Я провела там весь уик-энд и на обратном пути, пока ехала, волновалась из-за Гизеллы. Был понедельник, конец дня, время близилось к ужину. Кошка, наверное, сидит под дверью, ждет, когда же я ее выпущу, и, возможно, уже попользовалась моим башмаком вместо лотка, что она, бывало, делала, выражая свое негодование. Перед отъездом я поставила ей огромную миску еды, но тем не менее. Чем ближе я подъезжала к дому, тем тревожнее становилось на душе. То и дело мне даже слышалось ее мяуканье — разумеется, ничего такого на самом деле слышать я не могла, все только казалось. Когда за окошком промелькнул синий знак въезда «Добро пожаловать в Орлон» с трогательными, нарисованными рядышком пальмой и апельсиновым деревом, мне померещилось, будто я слышу, как она взвыла. Я дважды слышала такой ее вой — когда она через окно увидела у нас во дворе чужого кота, который был то ли ее личный враг, то ли наоборот.
На самом деле, конечно, это просто поблизости взвыла сирена — и в зеркале заднего вида я через минуту увидела «скорую», — но дело было сделано. Аритмичное мое сердце забухало в горле. Я подъехала к дому, вышла. День выдался на удивление хороший для Флориды, почти безоблачный. Ни тебе повышенной влажности. Ни тебе приближения грозы. По крайней мере, в пределах видимости. Но волоски у меня на руках стояли дыбом. По спине вдоль позвоночника полз холодок. Я была как флюгер, направленный на катастрофы. Во рту был тот же кислый привкус, который я впервые ощутила, когда произнесла вслух то свое желание.
Я бросилась к двери и выпустила Гизеллу. Гизелла была на меня рассержена и потому, задрав хвост, надменно прошествовала мимо на крыльцо, откуда одним прыжком соскочила в сорную траву. Повернулась ко мне спиной, присела пописать. Характер у нее был независимый, и я это уважала. Гизелла сердилась, и это я тоже уважала.
Я уже собралась идти в дом — принять душ, переодеться и поразмыслить о том, как жить дальше. Кажется, я даже решила наконец разобраться, чем любовь отличается от мании. Одна из них точно смертельно опасна. Неожиданно я почувствовала себя как игрок, до которого вдруг дошло, что он сделал слишком высокую ставку. В ту минуту мне все виделось иначе. Я отчетливо осознавала все — каждый свой шаг, каждый сорняк, уколовший ногу, каждый звук кошачьего мяуканья.
Гизелла протрусила мимо меня назад к двери. Что-то она опять несла. Я подумала, хорошо, если птица, а не еще один несчастный крот. Я пошла за ней. Гизелла трясла головой, трепала свою добычу. Я видела только, что цвет добычи коричневый, а больше ничего, даже не разобрала, мех это или перья. Потом Гизелла положила добычу к моим ногам. Она больше не злилась на меня за долгую отлучку, она гордилась собой за то, что нашла. И преподнесла мне это в подарок. Она у меня была любимой питомицей — а я у нее кем была? Кем она считала меня? Кем угодно, но не хозяйкой. Возможно, она, наоборот, считала себя моей хозяйкой. Маленькая моя убивица. Маленькая моя радость.
Осторожно я наклонилась, чтобы рассмотреть подарок. На первый взгляд он показался мне знакомым. Как оказалось, не зря.
Возле моих ног лежала кожаная перчатка. Когда я заглянула внутрь, в ней блеснула золотая крошка.
Я бегом бросилась к кустам. На земле валялась вторая. Пустая, свернувшаяся, как опавший лист, как птица, как крот, как сердце.
Понедельник. Мы с Ренни должны были вчера встретиться и закончить макет. Я про него забыла.
Я пошла в дом и поспешила через гостиную в кухню. В кухне стоял недостроенный дорический храм. Перчатка в траве. Аритмия. Отвратительная моя ненасытность. Подспудное желание отвязаться, забыть, что он есть.
Я услышала, как кто-то меня зовет. Голос был незнакомый. Я бросилась назад через кусты и увидела на пороге своей веранды молодую девушку.
— Привет, — сказала девушка.
Я заглянула поверх ее плеча в дом сквозь закрытую сетчатую дверь.
— У меня записка от Ренни Милза, — сказала девушка.
Она была молодая, светловолосая, в футболке и в джинсах. Что-то в ней показалось мне знакомым.
— У вас для меня записка?
— Нет. Для меня. Он просил меня встретиться с ним здесь. Весной у нас был общий курс по истории искусств.
