Повесть

Легенда о Ричарде Тишкове

До двадцати двух лет он жил, как все ребята этого возраста, ничем особым не выделяясь ни в лучшую, ни в худшую сторону и не особенно задумываясь, хорошо живет или плохо. Учился он прилично, на тройки и четверки, но после восьмого пошел на завод — кончать школу стоило лишь, если потом поступать в институт, а это значило еще лет семь до собственных денег. Жил он с отцом, матерью и двумя сестрами на старом Арбате, в тридцатиметровой комнате, перегороженной шкафами на три. Зарабатывал когда семьдесят, когда до девяноста. Тридцать отдавал матери на хозяйство, остальных вполне хватало на обеды в заводской столовке, на кино, на пиво, на футбол, на праздники и даже на бобриковое пальто с металлическими пуговицами, какие тогда носили большинство ребят в их дворе.

От родителей он отошел рано, жизнь свою рассчитывал сам, и они были за него спокойны: он не напивался, не хулиганил и деньги, что оставлял себе, тратил трезво, так, что хоть полтинник, а дотягивал до получки.

Был он худощав, не особенно силен и некрасив. Лоб и щеки его с рождения были в морщинах, похожих на царапины, короткие пыльного цвета волосы торчали пучками — вид был такой, будто только что выбрался из драки.

В армию его не взяли: оказалось, одна нога чуть короче другой, в строй не годится. И хоть при обычной ходьбе хромота не ощущалась, после той медкомиссии осталось чувство некоторой тревоги — вроде и тут похуже других.

При всем этом звали его Ричард.

Был он неглуп, небольшие серые глаза смотрели прицельно. Но никакими талантами не отличался, читать тоже не любил — не видел в этом толку, да и времени не было. Во дворе у них имелась своя компания. Вместе росли, вместе гоняли в футбол по асфальту между котельной и гаражами, вместе ездили на пляж в Кунцево. На стадион обычно тоже ходили компанией.

В футболе ребята понимали, игроков узнавали в лицо и по фигуре. И если восторженно ухали, значит, был настоящий повод. А если свистели, значит, за дело.

После матча они обычно еще с час стояли возле стадиона, у большой футбольной таблицы, в толпе бывалых болельщиков, слушая, как разговор постепенно уходит к прошлым, почти легендарным временам, к Старостиным, Пайчадзе и Федотову. И тут ребята тоже могли при случае вставить слово, потому что в истории футбола разбирались, изучив ее по этим рассказам.

Домой они возвращались поздно и еще часа полтора стояли в арке ворот. Они размахивали руками, и крики их гулко разносились по почти не освещенному двору. Поздние прохожие опасливо пробирались мимо, кляня в душе милицию, которая даже здесь, в центре, не может покончить с хулиганами. Но ребята не были хулиганами — просто они восторженно и страстно вспоминали и истолковывали эпизоды матча. Часов в двенадцать они расходились, солидно пожав друг другу руки. Позже загуливаться было нельзя — на работу поднимались рано.

Жили во дворе и другие ребята — студенты, инженеры, даже один артист. Они тоже были, в общем, свои, встречаясь, всегда перекидывались парой слов и о футболе судили так же азартно и порой так же матерились при этом. Но все-таки у них жизнь была другая, и, например, на май или на Новый год в компанию вместе обычно не попадали.

Девушки у Ричарда не было. Одно время нравилась девочка из лаборатории, сероглазая блондиночка в строгом костюме. Она училась заочно в химическом, ходила по абонементу в консерваторию. Он с ней раза три заговаривал в столовой и на троллейбусной остановке. Но быстро почувствовал, что ей с ним скучновато, и отстал.

Вскоре он познакомился в универмаге с продавщицей из отдела готового платья. Она была глупая и грубая, но хорошенькая, и считала, что осчастливила его. Она уже нагулялась и теперь хотела замуж. Но никак не могла понять, хочет ли замуж именно за Ричарда, от этого злилась на него и при каждой встрече, оттопыривая накрашенные губы, раздраженно требовала, чтобы он вел ее в молодежное кафе.

Когда Ричарду исполнилось двадцать два, он вдруг четко понял, что жизнь его встала на рельсы и, если теперь ее как-то не повернуть, так и будет катиться до пенсии, разве что повысится заработок да со временем, когда заведется семья, дадут квартиру в Кузьминках или Зюзино. Но о семье он думал без особой радости, а в Зюзино переезжать не хотел: Арбат был его родиной.

Тогда он стал серьезно задумываться над жизнью и приглядываться к окружающим.

Он заметил, что лучше и интереснее живут те, у кого есть какой-то дополнительный козырь в жизни, например, спорт или самодеятельность. Или хотя бы любительская кинокамера. С Ричардом в цехе работал парень, игравший в заводской волейбольной команде. Парень был длинный, с лошадиными зубами — скалил их без всякого повода. Но бил он здорово, блок ставил здорово, и это давало ему большие преимущества. Раза четыре в год он за казенный счет ездил на сборы, в цехе пользовался поблажками, а главное, высоко котировался у девчонок — они сами заговаривали с ним, занимали ему очередь в столовой…

Еще лучше жилось малому из технического отдела, получившему на каком-то конкурсе премию за любительский кинофильм. Он носил галстук-бабочку, объяснял девушкам художественные достоинства итало-французских картин и считался очень интеллигентным парнем, хотя окончил всего-навсего семилетку.

Ричард стал почти ежедневно задерживаться после работы. Месяца два ходил в легкоатлетическую секцию при заводе, метал копье, но талантов у себя не обнаружил и перестал заниматься, как только пропало ощущение новизны. Ходил и в шашечную секцию. Играть в шашки Ричарду нравилось. Но здесь были одни мужчины, и поздно вечером, выходя из заводского Дома культуры, он, как и после футбола, чувствовал все ту же тоску по лучшему и красивому.

В драмкружок он тоже ходил. Но уже на третьем занятии понял, что ему со своим бытовым голосом и обшарпанным лицом только и останется, что подыгрывать видным громкоголосым парням, уже избалованным, привыкшим значительно выпячивать грудь и страстно вскидывать голову в ролях первых любовников и передовиков производства.

Забрел Ричард и в заводской струнный оркестр. В оркестре он тоже не остался. Но здесь случилось то, что вскоре изменило всю его жизнь: он научился играть на гитаре.

Гитара далась Ричарду легко и быстро, так легко, что он сам удивился. И потом то и дело удивлялся, открывая и сразу же схватывая новые тонкости и красоты в радостной деревянной игрушке. Гитара ему досталась старая, треснувшая, ее даже разрешили брать домой.

Он брал, а дома садился на широкий подоконник и негромко наигрывал нравившиеся песенки и напевал вполголоса. Он не знал в этом деле правил и законов — играл как игралось, пел как пелось. И было странно и знобко, когда при грустной песне его хрипловатый голос вдруг у самого же выжимал слезу.

Однажды он заметил, что младшая сестренка, шестиклассница, стоит перед подоконником, приоткрыв рот и блаженно покачивая головой.

Ричард прикрикнул:

— Чего уставилась?

Она сказала:

— Как ты здорово играешь! Ты где научился?

Он подумал на мгновенье, что она дурачится, — девчонка была ехидная. Но нет, не дурачилась. Тогда он, покраснев, ответил:

— Это разве здорово! Вот у нас в оркестре ребята играют — это действительно… По пять лет занимаются. А я так, балуюсь… Ну, чего тебе сыграть?

И, не дожидаясь ответа, тихо запел грустную песенку, которую давно еще слышал от туристов в электричке. Он играл с переливами и проигрышами и голосом играл — не потому, что хотел угодить сестренке, а потому, что так чувствовал эту песню. А когда кончил, девчонка притихла и долго смотрела на него:

— Как хорошо… Лучше, чем по радио.

После этого случая Ричард стал собирать песни. С кем бы не встречался, все наводил разговор на песенки и, если слышал что новое, просил списать слова. Сперва списывал подряд. Но постепенно научился с первого слуха разбирать, какие песни ему нравятся и годятся, а какие нет.

Вечерами, когда отец с матерью садились к телевизору, Ричард уходил из дома и бродил по Арбату, по бульварам, по Метростроевской — бродил и слушал, не поют ли где. А когда встречалась компания с песней, пристраивался сзади и шел следом, напряженно пытаясь схватить слова. Мотивы ему давались без труда, сразу.

У артиста, жившего в их дворе, был магнитофон и двенадцать катушек записей. Ричард как-то напросился к нему и весь вечер, чтобы не мешать, просидел на кухне, списывая песни.

— Зачем тебе? — поинтересовался артист.

— Да вот на гитаре пробую учиться.

— Валяй, — одобрил тот, — теперь это модно.

Он подсказал, какие песенки выбрать, и пошел в другую комнату учить роль. Ричард именно эти и переписал: артист был малый культурный и современный — знал, что сейчас поют.

Вскоре Ричарду здорово повезло: вечером на Гоголевском бульваре увидел двух студенток, которые, сидя на скамейке, в два тихих голоска пели песенку — чуть слышно, для себя. Он сел рядом, а когда они покосились на него, вежливо спросил:

— Я не помешаю? Мне просто послушать. Вы извините — очень песни люблю…

Он был некрасив, держался скромно, и они не подумали ничего, кроме того, что он сказал.

Девушки стали петь чуть громче, чтоб и ему было слышно. Они видели, как он слушает, сами тоже увлеклись и пели много, песен сорок, наверное.

Иногда он спрашивал:

— Это чья песня?

И они говорили:

— Это Новелла Матвеева.

Или:

— Это Вадик Черняк.

Или:

— Это один наш мальчик придумал.

К концу вечера они совсем подружились, девчата дали ему свой телефон — в общежитии и обещали, когда будет свободный час, продиктовать слова самых лучших песен.

После этого Ричард время от времени звонил той или другой и приходил прямо к их общежитию. Девушка выбегала минут на пятнадцать, и при свете экономной коридорной лампочки он записывал два-три текста. А потом благодарил и извинялся:

— Ты, конечно, прости, но такие песни хорошие…

А девушка обычно отвечала:

— Да ну что ты… Приходи еще!

Со второй встречи они были на «ты».

Пару раз он приглашал их в кино, и они ходили втроем. После Ричард провожал девушек до общежития, и всю дорогу они полушепотом пели песни, а он старался запомнить со слуха… Многое запоминал — память у него была приличная. Раз попытался купить им по плитке шоколада, но девчонки дружно запротестовали:

— Не смей — ты тоже не миллионер!

А когда он попробовал обидеться, успокоили:

— Лучше, когда у нас кончится стипендия, купишь по пачке пельменей!

Недели через две после знакомства с девчонками Ричард вечером вышел во двор с гитарой.

Ребята, как обычно, стояли в арке ворот. Один сказал:

— Гляди — Давид Ойстрах.

Другой гордо добавил:

— Воспитали в своем коллективе! Интеллигентный человек, на гитаре играет… В клубе занимаешься?

— Так, балуюсь, — ответил Ричард.

Его попросили что-нибудь сыграть. Он скромно спросил что. Ребята назвали песенку из недавней кинокомедии. Он кивнул, помолчал немного, пощипал струны… И вдруг запел совсем другое — странную песенку, которую слышал от девушек на Гоголевском бульваре:

Коротаем, коротаем вечера,

Все дороги заметает снегопад…

Я к тебе не дозвонился, как вчера,

Как сто восемьдесят лет тому назад.

Продает цветы у ГУМа инвалид,

Погадать бы — повезло, не повезло…

«Лучше выпей, — мне приятель говорит, —

Между прочим, это тоже ремесло…»

— Здорово, — восторженно загудели ребята. — Кто придумал?

— Один парень, — сдержанно отвечал Ричард и запел следующую.

Он пел будто бы и не для ребят, а для себя, для собственной радости, давал между куплетами вариации, порой длинные, не заботясь, интересно это ребятам или нет. Он пел песню за песней, иногда вдруг делал паузу и, легко трогая, словно гладя, струны, задумчиво смотрел, но не на слушателей, а на небо над крышами. Небо было красиво, отсветы городских огней на черном — нежны и теплы.

Ребята стояли вокруг и ждали. Иногда кто-нибудь неуверенно просил сыграть новую песенку или повторить. Ричард кивал не вслушиваясь. И казалось, уйди они все сейчас, он даже не заметит — будет стоять и петь вполголоса все, что приходит в душу.

Уже поздно, часов в одиннадцать, он вдруг сказал:

— Ну, счастливо, парни, пока.

И пошел к своему подъезду.

Кто-то растерянно крикнул вслед:

— Завтра придешь?

Он то ли кивнул, то ли нет.

А ребята стояли в подворотне еще часа полтора, спорили, и выкрики их гулко разносились по двору и по переулку. И поздние прохожие, как всегда, боязливо костили про себя хулиганов, на которых не действуют даже самые строгие указы.

А ребята не хулиганили — они просто восхищались искусством.

Еще несколько вечеров Ричард играл своим во дворе. Из соседних домов тоже стали собираться ребята — сперва просто на толпу, а потом, когда по переулку разошелся слух, — на гитару. Стали подходить и девушки.

Как-то всей компанией двинулись на бульвар. Ричард сел на скамейку, ребята сгрудились около. Вокруг стал собираться народ — в конце концов перегородили всю боковую аллейку. Вновь подходившие шепотом спрашивали тех, кто поближе:

— Это кто поет?

Им отвечали:

— Ричард Тишков. У нас во дворе живет.

Те с уважением кивали:

— А-а…

Хотя имя это слышали впервые.

Потом, когда Ричард кончил играть, одна девушка протиснулась к нему и сказала:

— У вас такая современная манера исполнения — иногда просто плакать хочется.

Она сказала еще несколько фраз и все шла рядом с ним. И еще человек десять шло следом, пока не свернули на Сивцев Вражек. И странно было, что именно за ним, Ричардом, идет по бульвару целая гурьба, и недостоверной, почти миражной казалась эта неожиданная власть над людьми.

В один из вечеров к их компании подошел парень постарше, кандидат наук, преподававший физику в университете. Он был свой, с этого же двора, ребята звали по-прежнему — Вовиком и, встречая утром, острили:

— Что, Вовик, все учишь дураков уму-разуму?

А он, торопясь в метро, на ходу отшучивался:

— Сею разумное в каменистую почву!

Ребята рассказывали о нем знакомым девушкам: «Вовик с нашего двора. Хороший малый. Между прочим, кандидат наук. Остряк колоссальный!»

Вовику песни очень понравились, он потом проводил Ричарда до самого подъезда, держал за локоть и говорил:

— Старик, молодец, здорово у тебя это получается, просто талант. И голос такой хрипловатый, с подтекстом… Здорово, что ты никому не подражаешь, сам по себе… Последняя песня, что ты пел, чья?

— Вадик Черняк, — сказал Ричард.

— Да? Не слышал. Отлично пишет малый!.. Слушай, Ричард, не зайдешь ко мне в субботу? Ребята соберутся, хочу, чтобы они тебя послушали. Часов так в семь, в восемь…

Ричард согласился:

— Ладно.

Прежде ребята во дворе звали его больше Тишком или Хрычом — осталось глупое прозвище с детства. А последнее время только по имени — Ричард.

В субботу он с час прикидывал, что надеть. Выходной костюм у него был, но сидел плохо — даже не сидел, а висел на худых плечах. К тому же, к костюму полагался галстук, а галстуков Ричард не любил. В конце концов оделся обычно — серые каждодневные брюки, черный свитер под горло. Только туфли, модные, узконосые, начистил по-воскресному. Глянул на себя в зеркало и понял, что так — в самый раз.

Пришел он специально попозже, чтобы не навязываться к столу. Но вышло — напрасно. Ребята оказались простые, хоть среди них был даже один доктор наук, а другой недавно летал в Париж. Ричарду тут же сунули стакан коньяку, заставили есть. С гитарой никто не торопил, будто позвали вовсе не за этим, — люди были тактичные. И девушки держались просто, хоть одна, как после выяснилось, тоже была кандидат наук.

Потом его все-таки попросили спеть.

От коньяка он чувствовал себя свободно и легко, совсем по-свойски. К нему обращались на «ты», и он им говорил «ты», даже доктору наук, даже тому, что прилетел из Парижа. Чего там, хорошие ребята. А в компании всегда на «ты»…

Он и пел свободно, раскованно, играл голосом, играл струнами, даже лицом играл.

И опять ему подсказывали, что спеть, и опять он кивал отрешенно, а пел свое, и опять попадал в точку, словно угадывал песню, которая была нужна именно в этот момент.

А когда компания разошлась до предела, когда притоптывание, постукивание, прищелкивание в такт достигло высшей точки, он вдруг отложил гитару, провел ладонью вроде бы по глазам, одновременно смахнув пот со лба, и сказал хрипловато:

— Все, ребята… Борь, кинь яблочко.

И доктор наук кинул ему яблоко, вытащив из-под низу самое большое и красное.

Потом они заговорили все разом, ухая, покачивая головами, хлопая его по плечу.

— Великолепный московский пхимитив! — сказал, картавя, парень в замшевой курточке. — Песенный Пихосмани.

— Стихия! Нутро! — доказывал кому-то здоровенный неряшливый малый. — Сейчас время такое — таланты из народа прут со страшной силой… Учился где-нибудь? Нигде? Ну?

Кто-то сунул Ричарду бокал шампанского и шоколадную конфету. Девушка, кандидат наук, поцеловала его в щеку.

— Да нет, у него и техника есть, — тоном знатока сказал тот, что недавно вернулся из Парижа. — А как точно чувствует типаж? Этот хрипловатый голос, мимика…

С ним согласились:

— Это верно — маска приблатненного сделана отлично.

Хозяин дома с торжеством выбросил вперед руку:

— Ну, что я вам говорил? Арбатский Монтан. Гордитесь — первое публичное выступление!

— Не считая нашей подворотни, — вставил Ричард.

Все охотно засмеялись, кто-то опять сильно хлопнул его по плечу, а другая девушка поцеловала в другую щеку.

Потом его уговорили спеть еще, кое-что повторить. Он пел, и снова был успех, хоть и не такой, как в первый раз.

Все же доктор наук взял с него слово, что в следующую субботу Ричард придет к нему.

— А в воскресенье — ко мне! — подхватила девушка-кандидат.

— В воскресенье он пойдет со мной, — веско заявил неряшливый великан.

— Нет, ко мне! — крикнула девушка-кандидат. — У меня такие девочки будут — всех своих лаборанток позову!..

Во двор вышли все вместе. Ричард держал гитару в левой руке, потому что правую без конца пожимали. Потом вся компания вывалилась со двора, и даже в подъезде он слышал, как голоса их гудят по переулку.

