Вся деревня собралась перед домом Халина. Белый гроб, сбитый наскоро из строганных досок, стоял на двух табуретах в правом углу хаты. На полке с черными закопченными иконами горела восковая свеча.
Молодой поп, маленький, худой, в потрепанной сутане и старой ризе из черного бархата отправлял молитвы. Пел сухим голосом, как если бы всей силой воли сдерживал боль. Голубые глаза все время заволакивались слезами, сильно сжимал он в бледной руке крест и, тяжело отдуваясь, пел оборванные слова молитв.
Не смотрел на толпящихся вокруг крестьян. Прятал глаза под опущенными веками. Время от времени бросал взгляд на умершую Настьку. Видел ее заостренный нос, морщинки боли около уст и один мутный, не закрывшийся полностью глаз. Тогда внезапно прекращал пение, со свистом втягивал воздух и сильней впивался худыми пальцами в металл креста.
Богослужение закончилось. Прозвучали ужасные, рыдающие слова:
– Упокой ее, Господи, в приращении святых Твоих!
Мужики вынесли Настьку и двинулись быстрым шагом на кладбище, где паслись оставленные без присмотра коровы, а собаки бегали среди хвостов запутанных зарослей ивняка и вьюнков. Над могилой девушки быстро вырос маленький холмик из желтой глины, и над ним белый деревянный крест без надписи.
Господин Ульянов пригласил попа к себе на чай, говоря ему:
– Издалека приехали, отец, утомились, наверное. Очень просим к нам!
Халин не задерживал священника. Рад был, что может избавиться от незнакомого попа из далекой приходской церкви. Чужой и «ученый» человек испортил бы поминальное пиршество, стеснял бы всех. Мария Александровна поддержала просьбу мужа. Молодой поп с мягкой, застенчивой улыбкой в молчании кивнул головой, снимая с себя траурную ризу и завертывая в красный платок крест, кропилко и бутылку с освященной водой. Вытряхнул из кадильницы угли и взглянул на крестьян. Ели они, беря пальцами из маленькой мисочки небольшие доли пшенной каши и нетерпеливо поглядывая на осиротевших родителей, выравнивающих лопатами могилу.
Господин Ульянов, пригласивши попа к столу, покровительственным тоном выпытывал у него о приходском священнике, о семье, о церковных делах. Поп, скромно опуская глаза, отвечал осторожно, недоверчиво.
– Какую семинарию закончили, отец? – спросила госпожа Ульянова.
– Закончил Киевскую семинарию, а затем Духовную Академию в Петербурге. Фамилия моя Чернявин. Виссарион Чернявин, – ответил тихо.
– Духовную Академию! – воскликнул господин Ульянов. – Это наивысшее учебное заведение, и вы, отец Виссарион, похоронили себя в деревенской глуши! Как это могло случиться?
Поп поднял встревоженные глаза и шепнул:
– Не знаю, могу ли я открыто говорить… Боюсь, что кто-то подслушает.
– Нам можете смело говорить… – произнесла Мария Александровна.
– Знаю… – шепнул поп. – Знаю вашего сына, Александра Ильича.
– Та-ак? – удивилась госпожа Ульянова. – Где вы его встретили?
– В Казани… У нас есть общие знакомые, – ответил он уклончиво.
– Пусть же отец расскажет, как это получилось, что ученого священника послали в такой глухой приход?
Отец Виссарион огляделся подозрительно и шепнул, наклонившись над столом:
– Меня преследует епископ епархиальный и Святой Синод…
– За что?
– Я сопротивлялся церковной политике, не хотел быть церковным чиновником, так как мое призвание – это священство, утверждение в настоящей вере Христовой.
Внезапно он оживился и начал говорить смелей и громче:
– Россия является еще дикой, почти языческой страной, дорогие господа! Наши священники должны быть миссионерами! Все же наш темный, безграмотный народ из христианства ничего не взял. Ничего! Раньше бил головой в скамейку деревянного идола Перуна, и теперь, на тысячу лет позднее, бьет головой перед нарисованными на дереве иконами. Бог для него – это икона, и о Духе он не знает ничего. Не знает, не думает и не может понять! Любви, света, надежды и веры нет среди нашего народа, и, что страшнее, народ имеет дерзость отбрасывать даже самые мельчайшие отличия веры, молитвы, впадая в мрачное святотатство!
Он умолк, размышляя.