Айрис Мак-Гиннис.
Она рассмеялась коротким, нервным смешком. Она была худенькая, бледная, с приятным выражением лица.
— Он написал, что приготовил мне здесь подарок. Не понимаю, почему он решил мне что-то дарить.
«Да потому что он без памяти влюблен в тебя, идиотка». Хотела сказать и не сказала. Я открыла противомоскитную дверь. Айрис была очень молоденькая. Лет девятнадцать. У меня появилось отвратительное предчувствие надвигающейся беды.
— Он тут кое-что для вас приготовил, — сказала я.
— Для меня?
Айрис рассмеялась, и смех у нее оказался похож на журчание ручейка. Возможно, именно за это Ренни и полюбил ее, за такой смех?
— Да, но сейчас его нет.
— Ладно, тогда попросите, пожалуйста, его позвонить мне.
Айрис оторвала клочок от тетрадной обложки и написала номер телефона.
— Я буду дома весь день. Приходится заниматься. Я же не такая способная, как Ренни. Когда у нас был один курс, он получил А[21], а я была счастлива, что мне поставили С. Пусть позвонит, я буду ждать.
— Разумеется, — сказала я.
— И этот Ренни мне хочет сделать подарок, в голове не укладывается!
Я увидела, что глаза у нее зеленые. По-своему, она была миленькая, приятная своей приятной, миленькой красотой.
Когда она ушла, я позвонила Ренни в общежитие. На мой вопрос незнакомый голос ответил:
— А вы что, еще не знаете?
Меня захлестнуло паникой. Его перчатки у меня на столе. Волосы встали дыбом, как будто от страха.
— Что он сделал? — спросила я.
Я поняла, что он совершил нечто ужасное, нечто очень страшное. Монстр решил вырваться из своей шкуры, ангел решил обрести свободу.
Впрочем, про монстра и ангела я подумала потом, когда стала звонить брату. В центре уже знали, что произошло. Ренни явился в «Хозяйственный магазин Эйкса», где снял со стены мясной нож. Он был спокойный и даже веселый; на него никто не обратил внимания. «Там на полу столько кровищи, что, хоть половицы и дубовые, придется менять», — сказал мой брат. Ренни непременно умер бы там на месте от потери крови, если бы менеджер из отдела красок — тот самый, искалеченный бульдогом, — не проходил когда-то курсов первой помощи. Он вообще теперь, после того несчастного случая, стал очень быстро соображать. Он мгновенно перепрыгнул через прилавок, схватил с витрины передник и наложил жгут.
Теперь исследования в университете прикроют, потому что университет взял на себя ответственность за членов исследуемой группы. Родители Ренни считают, что их сыну не было оказано надлежащей психологической помощи, и уже ходят слухи, что они хотят подавать в суд. А университет не так чтобы и заинтересован в этих исследованиях. Двенадцать лет работы псу под хвост, и все наши фотографии, все истории наших несчастных болезней пойдут в помойку.
Все, с кем я потом ни говорила, удивлялись тому, как это можно прийти в обыкновенный магазин в самый что ни на есть обыкновенный день и сотворить такую чудовищную вещь. Но я-то его понимала — хорошо понимала, почему он решил отрубить себе руку. Я могла бы, наверное, поспорить, что он, выходя из общежития, улыбнулся стоявшим возле стойки у выхода девушкам, но никто не улыбнулся ему в ответ, а возможно, вообще не посмотрел в его сторону, как и все остальные студенты в университете, которые каждый день не смотрели в его сторону. Вот тут он, человек-невидимка, и отправился в магазин, и у него было только одно желание. Я уже хорошо к тому времени знала Ренни и не сомневалась — какое. Одно-единственное, тайное, неистовое желание: снова стать человеком.
Я немедленно отправилась в больницу, нашла блок интенсивной терапии и упросила, чтобы меня пропустили внутрь. Какая-то из медсестер меня вспомнила, к тому же я и в самом деле была страшно огорчена и перепугана. К членам семьи я не относилась, и потому в палату мне было нельзя, но зато мне велели подождать. Чего ждать, я не поняла. Я села на один из твердых пластиковых больничных стульев.
Видимо, если кто-то обо мне хоть что-то знал, то признать меня было нетрудно: жертва молнии, товарищ по несчастью, такой же безнадежный монстр. В холле появилась девочка-подросток и опустилась на стул рядом со мной.
— Вы друг Ренни, — сказала она. И представилась как его сестра Марина.