А он, поднимаясь к себе на четвертый этаж по широкой старой лестнице, думал, что кончать надо всегда вовремя. Кончил — и ни песней больше…

С этого дня жизнь изменилась окончательно.

В субботу он пел на вечеринке у доктора наук. В воскресенье — у веселой девушки-кандидата, которая, правда, оказалась замужем, но и муж у нее был хороший парень, тоже кандидат. И она действительно позвала всех своих лаборанток, целую кучу девчат, молоденьких и одетых как надо. С Ричардом все они держались по-свойски, и, пока он между песнями шевелил струнами, кто-то заботливо совал ему в рот пирожное с легким белым кремом, держал наготове тоненький высокий бокальчик с кислым желтоватым вином.

Одна из девчонок позвала его на день рождения, другая — в турпоход. Он пошел и на день рождения и в турпоход.

Пошел и в какую-то странную компанию с неряшливым великаном, с которым познакомился еще на той первой вечеринке у Вовика. В этой компании много пили, закусывали килькой и жилистой полукопченой колбасой, не переставая курили, а про его пение говорили, что это современная былина, что искусство вообще возвращается к лубку, что официальные композиторы давно уже пишут только очень слабые вещи (в компании выражали эту мысль несколько иначе), что официальные певцы давно уже увязли в своем казенном мастерстве, как в болоте (в компании выражали эту мысль несколько иначе), и что всяким мещанам и приспособленцам такие вот гитары страшны, как волчий вой под окнами.

Маленький лысый крепыш лет сорока, в обтрепанном пиджаке и пенсне с золотой дужкой, спрашивал, тяжелой лапой сдавив Ричарду колено:

— Слушай, сосунок, откуда у тебя эта манера? Этот хрип? А!

Ричард неловко пожимал плечами:

— Пою, и все.

— Не знаешь? — говорил тот. — Врешь, все ты знаешь!.. Да ты не бойся, я сам золото рыл!

Он был сильно пьян, но его прищуренные глаза были пугающе умны.

Красивая худая женщина досадливо сказала:

— Отстань от ребенка! Мальчик в своем деле разбирается.

Ричард неестественно улыбался. Он не понимал, чего они все от него хотят, и эта компания ему не понравилась.

А песен у Ричарда все прибавлялось. Время от времени он звонил тем студенткам в общежитие и, как прежде, забегал вечером минут на пятнадцать. Одна из них вскоре перевелась в Воронежский университет. Но другая по-прежнему выбегала к Ричарду и терпеливо диктовала по две-три песни. Старый запас у нее скоро иссяк, но новые песни постоянно прокатывались сквозь студенческое общежитие, и она их быстро выучивала, а иногда даже списывала специально для него. Ричард, как и вначале, держался скромно, почти все время молчал. Она даже не очень допытывалась, зачем ему такая уйма песен. Он казался ей безобидным простоватым пареньком, и она иногда выносила ему полбатона с колбасой:

— Голоден небось — ведь прямо с работы?

А если он отказывался, говорила тоном старшей сестры:

— А ну, ешь быстро! Ты что жеманничаешь, как девочка.

Ричард понимал, каким она его себе представляет, ему было смешно, и он даже чуть-чуть подыгрывал — мялся и косноязычил. А когда выходил на улицу, глаза у него дрожали от благодарности, от жалости к этой доброй девчонке, и он мечтал, как когда-нибудь сумеет отплатить ей и за песни, и за студенческую колбасу, и за ее к нему ласковую жалость.

Теперь он все субботы и выходные проводил в компаниях. Народ там собирался разный, часто интересный, было чему поучиться. В компаниях он узнавал, какие фильмы надо смотреть и какие фильмы должны нравиться. Еще больше там говорили о литературе. Иногда и его спрашивали, что нравится. Он отвечал сдержанно:

— Хемингуэя люблю. Интеллектуально пишет, с подтекстом.

Он действительно прочитал сборник Хемингуэя, и два рассказа ему, пожалуй, даже понравились.

В одной из компаний Ричарду подарили новую гитару. Старую он выбрасывать не стал, повесил дома на стенку — косо, как в некоторых домах, он видел, вешали дедовскую саблю или тяжелое, с фигурными курками, ружье.

Девушки теперь с ним знакомились охотно. Но с той, из универмага, глупой, грубой и хорошенькой, он еще один раз встретился. Повел ее в компанию, где были ребята из института Международных отношений, два мастера спорта и журналист, и весь вечер пел так, как только умел, чтобы она потом долго помнила, кого потеряла…

Теперь и в иные, не субботние и не воскресные вечера, Ричард не знал скуки. Он брал гитару, выходил на улицу и с двумя-тремя приятелями шатался по арбатским переулкам. Они заходили в какой-нибудь двор или скверик, садились на пустую лавочку, Ричард начинал тихо наигрывать, напевать и пел долго, иногда полтора-два часа подряд, пока лавочка не обрастала толпой. Тогда они вдруг поднимались и неспешно шли со двора, переговариваясь о своем, будто Ричард и не спел тут только что три десятка песен, будто и не слушали его три десятка человек, будто просто шли они вчетвером куда-то, малость отдохнули на лавочке и теперь — дальше… Иногда вслед аплодировали — они на это не реагировали никак, даже не улыбались. Часто им кричали:

— Спасибо, ребята, приходите завтра!

Но завтра они никогда не приходили. Ричард сразу, еще когда впервые вышел с гитарой к ребятам во двор, почувствовал, что песня должна быть для человека неожиданностью, случайной радостью, вроде как падучая звезда: у нее своя дорожка, свой миг, а ты будь счастлив, если успел задрать голову к небу.

Как-то в воскресенье, днем, они пошли с ребятами на Суворовский бульвар. Толпа стеклась быстро. Подошли и два парня с этюдниками — художники, наверное. Ричард услышал, как один сказал другому:

— Оригинальное лицо у малого…

Дома Ричард долго разглядывал себя в зеркале. Лицо у него было прежнее — не то смятое, не то исцарапанное. И волосы так же торчали клоками.

Но теперь Ричард углядел в зеркале еще кое-что. Глаза, например, небольшие, серые, они глядели то дымчато, то прицельно… Ричард поворачивался боком, вполоборота. Красоты не прибавлялось, но каждый раз в лице вроде возникало что-то новое. Что-то было…

Ричард подмигнул себе в зеркале. Ничего — поживем!

А той студенточке он все же сумел сделать королевский подарок.

У нее был день рождения, и она позвала Ричарда, сказав, что ребята, конечно же, станут петь, так что ему, наверное, будет интересно.

Он спросил, что ей подарить.

Она наставительно ответила, что об этом не спрашивают, подарок всегда должен быть сюрпризом, но ни в коем случае не дорогой, потому что в подарке ценится внимание, а дороговизна — признак безвкусицы. Поэтому, например, гораздо умней подарить один цветок, чем целый букет.

Ричард принес ей один цветок — большую красную розу, за которой специально гонял на Центральный рынок. Девушка поблагодарила и чуть заметно улыбнулась.

Вечеринка была хорошая, студенческая, ребят в комнату набилось полно. Ели мало, пили в меру, пели много — в общем, что надо. Большинство песен Ричард знал, новые — записывал. Пару раз именинница взглядом спрашивала, нравится ли ему. Он с простоватым восхищением кивал — здорово, мол, поют!

В разговоре она обмолвилась, что настоящий день рождения у нее завтра, а собрались в субботу, потому что девочкам и ребятам так удобнее.

Тогда он попросил, чтобы в воскресенье она пошла с ним.

— А куда? — спросила она с чуть снисходительным любопытством.

— Да так, в компанию, — объяснил Ричард. — Просто так. Сегодня ты меня позвала, а завтра я тебя. Ладно? Все ребята свои будут, хорошие ребята…

— С твоей работы?

Он уклончиво ответил:

— Да вообще — ребята…

В воскресенье он должен был идти в одну компанию, где собирались молодые писатели, артисты, а также научные работники. Ричард позвонил утром хозяину квартиры и сказал, что вот сегодня, к сожалению, никак не выходит, обещал одну девушку сводить в кафе.

— Заваливайтесь вместе! — закричал в трубку хозяин. — Все же договорено, откладывать нельзя!

— Тут такое дело, — сказал Ричард, — у нее сегодня день рождения…

— Ну и отлично! — подхватил хозяин. — Отметим у нас.

Ричард зашел за ней в общежитие. Гитару он взял с собой, и девушка погрозила пальцем:

— Так ты, оказывается, играешь? А еще скромничал!

Он вздохнул:

— Чтоб играть, учиться надо. А я так, балуюсь…

А через три часа она, оглушенная его песнями, неожиданными поздравлениями и обилием известных фамилий, растерянно смотрела, как известный поэт чокается с ней и при этом говорит, чуть заикаясь:

— Б-будь, старуха!

Она растерянно смотрела, как молодой киноактер пытается настроить гитару, а рабочий парнишка, которому она торопливо диктовала песенки в коридоре, говорит ему снисходительно:

— Не, Славик, так не пойдет. Это тебе не кино, тут халтурить нельзя…

После вечеринки кинорежиссер, снявший две комедии, подбросил их до общежития на своем «Москвиче», по-приятельски попрощался с Ричардом, а даме поцеловал руку.

Когда они остались одни, она пораженно спросила:

— Где ты научился так петь?

Он, скромничая, отмахнулся:

— Разве это пение? Так, балуюсь…

И, радостно хмелея от сознания своего могущества, от того, что вся его благодарность, вся жалость к этой девушке нашла наконец выход, вздохнул горячо:

— Если тебе понадобится чего, ты мне только слово скажи, ладно? У меня же ребят — пол-Арбата!

А через неделю он, как обычно, забежал к ней вечером, чтобы в коридоре, при тусклой лампочке, переписать слова дурашливой песенки, которую институтские туристы привезли с приполярного Урала.

Год спустя после того, как впервые взял в руки гитару, он услышал раз на площади Дзержинского:

— Обязательно приходи — Тишков будет! По крайней мере обещали…

Говорил какой-то парень в будке телефона-автомата — дверца была приоткрыта. Ричард не сразу понял, что это о нем.

Впрочем, он не очень удивился: недели не проходило, чтоб куда-нибудь не позвали. Иногда заходили и вовсе незнакомые ребята, ссылались на общего приятеля и приглашали. Ричард обычно не отказывался: он любил гитару, любил песни. А еще больше любил эту удивительную способность зажигать радостью и интересом любое, даже самое тупое, самое бессмысленное сборище.

Порой это было трудно, очень трудно. Но у Ричарда уже имелись свои приемы.

Он знал, в какой компании проходят какие песни. Конечно, случаи бывали всякие. Но все же, например, студентам технических вузов нравились песни туристские, дурашливые, задумчивые — про Карелию, про Ленинград. Интеллигенция любила пародии, а также серьезные о жизни, причем особое внимание обращала, чтобы хорошие слова. И еще здорово проходили странные песенки, которые Ричард и сам любил, хотя и не знал толком за что. Вроде вот этой:

Соблюдайте чистоту

На походе, на привале —

Всюду, где бы ни бывали,

Соблюдайте чистоту!

На работе и в быту,

Дома, в поезде, не морщась,

Уважайте труд уборщиц,

Соблюдайте чистоту!

В старом аэропорту,

Даже если рядом новый,

Как сияющий целковый, —

Соблюдайте чистоту!

А ребята попроще, особенно девчонки, любили песни грустные. Дурашливые тоже любили, но грустные — куда больше.

Еще очень важно было, что за чем петь.

К самым лучшим песням, своим любимым, Ричард подводил постепенно, мягко. А потом рушил их на слушателей одну за одной, и лицо у него при этом было темное и замкнутое, и взгляд — мимо их взглядов, мимо шепотов, восторженных придыханий… Эти песни он пел только для себя и никогда не повторял, сколько бы ни просили.

Впрочем, он вообще ни одну песню не повторял дважды — и за это уважали.

Работал он теперь в научно-исследовательском институте, техником, получал сто двадцать, плюс премия. Работа была что надо, и устроился он туда через одну компанию. Хозяйка дома, дама лет сорока, отнеслась к Ричарду с материнской заботливостью, стала расспрашивать про родителей, про сестричек, про завод… Он сказал, что работа приличная, выходит до восьмидесяти, вот только ездить далековато.

— Ну, нет, — возмутилась хозяйка, — надо придумать что-нибудь получше! Додик, ты бы устроил мальчика к себе.

Додик был лысоватый компанейский парень — между тридцатью и сорока, научный работник, душа-человек. Он тут же придумал комбинацию:

— Это мы сделаем так. Я приведу сюда шефа, а Ричард придет с гитарой. Я еще заранее почву подготовлю…

— Да нет, не надо, — вежливо, но твердо отказался Ричард, и все поняли, что за песни он плату не берет и песнями не расплачивается.

Додику стало стыдно, и он сказал, покраснев:

— Ну ладно, что-нибудь и так сообразим…

И в конце концов Ричарда приняли на должность техника.

Работал Ричард добросовестно, делал все, что надо; непосредственным начальником его оказался сам Додик, который спрашивал мало, и притом только в дружеской форме.

Додик же, на всякий пожарный случай, выучил его двум смежным специальностям, для чего иногда оставался после работы на час-другой. Постепенно Ричард преисполнился к нему благодарности и нежности, почти как к той студенточке, и однажды от сердца предложил:

— Хочешь, научу на гитаре играть?

К сожалению, принять этот царский дар Додик оказался органически неспособным, так как был начисто лишен музыкального слуха.

В отпуск Ричард впервые в жизни съездил на юг с четырьмя ребятами, на двух прокатных «Волгах». Ребята были инженеры, познакомился он с ними тоже в компании. Они везли с собой четыре фотоаппарата, кинокамеру, водные лыжи, два ружья для подводной охоты и походную газовую плитку собственной конструкции.

Они проехали все побережье от Геленджика до Батуми, на стоянках ставили большую палатку, тоже собственной конструкции, — в общем, отдохнули обстоятельно. Тем более, и девушки слетались на гитару, как мухи на мед.

Теперь Ричард знал много песен, больше двухсот, и мог петь шесть вечеров подряд не повторяясь. Некоторые песни были ничьи, другие приходили с именами авторов. Лично этих ребят Ричард не встречал и познакомиться с ними не стремился. Их талант сплавлять слова в драгоценные строчки казался ему редкостным и загадочным. Это были боги, а с богами не знакомятся.

Ко всем остальным он относился просто, по-житейски. Хоть академик, хоть министр… Министры, что ли, не люди?

У академика он однажды был на даче. Народу набилось порядочно, в основном молодежь. Сам академик тоже вышел. Он был в теннисных тапочках за три рубля, сидел у двери на табуретке, держался скромно и вообще всячески показывал, какой он простецкий мужик.

К песням он отнесся с некоторым недоумением, но, чтобы сделать Ричарду приятное, попросил записать что-нибудь на магнитофон.

Ричард отказался.

— Я люблю, чтоб бабочка летала, — красиво объяснил он. — А когда ее на булавку да в гербарий — это уже не вариант.

Фраза про бабочку была услышанная, чужая. Но он действительно никогда не записывался на магнитофон: ему казалось унизительным, что его песню, его душу распнут на пленке, и потом любой охламон сможет, когда вздумается, включать и выключать ее, будто свет в сортире.

Но академик был известен на весь мир, да и вообще казался симпатичным мужиком, и Ричард в конце концов тоже сделал ему приятное:

— Ладно, Лев Андреевич, вам одну песенку запишу. Между прочим, как раз про физиков…

Но больше всего Ричард любил такие компании, когда собиралась просто молодежь, свои ребята, где он и без гитары подошел бы.

Другой разговор, что с гитарой было лучше, даже сравнивать нельзя.

Раньше перед Новым годом или перед маем Ричард выстаивал в парикмахерских, мучался с галстуком — вообще, мельтешился. Девушку на вечеринке выбирал неуверенно — не какая лучше, а какая по силам.

Теперь все было по-иному.

Он приходил в компанию как в компанию, гитару клал в сторону, на просьбы сыграть не реагировал. Сидел обычно молча, без улыбки, к разговору прислушивался вяло, и его черный, под горло, ношеный свитер тревожно выделялся среди белых рубашек и галстучков. Если спрашивали, отвечал вежливо, но сдержанно.

Гитару Ричард брал сам, неожиданно и дальше просто пел, не заботясь об остальном. Остальное получалось само.

Девушки, размякшие от выпитого, влажно смотрели на него, их глаза качались и таяли. А он пел разное, настолько разное, что казался им то Гамлетом из кинофильма, то молодым сатиром. И они терялись перед этой многоликостью, они смотрели на него беспомощно: казалось, он знает все о жизни и о них самих.

А Ричард знал только, что сегодня же, после вечеринки, одна из девушек уйдет с ним, и, почти не глядя, выбирал — какая. А потом коротким, будто случайным взглядом разрешал ей сесть рядом и положить голову ему на плечо.

Он и после почти все время молчал: никаких собственных слов не требовалось, все умели сказать за него боги, придумавшие такие входящие в душу мелодии, такие красивые и странные речи…

Я — бухгалтер этой осени.

Листья падают в казну.

А на Пионерском озере

Клонит лебедя ко сну…

Постоянной девушки у Ричарда и теперь не было — слишком хороша и легка была жизнь, слишком много неожиданного обещала каждая новая суббота…

Но постепенно Москва стала ему приедаться. Начали повторяться компании, повторяться лица. Повторялось даже движение, каким девушки клали голову ему на плечо.

А главное, его уже знали в Москве, уже была такая фамилия — Тишков, и еще до того, как он возьмет гитару, было известно, что его песни — хриплый голос московских подворотен и что это здорово, так как ни на что не похоже.

И это, пожалуй, тревожило больше всего. Был успех, но не было борьбы за успех, не было радости преодоления. Становилось скучно.

Чувствовалось — еще немного, и скучно станет слушателям.

Ричард решил уехать.

У него был знакомый парень, журналист. Он постоянно ездил по стране и постоянно горько и сладко мечтал, что вот хорошо бы бросить все и уехать.

Ему говорили удивленно, что ведь он и так все время ездит. Но журналист возражал:

— По командировке — это не то. Все мои неожиданности железно запланированы еще в Москве. Когда прибыл, когда убыл, с кем встретился… Нет, это не то.

И он мечтал, как здорово было бы просто уехать, уйти куда глаза глядят, просто бродить по России на попутных товарняках или пристроиться к эшелону вербованных, а потом сойти на первой попавшейся станции и работать на первой попавшейся стройке, или на фабрике, или в лесхозе, пока не наберешь денег на железнодорожный билет.

