Я сразу предвижу ваш вопрос: что такое шкаф «Мать и дитя» и откуда такое странное название?
И чтобы не испытывать вашего терпения, отвечу в самом начале, а потом расскажу все остальное по порядку.
По вашему вопросу сразу видно, что вы не жили в Советском Союзе до второй мировой войны. В противном случае вы бы, несомненно, знали, что такое шкаф «Мать и дитя», и не задавали бы детских вопросов. В ту пору такой шкаф был символом налаженного советского быта и красовался почти в каждой квартире, вернее, комнате, потому что квартира чаще всего состояла из одной комнаты. А там, где его не было, была нищета, и люди лезли из кожи вон, чтоб достать такой шкаф и, таким образом, подняться до среднего жизненного уровня. Не знаю, как в других городах, но у нас обладатели шкафа «Мать и дитя» считали себя отмеченными судьбой и на всех остальных смотрели свысока, как дворяне на плебеев. И если невеста, выходя замуж, получала в приданое этот шкаф, то лучшего свидетельства солидности партии и не надо было. Дай Бог, всем так выходить замуж, говорили люди.
Шкаф «Мать и дитя» был единственным стандартом, освоенным советской мебельной индустрией, и как это водится в плановом хозяйстве, спрос на него значительно превосходил предложение. Чтобы заполучить шкаф, нужно было не только собрать деньги, но и выстоять в очереди не одну ночь. Зато как им дорожили и как им гордились! Нынешнее поколение лишено этой радости.
Теперь таких шкафов нет. Есть модерн и есть под старину. А шкаф «Мать и дитя» — не очень удобный и не очень красивый, я бы даже сказал, аляповатый, стал музейной редкостью. Да и в музеях вы его тоже не найдете.
Я его, например, после войны увидел один лишь раз. Четверть века спустя, В коммунальной московской квартире моего друга. Шкаф достался ему по наследству от родителей и сохранился потому, что он инженер, а на жалование инженера, как известно, не очень разбежишься покупать новую мебель.
Как живой, стоял этот шкаф в его комнате. Угловатый, немножко громоздкий и застенчивый, как провинциал. Из желтоватого неполированного дерева с подслеповатыми стеклышками в дверях малого отделения, именуемого «дитя», и без. стекол в большом, именуемом «мать». По шероховатому дереву кое-где проведена фигурная резьба, совсем немножко, чтобы шкаф отличить от обычного ящика, и в этом был намек на извечное стремление человека к уюту, даже в наше суровое пуританское время.
Когда я увидел этот шкаф, мою грудь стеснила, как пишут в романах, теплая волна. Как будто я увидел мою старенькую бабушку Хаю-Иту, которой давно уже нет в живых. Ее расстреляли немцы в 1941 году, и она этого даже не видела, потому что была абсолютно слепой.
Мысленно я сразу перенесся в тридцатые годы на Инвалидную улицу. И первое, что я увидел, — торжественный провоз шкафа «Мать и дитя» по нашей улице.
Это было зрелище. И люди выходили из калиток, а кто не мог выйти, смотрели в окна. И выражали свои чувства открыто: и радость, и зависть.
Огромный желтый шкаф, перетянутый толстыми веревками, везли на ручной тележке, которую тащил, запрягшись между оглобель, тележечник (тогда была и такая профессия) Шнеер. Какой нормальный человек повезет драгоценный шкаф на балагульской подводе? Боже упаси! Еще, не дай Бог, разобьет. А на тележке с большими колесами — полная гарантия. Во-первых, везет не глупая лошадь, а человек, и он-то понимает, как надо быть осторожным. Во-вторых, вся семья сопровождает тележку от самого магазина, подпирая шкаф со всех сторон руками, и кричит на тележечника хором:
— Осторожней! Шлимазл! Где твои глаза?
Больше всех и громче всех кричит сама мать семейства, потная, со сбитой прической, с оторванными пуговицами на кофточке, но с накрашенными по торжественному случаю помадой губами. Это она отстояла много ночей в очереди, а не эти дармоеды: муж и дети. Это она проследила, чтоб не подсунули брак с трещиной на стекле или отбитым кусочком резьбы. Все сделала она сама и теперь, как на параде, принимает заслуженные поздравления и нескрываемую зависть соседей.
Тележка гремит коваными колесами по булыжникам мостовой, шкаф опасно качается из стороны в сторону, пока колеса переваливаются с камня на камень, и владельцы шкафа — и мать, и отец, и дети — наперебой осыпают тележечника Шнеера градом ругательств.
А он, раскачивая, как лошадь, в такт шагам бритой головой, налегает на брезентовую лямку грудью, руками держит оглобли и улыбается доброй глуповатой улыбкой. Вы можете спросить: чего он улыбается?
И я вам отвечу, что у него для этого много причин.