— Он поправится? — спросила я.
— Ему лучше, чем вы думаете.
Голос у Марины был мягкий, такой же как у Ренни. Волосы у нее были стянуты на затылке бархатной тесемкой. Вероятно, она была рыжая, потому что мне предстала беловолосой. Юной такой старушкой, озабоченной состоянием брата. Он говорил про свою сестру, что она у него умненькая. Семейная любимица.
— Им удалось пришить кисть, воссоединить нервные окончания. Возможно, она потеряет чувствительность. Или восстановится, но не в полной мере. Сейчас самое для нас опасное — это большая потеря крови.
— Я должна была помочь ему доделать макет для зачета. Потому все и произошло. Я забыла напрочь.
Мне хотелось упасть перед ней на колени и молить о прощении. Хотелось вырвать свое сердце и бросить к ее ногам на виниловый плиточный пол.
— Дорический храм? Нет, он был не для зачета. Ренни их все почти завалил, уже когда попросил вас помочь его сделать. Храм ему был нужен, чтобы подарить одной девушке, в которую он влюблен.
— Айрис, — сказала я.
— Она хоть стоит того? — спросила Марина.
— Не знаю. Я сегодня говорила с ней первый раз.
Родители Ренни ушли в общежитие забирать его вещи. Они намеревались сразу по возвращении домой в Майами идти к адвокату. Вряд ли им понравилось бы, что его приятельница по группе пролезла и в реанимацию, но Марина решила по-своему и провела меня к нему.
— Дело не в том, что родителям не нравитесь вы, они просто пытаются защитить его от всего мира. Родители. — Марина пожала плечами. — Они всегда хотят как лучше, а выходит еще хуже. Когда же я сама буду за себя решать!
Мы подошли к палате, и я заглянула в приоткрытую дверь. Там лежал Ренни. Под простыней. С закрытыми глазами. Рядом с ним стоял какой-то прибор, издававший шуршание, похожее на шорох падающего снега.
— Тук-тук, — сказала Марина.
Ответа не последовало.
— Демерол, — шепотом объяснила она мне. — Опять отключился.
Она открыла передо мной дверь. Окна в палате были затемнены, свет выключен, и золотые блестки сверкали. Он не знал, как это прекрасно, понятия не имел.
Мы подошли и встали с ним рядом.
— Все в порядке, — сказала Марина. — Можете с ним поговорить.
— Эй! — Оклик у меня вышел слабым. Как будто я звала его откуда-то издалека, хотя стояла возле самой кровати. — Это я.
Ренни открыл глаза. Я думала, он от меня отвернется, но он не отвернулся. Это было уже что-то.
На левой руке я увидела красную полосу над кистью — шов. Потрясающий, жуткий, страшный, мучительный красный рубец. Я так отвыкла от красного цвета, что едва не ослепла. Я забыла, до чего он насыщенный, этот цвет.
— Я хотел стать нормальным, — сказал Ренни. — Хотел снова чувствовать, как все.
— Ничего себе ты нашел способ стать нормальным, — сказала я.
Родители заберут его домой, и, пока он не поправится, Марина будет поить его чаем и бульоном. Однажды он встретит девушку, которая сразу увидит, какой он на самом деле, и тут же его полюбит.
— Что делать с макетом? — спросила я.
Он улыбнулся. Широко так улыбнулся.
— Кому нужен дорический храм? Выбрось его к черту.
— Сегодня за ним приходила Айрис.
— Кто? — сказал он.
Мы оба рассмеялись. Девушка его мечты. Возможно, для нее же лучше там, в мечтах, и оставаться.
— Плохой я друг, — сказала я.
Ренни был джентльменом и остался им, даже накачанный обезболивающими препаратами.
— Есть и похуже, — сказал он.
— Кто, серийный убийца?
— Нет. Я, — сказал он.
Я наклонилась и поцеловала его в лоб.
— Спасибо, — сказал он.
Это я думаю, что он так сказал. Он снова уже проваливался в сон.
— Он устал, — сказала Марина.
У нее были огненно-рыжие волосы, теперь я отчетливо это видела. Я даже моргнула, увидев, какие они прекрасные. Я взяла свою сумку и написала адрес.
— Пожалуйста, сообщите потом, как он.
Вдруг мне покажется, что все это мне приснилось — и Ренни, и вся эта история.
— Как вы думаете, он сможет быть счастлив? — спросила она.
Девочка, всего-навсего девочка.
— Я думаю, все возможно, — сказала я.