— На билет куда? — спрашивали его.

Журналист досадливо ударял кулаком по столу, так, что вздрагивала посуда:

— Вот в том-то и дело! Вот от этого «куда?» я и хочу бежать! Сейчас, когда я иду за билетом, я точно знаю куда. А я не хочу знать! Куда потянет в тот момент. Или просто понравится название станции — взял билет и поехал!

Его осторожно спрашивали, что же мешает.

— Если б у меня была хоть какая-нибудь вторая профессия! — горько восклицал он.

Собеседники старались помочь человеку:

— Но ведь можно пойти разнорабочим. Хотя бы тем же землекопом.

Он безнадежно качал головой:

— Нет, это не вариант… Что я тогда увижу? Одна и та же траншея каждый день!

— Ну, устройся там в многотиражку.

— Опять кропать статейки? Нет, это не вариант!

И он убедительно доказывал, что нужно совсем не то, нечто совсем иное: просто идти куда глаза глядят, спокойно и непредвзято подставляя лицо накатывающим волнам жизни. Просто быть щепкой, всеми своими волокнами впитывающей воздух эпохи… Эх, если бы был вариант…

Ричарду идея нравилась. Когда и поездить, как не в молодости. А вариант у него был.

Как-то в компании он познакомился с капитаном самоходки-сухогруза. Ричард его тогда особенно не разглядывал. Теперь вспомнил.

В одну из суббот он опять пошел в ту компанию, пел новые песни. Когда подсказывали, что сыграть, как обычно, не реагировал. Но когда капитан, подвыпив, попросил повторить песенку про дальний берег, сказал:

— Для тебя повторю. Моряки — люди!

Он играл в тот вечер, пока рука не устала. Потом пил с капитаном за моряков, за дружбу, за гитару, за то, чтоб настоящие парни всегда понимали друг друга, за то, чтоб не в последний раз, за песню про дальний берег…

Ричард пил через тост, капитан — с железной последовательностью. Но не зря он раньше ходил по Северному морскому пути, да еще третьим помощником, да еще с заходом в Верхние Кресты…

Утром Ричард проснулся на диване в незнакомой комнате, где на полу лежала желтоватая медвежья шкура, справа над дверью висела фотография любимой женщины, слева над дверью — лучшего друга, а между ними, в строгой деревянной раме, — сушеный краб.

Но слабость, проявленная Ричардом, лишь увеличила симпатию капитана к нему. Через четыре дня он вышел в рейс на сухогрузе «Композитор Балаян», порт назначения — Красноводск, с заходом в Ярославль, Горький, Куйбышев, Камышин и Астрахань. С собой Ричард взял чемоданчик, гитару и толстую тетрадь в жесткой обложке, где мелким почерком было записано триста шестьдесят восемь песен.

Должность у него была — матрос, обязанности — неопределенные. Но Ричард быстро сориентировался и уже на третий день делал все что положено — он не любил, чтобы за него работали другие. Краны на самоходке были свои, в портах разгружались и загружались сами — за рейс удалось даже прилично подработать.

В Москву вернулись через два месяца. В новый рейс Ричард не пошел: ребята на сухогрузе были хорошие, но из женщин одна пожилая повариха; стоянки коротки, палуба узка и все наперед размечено до самого Красноводска и обратно. Не было простора. Неинтересно…

Дома отец спросил:

— Уволился?

— Ага.

— Ну и куда же теперь?

— Погляжу…

Отец помолчал неодобрительно.

— На гитаре играть будешь?

— Это само собой, — ответил Ричард. — Таланты надо развивать.

— Ну, играй, играй, — хмуро сказал отец. — До тюрьмы не доиграйся.

И он, и мать, и даже старшая сестра относились к Ричардовой гитаре с подозрением. Ничего плохого про него пока что не знали. Но он уходил куда-то каждый вечер, он все кому-то звонил, и ему все звонили. Он вдруг устроился на хорошую зарплату, и вдруг ушел с той работы, и вдруг уехал, и вдруг приехал, а гитару все таскал с собой…

— Куда уходишь-то? — спрашивали они.

Ричард отвечал:

— В компанию.

Сегодня компания, завтра компания… Вон в Кривоарбатском зимой квартиру ограбили. Вон позавчера по всему подъезду, из рук в руки, таскали «Вечерку» — как пятеро стиляг изнасиловали девушку, а она выбросилась из окна… Тоже небось компания!.. А сестра, хоть и была старше Ричарда всего на два года, уже засерьезнела, собиралась скоро замуж и думала как родители. А младшую сестренку не спрашивали.

— Ладно, батя, — ответил Ричард и усмехнулся. — Не боись, на стройку коммунизма уеду. В самых первых рядах!

— Завербуешься, что ли? — не сразу спросил отец.

Ричард снова усмехнулся.

— Я человек вольный.

— За свои билет купишь?

— Насчет этого я не миллионер!

Больше отец спрашивать не стал, и Ричард сам ответил, легонько постучав пальцами по гитаре:

— Выручит, родимая…

Родимая выручила.

Ричард нащупал через ребят, где записывают на стройки Востока и Севера, пошел туда и узнал, что поехать можно в разные места, между прочим, в среду собирают хлопцев, которые уже оформились в Степной. А кто в Якутию и в Кузбасс, будут собирать на той неделе.

— А в Степном — там что? — спросил он.

Ему ответили:

— Строительство металлургического завода. Платят прилично, общежитием обеспечивают. Конечно, Казахстан, голая степь, не то что Красноярский край… Но если хочешь — оформляй в темпе комсомольскую путевку.

Ричард сказал:

— Ладно, посмотрим…

И, пока ехал домой в троллейбусе, все представлял себе пыльную степь и голый поселок, без деревца, без радости. И чем скучней виделся ему этот поселок, тем больше хотелось туда попасть.

Дома он сказал младшей сестренке:

— Знаешь такой город — Степной?.. Тоже надо посмотреть. И в степи люди живут…

А в среду пришел с одним из своих ребят, пришел за полчаса до начала, а когда стали собираться, заиграл. Сперва совсем тихо, для двоих, потом погромче…

К началу собрания зал грудился вокруг него. Ребята ухали, восхищались. А он играл.

Ближе всех к нему протиснулся паренек лет восемнадцати, модненький, аккуратный — на белой рубашке галстук птичкой, с короткими крылышками вразлет. Лицо у паренька было простоватое, в веснушках. Зато брюки — самые современные: сверху узко, снизу клеш, на клеше шлица, на шлице цепочка между двумя металлическими пуговицами.

— Тоже в Степной? — вдруг спросил у него Ричард между двумя песнями.

Тот, покраснев, ответил восторженно:

— Ага! А ты?

Ричард чуть пожал худыми плечами.

Пришел еще один — с красивой красной гитарой, пробрался поближе и, дождавшись паузы, со снисходительной деловитостью похвалил Ричарда, сделав при этом профессиональное замечание по поводу манеры держать гриф.

На малого зашикали, но Ричард скромно и серьезно согласился с ним и даже подвинулся, давая место рядом. Парень тоже спел пару песен. Но он важничал, выламывался, умело тянул ноты и при этом томно заглядывал в глаза девушкам.

Ему стали кричать:

— Ладно, хватит! Пускай человек поет!

Но Ричард снова начал спрашивать насчет грифа, а потом просил спеть еще и еще, пока всем окончательно не стала ясна разница. Только тогда, поблагодарив, сказал со вздохом:

— Вообще-то это ты правильно… Я ж не учился — так, балуюсь.

И спел песню о молодом геологе, который лежит в тайге со сломанной ногой, последний сухарь съеден позавчера, но геолог жив, потому что его ждет девушка. И он просит ее ждать хотя бы четыре дня — на пятый за ним придут ребята…

Потом отложил гитару и дисциплинированно повернулся к сцене — все, мол, начинают.

Собрание пошло своим чередом, говорили про общежитие, про заработки, про дисциплину в поезде. Ричард сидел скромно, глядел внимательно. А сам без злорадства, даже с сожалением думал о малом с красной гитарой — никогда у него ничего не получится. Нельзя засматривать девчонкам в глаза — у песни должна быть гордость…

Паренек в брюках с цепочками пристроился рядом и шепотом спросил:

— Тоже поедешь с нами, да?

Ричард сказал, что вообще-то собирался, но ведь это целая история, надо оформляться, у него даже билета нет.

Паренек замахал руками:

— Да ну, ерунда!

Он убежал куда-то и вернулся с плечистым солидным парнем в сером костюме, который спросил Ричарда — тоже шепотом:

— В принципе, значит, хочешь в Степной?

Ричард вздохнул:

— Тут же оформляться надо. — И усмехнулся невесело: — Вот заработаю на билет — приеду.

Парень для значительности помедлил и веско сказал:

— В принципе, можем провезти. У нас два вагона. Что сто человек, что сто один.

— Ясное дело, — подхватил паренек в брюках с цепочками. — Одного человека, что ли, не провезем?

— Глядите, чтоб вам неприятностей не было, — сказал Ричард.

Плечистый улыбнулся:

— В своих вагонах мы хозяева… В самодеятельности занимался, да?

— Да нет, — покачал головой Ричард. — Так, балуюсь.

Ему сказали, когда приходить, а паренек в брюках с цепочками даже пообещал, что зайдет, поможет нести гитару.

Они познакомились. Паренька звали Шуриком. Плечистый парень тоже протянул руку:

— Валентин. Везу всю эту братву… Ну, еще поговорим.

После собрания Ричард сразу поехал домой, сел на подоконник и весь вечер тихо тренькал — пробовал держать гриф, как показывал тот, с красной гитарой. Правда, получалось удобнее.

Уехал Ричард тихо, проводов не устраивал. Ребятам во дворе даже не сказал, что уезжает. С родными, правда, попрощался вечером — принес пол-литра, распили с отцом, мать и старшая сестра взяли по стопочке. Младшая сестренка днем помогла сложиться. Она за год вытянулась, вечерами стала загуливаться до одиннадцати, с матерью говорила резко и только на Ричарда смотрела все с тем же обожанием.

Он поцеловал ее, погладил — провел рукой по волосам, по лопаткам. Сказал:

— Гляди, не натвори тут глупостей без меня. Главное, учись — теперь без аттестата никуда…

Зашел Шурик, и они пошли на вокзал. Всю дорогу Шурик рассказывал, как им здорово будет в Степном, что там уже есть Дом культуры, что общежития, ребята писали, — вполне… Гитару он держал бережно, а когда смотрели девушки, делал вид, что небрежно, и лицо у него становилось отсутствующим, как у Ричарда при игре.

— Чего ехать-то решил? — спросил Ричард.

Тот ответил:

— А так, интересно. А ты чего?

Ричард пожал плечами…

Ехали трое суток с лишним.

В первый же вечер, когда раздали постели и разнесли чай, Ричард взял в руки гитару. Он сидел рядом с проходом и пел негромко, для двоих — для себя и Шурика, который слушал молча и только в паузах между песнями шумно дышал. Лицо у паренька было восторженное и напряженное — его и окрыляло и давило сознание собственной избранности.

Через десять минут весь вагон собрался вокруг гитары, а через полчаса — вся их группа. Но Ричард по-прежнему пел для двоих.

До ближних песни доходили во всей красоте и тонкости, до стоящих подальше — лишь общее содержание, до самых задних — вздохи восторга стоявших впереди.

Шурик то и дело оттеснял публику, шепотом упрекая:

— Ребята, совесть-то надо иметь! Ведь человеку дышать нечем.

Ребята имели совесть. Но как только Ричард трогал струны, вновь начинали медленно сдвигаться по вечному и необоримому закону толпы.

Лишь последнюю песню, свою любимую, Ричард спел для всех — спел, стоя на трех сдвинутых лесенках и громко, но так, чтобы от громкости не страдала красота.

Это была песня о раннем почтальоне, о парне, который встает, когда его девушка засыпает, о почтальоне, чьи поцелуи не будят, чьи шаги по комнате не слышны.

Песенка о почтальоне, который идет по еще пустому серому городу, и стук его каблуков по асфальту — единственный звук на спящей улице.

О почтальоне, слепом, как судьба, о почтальоне, который хотел бы служить только радости, а служит четырехкопеечной марке, о почтальоне, который успевает разнести целую сумку счастья и горя, правды и лжи, клятв и измен,

пока на рассвете

луна в серебре,

подобно монете,

стоит на ребре…

Еще звучал проигрыш, и ребята не знали, кончилась песня или нет, а Ричард вдруг спрыгнул с лесенок, сел к окну, быстро, но не жадно выпил стакан лимонаду и заговорил о чем-то с Шуриком. Лицо у него сразу стало такое, будто не было только что гитары, не было чуда, — разом захлопнулась дверца в песенную страну.

И ребята почувствовали это, не стали приставать с похвалами. Ребята покачались еще с минуту в проходах и пошли по своим местам.

Но удивление и благодарность все равно находили выход — в двух десятках купе пелось, бормоталось и мурлыкалось:

Пока на рассвете

Луна в серебре,

Подобно монете,

Стоит на ребре…

В Степной их привезли утром.

На платформе, блестевшей после ночного дождя, была короткая встреча. Деловитая сухонькая девушка лет тридцати поздравила представителей московской молодежи с приездом на стройку, пожелала хорошо устроиться, найти дело по душе, активно включиться в общественную работу и отдала плечистому Валентину скромный букет полевых цветов.

Потом они шли по городу, компактной толпой, с чемоданами и рюкзаками. Шурик нес еще и гитару. Ричард вежливо спросил, не тяжело ли, но Шурик сказал, что нет, она же совсем легкая.

Встречные девушки, в основном, в рабочих брючках и резиновых сапогах, иногда оборачивались — больше на Шурика, который в клешах с цепочками, галстуке птичкой и с гитарой на плече здорово смахивал на солиста самодеятельности, исполнителя песен и танцев народов Латинской Америки.

Ричарда не замечали.

А он цепко глядел по сторонам на одинаковые жилые кварталы, на котлованы между уже готовыми корпусами, на мостовые, поверх асфальта жирно лоснящиеся грязью, на голый простор за крайними домами микрорайона, на бедный, казенный сквер, разбитый наспех по плану озеленения — ряд лип, дорожка, ряд лип, дорожка, посередине квадрат с лавочками…

Он приглядывался к городу и был рад, что приехал сюда.

И рад был, что идет по грязной улице, выбирая, куда ступить, идет в своем черном, под горло, свитере, и чемоданчик его не велик и не мал.

Он шел по деловому городу, построенному ради будущего комбината, приспособленному для работы, для еды, для сна, для бани по субботам, для танцев два раза в неделю. По городу, который еще не знал, что нечто в его судьбе изменилось.

А Ричард знал, и от этого в груди его возбужденно подрагивало. Он уже видел лавочку среди голого двора, куда придет однажды вечером с Шуриком, видел дома вокруг, которые послушно притянутся к его гитаре, видел тихий проулок, по которому целая толпа пойдет его провожать… Он приметил красную вывеску клуба, примечал общежития — есть же там красные уголки.

Ричард присматривался к городу, еще не знающему о своей завтрашней судьбе, и его радовали и забавляли взгляды, скользящие по нему — и мимо.

Возле Доски почета деловитая девушка стала рассказывать Валентину кое-что из истории города, они приостановились на несколько секунд, и вся толпа приехавших остановилась, прислушиваясь, Ричард тоже слушал. А про себя думал, что у сухонькой этой девушки какое-то, видно, положение на стройке. И у Валентина с его солидностью и серым костюмом тоже, наверное, будет положение. А у него, Ричарда, никакого положения нет и не будет. Но зато через десять лет ребята, строившие город, будут вспоминать не эту сухонькую, и не Валентина, и даже не бульдозериста с Доски почета, а его, Ричарда. Станут говорить: «Вот был у нас один парень…» — и петь его песни. Он не знал, сколько проживет здесь — может, год, может, пару месяцев. Но знал, что когда уедет, станет легендой этой стройки, как знаменитый футболист Поступалов, работавший тут когда-то электросварщиком, как прораб, ставший теперь министром, и как девчонка, погибшая в кабине падающего крана, который пыталась и не смогла удержать.

И от того, что он знал это, а все вокруг не знали, Ричард чувствовал себя как мальчишка, играющий в разведчика, и держался еще скромней и незаметней. А когда какая-то девушка, заглянув сбоку, довольно громко сказала подруге: «Тот самый парень», — сделал вид, что это вовсе не о нем, и негромко, с почтительной завистью сказал Шурику:

— Брюки у тебя прямо по моде. На заказ шил?

— Ага. Двадцать рублей мужик взял. Если со своими цепочками — семнадцать. А где их достанешь?

— А он где достает?

— У него вроде брат на часовом заводе работает…

В общежитие Ричарда оформили быстро, потому что Шурик оказался важным активистом по части культурно-массовой работы, знал всех и легко договорился, с кем надо. Их поместили в четырехэтажное общежитие, в комнату на пять человек. Работать обоих послали в бригаду монтажников. Шурик и прежде работал на монтаже, а Ричард быстро сориентировался: недельку присматривался, а там пошло.

Первые дни он почти не играл — так, чуть-чуть у себя в комнате. Сразу же набегали ребята с этажа. Но он пел пять-шесть песен, не больше. А когда просили еще, отнекивался — мол, в другой раз.

Если ребята настаивали, их сурово осаживал Шурик:

— Ну чего пристали к человеку? Раз нет настроения… Еще успеете послушать — ведь в одном общежитии живем.

Сам он никогда не просил спеть, даже не заговаривал на эту тему. Но всегда держался рядом, чтобы ненароком не пропустить драгоценный момент.

Впервые в Степном Ричард спел по-настоящему дней через шесть после приезда, в субботу, по странному случаю.

После работы он сидел в комнате один, тихо наигрывая, — пробовал аккомпанемент. Вдруг в дверь раздраженно всунулся Валентин. Качнул головой и тихо, но от души выругался.

— А этот на гитаре играет! Ведь объявление же было — в четыре собрание. Вот народ! Самим же потом дольше сидеть.

Ричард отложил гитару и вышел вслед за Валентином — дисциплину он обычно соблюдал. В коридоре тут же попались навстречу двое ребят.

— Куда?! — с досадой напустился на них Валентин. — Сказано же было — сидите в красном уголке, сейчас начнется.

— Да там нет никого, — мирно объяснили ребята. — Мы чего? Другие придут — мы хоть сейчас.

— Вот народ! — взорвался Валентин. — Одних загоняешь, другие тем временем уйдут. Во дисциплинка! Таких, кроме армии, ничем не проймешь!

Ребята все так же миролюбиво развели руками и повернули назад, в красный уголок. Валентин помчался на четвертый этаж.