– Крестьянин наш молится об урожае, об увеличении обрабатываемых земель, об отбирании ее у владельцев больших земельных угодий, – продолжал дальше отец Виссарион. – Только это морочит ему голову. Обещанием земли можно увести его до неба и до ада! Император Александр II освободил крестьян, привязал их к маленьким кускам земли, которая не может дать им ничего, кроме нищего бытия, постоянной борьбы с голодом. Назвали его «Освободителем»! Кто-то мудрый посоветовал ему, чтобы направил мысль народа на постоянное желание земли и парализовал его силы обманчивыми обещаниями. Дьявольский план! За это император и погиб от рук революционеров.
Все молчали. Володя не сводил глаз с бледного, измученного лица отца Виссариона.
– Как я могу приблизить этому народу учение Христа, когда мне приказывают его обманывать, склонять к покорности, обожествлению царя и лояльности к злым властям? Не могу! Не могу!
Вздохнул и добавил шепотом:
– Написал об этом в заседании суда. Теперь преследуем, под надзором полиции, сослан в деревню… Священник! Это великое слово! Ужасная ответственность! Вы были на похоронах этой девушки… Знаю, что творится в деревне. Знаю, так как слышу на исповеди о чудовищных вещах! Не является ли это преступлением, потому что называем этим словом нападение волка на ягненка?.. Живем в непроницаемом мраке. Мужья бьют своих жен до смерти, когда почувствуют влечение к другой женщине. Жены подсыпают мужьям яд в водку, чтобы освободиться от них. Девушки ведут распутную жизнь, а после бегут к знахаркам, чтобы те избавили их от неотвратимых последствий; пьянство, первобытные обычаи; жизнь человеческая не имеет никакой ценности. Убить человека, убить с изысканной азиатской изобретательностью, чтобы чувствовал, что умирает, это есть наш народ! Никто не знает, даже не предчувствует, что из этого может произойти.
– Революция, бунт? – шепотом спросил Ульянов.
– Нет! – воскликнул молодой поп. – Народ, как дикий хищный зверь, вырвется из клетки и все утопит в вихре преступлений, в потоке крови, в пламени… Это время уже приближается!
Поднял руку и потряс ее над головой, тяжело дыша.
– Это ужасно! – промолвила Мария Александровна.
– Может, наши школы спасут нас от бедствий? – спросил господин Ульянов.
– Это слишком длинная дорога! При настроениях нашего народа даже опасная. Книга не накормит голодных. Учить с пользой можно только сытых и спокойных людей. А у нас голод и ненависть… Не обольщайтесь!
Произнеся это, отец Виссарион встал из-за стола, трехкратно попрощался и шепнул умоляющим голосом:
– Не повторяйте, дорогие господа, никому нашей беседы! Не боюсь, но хотел бы побыть в этих окрестностях более долгое время.
Вышли на двор, где стоял возок. Кучера не было.
– Володя, ну-ка сбегай к Халину! Наверное, ваш работник, отец Виссарион, пирует с другими после похорон на поминках, – распорядился господин Ульянов.
Мальчик хотел уже выполнить распоряжение отца, когда в этот момент на крыльцо хаты Халина начали выходить крестьяне и крестьянки. Размашисто трижды крестились они и, шатаясь, спотыкаясь, сходили по ступеням. Тут же за забором начали петь нестройным хором какую-то задорную песенку.
Кучер, пьяный и качающийся, бежал к своему возку.
– Достойные, почтенные похороны справили дочке… Га! Свети Боже над душой служанки твоей, Настасьи, – бурчал он, вскарабкиваясь на козлы.
Возок покатился по улице, поднимая облака пыли. Пьяный мужик хлестал клячу бичом и покрикивал злым голосом:
– Я с тебя, стерва, шкуру сдеру, мослы поломаю!
Родители Володи возвратились домой.
Мальчик остался и следил за исчезающим у поворота дороги, скачущим по камням и грохочущим окованными колесами возком маленького бледного попа. Видел его отчетливо перед собой с рукой, угрожающе поднятой над головой, а рядом упитанного отца Макария, гладившего мягкую бороду и серебряный крест с золотым венцом, голубой эмалью и дорогими камушками над головой Христа Распятого.
«Два духовных лица, – думал он. – Какие разные и оба загадочные! Кто из них лучше, правдивей, кто хуже?»
Ниоткуда не получил ответа. Чувствовал себя в лабиринте постижений, как на бездорожье…
Сощурил черные глаза и крепко стиснул губы. Вспомнил, что хотел взглянуть на нищего, который заночевал у старосты, сбросил с себя терзающее его отчаяние и побежал к хате, где находился пришелец. Увидел его, окруженного крестьянами и собравшимися около него детьми.