Прозвучало это у меня так, будто я сама в это верила.
Я ушла, вернувшись в разгар дня. Я шла через парковку к своей машине и думала про любовь, почему она для нас так важна. Оригинальная была мысль, умная. Руками не потрогать, длится недолго, не стоит ради нее ни жить, ни умирать. Сколько раз мы болтали обо всем с Джеком Лайонсом, а я ни разу не спросила, что он думает про любовь. Тогда не хотелось.
По небу летели быстрые облака. Небо было ярко-синее, а в облаках играли оттенки, по которым я, оказывается, страшно скучала. Потрясающие. Живые. Над деревьями пролетел кардинал. Я встала, приложив ладонь к глазам. Я так давно не видела ничего красного, что теперь, кажется, даже самый легкий его оттенок обжигал сетчатку. На глаза набежали слезы.
Я услышала оклик. Меня догоняла сестра Ренни.
— Подождите! — крикнула она.
Я оглянулась и остановилась.
— Ренни сказал, чтобы вы позаботились.
Марина протянула сложенную в кулак руку, и я протянула свою навстречу. Она раскрыла кулак, и там оказался тот самый раненый крот, которого Ренни спас от Гизеллы. Я вспомнила перчатку, свернувшийся лист, желание.
— Что с ним будет? — сказала я.
— Я буду о нем заботиться. А когда он поправится, будет учиться в университете в Майами. Изучать историю искусств. Или вы спросили про крота?
Нет, не про крота, хотя, думаю, стоило бы и про него: теперь ответственность за этого беднягу была на мне.
— Ренни сказал, если вы не найдете червяков или личинок, кормите его американским сыром[22] и зеленым салатом. Два раза в день.
Он был мне не нужен. От него только лишние хлопоты. Но он был мой. Я взяла у нее крота. Заглянула в его слепую мордаху. И поняла, зачем нужна любовь. Она все меняет, весь твой мир. Даже против твоих желаний.
Я ехала к брату, и красный цвет отовсюду бил мне в глаза. Возможно, это я так начала выздоравливать. А возможно, это была просто цветовая галлюцинация и я видела то, что хотела. В рекламе на мини-маркете вспыхнул такой чистый, такой настоящий пурпур, что у меня перехватило дыхание. Неужели это всегда было так же прекрасно, а я просто не замечала? Я притормозила, въехала на парковку и пошла внутрь к фруктовому ряду. Кулечки с салатом, огурцы, персики, лимоны… а в конце, в ячейке на витрине, лежало всего одно яблоко, нежное, светлое, будто налитое своей светлой кровью, налитое жизнью. Я купила это яблоко, вернулась в машину и впилась в него зубами. Яблоко было вкусное и показалось мне еще вкуснее оттого, что красное. Я сидела на магазинной парковке, грызла яблоко и, как ни странно, чувствовала себя без Ренни сиротой, одинокой до слез. Я впустила его в свою жизнь, хотя и знала, что так нельзя.
Медленно я тронулась с места и так и доехала до брата. Сюжет в сказках нередко строится именно на таких парах. Луна и солнце, сестра и брат, подопечная и опекун — две противоположности, которые обретают смысл только при наличии друг друга и движут действиями друг друга, пока в конце оба не попадут домой. Нед был не дома, а в университете. Я знала, что у них срочное собрание из-за нашей группы. Из-за угроз родителей Ренни, так как университет испугался суда и там поднялся большой переполох. Психологи с Ренни и впрямь не работали, а он действительно мог нуждаться в их помощи. А кто из нас не нуждался? Подобный упрек мог бы сделать любой из нас, членов подопытной группы. Нас трепали, расчленяли, выворачивали наизнанку. Несколько раз в парке я видела Обнаженного, как он бросал чужому пуделю, а другой раз ретриверу теннисный мячик. В городском кафе видела нашу девушку в разных носках, как она пыталась помешивать кофе так, чтобы ложка двигалась по кругу.
Если честно, я считала, что если семья Ренни и может иметь к кому-то претензии, то это ко мне. Тупая, слепая, эгоистичная, жадная, я называла себя его другом, а в тот момент, когда действительно была ему нужна, меня не оказалось рядом. Конечно, судить нужно было бы меня, хотя какая с меня компенсация: кошка, машина, прошлое, будущее, а больше у меня ничего не было.
