Посвящаю Науму Яковлевичу Берковскому
Ночь уходила, светлая весенняя ночь под праздник 1 мая 1458 года, и с первыми лучами зари должна быть кончена посадка маджо — деревцев боярышника перед невысокими домиками маленького тосканского городка Винчи. Брызнет алым заревом небо, и городок оживет, зальется веселыми песнями, веселым говором множества голосов. Они пробьются сквозь ржание лошадей, крики осликов, мычание коров, рокот струн мандолин, свист флейт, сквозь беспричинный радостный смех молодежи.
И вот дерзкие ликующие лучи солнца прорвались, упали на землю, и в золотых нитях засияли алмазные капли росы на лугу. Засияли радугой маленькие цветные стекла церковных окон в оловянных переплетах, солнечные зайчики заскользили по раскидистым веткам олив цвета старого серебра, по бледным чашечкам ароматных асфоделей, по темной листве дубов, окаймлявших дорогу. Заскрипели возы, и раздались первые звуки праздничной песни.
«Сосны, бук и лавр, трава и цветы, луга и утесы светятся ярче всяких сокровищ… Как хорошо это синее небо!
В блеске дня смеется луг, смеется все вокруг… Как хорошо это синее небо!»
И небо раскинулось, сияющее золотым светом, синее и бездонное…
Лужайка на берегу реки Арно — излюбленное место молодежи. На вершине воза, покачиваясь, стоял мальчик, очень красивый и очень веселый, в венке из роз. За спиною его сияли серебряные крылышки, спорившие блеском с его светлыми золотистыми кудрями. Это герой праздника — крылатый Купидон, или Амур, с завязанными глазами и луком в руках. Он наугад, не целясь, пустит стрелу, и в кого она попадет, в юношу или девушку, тот загорится любовью. И много уже стрел, смеясь, пустил мальчик в идущих за возом с радостными песнями. Мальчик этот — Леонардо, сын синьора Пьеро, нотариуса из Винчи, красивый и всеми любимый ребенок, к которому отовсюду тянутся руки, чтобы снять его с воза на землю, на лужок, где готовятся танцы. И хорошенькая Бианка, соседка нотариуса, первая схватывает шестилетнего купидона в свои объятия, целует его и, хохоча, спрашивает:
— Леонардо, дорогой, пойдешь ли ты со мною плясать?
Ну конечно, он пойдет в круг танцующих в паре с Бианкой, первой танцоркой; он так любит ее, так любит танцы и умеет плясать, это же знают все в городке!
Лютни и флейты поют майскую песню, им вторит весенняя песня пташек…
Какой-то заезжий испанец пускается плясать, прищелкивая кастаньетами, и Леонардо старается подражать танцору, забавно щелкая пальцами. Толпа хохочет… Испанец разглядывает мальчика, как любопытного зверька, но Леонардо серьезно ему поясняет:
— У меня нет таких щелкалок, как у вас, а пальцами ничего не выходит. Но я знаю много песен и умею играть… Тогда лучше поется…
Он взял аккорд на мандолине испанца и запел. Лицо его сделалось серьезным, почти торжественным. Леонардо пел свободно, как поют птицы, сам тут же придумывая слова и мотив, пел о поле, о птичке, о цветах, о небе, о солнце, пел незатейливую песню о том, что знал и видел…
Когда Леонардо кончил, Бианка под общее одобрение надела ему на кудри свой венок из маленьких роз, что украшали гибкими ползучими ветками городские домики. Сегодня сын нотариуса — герой праздника: на радость всем, он показал самоуверенному испанцу, как искусен в пении и пляске, несмотря на свои шесть лет.
Праздник тянулся без конца. Солнце начинало припекать слишком назойливо. Пора было подумать о возвращении домой, к столу с майским угощением, и Бианка предложила молодежи:
— Понесем Леонардо, как короля, на троне! Ну-ка, мой майский королек, занимай свой трон!
Десятки рук подхватили мальчика, и вот уже его несут на носилках из зеленых веток, перевитых полевыми цветами, по улице, мимо старого торговца Беппо, и вся семья Беппо встречает шествие веселыми криками; мимо опрятного домика Бианки, и мать Бианки выглядывает из окна, оплетенного виноградом, смеясь и грозя молодежи костлявой рукой. Шествие подвигается вперед под звуки лютни, мандолины, флейты и пощелкивание кастаньет заезжего испанца.
Но вот и «дворец» маленького короля, или, вернее, дом его отца, мессэра[1] Пьеро, окруженный прекрасным цветником, увитый виноградом и розами. Сегодня, украшенный майскими ветками, он смотрит особенно приветливо. У порога — старушка, прямая, стройная, сохранившая еще следы былой красоты. Она вышивает шелком и золотом пелену для церкви по данному обету, и рука ее с золотой канителью застывает в воздухе, когда приближается к дому толпа с майским королем, ее внуком.
— Что это, мой Леонардо, тебя чествуют, как папу в Риме!
— Да ведь он сегодня майский король, — отвечает старушке Вианка.
Леонардо смеется:
— Я король, бабушка Лючия! Мама Альбьера, лови!
В окно летит целый дождь цветов, осыпая сидящую у окна миловидную молодую женщину.
Ловко соскакивает Леонардо со своего «трона», бежит сначала к бабушке, а потом к мачехе, которую он зовет «мамой Альбьерой». Видя ее ласковое обращение с Леонардо, никак нельзя представить, что он ее пасынок: столько любви и заботливости в ее обхождении с ним.
— Прощайте, прощайте! — кричит Леонардо вслед уходящей молодежи и бросается на шею к мачехе: — Мама Альбьера, я до смерти голоден!
И мама Альбьера торопится подать мальчику простое угощение: джьюнкатту (свежий творожный сыр), горячие оффелетти (пирожки с тмином) и милльяччи (студень из свиной крови); она наливает ему кубок легкого светлого вина. Уплетая завтрак за обе щеки, Леонардо рассказывает мачехе и бабушке о празднике на лужайке около Арно. Рот Леонардо набит дымящимися оффелетти, он морщится, а женщины смеются.
— А ты и не знаешь, проказник, что я нашла сегодня в саду, — лукаво говорит синьора Альбьера. — Ишь ведь какой, и ничего не сказать мне! Погоди, покажу отцу, и тогда…
Мальчик вскакивает как ужаленный:
— Ты не сделаешь этого, не сделаешь, потому что это… Дай сюда! Пожалуйста, дай!
Черные глаза синьоры Альбьеры смеются. Она высоко поднимает над головой руки, держа в них маленькую статуэтку, которую ее пасынок вылепил вчера из глины. Леонардо становится на цыпочки и силится вырвать у нее свое сокровище. Полна шаловливой грации фигура молодой женщины рядом с просительно нетерпеливой, молящей фигуркой ребенка.
Альбьера устала первой.
— Ну довольно… Так и быть, на тебе, упрямец… Вон идет отец.
На дорожке сада в самом деле показалась плотная фигура нотариуса с садовыми ножницами в руках. Он был расстроен неполадками в своем маленьком хозяйстве:
— Пришлось обрезать виноградные лозы и подвязывать. Вчерашний дождь наделал в саду немало беспорядка… Что тут у вас случилось? — Взгляд его упал на статуэтку Леонардо. — Что это такое? Птица… Кто вылепил?
— Это моя работа, батюшка, — отвечал спокойно Леонардо.
— А, да, да… это, пожалуй, и хорошо — игрушка… Рисуй, лепи, пой, пляши, но только в меру. Плохо будет, если, кроме подобных забав, у тебя ничего не будет больше в голове.
И, добродушно погрозив сыну пальцем, нотариус прошел в свой рабочий кабинет.
В доме мессэра Пьеро царил невозмутимый мир. Идолом семьи был маленький Леонардо, очаровывавший всех своею живостью, красотой, приветливостью, какая сама собой возникает у счастливых детей с выдающимися способностями. Казалось, он, как только стал понимать человеческую речь, начал интересоваться окружающим миром, умел наблюдать, запоминал все, что слышал и видел, и не по возрасту много думал.
Для синьоры Альбьеры он был баловень, любимая живая игрушка. У нее не было своих детей, и сама она была так молода, что еще не забыла, как играла в куклы. И с пасынком у нее сложились товарищеские отношения. Но кто больше всех в доме любил мальчика — это бабушка. Внук казался ей верхом совершенства, она возлагала на него большие надежды.
Бывало, взгрустнется старушке, а внук уж тут как тут, подойдет сзади и обнимет ее за шею. И, казалось, она сразу молодеет: морщины разглаживаются, а взгляд больших строгих глаз становится мягким и ласковым.
Вот и сегодня, пока Альбьера возилась с хозяйством, Леонардо теребил ее за рукав:
— Расскажи, бабушка, сказку, да позанятнее…
— Сказку? Ну ладно, слушай. В некотором царстве жил-был добрый человек. Звали его Печьоне. И было у него пять сыновей, таких ленивых и никуда негодных, что бедняга не знал, как с ними и быть. Не захотел он их больше даром кормить и решил направить их на трудовую дорогу. Вот он и говорит им:
«Сыны мои, видит бог, что я вас люблю, но я уже стар и не могу много работать, а вы молоды и любите досыта покушать. Идите найдите себе добрых хозяев, наймитесь на работу и научитесь какому-нибудь мастерству, а ко мне возвращайтесь через год».
Голос ее звучал однотонно, размеренно:
— Ну, хорошо… Пошли это сыновья, как приказал им отец, и вернулись к нему ровно через год. Стал отец у них спрашивать по очереди.
«Ты чему научился, Луччо?» — спрашивает у старшего.
«Фокусы делать, батюшка!»
«А ты чему, Титилло?»
«Корабли строить, батюшка!»
«Ну, а ты, Ренцоне?»
«Я, батюшка, научился так стрелять из лука, что попадаю в глаз петуху».
«Ну, а ты что скажешь, Якуччо?»
«Я, батюшка, — молвил Якуччо, — научился искать траву, что воскрешает из мертвых».
«Что же ты знаешь, Манекуччо?»
«Ничего я не умею, батюшка: ни фокусы делать, ни корабли строить, ни стрелять из лука, ни находить траву целебную; только одному я научился: понимать, как птицы небесные между собою разговаривают. Вот и рассказала мне махонькая птичка лесная, что дикий человек утащил у царя Аутогверфо его единственную дочь и держит ее на неприступном острове, а царь кликнул клич: «Кто возвратит мне дочь, тому она в жены достанется»…
Бабушка остановилась на минуту. Леонардо впился в нее своим острым взглядом. Из груди его вырвался подавленный вздох. Старушка продолжала все так же размеренно и спокойно:
— Отец послал сыновей искать счастья: найти царевну. На лодке, что сделал Титилло, подплыли они к острову. Дикий человек спал на солнце. Голова его покоилась на коленях прекрасной царевны Чьянны. Ловкий Луччо ухитрился подложить дикому человеку под голову камень так, что тот ничего и не заметил, а царевну увести в лодку. Проснулся дикий человек, увидел — нет красавицы, только вдалеке белый парус виднеется. Разгневался он, обернулся грозною тучею и полетел в погоню за царевной. Заплакала Чьянна, на черную тучу глядя, и от страха бездыханной упала на дно лодки. А Ренцоне в это время пробил черную тучу меткой стрелой, и, когда лодка причалила к берегу, Якуччо воскресил царевну своей целебной травой. Очнулась Чьянна Прекрасная… Тут братья заспорили, кому она в жены достанется. Титилло говорит, что ему — он ведь лодку построил. Луччо — ему: это он сумел увести царевну. Ренцоне…
— Матушка, — перебивает синьора Альбьера, — вас Пьеро зовет.
Мальчик вздрагивает, еще погруженный в сказку.
— Ну, и что же Ренцоне? — спрашивает он замирающим голосом старушку, хотя отлично знает конец много раз слышанной сказки. — Что же дальше, бабушка?
— Дальше, внучек? Да они и теперь еще спорят о прекрасной царевне Чьянне…
И она уходит к сыну.
Тяжелая дверь кабинета нотариуса наглухо заперта. Мальчику хочется знать, что делается за этой дверью. Леонардо на минуту задумывается, но потом грезы о златокудрой Чьянне, страх за нее, когда черной тучей летел за ней в погоню дикий человек, снова заполняют его голову. Он вздыхает и выходит в сад. Там уже раскинулся темный ночной полог, усыпанный звездами, — в Италии не бывает сумерек, как на севере. В высокой траве звенели цикады; в соседней роще сладко заливался соловей; у ног Леонардо засветился светляк. Леонардо отступил, чтобы не раздавить его, и задумался: «Отчего на теле этого невзрачного червяка светит голубой огонек и светит только ночью?» Он нагнулся, поднял крошечное создание вместе с листком и бережно положил к себе на ладонь.
Дома он хорошенько разглядит, где у него огонек.
Он поднял глаза вверх. Там, в небе, рассыпались светляки. Не сосчитать, сколько их… И опять вспомнилась рассказанная бабушкой любимая сказка.
«Точно глаза царевны Чьянны», — подумал Леонардо, и разлитый на темном небе Млечный Путь показался тонкими нитями золотых волос царевны…
«Как бы я хотел знать про звезды!..» — вздохнул мальчик.
Летучая мышь задела его крылом по лицу. Бабушка ему раз показала залетевшую на свет летучую мышь, но тут же выбросила ее в окно, не дав хорошенько разглядеть.
«И про эту летучую мышь хотел бы я знать, как она и где живет на воле… Отчего она днем ничего не видит и не летает так легко и быстро, как голубь…»
Откинув голову, Леонардо еще раз взглянул ввысь, на светлые огоньки звезд, а потом понес осторожно фонарик светлячка домой…
Ночью светляк куда-то исчез, так и не раскрыв Леонардо своей тайны.
Маленький сын нотариуса беспечально рос, продолжая свои любимые наблюдения над природой и рисуя где попало, когда попадался в руки мел, уголь или малярная краска. Рисовал все, что видел и что его занимало. Он рос быстро и незаметно в девять лет превратился в высокого, стройного подростка.