Во-первых, он не так уж умен, как я это и отметил выше. Как говорили на нашей улице, недоделанный. Во-вторых, ему лестно внимание всей улицы к его тележке. И в-третьих, он знает по опыту, что ругают его беззлобно и больше для того, чтоб привлечь внимание соседей к шкафу, а когда шкаф, наконец, благополучно будет сгружен, хозяева не поскупятся, доложат ему лишний рубль и, весьма возможно, угостят обедом со стопочкой водки.
Сам Шнеер тоже живет на нашей улице, но не на правой стороне, а на левой. И это немало значит.
Правая сторона отличалась от левой, как день и ночь. На правой стояли добротные, из толстых бревен, дома, до крыши утонувшие в яблоневых и грушевых садах. От улицы они были отгорожены высокими крашеными заборами и тяжелыми воротами. И люди в них жили, очень похожие на свои дома. Сытые, благополучные и очень здоровые. Здесь жили балагулы, грузчики, мясники, дамские и мужские портные и выдвиженцы, то есть бывшие балагулы, выдвинутые новой властью на руководящую работу и ставшие советскими служащими.
Эта сторона улицы смотрела на мир с чувством собственного достоинства и был у нее лишь один враг — финансовый инспектор. Его боялись, перед ним заискивали. Завидев его, сразу накрывали стол для угощения.
Но финансовый инспектор, хоть и враг, но тоже живой человек. С ним можно было ладить, найти общий язык. Особенно, если ему на язык что-нибудь положить. Гроза всех частников, финансовый инспектор на нашей улице становился шелковым. Он привык к тому, что здесь живут приличные самостоятельные люди, которые, если и обманывают государство, чтоб как-нибудь прожить, уж его-то не обойдут и оставят ему его долю. У нас он был шелковым и, действительно, носил рубашку из натурального шелка, подаренную ему вскладчину балагулами.
На левую сторону улицы финансовый инспектор даже не глядел. Ибо там поживиться было нечем. На левой жила голытьба. В тесных двориках, без единого деревца, в стареньких, заваливающихся домишках с прогнившими, в зеленой плесени, крышами ютилось множество семей с оравами грязных, оборванных детей. Этих людей мы почти никогда не видели. Они рано уходили и поздно приходили, топили печи, чтоб приготовить еду, и тогда несло на улицу кислые, прогорклые запахи.
Там жили чернорабочие, холодные сапожники, набивавшие набойки прямо на улице, прачки и уборщицы. Люди тихие и убогие. И нам, детям правой стороны, категорически запрещалось появляться на левой, потому что там можно подцепить заразу и научиться нехорошим словам.
Мой дядя Шлема, живший, как и мы, на правой стороне, потому что он был мясник, и умел рубить мясо так, чтоб и себе осталось, говорил, глядя на левую сторону улицы:
— Для таких людей делалась революция в семнадцатом году, а они живут так же бедно, как и раньше. Финансовый инспектор хочет прикончить и нашу, правую сторону. Тогда спрашивается, для чего мы делали революцию?
Когда он говорил «мы», это была не оговорка и не ошибка малограмотного человека. Не будучи грамотным, мой дядя Шлема действительно делал революцию собственными руками и даже штурмовал Зимний дворец в Петрограде. Был ранен и контужен в гражданской войне. А когда все кончилось, сам испугался того, что натворил, стал мрачным и даже не читал газет.
Он думал лишь об одном — как прокормить свою семью. Бывший революционер, как огня, боялся финансового инспектора и, только выпив два стакана водки, осмеливался произносить слова насчет левой стороны улицы и зачем делалась революция. Сказав эти слова, он начинал плакать, и мы, дети, боялись к нему подойти, потому что он мог ударить.
Дамы с правой стороны, хоть и с брезгливостью, но опекали левую сторону. Каждый год в августе, перед началом учебного года в школе, правая сторона избирала двух самых заметных дам для сбора милостыни. Для этого случая эти дамы одевались, как говорил мой дядя Шлема, в пух и прах, то есть в самое лучшее из своего гардероба. А лучшее обычно было зимним нарядом, и они, невзирая на августовскую жару, обувались в белые фетровые ботики на высоком каблуке, облачались в меховые жакеты, пахнущие нафталином шляпы, шеи укутывали в рыжие лисы и, накрасив яркой помадой губы и напудрившись, торжественно потея, отправлялись в обход правой стороны, с лакированными ридикюлями в руках. И принимали их в каждом доме тоже торжественно. Хозяева здоровались с ними за руку, хоть уже не раз видели их сегодня, приглашали к столу, покрытому свежей хрустящей скатертью, и давали милостыню, кто сколько может. Дать меньше пяти рублей считалось позором.
На эти деньги обе дамы покупали детям левой стороны обувь и тетради. Это было традицией, и день сбора милостыни превращался в своего рода праздник. В тот день умолкали ссоры, люди добрели и гордились собой.