Подъехав к дому, я остановилась, вышла, выбросила огрызок. Наверное, я вспомнила про Неда, когда смотрела на сестру Ренни, на то, как она была с ним внимательна. А я была плохой сестрой: я не рассказала ему про Нину и про «Сто способов». Я подошла к двери и постучала. Машины на подъездной дорожке не было. Вероятно, Нина ходила на занятия пешком — математический факультет был от дома в двух шагах. День стоял замечательный. Темнело теперь немного раньше. Ранние сумерки — это было единственное, что напоминало о Нью-Джерси. Там с первыми холодами среди кленовых крон появлялись красные пятна. Здесь с наступлением сумерек все окрашивалось в разные оттенки синего. Синими становилось все — птицы, распевавшие последние дневные песни, пальмы, которые громко трепетали листьями, обожженными летним солнцем.
Я вошла во дворик, отгороженный от улицы кустами гардении, прошла к дому и заглянула в окно. Белый диван. В рамке на стене красное сердце. Дверь открыла Нина и так и осталась стоять на пороге. Видимо, она спала. Волосы растрепались. Взгляд был затуманенный. Не уверена, что она меня сразу узнала. Даже когда ответила на мой вопрос, то отвечала так, будто разговаривала не со мной, а с кем-нибудь посторонним. С газетчиком или с разносчиком.
— Твоего брата нет дома. Он в научном центре. У них неприятности.
— Ага. Мой друг пытался отрубить себе руку. Он из нашей подопытной группы.
— Некоторые сами находят проблемы на свою голову.
Нина посмотрела на меня сердито. Стало быть, я не ошиблась. Я ей не нравлюсь. Она стояла в халате, перемазанном краской. Я отметила про себя, что она не предложила мне войти.
— Ты что-нибудь красишь?
— Да. Естественно.
Желтые пятна. Пальцы и джинсы тоже были в краске.
— У тебя есть американский сыр? — сказала я.
Нина засмеялась. Смех у нее был негромкий, милый, надтреснутый, но легкий, как звяканье треснувшего колокольчика.
— Ты приехала из-за сыра?
Я достала из кармана крота. Нина удивилась и отступила назад.
— Бог ты мой.
Она едва не рассмеялась снова.
— Мой друг поручил его мне.
Нина открыла дверь и пошла в глубь дома, я последовала за ней. Мы прошли в кухню через гостиную, где на стене висело сердце. В кухне пахло краской. Я всегда любила этот запах сокрытия старого, рождения нового.
Нина стала шарить в холодильнике, а я села. Крот лежал у меня на ладони, а я на него смотрела. Он не двигался. Я подумала, не хватало, чтобы он умер у меня на руках.
— Только, пожалуйста, не клади на стол, — попросила Нина, подходя к столу с оранжевым пакетом в руках.
Я положила на стол свой рюкзачок, а сверху положила крота.
— Не всех можно приручить, — сказала Нина и села за стол.
Она не сводила глаз с крота.
— Очень милое создание. Не видит, не слышит, не хочет или не может.
Она перевела на меня взгляд.
— По-моему, ему не нравится сыр.
Она открыла кладовку, где мой брат держал корм для летучих мышей, которых прикармливал у себя во дворе. Достала банку с чисто вымытыми огрызками и очистками от фруктов и овощей. Я набрала их полную ложку и положила на блюдце. Крот на рюкзаке съел раздавленную виноградину. В рюкзаке была книга. «Сто способов покончить с жизнью». Блюдце стояло, похоже, как раз на ней. Я видела, как бьется жилка у Нины на горле, матовом и нежном.
— Что такое любовь? — спросила я.
Нина засмеялась. По крайней мере, издала звук, похожий на смех.
— Идиотский вопрос. На него миллион ответов.
— Для тебя. Что это для тебя?
С моего стула было видно двор. Розовое небо сначала посерело, потом обрело глубокий синий оттенок, какого я никогда, кажется, не видела. Какого никогда не бывает в Нью-Джерси. Горячий, глубокий, далекий.
Нина тоже стала смотреть во двор.
— Мне казалось, ты его любишь, — сказала я.
Нина повернулась, посмотрела на меня удивленно.
— Я про Неда, — сказала я. — Мне казалось, ты его действительно любишь.
Нина вспыхнула, пошла к мойке. Она там просто стояла. Даже не включила воду.
— О, — сказала она.
По крайней мере, мне так послышалось.
— Я была тогда в библиотеке, — сказала я. — Потому так и говорю. Думаешь, мне это надо? Я не собиралась за тобой следить, но увидела. Я знаю, что ты брала «Сто способов покончить с жизнью». Если бы Нед узнал, это, его убило бы.