Раз утром, едва он оделся и покончил с кружкой утреннего молока, налитого ему бабушкой, он услышал голос отца, звавшего его. Невольно мальчик вспомнил, что накануне в рабочем кабинете отца было какое-то семейное совещание.
Он редко заглядывал за эту тяжелую дверь, куда днем приходили люди не только из Винчи, но и из соседних деревушек за советом к опытному нотариусу. Эта комната, почти пустая, скучная, наполненная полками с какими-то книгами и делами, не была привлекательна для Леонардо. Только раз он вошел в нее по собственному желанию: когда увидел в полуоткрытую дверь, что в окне бьется о стекло необычайно красивая бабочка, редкая по раскраске. Ему захотелось нарисовать ее красками, которые он выпросил у приезжего живописца, поправлявшего старые иконы в церкви.
Переступив порог отцовского кабинета, Леонардо остановился в ожидании. У него помимо воли сильно забилось сердце. Что такое хочет сказать ему отец? Быть может, он в чем-нибудь провинился? Но в чем?
Мессэр Пьеро казался особенно торжественным в своем большом кожаном кресле, с суровым лицом и очками на носу. Торжественность увеличивало присутствие бабушки и мамы Альбьеры.
— Ну вот, вся моя семья в сборе, — начал отец, — и я при всех объявлю моему сыну свое решение. Ты можешь сесть, сынок.
Леонардо опустился на маленькую скамеечку для ног возле кожаного кресла нотариуса.
— Мой Леонардо, — начал размеренным, почти строгим голосом отец, — ты недурно поёшь, ездишь верхом и пляшешь, даже что-то там лепишь из глины и до всего на свете любопытен, даже не похоже, что тебе только девять лет. Короче говоря, я тебя отдаю в школу. Того же хотят твоя бабушка и мать…
Произнеся эту короткую речь, мессэр Пьеро с довольным видом посмотрел на сидевших на скамейке двух женщин, молчаливых и казавшихся растерянными.
— Ну-ка, подтвердите, что и вы того же хотите…
От Леонардо не укрылось, что мама Альбьера смотрит куда-то в сторону, — это значит: она чем-то недовольна, а у бабушки в глазах стоят слезы. И она сказала, шепелявя больше чем обычно:
— Ты умеешь верно рассудить, Пьеро, — ведь ты нотариус. Только наш мальчик… он бы еще мог подождать…
Тогда откликнулась и мама Альбьера:
— И к тому же он левша…
Мессэр Пьеро пожал плечами:
— Нечего ждать. Он скоро и меня догонит ростом, ему девять лет, а умом перещеголяет шестнадцатилетнего, — весь в меня. Наверно, тоже будет нотариусом, и я передам ему свое дело. А что левша — не беда, в школе его научат, какой рукой надо писать, а грамоте он давно у меня обучен.
Тут и мама Альбьера сказала со вздохом:
— Да, мой Леонардо, я совершенно согласна с твоим отцом.
Мессэр Пьеро был очень расчетлив и теперь кусал губы, соображая, сколько ему предстоит вытрясти из кошелька за учение сына.
Помолчав, он сказал:
— А пройдет года два — три, и надо будет ехать во Флоренцию. Твое образование, Леонардо, для меня большая забота. Ты должен быть тоже нотариусом, как твой отец, и суметь нажить хорошее состояние. Chi поп ha nulla, ё nulla…[2] Боюсь, чтобы непоседливость не сделала из тебя недоучку. А Флоренция — кладезь всяких знаний. Пожалуй, мне и самому лучше устроиться во Флоренции, — немного наживешь в этом городишке… Однако я должен заняться делами — вон кто-то уже пришел и кашляет у двери…
Леонардо вышел в сад. Зелень деревьев, пение пташек, суетня насекомых в траве всегда отвлекали его от всяких горестей и волнений…
— Ау! — раздался около него знакомый звонкий голос; кто-то подкрался сзади и закрыл ему глаза.
— Это ты, мама? — сказал он, улыбнувшись, и отвел ее руки.
— Ты не бойся, — сказала мама Альбьера, стараясь его утешить. — Мы же все, наверно, переедем во Флоренцию…
— А ты не могла заступиться! — упрекнул ее Леонардо.
— Ну вот! Я даже сказала, что ты левша. Видал ли кто когда нотариуса-левшу? А он хочет тебя сделать нотариусом! Да разве его отговорить, если он что-нибудь задумает! И в латинской школе ты не ударишь лицом в грязь и будешь первым!
Латинская школа. Немного страшно о ней подумать. Непоседе, каким считает его отец, а с ним вместе мама Альбьера и бабушка, произносившие это слово вовсе не с осуждением, — непоседе сесть за указку! Но ничего, он довольно послушен, а главное — любознателен. Занятно, что это за латинская школа, и как в ней надо учиться, и что в ней узнаешь нового. Только вот как быть с тем, что придется писать правой рукой, когда он левша?
Латынь дается ему легко. Он лишь постепенно узнаёт, как она трудна. Он постоянно слышит, что все образованные люди в Италии должны изучить этот древний язык так, чтобы уметь на нем свободно говорить и писать. Все книги ученых написаны по-латыни. Латынь, латынь… В нотариальных книгах при крещении нередко записывают младенцев именами древних греков и римлян, прославивших себя чем-либо. Новорожденных детей художников называют теперь то Ахиллом, то Плиниусом или Агриппою…
Леонардо слышал, как приходившие к отцу его гости недоумевали, почему Данте[3], свободно писавший по-латыни, перешел на итальянский язык, на котором говорят простолюдины. Кто-то даже решился сказать:
— У великого поэта вышло бы не хуже, если бы он обратился к языку мудрецов древности… Ведь недаром же он взял своим спутником в поэме латинского поэта Виргилия…
И Леонардо, наслушавшись этих суждений, проникся уважением к чуждому языку школы.
А тут еще бабушка и мама Альбьера внушали ему:
— Ведь и наши молитвы и евангелие — на латинском языке, на котором говорили первые христиане в древнем Риме… Подумай только: это божественный язык, мы молимся на нем и ни на каком другом.
И Леонардо старался постигать божественный язык древнего Рима.
Ах, эта латинская школа, эта зубрежка среди множества таких же мальчиков, которые, зевая, твердили незнакомые слова, глядя с тоскою в окно на синее небо и прислушиваясь к веселым звукам улицы! И линейка в руках старого монаха, которая частенько щелкала по рукам зазевавшегося ученика… Раз щелкнула она и по рукам Леонардо, когда он, забыв о правой руке, начал писать левою. Большие вдумчивые глаза мальчика, делавшего над собою усилие быть терпеливым и мужественным, обезоруживали учителя, и он отходил, а потом частенько делал вид, что не замечает, как Леонардо пишет левой рукою. Этот красивый, приветливый и послушный подросток отнимал всякую охоту пускать в дело благодетельную линейку…
Так продолжалось усвоение Леонардо латыни. В то же время он вбирал в себя другие знания, которые ему щедро предлагали жизнь и искусство.
— Ты, Леонардо, как будто не учишься, а играешь, — говорила мама Альбьера, не то журя, не то восхищаясь. — И что только ты делаешь в подвале нашего дома?
Он не таился и повел ее к своим сокровищам.
В темноте подвала у мальчика была целая лаборатория: какие-то баночки, коробочки, ящички, а в них целый мир насекомых, которые барахтались среди мха, наполнявшего банки, переползая друг через друга, шурша засохшими листами и стебельками травы. В коробочках были мертвые жучки.
Синьора Альбьера повела плечами и поморщилась, увидев сороконожек с мокрицами:
— Что это за гадость, Леонардо? И вот гадкая уховертка… Я их боюсь! Они залезают в уши, и человек глохнет — они там ткут паутину…
Леонардо засмеялся:
— Нет, мама Альбьера, это все сказки. Я их хорошо знаю, этих уховерток.
— Зачем они тебе нужны?
— Мне все нужно, — серьезно отвечал Леонардо. — Я считаю у них ножки, усики, узнаю, у кого и какие, есть крылья, и смотрю, какая разница. Ну, какая разница, понимаешь? Я вот все смотрел на мух: почему их так трудно поймать? Они, понимаешь, очень глазастые.
Синьора Альбьера не очень-то понимала пасынка. Она оглянулась и повела носом. Пренеприятно пахнет вином, отсыревшей штукатуркой, плесенью, прогнившим деревом старых бочонков. Темно, плохо видно…
— Что, если все эти козявки нападут на тебя? Пойдем в сад, — сказала она, — там тоже есть всякие букашки.
Леонардо нехотя пошел за мачехой.
В то время как Леонардо был поглощен наблюдениями над природой, дома у него творилось что-то неладное. Синьора Альбьера с некоторых пор стала вялой; исчезла ее веселость; она перестала болтать и смеяться и совсем не обращала внимания на пасынка. Впрочем, сначала он этого почти не замечал, увлеченный своими новыми мыслями. И к школьным занятиям он потерял всякий интерес, что наконец стало выводить из терпения снисходительного учителя.
— Ой, Леонардо, — говорил учитель, покачивая головой, — ничего-то путного из тебя, как я вижу, не выйдет! Ты хватаешься за все, мараешь бумагу рисунками и ничему толком не научишься.
Леонардо молчал. Он думал о сложном, не дававшемся ему вычислении.
— Эй, Леонардо! — раздавался над его ухом сиплый голос монаха. — Видно, придется мне жаловаться на тебя отцу! С каких это пор ты позволяешь себе спать, когда с тобой говорит учитель?
Леонардо поднимал голову, смотрел на желтое лицо учителя с седыми нависшими бровями и сердитыми глазами, смотрел пустым, невидящим взглядом и вяло отвечал то, что думал, так как не умел лгать:
— Я не сплю, падре[4], но я думаю об одной математической задаче.
— О какой еще задаче?
— Ах, это я делаю не в школе… Может быть, вы разъясните мне один вопрос по математике…
Но монах не был силен в математике; он не мог разъяснить Леонардо то, что его мучило, и, чтобы скрыть свое невежество, ворчал:
— Тебе этого не задавали в школе! Лучше бы ты как следует заучил речь Цицерона! У тебя хромает латынь, а ты хочешь постичь законы математики!
А мама Альбьера становилась все молчаливее, слабее, и в одно утро она не поднялась с постели. Было слышно, как стучат ее зубы. Ее трепала лихорадка.
— Я уже не встану, Леонардо, — заговорила она с тоскою, когда мальчик подошел к ней, и попробовала ему улыбнуться. — Вот мне уж больше и не бояться твоих уховерток с сороконожками…
Тяжелые капли слез повисли на ее длинных ресницах.
— Какая я теперь уродливая… — говорила она, глядя на себя в ручное зеркало.
И Леонардо стало жаль ее: он видел таким осунувшимся лицо, на котором еще так недавно играл румянец.
Силы покидали синьору Альбьеру. Часто она теряла сознание и начинала бредить:
— Кто это там ходит рядом, матушка? Что это за старуха притаилась за шкафом? Кто ее привел?
— Молчи, молчи! — шептала бабушка. — Она поможет тебе, она знает средство от лихорадки… Ну, мона[5] Изабелла, пройдите к больной..?
Мона Изабелла, старая знахарка, умевшая лечить заговорами, избавляла от «порчи» и беззастенчиво обманывала суеверных людей.
Она нагнулась к больной, уставившись на нее своим единственным глазом. Больная покорно протянула ей тонкую, прозрачную руку.
Леонардо, забившись за шкаф, видел в щель страшную старуху и следил за малейшим ее движением.
Колдунья зашамкала беззубым ртом:
— Ой, трудно выгнать болезнь, трудно одолеть порчу…
Она поникла головой и несколько минут размышляла.
И опять монотонным шелестом зазвучали слова:
— Под камнем у колодца, что на дворе у мессэра Алонзо, кожевника, живет большая черная жаба. Когда пробьет полночь… — Старуха наклонилась к самому уху бабушки и зашептала так тихо, что Леонардо не мог разобрать почти ни одного слова.
И, слушая этот шепот, бабушка повторяла беззвучно молитву, а у мамы Альбьеры лицо сделалось белым, как наволочка на ее подушке. У Леонардо защемило сердце, а по телу побежали мурашки.
После ухода моны Изабеллы больной стало хуже. Ночью бабушка со слезами на глазах принесла ей что-то завернутое в тряпку и положила на грудь. Леонардо догадался, что это печень большой черной жабы кожевника мессэра Алонзо. Больной стало еще хуже…
В одно утро Леонардо не пошел в школу: маме Альбьере стало так плохо, что его послали за духовником, и из собора Сан-Джованни пришел падре ее исповедать.
После исповеди все стали подходить и прощаться с больной: отец, бабушка и он, Леонардо. В комнате пахло ладаном и воском. У висевшего на стене распятия зажгли толстую свечу. Леонардо душили слезы, и он выбежал из комнаты…
— Отошла… отошла… О, пречистая дева! — раздался вдруг скорбный крик бабушки, и она, шатаясь, появилась па пороге спальни. — И к чему живу я, никому не нужная старуха, и к чему, господи, идут к тебе такие молодые, счастливые! Боже, боже, ты один ведаешь, что творишь!
Леонардо заплакал беззвучно, прижавшись к ее темной, морщинистой руке…
Не стало Альбьеры, и все пошло не так в доме нотариуса. Бабушка все время уныло и мрачно повторяла какую-то похоронную молитву и говорила, что скоро и ее черед: недаром собака воет по ночам во дворе. Мессэр Пьеро не мог видеть мрачную старческую фигуру матери, вечно перебирающей темные четки. Он сразу постарел на десять лет и стал все реже и реже бывать дома в свободное время.
Раз он сказал матери сквозь зубы, глядя в окно:
— Так жить нельзя! Ничего не поделаешь, надо жениться.
Эти слова заставили бабушку от страха уронить на пол тяжелое шитье.