Левая сторона с молчаливой радостью принимала эту коллективную милостыню, а потом до следующего августа все забывалось, и обе стороны жили каждая своей жизнью.
В тридцать восьмом году несчастье постигло правую сторону. Во всей России шли повальные аресты, и они не миновали Инвалидную улицу. В одну ночь на правой стороне были арестованы все выдвиженцы, то есть советские служащие, и половина домов осталась без кормильцев. Нужда и бедность перекинулась с левой на правую сторону.
Пришел август. Напуганная, укрывшаяся за закрытыми ставнями, правая сторона забыла о традиции. Но ее не забыли на левой.
Две дамы с той стороны, две нищие, измученные работой женщины принарядились во что могли: в бабушкины протертые капоты, в рваные соломенные шляпки с искусственными цветами и, накрасив губы, отправились по всем лачугам левой стороны собирать милостыню для осиротевших детей с правой. Не помню, много ли они собрали, но когда они принесли, что смогли, на правой стороне плакали и очень долго, стеная и всхлипывая, благодарили.
Так что я не могу сказать, что Инвалидная улица не была способна на добрые дела, и все, что будет рассказано дальше, только подтвердит справедливость моих слов. И вообще, на нашей улице могла быть райская жизнь. Если бы не женщины.
Таких женщин, какие жили на Инвалидной улице, вы сейчас не найдете. Жены балагул были такие же широкие в кости и особенно в заду, как кони-тяжеловозы их мужей. И груди на их обширных, жирных телах занимали непомерно большое место. Не было случая, чтоб наша женщина, купив новую кофточку и с трудом натянув ее на плечи, тут же не обнаружила двух рваных дыр на грудях. Кофточки лопались, а так как новую купить не всегда было по карману, то на рваное место накладывали цветные заплатки в виде розочек или листиков, и наши женщины поэтому всегда щеголяли с вышивками на груди.
Но если б они были только здоровы и могучи, то это, как говорится, еще полбеды. Женщины нашей улицы наповал опровергли поговорку: бодливой корове Бог рогов не дает. Еще какие дал! Совершенно мужская физическая сила и буйный бабий темперамент превращали их в опасный динамит.
Как точно охарактеризовал их балагула Нэях Марголин: наши бабы — огонь и от них можно прикурить, если нет в продаже спичек.
То, на что они были способны, не снилось самому отважному мужчине. Судите сами.
В семье не без урода. У приличного, самостоятельного человека балагулы Меира Шильдкрота был брат Хаим. Так вот, он был тем уродом, без которого семьи не бывает. Рыжий и здоровый, как и его брат, Хаим был непутевым человеком, и его изгнали из дому за нежелание стать балагулой, как все. Он искал легкой жизни и через много лет приехал в наш город под именем Иван Вербов и привез с собой льва. Живого африканского льва. Хаим, то есть Иван Вербов, стал выступать в балагане на городском базаре с аттракционом «Борьба человека со львом».
Ни один человек с Инвалидной улицы ногой не ступил в этот балаган. Меир Шильдкрот публично отрекся от брата и не пустил его в свой дом, хоть дом был их совместной собственностью, потому что достался в наследство от отца, тоже приличного самостоятельного человека.
Иван Вербов жил в гостинице и пил водку ведрами. Он пропивал все и даже деньги, отпущенные на корм для льва, и его лев по кличке Султан неделями голодал и дошел до крайнего истощения.
Говорят (я этого не видел и видеть не хотел), что когда Вербов боролся со своим львом, было трудно отличить, кто лев, а кто Вербов. Потому что Ивану Вербову досталась от отца Мейлаха Шильдкрота по наследству рыжая шевелюра, такая же, как грива у льва. Рожа у него была красная от водки, а нос широкий, сплюснутый в драках, и если бы ему еще отрастить хвост с метелочкой, никто бы его не отличил от льва.
Вербов, одетый в затасканный гусарский ментик с галунами и грязные рейтузы, трещавшие на ляжках, сам продавал у входа билеты и сам впускал в балаган публику. Что это была за публика, вы можете себе представить. Базарные торговки и глупые крестьянки, приехавшие из деревни на базар. Для них Иван Вербов тоже был дивом.
Закрыв вход в балаган, Иван Вербов включал патефон и, пока издавала визгливые звуки треснутая пластинка, вытаскивал за хвост своего тощего, еле живого льва, ставил его на задние лапы, боролся с ним, совал голову в пасть и, наконец, валил его на пол. Лев при этом растягивался так, что напоминал львиную шкуру, которую кладут вместо ковра. Но рычала эта шкура грозно, потому что хотела есть, а сожрать кудлатую голову Вербова брезговала, боясь отравиться алкоголем. Базарные торговки и крестьянки в ужасе замирали, когда лев рычал, и даже ходили на несколько сеансов подряд, надеясь увидеть, как лев откусит башку дрессировщику. Эти бабы распространяли по всему базару слухи о грозном и голодном льве Султане и храбрости Ивана Вербова.
