выпячивая коричневый острый кадык.
Воронов вопросительно оглядел окружающих.