— Доброе дело, — сказала она через минуту равнодушно и потом спросила, как будто дело шло о покупке нового плаща: — Есть кто на примете? Молодая? Красивая? Доброго нрава? Из хорошей семьи? С приданым?
И, когда нотариус ответил на все вопросы утвердительно, она равнодушно сказала, принимаясь за иголку:
— Женись, пожалуй… Кто такая?
— Франческа Ланфердини.
— А!
Ее тусклые глаза, на минуту оживившиеся, снова потухли. Для нее ведь не было ни настоящего, ни будущего: она вся принадлежала прошлому. Не все ли равно, Франческу ей назовет сын или Марию: ведь они не могут занять в ее сердце место, которое когда-то она отдала простодушной бедной девочке Альбьере.
Леонардо со страхом ждал прихода в дом новой хозяйки и матери. Это совпало с переездом нотариуса во Флоренцию.
Настал день, в который Франческа Ланфердини явилась хозяйкой в дом мессэра Пьеро да Винчи. В своем белом подвенечном наряде, с ясным взглядом больших детских глаз, черных, как спелые вишни, с веселой, простодушной улыбкой, она казалась совсем ребенком. Ей едва минуло пятнадцать лет, и она была ниже ростом, чем ее пасынок.
Франческа застенчиво улыбнулась Леонардо, и эта улыбка напомнила ему кроткую улыбку мадонны на статуях и картинах флорентийских мастеров. И Леонардо дружески улыбнулся этой девочке-мачехе. Точно какая-то тяжесть сразу спала с его сердца. Неужели он забыл маму Альбьеру? Нет, он помнил ее, но почему он должен встречать враждебно эту доверчивую девочку, выбранную отцом ему в подруги-матери? Он заметил, что и лицо бабушки прояснилось. Наконец-то и у нее есть опять помощница в хозяйстве, и Пьеро не одинок, и дом наполнится веселым смехом и звонкими песнями — молодая-то, что пташка, поет и смеется…
Франческа полюбилась в доме нотариуса решительно всем, даже старому коту Пеппо, любимцу покойной Альбьеры.
Через два-три дня она чувствовала себя в доме нотариуса, как в своем родном доме. Пасынок ей понравился, только удивлял ее своею серьезностью, и она всячески старалась подбить его на беготню по саду взапуски, на игру в прятки, на давно забытые им шалости, и он старался как умел угодить этой милой девочке, принесшей в унылый дом давно забытое веселье. Иногда ей было досадно, что он выше нее ростом, и с лукавой улыбкой она просила:
— Слушай, сынок, давай мериться, кто из нас выше.
— Хорошо, только вы не становитесь на цыпочки, — смеялся Леонардо, — ведь правда, бабушка, мама становится на цыпочки?
Франческа смеялась:
— Его не обманешь! Нет, не обманешь; он и мысли-то все читает!
Недолги были сборы во Флоренцию. И бабушка и мама Франческа укладывались весело, приговаривая:
— Недалеко и ехать…
— К тому же в свой дом. У Пьеро свой дом рядом с Баптистерием[6]. Удобно, Франческа: как раз тут же, под боком, и крестят, и венчают, и служат панихиды по умершим, а мне скоро придется об этом подумать — ведь восемь десятков прожито на свете… И, если у тебя с Пьеро родится еще девочка или мальчик, недалеко носить крестить…
— А сколько лавок там, матушка! Как весело бывает на улицах в праздники! И садик у нас при доме, и всякие цветы… Как можно хорошо устроиться!
— Школа, говорят, тоже близко для внучка, я уже справлялась… Пьеро выгодно купил этот дом, когда хорошо заработал на одном судебном процессе. Ведь если бы не он, от одной сироты разбойники дяди оттянули бы большое наследство… С этого процесса Пьеро и стал большим человеком. Ему уже не к лицу быть захолустным нотариусом.
— Какие там дома! И сколько статуй! На каждом шагу на тебя смотрят изваяния. Я знаю, это тебе понравится, Леонардо. Сколько там художников, какие картины!
Эти слова мамы Франчески разожгли любопытство Леонардо. Ему было все же жаль сада при домике в Винчи, веселой пляски на лужайке и соседки Бианки, но что же делать, что делать…
Леонардо чувствовал себя очень хорошо, подъезжая к Флоренции. С высот Фьезоле[7] жадно смотрел он на чудный город. В чистой, безоблачной синеве тонул купол собора Санта-Мария дель Фьоре. Причудливо вырисовывался холм Сан-Миньято. Как в панораме, мелькали бесчисленные дома, дворцы, монастыри, башни и колокольни. На зданиях ослепительным перламутровым блеском сияли прекрасные выпуклые изображения из глазурованной терракоты[8]. Из ниш смотрели лики мраморных мадонн. Леонардо не мог оторвать восхищенных глаз от красот этого великолепного города.
Здесь все для него было ново и удивительно. Пышным, нарядным казался и дом отца после скромного прежнего, а нотариус, обходя большие комнаты этого дома, все записывал, что надо купить для обстановки, соответствующей его положению состоятельного гражданина. И Леонардо часто слышал, как отец повторяет свою любимую поговорку: «Кто ничего не имеет, тот и сам ничто!»
Флоренция — чудо из чудес.
Проходя с отцом по широкому Старому мосту — Понте Веккио — через Арно, он с изумлением смотрел на длинный ряд лавок золотых дел мастеров. В руках ювелиров каждая безделушка казалась верхом совершенства. Так же удивляли его и мастерские столяров, резчиков и кузнецов: везде он угадывал смутно, инстинктом точность рисунка, разнообразие форм, богатство воображения.
Действительно, Флоренция в то время была средоточием искусства, поражавшего с первого взгляда, была центром умственной жизни Италии, раздираемой на части вечными смутами и войнами. Во всем мире только Италия сберегла великое наследие античного искусства. Интерес к искусству был не только у аристократа, но и у рядового горожанина. И флорентийцы шли впереди других итальянских государств в признании высокого значения искусства. Покровителем этого направления во Флоренции был знаменитый банкир Козимо Медичи Старший. Этот просвещенный правитель, при котором протекало детство Леонардо, ссужавший деньгами иноземных королей, собирал вокруг себя людей науки и искусства, не жалея средств для приобретения редких картин, статуй, древних рукописей. Щедрый меценат, он помогал поэтам, художникам и ученым, оказывал им гостеприимство на своей прекрасной вилле Кареджи, особенно художникам и поэтам, прославлявшим его имя. Его же заботами при флорентийском монастыре Сан-Марко по завещанию друга Медичи, Никколо Никколи, возникла богатейшая библиотека, первая публичная библиотека в Италии.
Росла и страсть к собиранию произведений древнего искусства. Повсюду в Италии производились раскопки, и моду вошли греческие учителя и изучение классической древности. Некоторые богачи разорялись на покупке античных статуй, древних рукописей, как разорился Никколо Никколи, собравший знаменитую библиотеку Сан-Марко.
Цветущий город казался мальчику, приехавшему из тихого городка, волшебным. У самого дома отца действительно стоял так называемый Баптистерий.
Показывая Леонардо это замечательное сооружение, отец сказал с гордостью, как следовало говорить каждому флорентийцу:
— Смотри, мальчик, ведь это храм, по котором тосковал, когда был в изгнании, наш великий поэт Данте. Кто из прославленных художников не украшал его в разное время, и сколько их еще потрудится над его украшением! Вон замечательные бронзовые двери работы великого скульптора Лоренцо Гиберти!
И, держа за руку сына, нотариус показал ему знаменитые двери с барельефами — целыми картинами на библейские сюжеты, объясняя с восторгом:
— Смотри, какая работа! Высокий рельеф чередуется с рельефом тончайшим, как паутина, который стелется легким налетом, незаметно сливаясь с фоном…
Здесь, во Флоренции, отливалась бронза и создавались рельефные фигуры задумчивых евангелистов, пророков, сивилл[9], библейские сцены в рамках прихотливых гирлянд из плюща; здесь происходили беседы художников; сюда привозили мраморные античные статуи, отрытые в глубине земли, изуродованные тела которых старались с таким упорством восстановить художники. И сына нотариуса, любознательного Леонардо, тянула мечта найти где-нибудь на пустыре если не голову, то хотя бы кисть руки античного бога или богини, чтимых в древности…
Как странно, что люди, которые собираются по церквам молиться христианскому богу, с таким благоговением ищут старых языческих богов!
Этого было не понять Леонардо. Он видел вокруг себя странные противоречия и спрашивал у мачехи:
— Скажи, да разве у нас тоже много богов, как было прежде здесь и в Риме, у язычников?
Она смотрела на него с ужасом, а бабушка, слыша это, отрывалась от своего рукоделия и строго говорила:
— Смотри, Леонардо, чтоб тебя не услышал отец или какой монах, проходя мимо! Что выдумал? Много богов! Мы верим и молимся только одной троице.
— А святой Доминик? А святой Николай, а Иероним, Антоний. Цецилия и мадонна, бабушка?
— Это святые и пресвятые и пречистая дева Мария, матерь бога.
Леонардо замолкал. Он хотел хорошенько это обдумать.
Противоречия его смущали. Вся жизнь казалась ему сплошным противоречием, как и эти верования, и сами боги, и святые. Говорили «не убий» — и благословляли крестом войну. Говорили, что мученики погибли потому, что верили в единого бога, а он оказался троицей и имел еще святых, которым тоже молились христиане. А потом эти старые боги, которых извлекали из развалин с таким восторгом и благоговением…
Все, все кругом — противоречие.
Почему бабушка надела ему на шею маленькую ручку из коралла, сжатую в кулак, с выставленными двумя пальцами — указательным и мизинцем — и делает это движение сама рукою, когда боится чьего-либо «дурного глаза»? И что такое этот «дурной глаз»? Что такое значит — сглазить? И почему во Флоренции считают, что надо начинать дело в субботу, если хочешь успеха? Чем суббота лучше других дней? И почему, когда строят какой-нибудь дом, то зарывают в землю что-нибудь золотое или серебряное?
Никто до сих пор не объяснил этого Леонардо…
Леонардо рос среди любящей его семьи, в сущности, одиноким. Ему одному приходилось разбираться в возникающих постоянно вопросах об окружающей жизни и в загадках природы, которая его привлекала с тех пор, как он стал себя помнить. И, однако, жизнь в городе с каждым днем все больше и больше нравилась ему.
Флоренция была необыкновенным городом, полным чудес, как казалось Леонардо. Он не мог равнодушно проходить по ее улицам, не останавливаясь поминутно перед изваяниями, барельефами и фресками знаменитых мастеров, и долго созерцал их с благоговением. Все окружающее развивало в мальчике любовь к прекрасному.
Во Флоренции улица была художественным музеем; улица учила любить и познавать искусство.
Флоренция представляла собой обширный питомник, в котором вся Европа черпала зодчих, скульпторов, живописцев, ювелиров. Флорентийских мастеров приглашал к себе и глава католической церкви, папа, и великий князь московский, и турецкий султан. Все это развивало в самих художниках чувство собственного достоинства и законную гордость.
Каждый флорентийский подросток при встрече с известными художниками издали снимал шапку; говорил о них с гордостью и восторгом.
Не мудрено, что и в Леонардо с каждым днем росло и крепло здесь восторженное отношение к красоте и искусству. Он много рисовал втихомолку, рисовал все, что видел. В особенности занимало его внимание движение — человека, собаки, лошадей, разных животных, как занимало и вообще наблюдение над природой.
Он рос, вытягивался, становился более задумчивым и молчаливым, и часто веселая мама Франческа не понимала его пристального и в то же время отсутствующего взгляда — этот взгляд был для нее загадкой. Странный мальчик, на что он смотрит, что видит? И она говорила, не то журя, не то восхищаясь пасынком:
— Ты, Леонардо, учишься точно мимоходом, но учитель не жалуется на тебя. Если бы ты учился более прилежно, ты стал бы одним из самых уважаемых синьоров в городе, право. Из тебя вышел бы знаменитый учитель или нотариус, и ты бы стал очень богатым.
Знаменитый нотариус или учитель, к которому трудно попасть в учение, — это была высшая ступень желаний синьоры Альбьеры, а потом и новой его матери — синьоры Франчески.
В то время во Флоренции жил знаменитый математик, астроном, врач и философ Тосканелли. Это имя хорошо знал каждый уличный мальчишка. Не раз, проходя мимо дома ученого, Леонардо с завистью поглядывал на окна и дверь, за которыми, по его мнению, было святилище науки. В окно ему иной раз удавалось увидеть великого ученого у рабочего стола, заставленного разными химическими приборами: ретортами, колбами, ступами, перегонными аппаратами, — видел полки с длинными рядами рукописных книг.
Здесь, в тишине строгого кабинета, были определены широта и долгота Флоренции, была начертана карта, благодаря которой сделалось возможным путешествие Колумба и открытие Америки.
Нередко Леонардо встречал на улице знаменитого ученого в старомодном черном плаще, окруженного преданными ему учениками. Длинные седые волосы окаймляли худое лицо с глубоким, задумчивым взглядом, вся фигура дышала спокойным величием, и мальчик чувствовал к этому старику почтительный страх. Его тянуло к ученому. С каждым днем ему все больше хотелось попасть в число учеников, и он по целым часам простаивал у дома Тосканелли. Наконец ученый заметил мальчика.
— Кто это? — спросил Тосканелли у одного из своих учеников. — Он сидит на ступенях у моего дома, точно чего-то дожидается.
Леонардо в это время, сидя на каменных ступенях, чертил на земле геометрические фигуры и делал какие-то вычисления.
— Что ты здесь делаешь у моего дома каждый день и зачем следишь за мною?
Леонардо вспыхнул:
— Я хочу учиться у вас математике!
Тон был решительный.
Это короткое заявление понравилось ученому. Он улыбнулся.
— Который тебе год, маленький Архимед? — спросил он насмешливо, смерив его взглядом с головы до ног.
— Скоро четырнадцать, синьор, и я… я очень люблю науку.
— Ну что ж, можно любить науку и в тринадцать лет.
