Часть вторая Милан

1 Серебряная лютня

Милан — ключ к Италии для Франции и Германии; Милан привлекает к себе выделкой металлов; Милан — сторож Италии, помеха для европейских соседей, простирающих руки к Италии. Милан — поле для деятельности Леонардо, жаждавшего творчества в научной области.

Настал вечер, в который Леонардо должен был явиться ко двору Лодовико Моро на состязание музыкантов и импровизаторов. Слава о его превосходстве в этом искусстве достигла ушей герцога, а о звучности удивительной лютни, сделанной им самим, Лодовико прожужжали все уши досужие придворные. Состязанием Лодовико собирался щегольнуть перед французским посольством, и уже заранее было известно, что славный флорентийский художник Леонардо да Винчи, изящный и прекрасный собою, будет петь и играть на серебряной лютне странной формы, отлитой им самим в виде лошадиной головы. Музыканты толковали между собой, что эта форма придает особенную мелодичность звукам.

Леонардо направлялся своей легкой походкой по узким улицам к герцогскому замку, и скоро впереди вырисовались неприступные зубчатые башни, к которым вел первый подъемный мост. Мрачно было это жилище повелителя Милана, рассчитанное на то, чтобы быть прочным убежищем, защитой от врагов, так часто делавших набеги на соседние владения. На массивных стенах и башнях день и ночь стояли дозорные. Наполненные водою глубокие рвы с подъемными мостами окружали замок кольцом. На этот раз все мосты были спущены; на замке развевались веселые пестрые флаги среди цветочных гирлянд и тысяч огней. В купах пиний, кипарисов и померанцевых деревьев, окружающих замок, были скрыты праздничные сюрпризы, которыми герцог хотел удивить гостей: статуи, фонтаны и фейерверки в рамке цветочных арок и беседок.

Художник прошел по второму мосту и очутился на внутренней площади, Марсовом поле, обыкновенно молчаливом и пустынном. Но теперь площадь была битком набита народом; слышались шутки, смех, радостные восклицания. Поправив перевязь затейливой лютни, Леонардо смешался с толпой, подвигавшейся к замку.

Он ловил на себе любопытные взгляды; несколько дам позади него перешептывались, узнав в нем по покрою его длинного плаща и по лютне приезжего флорентийца, о талантах которого и о сегодняшнем музыкальном выступлении говорили в Милане. Черный бархатный костюм еще резче оттенял спокойную красоту его лица с густой русой бородою и золотистыми мягкими кудрями по плечам, выбивавшимися из-под черного берета со скромной серебряной пряжкой.

Леонардо легко взбежал по ступеням лестницы и встретил на площадке дурачка Диоду с лицом плута и прихлебателя. С шутовской фамильярностью он схватил художника за рукав и пронзительно закричал, потрясая бубенчиками колпака:

— Вот и ты, приятель! Сегодня мы с тобой разопьем кубок вина за дружбу! Мы будем вместе развлекать его светлость: ты — вот этой бренчалкой, своей лошадью, — а я — кувырканьем, — каждый как умеет! Здесь все мы развлекаем великого герцога кто во что горазд: поэты — стихами, певцы — песнями, художники — картинами и эмблемами его славы для площадей, а шуты — прыжками да смехом, а порою и метким словцом. Кто лучше забавляет, тот слаще ест!

Он залился громким, нахальным смехом, ударяя хлопушкой с бубенчиками по спинам проходивших гостей. И, подпрыгивая и мельтеша своим пестрым костюмом, он кричал:

— Дураку все позволено, все можно!