Нина засмеялась, на этот раз сухо. И отнюдь не мило.
— Это я гибну, — сказала она.
— Ты хочешь покончить с собой.
— Ерунда какая.
Нина повернулась и пошла в глубь дома, а я последовала за ней. В коридоре было темно. Нина стояла на пороге кабинета Неда, откуда была вынесена мебель. Одна стена была покрашена в желтый цвет. Свет Нина не включила, но стена и без света будто светилась. Такой был оттенок.
— Хороший цвет, — сказала я.
Нина села на пол, скрестив ноги. Ковровое покрытие было сверху застелено газетами. Я тоже села на эти газеты и сидела, смотрела, как она плачет. Нина наплакалась и отерла глаза тыльной стороной ладони.
— Хочешь знать, что такое любовь? Это — всему конец.
Нина посмотрела мне прямо в лицо. На мгновение мне показалось, что она меня ударит. Если бы ударила, я не обиделась бы. Я грубо вторгалась в ее жизнь, задавала дурацкие вопросы и вообще совала нос куда не следует. Но она взяла мою руку и положила к себе на живот. Срок оказался большой, хотя со стороны было незаметно. Она хорошо умела скрывать свои тайны. Я почувствовала, как ребенок шевелится.
— Ничего не конец. Это прекрасно. Зачем ты ее брала? — сказала я.
— Не для себя, для него. На случай, если ему будет очень плохо и он не захочет терпеть. Если я не смогу на это смотреть.
Я отказывалась понимать, о чем она говорит. Она была права, любовь действительно всему конец. Когда любишь, то подставляешься. Но только поверишь, будто у тебя есть все, что нужно, как — раз, и ничего.
Это был именно тот случай.
— У него рак поджелудочной. Он хочет работать до конца, пока может, и ему, говорят, осталось около месяца. Ребенок родится в начале года. Я брала книгу на тот случай, если ему понадобится. Чтобы он ушел так, как он сам решит. В конце концов, это его право. Это его жизнь. Но я не смогла. Я не хочу лишиться его хоть на минуту раньше. Я отвезла книгу.
Лицо у Нины пошло пятнами, глаза покраснели. Я теперь видела красное.
— Давай я буду красить, а ты будешь смотреть, — сказала я.
— Можно завтра, — сказала Нина. — По крайней мере, хоть на это у нас есть время.
Мы сидели в потемках, взявшись за руки. И я поняла, что знаю, как ответить на свой вопрос.
Это она и была, любовь.
Когда крот выздоровел, я в сумерках вынесла его во двор и отпустила. Я посадила его в траву возле кустов, и он почти мгновенно исчез. Только что был — и нет его. Может быть, он узнал свой дом — знакомый запах гибискуса, сухую траву. Не осталось и следов, крот просто исчез, и все.
Я вспомнила сказки про женщин, которые, ослепнув в старости, в один миг узнавали своих возлюбленных, даже если те, мужья или не мужья, возвращались назад лет этак через пятьдесят или сто, заколдованные, превратившись в какого-нибудь зверя или вообще монстра. Я подумала, как же отпечатывается в нашем сознании прошлое — запахи, шелест ветвей, касания. Если бы мы с Лазарусом сфотографировались и повесили фотографию на стенку, то всякий, кто на нее посмотрел, наверняка сказал бы или подумал: «Нет, они не пара. Они друг другу не подходят». Потому, наверное, мы и не сфотографировались. Мне поначалу вообще было странно, как меня мог полюбить такой красавец, но под конец я поняла: дело в том, что я узнала его. Даже если бы он предстал передо мной в шкуре оленя или медведя, я бы все равно его узнала. Если бы я ослепла, в темноте, через сто лет, я бы его узнала.
С этим ничего не поделаешь, и тут не властны ни время, ни любые катаклизмы.
Вечером я к нему приехала, и мы гуляли в темноте по апельсиновой роще. Днем там перекрикиваются рабочие, работает техника и вообще шумно. А ночью слышно каждый вздох, каждый стрекот насекомых.
Я рассказывала ему о брате. Я пыталась понять причину: если бы мы родились не в Нью-Джерси, если бы дышали другим воздухом, если бы по-другому питались, не приехали во Флориду, родились в другой семье, если бы у нас была не та бабушка, не тот дедушка, не тот генотип, то, возможно, тогда он бы не заболел раком. Когда-то он излагал мне свою первую теорию, предшественницу теории хаоса, — о принципе неопределенности. И проиллюстрировал его на простом примере, на кошке, чья жизнь или смерть зависит исключительно от случайного поведения одного-единственного атома. Теперь то же самое происходило с ним. Одна-единственная клетка нарушила работу соседних; все определила одна чертова клетка. Почему это должно было случиться именно с ним, никто не знает. Вероятных ответов не сотни, а тысячи. Все непонятно, случайно. Все запредельно.