Ричард вернулся в комнату, взял гитару и тоже пошел в красный уголок. Сел на подоконник, тихо взял несколько аккордов и начал петь.

После двух песен кто-то попросил:

— Будь другом, погоди минуту — ребят кликну…

Начальник по хозяйственной части, который пришел проводить беседу, явился точно к сроку и вот уже минут двадцать сидел за столиком на маленькой сцене, по-отечески укоризненно покачивая головой. Был он лет шестидесяти, невысок и еще крепок. Седой ежик над низковатым лбом стоял плотно, а мясистое, курносое лицо было добродушно и положительно. Китель его, то ли морской, то ли железнодорожный, был не нов, но опрятен, медные пуговицы блестели.

— Хорошая у нас молодежь, бодрая, а неорганизованная! — сказал он, обращаясь ко всем сразу.

— Соберутся, — неуверенно пообещали ему. — После работы, знаете, то да се…

Но и в самом деле, через десять минут красный уголок был набит битком. Ричард пел песню за песней, как хотел, как умел, как мог — здорово пел, и сам чувствовал, что здорово. Ребята пробирались поближе, шепотом спрашивали:

— Кто это?

А те, что ехали с ним из Москвы, тоже шепотом отвечали:

— Ричард Тишков. Наш, московский, с Арбата.

Валентин стоял чуть поодаль и тоже слушал, изредка виновато и примирительно улыбаясь начальнику по хозяйственной части. Но тот успокаивающе махал рукой — успеет, мол.

Прежде чем Валентин решился подойти к Ричарду, тот сам вдруг взял последний, резкий аккорд, положил гитару на подоконник и повернулся к столику на сцене. Будто и не было никаких песен — просто пришел парень на собрание, пришел как все, пожалуйста, готов слушать…

Но начальник в кителе был человек бывалый и с массами обращаться умел. Он вышел из-за столика, продвинулся к Ричарду и сказал громко:

— Ну, молодежь, давайте знакомиться. Шмаков моя фамилия, Иван Федорович, заместитель управляющего по хозяйственной части. В том числе, значит, общежития, столовые, баня и так далее, с чем вам придется сталкиваться.

Он обращался вроде бы ко всем, но руку протянул Ричарду.

Тот встал:

— Тишков Ричард.

— Ты сиди, сиди, — сказал Шмаков. И повторил — опять всем: — Будем, значит, знакомы. Встречаться придется еще не раз, давайте, значит, жить в контакте, по-товарищески. Общежитие — это, можно сказать, ваш родной дом. Пока не женитесь, не обзаведетесь семьей…

Он уже начал было беседу, но не выдержал, опять повернулся к Ричарду, по-отцовски обнял за плечи и заговорил:

— Хорошо ты поешь. И играешь хорошо. У меня вот уже волосы седые, внуки в школу пошли, а слушал с удовольствием… Но вот какой у меня возник вопрос. Уж очень песни у тебя, как бы сказать… не бодрые. Хорошие, душевные, но не бодрые. А ведь вы — молодежь, вам песни нужны такие, чтобы, можно сказать, ноги горели!

Ребята загалдели снисходительно:

— А нам такие больше нравятся.

— Бодрые — это мы после получки споем…

Шурик рассудительно заметил:

— Всему свое место. В турпоходе, например, нужна маршевая, а в компании или на дне рождения…

Шмаков с чувством возразил:

— А бодрая все же лучше!

Ричард скромно сказал:

— Я ведь что от ребят услышу, то и пою. Бодрые, конечно, лучше — да где их взять?

Иван Федорович сразу же поймал его на слове:

— А по радио! Каждую неделю разучивают. Народные артисты исполняют! Репродуктор у вас в каждой комнате. Записал слова, подобрал музыку — и тебе хорошо, и людям приятно.

— Так там артисты, — вздохнул Ричард. — А я так — балуюсь…

И он спел песню про старого прораба, который выстроил шестнадцать городов, а теперь едет поднимать семнадцатый, но и там останавливаться не собирается, потому что цыганка нагадала ему могилу на последней из его строек…

— Вот видите, — сказал Шмаков сипловато, когда Ричард кончил. — Совсем другое дело.

— Так ведь тоже грустная, — проговорил кто-то.

— И грустная может быть бодрой, — убежденно возразил Иван Федорович. — Правильная песня. Нам, старикам, это очень даже хорошо понятно. Я, например, на пенсию ни за что не пойду. Как закон: остановишься — тут тебе, можно сказать, и крышка… Хорошая песня!

Это он сказал уже Ричарду.

Потом вернулся к столику на сцене и еще раз вспомнил песню, сказав, что там правильно подмечено, с какими трудами создается на новом месте каждый дом. А уже отсюда сделал мостик непосредственно к беседе: как это с трудами созданное имущество надо беречь, не марать стены, не ложиться в сапогах на покрывала, соблюдать чистоту на кухне и в туалетах. Еще посоветовал, как распределять деньги от получки до получки: не тратить на пустяки, а только на необходимое, и так рассчитывать, чтобы поровну на каждый день. А в конце сказал, что если у кого со временем возникнут какие-либо трения или осложнения, а также просто посоветоваться — всегда, пожалуйста, прямо к нему.

Ему задали несколько вопросов — насчет стадиона, бани и еще кое-чего, — и он на все обстоятельно ответил.

Потом, уже идя на выход, подошел к Ричарду и сказал, подмигнув:

— Бодрые песни нужны, бодрые!

Тот ухмыльнулся в ответ и развел руками:

— Да уж как умею…

— В какой комнате разместился? — между прочим поинтересовался Шмаков.

— В тридцать первой, на третьем этаже.

— Ага, — глянул в потолок Иван Федорович. — Пятикоечная, угловая, угол там зимой подмерзает… Вот что я думаю. Есть у меня в седьмом общежитии на две койки комната, еще там матрасы лежат. Тебе все же песни разучивать надо, тренироваться, обстановка нужна. А матрасы что — ты ж матрасы не испортишь… В общем, подбирай себе напарника — и переезжай.

— А чего напарник? — сказал Ричард. — Вот Шурик. У нас и тут койки рядом.

— С самой Москвы вместе едем, — сказал Шурик и покраснел.

— Ну, тем более. Идите, значит, к коменданту, скажите, я дал распоряжение.

Двухместная комната вскоре очень пригодилась Ричарду — когда вечерами они с Шуриком, захватив гитару, стали уходить в окрестные дворы, в компании, в красные уголки общежитий.

Здесь компании были бедней, чем в Москве. И вино не по выбору, а какое есть, и стаканы вместо рюмок, и сидели на койках.

Но Ричарду тут нравилось больше. Ребята все были простые, свои, даже одевались похоже — один универмаг на всех. И ему нравилось это равенство, когда не важно, кем ты работаешь и сколько тебе платят, а важно, что ты за человек.

Скоро его стали звать и в итээровское общежитие, и он заглядывал туда, но не часто и не по первому зову. А если молоденькие инженерики пробовали давить фасон, будто невзначай срезал их, помянув к слову кое-кого из своих московских знакомых.

И, вообще, ему в этом городе нравилось, и дорого было, что ребята, узнав случайно, где он поет, плотно и душно набивались хоть в красный уголок, хоть в комнату общежития, причем приходили не по знакомству, а просто — на гитару. Дорого было, что даже в заранее сговоренный вечер его песня принадлежит не хозяевам комнаты и не компании, а всем.

Ему нравился этот город, построенный для работы и быта, за то, что в нем не было красоты, — и тем необходимей и пронзительней звучала здесь гитара Ричарда. И недаром в Степном чаще, куда чаще, чем прежде, пел он одну из самых своих любимых — песенку о кондукторше, у которой все билеты счастливые, так что хватит на любого пассажира.

Вот она дала один билет — и нелюбимого полюбят.

Протянула другой — и потерянный когда-то сын вернется к матери.

Оторвала третий — и тот, кто одинок, на трамвайной остановке встретит старого друга…

Ее вагон всегда битком, люди тянут руку за счастьем, а ей не жалко, она рада — ведь у нее все билеты счастливые.

Вот только у самой — проездной, номер тридцать восемь сорок два, и никто ни разу в жизни не продал ей счастливый билет…

Эту песенку Ричард пел негромко и просто. И всем казалось, что поет он о себе, и Ричарду тоже так казалось — порой он даже щурил глаза, сдерживая жалостную слезу.

Хотя в обычное время уверенно знал, что жизнь легка и подвластна его гитаре и что ему лично счастливых билетов хватает и хватит.

И как прежде, в Москве, девчонки протискивались поближе, чуть не дрались за место рядом с ним. И как прежде, счастливы были те, с кем он заговаривал или просто коротким, будто случайным взглядом позволял после вечеринки уйти с собой.

Отыграв и отпев, он становился сдержан, почти скромен. А девчонок еще качала и кружила стихия песен, они любили в нем всех, кого мечтали любить. И когда Ричард клал руку какой-нибудь на плечо, ей казалось, что ее обнимает и обволакивает грусть и красота мира…

В такие вечера Шурик допоздна бродил по общежитию, засиживался в чужих комнатах или просто слонялся по уже пустым коридорам, стараясь не греметь своими цепочками.

Ричард ему как-то сказал:

— А если тебе комната понадобится, ты только мигни. Сделаем расписание — день ты, день я.

Комната Шурику что-то не надобилась, но сама идея пришлась по вкусу. И когда он в Доме культуры танцевал шейк или еньку, всегда находил случай хвастливо проговорить:

— Во мы с Ричардом шикарно живем! По расписанию: день комната ему, день — мне.

Девушки постарше посмеивались:

— Когда твой день будет, меня позовешь?

Шурик краснел и тонким голосом огрызался:

— А у меня на весь квартал дни заняты!

У Ричарда со временем было посвободней.

Но подолгу девушки возле него не держались.

Обычно встречались еще раза два-три. Но без гитары было не то, разговора не получалось. А если и получался, то как у всех, будничный — про работу, про зарплату, про кино, про знакомых… Становилось скучно. В конце концов девушка просила спеть.

Ричард вежливо, но упрямо отказывался. Он все же уставал немного, от струн побаливали подушечки пальцев, и брала досада на женский эгоизм — им лишь бы удовольствие. И еще он никогда не пел для одного человека, он любил, чтобы песня была свободная, для всех и ничья — тогда он себя уважал.

Поэтому быстро расставались.

Но без скандала, без ссоры, и если случайно сталкивались потом, девушка почти всегда улыбалась, спрашивала, где в следующий раз можно будет его послушать, и приходила, слушала. Обиды на него не оставалось — за что? Наоборот, оставалась память о радости, а ведь память о радости — тоже радость.

А он даже сам себе не мог объяснить, что это у него. То ли просто время с ними проводит, то ли ищет — а кого ищет, какую? Или еще и мстит, не разбирая кому, за равнодушную грубость, с которой девушки относились к нему прежде?

И Ричард, пожалуй, не знал, что дает ему больше удовлетворения и спокойствия — сами эти короткие встречи или ощущение уверенности, удивительной власти над зыбким миром счастливых неожиданностей…

За два месяца его узнал весь Степной, на улицах и в столовых оборачивались. Ребятам нравилось, что он был с виду совсем как они, одевался даже незаметней, а на вопрос, где в субботу будет петь, скромно отвечал, пожимал плечами:

— Да я не знаю… Шурик вроде с кем-то договорился.

А Шурик важно отвечал:

— В общежитии жилстроя. Но это еще не окончательно.

О Ричарде говорили удивленно:

— Тихий такой малый… По виду никогда не скажешь…

Даже его успех у девушек вызывал не зависть, а почти сочувствие:

— Девчонки за ним гоняются — ужас! А он такой тихий малый…

Знало его и начальство. Даже управляющий трестом, когда его уговаривали взять на гарантию концерт заезжей пианистки, особенно упирая, что артистка московская, отвечал благо душно:

— Ладно, сделаем, никого не обидим… Только я вам откровенно скажу: московская, ленинградская, новосибирская — это мне все равно. Тут все дело в таланте. Вот, например, у меня есть паренек — простой монтажник, на промстрое работает…

Тридцатилетняя деловитая девушка, встречавшая их группу на вокзале, тоже слушала как-то песни Ричарда и отметила его талант. Она работала в управлении, а также кем-то по линии общественности и сразу же предложила:

— А вы бы не попытались создать небольшой струнный коллектив? Мне кажется, у вас бы очень хорошо получилось. Для начала, скажем, на уровне красного уголка, а впоследствии даже на базе Дома культуры. Мы бы помогли составить репертуар…

Ричард смущенно покачал головой:

— Да нет, это у меня не выйдет. Насчет самодеятельности у нас вот Шурик специалист. Он и в Москве увлекался.

Шурик, покраснев, подтвердил, что был членом комитета по культмассовому сектору.

— Ну вот и хорошо, — сказала сухонькая девушка. — Значит, вы сможете организовать. А он, — она кивнула на Ричарда, — будет ваш первый активист…

В бригаде у Ричарда тоже все было хорошо — работал как все. И остальным монтажникам здорово нравилось, что вот его знает целый город, а работает как все.

Вечерами они с Шуриком заходили во все новые и новые дворы и новые и новые кварталы — Шурик с гитарой, а Ричард так, в своем черном, под горло свитере и серых потертых брючках. А когда потом возвращались домой, в общежитие, ощущение у обоих было такое, будто к неузаконенной, но прочной империи Ричарда прибавился еще один удел…

Иногда бывали приключения.

Как-то около полуночи в пустом проулке к ним привязались четверо парней. Ребята были явно с прошлым: у одного, длинного, оба ряда зубов отсвечивали металлом, а у другого, белесого толстяка, руки были татуированы чуть не до локтей и даже из выреза тенниски выглядывала довольно симпатичная русалка. Парни были навеселе, но не слишком. Они топтались под единственным в проулке фонарем, и в глазах у них стояла тупая тоска людей, крепко не добравших до нормы.

Длинный, поймав взгляд Шурика, вяло процедил:

— Ты, фраер, одолжи-ка трояк.

Шурик хотел было с достоинством пройти мимо, но малый крикнул грозно:

— Тебе говорят?! А ну подь сюда!

Шурик остановился и сказал, побледнев:

— У меня с собой нет.

Толстяк, видимо, решил позабавиться — приказал негромко:

— Ну-ка, кинь гитару. — И благодушно объяснил своим: — Давно поучиться хотел, все времени не было.

Шурик здорово испугался, но гитару не отдал — отступив на шаг, прижал ее к груди.

Ричард стоял с ним рядом. Невзрачный, в черном свитере, он пока внимания не привлекал. Но тут он мягко взял гитару у Шурика и пошел к парням. Не дойдя шага два, тронул струны.

Длинный, все глядевший на Шурика, вдруг рявкнул:

— А ну подь быстро! Глаз на пятку натяну!

Ричард пел, будто не слышал.

Подряд, без перерыва, спел он три жутковатые песни, с кровью, с тюремной тоской по любви. Он учел, что парни выпили, и дал чуть больше надрыва.

Шурик подошел поближе, его никто не трогал.

Ричард спел еще одну, но полегче, а в конце — веселую, про остряка-карманника:

Это был воскресный день,

И я не шарил по карманам:

В воскресенье отдыхать —

Вот мой девиз.

Только вдруг меня хватают,

Обзывают хулиганом,

Говорят мне,

Что я вор-рецидивист.

Эй, приятель, не ершись —

Моя фамилия Сергеев,

А кто такой рецидивист,

Я понятья не имею…

Потом оборвал проигрыш и протянул гитару толстому, сказав просто, как сказал бы Шурику:

— На…

Тот растерянно взял и держал перед собой в обеих руках, как ребенка. Покачал слегка, будто взвесил, и проговорил смущенно:

— Легкая…

Ричард вежливо спросил:

— Играл раньше?

— Да нет, не приходилось, — сказал тот. — Так, поучиться хотел, все времени не было… Да не, все равно не выйдет. Слух нужен, голос… Сам-то москвич?

Ричард кивнул:

— Ага. Мы оба из Москвы, Шурик тоже.

— Ну и я почти то же самое, — сказал толстый. — Мытищи — слыхал?

Он осторожно вернул гитару Ричарду, и тот спел еще две песни.

В конце концов парни даже проводили их до общежития, причем разговор вели достойный и деликатный: о том, что заработать в Степном можно, что из девок тут есть, конечно, всякие, но есть и порядочные, что одеться по-современному здесь не так-то легко — в связи с этим были сказаны похвальные слова по поводу Шуриковых клешей с цепочками.

Расстались знакомыми, парни пригласили заходить. Недели через полторы Ричард и в самом деле заглянул — любопытно было.

Из девушек постепенно выделилась одна.

Не то чтобы Ричард ее любил — этого не было. Но просто она осталась возле него, а не отошла через неделю, как другие. И относилась она к нему не так, как другие. Да и он к ней, пожалуй, не так. А как — задуматься об этом у него необходимости не было.

Познакомились они интересно.

Как-то он с Шуриком попал на танцы в маленький клуб при новом общежитии. Это было в центре городка, недалеко от дома. Но так вышло, что на танцах оказались одни только незнакомые, новенькие, из большой группы, которая приехала накануне. Было много девушек, и, как всегда в таких случаях, приезжие показались Ричарду ярче и симпатичней своих.

Он был без гитары, петь сегодня не собирался — хотелось просто пройтись по городу, неторопливо переговариваясь с Шуриком, спокойно глядя на растекающуюся по домам вечернюю смену, на негустую толпу у входа в кино, на освещенные витрины гастронома. Просто прогуляться, как гуляют вечерами сорокалетние, семейные, которым в общем-то ничего и не надо.

В клубе они с Шуриком сперва постояли у окна, равнодушно оглядывая зал. Потом решили потанцевать.

Шурик пригласил девушку с высокой прической и яркими губами, лет на пять старше его. Он всегда приглашал таких. Особых надежд на будущее подобный выбор не сулил. Но зато яркие, модные девушки хорошо сочетались с Шуриковым галстуком-птичкой, с цепочками на клешах и еще более подчеркивали его причастность к современной, красивой жизни.

Ричард тоже пригласил одну девушку — ему понравилось ее смуглое надменное лицо. Держался он с ней вежливо, рассказывал про Степной — какая столовая получше, куда можно пойти вечером…

Пригласил он ее еще раз. Но оказалось, что про город вроде больше рассказывать нечего, а девушка на его вопросы отвечала односложно, с явной неохотой: «Да», «Нет»… Так что на второй танец разговора не хватило.

Ричард все же решил подойти к ней еще раз — позвать на завтра в компанию. И уже почти подошел, когда она вдруг резко отвернулась и перебежала на другую сторону зала.