Первое впечатление у Леонардо было тяжелое, хотя то, что он видел, было обычным при дворах вельмож. И все же больно ударила его мысль, что и здесь, очевидно, ему готовы отвести роль забавника наряду с шутом… Хорошее начало… Но ни единым жестом Леонардо не выказал своего отвращения и смолчал даже на новую шутку Диоды, теребившего длинные уши своего колпака:

— Ха-ха! У шута по форме ослиные уши, куманек, но зато этому ослу Диоде не нужно, как любому из вельмож, просить докладывать о себе. Диода может входить в спальню герцога, когда вздумает! А герцог зорок, он все видит, не то что флорентийские купцы, безглазые Медичи, которые не могли отличить бриллианта Леонардо от простой стекляшки и отпустили его в Милан! Знаем мы, все Медичи слепы!

Он грубо польстил молчавшему Леонардо, назвав его бриллиантом и упомянув о природной близорукости всей фамилии Медичи.

Художник бросил ему пренебрежительно:

— Ты притворяешься глупым, чтобы скрыть плутовство. Но мой совет — не быть таким близоруким и не примерять каждому свой колпак с ослиными ушами.

Кругом раздался смех. Леонардо спокойно пошел вперед, высокий, стройный, заметный в своей длинной одежде, сшитой по флорентийской моде, среди миланцев в коротких плащах.

* * *

Большая зала для увеселений расписана фресками с аллегорическим содержанием и фигурками древних богов Олимпа. Позолоченные потолки украшены гирляндами живых цветов, аромат которых смешивается с пряным ароматом, поднимающимся из высоких курильниц. У стен — редкие растения, лари с драгоценностями, отделанные резною слоновою костью, чеканным серебром и золотом, резные стулья с шелковыми подушками, статуи, мозаичные столы, на стенах — мраморные доски, портреты в дорогих рамах. Все говорит о любви хозяина к роскоши.

Зала для увеселений полна гостей. Бархат плащей и камзолов, перья и аграфы[23] на шляпах — все это сливается с блеском позолоты и пестротою гирлянд.

Из толпы выступил плешивый горбатый старичок с длинным красным носом и слезящимися глазами; на нем потертый плащ и шляпа с длинным пером.

— Мой почтительнейший привет знаменитому мессэру Леонардо да Винчи, — сказал он с подобострастной улыбкой, весь извиваясь перед художником, — красе и гордости Флоренции… от Бернардо Беллинчони, придворного стихотворца и импровизатора славнейшего дома миланских герцогов Сфорца, к вашим услугам. Счел приятным долгом представиться и заслужить расположение вашей милости.

На губах Леонардо скользнула улыбка. А ведь этот старик как раз под стать шуту с ослиными ушами! И, изысканно поклонившись, он отвечал в тон Беллинчони:

— К вашим услугам, мессэр Беллинчони.

Художник в точности скопировал церемонные и жеманные движения стихотворца.

Вокруг засмеялись, и поэт постарался скрыться в толпе.

Леонардо подвигался вперед под шум разговора, бряцанье шпор и шпаг и дробную болтовню буффоне — шутов и уродов.

Перед Леонардо возвышалась сцена — площадка-подмостки, покрытая шелком, без всякого намека на занавес, с местами для герцогской семьи, убранными цветами, коврами и восточными тканями.

Толпа расступилась, пропуская юношу с мечтательным взглядом и хрупкой, недоразвившейся фигурой мальчика; в лице его не было ни кровинки. За ним твердым шагом шел роскошно одетый вельможа, которого Леонардо уже видел на улице в религиозной процессии и знал, что это и есть Лодовико Моро. Лицо надменное, жестокое; взгляд холодный, презрительный. А тот, полуюноша-полуребенок, — настоящий наследник трона, Джан-Галеаццо Сфорца…

Герцогская семья заняла места. Раздались звуки дудки и органчика, и на возвышении появился человек в ярко-красном костюме. Он начал скучнейший и длиннейший пролог[24], впрочем изобиловавший всеми тонкостями и изяществом придворного красноречия. Моро благосклонно кивал головою, а Джан-Галеаццо, видимо, скучал, слыша давно всем известные и набившие оскомину восхваления рода Сфорца, особенно величия его дяди, и смотрел на кривляний шута Диоды, у ног Лодовико копировавшего декламатора.