— Что можно для него сделать? — спросила я у Лазаруса.
Я считала, что тот, кто умирал, должен это знать.
Лазарус засмеялся. Он редко смеялся.
— Спроси у него. Все люди разные.
— Если бы тебе оставалось всего несколько недель, как бы ты хотел их прожить?
Я хотела в ответ услышать: «Как сейчас, в темноте с тобой». Хотела, чтобы он мне помог, но ему это и в голову не пришло. В этом не было его вины. Он сам слишком прочно застрял в капкане, чтобы каждую минуту печься о другом человеке.
— Если бы это был я, то я бы хотел быть свободным. Как раньше. Я думал, что та моя жизнь ничего не стоит, до тех пор, пока ее не потерял. Если бы я рассказал всем, кто я такой на самом деле, то настоящего Сета объявили бы в розыск, а мне вряд ли кто-нибудь бы поверил. Решили бы, что я его убил, чтобы завладеть деньгами. Потому я не уехал. И завяз.
Завяз — в чужих башмаках, в роще, где все тропинки вели к одному и тому же месту. Я понимала, как же ему, наверное, хочется вырваться. Такая жизнь была точно не жизнь. Потому мне захотелось запомнить каждую мелочь. Стоя рядом с ним, я понимала, что я все это потеряю. Рано или поздно. Всё. Я старалась запомнить каждый листок, каждую звездочку в ночном небе.
— Думаю, все скоро так или иначе обнаружится, — сказал Лазарус. — Думаю, люди уже начинают догадываться, что я не настоящий Сет Джоунс.
У него не хотели принять заказ в продуктовом магазине. Почему он стал всегда заказывать продукты только по телефону, почему не заходит? Ему пришлось прикрикнуть, чтобы позвали менеджера, который когда-то водил знакомство с Сетом Джоунсом и который сказал ему:
— Что-то ты говоришь не так, Джонси. Охрип что ли?
— Грипп, черт бы его побрал, того и гляди, перейдет в пневмонию, — посетовал Лазарус.
Но ему стало страшно. Год, на который он подписался, прошел. Шел, шел и прошел. Лазарус и так уже давно хотел бы уехать, а теперь эта мысль стала приходить в голову все чаще. Возможно, он ушел бы и раньше, но хотел честно выполнить обещанное. Возможно, он уехал бы летом. Если бы не приехала я, в том самом красном платье. Не насыпала бы себе в рот льда и не поцеловала его.
Радуйся тому, что есть, когда оно есть. Не это ли главное? Радуйся, даже если окажется, что потом и навсегда совсем не одно и то же. Вернее, не потом, а после того. После того, как придет конец. Мечтам, жизни, смерти — всему. Что остается, когда мы уходим, — только пустое пространство? Что остается потом, без нас?
Так что пусть будет все. Здесь. Сейчас. С ним. Жар, ночь, тьма, звезды, мгновение, а потом пусть приходит после того.
К тому же что-то вдруг случилось с апельсиновой рощей. Это была вторая причина, почему Лазарус не уезжал. Он взял меня за руку и повел туда, где была яма от молнии. По дороге мимо нас несколько раз проехали машины, но на нас никто не обратил внимания. Мы были просто мужчина и женщина, которые вышли прогуляться в темноте перед сном. Яма заметно увеличилась в размерах, земля по краям ее стала осыпаться, постепенно, дюйм за дюймом, обнажив твердую, каменистую сердцевину. Деревья вокруг ямы начали гибнуть. Плоды почти на всех опали. Зато я теперь видела апельсины, какими они были на самом деле. Не шары изо льда, не снежки, а рубиново-красные апельсины. Рубиново-красные планеты, миры, прекрасные в ночной темноте. Как я могла быть такой идиоткой и не замечать всего того, что у меня в жизни было? Один только красный цвет стоил целого мира.
— Я хочу сорвать их, — сказала я Лазарусу.
Мы взяли стремянку, из тех, что оставили в роще рабочие, приставили к дереву; я вскарабкалась наверх и бросала апельсины Лазарусу.
— Хватит, — сказал он. — Мы и этого не съедим.