Ричард за ней не погнался, тут же пригласил другую, пухленькую кокетливую блондиночку. Ей тоже начал рассказывать про Степной. Но она то ли слушала, то ли не слушала, стреляла глазками мимо Ричарда, а потом, глядя на его поношенный свитер, сказала невпопад:

— Интересно тут у вас… У нас в Одессе на танцы даже без галстука не пускают.

Ричард не обиделся, и настроение у него не испортилось.

Подошел Шурик, и Ричард сказал ему:

— Жалко, гитару не прихватили.

Тот с готовностью предложил:

— Принести?

С модными девушками у него что-то не ладилось, и он тоже ощущал нехватку гитары.

Ричард спросил:

— А тебе не трудно?

Он вообще был человек вежливый: еще с детства его накрепко выучили приличиям старомосковские переулки и проходные дворы, где за грубую фразу без лишних разговоров били в зубы.

Шурик пошел за гитарой, благо было недалеко. А Ричард пока решил еще кого-нибудь пригласить — не торчать же отвергнуто у стены.

На этот раз он не торопился, а выбирал основательно — словно в былые времена, еще до гитары, когда на танцах долго высматривал девочку по себе, стараясь выбрать посимпатичней, но из некрасивых, средненьких, не избалованных вниманием и родительскими деньгами.

Наконец он углядел такую девочку. Она стояла одна, и Ричард подумал, что если к ней, например, сейчас подойдет, это для нее будет вроде счастливой случайности. Она была даже не некрасива, пожалуй, ничего: лицо, правда, в веснушках, ноги толстоваты, а в остальном нормально. Но уж очень плохо одета — поверх черного платья дешевая голубая кофточка, туфли каждодневные, тупоносые, на плоском каблуке… Лет ей было восемнадцать, может, девятнадцать, но прическу, видно, стала делать недавно — пепельные волосы были взбиты в неуверенный кривоватый шар.

Заиграли танго. Ричард подошел к ней:

— Разрешите вас пригласить?

Она и танцевала неуверенно, иногда сбиваясь с такта. Тогда Ричард, чтоб не стеснялась, говорил:

— Толкучка здесь — ужас!

Голову она держала странно — подбородок прижимала к груди. Но он все же увидел на горле у нее длинный грубый шрам — даже знобко стало, когда представил, какая была рана…

Ей Ричард тоже рассказал про Степной — и насчет заработков, и про столовки, и куда пойти вечером. Сама она больше молчала, но слушала внимательно, а если вставляла слово, то к месту. А когда он сказал, что город вообще-то ничего, жить можно, несмело улыбнулась:

— Мне тоже понравился. Дома такие новые…

Глаза у девушки были серые, тихие. Звали ее Зиной.

Затем они вышли в фойе, постояли у подоконника, еще поговорил и Ричард пересказал ей книжку, которую вторую неделю взахлеб читали в общежитии, — о французской шпионке. Потом спохватился:

— Вообще-то я Хемингуэя люблю. Интеллектуально пишет, с подтекстом.

Вернулся Шурик, но с пустыми руками — оказалось, ключ от комнаты Ричард унес с собой. Шурик взял ключ и опять ушел.

— Гитару принесет, — объяснил Ричард.

— Он на гитаре играет? — спросила Зина.

— Да нет, это мне, — скромно сказал он.

— А вы играете?

Он ответил:

— Так, балуюсь…

Они вернулись в зал и станцевали еще раза два. Потом Ричарду эта волынка надоела: танцевать он не очень любил.

— Тебе не надоело тут? — спросил он девушку.

Она пожала плечами:

— Не знаю. Немножко надоело.

И глянула на него неуверенно: так ответила или не так?

Он предложил:

— Может, походим пока?

Зина кивнула. Тогда он пошел к двери, а она за ним.

На улице Ричард положил руку ей на плечо:

— Показать тебе город?

Особенно показывать было нечего, но он все-таки показал — старые бараки, новые кварталы, микрорайон, кино, универмаг. На всякий случай объяснил, как идти на почту, как в столовую самообслуживания. Все показал — даже пустырь, оставленный для стадиона.

— Видишь? — махнул рукой. — Вон там, за домами.

Она была тихая девчонка, шла рядом и молчала. А он вдруг стал рассказывать про Москву, как жил на Арбате, ходил с ребятами на стадион, как потом до полуночи стояли в подворотне…

— На нас даже участковому жаловались. Приходит — чего, говорит, тут стоите? А где, говорим, стоять? А тут, говорит, тоже не место. Почему это, говорим, не место? Запретная зона, что ли?.. Поворчал и ушел — чего он нам сделает? И вообще, дурацкая привычка: раз в подворотне — значит, хулиган. Вот ты смотри: пришли после футбола, конечно, хочется поговорить. Домой к кому пойти? У всех родные, люди отдыхают, а нас целая компания. В кафе тем более без денег не заявишься, там пришел — значит, пей. Вот и стоим в подворотне. Мешаем, что ли, кому?

Она призналась:

— А я тоже боюсь, когда идешь вот так поздно, и ребята стоят.

— Никогда не бойся, — сказал Ричард. — Чего бояться? Не люди, что ли? А если что — просто поговори, как человек. Ведь те же самые ребята, если разобраться, днем работают или в техникум ходят. Не воруют же! Люди как люди.

И вдруг повернулся к ней, найдя неожиданный аргумент:

— Меня же вот не боишься!

Она опять неуверенно улыбнулась.

А ему вдруг стало стыдно. Пожалуй, он никогда в жизни столько не говорил. Дураком себя он вовсе не считал — знал, что не глупей других. Но еще знал, что никому его мысли особенно не интересны, вот и молчал, а если говорил, старался покороче.

— Вот так-то, — закруглил Ричард длинный разговор. — Если ты к человеку по-человечески — никогда он тебе ничего плохого не сделает.

Он вдруг вспомнил, что Шурик небось давно уже притащил гитару. Они пошли к клубу. Но тут Ричард почувствовал, что сейчас играть неохота. Чего ради? Доказать тем двум? Успеет еще, докажет…

Он оставил Зину подождать у входа, а сам заглянул в зал и сказал Шурику:

— Ты извини, так вышло… Понимаешь — девчонка ждет…

Шурик сделал хитрое лицо и поощрительно подмигнул.

Ричард уже повернулся, чтобы идти, когда Шурик окликнул:

— Стой, ключ-то у меня…

— Да ладно, — махнул рукой Ричард. Но ключ все же машинально сунул в карман.

Они пошли в скверик возле кино и сели на лавочку. Ричард держал руку у нее на плече, но — и только. Он вдруг спохватился:

— Ты бы хоть о себе рассказала. А то все я да я.

Она, помолчав немного, пожала плечами:

— А тебе будет не интересно.

— Почему не интересно? — возразил он. — Интересно!

Но настаивать не стал.

Потом они еще погуляли, и Ричард рассказал ей, как плавал матросом по Волге. Он и раньше говорил про это девушкам, но больше про разные веселые истории, как ребята приловчились очищать технический спирт и тому подобное. А сейчас хотелось о другом.

— Вот ты смотри, — объяснял он Зине. — Допустим, рейс Москва — Астрахань. Оттуда могут в Ростов, еще куда-нибудь. Заработки, конечно, приличные, особенно на разгрузке-погрузке. Деньги ребята привозят, нечего грешить. Вот тебе, например, такой случай. Он два месяца плавает, а в Москве у него жена. Два месяца — ведь срок? Знаешь, как ребята психуют? Тем более — что она тут одна делает?.. Конечно, ревность — пережиток, но когда он там вкалывает, а она в Москве гастроли дает, тоже, удовольствие маленькое. Никаким деньгам рад не будешь… Ну вот сама посуди — не так, что ли?

Она кивала неловко, прижимая подбородок к груди — прятала шрам. Ричарду было жалко девчонку, хотелось успокоить, но он не знал, как это сказать, и только легонько похлопывал по плечу…

В конце концов они все-таки пришли к нему в общежитие. Ничего такого он не хотел — просто посидеть рядышком в темноте при блеклом заоконном свете, погладить по щеке… Ну, поцеловать…

А вышло — как с другими…

Но что-то все же было иначе. Сперва он не понимал, что именно, потом вспомнил и удивился: ведь она не слышала, как он поет. Даже не знает толком про гитару. Он ей сказал: «Так, балуюсь…» Мало ли кто балуется?

Он спросил на всякий случай:

— Вас когда в Степной привезли?

Зина ответила:

— Вчера после обеда.

— А чего вечером делала?

Она проговорила не сразу:

— Мы с девочками стирали.

— И не ходили никуда?

— Нет, — сказала она чуть удивленно. — Постирали, спать легли. А что?

Ричард усмехнулся и поцеловал ее в щеку. Потом легонько провел пальцами по горлу:

— Это у тебя откуда?

Зина сказала глуховато:

— Болела, операцию делали… Очень некрасиво?

— Да ну, даже незаметно, — соврал он.

Но ему это правда было все равно — не по шраму же ценить человека.

Обычно он девчонок не провожал. Но ее проводил. У общежития некрепко поцеловал:

— Топай, спи. Завтра вечером зайду, часов в семь.

Она стояла, не уходила.

Ричард спросил:

— Ну, чего?

Она вдруг проговорила залпом:

— А мне один парень говорил, что со мной из-за этого шрама никто дружить не будет.

Ричард с сердцем сказал:

— Дурак твой парень. Просто кретин какой-то.

Зло брало, что человека судят по внешности, как раньше, до гитары, судили его самого.

Зина странно улыбнулась — не ему, а себе. Ричард не понял:

— Ты чего?

Она сказала:

— Просто так.

— Чего просто так?

Она снова улыбнулась.

Он шел домой и думал: о чем это она? Но потом сообразил: ведь у нее, наверное, ни подруг не было, ни пария. А человеку одному тяжко — это Ричард знал очень хорошо…

Потом он несколько раз брал ее с собой в компанию. Голубую кофту велел не надевать — в черном скромном платье она выглядела получше, пожалуй, даже ничего. Им обоим шло неброское и ношеное.

Усаживал ее Ричард всегда рядом с собой, обращался с подчеркнутым уважением и при этом чувствовал злое удовлетворение, как будто, относясь ласково к этой тихой серенькой девчонке, он кому-то мстил.

Зашел он с ней как-то и в клубик, где они познакомились, играл там… Кончилось тем, что смуглая красавица, которая тогда бежала от него через весь зал, уже на выходе пробилась поближе и заискивающе напомнила о знакомстве. Ричард вежливо переспросил:

— На танцах?.. A-а, наверное, вроде припоминаю… Вы извините, меня девушка ждет…

Но на следующей же вечеринке Ричарду понравилась одна девушка, и он, поколебавшись немного, ушел с ней, а проводить Зину попросил Шурика. Особого раскаяния при этом не чувствовал: ведь Зине он ничего не обещал, не говорил, что любит.

Между прочим, этого он никому не говорил…

Но потом было неприятно: думал, как там она, и жалел, что обидел, потому как обижать не хотел. Но затем выкинул из головы: кончилось — чего еще думать!

Но оказалось — не кончилось.

Дня через три он встретил ее на улице, поздоровались, будто ничего не произошло. Что да как, куда идешь — слово за слово, вместе пошли в столовую, потом в кино. В конце концов Шурику опять пришлось до часу ночи бродить по коридору, стараясь не звенеть своими цепочками…

Позже, глядя на зыбкие отсветы уличного фонаря, Зина спросила тихо:

— Тебе та девушка очень понравилась?

Он вяло усмехнулся:

— Да ну, что ты!

— А тогда зачем ты?..

Она спросила без всякого осуждения — спросила, и все.

Он подумал немного и вздохнул:

— А черт меня знает…

Еще она спросила:

— У тебя пальцы от гитары не болят?

— Если часто играю, болят, — сказал Ричард. — Вот здесь болят, подушечки…

Он быстро, с двух встреч, понял, что Зина не ахти как умна, можно сказать, просто глупая. Знала она мало, в жизни почти что не разбиралась, людей стеснялась, в любой компании отмалчивалась — даже в комнате своей, в общежитии, существовала скованно и одиноко, не умела найти с соседками общий язык.

Но эта девчонка могла целый вечер сидеть одна в пустой комнате общежития, ждать его. И не потому, что договорились, а на авось — вдруг зайдет. И Ричарду лучше жилось от мысли, что вот кто-то его ждет, когда ни приди — обрадуется, что ни вели — послушается, что ни сделай — без звука простит.

Впрочем, заходил он не часто. А то просто встречал на улице. И в эти вечера, кроме Шурика, с ним ходила на поиски ощущений еще и она. Она тоже сидела на лавочке рядом, как и Шурик, только молчала. Домой иногда так и возвращались втроем, а иногда Ричард уходил с какой-нибудь девушкой. И опять Зина потом тихо спрашивала:

— Тебе эта девушка очень понравилась?

Он отвечал то, что думал:

— Все они одинаковы. Думаешь, я им нужен? Им моя гитара нужна. Знаешь, что она вчера говорила? Пойдем, говорит, завтра к одной девчонке и возьми с собой гитару… Понимаешь? Чтоб я пел, она рядом сидела, а та девчонка завидовала.

Зина молчала, и он говорил — опять то, что думал:

— Вот веришь? Мне только с тобой хорошо, потому что ты мне в душу не лезешь.

Она верила. Во всяком случае в душу не лезла…

Она же сшила ему чехол на гитару.

…Ричард не считал, что в жизни везет. Везет — это когда идешь по улице, а судьба вдруг кинет тебе под ноги серебряную монетку орлом вверх. А у Ричарда такого не было, он всего добивался сам.

Иногда, конечно, получалось очень здорово — вот хотя бы в Москве, в самом еще начале, когда на бульварчике познакомился с теми двумя студенточками. Но и тут все же нельзя считать, что повезло. Другое дело, если бы вышел на улицу — и сразу они. А то ведь он и до этого недели две каждый вечер болтался и по Метростроевской, и по Кропоткинской, и по переулкам, искал, вслушивался… Вот в конце концов и нашел.

Но и в Степном с ним как-то произошла случайность, какую не угадаешь, не придумаешь и не подстроишь. Вот уж в самом деле серебряный рубль! Только Ричард не сразу разобрался, на решку он лег или на орла…

Ричард четко знал, что поют песни люди. Некоторые очень здорово, но все равно люди. Они умели, и он умел, а что не умел, мог научиться. И пленки с записями слушал внимательно и трезво, сразу понимая, где он сильней, а где надо кое-что перенять. Но чужое пение нравилось ему редко — обычно чувствовал, что сам спел бы это по-своему, лучше. Особенно не любил, когда фокусничали голосом или гитарой: в хорошей песне нужны не фокусы, а душа.

Пели песни люди, но сочиняли — боги. Иногда Ричарду страшно становилось: как это в человеческой голове могли так нечеловечески складно соединяться слова?

Самый высший бог жил в Москве, на Арбате, недалеко от Ричарда. Потом вроде уехал, потом вроде приехал… Встретиться с ним было просто, но Ричард к знакомству не стремился, даже избегал: от одной мысли об этом становилось зябко.

Однако встретиться все же пришлось, и не где-нибудь, в Степном…

Бог приехал в Степной на два дня, остановился в крохотной трестовской гостинице и первый день провел незаметно. Но сразу же возник слух, и вечером на котловане шестого цеха его узнали и пригласили на завтра в итээровское общежитие. Ребята постарались: начальник управления механизации, лихой тридцатилетний ростовчанин, даже сгонял после работы за сорок километров, в аэропорт, за припасами.

Естественно, позвали и Ричарда.

Он, конечно, сказал, что завтра придет, уточнил насчет времени и пошел домой. С ним было еще человека три, все говорили о завтрашнем, и он говорил. Но уже чувствовал, как растет и тяжелеет где-то внутри давящая тоска. Это было странное чувство, и только дома, в общежитии, Ричард вдруг понял, что это зависть.

Он сидел на кровати, и в глазах у него было такое хмурое, тягостное недоумение, что Шурик забеспокоился. Ричард ответил первое, что пришло в голову: болит живот.

Раньше он никогда никому не завидовал — разве по мелочам. Он был неглупый, трезвый парень и понимал, что зависть — штука бесполезная и жалкая. Ну, ты некрасив, а другой, допустим, красив. Ну и что? Завидуй не завидуй, красоты не прибавится. Значит, надо как-то по-другому искать выход из положения… Когда научился играть на гитаре, опять никому не завидовал, да вроде и причины не было — все, что хотел, получалось.

А теперь зависть ударила его под ложечку, и он, согнувшись, сидел на кровати, даже не пытаясь стряхнуть эту внезапную тяжесть.

Он мучил себя, вспоминая, какой разговор был час назад. Ребята возбужденно толковали о коньяке, о шашлыке, о закуске, да кого позвать, да на чем сидеть… В этой суете, между селедкой и табуретками, решили о нем, Ричарде, что притащит для бога гитару, а может, и сам споет — тому ж, наверное, будет интересно послушать… И сразу стало ясно, что для всех он просто малый из бригады монтажников, свой, доморощенный, с хрипловатым голосом и дешевой гитарой. А тут — шутка ли! — бог!

Он сидел на кровати и мучил себя, усмехаясь горько и глухо, словно отфыркиваясь.

Постепенно он свыкся с этим новым чувством и стал думать спокойней и практичней.

Ну ладно, бог. Но почему все-таки такая колоссальная разница — приехал, и вроде его, Ричарда, уже и вовсе нет. Пленки бога он слышал — хорошо поет, ничего не скажешь. Но ведь поет и Ричард неплохо — может, малость похуже, а может, и не хуже. Конечно, у бога песни свои, но зато у Ричарда их больше, четыреста двадцать восемь штук, без обмана, все в тетрадку записаны…

В общем выходило, что разница, по сути, только одна: у бога песни свои, а у Ричарда — чужие…

Шурик молча сидел на своей койке, лицо у него было сочувственное и сосредоточенное. Он спросил, не надо ли чего — может, за лекарством сбегать?

Ричард сказал:

— Да нет, не надо. Иди лучше погуляй, а я спать лягу.

Но спать он не лег, как только Шурик вышел, схватил гитару, снова сел на кровать, закинул ногу и стал наигрывать нечто, пока еще самому не внятное, скользя между знакомыми мелодиями.

— Гитара, моя ты гитара, — пробормотал он в ритм дважды и трижды. Но напев ему не понравился, и те же слова завертелись в мозгу, укладываясь половчей и поглаже…

Другие-то могут! Притом многие. А он даже не пробовал. Ведь и на гитаре когда-то не умел — а получилось!..