На эстраде появились актеры, разодетые в аллегорические костюмы. Тут были и златокудрый Аполлон, и крылатый Меркурий, и стройная Диана, и лукавый Амур, и нежная Психея[25].

Перед глазами Леонардо была декорация синего неба с перистыми кронами пальм, написанная лучшими художниками. Начались морески — представление, сопровождаемое медлительными, плавными танцами богов и богинь. Между актами давалась музыкальная интермедия[26] на дудках, волынках, рожках, виолах, лютнях и маленьком органе.

Лодовико Моро всей своей фигурой выражал самодовольство и гордость хозяина роскошного праздника, а его племянник не переставал блаженно улыбаться. По шепоту придворных сплетников, по коротким замечаниям, сказанным под сурдинку, но перемигиваниям Леонардо понял, что дядя с племянником не в ладах и выставляет Джан-Галеаццо слабоумным, стремясь из регента превратиться в неограниченного монарха.

Знатные французские рыцари, бывшие в Милане гостями, смеялись от души над веселым балетом с акробатическими фокусами жонглеров, появлявшихся среди танцовщиц.

Кончились морески, и началось состязание музыкантов. Некоторые из них давно уже прославились как искусные певцы и стихотворцы и состояли даже на жалованье при герцогском дворе. В группе разряженных импровизаторов Леонардо заметно выделялся благородной простотой скромного флорентийского костюма и своеобразной серебряной лютней. Со спокойным, достоинством ждал он своей очереди.

Царицей праздника была красавица Цецилия Галлерани. Она сидела на возвышении, как на троне, под золотым балдахином, и два пажа обмахивали ее белыми страусовыми опахалами. Она сияла бриллиантовой диадемой и самовлюбленно-благосклонной улыбкой.

Певцы пели о славе, о любви к родине, о подвигах в честь нее, о величии Лодовико Моро и рода Сфорца, о молодости Джан-Галеаццо, о красоте и добродетели моны Цецилии.

Но вот выступает вперед и Леонардо. Среди воцарившейся тишины мелодично прозвучал первый аккорд лютни. Струны прозвенели жалобно и нежно. Леонардо не воспевал ни небесной красоты Цецилии, ни доблестей Моро, ни молодости Джан-Галеаццо. Он говорил о вечной, нетленной красоте и могуществе Вселенной, о силе человеческого духа и творческой мысли. Песнь его звучала страстно, и он видел, как затуманилось грустью лицо Цецилии, как глубоко задумался Моро, а на глазах у Джан-Галеаццо выступили слезы. Отовсюду на него были устремлены растроганные и удивленные взгляды…

Когда певец кончил, о нем дружно заговорили, как о славном победителе в состязании. Собравшихся привлекала не одна песня и прекрасный голос, но и прекрасное лицо, и скромная, благородная одежда, и серебряная лютня необычайной формы.

По знаку Цецилии певец приблизился и опустился на одно колено перед ее троном. Цецилия сняла с плеч драгоценный шарф, затканный золотом и серебром, окутала им Леонардо и, взяв от церемониймейстера, секретаря герцога Лодовико, Бартоломео Калько, лавровый венок, возложила его на голову победителя.

Леонардо почтительно приложился к ее руке.

Улыбаясь, Цецилия сказала, что избирает Леонардо своим рыцарем. Это считалось большой честью при дворе, и флорентийский художник заметил, как лица его соперников но музыкальному состязанию сделались завистливы и злобны.

Моро ласково подозвал к себе Леонардо. Он сразу понял, какое перед ним богатое и разностороннее дарование, и решил всецело завладеть им.

Глаза флорентийца встретились с глазами Джан-Галеаццо, и в них он прочел восторг, робкий и молчаливый. Юноша прошептал, наклонившись к певцу:

— О мессэр Леонардо… мне хотелось бы вас слышать часто… мне…

И осекся, встретив ледяной взгляд дяди.