Слухам, а заодно и репутации Вербова, положила конец женщина с Инвалидной улицы, жена его брата — Ента Шильдкрот. Чтобы спасти честь своей семьи, она решилась на безумное дело. Купила у Вербова билет, прошла в балаган и, когда он выпустил из клетки льва, громко заявила при публике, что лев так слаб от голода и истощения, что она, женщина, может с ним бороться. И потребовала, чтоб Вербов пустил ее за решетку.
Вербов испугался, и первый раз люди видели его красную рожу бледной. Ента рвалась за решетку, а он просил ее одуматься, потому что лев действительно голоден и незнакомого человека порвет на куски. На шум и крики собрался весь базар. Мужчины шли на пари: съест лев Енту или нет? Вербов умолял ее идти домой, грозился позвать милицию, а она в ответ заявила, что милиция арестует его, как жулика. Это было уже слишком, и Вербов распахнул дверь в решетке.
Лев Султан, почуяв чужого, грозно заревел и разинул пасть. Все замерли, а у Вербова затряслись руки.
Ента Шильдкрот прошла за решетку, положила руку на львиную гриву, слегка толкнула Султана, и он лег, растянувшись, как ковер.
Ночью Иван Вербов скрылся из города, даже не захватив с собой льва и не уплатив за гостиницу. Султана забрали в зверинец, и он, откормившись, стал со временем похож на царя зверей. В гостиницу внес деньги Меир Шильдкрот, чтоб отстоять честь семьи.
Ента, когда ее потом расспрашивали, как она решилась на такой отважный поступок, отвечала, что каждый советский человек на ее месте поступил бы так же, и люди понимали, что, кроме всего прочего, она регулярно читает газеты и наизусть знает достойный советский ответ.
Вот какие женщины жили на Инвалидной улице. Сейчас таких нет и еще долго не будет.
Их мужья, силачи-балагулы, боялись им слова поперек молвить и при первой вспышке дамского гнева позорно бежали, не заботясь о своей репутации. Поэтому ссориться женщины могли только друг с другом. И они это делали каждый день и делали всласть.
В центре улицы была единственная водопроводная колонка, и все женщины ходили туда с двумя ведрами на коромысле за водой. Пока журчала тоненькая струйка, их собиралось довольно много и они вступали в соседские беседы о житье-бытье, и это каждый раз кончалось ссорой.
Женская ссора на Инвалидной улице только в первой стадии была похожа на то, как ссорятся везде женщины. Начинался крик, взаимные обвинения и… угрозы. Вот угрозы-то у наших женщин не были пустыми. Как только иссякали словесные аргументы, а для этого было достаточно одной минуты, в ход пускались кулаки и коромысла. И начиналась драка, от которой мужчины холодели. У нас женщины не таскали друг друга за волосы и не царапались. Они дрались по-мужски, короткими звучными ударами. И очень часто от водопроводной колонки люди бежали за доктором Беленьким, потому что требовалось вмешательство хирурга.
Но это легко говорится — бежать за доктором Беленьким. Хоть он жил на нашей улице, в самом конце, за ним надо было ехать на извозчике.
Доктор Беленький при всех своих достоинствах обладал одним недостатком: не любил ходить пешком. От его дома до колонки было пятьсот шагов, но надо было бежать через три улицы на центральную, где находилась стоянка извозчиков, и на фаэтоне заезжать за ним. Только так он добирался к своим пациентам. Было ему очень много лет, и, несмотря на возраст, он был высок и могуч, как дуб, и отличался от балагул тем, что носил на большом носу пенсне с золотой цепочкой. Нэях Марголин, самый грамотный из балагул, клялся, что у доктора Беленького отличное зрение и в его пенсне стекла обычные, а носит он пенсне исключительно для того, чтоб иметь интеллигентный вид. Доктор Беленький лечил все болезни и с бедных платы не брал. Его обожала вся улица не только за то, что он может мертвого поставить на ноги, но особенно за то, что он никогда не кривил душой, как другие доктора, и говорил пациенту правду.
Скажем, приходит к нему столетняя бабуля с Инвалидной улицы и жалуется, что больше десяти ведер воды принести не может, начинаются боли в животе. Доктор Беленький вежливо попросит ее раздеться до пояса, постучит по ребрышкам, прослушает в трубочку и говорит ласково и убедительно:
— Пора умирать.
Бабуля кокетливо прикрывает рубашкой то, что было когда-то грудью, и говорит ему искренне, как родному человеку:
— Что-то не хочется, доктор.
А он похлопает ее по плечику и дружески, как своему человеку, скажет:
— Ничего, одумаетесь и согласитесь.