И, слегка прищурившись, Тосканелли сказал шутливо:
— Отныне мой дом всегда открыт для моего нового ученого друга.
Глаза Леонардо весело заблестели. Он понял добродушную насмешку ученого и раскланялся с утонченною учтивостью взрослого:
— Я буду весьма признателен синьору маэстро.
Тосканелли так же с улыбкой кивнул головою и поднялся на лестницу, ведущую в его таинственное жилище.
С этого дня сын нотариуса сделался учеником знаменитого математика. Мало-помалу Тосканелли серьезно заинтересовался мальчиком, закидывавшим его самыми разнообразными вопросами и принимавшим горячее участие в научных беседах и опытах.
И учение у Тосканелли наложило глубокую печать на весь склад души Леонардо.
Леонардо как-то рассказал учителю про свою жизнь, про маму Альбьеру и новую женитьбу отца. Тосканелли несколько минут молча ходил по кабинету, задумчиво разглаживая длинную седую бороду.
— Да, — проговорил он грустно и торжественно, — люди умирают, родятся, любят, изменяют, дерутся и горюют… И все это скоропреходяще… А там…
Он взял мальчика за руку и подвел к окну. На темном небе горели яркие звезды.
— Там тысячи миров, — заговорил ученый каким-то новым, проникновенным голосом, — там тысячи миров, друг мой! На каждой из этих далеких звезд, быть может, копошатся миллионы таких существ, как мы, и даже более совершенных… Они тоже страдают, радуются, родятся и умирают. И, когда погибнут эти миры, явятся новые, и будут они сиять так же, как эти звезды в необъятном просторе Вселенной.
Леонардо с новым чувством восхищения смотрел на учителя.
— Вселенная… — прошептал он и со страхом закрыл глаза.
Ему показалось, что он стоит на краю бездны, бесконечной, страшной и прекрасной, наполненной огненными мирами, несущимися с неимоверной быстротой, точно золотые волшебные мячики.
— Вселенная… — повторил он с восторгом.
Время шло. Нотариус приглядывался к сыну и все больше и больше задумывался, очевидно что-то решая и взвешивая. Положительно у мальчика не было никакого интереса к профессии своего отца, профессии, доставившей мессэру Пьеро да Винчи и материальные блага и почет. Он никогда не интересовался, о чем отец говорит с приходящими клиентами, не интересовался ни судебными процессами, ни толкованием законов. Его тянуло к этому странному отшельнику, ученому Тосканелли, который жил замкнуто в своем гнезде, куда был открыт доступ только немногим, таким же, как и сам Тосканелли, людям, постигшим тайны науки. Они составляли обособленный кружок, и о них во Флоренции среди особенно благочестивых людей говорили нехорошо: в своих колбах они добывают золото, и, наверно, тут не обходится без помощи нечистой силы. В этом кружке два таких таинственных человека: Бенедетто дель Абако[10] и Карло Мармокки[11]. Доведет ли это до добра Леонардо? Как посмотрят на то, что сын нотариуса обучается тайным наукам у этих людей, не очень-то усердно заботящихся о мнении католической церкви? Среди людей, бывавших у Тосканелли, как было известно мессэру Пьеро, разве один только грек Аргиропулос[12] своими занятиями античной литературой и языками снискал себе во Флоренции общее уважение.
Погруженный в эти беспокойные думы, мессэр Пьеро да Винчи не подозревал, что по ученым трудам Тосканелли, опасным в глазах верных католиков, учится Кристофор Колумб, слава о котором потом будет греметь в веках.
Он мрачно думал о судьбе единственного сына. Мальчик способный, нет слов, но стыдно, если при его способностях он не оправдает любимой поговорки нотариуса и не станет одним из состоятельных граждан Флоренции. У мальчика и память острая для наук, и голос для пения, и на лютне подберет любую песенку. Да и рисует он отменно: нет предмета, который бы он не изобразил в минуту — набросает углем или черным мелом что хочешь; даже и портретах у него верное сходство, а если захочет посмеяться, нарисует и схоже и смешно, даром что левша. И он подумал со вздохом:
«Уж лучше ему быть художником, если не хочет наследовать от отца его занятие… А художники у нас во Флоренции в славе. Вон Вероккио, мой приятель, — имя его гремит. Художник может попасть в придворные даже к самому святейшему отцу-папе… Что, если поговорить о мальчике с Вероккио? Леонардо — при дворе. Что ж, он красив и ловок, будет украшением любого двора и прославит отца… Но надо поговорить с мальчиком».
И, открыв дверь кабинета, громко позвал:
— Леонардо! Где ты там?
Из сада ему отозвался голос сына:
— Я здесь, батюшка…
— Иди ко мне. Мне надо поговорить с тобой. Да скорее.
Леонардо явился, неся в руках какое-то растение, сок которого ему хотелось исследовать. О нем говорил вчера Тосканелли.
— Слушай, Леонардо, — начал мессэр Пьеро решительно, — тебе нужно выбрать занятие. Что ты скажешь, если я тебя отдам в ученики к достославному маэстро Вероккио?
К изумлению мессэра Пьеро, сын его нисколько не удивился.
— Это будет очень хорошо, батюшка.
И все. Он точно ждал, что отец именно так решит его участь.
— Ну и ладно. Я поговорю с маэстро о тебе.
Мессэр Пьеро позвал Франческу:
— Дай-ка мне мое новое платье, дорогая.
Франческа, не расспрашивая, послушно принесла мужу новое платье, расправив чуть смятый кружевной воротник, красиво лежащий на черном бархате камзола, и его прекрасный плащ, только что сделанный к свадьбе.
Вскоре нотариус широко шагал к дому своего друга, знаменитого художника Андреа ди Микеле ди Франческо Чьонэ, по прозвищу Вероккио.
Подходя к дому художника, мессэр Пьеро услышал издали многоголосый шум. Но это не был гармоничный хор: молодые голоса звучали возбужденно; в их реве тонул бешеный окрик, в котором мессэр Пьеро все же узнал голос своего приятеля Вероккио:
— Да замолчите же, болваны, я вам говорю! Пусть скажет он сам, как было дело!
И, когда все смолкло, послышался слабый, прерывистый голос:
— Как я мог стерпеть, когда оскорбляют моего учителя!
И в ответ басистый, полнозвучный хохот Вероккио, знакомый хохот, который, как говорил сам мессэр Пьеро, может поднять мертвого из могилы:
— Ну и ходи теперь, Лоренцо, с подбитым глазом за честь своего учителя!
Очевидно, Вероккио заметил в окно подходившего к его дому приятеля прежде, чем тот взялся за молоток у входной двери, чтобы стуком известить о своем приходе, и позвал:
— Входи, входи, дорогой друг, дверь открыта! Разве с моими разбойниками может быть какой-нибудь порядок? Для них нет никаких запоров!
Мессэр Пьеро вошел и, протискавшись сквозь «хаос», как называл художник свое помещение, загроможденное атрибутами мастерской, остановился, не зная, куда положить свою шляпу и плащ, и боясь запачкаться краской. Это, впрочем, была обычная обстановка художников, и Вероккио, как и другие, сочетал в своем доме и в своем лице три профессии: ювелира, живописца и скульптора.
С вершины подмостков он закричал гостю:
— Вон там, на столе, чисто. Туда я кладу рисунки. Положи туда и свою шляпу и плащ. Я сейчас отведу тебя и чистое отделение, как мы называем мою спальню. А здесь — краски, глина, гипс, угли, карандаши, кисти и… пыль, много пыли. Одним словом, все сокровища ремесла художника. А в придачу — разбойники, которым тоже несть числа и которые чуть не проламывают себе голову во славу своего учителя!
Слезая с подмостков, Вероккио продолжал весело болтать:
— Не угодно ли, полюбуйся на этого проходимца Лоренцо Креди. Он подрался с учеником Гирландайо из-за того, что тот смел заявить, что я не стою мизинца его учителя! Смотри, в самом чуть душа держится, а лезет драться с дюжим болваном на голову выше его!
Маленький, щуплый Лоренцо Креди сконфуженно прятал от гостя лицо с подбитым глазом и тихо ворчал:
— Вон, говорят, лет десять назад здесь один ученик убил подмастерья какого-то художника за то, что тот поносил его учителя.
Соскочив на пол, Вероккио широко открыл дверь в соседнюю комнату, прибранную не только аккуратно, но даже с претензией на уют, где рядом с огромной кроватью под балдахином, покрытой парчовым одеялом, на изящном столике с резными золочеными ножками в виде грифов[13] в красивой вазе стоял букет цветов.
— Милости просим, друг. Побеседуем. Мальчишки всегда заботятся о том, чтобы у меня были свежие цветы. Они, мои сорванцы, проявляют в этом свою любовь ко мне, хотя служат, в общем, прескверно. Эй, чья там сегодня очередь? Подметите мастерскую да принесите нам с гостем хорошенькую бутылочку фалернского! Милости просим, мессэр Пьеро, заходи в мое пристанище, побеседуем… Стой, стой, бесстыдник Лоренцо, да у тебя из башмаков торчат пальцы! Сходишь к сапожнику и, если нельзя починить, возьмешь у меня денег и купишь новые!.. Милости просим, друг мой мессэр Пьеро, я рад, рад…
За стаканчиком душистого фалернского вина между приятелями полилась дружеская нескончаемая беседа. Говорили о трудности жизни и о доходах, разбирали по косточкам заказчиков и клиентов, говорили о последних тяжбах, о заказах на картины и статуи Вероккио, о новых украшениях церквей, о налогах и о роскоши, в которой живут Медичи на своей вилле Кареджи. Описывая эту роскошь, художник мимоходом, вскользь коснулся того, что флорентийские бедняки жалуются, что они умирают с голоду, в то время как правители республики утопают в золоте. Но гость осторожно перевел разговор на повышение цен на рынках и на то, что город собирается украсить Палаццо Веккио — дворец Синьории[14], и вдруг стал развертывать трубку с рисунками Леонардо:
— Вот, друг мой, я к тебе по делу…
— Что такое?
— Наследник у меня, и я пришел узнать твое просвещенное мнение о нем. Рисует, много рисует, а к моему делу у него нет никакого прилежания. Послушен, поперек слова не скажет, тихоня, мухи не обидит, а душою лежит к науке да к рисованию. Наука — это, я так мыслю, дело пустое, с нею как раз попадешь в еретики, а вот быть художником во Флоренции почетно. Посмотри, пожалуйста, рисунки Леонардо и, ежели найдешь, что он способен для твоего цеха, возьми в ученики, не раскаешься: с моим сынишкой не наживешь беды — от него никакого озорства, а я накажу ему, чтобы почитал тебя, как родного отца.
Вероккио с интересом погрузился в разглядывание рисунков, и они ему очень понравились. Не у многих из своих учеников он видел что-либо подобное. У мальчика смелый штрих, уверенность и замечательное умение наблюдать природу. Редко кто даже из взрослых может с такою правдою изобразить лошадь в разнообразии поз и в движении.
— Конечно, дружище, я беру твоего мальчика. Приводи его ко мне, и чем скорее, тем лучше. Будь спокоен — обижен у меня не будет, но и лениться не позволю, и от озорства уберегу. У меня не сделается пьяницей.
— Знаю, знаю, друг…
— Вот и выпьем еще по стаканчику в честь помолвки твоего Леонардо с моей боттегой[15].
Выпили еще по стаканчику за помолвку Леонардо с искусством Вероккио. Мессэр Пьеро верил другу, как самому себе, о чем прямо ему заявил, но все же заговорил об условиях и подписал контракт на обучение, по которому он должен был получать известную сумму — ведь ученик художника до некоторой степени и его слуга.
Вероккио занимал почетное место среди флорентийских художников. Начав, как и многие люди его профессии, с искусства ювелира[16], он постепенно сменил ее на профессию живописца и скульптора, но имел тяготение к последней и стал более ваятелем, чем живописцем. Это тяготение сказалось и на его картинах. Фигуры на них как бы вылиты из бронзы: они написаны с большою точностью; видно, что внимание художника особенно обращено на анатомические подробности. Впоследствии бронзовая конная статуя предводителя венецианского войска Бартоломео Коллеони, украсившая площадь в Венеции, покрыла имя Вероккио неувядаемой славой.
Во Флоренции к нему относились с большим уважением, как к учителю. Всем были известны его честность, ого трогательное, почти отеческое отношение к ученикам. Пользуясь их мелкими услугами в мастерской, что было тогда в обычае среди художников, он никогда их не переутомлял, журил, как своих детей, радовался их успехам, горевал об их печалях, заботился об их одежде. В свободное время Вероккио любил шутить с учениками, и в эти часы его мастерская оглашалась молодым, веселым смехом, но в часы работы художник был строг и требователен.
Вероккио был новатором. Он указывал ученикам, что мало одного добросовестного труда и способностей, чтобы стать хорошим художником, что надо еще нечто другое — изучить правду жизни, природу. Так, изображая человека без знания анатомии, трудно найти верные пропорции его тела. По этой части Вероккио был образованнее многих из своих современников.
— Нарисуй скелет, — убежденно гремел в мастерской его голос, — покрой его мускулами и жилами и тогда только облекай кожей.
Следуя жизненной правде, Вероккио создал своего удивительного по верности природе Иоанна Крестителя. Особенно поражает в этой картине рука пророка, с ее жилами и сухожилиями, так ясно видными сквозь кожу. Это действительно рука сурового отшельника, проводящего в пустыне целые месяцы, иссохшая, загрубелая от тяжелого труда.
«Ведь из этого источника, — говорил о Вероккио современный ему поэт Уголино Верино, — многие живописцы почерпнули все свое умение. Почти все, чья слава теперь гремит, были обучены в школе Вероккио».
В мастерской знаменитого художника время для Леонардо летело с неимоверной быстротой. Он не жалел о том, что покинул уютный дом. Он внимал наставлениям учителя, вбирал их жадно и, естественно, старался проверить их на своей работе. Стопки рисунков его росли, росла и запись правил для живописца. Среди товарищей он чувствовал себя как нельзя лучше и не отлынивал от общей работы: хождения в лавки за покупками, растирания красок и уборки мастерской.