* * *

Праздник кончился пиром, танцами и играми. За столом подавали артишоки, присланные от самого султана, и бесконечное число затейливо приготовленных блюд с разными пряностями, заморскую зелень и фрукты, фалернское и кипрское вино. Но что было всего замечательнее — это паштет, обложенный овощами и изображавший Рим с его Ватиканом, замком Святого Ангела и Колизеем, даже катакомбами. В замке Святого Ангела играла заунывная музыка, точно при вечернем обходе стражи этой тюрьмы. В игрушечном Ватикане гулко били часы и раздавались звуки органа.

За столом много ели, много пили, читались придуманные на этот случай стихи, а шуты Янакки и Диода кривлялись, соревнуясь в своем умении смешить людей. Моро хохотал во все горло, обнаруживая пристрастие к грубым и плоским шуткам; за ним смеялись французские рыцари и весь двор. Про Джан-Галеаццо, остававшегося безучастным, говорили:

— Больной… Ах, очень, очень больной…

А после пира танцевали в саду, ярко иллюминированном, под нежную музыку и шум фонтанов. Потом началась распространенная в Италии игра в шары, в которой особенно ярко проявлялись сила и ловкость молодежи. Потом играли в любимую игру миланских дам — «слепую муху» (жмурки). И во всех состязаниях, где требовались сила и ловкость, первым оказывался флорентийский художник.

Поздно кончился праздник. Уже побледнели звезды; на востоке прорезала небо кроваво-красная полоса утренней зари.

На прощание герцог Лодовико Моро сказал Леонардо:

— Завтра ты явишься ко мне.

На другое утро, когда художник в назначенный час явился в замок, Лодовико был необычайно важен, как будто хотел подавить своим величием. Леонардо чуть заметно улыбнулся, увидев драгоценности, нацепленные на монархе, и герцог вспыхнул, уловив насмешливый огонек в его глазах. Инстинктивно он чувствовал непобедимую душевную силу флорентийца.

— Ты предлагал мне поставить конную статую моего отца, — начал регент. — Эта мысль мне нравится. Но только сумеешь ли ты сделать нечто грандиозное, величественное, что могло бы действительно прославить великого Франческо Сфорца?

— Я уверен, ваша светлость, — спокойно отвечал Леонардо, — но для этого мне необходимы материал, помещение и помощники, а следовательно, прежде всего нужны деньги.

— За деньгами дело не станет, если надо прославить фамилию Сфорца, — произнес высокомерно Моро.

В этих словах сказалась вся тщеславная натура выскочки, старавшегося во что бы то ни стало прослыть великим.

— Я представлю вашей светлости смету расходов и попрошу поскорее отвести мне помещение под мастерскую, — сказал Леонардо, откланиваясь.

2 Герцогские причуды

Моро приказал отвести флорентийскому художнику землю в предместье Милана, между крепостью и монастырем Санта-Марии делле Грацие. Это было обширное поле, окруженное огородами; с одной стороны его возвышались стройные стены обители, сооружение молодого гениального архитектора Браманте, состоявшего одно время на службе при миланском дворе. Кирпичное розовое здание монастырского собора с широким куполом, с лепными украшениями из обожженной глины было созданием вдохновенной фантазии, и каждый раз, проходя мимо него, Леонардо останавливался, любуясь красотой и гармонией этого сооружения.

Здесь, в предместье Верчельских ворот, Леонардо построил довольно обширный дом. Он должен был вместить мастерскую, помещение для самого художника и другое — для его учеников и помощников. В глубине сада с вечно запертой калиткой было выстроено маленькое здание — лаборатория Леонардо для научных опытов. Отдаваясь искусству, он не забывал уроков Тосканелли и других ученых Флоренции; его не переставали увлекать математика и химия, анатомия, ботаника и геология. Не забывая изобретений в области техники, он создавал новые химические соединения и делал смелые выводы, и в наши дни ценные для науки.