Вот так. И он честно все сказал, и ей приятно, потому что поговорили по душам. И никаких обид. Вроде наобещал черт знает что, а человек взял и умер. Наоборот, человек умер спокойно, потому что доктор Беленький ему все сказал, а уж он не обманет. Авторитет доктора Беленького еще больше возрос после того, как его квартиру хотели ограбить, и доктор поймал ночью незадачливого грабителя, не знакомого с нравами нашей улицы, собственноручно оглушил его ударом по голове и сам же наложил ему швы, прописал лекарство и отпустил, дав денег на дорогу, чтоб он мог незамедлительно покинуть наш город и больше сюда носа не показывать.
Вот этот-то доктор Беленький и приезжал на фаэтоне к водозаборной колонке, когда там бушевали женщины, оказывал хирургическую помощь пострадавшим и мирил враждующие стороны. Но даже он не всегда мог заглушить опасные очаги ссор на Инвалидной улице , потому что избыток энергии у наших женщин требовал выхода. А страдали от этого мужья, кроткие, добрые силачи-балагулы. Жены им категорически запрещали разговаривать с мужьями своих обидчиц, и мужчины, не смея нарушить запрет, только переглядывались и перемигивались между собой и сразу же отводили глаза, как только ловили строгий контролирующий взгляд своих жен.
За всю историю Инвалидной улицы был только один год, незадолго до войны, когда мир и благодать снизошли на ее обитателей и они возлюбили друг друга, как родные. Целый год не было ссор, целый год вся улица жила одними интересами, как одна семья. Как будто учуяли ожидающую всех беду.
Повод для мира придумал доктор Беленький. И пришелся он всем по душе, раскрыл в людях все самое доброе, что они имели за душой.
Вот что придумал доктор Беленький.
На левой стороне Инвалидной улицы, в жалкой трущобе жила старая дева по имени Стефа. Было ей за тридцать, и была она рыжей и все лицо в веснушках, но отличалась от полногрудых и дородных женщин нашей улицы отчаянной худобой и была плоской и спереди и сзади. Абсолютно не товар для замужества, как говорится. Молчаливая и забитая, она жила на нищенское жалованье уборщицы в больнице, на улице редко появлялась и краснела до кончиков ушей, завидев мужчину.
Доктор Беленький приметил ее в больнице, где она мыла полы, и захотел сделать доброе дело. Выдать Стефу замуж. Ее согласия и спрашивать не надо было. Требовалось только найти жениха. И его тоже подыскал доктор Беленький. На нашей улице. Ну кого бы вы думали? Никогда не догадаетесь.
Тележечника Шнеера. Того самого, что возил на своей тележке шкафы «Мать и дитя». Доброго, забитого, недоделанного Шнеера, одинокого, как перст, и не помышлявшего о женитьбе. Единственное, что было известно всей улице, это то, что Шнеер и Стефа поглядывают друг на дружку и оба очень застенчивы.
Своими мыслями доктор Беленький поделился с женщинами Инвалидной улицы, и, как говорится, идея овладела массами. Вы себе даже представить не можете, как сразу изменилась вся жизнь. Буйная энергия наших женщин, тяга к добру, глубоко запрятанная в каждой, фонтаном прорвались наружу.
Началось с того, что все на улице помирились, потому что все принимали участие в затеваемом деле. Женские лица просветлели, угрюмые складки разгладились, и у всех появилось выражение радостной, волнующей озабоченности.
Совещания шли попеременно в каждом доме, женщины шептались на всех углах и при этом обнимались, как сестры. У водозаборной колонки вспыхивали стихийные митинги. И без единой ссоры.
Мужей, которые вначале только посмеивались, понемногу тоже втянули в подготовку к свадьбе. Невесте шили приданое, жениху заказали костюм у лучшего портного, у которого на вывеске было написано «Мужские костюмы, военное обмундирование, а также штаны-клеш».
И только два человека на нашей улице не знали об этих приготовлениях. Жених и невеста. Шнеер и Стефа. Он по-прежнему таскает на своей тележке чужие шкафы «Мать и дитя», а она ползала на коленях по каменному полу больницы с мокрой тряпкой в руках. Правда, с некоторых пор они стали замечать на себе чересчур внимательные взгляды и то, что все на улице с ними здоровались первыми и осведомлялись о самочувствии. Каждому из них это было удивительно и приятно, но значения этому они никакого не придавали, просто было некогда. Оба работали, чтоб вышибить копейку на пропитание, а о женитьбе и не помышляли, потому что не только на семейную жизнь, на свадьбу у них не было средств.
Свадьбу было решено справить в саду у Нэяха Марголина. Это был самый большой сад на нашей улице, и все деревья там были научные, мичуринские, по несколько сортов на одном корне, и, если Нэях Марголин согласился отдать свой сад, чтоб его истоптали сотни людей, потому что вся улица должна была гулять на свадьбе, то можете себе представить, каким это стало важным делом для каждого человека, в том числе и для Нэяха Марголина.