Был это «Ксенофонт в железе», старый крестьянин, худой, с черным лицом и мученическими, неистовыми глазами. Летом и зимой ходил он босый, в одной и той же дырявой, просвечивающей сермяге. На изнуренном теле носил он тяжелую цепь и рубаху из конского волоса для умерщвления плоти. На груди его висела большая, тяжелая икона Христоса в терновом венце.
Старец не умолкал ни на минуту. Говорил без остановки. Была это мешанина молитв, притч, слухов и новостей, собранных со всей России, которую в течение многих лет пересекал он без цели, гонимый жаждой бродяжничества. Рассказывал о монастырях, реликвиях святых мучеников, о их жизни; о тюрьмах, где проводили отчаянную, безнадежную жизнь тысячи крестьян; о бунтах; о каком-то ожидаемом «белом письме», могущем дать крестьянам землю, настоящую свободу и счастье; о холере, «распространяющейся» по деревням с врачами и учителями; показывал талисманы от всяких болезней и несчастий, щепотку Святой Земли, обломок кости Святой Анны, бутылочку с водой из колодца Святого Николая Чудотворца; смеясь, подпевая и бренча цепями, пророчил, что придет скоро Антихрист – враг Бога и людей, что шестьсот шесть дней его правления переживут только те, которые к земле прижаты бременем страданий и несправедливости, и являются ими крестьяне. Им также дано будет право судить притеснителей; потом снова пожалует Христос, на тысячу лет установит бытие людей от плуга, чтобы перед концом света познали они радость земной жизни.
Пел, кричал, молился, плакал и смеялся истово старый, нищий, черный как земля. Маленький Володя внимательно приглядывался к нему. Удивительные рассказы старца будили всяческие мысли.
К хате старосты внезапно подъехала со звоном колокольчиков карета, за которой верхом ехало двое полицейских.
В избу вошел чиновник. Надменно поздоровался со старостой и спросил:
– В твоей деревне живет Дарья Угарова, вдова солдата, убитого на турецкой войне?
– Живет… – ответил испуганный крестьянин, дрожащими руками нацепляя на сермягу латунную бляху с надписью «староста» – символ его власти. – Около Кривого Оврага стоит хата Угаровой.
– Покажи мне хату вдовы! – приказал чиновник и вышел из избы.
Пошли они, провожаемые толпой крестьянок, поющим Ксенофонтом и сбегающимися отовсюду крестьянами.
Около маленькой хаты с дырявой крышей из почерневшей соломы, с выбитыми стеклами, занавешенными грязными тряпками, доила корову немолодая женщина; две девчонки деревянными вилами выбрасывали из хлева навоз.
– От имени закона забираем дом, поле и все имущество Дарьи Угаровой за неуплату податей после смерти мужа. – объявил строгим голосом чиновник. – Исполняйте ваши обязанности!
Кивнул он конным полицейским. Те вывели корову и начали накладывать печати на дом и хлев.
– Соседи, благодетели! – заорала, поднимая руки, крестьянка – Помогите, сложитесь, заплатите! Знаете сами, какая нужда в доме! Мужика нет… Пропал на войне. Что же я, бедная, одна сделать могла? Ни плуга, ни работника… Одна выхожу в поле с деревянной сохой, тянут ее корова и мои малолетние девчонки. Если бы не корова, единственная кормилица, давно бы с голоду померли. Помогите! Заплатите!
Крестьяне опускали головы и угрюмо смотрели в землю. Никто не пошевелился, никто не вымолвил ни слова.
– Ну так! – произнес чиновник. – Дарья Угарова должна еще сегодня покинуть усадьбу. Староста присмотрит, чтобы она не сломала печати до конца тяжбы.
Кивнул головой и уселся в карету. За ней поехали верховые полицейский, ведя на веревке корову.
Толпа не расходилась. Стояла в молчании, слушая причитания, жалобы и рыдания Дарьи. Она раздирала на себе полотняную рубаху, подпоясанную шнурком; рвала волосы и кричала ужасно, как раненая птица.
Расталкивая толпу, подошел к ней Ксенофонт. Бренча цепями, встал на колени перед отчаявшейся крестьянкой. Прижимая пальцы ко лбу, плечам и груди, шептал молитву и смотрел неистовыми, блестящими глазами. Наконец прикоснулся лбом к земле и произнес торжественно:
– Служанка Божия, Дарья! У тебя нет никого, кто бы защищал тебя и этих возлюбленных Христом деток? Нет никого, кто бы вас опекал?
– Никого, ах, никого! Сироты мы одинокие, несчастные… – отозвалась Дарья, разражаясь рыданием; почти потерявшая сознание, подкошенная отчаянием, бессильно оперлась о стену хаты.