Прощаясь с мачехой, он утешал ее покровительственным тоном:
— Тебе вовсе не о чем горевать, мама Франческа. Ты должна понять, что есть нечто, что дороже нам родного дома, чему мы должны учиться, то, к чему нас тянет… А потом, разве у меня не будет отпусков? Я ни одного не пропущу и буду тебе рассказывать по порядку о моей жизни у Вероккио.
Бабушка молча грустным взглядом проводила внука; она чувствовала, что ей уже недолго осталось видеть близких сердцу.
В мастерской Вероккио было много даровитых учеников, которые нравились Леонардо, но больше других его привлекали Лоренцо ди Креди и Пьетро Ваннучи, прозванный впоследствии Перуджино, по имени его родного города Перуджи. Пьетро был старше Леонардо и раньше многих из учеников поступил в мастерскую Вероккио; он держался уверенно и казался знающим, серьезным. Лоренцо Креди был полною ему противоположностью: маленький, слабый и часто хворал. Когда зимою Вероккио посылал Креди в лавку за лаком и краской и мальчик уныло смотрел в окно, за которым свистел ветер, Леонардо охотно исполнял за Креди поручение. Он поправлял рисунки Креди, ухаживал за ним, когда тот был болен, и не раз приводил к его постели знаменитого Тосканелли, знавшего толк во врачевании. Как самая заботливая мать, утешал он Лоренцо в его горестях, и Креди платил ему восторженною привязанностью, во всем стараясь подражать Леонардо — в движениях, говоре, манерах, мимике, только писать не научился левой рукой.
— Креди! — кричал кто-нибудь из товарищей, — а ведь ты не так надел свою шапочку, как Леонардо, — подвинь ее влево!
И Креди, краснея до корней волос, подвигал свою шапочку. А те не унимались:
— На палец больше!
— А теперь на полпальца меньше!
— Не так, не так!
— Креди! — кричал другой товарищ. — Да ты сошел с ума! Сидеть спокойно и тереть краски, когда Леонардо лежит на улице возле лавки мясника с проломленной головою… Он умирает, Леонардо, и я прибежал за тобою…
Креди смертельно бледнеет и опрометью бросается на улицу, сталкиваясь в дверях с учителем.
— Куда ты! — гневно кричит Вероккио. — Весь перепачканный краской несешься из мастерской так, что чуть не сбил меня с ног!
Ученики хохочут:
— Да он, маэстро, видел во сне, что Леонардо убили на улице…
В другой раз кто-то из учеников пустил слух, что по предсказанию колдуньи Леонардо должен будет умереть, если его лучший друг не согласится пожертвовать для него своею правой рукой, и, обступив Креди, товарищи спрашивали наперебой:
— А ну-ка, Креди, скажи, дашь ли ты отрубить себе или сжечь свою правую руку, чтобы спасти жизнь Леонардо?
И опять Креди поверил и, смертельно побледнев, сказал шепотом, прерывающимся от волнения:
— Да разве я могу не дать?
Иные отношения были у Леонардо с Ваннучи. Сильный физически, Пьетро не нуждался в его защите, когда дрался на кулачках или ссорился с товарищами, но в рисунке Леонардо был гораздо сильнее, хоть летами и моложе. Нередко он подходил к Пьетро и поправлял его рисунки, говоря уверенно и с некоторым огорчением:
— Друг мой, ведь здесь надо усилить тени, а здесь дать побольше света! У тебя рисунок бледен и в один тон… С какой стороны у тебя свет?
Ваннучи смотрел, соглашался и исправлял рисунок.
Очень интересовался Леонардо талантливым юношей Ллессандро Филипепи, прозванным впоследствии Сандро Боттичелли, появлявшимся часто в мастерской Вероккио. В сущности, он был учеником фра Филиппо Липпи[17], но он часто приходил в мастерскую Вероккио, увлеченный его замечательными работами, и черпал у него много нового для своего искусства. Боттичелли был на восемь лет старше Леонардо, и его сильная рука смело, уверенно работала кистью. Прозвище «Боттичелли» казалось насмешкой при взгляде на него: «боттичелло» — по-итальянски значило «бочонок»; это прозвище носил его брат Джованни, и оно по традиции перешло к Сандро. Уже в то время Боттичелли увлекался могучей поэзией Данте, уже тогда в его душе жили образы, напоминавшие образы дантовского «Рая» и «Ада», и он пробовал набросать их на бумаге.
Впоследствии Боттичелли осуществил мечту ранней юности и создал рисунки ко всем трем частям дантовскои «Божественной комедии» — всего более девяноста рисунков.
Одним своим видом Боттичелли останавливал на себе внимание: молчаливый, вечно погруженный в созерцание каких-то невидимых другими красот и образов, он и в Леонардо вызвал глубокий интерес. В нем было что-то, что хотелось разгадать впечатлительному подростку. Ведь и сам Леонардо часто погружался в глубокие думы, которые не могли разогнать ни веселые шутки окружающей молодежи, ни приглашение на праздник. Он бывал рассеян даже в разговоре с учителем. Чаще это случалось после посещения дома Тосканелли. Замкнутость и перемена настроения у Леонардо не ускользнули от Вероккио; он замечал отсутствующее выражение его лица после таинственных исчезновений из мастерской, а ученики и соседи не скрывали, что Леонардо посещает дом философа.
Раз он спросил Леонардо:
— О чем грезишь наяву?
Леонардо вздрогнул, вскинул на учителя ясные синие глаза и просто, спокойно отвечал:
— О соединении искусства живописца и ваятеля с наукой, о познании природы.
Вероккио улыбнулся. Этакий еще мальчик, а говорит серьезно, строго, как мудрый старец.
— Ты думаешь об анатомии, которая дает правильное понятие о строении человека и животных? Тебе, пожалуй, еще рановато начать рассекать трупы, но ты, конечно, займешься со мною этим впоследствии.
Леонардо покачал головой:
— Нет, не об этом, маэстро, хотя, конечно, мне необходимо будет изучить анатомию. Я говорю о том, что художнику необходима наука не только чтобы постигать строение тела человека и животных, но вообще…
Он искал слов; он еще не чувствовал себя таким сильным, чтобы ясно выразить свои мысли, сделать выводы из бесед там, в кружке ученых.
— Я… я думаю о науке в ее разнообразии… что искусство без науки — как тело без души… что математика в большом… в большом объеме нужна для познания законов перспективы, светотени и игры красок… что оптика и механика нужны для того же, иначе… иначе мы будем ходить как слепые, в темноте… и что познание этих наук требует особых, долгих и внимательных опытов…
Вероккио смотрел на ученика с молчаливым изумлением. Он говорил таким языком, этот юноша, каким не говорил с ним ни один из его более зрелых питомцев. Он не знал, что ему ответить. Ведь сюда, в мастерскую, приходило их много, и им довольно было тех навыков, которые они получали от него, а из инструментов — резца, стэки, циркуля, весов, простых приборов для измерения длины в ширины да, пожалуй, хорошей лупы, а из науки — первых уроков математики…
А Леонардо говорит о том, о чем никто из них не мечтал. Ведь большинство из них променяло ремесло ювелира на ремесло-искусство живописца-ваятеля, не чуждаясь, впрочем, и архитектуры, и сам он когда-то сидел с лупой над камнями и резал камень, гордясь тончайшим рисунком… Но этот мальчик хочет проникнуть в тайну мироздания. И вспомнилось Вероккио, как на днях он слышал горячий спор Леонардо со старшим и более опытным Сандро Боттичелли и как Леонардо твердо, не волнуясь, доказывал ему что-то… Нет, это поколение отличается от сверстников его самого, Вероккио. Оно будет неустанно чего-то искать, всегда чувствовать недовольство собою, тогда как Вероккио и его товарищи жили просто, верили в себя и не предавались несбыточным мечтам… Недалеко то время, когда Леонардо будет судить своего учителя, указывать на его недостатки, промахи, исправлять его…
— Познание… глубокое познание законов природы и искусства… — со вздохом шептал Вероккио.
Вероккио все больше и больше привязывался к этому необыкновенному юноше, несмотря на то что только перед ним, сыном нотариуса, он должен был как-то подтягиваться, что только один Леонардо да Винчи взвешивал и проверял каждое слово своего учителя. Гораздо проще были и Боттичелли и Ваннучи, а ведь оба они были значительно старше Леонардо. Когда Вероккио беседовал с учениками об искусстве и ученики выслушивали его наставления как непреложную истину, он ловил внимательный, но испытующий взгляд Леонардо. Леонардо смотрел прямо и открыто в глаза учителю, взвешивал каждую фразу. Он один позволял себе высказывать замечания по поводу недостатков в картинах учителя, но свойственная ему чуткость подсказывала, что это следует говорить учителю только наедине. Так устанавливалась между Вероккио и Леонардо тесная душевная связь. И этот же беспристрастный судья являлся самой терпеливой, нежной сиделкой у постели учителя, когда он заболевал.
В минуту душевной тоски, когда Вероккио что-нибудь не удавалось, Леонардо молча, тихими шагами входил в комнату, куда учитель удалялся от посторонних глаз, и ждал, смотря на учителя, который сидел неподвижно, сжав голову обеими руками. Наконец художник замечал его:
— Это ты, мой Леонардо? Сегодня твой учитель никуда не годится. Здесь, — он указывал на свою голову, — пусто. Я ничего не могу из нее выдавить. А в груди так больно и так холодно! Мне кажется, что я больше ничего не смогу создать. А у тебя все впереди. Что тебя ожидает? Быть может, громкая слава, шумный успех, а главное, главное — спокойное, уверенное творчество… Ты будешь знать, что сделано все так, как надо, как ты задумал… А я… неужели это конец? Мой мозг высох, источник иссяк… В горле так сухо… Налей мне вина…
Леонардо наливал учителю кубок любимого им фалернского вина и начинал говорить тем тихим, проникновенным голосом, который доходил до сердца Вероккио. Он вспоминал, как отец привел его в эту мастерскую и как хорошо встретил его учитель, вспоминал его наставления, такие нужные, важные, дорогие, а потом переходил к тому, сколько дали эти наставления его товарищам и, наконец, какой восторг испытывали ученики, стараясь научиться живописи на работах учителя. А эти работы, эти картины и статуи?
Тихий голос и восторженные слова юноши ласкали усталую душу художника; лицо его прояснялось, и глубокая складка горечи около рта исчезала. Он точно молодел и вновь становился самим собой, этот добрый, ясный, бодрый учитель, друг и наставник молодых дарований. Он чувствовал потребность излить все, что накипело у него на сердце, брал в руки арфу, на которой чудесно играл, и Леонардо наслаждался льющимися из-под его пальцев вдохновенными звуками.
А когда учитель оставлял инструмент, брал его Леонардо и начинал свою робкую импровизацию. Таким образом переливы струн золотой арфы создавали еще один язык, близкий и понятный обоим, и исчезала последняя перегородка, отделявшая внутренний мир учителя от внутреннего мира ученика.
Ученики слушали музыку сначала издали, потом бросали кисти; в щели двери мелькали их лица…
Валломброзские монахи заказали Вероккио для своей обители картину «Крещение господне». Художник горячо принялся за работу. И вот под его кистью явились Христос и Иоанн. Вероккио задумал написать еще двух ангелов, благоговейно созерцающих великое событие. Было в обычае, что ученики и подмастерья помогают мастеру в больших, сложных картинах, выписывая второстепенные фигуры и мелкие детали, смотря по степени подготовленности.
Вероккио стоял в раздумье около неоконченной картины, когда в мастерскую вошел Леонардо. Учитель думал вслух:
— Остался один ангел. Тут надо передать простодушие детей, восторженно взирающих на необыкновенное зрелище, не понимая его важности, и так, чтобы он не был похож на другого.
Голос был усталый. Художник повернулся, услышав скрип двери.
— Это ты, мой Леонардо?
С минуту он раздумывал.
— Поди сюда, ближе. Стань так, чтобы не загораживать свет, чтобы он падал как раз на место, где происходит событие. Смотри. Ты напишешь здесь одного из двух ангелов… Ты доволен, что я поручаю тебе такой труд и что ты будешь участвовать в картине своего учителя?
Леонардо был ошеломлен. Для него это большая честь — значит, учитель находит его почти законченным художником… Но угодит ли он?
И его тихий голос слегка дрожал, когда он ответил, от всего сердца, искренне и радостно:
— Если я смогу… я постараюсь написать, чтобы вы были довольны, дорогой маэстро!
— И так, чтобы этот ангел не был похож на другого, — повторил снова раздумчиво Вероккио. — Принимайся-ка за работу, мой Леонардо.
Этот день Леонардо провел в раздумье. Он был взволнован; он искал в душе нужный ему образ и не спал ночь. Утром взялся за кисть. Великая честь участвовать своим трудом в большой картине большого мастера!..
«Чтобы он не был похож на другого…» — врезались в память Леонардо слова Вероккио.
Но он и не мог бы копировать уже написанного учителем ангела. Этот ангел ему не нравился. Глядя на него, Леонардо чувствовал, что художник устал, что его не захватил образ ребенка, восторженно глядящего на необычайное событие. С полотна на него смотрело детское личико с толстым носиком, приподнятыми бровями, ничего не выражающим взглядом круглых глаз.
И Леонардо начал работу. Ученикам задание Вероккио было еще неизвестно. Первым увидел товарища с кистью у картины Креди. Он сначала удивился, заметив контур ангела, над которым работал Леонардо, а потом пришел в восторг:
— Это он поручил тебе, тебе! О, да какой же ты счастливец!
Креди хотел еще что-то сказать, но, заметив, как спокойно движется рука друга, замолчал и стал изумленно следить за этою рукою. Вот он какой, этот Леонардо, — он пишет фигуры на картине учителя!