* * *

Но мастерская в предместье Милана оказалась мала для сооружения грандиозной статуи Франческо Сфорца, прозванной самим Леонардо «великим колоссом». Она должна была иметь восемь метров в высоту, и на отливку ее требовалось сто тысяч фунтов бронзы. Моро отвел для скульптурной мастерской помещение в самом замке.

Началась спешная работа. Художник целыми днями чертил углем бесчисленные наброски конной статуи.

У него было два варианта, между которыми он долго колебался: на одном — спокойно выступающая лошадь, несущая на себе гордого победителя; на другом — вздыбленный конь над поверженным врагом. Он выбрал в конце концов спокойно выступающего всадника.

Сохранившиеся наброски приоткрывают нам искания Леонардо. Здесь и галопирующий конь, и стоящий неподвижно, в спокойной позе. Здесь целый ряд зарисовок с самой тщательной отделкой деталей, зарисовки отдельных частей лошади, ее крупа, ног, морды в различных смелых поворотах.

Он работал над набросками для будущего памятника с неутомимою настойчивостью, и в них все совершеннее, все глубже вырисовывался образ. Месяцы проходили незаметно; художник чувствовал, что работа затянется не на один год, но это могло пугать только нетерпеливого заказчика, а не творца «великого колосса», — он должен достигнуть возможного совершенства в передаче движения.

Памятник изображал коня и человека, и образ человека был очень сложен. Ведь это Сфорца — грубый солдат без совести и чести, готовый продать лучшего друга; Сфорца — хитрый, как лиса, достигший власти отвагою и злодеяниями, авантюрист и осторожный правитель, тиран, надевавший когда надо личину благодетеля страны и народа. Эта двойственность натуры увлекла художника.

Леонардо постигал всю силу талантливого разбойника, и в душе его родились одновременно два образа Франческо Сфорца: один — величественный полководец, спокойно проезжающий с сознанием собственной силы после славной победы под восторженные крики солдат, и это был первый проект памятника.

Другой проект — более смелый, и Леонардо, первый наездник Италии, с особенной любовью останавливался на нем. Франческо должен был не спокойно гарцевать на коне, а нестись в самый центр сражения. Рассвирепевший конь и разгоряченный битвою всадник — как бы одно существо — летят вперед со страшной стремительностью. Лицо Сфорца — огонь; он весь — порыв, как и его пламенный конь. Вперед, все вперед, попирая поверженного врага, уносясь навстречу новой битве!

Нужно было самому обладать исполинской выдержкой, обладать исключительным философским спокойствием и ненарушимым хладнокровием, чтобы выносить беспрерывные требования Лодовико Моро. Часто Леонардо казалось, что было бы лучше, если бы этот миланский повелитель поменьше проявлял к нему свою благосклонность. Казалось, тиран не может без него жить — флорентийский художник был ему необходим каждую минуту.

Кроме регента, его терзал герцог Джан-Галеаццо. Больной и жалкий в своем бессилии, постоянно пренебрегаемый всесильным дядей, он хватался за Леонардо, как за единственное спасение:

— О мессэре, вы для меня — как свет во мраке… Вы один постигаете тайны природы, смысл жизни и тайны человеческой души… Поддержите меня… научите, как жить, как быть отважным и решительным… Я боюсь дяди, боюсь своих слуг, друзей, кажущихся мне затаенными врагами, я всюду вижу измену и стремление меня извести…

И Джан-Галеаццо, чтобы забыться и отвести душу, приходил к Леонардо, смотрел его работы, расспрашивал о планах, интересовался, как устроил свое жилище флорентийский мастер.

Нельзя ни на миг быть уверенным, что удастся без помехи работать. Совершенно неожиданно и в любой час являлся к Леонардо посланный от Лодовико Моро:

— Извольте следовать за мною к его светлости, мессэре…

Опять «его светлость»!