Ричард играл, почти мгновенно ориентируясь в мотивах. Пальцы его слушались, изнутри била странная, боязливая и радостная дрожь. С дрожью билось сердце, легкая дрожь копилась в икрах. И даже кровь в жилах словно бы подрагивала. Он, смертный, бунтовал против бога, и все его тело жило отчаянной минутой этого бунта.

Волна возбуждения и расчета поднялась в Ричарде, и на гребне ее словно бы сам возник первый куплет:

Ах, гитара, ты моя гитара,

Сколько в тебе страсти и огня!

Ты меня когда-то выручала,

И сейчас ты выручи меня…

Ричард пропел его несколько раз, тише и громче, варьируя мотив.

Получилось, явно получилось!

Но дальше вдруг застопорилось. Ричард и наигрывал, и оставлял струны, а слова не шли.

Выручи в чем?..

Ричард торопливо соображал: песня должна быть грустная, это ясно. Может, о любви? Или о туристах — костры, палатки?

— Ах, гитара, ты моя гитара, — снова проиграл Ричард.

Слова не шли.

В чем выручи-то?..

Ричард достал свою тетрадку, раскрыл наугад — посмотреть пару песен, как они там делаются, просто для образца. Но раскрылось на дурашливой, это было не то.

Ричард перевернул страницу, но следующая была исписана мелко, с сокращениями, разбирать не хотелось.

Он перекинул еще страницу, и там оказалась песня бога, как раз грустная, как раз о любви. Ричард знал ее на память, но теперь стал читать строчку за строчкой, для образца:

Не бродяги, не пропойцы,

За столом семи морей

Вы пропойте, вы пропойте

Славу женщине моей.

Вы в глаза ее взгляните,

Как в спасение свое.

Вы сравните, вы сравните

С близким берегом ее…

Но слова сами собой стали петься, и Ричард не заметил, как без гитары, без голоса домурлыкал песню до конца.

Потом притих и с минуту сидел неподвижно, ощущая, как уходит возбуждение. Провел ладонью по лбу, вздохнул и покорно опустил руки. Бунт кончился.

Так он сидел еще минут пятнадцать, изредка вздыхая и покачивая головой, почти ни о чем не думая. Затем вышел на улицу и зашагал к длинному дежурному гастроному — вдруг захотелось выпить.

Обычно с ним подобного не случалось: когда пили вокруг, тоже пил, но чтоб самому — такого желания не возникало. А тут жадно представлял, как купит бутылку, вернется домой и дважды, с недлинной паузой, опрокинет в себя тонкий, до краешка налитый стакан.

Но пока шел по прохладной вечерней улице, успокоился, потолкался в молочном отделе, в кондитерском… В конце концов взял стакан мутноватого, чуть горчащего яблочного сока, неторопливо выцедил до дна и вытер платком губы. Это он освоил еще в Москве, в компаниях: губы вытирать — только платком.

Ричард вышел из магазина и повернул назад, к общежитию. Все происшедшее казалось теперь стыдным и нелепым. Дурак, кому позавидовал! Бог есть бог. А его, Ричарда, дело — петь чужие песни. Тоже, между прочим, не плохо…

Он поднялся к себе в комнату, снова сел на кровать. Хотелось забыть этот бестолковый случай. Хотелось взять гитару — просто так, для самого себя — и десятком любимых песен начисто смыть остатки мути, еще час назад бурлившей в душе. Но, подумав, Ричард решил гитару сейчас не трогать. Накануне он много играл, пальцы еще побаливали. А ему хотелось завтра быть в полном порядке.

Он взял свою тетрадь и снова начал перелистывать, ища песни получше, а главное, поновей, не запетые: бог ведь тоже человек.

И вдруг у него возникло желание, от которого вновь пошла по телу тревожная и радостная дрожь. На этот раз идея была реальна, вполне практическая мысль. Мечта, на которую он раньше не решался, а теперь до нее было рукой подать.

«Сделаю, — думал Ричард, — это сделаю!..»

Назавтра после работы он надел свой обычный черный свитер и пошел в компанию. И пока шел, чувствовал дрожь в жилах, хотел ее унять и не мог. Но голова работала трезво и быстро, и он опять рассчитывал, какие песни петь и как петь.

Шурик проводил его до самого итээровского общежития и нес гитару, чтобы у Ричарда не уставали руки. Дальше он не пошел: комната в общежитии была тесновата, и компанию подбирали с особой тщательностью.

— Ни пуха, ни пера, — тонким голосом сказал Шурик и удовлетворенно кивнул, услыхав в ответ положенное:

— Иди к черту!..

Богу было лет сорок, звали его Руслан Андреевич, а знакомясь он говорил:

— Руслан.

Сидел он сильно сутулясь, старался не выделяться, пил как все, откликался на разговоры. Но глаза у него все время были печальные, будто ему чего-то жаль: ребят, сидящих вокруг, или себя, или этого вечера. Молодые инженеры говорили ему комплименты, называли по имени, и видно было, что им это лестно и неловко. И бог от этого скучнел, на вопросы отвечал вежливо, но кратко, и старался спрашивать сам, чтобы больше говорили другие.

Ричард сперва малость растерялся, но поймал момент и тоже сказал свою фразу:

— Руслан Андреевич, ваши песни, ну, прямо вся молодежь поет!

Бог неопределенно хмыкнул и кинул взгляд в сторону, словно искал, куда спрятаться.

Впрочем, Ричард быстро сообразил, что к чему, и стал держаться с ним просто, как со своим. Так же просто начал петь, пел много и, когда увидел, что бог заинтересовался песенкой хабаровских студентов, спел еще несколько студенческих. А бог, довольный, что его не трогают и не просят петь, одобрительно кивал.

В конце Ричард спел одну, только одну песню бога, спел по-своему, здорово спел. И сразу отложил гитару.

Богу все-таки пришлось поработать. Ребята-итээровцы слушали его с благоговением, то ли из-за песен, то ли из-за самого факта, что поет бог. Ричард тоже слушал. Но не мог понять, здорово это, или очень здорово, или не очень, потому что весь его мозг, целиком, заполнила вчерашняя практическая и фантастическая идея. «Сделаю, — думал он, — это сделаю!» И все придумывал фразу.

А когда бог взял последний аккорд, когда ребята стали почтительно восхищаться, Ричард, прежде чем принять гитару, сказал:

— Руслан Андреевич, у меня к вам просьба: не распишетесь на гитаре? Если не затруднит. Вот здесь.

И показал место, где еще вчера вечером соскоблил лак.

Бог вздохнул, пожал плечами, но расписался.

Потом его всей компанией провожали, у гостиницы прощались за руку. На улице бог оживился, смотрел на крыши домов, на небо, на темную степь, сквозившую в проемах между кварталами… Он благодарил, что проводили, звал в гости, если будут в Москве.

И Ричард вдруг с удивлением подумал, что ведь и в самом деле можно будет в Москве к нему зайти. Песни новые спеть, рассказать про Степной… А главное, бог теперь всегда был при нем, росписью на гитаре.

Было уже поздно, около часа. Но спать Ричарду не хотелось, хотелось говорить, и он пошел в шестое общежитие, к Зине. Туда, конечно, не пускали, но его пустили, его сторожиха знала.

— Чего среди ночи? — шепотом прикрикнула она для порядка.

— Надо, тетя Капа, — сказал он, тоже шепотом.

— Девок мне, смотри, не побуди!

Он пообещал:

— Я тихо…

Ричард на цыпочках прошел на второй этаж. Думал, придется скрестись у двери, но обошлось — заперто не было. Он пробрался к Зининой постели, легонько тронул девушку за плечо.

— Это я, Ричард, — зашептал он, чтоб она не вскрикнула, проснувшись. — Выйди-ка в коридор.

Она вышла, завернувшись в халатик. Он потащил ее к блеклой лампочке, расстегнул чехол на гитаре и проговорил хриплым ликующим полушепотом:

— Видишь — сам расписался! На моей гитаре расписался!

Больше Ричард никогда ни перед кем этим не хвастался.

Впрочем, он вообще не хвастался. Скромность всегда лучше — это он понимал четко…

Они часа полтора просидели рядом на подоконнике, и Ричард рассказывал, как было на вечеринке, что говорил бог, что пел сам Ричард, и подробно, как бог расписывался на гитаре. Рассказывал не столько Зине, сколько себе, заново прокручивал в памяти весь этот вечер. И казалось — вот-вот поймет что-то очень для себя важное, еще чуть-чуть — и поймет: где-то рядом с его словами лежит то главное, объясняющее слово.

Он сказал Зине:

— Странный вечер такой… Знаешь, вот будто дошел до какой-то точки, а теперь что-то должно случиться.

Ричард смотрел на нее требовательно, и она помогла ему, как могла: была рядом, слушала, дышала… Он просунул руку в рукав ее халатика, провел ладонью по плечу. Вздохнул отчаянно:

— Вот что-то должно произойти. Хорошее, плохое, а должно!

Потом он шел по спящему городку, по грязным тротуарам. На душе было весело и холодновато. И здорово было, что на гитаре расписался бог, и странно было знать, что богов нет, все люди — люди. Руслан Андреевич — хороший человек. В Москве пригласил заходить…

Уже подходя к своему общежитию, Ричард хмыкнул, качнул головой и снова подумал:

— Что-то все же должно произойти…

Но с ним ничего не произошло. Через день попал на очередную вечеринку, пел там, а девчонки, уже знавшие, что на гитаре Ричарда расписался бог, просто липли к его плечам — Шурику с трудом удавалось их хоть чуточку потеснить. За одну Ричард заступился — сказал, что не мешает…

Спустя неделю, идя со смены, Ричард встретил знакомого парня из управления механизации. Тот нес в руке плоский пластмассовый ящичек.

— Где взял? — спросил Ричард.

— А в культмаг вчера привезли.

Парень выдвинул блестящую металлическую антенну, и Ричард, держа транзистор в левой руке, правой стал крутить зубчатое колесико. Поймал «Последние известия», затем музыку. Прежде чем попасть на волну, транзистор свистел и хрюкал.

— Красиво стали делать, — похвалил Ричард. — Сколько стоит?

— Тридцать четыре с полтиной. Есть подешевле, за двадцать восемь…

В последующие дни он часто встречал на улице или в коридоре общежития ребят с транзисторами. Пластмассовые ящички стали модой. Даже на танцы всякая мелюзга допризывного возраста являлась с транзисторами, и порой в одном зале танцевали под три разные музыки.

Потом появились новые приемнички, еще меньше. Ричард разглядывал их, хвалил, крутил колесики. Он сочувствовал ребятам. У них ведь нет гитары, а музыка требуется каждому — вот и приходится довольствоваться хрюкающим ящичком.

И когда он вечером встречал на улице парочку с торчащей между головами антенной, жалел парня: ведь девчонке нужна радость, нужна печаль, и вряд ли проймет ее штуковина, которую за тридцать четыре с полтиной любой может купить в культмаге.

Но парни в большинстве не чувствовали своей нищеты: настраивались на волну, ловили музыку повеселей, и лица их выражали довольство и самоуважение…

Нет, с Ричардом ничего не произошло. А вот в нем самом что-то происходило. Что — он понять не мог.

Вроде все было хорошо, куда уж лучше. И в Москве его небось помнят, и в Степном нарасхват, а на гитаре его расписался бог. Больше и мечтать было не о чем, теперь бы петь и петь. А ему что-то не очень хотелось. Устал, что ли? Да нет, вроде не устал.

На очередной вечеринке Ричард вдруг почувствовал, что слушают средне. Причину он понял сразу: пел так себе. Словно норму отрабатывал.

Он, конечно, взял себя в руки, и все кончилось хорошо, и румяная геодезисточка, демонстративно севшая к углу стола — семь лет без взаимности, — смотрела на него восторженно и беспомощно. Но ему было не по себе — казалось, что эту девчонку он не покорил, а заработал. И он не ответил на ее взгляд: не было ощущения легкости, значит, не будет и радости.

Домой он шел с Шуриком, тот нес гитару. Шурик вроде ничего не почувствовал, а может, почувствовал, но молчал. Спрашивать Ричарда не стал. Между ними вообще не заведено было говорить о песнях, Ричард этого не любил. Песни можно петь или слушать — зачем приземлять их разговорами?

Он шел рядом с Шуриком и пытался понять, что же такое с ним все-таки происходит. Вот сегодня, например, совсем размагнитился…

Он вспомнил некоторые песни, фразы. Даже теперь, не сказанные, не спетые, они отозвались в глазах щекоткой, предшествующей слезам. «Размагнитился, — подумал Ричард, — а размагничиваться нельзя. Песни-то какие! Слова-то какие! Пусть не боги их пишут, а люди, а пишут-то здорово…»

Два дня он пытался понять, что с ним такое, и вроде бы кое-что понял. Но хотелось еще подумать об этом, подумать и поговорить. Вечером он позвал Зину и стал говорить ей, горячо, зло, жалобно, будто оправдываясь:

— Вот ты смотри: сколько я пою? В Москве — раза три в неделю, не меньше. Значит — ну, два раза, никак не меньше. Я песен много знаю, четыреста с лишним, почти пятьсот. Но не все же хорошие, некоторые так себе. А тех, что все время в ходу, штук сто. Ну, полтораста. И пел я их… Ну вот гляди, допустим, двадцать штук в вечер… помножить, скажем, на полтораста — если и в Москве, и здесь, сто пятьдесят раз я пел наверняка — и делить… делить, значит, на полтораста песен… В общем, каждую песню я пел раз двадцать. А вообще-то, наверное, раз тридцать…

Он говорил длинно и путано. Но с ней это было не важно.

Он говорил, что все время пел от души, выкладывался, а души, какая она ни будь, все равно не хватит, если одну и ту же песню гнать тридцать раз.

Он объяснял, что даже, например, знаменитые певцы какую-нибудь там арию сперва делают, отрабатывают все интонации, паузы, а потом только повторяют.

Он доказывал, что гитара, аккомпанемент — тоже важная штука, а он этого пока что почти не учитывал, играл как бог на душу положит, как хочется. Это хорошо, если есть настроение. А если нет?

Он напоминал:

— Вон в ту субботу на вечере в клубе малый играл — помнишь, высокий такой, гитара у него красная? Таланта ведь никакого. А вот гитарой многое вытягивал… Знаешь, я сейчас понял: без таланта лучше не петь, это точно, но уметь тоже надо. Надо уметь! Вот я сейчас стал гитарой серьезно заниматься — и еще подзаймусь…

Зина молчала, слушала, тихо гладила его по плечу.

Но ушла Зина, и опять закрутились сумбурные мысли. Ну, научится вытягивать гитарой. А зачем? Что он, артист, что ли? Нравилось петь — и пел. А теперь вроде кому-то обязан. Вроде уже не хозяин себе…

От таких мыслей не становилось ни легче, ни понятней.

Ладно, решил Ричард, хватит. Попробую. Уметь всегда надо. Попробую, а там поглядим.

Он попробовал, но осторожно: кое-что пел от души, а кое-что поспокойней. Вроде получилось, слушатели и разницу-то не очень заметили.

Попробовал еще раз — на дне рождения у одного прораба. И опять получилось. Но в самом конце вечера кто-то сказал:

— Здорово. Но вот я тебя с месяц назад слушал — тогда все же получше было.

Ричард пожал плечами, скромно согласился:

— Да, вроде сегодня что-то не то. Раз на раз не приходится. Я ж не артист — так, балуюсь…

Но весь остаток вечера просидел молча.

Он-то знал, что пел сегодня вовсе не плохо, хорошо пел, особенно в конце, не хуже, чем с месяц назад. Но тогда они слушали его в первый раз или во второй, а теперь небось в пятый. И если теперь он пел лучше, им казалось — так же. А если так же, им казалось — хуже. Они не сравнивали его ни с клубной самодеятельностью, ни с заигранными тенорками — с этими бы Ричард потягался! Но его сравнивали с Тишковым прошлого раза, и Ричард понимал, что в этом состязании выиграть невозможно. Ну, допустим, споет он лучше, чем тогда. Но ведь сегодняшняя удача станет завтра его врагом! Нельзя же бесконечно выдерживать эту проклятую гонку с самим собой…

На следующий день случилось нечто, вновь круто изменившее его жизнь.

Вечером он с Шуриком прошел в красный уголок при новом пятиэтажном общежитии. Зал там был приличный, на стенах репродукции, два длинных стола для шахмат и домино… Ричард уже пел тут однажды, вскоре по приезде, и народу тогда набилось — не продохнуть…

Он, как всегда, прошел тихо и сел на скамейку у стены, а Шурик с гитарой на коленях — рядом. Народу в красном уголке пока что было немного. Человек десять танцевали под транзистор, стоявший на подоконнике. Несколько ребят играли в шахматы.

Ричард, как обычно, посидел молча, глядя на танцующих, на шахматистов. А Шурик, как обычно, вынул гитару из чехла и начал тихонько пощипывать струны. Музыкального слуха у него, правда, не было, но он очень старался и уже почти выучил два сложных аккорда.

Несколько ребят и девушек, увидев гитару, уселись около и стали ждать. Шурик вопросительно глянул на Ричарда. Тот чуть заметно, одними бровями, кивнул, и Шурик передал ему гитару.

Ричард начал, как начинал всегда, вполголоса. Шахматисты за своим длинным столом стали прислушиваться, а одна пара передвинула доску поближе, к самому концу стола. Транзистор звучал негромко, он почти не мешал.

Ричард пел то по-старому, то по-новому — спокойней и расчетливей, усиливая настроение гитарой. Глядел, как обычно, безучастно, но все же стараясь примечать выражение лиц вокруг. Как будто нравилось.

Вдруг транзистор заиграл громко и с присвистом. Ричард чуть повернул голову и увидел, что на подоконнике стоит теперь не один транзистор, а два, большой и маленький, причем большой играет по-прежнему, а маленький громко и свистит.

Ричард сделал вид, что ничего не заметил, и сперва даже не усилил голоса. Но ребята вокруг слышали плохо, лица у них становились рассеянными. Тогда он запел погромче.

В том углу зала все танцевали, а он все пел, пел еще громче и представлял, как вот сейчас пронзительная до озноба фраза уколет ту девчонку в свитере и тренировочных брюках, уколет и вырвет из тупого однообразия танца.

Но тут владелец маленького транзистора, парень в узеньком пиджачке, подошел к подоконнику и повернул колесико на полный рев. То ли он сбил волну, то ли транзистор был не качественный, но звук получился грубый, с подвыванием и визгом.

Какой-то малый, из стоящих рядом с Ричардом, отошел, сказав приятелю:

— Это я уже слышал.