На пустом месте, оставленном на полотне, вырастала фигура коленопреклоненного ангела. Его мечтательный и серьезный взгляд, казалось, понимал значение происходящего. Кудрявая головка окружена, точно дымкою, тонким, прозрачным сиянием; одежда лежит красивыми, естественными складками.
Леонардо работал усердно изо дня в день, и Креди изо дня в день приходил любоваться его ангелом. Когда Креди первый увидел оконченную фигуру, он закричал простодушно:
— О пресвятой Себастьян! Да ты, Леонардо, сделал ангела лучше, чем сам учитель!
В эту минуту на лестнице, ведущей в мастерскую, показалась сгорбленная фигура Вероккио. Он был нездоров, переутомлен и, как всегда в такие минуты, мрачен. В это время мир казался ему пустыней, а сам он — затерявшимся в ней ничтожным червяком. Он закричал с отчаянием:
— Что ты сделал, Леонардо?
Юноша смутился:
— Ведь когда я наметил, ваша милость маэстро, вы одобрили позу коленопреклоненного ангела…
— Да не об этом я! А о том, что после твоего ангела я ничего не стою как живописец, что мне надо браться только за резец!
В тот же день Вероккио показывал работу своего любимого ученика Луке делла Роббиа, прославившемуся своими работами в глазурованной терракоте.
Художник заинтересовался Леонардо и захотел быть ему полезным. И решено было, что Леонардо будет пользоваться его советами.
Теперь у юноши не оставалось ни одной минуты свободной. Ему некогда было бегать домой — он то работал под руководством Вероккио, то шел к Луке делла Роббиа, не забывая и научного кружка Тосканелли.
Вероккио часто прихварывал, и Тосканелли, искусный врач, стал лечить его. Врач — друг тела — оказался другом души. Он вел беседы с художником, открывая ему тайны природы и уводя от искусства и обыденной жизни в необъятные просторы Вселенной. Он приводил с собою своих друзей полюбоваться произведениями славного художника, и в мастерской Вероккио, к радости Леонардо, иной раз затевались беседы на широкие философские темы и на темы, интересующие исследователей природы.
Леонардо минуло двадцать лет. Незаметно подошел срок, когда, по договору, он должен был оставить мастерскую Вероккио и получить звание мастера. Но и звание мастера не заставило его покинуть любимого учителя. Он решил остаться с ним еще несколько лет.
В редкие дни, когда Леонардо бывал дома, он испытывал тяжелое чувство одиночества. Мало что связывало его теперь с семьей. Его интересы были здесь чужды… Бабушка умерла; мама Франческа, девочка, когда-то товарищ его игр, сделалась апатичной, отяжелела и превратилась в вялую, сонную, живущую сегодняшним днем женщину, которая интересуется только болтовней, нарядами и лакомствами. Отец рано одряхлел и был недоволен, что сын все еще хочет чему-то учиться, приобретать знания, которые не сулят обогащения. Он ворчал:
— Скоро мне трудно будет ходить по судам и ломать голову над тем, как выручить из беды клиентов обходом законов. А ты все недоволен тем, что знаешь, хоть и nомогаешь в работе над картинами такому прославленному мастеру, как мессэр Вероккио. Ты и сам бы должен открыть свою мастерскую. И к чему тебе возиться с этими учеными, которых многие во Флоренции считают чернокнижниками? Ты попадешь на заметку у святых отцов нашей единой матери католической церкви, вместо того чтобы покоить старость отца и позаботиться о той, кого я дал тебе в матери…
После разговора с отцом, напоминавшим о том, что пора уже начинать свое дело, Леонардо не изменил решения и остался на неопределенное время подмастерьем у Вероккио. Его нисколько не соблазнил пример товарищей, открывавших свои мастерские и принимавших самостоятельные заказы. Он охотно бывал с ними в тавернах на пирушках, когда они праздновали окончание своего учения. Был даже один такой день, когда Леонардо заколебался в своем решении, глядя на Пьетро Ваннучи, явившегося на пирушку, он почувствовал желание стать самостоятельным…
Вероккио охотно принимал участие в празднествах, устраиваемых учениками в честь принятия их в цех. И в этот день он сидел за столом простенького кабачка, излюбленного молодежью — подмастерьями и начинающими художниками, — и толстый хозяин таверны, Томазо, потчевал его своим хиосским вином, уверяя, что оно лучше его любимого фалернского. Но Вероккио не слушал его хвастливых уверений; он был рассеян и, казалось, погружен в неотвязную грустную думу.
Хор учеников, провожая уезжавшего товарища, пел веселую песнь школьников, но Вероккио не подпевал им; голову его, как молотом, гвоздили знакомые слова:
Как вино, я песнь люблю
И латинских граций,
Если ж пью, то и пою
Лучше, чем Гораций!
Облокотясь на стол, Вероккио не притрагивался к своему кубку. Вот они все уходят от него, эти даровитые юноши, составлявшие его семью, в которых он вложил то, что постиг годами опыта и размышлений. Он чувствовал, что уйдет и этот, самый любимый, который написал на его «Крещении» прекрасного коленопреклоненного ангела.
Настроение учителя передавалось и Леонардо. Он тоже был далек от смеха, песен и шуток товарищей. До него долетели фразы из другого угла таверны, хорошо знакомые выражения:
— Ты бы посмотрел на его работу! Какая гармония! Какие постепенные переходы от высокого рельефа к среднему и низкому! Из него выйдет замечательный мастер!
Они говорили о каком-то скульпторе. Потом завели речь о живописи:
— Тут не обойдешься законами ваяния. Здесь не объем и не пропорции, тут необходимо совершенное знание перспективы, умение компоновать, не говоря уж о безупречной правильности рисунка…
Вот они, нужные слова и нужные понятия! Кто дал им, начинающим, возможность с такой уверенностью произносить эти слова? Кто, подобно тому, как искусный ювелир шлифует камни, отшлифовал эти дарования? Тот, кто сейчас здесь сидит, погруженный в грустные мысли, огорченный разлукой?.. Леонардо подводил итоги полученного им от Вероккио: это умение наблюдать природу, учиться у нее, брать ее как образец жизненной правды, умение отойти от усвоенной условной манеры, продиктованной церковью и завладевшей искусством, это живой интерес к изображению пейзажа, правдивого, каким видит его глаз…
Он взглянул внимательно благодарными глазами на учителя.
— Маэстро…
Вероккио вздрогнул. Вот оно, прощание… Ведь уже несколько месяцев, как Леонардо получил звание мастера.
— Я хотел сказать, маэстро, что, если вы разрешите, я останусь у вас еще на несколько лет, чтобы укрепить знания, полученные мною в вашей мастерской…
Мрачное лицо художника просветлело. Он пробормотал чуть слышно, прерывающимся от волнения голосом:
— Да, сын мой, ты ведь хорошо знаешь, как мне будет это приятно…
Он улыбнулся и придвинул кубок к кубку Леонардо. А Леонардо, еще так недавно мечтавший о собственной мастерской, о самостоятельной жизни и свободном творчестве, вдруг почувствовал, как у него отлегло от сердца, и от души чокнулся с учителем:
— Привет вам от вашего благодарного подмастерья, маэстро!
И оба они стали слушать школьников, воспевавших вино, веселье и латинских граций.
Так Леонардо остался у Вероккио подмастерьем, несмотря на то что все его товарищи, закончив учение, устроились самостоятельно, принимая заказы в своих мастерских. Это решение делало счастливым Креди, который еще не кончил учения и не получил права на звание мастера, но и он удивлялся Леонардо и не понимал его.
Леонардо любил ходить по улицам Флоренции, смешиваясь с толпою на рыночной площади, на церковной паперти, на веселых уличных праздниках. Он вынимал украдкой из-за пояса записную книжку и делал наброски, если встречалось интересное лицо, фигура или целая группа.
В народную толпу тянула Леонардо, кроме профессии, также и любовь к танцам, музыке и конским скачкам. Он прекрасно пел, играл на лютне и на конских состязаниях всегда приходил первым, укрощая самую дикую, бешеную лошадь. Его изящные, тонкие пальцы, ловко работавшие кистью, обладали такою силою, что гнули подковы, а красота его была известна во Флоренции и вызывала у многих молодых художников зависть: на праздниках девушки охотнее всего танцевали с Леонардо. А праздников во Флоренции было много, и они давали неисчерпаемый материал для зарисовок. Здесь он видел людей в момент, наибольшего оживления, а ведь в движении, в непринужденных позах характер каждого отдельного человека проявляется особенно ярко. И художник, накопляя в записной книжке зарисовки, наброски, записи подслушанных разговоров, песен, шуток, замечаний, философских рассуждений, копил громадный, неоценимый запас для будущих художественных и научных работ.
После него осталось таких зарисовок, чертежей и философских заметок более семидесяти тысяч страниц…
Леонардо было уже около двадцати восьми лет, когда он открыл собственную мастерскую. К тому времени имя его было хорошо известно в художественном мире Флоренции, и заказы не заставили себя ждать.
Из Фландрии он получил предложение сделать картон — большой рисунок для ткачей, которые готовили португальскому королю роскошно затканный ковер. Леонардо изобразил на картоне Адама и Еву. Вокруг первых людей на лугу — множество разнообразных животных, причудливых цветов. И листья, и цветы, и звери — все было изображено с необычайной точностью, особенно пальма, которой художник придал исключительную грацию и гибкость. Впечатление достигалось не поверхностной передачей формы — дерево было изучено ученым и прочувствовано художником. Уже тогда ученый проявлялся в художнике; уже тогда обнаруживалось многообразие интересов и способностей Леонардо, так ярко сказавшееся впоследствии. Сложность творений природы не пугала его. Он хотел говорить о ней свободным языком художника, но с точностью, позволяющей воспроизвести все ее элементы. Уже тогда складывалась и та мягкая живописная манера, которая так отличает его от жесткой манеры большинства флорентийских художников XV века.
К этому же времени относятся написанные Леонардо два «Благовещения».
Первое «Благовещение» дышит непринужденной естественностью. Ни богато убранной комнаты, как это обыкновенно изображали художники, ни голубя — святого духа, ни облаков на верху картины, — ничего этого здесь нет. Богоматерь принимает благую весть под открытым небом, у входа на террасу. Чудный день, веселый пейзаж — цветущие лилии, живописные группы деревьев, река, окаймленная холмами. Мария на коленях благоговейно и смущенно слушает радостно улыбающегося ангела.
Второе «Благовещение» несколько иное. Изображенный на нем ангел задумчив, серьезен, а мадонна с радостным изумлением выслушивает необычайную весть. На этой картине все, начиная со складок одежды богоматери до столика, на котором лежит раскрытая книга, поражает совершенством художественной отделки.
Молодой художник начал писать картины на религиозные сюжеты подобно своим товарищам по профессии. Это было в духе времени, только художники эпохи Возрождения умели наполнять эти религиозные темы новым, человеческим содержанием. Для них эти «святые» были не бесплотными духами, а здоровыми, полными сил людьми, обладающими всеми чувствами обитателей земли.
Так работал и Леонардо. Уже в начале своего самостоятельного пути он быстро освобождается от некоторой упрощенности и скованности художников старшего поколения, его образы отличаются естественностью и реалистичностью.
Это особенно видно в более зрелом произведении молодого Леонардо, так называемой «Мадонне с цветком»[18]. Это мать, играющая с младенцем и забавляющая его цветком. Прекрасная, очень юная женщина со счастливой улыбкой любуется своим ребенком, а он теребит пухлой ручонкой цветок, который она держит. Картина дышит человечески правдивой простотой. Чудесно выражены материнская нежность и связь между матерью и ребенком. Необыкновенно тонко переданы прозрачные тени лица Марии и контраст этого нежного лица и тела младенца на фоне суровых, ничем не украшенных стен убогого жилища.
«Переход от света к тени, — говорил Леонардо, — подобен дыму».
Здесь ярко сказалась его упорная работа над светотенью, как и в неоконченной картине «Поклонение волхвов», с которой он начинал самостоятельную жизнь. Многофигурная картина, результат множества предварительных набросков, дошла до нас только в подмалевке, но она интересна именно исканиями молодого художника.
Среди рисунков этого времени сохранился и пейзаж с натуры, очевидно вид окрестностей Винчи по дороге и Пистойю: горы, поросшие кустами и деревьями, на одной из вершин — стены замка, и в прорыве между кручами — даль с рекою, окаймленною холмистым берегом.
Мессэр Пьеро да Винчи теперь был доволен: сын наконец начал свое собственное дело, и дело пошло как нельзя лучше — от заказов не было отбою.
Сам мессэр Пьеро, чувствуя тяжесть лет и усталость, бросил шумную Флоренцию и вернулся опять в свой скромный домик на одной из уютных улочек Винчи. Ему казалось спокойнее работать в этом уголке Тосканы, чем в шумной Флоренции со сложными людскими отношениями, сложными тяжбами. Гордый успехами сына, он радовался, что известность Леонардо достигла родного города и создала самому нотариусу еще больший почет.
Как-то мессэр Пьеро собирался по делам во Флоренцию и велел жене распорядиться, чтобы ему оседлали мула. Он давно не виделся с сыном и решил навестить его, а кстати повидаться и со старым другом Вероккио.
— Мой Пьеро, — сказала, появляясь в дверях, синьора Франческа, — рыболов Джованни хочет тебя видеть. Он принес тебе какую-то доску и рассказывал мне что-то, да только я ничего не поняла.
— Впусти его ко мне, Франческа, да принеси мне новую шляпу.
Вошел рыболов Джованни, старый клиент мессэра Пьеро. Он держал под мышкой круглый, тщательно вырезанный и выструганный щит из масличного дерева.
— Что скажешь, друг?
Усиленно кланяясь, рыбак стал просить его милость мессэра Пьеро свезти во Флоренцию к молодому мессэру Леонардо эту доску и попросить великого художника намалевать на ней что-нибудь этакое удивительное… устрашающее, ежели можно, для вывески его брату на лавочку. Он задумал вместе с братом торговать рыбным товаром, скупая рыбу у других рыбаков.