Художник с досадою бросал начатое дело и шел во внутренние покои дворца. Ну конечно, опять разговоры о празднике… Ни одно празднество не могло обойтись без флорентийского художника. Леонардо должен был придумывать костюмы для моресок, балета и карнавального торжества, расписывать декорации и триумфальные арки, сочинять канцоны[27] и услаждать герцогский слух игрой на лютне. Лодовико находил его ум оригинальным, его беседы — интересными. Никто не мог заменить ему Леонардо. И художник стал, помимо своей воли, необходимым герцогу…

* * *

Был мрачный зимний вечер. За окном рабочей комнаты Леонардо бушевала буря. Уныло шумели деревья замкового сада. Регент прислал за Леонардо, несмотря на поздний час. Художник застал его в одиночестве. У двери дремал дежурный паж… Лодовико сидел, опустив голову на руки. Он поднял голову, услышав шаги, и устало сказал:

— А, это ты… а я приготовился к отпору…

И показал на кинжал. Лицо его было страшно: глаза налились кровью, он весь дрожал. Перед ним стоял золотой рог с вином, но он, очевидно, не притронулся к вину. Пламя светильника озаряло его искаженное страхом лицо, и, несмотря на выражение слабости, Леонардо уловил в этом лице сходство с тем Франческо Сфорца, которого знал по портрету.

Дрожа как в лихорадке, регент сказал:

— Ветер стучит в окна, как человек… зловещий стук… Так было, когда умирал мой отец, великий герцог… Ты не находишь, что здесь холодно? Или я болен? Где твоя чудесная лошадиная голова, серебряная, с серебристым звоном? Принес?.. Постой, я не могу слушать даже ее… Кругом меня негодяи, которые хотят сбросить меня, сильного и великого правителя, унаследовавшего мудрость отца, ради этого труса, дряблого, чуть живого мальчишки, а тот исподтишка старается умертвить меня… Тебе это не удастся, слабоумный наследник герцогского трона!.. Я родился, когда Франческо Сфорца был уже герцогом Миланским, а отец этого мальчишки родился, когда Сфорца был еще простым солдатом. Света, еще света — здесь слишком темно, а по углам прячутся крысы с острыми зубами.

С ковра у дверей вскочил задремавший паж и внес еще один канделябр.

— Иди, — коротко приказал Моро, — и хорошо стереги вход в покои своего государя…

Когда паж исчез, он наклонился к Леонардо и зашептал:

— Слуга, который мне принес вино, мог влить в него яд по приказу мальчишки… У него дрожали руки, когда он принес мне этот рог. Погоди, я сейчас проверю…

Он хлопнул в ладоши. Прибежал паж.

— Пусть мне принесут еще бокал старого кипрского вина, да скорее! А ты смотри на его лицо, мессэр Леонардо.

Явился старый слуга с кубком вина. Лодовико хрипло заговорил:

— Признайся, это вино из погребов молодого герцога, моего племянника? Не от него? Но почему ты так бледен? Гебе приказали молчать? Признайся, или я повешу тебя перед окнами твоего светлейшего господина, герцога Джан-Галеаццо, моего племянника…

Несчастный смотрел с ужасом не мигая. Леонардо выступил вперед.

— Ваша светлость, — сказал он спокойно, — я ручаюсь, что это то вино, которого вы хотели.

— Что ты думаешь этим сказать? — прошептал Моро, нахмурившись.

— Это вино дает здоровье, ваша светлость.

— Чем ты докажешь?

— Я отолью немного в другой кубок и выпью. Отопью и то, что принесено раньше.

Он взял со стола золотой рог, налил из него в пустой кубок, выпил, потом налил нового и вновь отпил глоток. Слуга посмотрел на художника благодарными глазами.

— Иди… — приказал регент.

Лодовико выпил вино, но это не ободрило его. Мрачное выражение не исчезло с его лица.

— Не хочет ли ваша светлость, чтобы я сыграл на моей лютне?

— Играй!