Добровольцы провели в сад электричество и развесили лампочки между деревьями, каждая семья обязалась принести свой стол и стулья, а питье и закуски готовили вскладчину, на бумаге расписав, кто что варит и жарит.
Моя мама, например, пекла яблочный пирог такого размера, что он в печь не влезал. Считалось на улице, что она лучше всех печет именно яблочные пироги, и сейчас так волновалась, как никогда в жизни, и я схлопотал оглушительную затрещину, когда неосторожно высказал предположение, что пирог может подгореть. На всех подоконниках появились огромные бутыли с вишнями и черной смородиной, покрытые сверху белыми шапками сахарного песку. Все это выставлялось на солнце, чтобы скорей началось брожение и превратилось в наливку. Наши портнихи, шившие платье невесте и не желавшие до времени раскрыть секрет, с ума сходили, как снять со Стефы размер. Ее останавливали под любым предлогом на улице, заговаривали о чем-нибудь и на глаз, а порой обнимая ладонью несколько раз, определяли ширину талии и плеч.
Улица кипела, волнующее ожидание плавало в воздухе, из всех окон несло вкусными запахами, а главное, все улыбались и были чересчур приветливы. И вот тогда я впервые понял, и это утешало меня в труднейшие минуты моей жизни, что во всех людях, без исключения, заложен неисчерпаемый заряд добра и любви, готовый прорваться наружу, если обстоятельства этому не мешают. Но чаще всего они мешают. И это очень досадно. Потому что оттого многих людей жизнь обделяла положенной им порцией тепла и любви.
Но вернемся на Инвалидную улицу. В день свадьбы хозяйки подмели тротуары, а детям с утра мыли шеи и уши. Главное событие разыгралось еще до наступления темноты, сразу после обеда. Наши женщины вскладчину купили для молодоженов мечту каждой семьи — шкаф «Мать и дитя». Это был самый дорогой подарок, какой можно себе только представить. Дело не в деньгах. Ведь кто-то, и не один человек, должен был простоять в очереди. И не одну ночь. И заполучить этот самый шкаф, о котором сам мечтаешь, и отдать его чужому человеку. Согласитесь, это не так просто.
Но зато какие страсти бурлили на лицах наших женщин, когда шкаф «Мать и дитя» торжественно провезли по Инвалидной улице. Вез его тот же Шнеер, не подозревая, что шкаф предназначен ему. Вез, оглушенный воплями и стонами женщин, в количестве не меньше двадцати, сопровождавших шкаф от самого магазина и подпиравших его с трех сторон руками, чтоб, не дай Бог, этот шлимазл Шнеер не опрокинул драгоценный коллективный подарок.
При каждом неосторожном толчке колес на булыжнике женский крик сотрясал воздух:
— Шлимазл! Босяк! Подкидыш! Недоделанный! Малахольный! Оборванец! Выкрест!
Все это сыпалось градом на стриженую круглую голову несчастного Шнеера, которого они все собирались осчастливить. И он налегал на лямку взмокшей грудью и ошалело озирался по сторонам, где на тротуарах люди смотрели на него, а не на шкаф, и смотрели так ласково и любовно, что он уже совсем ничего не мог понять.
О том, что они жених и невеста, Шнеер и Стефа узнали только вечером, когда уже вся улица снесла на противнях и в чугунных горшках в сад к Нэяху Марголину все, на что только способны еврейские кухарки. Запах на улице стоял одуряющий, потому что вдобавок остро пахло нафталином. Ведь каждый извлек из своего шкафа лучшее одеяние, хранимое в нафталине исключительно для больших торжеств.
В саду у Нэяха Марголина на все лады настраивал свои инструменты сводный оркестр из Сада кустарей и городской пожарной команды. Им было уплачено вперед и не торгуясь. И под эти звуки делегация мужчин отправилась в каморку к Шнееру, и разодетая в пух и прах делегация самых уважаемых дам посетила Стефу. И им все сказали.
Они оба лишились дара речи. Оба, не сопротивляясь, дали одеть себя в новые костюм и платье и, сопровождаемые густой ликующей толпой, были приведены в сад к Нэяху Марголину, где при свете множества электрических лампочек томились и прели на столах в соусе и с подливкой сотни блюд, и сводный оркестр дружно грянул туш.
Их усадили рядом друг с другом, окаменелых и бледных, и началось веселье, какого еще не знала наша улица. Нэях Марголин потом очень точно сказал, что самый богатый человек на свете ни за какие деньги не смог бы себе справить такую свадьбу. Потому что радость и любовь людей не купишь даже за миллион.