— Что-нибудь поудивительнее, ваша милость, уж сделайте одолжение… Тогда каждому покупателю занятно будет зайти в лавку поглядеть на чудеса. Глядишь, что-нибудь и купят. Уж за ценой мы не постоим, ваша милость!
Пьеро, смеясь, согласился отвезти щит сыну.
Он не сказал, впрочем, Леонардо, для чего и кому нужен его труд, но просил, как бы для себя, намалевать на доске что-нибудь особенное, пострашнее, «чтобы мурашки по телу забегали»…
Леонардо не стал расспрашивать — мало ли какие фантазии придут в голову старику! А ему было даже занятно «намалевать» страшилище. Как только отец уехал, он принялся за щит. Молодой художник, любивший во всем совершенную отделку, снес щит к токарю, чтобы выровнять и отполировать его. То, что он решил изобразить на щите, было необычайно. Он решил написать на доске нечто такое чудовищное, что превзошло бы ужасом Медузу[19]. И вот, верный своему правилу точно следовать природе, Леонардо начал собирать всякого рода интересных и разнообразных животных. Попали к нему кузнечик с саранчой, летучая мышь и змея, бабочка и ящерица. Всех этих животных художник расположил таким своеобразным и остроумным способом, что составилось чудовище, выползающее из мрачной расселины скалы. Казалось, дыхание этого чудовища заражало и воспламеняло воздух; черный яд вытекал из его пасти; глаза метали искры; дым клубился, выходя из широко раскрытых ноздрей. Отвратительный смрад разлагающихся животных наполнял маленькую комнату, в которой работал одиноко и упорно Леонардо. Но это не ослабляло его энергии, и он как одержимый придумывал для своего детища все более ужасный образ.
Наконец работа была окончена. Леонардо написал об этом отцу.
В одно утро в мастерскую Леонардо кто-то постучал. Послышался знакомый голос отца:
— Это я, мой Леонардо… Ну и жара!.. Открывай скорее, у меня руки полны — я привез тебе яблок из нашего сада…
— Сейчас, батюшка, одну минуту! Картину надо поставить на возвышение — будет виднее. Сейчас… Вот так… А теперь пожалуйте…
Он распахнул дверь мастерской, придвинув щит ближе к окну. Яркие лучи солнца озарили изображение во всей его поражающей чудовищности.
— Готово! — сказал Леонардо, отходя от картины с выражением торжества и улыбаясь.
Он вполне достиг того, что хотел. Чудовище смотрело с мольберта, освещенное ослепительными солнечными лучами; казалось, вот-вот оно бросится на человека, чтобы схватить его щупальцами-когтями и задушить в своих объятиях.
Лицо нотариуса покрылось мертвенной бледностью; глаза остановились в ужасе, и, забыв, что это только картина, он начал креститься и пятиться к дверям, а потом изо всей силы пустился бежать по улице. На повороте его остановила чья-то сильная рука, прозвучал молодой, смеющийся голос:
— Остановитесь, батюшка!.. Ведь этак может разорваться сердце… Простите, что я так напугал вас… Но я достиг, чего хотел: картина возбуждает ужас… Успокойтесь же, ведь это только картина, не более… это не живое чудовище… Вернемся же ко мне за щитом — ведь вы же сами заказали мне расписать его.
Мессэр Пьеро вытер пот, обильно катившийся с его лба, и пошел за сыном, чувствуя, как ужас сменился в нем восхищением. Оправдываясь, он проговорился:
— Да ведь не могу же я теперь, увидев, как ты расписал этот щит, отдать его на вывеску для рыбной лавки этого простофили Джованни! Ну ладно, — лукаво улыбнулся нотариус, — так и отдам, как же! Найду для него что-нибудь другое!
И мессэр Пьеро пошел к старьевщику. Там среди хлама нашел он старую вывеску с пылающим сердцем, пронзенным стрелою, привез его в Винчи и послал за рыбаком.
— Видишь ли, Джованни, — сказал он внушительно, отдавая вывеску рыбаку, — сын мой не нашел удобным для вывески круглую форму. Он изобразил сердце рыбака, пронзенное стрелой, и посылает тебе в подарок, в память прежних лет, когда еще жил здесь мальчиком.
Рыбак остался очень доволен этим подарком.
Страшное же чудовище молодого художника было продано нотариусом флорентийским купцам за сто дукатов. Впрочем, купцы не остались в накладе: они получили хорошую прибыль, перепродав картину миланскому герцогу Лодовико Моро втрое дороже. Прибирая в копилку свои сто дукатов, а потом узнав о выгодной сделке купцов, мессэр Пьеро да Винчи весело повторял любимую поговорку: «Кто ничего не имеет, тот и сам ничто!»
Время шло, отбивая свои часы, дни, недели, месяцы… Леонардо много пережил, много видел, многому научился… Он был свидетелем трагических событий, которыми была богата мятежная Флоренция.
На вилле Кареджи, около Флоренции, жил Лоренцо Медичи, прозванный за роскошь и блеск своей жизни Великолепным. Фамилия Медичи в XV веке господствовала по Флоренции, и Медичи, купцы-банкиры, стали фактически правителями республики. Такого положения они добились не только умелой и ловкой политикой, но и тем также, что заняли видное место в культурном движении своего времени.
Дед Лоренцо, Козимо Старший, приобрел громкую известность тем, что окружил себя учеными и художниками и стал изучать все вновь открытые сочинения античных авторов.
Продолжателем этого культа древности был внук Козимо — Лоренцо Великолепный. Он устроил на своей вилле настоящий храм итальянской поэзии и итальянского искусства. Оба, и дед и внук, ловкие и тонкие дипломаты, утверждали свое господство во Флоренции, оберегая интересы купцов и банкиров, только с той разницей, что Козимо был расчетлив и более или менее скромен в своих личных расходах. Лоренцо же, наоборот, ради пышности своего двора готов был чуть ли не разориться. Он продавал одно поместье за другим, влезал в долги, не брезговал никакими способами приобретения; устраивая блестящие народные празднества, старался привлечь к себе симпатии простых людей.
Лоренцо считал, что двор его должен быть обставлен, как двор просвещенного монарха, с которого будет брать пример вся Европа.
Он не жалел средств на приобретение редких античных статуй и рельефов, на содержание художественных школ, на приглашение в число придворных ученых и художников. Не мог он обойти приглашением и Леонардо да Винчи, получившего уже известность во Флоренции.
Но Лоренцо не заметил его исключительного дарования и поставил в число рядовых художников виллы Кареджи, где у него были свои любимцы, занявшие это место вовсе не по праву своего дарования, а нередко благодаря умению угождать гостеприимному покровителю и помогать ему веселиться. При дворе Лоренцо часто устраивались пиры и аллегорические шествия, привлекавшие всех граждан города, бывали пышные рыцарские турниры, в которых участвовали знатные юноши Флоренции. Понятно, что такой художник, как Леонардо, не пропускал подобных зрелищ.
На всю жизнь у него остался в памяти один из таких турниров, в котором участвовал брат Лоренцо, Джулиано Медичи. Слава о ловкости, храбрости, красоте и уме этого Медичи разнеслась далеко за пределы Италии, а Сандро Боттичелли увековечил своею кистью его облик.
Нельзя было забыть это лицо, бледное, с изящными чертами, тонкой, чуть тронувшей губы улыбкой, опущенными глазами под смелым взмахом бровей и застывшим выражением собственного превосходства и легкого презрения…
Леонардо увидел его на турнире, когда еще работал в мастерской Вероккио. Большое поле для состязаний окружено местами для зрителей. В роскошной ложе, задрапированной шелком и парчою, увитой гирляндами цветов, — семья Медичи, их друзья и придворные. На великолепных конях, в доспехах — два брата Медичи. Под Лоренцо гарцует вороной конь, а на шлеме его развеваются черные перья; он опоясан алым шарфом прекрасной Лукреции Донати, которой поклоняется. А на буланом коне, в серебряной кольчуге, с большими перьями на шлеме и голубой перевязью, — Джулиано. У него голубой шарф Симонетты Каттанео… Мог ли Леонардо тогда предвидеть, какая участь постигнет этого молодого красавца в серебряной кольчуге?
Затерявшись в толпе, Леонардо делал свои зарисовки в записной книжке и прислушивался к тому, что говорили в народе, среди простых ремесленников и солдат.
На большой поляне были приготовлены столы с угощением для народа. Многие восхищались щедростью владельцев Кареджи, но к восторженным голосам примешивались и слова осуждения:
— А налоги? Мы стонем от налогов, а в Кареджи живут и веселятся по-царски…
— Нам заткнули рты эти выскочки… Они покупают голоса, покупают власть над нами… Кто умеет пресмыкаться перед Медичи, тот живет, кто не умеет, тот помирай или беги из Флоренции…
— Флоренция стала только по имени республикой! Над нами нависли цепи тирана!
Слово «тиран», впрочем, звучало еще робко. Лоренцо Медичи устраивал свои дела при помощи разных сомнительных сделок: ухитрился выплатить жалованье флорентийским войскам при помощи своего банка, и это дало ему огромную выгоду.
До Леонардо долетали рассуждения о том, что Лоренцо простирает руку к общественному достоянию, чего никогда не делал Козимо, что он берет суммы для покрытия своих расходов не только из кассы «государственного долга», но даже не побрезговал благотворительным учреждением — «Кассой для девиц», где хранилось приданое бедных девушек Флоренции, капитал, составленный из частных сбережений. А ведь до сих пор этот капитал считался неприкосновенным…
С тяжелым чувством ушел тогда Леонардо с турнира. Потом он услышал и многое другое о Лоренцо. Во Флоренции ходили упорные слухи о том, что тиран вошел в компанию для эксплуатации богатых квасцовых рудников в городе Вольтерра как раз тогда, когда кругом говорили, что этот городок хочет расторгнуть с флорентийской компанией договор, обременительный для его населения… И все эти сомнительные сделки Лоренцо вел в глубокой тайне от граждан, при помощи преданных ему клевретов…
За Лоренцо Великолепным всюду следовала, как тень его блеска, цепь тайных соглашений, подкупов, обирание неимущих, разорение страны и кровь, кровь…
Первая кровь была пролита в 1472 году, когда за кабальным договором на разработку квасцов последовала расправа с недовольными и неслыханное разграбление города Вольтерра, а затем, через шесть лет, в апреле 1478 года, разыгрались события «кровавой обедни»…
Во Флоренции, как и во всех итальянских городах того времени, между знатными фамилиями, желавшими первенствовать, шла упорная борьба. Флорентийская фамилия Пацци давно уже враждовала с Медичи, оспаривая у последних власть и могущество в родном городе. Пацци поддерживал в Риме папа Сикст IV, и под его покровительством Пацци подготовили свой заговор. Во время богослужения, едва священник появился в царских вратах с причастного чашею, в руках приверженцев Пацци засверкали клинки, и первым упал мертвым Джулиано Медичи. Раненый Лоренцо укрылся в ризнице собора Санта-Мария дель Фьоре. Но в последовавшей резне Медичи оказались победителями. Народ в последний раз выступил на их стороне.
— Смерть собакам Пацци! Смерть гнусным заговорщикам! — неслись крики по всем улицам.
Мало кому из Пацци удалось спастись.
— Palle! Palle![20] — неистовствовали приверженцы Медичи, выставляя на древках шары — герб Медичи.
Леонардо был очевидцем ужасов этого дня, он видел окровавленные трупы, распростертые на мостовых, вздернутые на виселицы. Он долго не мог забыть повешенных в окне Палаццо Веккио соучастников заговора — архиепископа Сальвиати и Франческо Пацци. В предсмертных судорогах они вцепились друг в друга, да так и застыли.
В наказание папа отлучил Флоренцию от церкви. Лоренцо ответил конфискацией имущества приверженцев Пацци и добился от Синьории осуждения и изгнания многих. Было вынесено около четырехсот смертных приговоров…
С этого момента власть Лоренцо Медичи сделалась безгранична. В противовес враждебным действиям папы он решил вступить в тесную дружбу с неаполитанским королем, которому дал понять, что для Неаполя твердая власть Медичи во Флоренции выгоднее, чем зависящее от настроения народных масс республиканское правление. Флоренция заключила тут же с Неаполем дружеское соглашение. Папа пошел на уступки. Авторитет Лоренцо поднялся после этого на необычайную высоту. Он употреблял все усилия, чтобы поддержать свое значение. Блеском двора Медичи старался ослепить сограждан, показав свое могущество и свою благость, доказать, что он необходим Флоренции как мудрый правитель. Он привлекал городскую бедноту беспрестанными празднествами. Способный честолюбец, просвещенный тиран, он умело забирал в свои руки независимость и свободу сограждан. На вилле Кареджи принимали блестящие посольства, к Лоренцо приезжали на поклон не только итальянские вельможи, но князья и герцоги других стран Европы; ему присылали богатые дары из отдаленных стран Востока. Раз в числе роскошных подарков от султана были присланы редкие животные: жираф и ручной лев. Лоренцо устроил на городской площади Флоренции оригинальную охоту. Дикие кабаны, лошади, быки, собаки, лев и жираф должны были вступить в смертельный бой.
В другой раз на знаменитом маскараде «Торжество Камилла», на который съехалось множество кардиналов, Лоренцо задумал пустить пыль в глаза своим гостям и попросил даже у папы для участия в празднике слона в дополнение к своей коллекции экзотических животных. Но его святейшество вместо слона прислал во Флоренцию двух леопардов и барса, сожалея при этом, что его сан не позволяет ему присутствовать на этом великолепном зрелище…
Среди этих бесконечных забав республика изнемогала, раздираемая политическими интригами, ненасытной борьбой партий и заговорами, душою которых нередко бывал и Лоренцо Великолепный, как и большинство владык, не гнушавшийся никакими средствами для достижения цели и державший соглядатаев и убийц среди своих приближенных.