Но мне было не остановиться. Я рвала их и рвала. Я так истосковалась по красному.
Ночь выдалась прохладная, но апельсины удерживали в себе дневное тепло. Крошечные планеты, сохранившие внутри себя свет своих пылающих солнц. Корзину мы тащили вдвоем. Вдвоем, вместе… Нам оставалось провести вместе всего одну ночь. Каждая мелочь обретала особое значение. Черное небо, черные деревья, красные апельсины, сладкий запах земли, жар от его дыхания, когда он шептал мне на ухо свои слова, шорох шагов по дорожке, поливальные брызгалки под деревьями, капли воды.
Мы сняли одежду и встали под брызгалку. Вода и ночная прохлада позволили нам обняться. Вокруг не было никого. Ни души. Я любила к нему прикасаться — он был очень здесь и очень сейчас. Любила чувствовать его мышцы, его жар, его обжигающие поцелуи. Любила за то, что от них больно, что от них понятно, что я живая, сейчас, а не после того; и я смотрела на красное, и мне хотелось прижаться к земле, не помня, есть ли кто-то еще во вселенной или нет. Ничего странного, что люди это делают где угодно, с кем угодно, с незнакомцами, на парковках, безрассудные, ненасытные, — когда они вместе, то им кажется, будто они не одиноки, будто не одни во вселенной. Хотя на самом-то деле все наоборот: когда любишь, тогда острее чувствуешь свое одиночество. Когда я не с тобой.
— Прекрати думать, — сказал мне Лазарус.
Я замерзла, без платья, под поливалкой, залитая всей этой холодной водой, всем этим звездным светом, в этом сейчас.
Я его поцеловала, и все остальное вылетело из головы. Он сел на землю, потянул меня вниз. Я сидела у него на коленях и смотрела ему в пепельные глаза. Я обнимала его, трогала спину. Я чувствовала ее. Не было там больше никого — ни изображенного на портрете, ни существующего под портретом. Только он. Кожа, кости, мышцы, сердце, кровь — красная, горячая.
Я выбросила все из головы. Сдалась, перестала бороться за жизнь.
Это было мгновение, которого я не забуду, которое значило для меня больше, чем чешуя, ванна, лед, пруд, быстро, сильно, медленно, нежно; мгновение невесомое, затопившее собой все, потому что я думала о том, что он уйдет. Мы вдвоем, брошенные друг к другу случайностью, были прекрасной иллюстрацией к теории хаоса. Мы не были предназначены друг для друга судьбой, я это знала. Но зато мы были идеальной парой на одну ночь.
Когда мы вернулись в дом, я приняла горячий душ. Меня трясло, даже когда я вытерлась и оделась. В спальне я вытащила свитер из комода и пошла в кухню. Лазарус еще не переоделся, так и сидел в той же одежде, испачканной землей. Он сидел за столом. Он смотрел на меня, когда я вошла. Я поняла по выражению его лица, что пора платить по счетам. Пришло время расплаты. Слез. Наступало после того.
— Без тебя я был бы совсем одинок, — сказал он.
Я смотрела на его рот, на его скулы, его пепельные глаза, широкие ладони, руки, перевитые венами, будто веревками. На голубое, на красное. На живое. Я смотрела изо всех сил. Я хотела его запомнить — вот ему я была нужна. Я упаковывала это мгновение в оболочку памяти, чтобы взять с собой в после того, в сердцевину, в сердце, в себя.
Он разрезал пополам апельсины, которые я сорвала. Стол стоял будто залитый кровью, но все-таки это был всего-навсего сок. От таких апельсинов продавец получает самый высокий процент прибыли. Людям нравится редкий яркий цвет и насыщенный вкус. Такой сорт стоит вдвое дороже прочих, но для него все это стало прошлым.
Разрезанные половинки почернели в сердцевине. Прежде сладкие, красные, удивительные на вкус половинки. Они начали гнить изнутри. Я уже слышала про такое. Дерево, в которое попала молния, могло простоять целый год, но исподволь оно гибло, и ствол наконец рушился. Изменения не всегда заметны сразу. Ты не видишь их, думаешь, что в безопасности, и вот тут-то оно и тебя и настигает. Тогда в одно мгновение меняется все, прежде чем успеваешь понять, что происходит.
В сказках герои всегда ищут истину, не думая о том, что из этого выйдет. Там, куда пришла я, где, как я думала, найду все, а на самом деле не было ничего, там зато нашлась я: настоящая, та, которая не боялась чувствовать, та, какой я была на самом деле.