– Во имя Отца, Сына и Духа Святого, аминь! – воскликнул нищий. – Тогда вот я, недостойный слуга Христа, беру вас с собой.
Пойдем вместе просить милостыню, на скитание… в зное, в морозе, в ненастье, бурю и вьюгу снежную… от деревни к деревне, от города к городу, от монастыря к монастырю… по всему необъятному обличию святой Руси! Как птицы будем, что не пашут, не сеют, и Бог урожай им ниспосылает, что в сердцах добрых люди вырастили. Не отчаивайтесь… Не плачьте! С Небес Христос Замученный и Мать Его Пречистая ниспошлет вам помощь. Собирайтесь. В дорогу далекую, знойную… Во Имя Христово… вплоть до дня, когда придет возмездие и награда для притесняемых, в слезах и боли тонущих. В дорогу!
Взял за руки девчонок и пошел, звеня железом. Дети не упирались. Шли покорно, тихо плача.
Дарья взглянула на уходящих, охватила отчаянным взглядом убогую хату, разрушенный хлев, поломанный забор подворья и брошенный подойник с остатками молока на дне. Крикнула пронзительно, угрожающе, словно ястреб, кружащийся над лугом, и побежала, догоняя Ксенофонта, постукивающего посохом, и тихо идущих перед ним девчонок в грязных холщовых рубахах, босых, с растрепанными льняными волосами.
Разбежались бабы по избам и, немного погодя, окружили уходящих в нищенские скитания, принося хлеб, яйца, куски мяса, мелкие медяки. Отдавали подаяние Ксенофонту и Дарье, шепча:
– Во имя Божие…
– Христос вознаградит… – отвечал нищий, пряча подаяния в мешок.
Вся деревня проводила до пересечения дорог прежних соседей, бросавших навсегда свое семейное гнездо. Дальше нищие шли уже сами. Только Володя, скрываясь в кустах, двинулся за ними.
Ксенофонт молился шепотом, Дарья тихо плакала, девчонки, уже успокоенные и обрадованные перемене в их жизни, бежали вперед и рвали цветы.
На полях работали крестьяне. Маленькие худые лошадки тянули соху с одним лемехом, откованным деревенским кузнецом, или из острого корня – при отсутствии железа. Тяжкий труд и напряжение заметны были в наклоненных головах слабых коней и вытянутых шеях и плечах людей, идущих за сохой. Лошадки пыхтели хрипло, крестьяне покрикивали задыхающимися голосами:
– Оооей! Оооей!
Володя подумал, что это тоже бурлаки, тянущие канат, привязанный к тяжелой лодке, наполненной нуждой и работой без отдыха и надежды.
В это время идущие краем дороги девчонки остановились и стояли неподвижно, заглядывая на дно рва, идущего вдоль шоссе. Из рва вылезло двое подростков. Они кричали и ругались похабно, смеясь и оправляя на себе портки и рубахи. Потом убежали в поле, где стояла белая косматая кляча, запряженная в деревянную соху. За ними вылезла девчонка с растрепанными волосами, босая, в грязной, высоко подоткнутой юбке6. Шла, лениво натягивая на голые плечи и буйные крупные груди холщевую рубаху, разорванную на плечах и измазанную землей. Ульянов ее знал. Была это немая пастушка.
Она приостановилась. Голубыми глазами бессмысленно и безразлично смотрела на шагающих дорогой нищих, почесывая подмышками. Подростки добежали до сохи, согнутые уже шли, отваливая мелкий пласт земли и злыми окриками погоняя клячу:
– Оооей! Оооей!
Маленький Ульянов не пошел дальше. Уселся за кустами у дороги и заплакал тяжелыми, жалобными слезами. Ничто его не радовало. Сапфировое и глубокое небо, золотистая пыль шоссе, полевые цветы, зеленеющие поля, жаркое ласковое солнце – все казалось ему серым, безнадежным, больным и убогим. В голосах птиц слышал он только одну ноту – ноту стонущей жалобы.
Перестал плакать. Охватила его в это время сильная ненависть. Крутились перед ним фигуры, вращающиеся в мутном сером мраке. Бог, отец с орденом на груди, староста, рыжий Сережка, высокий комиссар полиции Богатов, доктор Титов, старая сморщенная знахарка; бледный деревенский поп, которого преследовал тучный отец Макарий; упругие обольстительно нагие груди бессмысленной девки.
От поля доносилась его злая, страстная жалоба на плуги и сохи.
– Оооей! Оооей!