Может, он имел в виду эту песню. Может, вообще Ричарда.

Так и раньше бывало, и раньше кто-то отходил, но тут же подходили другие, толпа не редела, а росла и уплотнялась. Теперь получалось иначе…

Ричард все пел.

Лицо у него было безучастное, только бледное, и лишь сам он чувствовал, как оно напряжено. То, что происходило, было бессмысленно и жестоко, как дурная уличная драка, когда бьют все равно кого и все равно за что. Ричард всегда избегал такие драки, даже рядом находиться не любил с тупыми, злобновосторженными лицами. А сейчас чувствовал себя так, словно нежданно-негаданно попал в подобную драку, накинулись сзади и бьют, бьют…

Шурик, поймав паузу между двумя песнями, возмущенно крикнул:

— Сделайте потише! Ведь петь мешаете!

Парень в узком пиджачке сразу же отпарировал:

— А вы пойте потише! Танцевать мешаете.

Девчонка в тренировочных брюках засмеялась и почти повисла на нем, как бы обессилев от хохота. Но танца не прервала — ноги ее двигались ритмично и упруго.

Шахматисты оборачивались, ухмылялись: после выкрика Шурика и ответа парня все это стало аттракционом, чем-то вроде перетягивания каната.

Ричард довел песню до конца, спел еще две, громко взяв последний аккорд. Потом улыбнулся, чего обычно не делал, и отдал гитару Шурику. Тот торопливей, чем всегда, вложил ее в чехол.

Они ушли не сразу, поговорили еще немного: Ричард спросил Шурика насчет его любовных дел, тот что-то ответил. Когда выходили, ребята, слушавшие песни, сочувственно проводили их до двери, а одна девушка сказала:

— Нахалы какие-то, прямо совести нет! Человек поет, а они…

Шурик с Ричардом вышли на улицу. Вечер был сырой и темный. Осень, октябрь…

Дома сразу же легли. Шурик негодующе сопел в темноте. Ричард не открывал глаз. Еще не верилось, что ушел, вырвался. И тревожило почему-то, повернут ли ключ в двери. И до кошмара отчетливо виделось, как город неотвратимо сдвигается к их общежитию, и все транзисторы наготове, все антенны торчком, и пальцы уже лежат на колесиках…

А утром Ричард, как всегда, шел с Шуриком на работу. Лицо у него было независимое и жесткое, а здороваясь с ребятами, смотрел им прямо в глаза.

Обедал он с Шуриком в вагончике-буфете: в столовую идти не захотел. После смены быстро переоделся, взял гитару и ушел. Шурик хотел с ним, но Ричард сказал, что не стоит, он просто так, прошвырнется.

Он дошел до автостанции и подождал автобуса на аэродром. Ехать было больше часа. Ричард сел сзади, в самый угол, а гитару пристроил между ног, зажав коленями.

В аэропорту он прежде всего огляделся, прошелся туда-сюда и нашел табличку «Профилакторий летного состава». В холле рядом он сел на кожаный диванчик и достал гитару из чехла.

Начал он осторожно — все-таки аэропорт. Но народ постепенно собрался. Пел Ричард, может, хорошо, может, так себе, но сумел все же познакомиться с двумя летчиками. В конце концов пошли к ним в комнату, в профилакторий, и там Ричард играл уже специально для них.

— В жизни не летал, — сказал он.

— Валяй — прокатим! — ответили ему. — Поезда — это же пещерный век.

— У вас билеты проверяют, — возразил Ричард. — А я не миллионер.

Высокий летчик внушительно объяснил:

— Знаешь, кто я по должности? Командир корабля. Понял? Командир!

— Понял, — сказал Ричард.

И спел смешную песенку конькобежца, бегуна на короткие дистанции, которого тренер заставил стартовать на десять тысяч метров. Эта песенка имела успех всегда, в любой компании…

Домой он вернулся поздно. Шурика не было. Вещи Ричард укладывать не стал, ведь лететь не завтра, но машинально прикинул, как посноровистей собрать их в нужный час.

Насчет отъезда у него, казалось, сомнений не было. И не то чтобы Степной стал ему вдруг противен. Но петь в этом городе он больше, не мог. А не петь тоже не мог. В этом городе он давно уже был — Тишков, хочешь не хочешь, тот самый Тишков, десятки указательных пальцев постоянно держали его на прицеле. Прошлая слава мстила бы ему ежедневно и ежечасно просто тем, что когда-то существовала…

Высокий летчик, командир корабля, улетал на третий день, и Ричард, проработав два дня, как обычно, на третий уволился. Девочки в управлении заахали, почти запричитали, когда он пришел оформлять документы.

Ричард им объяснил:

— Ситуация…

И загадочно развел руками.

Девочки мечтательно и грустно закивали — решили, что история любовная.

И он смотрел им в глаза и мучился. Знают? Нет?

На аэродром Ричард позвал Шурика и Зину. Им тоже объяснил туманно:

— Мне давно туда надо было.

Шурик, наверное, понимал, в чем дело, но говорить ничего не стал, только вздыхал и хмурился, и цепочки на его клешах звякали глухо и печально.

Ричард пообещал ему:

— Как осмотрюсь там, письмо тебе напишу. Будет настроение — прикатывай.

Шурик малость повеселел:

— Ладно…

Ему в Степном нравилось. Но для дружбы был готов хоть на Чукотку.

Зине Ричард тоже сказал:

— И тебе напишу. Захочешь — приезжай.

Она тихо спросила:

— А ты хочешь, чтоб я приехала?

Он буркнул:

— Иначе бы не звал.

Но когда объявили посадку и засуетились пассажиры, Ричард вдруг отчетливо понял, что и с Зиной и с Шуриком — все, больше не увидит и не напишет.

Высокий летчик издали поманил Ричарда в какую-то дверь не для посторонних. Ричард торопливо тиснул руки ребятам и схватил чемодан.

— Гитару-то! — тонким голосом крикнул вслед Шурик.

— Точно… — усмехнулся Ричард, покачал головой и взял в левую руку гитару, на которой расписался бог.

Летчик провел его коридорчиками на летное поле и даже поднес чемодан.

— Да ладно, — сказал Ричард, — легкий же.

— А это чтоб не было лишнего внимания, — веско объяснил тот.

Уже в самолете, из переднего салона, Ричард увидел в круглое окошко Шурика и Зину. Они стояли среди провожающих — Шурик у самого заборчика, Зина чуть поодаль.

Самолет потащили на полосу. Шурик наугад замахал рукой, водя глазами вдоль самолета, а Зина легла грудью на заборчик летного поля и неотрывно смотрела в Ричардово окно. А может, ему так показалось…

Рядом с Ричардом сидел подвыпивший толстяк с недобрым подозрительным взглядом. Чтобы наладить отношения, Ричард спросил вежливо:

— Не знаете, далеко до Тузлука?

Тот внушительно ответил:

— Шестьдесят четыре с полтиной…

В Тузлуке было холодно, деревья стояли голые. Ричард сдал в камеру хранения чемодан, сдал гитару, переночевал в комнате отдыха, а утром поехал в город. На первой же доске объявлений высмотрел нужную бумажку: «Требуются фрезеровщики, с предоставлением общежития».

Фрезеровщики так фрезеровщики. В отделе кадров он прождал час, после чего получил работу с оплатой до восьмидесяти в месяц и место в общежитии, в комнате на шестерых.

Ричард съездил в аэропорт за вещами. В общежитии тоже была камера хранения, он сдал туда гитару, а чемодан взял в комнату — дорогих вещей у него не было, воров не боялся. Бегло познакомился с ребятами — как зовут, откуда сам, вечером один сходил в кино и лег спать с ощущением, что день прошел легко и спокойно.

Назавтра он пошел работать, познакомился с бригадиром, с мастером, пообедал в заводской столовке с ребятами из бригады. И приятно было, что разговор они ведут, в основном, между собой, а к нему обращаются доброжелательно и вежливо, но без особого интереса. Все же вечером Ричард малость погулял с ними по улицам. И опять лег спать с ощущением хорошего, спокойного дня.

И даже месяц спустя лишь пять человек в городе — ребята из общежития — знали, что он Ричард. А еще человек пять — бригадир, мастер, профорг — знали, что он Тишков. От всех остальных вокруг он был полностью спрятан.

Город был довольно большой. Но в этом большом городе у Ричарда был свой, маленький: бригада, комната общежития, столовая, ближайшее кино, три колена центральной, прогулочной улицы, куда они с ребятами ездили по субботам. Еще был городской стадион, где местная команда защищала свои шаткие позиции в классе «Б». Ребята, тем не менее, были болельщиками, и Ричард тоже стал болеть, узнал быстро фамилии игроков и, когда после матча любители галдели перед воротами стадиона, тоже мог вставить слово.

Была и крытая танцплощадка в парке, культурно-коммерческое заведение, — полтинник билет. Туда они ходили раз в неделю.

Первое время он воспринимал такую жизнь всего лишь как отдых, блаженное уединение на людях, которые не знают о тебе ничего. Но постепенно начал находить в ней и радость.

Радостью было, когда в получку выходила лишняя десятка и можно было, идя в общежитие со смены, мысленно раскидывать ее на разные приятные вещи: на кино, на шашлык в летнем, еще не закрывшемся ресторанчике.

Радостью было сходить компанией на танцы, покурить в коридоре, постоять, опять-таки компанией, у стены, станцевать по-товарищески с девчонкой из бригады, пригласить наконец, какую-нибудь из незнакомых…

Раз Ричард зашел в камеру хранения проведать гитару.

Старикан, выписывавший талончики, сперва отвел душу с живым человеком, а там уже спросил:

— Совсем возьмешь?

Ричард испугался:

— Да нет, я так. Пускай лежит.

Он даже не вынул ее из чехла.

— Лежит — хлеба не просит, — подтвердил старикан.

Ни Шурику, ни Зине Ричард не написал. Вообще Степной почти не вспоминал, да и Москву тоже.

Родным, конечно же, сообщил, что переехал в другой город, а почему — этого не касался. Впрочем, он и раньше домой писал кратко: жив, здоров, зарплата такая-то, коек в комнате столько-то, на работе все в порядке. И — не надо ли помочь деньгами. На что отец столь же кратко отвечал, что дома все здоровы, старшая работает, младшая учится — и ему, Ричарду, неплохо бы, кстати, пойти в вечернюю школу. А насчет денег — они с матерью, слава богу, не инвалиды и еще сами способны прокормить детей. Мать приписывала в конце несколько слов поласковей. А младшая сестренка присылала длинные письма про летний лагерь, про гимнастическую секцию и — в двух словах — про школьные вечера: ей исполнилось четырнадцать, и у нее начиналась скрытная взрослая жизнь.

Со второй получки Ричард купил мохнатый шарф, какие носили все ребята. Шарф пышно обматывался вокруг шеи, выпирал из выреза пальто.

Вообще жизнь налаживалась.

Но тут на Ричарда навалилась тоска.

Это случилось неожиданно, без всяких причин. Отработал смену, пообедал, пришел в общежитие — и вдруг почувствовал: неинтересно. Ни в кино, ни на танцы, ни выпить, ни просто погулять. Неинтересно.

Он лег на кровать, свесил ботинки на сторону и лежал так минут сорок.

Постепенно подошли ребята, переоделись, собрались кто куда. Один — в вечернюю школу, другой — на свидание. Трое — просто погулять.

Ричард пошел с ними.

В конце концов забрели в клуб на танцы. Стояли сбоку, выходили покурить, разглядывали девчат. Иногда — приглашали.

Ричард все делал как они. Но курить ему было неинтересно, и переговариваться со своими — неинтересно, и смотреть на девчат — все равно что на стену. Приглашать тем более не хотелось: чувствовал, что даже банальное «Разрешите?» сейчас не отклеится от языка.

В Степном он обходился без банальностей — там была гитара. А если и оказывался без гитары, выручала уверенная, с загадочной, улыбка: девчонки любят непонятное. А сейчас у него не было ни гитары, ни улыбки.

Да и хотелось ему совсем другого — не танцев, не двусмысленной болтовни, не прочей окололюбовной игры. Хотелось человеческого разговора, понимания, хотя бы просто сочувственного женского молчания. Только бы видеть, что твоя боль — ее боль, что дышащее рядом существо — не чужое…

Но Ричард знал, что девушки любят понимать ребят красивых и модных, а таким, как он, унылого лица не прощают. Но Ричард на них за это не злился — просто ему было сейчас с ними неинтересно.

Парни, с которыми он пришел, вышли в маленькое фойе покурить. Вышел и Ричард. У одного из ребят был с собой транзистор. Ричард взял его, медленно повел вдоль шкалы красную проволочку настройки. И вдруг, дурашливо ухмыльнувшись, резко крутанул вправо колесико громкости.

Транзистор взвыл, потом на миг уцепился за какую-то волну, но, пропев более или менее прилично «…из-за околицы…», перешел на визг, треск и странное, почти осмысленное улюлюканье.

Ребята, вздрогнув, отшатнулись. Из зала, возбужденно, как на драку, бросились дружинники. А контролерша, проверявшая билеты у входа, закричала от неожиданности визгливо и громко:

— С ума, что ли, посходили?

Ричард выключил транзистор и посмотрел на замолкшую коробочку с тем же дурашливым любопытством:

— Интересная машинка! Надо купить…

Он сказал ребятам, что пойдет спать, и вышел на улицу.

Ричард шел по улице и думал: ну вот, прошло полтора года жизни. Вроде бы интересно было. И в Москве, и в Степном. Жил как хотел, все получалось… Вот, скажем, в Москве. Сколько было компаний! А если вспомнить? Выпили, закусили, а потом он поет, а его хвалят. Он сам по себе, они сами по себе… В Степном? Да и в Степном так же…

Он шел по улице и думал: ну не может же он ничего не помнить. Должно же хоть что-нибудь запомниться!

Вот была та студенточка, песни ему диктовала. Хорошая ведь была девка! Черт, даже имя забыл… Еще Додик, кандидат наук, на работу его устроил. Но и Додик помнился слабо — не успел его Ричард как следует разглядеть.

Он шел по улице и думал: вот что точно запомнил — это четыреста двадцать восемь песен. Четыреста двадцать восемь железно крутилось в памяти, то строчка всплывает, то куплет… Полтора года держал в голове такую махину! Где уж тут толком о жизни подумать — никакой человеческой головы не хватит…

Он шел по улице и думал: ребята все ушли, общежитие пустое, самый бы момент Зину позвать, поговорить. С ней здорово говорить. Молчит, может, ничего не понимает, а говорить с ней здорово…

Ричард вдруг удивился, отчетливо поняв: из всех его знакомств, из всех полутора лет по-настоящему только и осталось, что Зина. Ну и ну…

Но Зина была слишком далеко, пять часов лету. На вечер не позовешь…

Ричард пришел домой, лег на кровать и опять стал думать: что же все ж таки дала ему гитара?

Вроде бы все дала: в любой компании свой, академик комплименты говорил, девки сами на шею вешались.

Но с другой стороны — кому он нужен без гитары?

Время от времени проскальзывала мысль, что если, к примеру, завтра после работы забежать в камеру хранения… Но тут же охватывало отвращение. Он не хотел такой ценой покупать… А что покупать-то?

Назавтра, в обед, он дал телеграмму Зине: «Рассчитывайся, срочно вылетай. Ричард».

Он не сразу сунул бланк в окошечко — вдруг показалось, что-то не так, не поймет или обидится. Правда, раньше не обижалась… Но былая уверенность пропала, потому что теперь он видел себя трезво, без прикрас: худой, несильный и некрасивый, волосы торчат клоками, лицо словно в царапинах, будто только что выбрался из драки…

Он посчитал, сколько будет идти телеграмма, сколько Зине надо, чтобы рассчитаться, собраться… Вышло — дня два.

Два дня Ричард жил спокойно, легко и пусто. Потом стал ждать.

Через неделю он прикинул сроки и понял, что ждать нечего. И, усмехнувшись, объяснил себе, что полтора месяца — срок порядочный, а девки все одинаковы. Но в общем-то новый удар Ричард принял довольно легко: последнее, окончательное поражение принесло ему даже некоторое удовлетворение своей циничной прямотой. Жизнь квиталась с ним до конца, жестко и деловито, не оставляя иллюзий, но зато давала похмельную уверенность, что уж теперь-то он знает ее до конца. А уверенность эта, в свою очередь, давала право, идя на смену, со смены в столовую, в баню, по делу и просто, чуть заметно, для себя, кривить угол рта. И, когда встречал красивых, модных, везучих ребят, не завидовать и даже малость их жалеть. Потому, что они еще только стремились к своим призам, а Ричард эти призы перепробовал и цену им знал.

И все же тягостно было представлять, как Зина теперь бегает вечерами к другому и с той же безгласной покорностью служит ему своим присутствием, своим телом, своим молчанием. Если уж она забыла — значит, нет в жизни ничего надежного. Нет, и искать нечего…

Перед Ричардом вдруг встала новая задача — надо было приживаться в Тузлуке, приживаться и жить. Правда, он здесь находился уже два месяца. Но в те два месяца было по-другому, имелось четкое занятие. Сперва отдыхал, потом ждал, потом привыкал к потере. Теперь все это ушло — отдыхать было не от чего, ждать некого, к потери привык, а терять больше было нечего.

Но и этот порог Ричард перешагнул без особенной боли — пригодилась терпеливость, которую вбивала в него вся прошлая жизнь. Запас неприхотливости, скопленный во время гитары, хоть и порастратился, но оказалось — не весь.

Желания его теперь исполнялись туго, да и те, что исполнялись, были незначительные: выпить пива, сходить в кино. Зато Ричард быстро обрел старую свою защиту — не желать.

Кстати, теперь это стало куда легче, чем прежде. И тщеславие ребят его вправду не трогало — за полтора года он с лихвой выбрал свой жизненный паек славы, насытился до предела. И высокомерное пренебрежение девушек его вправду не злило — за полтора года он отомстил им с лихвой, и за прошлое, и за будущее.

Так прошло еще недели две.

Но как-то перед ночью, когда уже погасили свет и ребята спали, Ричард вдруг почувствовал резкую тревогу — из-за Зины. Мгновенно и отчетливо он вспомнил ее всю, какая есть, и понял — что-то случилось.

Теперь просто странным казалось, что до сих пор не пришел в голову такой элементарный вариант: потому и не приехала, что что-то случилось…

Заснуть он не мог долго. Но потом спал крепко, без снов. Однако утром первое же ощущение было — тревога: что-то случилось.

В умывалке знакомый малый спросил:

— Чего это ты сегодня такой?

Ричард ответил, не удивившись:

— С девчонкой одной кое-что случилось.