Уже на свадьбе доктор Беленький поднес жениху свой личный подарок. Зимнее пальто с котиковым воротником. Оно было сшито на доктора Беленького еще до революции и уже изрядно трачено молью, но зато такого сукна и такого меха сейчас днем с огнем не найти. Жених утонул в этом пальто и не снимал его до конца, хотя было очень душно, ведь дело происходило в июле.
Про молодоженов, как водится, быстро забыли. Водка и наливка горячили головы. Люди, годами враждовавшие, целовались взасос и клялись в вечной любви и уважении. Детей за стол не сажали, они стояли позади родителей, и матери передавали им, не оборачиваясь, то гусиную ножку, то кусок пирога.
Оркестр старался изо всех сил, потому что ему было хорошо заплачено, и поэтому, чтоб услышать друг друга, люди кричали громко, как глухие.
Все подарки, а их была целая гора вокруг шкафа «Мать и дитя», стояли под открытым небом здесь же в саду, и их охранял от чужих людей Гилька Кнут, только недавно вернувшийся из тюрьмы, где он отбывал год за мелкое воровство. Выбор сторожа был сделан точно, как в аптеке. У такого не украдешь.
Гилька, польщенный доверием общества, облачился в лакированные полуботинки, из-за которых и сидел в тюрьме, но при обыске смог их упрятать, и каждого, кто подходил близко к подаркам, встречал одним и тем же лаконичным вопросом:
— А в зубы не хочешь?
Уже во втором часу ночи, когда все было выпито и съедено и опьяневшие музыканты стали играть вразнобой, а дети уснули тут же подле столов на траве, балагула Нэях Марголин спохватился, что главное забыли. А главное состояло вот в чем. Ни жених, ни невеста, по общему мнению, понятия не имели о том, что такое первая брачная ночь и с чем это едят. Поэтому, для инструкции, балагулы увели жениха в один конец сада, а их жены — невесту в другой конец и там горячо, споря друг с другом, поделились личным опытом.
Назавтра почти у всех болели головы, и улица проснулась немного позже обычного. Но проснувшись, улица снова вернулась к вчерашнему дню. Все выглядывали из окон, взлохмаченные и припухшие, и ждали, когда появятся из своей конурки на свет Божий новобрачные, а когда они, наконец, вышли, держась как дети за руки, на них обрушилось изо всех окон и дверей столько приветствий и тонких намеков, произнесенных во всеуслышание, что они, застыдившись, тотчас юркнули обратно.
Жизнь понемногу входила в свои обычные берега. Улица погружалась в прежние заботы в предвидения неминуемого посещения финансового инспектора, ибо о свадьбе гудел весь город и затраченные суммы в устном пересказе возрастали стократно.
Но хоть праздник кончился, а что-то осталось. Вся улица как бы породнилась в дни подготовки к свадьбе, и эти отношения укреплялись новыми общими заботами. А заботы эти были не из простых — они касались самолюбия Инвалидной улицы. Каждый день женщины пытливо осматривали Стефу, судачили у колонки, вздыхали и охали вечерами у калиток. Всех теперь волновало одно: когда, наконец, Стефа забеременеет. Даже самый острый глаз не отличал в ней никаких перемен, кроме того, что она, по общему мнению, явно похорошела и скоро будет совеем похожа на цветок.
Мужчины свой интерес проявляли более откровенно и, встретив Шнеера со своей тележкой, укоряли его в мужской слабости, предлагали научить, а главное, требовали от него не подводить улицу и не обманывать ожиданий общественности.
До осени эти волнения все нарастали и, наконец, все облегченно вздохнули. Сам доктор Беленький авторитетно подтвердил, что Стефа, таки да, беременна и все развивается нормально, как и положено быть. Вся наша улица искренне и откровенно ликовала, как если бы, наконец, она сама, то есть вся улица, после долгих ожиданий угадала в своем чреве будущего ребенка.
И тут начались новые хлопоты. Каждая женщина с Инвалидной улицы сочла своим долгом дать Стефе совет, основанный на собственном опыте, и следила за его неукоснительным выполнением. Советов была тьма, и они отрицали один другой. Пришлось вмешаться доктору Беленькому, чтобы оградить Стефу от чересчур ретивых советчиц.
Но надо знать наших женщин. Они не могли сложа руки ждать событий. Клокочущая энергия нашла новый выход. Началась подготовка приданого для будущего ребенка, и вспыхнули первые ссоры по поводу имени. Ссоры горячие, но мирные, ибо общая радость и приподнятость продолжали витать над Инвалидной улицей.