Леонардо задыхался в душной атмосфере двора Медичи, где приходилось быть орудием прихотей Лоренцо. Он жаждал деятельности более широкой, но понимал, что при тогдашних условиях он не может существовать, не имея сильного покровителя. Леонардо искал могущественного человека, который предоставил бы ему простор для работы в области науки, искусства и техники, в которой он был не менее силен, на благо человечества. Огромные замыслы теснились в его мозгу, и не было выхода задуманному…
До него доходили слухи о безграничном богатстве и власти миланского герцога Лодовико Моро, который будто бы для усиления Милана поощрял разные научные открытия и технические усовершенствования. И Леонардо задумал предложить свои услуги Лодовико Моро. Необходимо только мирно расстаться с правителем Флоренции. Отпустит ли его Лоренцо?
В тяжелом состоянии духа, все еще не зная, остаться ему или ехать, отправился Леонардо к отцу в Винчи. Он думал, что обстановка родного дома и места, где протекло его детство, подскажут ему решение. Что-то скажет отец, какой даст совет?
Вот он, старый дом, немного покосившаяся от времени ограда сада со знакомою калиткой, и старая каменная скамья, где любила сиживать вечерами бабушка, смотря на последние лучи уходящего солнца, и старый платан, на коре которого он делал ножичком зарубки, стараясь начертить какой-то фантастический профиль…
На каменной скамье — отец. Но до чего он не похож на прежнего сильного, знающего, чего он хочет, представителя закона! Стан его согнулся; он с трудом приподнимается навстречу сыну, и глаза его слезятся.
— А, это ты, мой Леонардо… А я никуда не гожусь и подготовил себе помощника… Пойдем в дом. По случаю твоего приезда я прощу мою Лукрецию… то бишь ту, которая… как бы это сказать… должна стать твоею новой матерью…
Это была новая жена нотариуса, которая после умершей Франчески должна была занять место матери Леонардо.
— Она нехозяйственная, мой Леонардо, — говорил про жену мессэр Пьеро, — вот я и заставил ее убрать сегодня все запасы в шкафах и назначил для этого время, заперев в кладовой…
И, открыв дверцу, закричал, просунув голову в щель:
— Ну, выходи… прощаю тебя по случаю приезда Леонардо… Но в другой раз не жди прощения и помни, что я взял тебя не из семьи бродяг, а из хозяйственной семьи, что ты Лукреция Кортеджьяни и должна знать счет каждому ливру своего мужа…
И выпустил ее из кладовки.
Желание посоветоваться с отцом исчезло. Отец постарел и ослабел, его заботы и интересы с каждым днем становятся более и более ничтожными, а он хотел говорить с ним о широком поле деятельности. И эта девочка с заплаканными глазами, в переднике, перепачканная мукою, эта Лукреция ди Кортеджьяни, — что у него общего с нею?
Отец ворчал, придирался к каждому недочету, перебирал непорядки по хозяйству… Прежде он не был так мелочен и не ввязывался в домашнее хозяйство.
Художник оставался у отца недолго. Ему надо торопиться. Отец его не задерживал и почтительно сказал:
— А, да, ведь у тебя, мой Леонардо, теперь важные дела: надо, чтобы ты умел угадывать желания великого нашего правителя… Он любит забавы, и тебе не занимать ни у кого фантазии, как развлечь такого просвещенного правителя, как наш великий Лоренцо… Ты пойдешь в гору; недаром я верен своей поговорке: «Кто ничего не имеет, тот и сам ничто». А ты уже приобрел имя знаменитого художника!
Леонардо решил просить аудиенции у правителя и отправился в Кареджи.
Массивные каменные лестницы вели к жилым покоям, довольно мрачным и неуютным, но с необычным для жилого дома убранством. Из-за колонн на темном фоне стен смотрели античные статуи — бесценные приобретения Лоренцо из произведенных на его средства раскопок; повсюду у дверей стояла стража. Издали слышались звуки лютни и хор, исполнявший знакомую песнь Лоренцо Великолепного:
О, как молодость прекрасна,
Но мгновенна!.. Пой же, смейся,
Счастлив будь, кто счастья хочет,
И на завтра не надейся…
Лоренцо был болен. Невеселые мысли угнетали его. Это был один из тех моментов, когда он начинал сомневаться в своей счастливой звезде и тогда требовал от окружающих, чтобы они выдумывали развлечения, которые заслонили бы от него призраки заговоров, разорения, войны, смерти…
Только что перед этим его забавляли необыкновенный фокусник, танцовщица-мавританка, но они вызвали у владыки только зевоту.
Сменив их, выросли словно из-под земли музыканты. Лоренцо, прищурившись, взглянул на них утомленными близорукими глазами.
И на завтра не надейся…—
прозвенели последние слова легкомысленной песни Лоренцо. Он нетерпеливо махнул рукой и откинулся на расшитые подушки своего резного золоченого кресла, похожего на трон.
— Слышишь, Леонардо, что они поют? На завтра мне нечего надеяться! Они меня заживо отпевают… Довольно…
— Но ведь это слова песни славного поэта Лоренцо Медичи, прозванного Великолепным; они только повторяют эти беспечные слова…
— Не следует их повторять! Можно найти другие! — резко оборвал Лоренцо. — У тебя, — обратился он к Леонардо, — есть чудесная серебряная лютня в виде лошадиной головы, и ты поешь под рокот ее струн, как пел когда-то Орфей[21], но сегодня я не хотел бы слушать даже твое пение. Все они, эти забавники, глупы, глупее моего шута. Я выслушаю, что ты скажешь, а потом мне предстоит беседа с кем-нибудь из моих ученых друзей или же я буду читать «Божественную комедию»… Ну, я слушаю тебя.
При первых же словах Лоренцо хор исчез. Остался один только шут, кривлявшийся на подушке у кресла своего повелителя, да застывший круг придворных.
Леонардо поклонился и спокойно проговорил:
— Я пришел просить вас, досточтимый синьор, отпустить меня.
Лоренцо нахмурился:
— Куда? Надолго?
— Я прошу разрешить мне покинуть Флоренцию и уехать в Милан.
Наступило молчание. Потом медленно прозвучал насмешливый голос:
— Не чиню тебе препятствий. Может быть, миланский герцог Лодовико Сфорца вдохновит тебя создать что-либо замечательное, чем ты но мог порадовать нас здесь, в моем доме… Я велю дать тебе отпускную и денег на дорогу. Кстати, ты передашь поклон моему брату, герцогу Лодовико, и, если тебе там не будет сидеться, вернешься во Флоренцию с новыми замыслами.
Этой отпускной Лоренцо Медичи ясно показывал, что не слишком дорожит художником, но, верный своей щедрости, широким жестом дает ему достаточную сумму в виде прогонных. А может быть, в голове его шевельнулась и другая мысль — отпустить в Милан в залог дружбы знаменитого художника, чтобы рассеять малейшую тень вражды? Лоренцо Медичи был лукавым и расчетливым политиком.
Леонардо готовился к отъезду в своей мастерской, на вилле Кареджи. Он писал в Милан письмо, которое должно было прийти перед его приездом:
«Приняв во внимание и рассмотрев опыты всех тех, которые величают себя учителями в искусстве изобретать военные снаряды, и найдя, что их снаряды не отличаются от общеупотребительных, я, без всякого желания унизить кого бы то ни было, постараюсь указать вашей светлости некоторые принадлежащие мне секреты, вкратце переименовав их:
Владею способами постройки легчайших и крепких мостов, которые можно без всякого труда переносить и при помощи которых можно преследовать неприятеля, а иногда бежать от него, и другие еще, стойкие и неповреждаемые огнем и сражением, легко и удобно разводимые и устанавливаемые…»
Он писал долго, перечисляя познания, касающиеся военного дела, говорил, что умеет делать пушки, мортиры, умеет копать рвы и подземные ходы без малейшего шума, умеет строить корабли и сооружать снаряды, годные для морского сражения. Потом он приступил к перечислению своих мирных занятий:
«Во времена мира считаю себя способным никому не уступить как архитектор в проектировании зданий, и общественных и частных, и в проведении воды из одного места в другое. Также буду я исполнять скульптуры из мрамора, бронзы и глины. Сходно и в живописи — все, что только можно, чтобы поравняться со всяким другим, кто бы он ни был. Смогу приступить к работе над бронзовой конной статуей, которая будет бессмертной славой и вечной честью блаженной памяти отца вашего и славного дома.
А если что-либо из вышеназванного показалось бы кому невозможным и невыполнимым, выражаю полную готовность сделать опыт в парке вашем или в месте, какое угодно будет вашей светлости, коей и вверяю себя всенижайше».
Это письмо не являлось письмом хвастливого человека, который не может выполнить то, что обещает. Леонардо хорошо знал свои силы, а длинный перечень его талантов как военного инженера должен был помочь художнику поступить на службу к герцогу Миланскому: разносторонность талантов и знаний должна была привлечь Лодовико Сфорца.
Отъезд был решен. Леонардо ждал только ответа из Милана. Что побуждало его переменить службу у одного тирана на службу у другого?
Только сознание большей силы второго и горькое убеждение, что без покровительства сильных мира человеку его дарований нельзя обойтись. Думая о науке и технике, в которых он был так силен, Леонардо считал, что проявить себя в этих областях для него не менее важно, чем в области искусства. Гений его был одинаково велик как в первом, так и в последнем. Во Флоренции же он чувствовал себя лишним: Лоренцо Медичи не дорожил им как художником, отдавая предпочтение другим живописцам и скульпторам, наука же и технические познания его нисколько не привлекали.
Иное дело герцог Миланский, известный под именем Лодовико Моро. Уж этот, казалось Леонардо, предоставит ему все возможности плодотворно работать. Кто же такой был этот государь? Он происходил из плебейского рода Сфорца. Родоначальники его еще в XIV веке были простыми землепашцами. Благодаря удаче и ловкости они мало-помалу достигли высших степеней почета и власти, и один из них, Франческо Сфорца, конную статую которого собирался изваять Леонардо, силою и интригами завладел герцогством после смерти своего тестя, герцога Миланского.
Франческо был умен, отважен. Многочисленные победы покорили ему сердца солдат. И эта любовь вместе с интригами отдала ему в руки и герцогство Миланское. Толпа на плечах несла из собора родоначальника своих будущих тиранов.
Франческо умер, и власть должна была перейти к развращенному до мозга костей, жестокому его сыну, Галеаццо-Мариа, слава о безумных выходках которого разнеслась далеко. Этот тиран по малейшему подозрению приговаривал к смертной казни самых близких ему людей; он не щадил человеческих сил и требовал от служивших ему людей невозможного. Так, в одну ночь заставлял расписывать фресками залы своего дворца. Любимым его зрелищем была выдуманная им же самим казнь: осужденных зарывали по шею в землю и кормили их, насильно вливая в рот нечистоты, пока приговоренные к смерти не испускали дух.
Три смелых юноши решили избавить родину от угнетателя и умертвили его в церкви. За это они поплатились мучительными пытками и мучительной, медленной смертью…
После Галеаццо-Мариа престол должен был перейти к его старшему сыну, Джан-Галеаццо. Но второй сын Франческо, Лодовико Моро, решил не уступать Милан без борьбы племяннику. Сначала, когда он сделал попытку отнять у Джан-Галеаццо власть, он потерпел неудачу и был изгнан из герцогства, но скоро приобрел себе достаточно сильных приверженцев, чтобы вернуться на родину в роли регента, правителя Милана. Он не отнял у племянника прав престолонаследия, но сделал из него послушное орудие своих замыслов.
История раздоров, смут и низких заговоров повторялась решительно во всех частях Италии. Правители самостоятельных маленьких государств полуострова, связанных между собою общим языком, а часто и одинаковыми обычаями, смотрели друг на друга, как на заклятых врагов, и в междоусобных войнах постоянно призывали на помощь иноземцев. Дело кончалось нередко тем, что иноземцы грабили не только противников, но и союзников. Никто из князей и тиранов не думал о единстве ослабленной страны. Изнеженность и жажда роскоши охватывали Италию. Папы не отставали от простых смертных и не соблюдали условий святости своего сана. Покупалось всё: слава, почести, право на папскую тиару[22]. Именем бога панские индульгенции, продаваемые монахами, отпускали самые страшные грехи, даже еще только готовящиеся убийства. В ходу было циничное присловие: «Милосердный бог не желает смерти грешников, — пусть они платят и живут».
Лодовико Моро обладал всеми пороками своего века и своей страны: двоедушием, предательством, изнеженностью, властолюбием, жестокостью. Для достижения своих личных целей он не останавливался ни перед каким преступлением. Но таковы были и другие тираны, его соседи, как, например, поэт, философ, покровитель художников, восстановитель античного искусства — просвещенный флорентийский банкир и правитель Лоренцо Великолепный. Таковы были властелины, от которых зависела судьба художников и ученых. Не все ли равно, служить Лоренцо или Лодовико, лишь бы дали работать. Один тиран стоит другого — весь вопрос только, на службе у кого можно достигнуть больших результатов.
«Государь, — говорил Моро, — должен быть умен. Он не смоет бездействовать, но должен неустанно заботиться о благе своих подданных. Слава — это его святыня. Государь должен стремиться к великим делам».
И вот, стремясь сделать Милан средоточием умственной жизни Италии, этот правитель окружал себя учеными, инженерами, художниками. Университет в принадлежащем Милану городе Павии стал при Моро одним из главных центров итальянской образованности. Поэты прославляли величие Моро. Талантливые музыканты услаждали его слух, и в эти минуты Лодовико даже становился доступен благородным чувствам. Этот двойственный человек, проникнутый искренней любовью к искусствам, таил и душе жестокого и алчного зверя.
Глубокий ум Леонардо хорошо видел эти две души, когда задумал отдать свою судьбу в руки Лодовико Моро. Не холодный расчет руководил им, не честолюбие. Ему казалось, что нельзя найти в Италии лучшего властелина, который в жажде славы так пылко интересовался бы науками и техникой. Леонардо прежде всего хотел деятельности — он знал, что сделается необходимым для Моро.