— A-а… — сказал малый.

— Да нет, тут не то, — покачал головой Ричард, — тут другое дело.

Прямо перед работой он забежал на почту. Хотел послать Шурику телеграмму, даже бланк взял. Но в телеграммную фразу укладывалась одна только голая суть. А этой откровенности стыдно было даже перед Шуриком.

Тогда Ричард сочинил письмо: то да се, как живешь, немножко про Тузлук. В самом конце приписал: «Между прочим, как там Зинка? Я ей раз написал, да что-то не отвечает. Случаем, не заболела?»

Бросил письмо, прикинул, когда придет ответ, и снова стал ждать.

Теперь он все думал о Зине и почти с уверенностью считал, что она больна. «Случаем, не заболела?» — написал он тогда Шурику, и слово, упав на бумагу, стало как бы фактом.

Ричард скучал по ней сильней и сильней и все представлял, как прилетит в Степной и мимо города, мимо общежитий — к ней в больницу. Он представлял себе Зину в застиранном, заношенном казенном халатике, почему-то стриженую, и чем некрасивей она ему виделась, тем больше к ней тянуло, тем желанней и необходимей казалась встреча. И он мечтал, как будет утешать, жалеть ее, гладя по стриженой голове, как потом заберет из больницы… Куда? Там видно будет, куда.

И Ричард тихо улыбался, представляя, как молча обрадуется и беззвучно заплачет она.

Ричард думал о ней, и все отчетливей вспоминалось ее лицо, вспоминалось, как она была с ним, как глядела, как дышала, как молчала рядом. И вдруг словно открылось: а ведь ей было с ним хорошо! И обижал ее, и забывал ее, и про других рассказывал, а ей было с ним хорошо… Да чего там — когда надо было ему рубашку постирать, за радость считала, прямо светилась вся…

И он думал, как будет жалеть и баловать Зину, как станет подрабатывать вечером, скопит денег и в отпуск поедет с ней куда-нибудь на курорт, в Крым…

Письмо от Шурика пришло быстро, еще быстрей, чем высчитывал Ричард. Вообще-то он письма получал редко и обычно не разрывал конверты, а расклеивал ногтем или ножом. Хотел расклеить и сейчас, но не выдержал, торопливо надорвал с угла…

Шурик писал четко и красиво, с нажимом — с обеих сторон оставались чистенькие поля. Письмо было такое:

«Здравствуй, Ричард!

Жаль, что ты так долго не писал, потому что с Зиной случилось большое несчастье, я до сих пор не могу понять, как это получилось и почему. Две недели назад она украла у женщины в душевой золотые часы и продала другой женщине в городе за шестьдесят четыре рубля пятьдесят копеек. На следующий же день ее забрали в милицию, она во всем призналась, только насчет денег не говорила, зачем они ей. А потом сказала, что хотела купить туфли, но, по-моему, это полная ерунда. Да и девчонки говорят, что туфли стоят двадцать два рубля, какие она хотела, вполне могла бы в получку купить. Да и вообще ерунда, ты же ее знаешь, никогда ничего чужого и в руки не возьмет.

На той неделе, наверное, в субботу, должен быть показательный суд у нас в клубе. Если можешь, приезжай.

А так у нас все по-прежнему. Открыли столовую в седьмом квартале. Я записался в народную дружину, уже два раза ходил патрулировать. Кроме того, записался в драматический коллектив, но роль мне еще не дали, так что пока с Эдиком Пухначевым готовлю декорации: он рисует, а я помогаю раскрашивать.

Если сможешь приехать, дай телеграмму, я тебя встречу. А если не сможешь, напиши подробно, как твои дела.

А насчет Зины — я всем предлагаю ее взять на поруки, но пока что не хотят, потому что ее почти никто не знает. Тем более считают, что она призналась не во всем и не искренне.

До свидания.

Шурик»

Дальше шла красивая Шурикова роспись.

Ричард тупо смотрел на письмо. Потом торопливо сложил его, сунул обратно в конверт, огляделся и тогда только проговорил:

— Так… Весело…

Он быстро пошел, сперва все равно куда, лишь бы подальше от почты, потом сообразил — в столовую: там была толпа, там легче спрятаться.

А спрятаться ему было нужно, просто необходимо, сейчас же, немедленно — спрятаться, скрыться, исчезнуть, перестать быть. Он не знал, чего боится, мысли, мельтешащие в мозгу, никак не склеивались, не охватывались трезвой связью. Но спрятаться было необходимо, это он чувствовал наверняка.

Он почти вбежал в столовую и стал действовать как все: занял очередь, получил борщ на раздаче, получил котлеты с макаронами, взял компот, хлеб и заплатил пятьдесят девять копеек… Сел за столик и начал есть, как ели все вокруг.

Парень, обедавший за одним с Ричадром столиком, встал, вытер губы ладонью и сказал из деликатности, чтобы не уходить молча:

— Вот и подзаправился!

И Ричард улыбнулся, как улыбнулся бы на его месте всякий другой.

Парень отошел, а Ричард тут же достал письмо из конверта, перечитал, и опять его прошибло трусливым потом от этой цифры: шестьдесят четыре рубля пятьдесят копеек. Далеко до Тузлука? Шестьдесят четыре с полтиной!..

Эх, черт, как он заранее не скумекал! Вылетай, да еще срочно. Ну где ей денег достать? Шестьдесят четыре с полтиной! У нее-то гитары нет… Занять? Такие деньги занять — тот еще ум нужен…

Он вспомнил, как однажды в Степном Зина провожала его через весь город в компанию, а обратно двенадцать остановок шла пешком — деньги забыла, а у него спросить пятачок на автобус постеснялась. У него — постеснялась!

Ричард снова сложил письмо, сунул в карман. Быстро принялся за котлеты. Не видал, не был, не знаю!

Потом, уже на улице, когда с ревом прошли мимо два огромных транзитных грузовика, Ричард сообразил, что Тузлук — не единственный город на земле, что стоит только доехать до аэропорта, и через три часа не будет никаких шестидесяти четырех с полтиной, а будет двадцать пять, или тридцать восемь, или девяносто…

Стоит только пойти в аэропорт, сообразил он — и вроде бы успокоился. Но тревога отпустила не до конца. Спустя какую-нибудь минуту она опять взялась за Ричарда, опять гнала в укрытие, в толпу. Тревога была странная, и Ричард суетливо вслушивался в нее, пока не понял, что это не страх, а стыд, что спрятаться некуда, что Зина в тюрьме и на той неделе — суд.

Тут в нем словно включился какой-то мотор. Ричард стал действовать быстро и без колебаний. Он в тот же день рассчитался на работе, рассчитался в общежитии, съездил в аэропорт и сказал тому парню, командиру корабля, что хочет назад, в Степной.

— Трудновато теперь, — неохотно отозвался тот, — проходящий рейс сняли…

— Всему экипажу выпить поставлю, — с жалкой наглостью пообещал Ричард.

Про гитару он даже не помянул.

— Да в этом, что ли, дело, чудак-человек! — сердито буркнул летчик и покраснел. — Да если б можно было…

Тем не менее наутро Ричард улетел.

Бледный, напряженный, сидел он в переднем салоне, старенький его чемодан томился где-то в багажном отсеке, а над головой, в сетке, покачивалась, позванивала гитара. С самого отъезда из Степного Ричард так и не вынул ее из чехла. Теперь от гитары шел к нему страх и надежда: страх, что придется снова взять ее в руки, и надежда, что уж когда возьмет…

Ричард прилетел в Степной, доехал автобусом до города и стал жить там час за часом странной жизнью, будто внутри был пустой. Но все, что надо было делать, Ричард делал.

Перво-наперво он пошел в милицию, и ему сказали, что Зина сейчас на следствии, а дадут ли ему свидание — неизвестно.

— Вы ей, собственно, кто? — спросил внушительно молодой, лет двадцати шести, лейтенант.

— Знакомый, — ответил Ричард. И пояснил: — Это она ко мне лететь хотела. Шестьдесят четыре с полтиной — как раз билет до Тузлука.

— A-а… — сказал лейтенант. — Ну, это все равно не обстоятельства. Если к вам, так что ж — воровать можно?

— Я ей телеграмму дал, чтоб срочно летела, — с надеждой пояснил Ричард.

— Ну я-то могу понять, — помягче сказал лейтенант, — все бывает. Но суд такие вещи принимать во внимание не имеет права. Мало ли что телеграмма! Я, может, с Камчатки телеграмму получу. Что ж, я пойду воровать!

Он в упор, убеждающе посмотрел на Ричарда. Но возражений не дождался и спросил уже совсем по-иному, как парень парня:

— Чего писал-то?

— Ну вот… чтоб летела… Что жду.

Лейтенант помедлил:

— Жениться, что ли, хотел?

— Хотел, — твердо ответил Ричард.

Теперь, когда он все понял про Зину, ему и вправду казалось, что хотел, тогда еще хотел.

— А она была в курсе твоих намерений? — поинтересовался лейтенант.

— Нет, она не знала.

— Но рассчитывала?

— Навряд ли.

— И все же хотела лететь?

— Да вот хотела, — вздохнул Ричард.

Лейтенант оценил его взглядом и с некоторым недоумением качнул головой. Но потом, видно, решил, что на свете все бывает, тоже вздохнул и посоветовал:

— Тут надо давить по линии общественности…

После Ричард оказался в управлении, у Валентина. Тот как будто бы еще раздался в плечах и совсем врос в свой серый костюм, уже потершийся, но чистый, наглаженный…

— A-а, Тишков! — сказал он приветливо и, не вставая, протянул Ричарду руку через стол. — Куда ж ты исчез тогда? И не сказал, главное, ничего…

Он вспомнил что-то и продолжил, неодобрительно качнув головой:

— У нас как раз был смотр самодеятельности, здорово на тебя рассчитывали. Подвел ты нас, подвел…

— Я насчет Зины Малашкиной, — сказал Ричард. — Надо бы ее на поруки взять. Я тут был у следователя…

Валентин все так же неодобрительно покачал головой:

— На поруки… Скажешь тоже… Да у нас в общежитиях, — он возвысил голос, — восьмая кража за полгода! Совершенно обнаглели. По этим вещам надо знаешь как ударить! Мы вот общественного обвинителя выдвигаем, а ты — на поруки…

— Да она же — совсем другое дело, — вставил было Ричард.

Но Валентин твердо возразил:

— Нет, сейчас такой момент — никаких поблажек. Открытый показательный процесс! Уже о помещении договорились…

— Тут больше я виноват, — глухо сказал Ричард, — я ей телеграмму дал, чтоб срочно вылетала. А откуда у нее столько денег…

— Ну, это совсем не серьезно, — отмахнулся Валентин, а пальцы его уже шевелили бумаги на столе: разговор был глупый и бесполезный, только время отнимал.

И Ричард понимал, что разговор бесполезен, что машина уже крутится сама по себе и Валентин ей тоже не хозяин, как не хозяин лейтенант из милиции… Но все не уходил, все стоял перед столом, ступая с ноги на ногу. Не мог он так уйти. И казалось: стоит объяснить толком — и все изменится. Объяснить толком — и все изменится. Объяснить, что нельзя губить человека за его, Ричардову, вину. Что нельзя Зину в тюрьму, будто какую-то воровку. Что он, Ричард, за нее ручается, надолго, на всю жизнь…

Но объяснить все это он не умел и только выговорил с болью:

— Ну, ты пойми — нельзя ее в тюрьму!

Наверное, Валентин что-то все же почувствовал, потому что поднял голову, помолчал и сказал хмуро:

— Сейчас уж ничего не сделаешь. Добивайся после, чтоб — условно…

Ночевал Ричард в общежитии, спал на одной койке с Шуриком — тот теперь жил в комнате на шесть человек. Шурик был молчалив, почти угрюм, разговаривали мало. После ужина он вдруг хмуро спросил:

— Ты правда ничего не знал?

Ричард подавленно развел руками:

— Откуда ж мне было знать?

Шурик помолчал немного и попробовал утешить:

— Мы все же с ребятами толковали насчет взять на поруки. Может, получится…

На следующий день с утра Ричард пошел в суд.

Стояла осень, степная осень, не дождливая, а сухая и мягкая. Одной лишь этой мягкостью осень и давала о себе знать. Потому что деревца вдоль тротуаров были чахлы, а листва на них уже с июня не имела своего цвета — так толсто лежала на ней серо-желтая пыль.

Ричард шел по улицам и проулкам, где ходил не раз, где многие могли его узнать. Но знакомых он не боялся и даже сам высматривал по сторонам, потому что всем и каждому готов был рассказывать: я виноват, я! И не то чтобы хотел облегчить душу или выговорить у людей прощение за вину — об этом он и не думал даже. Просто казалось, что так для Зины будет хоть чуть, да легче. Один скажет другому, другой — третьему… Вдруг да и учтут…

Но, конечно, главная надежда была не на это.

Суд помещался в двухэтажном домике, скучном казенном особнячке с деревянным крыльцом и двумя скамейками у входа. Ричард потоптался в коридорах, вслушиваясь, вникал. Потом ему показали судью, правда, в щелочку: тот как раз слушал какое-то дело. Судья был лет тридцати, высокий, одет аккуратно, костюм на три пуговицы, белая рубашка, галстук и поперек галстука — булавка, чтоб не болтался. В зал он смотрел вроде бы серьезно, но Ричард заметил, что глаза у него поблескивают весело и даже ехидно. Это Ричарда обнадежило — видно, с юмором парень.

Он кое-что выспросил про судью, и ему сказали две вещи: что спокойный и ленинградец. Ричарду и это понравилось — ленинградцы ребята культурные, песни должны любить…

После обеда Ричард пошел в скверик рядом с кинотеатром и молча, сосредотачиваясь, посидел там с полчаса. Потом вернулся в общежитие и вынул из чехла гитару.

Он здорово отвык от нее и с минуту смотрел как на чужую. Потом взял аккорд, и звук вышел чистый, но опять вроде бы чужой.

«Ничего, — подумал он, — главное начать».

Он спел для разгона одну песенку в четверть голоса, потом еще одну. Потом — погромче.

За два месяца усталость его не прошла, гитара в руках была тяжела и неприятна. Но он играл, он пел, все усиливая голос, пока не дошел до нормы. Потом опять взял потише, добавил хрипловатости — и получилось, самому понравилось. «Зина, Зиночка», — подумал он.

Потом вдруг пришло в голову: а женщин в тюрьме стригут? Этого он не знал, не слышал даже. Но все его мечты о больнице, о Зине, стриженой, плачущей в его руках, возникли снова, и в глазах потеплело. Но мысль — мысль работала четко, как когда-то, и из четырехсот двадцати восьми песен легко отобрались пятнадцать верных, на любую компанию, на кого угодно. Он мысленно повторил, подмурлыкивая, мелодию, слова двух-трех.

Затем он вышел на улицу, скромно неся гитару в левой руке.

Возле судейского особнячка он сел на скамью с гнутой спиной и стал наигрывать.

Как играть, он сейчас не думал — рука свое дело помнила. Человек шесть уже стояло рядом. Потом кто-то отошел, но Ричарда это не огорчило — тот, для кого он старался, еще не вышел.

Ричард играл легонько, пел легонько и представлял, как судья заслушается, как будет долго стоять рядом, как после спросит, где он так научился петь, а Ричард ответит:

— Так, балуюсь…

Внутри особняка почувствовалось движение, как всегда перед концом работы. Тут Ричард запел на совесть. Пел, а между песнями думал напряженно, какую за какой, чтобы самую козырную выкинуть как раз вовремя, точка в точку. Только бы клюнуло, только бы судья остановился! А там уж по лицу можно сообразить, что петь, куда вести…

Судья вышел в удачный момент: Ричард как раз начал шалую песенку про моряка в отпуске. Эта везде проходила. И правда — беглым косым взглядом Ричард заметил, что судья остановился поблизости. Не глядя на него, Ричард кончил песню, кончил длинным лихим проигрышем, и тогда только, будто в задумчивости, поднял глаза.

Судья сдержанно сказал:

— А здесь, между прочим, не клуб и не закусочная. Здесь люди работают — уважать все-таки надо…

— Да я так, балуюсь, — нагловато от растерянности выговорил Ричард загодя приготовленную фразу.

— Пора бы и перестать, — негромко, с достоинством заметил судья. — Вроде из детского возраста вышли…

— Ну, если не разрешается…

Ричард пожал плечами и усмехнулся, но улыбка вышла неловкой, жалкой. Потом взял гитару в левую руку и пошел от здания суда. Слушавшие проводили его сочувственно, но без особого сожаления.

Ричард брел потерянно, плечи его обвисли. Сунулся было в скверик при кинотеатре, но там был народ. Ричард зашел в какой-то двор, потом в другой, безлюдный. Там сел на лавочку и сгорбившись, стал думать, стал плакать обо всем, что словами назвать бы не смог. Щеки его и ресницы были сухи, плечи не вздрагивали от рыданий. Плакало что-то внутри него.

Он плакал о своей жизни — об удивительных ее радостях, которые дались даром и которые так и не сумел удержать.

Он плакал о гитаре, на которой так счастливо, так свободно игралось тогда на Арбате, в подворотнях, во дворах, у себя на подоконнике, о гитаре, которую он всю пропел, будто пропил, будто продал…

Он плакал о Зине, которая одна только его и понимала, которую одну только и любил и которой принес больше горя, чем всем прочим, вместе взятым…

Он плакал о Шурике, восемнадцатилетнем человеке, который был ему другом, — и друга этого он потерял…

Он плакал о мелких, дешевых, суетных своих удачах и о горестях, которые были так же суетны и мелки.

Он плакал и бормотал что-то про себя, то ли слова, то ли не слова…

Потом что-то звякнуло рядом, и мужской осторожный голос проговорил:

— Тише…

Тогда Ричард поднял голову и увидел, что вокруг стоят люди. Еще увидел в руках у себя гитару, услышал тихий, горький проигрыш, услышал, как женщина лет сорока сморкается и всхлипывает.

— Хорошо поет парень, ах хорошо, — грустно сказал седенький мужичок в плаще, и Ричард машинально удивился, что вот совсем уже старый, а слушает…

Затем он встал и пошел со двора, а люди пошли следом, но в некотором отдалении, и голоса их были тихи, бережны…

Спустя минут двадцать, а может час, уже на улице, к нему подошел Шурик, взял за руку и сказал решительно: Пошли. Через полчаса собрание, будем требовать, чтоб ее — на поруки.

Ричард кивнул и пошел рядом, чуть отставая, опустив голову. О гитаре он не вспомнил — гитара в руке его была как продолжение руки.

Загрузка...