По настоянию наших женщин, Стефу перевели в больнице из уборщиц в санитарки, и ее теперь в разговорах с людьми не с нашей улицы с гордостью именовали медицинским работником. Конуру, где жили молодожены, отремонтировали вскладчину, и она приняла человеческий вид. Возле шкафа «Мать и дитя» появилась железная детская кроватка-качалка с матрасиком, жесткой подушечкой и стеганым новым одеяльцем голубого цвета. Это на случай, если родится мальчик. В шкафу же лежало такое же, но розовое одеяло. Для девочки. Как говорится, запас карман не ломит. И наконец, что такое два одеяльца для нашей улицы? Пустяк. Купили бы и десять, если бы так полагалось.
К весне, когда Стефа дохаживала последние недели, волнение снова стало возрастать во всех семьях. Боялись, что она поскользнется и, не дай Бог, упадет. Причем, выражая это опасение, трижды сплевывали. Наши мужчины, не проявлявшие большой деликатности к своим женам, завидев идущую по скользкому тротуару Стефу, хватали ее под руку и доводили до порога. Подобного у нас на роду не бывало.
И вот наступил тот день, вернее, вечер. У Стефы начались схватки. Извозчик Саксон до глубокой ночи дежурил на своем фаэтоне, во дворе собралась толпа, и когда доктор Беленький сказал, что пора, ее бережно не вывели, а вынесли из дома, усадили в фаэтон, укутали одеялами и, осыпав предварительно Саксона всеми проклятьями, чтоб он не смел быстро ехать, отправили Стефу в родильный дом.
В ту ночь наша улица не спала. Несколько самых ретивых женщин вместе со Шнеером остались в коридоре родильного дома ждать вестей. Остальные нервничали в своих домах. Моя мама каждые полчаса вставала пить, а отец жег спички, проверяя время на часах. Из-за них не спал и я, и когда на рассвете глянул в окно, то увидел в предутренней мгле, как светятся окошки на всей нашей улице.
В восемь часов утра пришло первое известие. Радостное. Стефа родила. Мальчика. Весом почти в четыре кило. И люди высыпали на улицу, бросились к соседям с поздравлениями. Моя мама всхлипнула и сказала, что гора с плеч.
В девять часов утра пришло второе известие. Стефа скончалась. От родовой горячки. И это было неожиданно, как удар по темени.
Улица опустела, как будто ее вымели, и дома сжались, ушли в снежные сугробы.
Такого плача, таких стонов, когда рыдают и голосят сразу в сотне домов, я никогда не слыхал и надеюсь, что и впредь не услышу. Стало до того страшно, что и мы, дети, не сознавая всего, но видя горе наших матерей, заревели, как от самой большой обиды.
И еще много дней потом, встретив Шнеера, совершенно потерявшегося и обалдевшего, одинокого, как бездомный пес, люди начинали плакать.
Похороны Стефы были такими пышными, каких наш город не помнил, и за гробом, который везли на грузовике, шли тысячи плачущих людей. Как будто хоронили самого дорогого и важного для всех человека, а не бедную Стефу, которую до того, как затеяли свадьбу, никто и не замечал. Плакало, рыдало доброе, любвеобильное сердце нашей улицы, горевало о том, что так внезапно оборвались общая радость и общие заботы. Саму Стефу, как человека, оплакивал один Шнеер, о котором совсем позабыли, погрузившись в траур.
Остался жить ребенок — плод духовного взлета всей Инвалидной улицы. Каждая семья хотела взять ребенка себе, но был живой отец Шнеер, который впервые показал, что и у него есть характер. Ребенка, сказал он, никому не отдаст и будет сам растить. Наших женщин охватила паника: что будет с бедным ребенком в руках у грубого неотесанного тележечника?
Спор разрешил доктор Беленький.
Ребенок, пока не подрастет, будет в государственном Доме малютки, где обитают подкидыши, но где обеспечен нормальный медицинский уход. А там — видно будет.
Улица, поворчав, согласилась. Немного по-упирался Шнеер, который проявил вдруг бешеное отцовское чувство и никого к ребенку не подпускал. Но авторитет доктора Беленького сломил и его.
Ребенка забрали в Дом малютки, и в тот же день Шнеер выбросил свою тележку и нанялся в этот Дом, полный орущих младенцев, истопником, чтобы всегда быть рядом со своим сыном.
Страсти на Инвалидной улице вскоре улеглись. Стало скучно и неуютно. И снова у колонки начались бурные ссоры и драки, и неприязнь потихоньку овладела женскими сердцами, как в доброе старое время.
Что еще остается прибавить к этой истории?
Всего несколько слов.
Началась война. Немцы подошли к нашему городу, и кто успел, убежал. Дом малютки эвакуировали на автобусах, и Шнеер с ребенком получил там место. Но в своей безумной любви к сыну он совершил непоправимое. Схватив младенца, унес его к себе, в конуру.
Шнеера расстреляли вместе с ребенком. И они покоятся в общей могиле, которой стал противотанковый ров, вместе со многими из тех, кто так весело и от всей души гулял на свадьбе. На такой свадьбе, какой уж больше никогда не будет.