Бабушка приглашает их войти, и они следуют за ней на кухню. Я замыкаю процессию, пока мой мозг придумывает миллиард фраз, которые я могу сказать, не понимая смысла ни одной из них.
– Зойла, – говорит папа голосом, который рассказывал мне тысячи сказок.
Мой первый инстинкт – наброситься на него и бить до боли в руках, но я сдерживаю себя, потому что в последний раз, когда я думала о чём-то подобном, я чуть не убила Герба. Мой голос отказывается повиноваться мне, когда я пытаюсь поприветствовать его. Я широко открываю рот, чтобы впустить больше воздуха. Как можно больше воздуха, потому что, кажется, моё сердце перестало качать кровь. Я слышу его стук, знаю, что оно, разумеется, бьётся, но моё тело как будто не принадлежит мне, и я просто зритель в первом ряду на спектакле. Я чувствовала нечто подобное в день встречи с дедушкой, когда целитель решил, что это я унаследовала метку. Я заставляю себя встряхнуться, приказываю своим рукам двигаться, а своим лёгким дышать. И наконец, когда снова становлюсь хозяйкой своего тела, я отпускаю слова, которые застряли в моем горле:
– Что ты здесь делаешь?
Отец отрастил бороду и выглядит более сильным. Он снимает пиджак и вешает его на спинку стула, но не снимает фуражку, словно боится, что холодный воздух с улицы проберётся через какую-нибудь щель и заморозит его мысли. А может быть, он в курсе, что я могу читать их, и думает, что фуражка защитит его от меня, от того, что я могу увидеть, если загляну к нему в голову. Не волнуйся, мне это совершенно неинтересно.
– Ты сильно изменилась, – говорит он.
Я не знаю, что он здесь делает и откуда взялся, и я действительно сильно изменилась за прошедшее время, тогда как он почти не постарел. Он говорит с убийственным спокойствием. И улыбается по-идиотски. Может, он перебрал келча, а может, ему просто не стыдно стоять здесь как ни в чём не бывало. Отец смотрит мне прямо в глаза, и, хотя мне это трудно, я делаю то же самое. Как раньше, когда мы играли в гляделки: кто сильнее. Он подходит ближе. Полагаю, он должен был бы обнять меня сейчас, но он просто проводит пальцем по моим волосам, и прежде чем успевает сказать, что ему нравится зелёный цвет, я отталкиваю его.
– Эльфийка? Разве тебе было недостаточно? – я понижаю голос и спрашиваю, хотя не хочу слышать ответ. – Ты поэтому ушёл?
Прошло восемь лет с тех пор, как он бросил нас на произвол судьбы на пороге бабушкиного дома, и что бы он ни сказал, этого будет недостаточно.
– Это не то, что ты думаешь, Зойла.
– Да ради бога, папа, она же беременна. Это слишком отвратительно даже для тебя.
Бабушка бросает на меня взгляд, который причиняет мне боль. Они ещё не успели поговорить. Это её сын, она не видела его восемь лет, а я даже не дала ей возможности спросить, где он был.
– Прости, бабуля.
Она делает жест, как бы приуменьшая важность моих слов, и подходит ближе к папе. Они обнимаются, и её сердце пускается вскачь. Мне не нужно видеть её лицо, чтобы понять, что она плачет. Тем временем беременная эльфийка всё ещё стоит в нескольких шагах от этой сюрреалистической сцены воссоединения семьи.
– Простите, я Зойла.
Я протягиваю руку, и она пожимает её едва заметно, с той же холодностью, с которой Герб приветствовал меня, когда пришёл к нам домой несколько недель назад.
– Эвия. Меня зовут Эвия.
– Твой ребёнок… Сердцебиение очень быстрое.
– Его отец – человек.
Папа и бабушка садятся вместе с нами.
– Я знаю, что мне нужно многое тебе объяснить, Зойла, – говорит отец, – но у нас есть время. А вот у Эвии и её ребёнка его нет. И ты – их единственная надежда.