Леонардо провел рукой но струнам серебряной лютни, и лошадиная голова запела, зазвенела нежными переливами, напоминающими рокот ручья. И жестокое выражение мало-помалу стало исчезать с лица владыки Милана; оно сменилось выражением глубокого страдания…

* * *

После таких тяжелых сцен в покоях регента Леонардо всегда тянуло к юмору.

«Изображая смешное, — говорил он, — надо заставить смеяться даже мертвецов».

В Милане, как и во Флоренции, Леонардо не оставлял своей привычки бродить по улицам и площадям с записной книжкой и зарисовывать интересные лица прохожих. Иной раз, зарисовав на ходу особенно интересное лицо или фигуру, он этим не ограничивался. Итальянцы народ общительный, и Леонардо пользовался этой особенностью своего народа. Приподняв шляпу, он любезно говорил какому-нибудь незнакомцу:

— Синьор, вероятно, не обидится, если скромный живописец пригласит его распить стаканчик доброго вина вон там, в ближней таверне? Мне симпатична ваша наружность: она напоминает моего лучшего друга, уехавшего в далекое путешествие…

Незнакомец принимал приглашение, и художник за стаканом вина в ближайшем кабачке вытаскивал из-за пояса записную книжку и делал в ней наброски.

Иногда такая охота была особенно удачна. На рынке между торговцами попадались любопытные лица. Стоило поглядеть на них, когда, торгуясь, они расхваливали свой товар или ссорились с покупателями! Следя за этими сценками, Леонардо думал, что интересно было бы вызвать на эти подвижные лица смех, неудержимый смех, граничащий с безумием.

Он задерживался возле крестьянских возов с товаром и начинал рассказывать небылицы, одну забавнее другой, и видел, как наивные слушатели корчатся от смеха. Вокруг собиралась толпа; смех разрастался по мере того, как разыгрывалась фантазия рассказчика, и записная книжка наполнялась хохочущими лицами.

Но художнику нужно было не только интересное уродство и яркое выражение смеха, но и выражение страха. Посреди рассказа он вдруг замолкал, вытягивая шею, и глаза его выражали смертельный ужас. Слушатели, не спускавшие с художника взгляда, мгновенно переставали смеяться; лица их вытягивались, и ужас передавался им моментально.

— Синьор, — говорил шепотом Леонардо стоявшему возле него и только что от души хохотавшему торговцу, — вы взгляните, что я снял с вашей спины…

И он что-то необычайное клал на воз, на большую светло-желтую тыкву. Торговец отскакивал в ужасе. Что это такое ползет по тыкве? Он в жизни не видел ничего подобного… Это не может быть порождением земли — это исчадие ада, рожденное ведьмою и дьяволом, послано ему за грехи, чтобы опоганить его товар и наслать страшные болезни, верно, за то, что он на прошлой неделе надул подслеповатую старуху, отпуская ей провизию… Теперь надо звать священника и кропить святой водой и воз и себя, да и жилище в деревне, пожалуй…

На самом деле страшилище было сделано Леонардо из воска и наполнено ртутью, которая приводила фантастическое существо в движение.

Подобные фигуры «исчадий ада» художник приносил и в таверну, куда зазывал случайных уличных знакомых.

— Смотрите, что это за ужас! — вскрикивал он, указывая на стол, где шевелилось что-то огромное, похожее на гигантского червя или змею.

То были просто птичьи внутренности, наполненные воздухом. Они принимали чудовищные размеры и, казалось, готовы были заполнить всю комнату, выползая из-под стола. Простоватые зрители, во главе с трактирщиком, в ужасе разбегались, пятились к дверям и наконец пускались вон без оглядки.

А записная книжка наполнялась зарисовками лиц, искаженных страхом и отчаянием.

3 В работе

Полдень. В предместье Верчельских ворот, на четырехугольном, залитом солнцем дворе Леонардо тишина. Ее нарушает только плеск воды фонтана да несносное жужжание шмеля, залетевшего из сада. Чей-то свежий юношеский голос лениво тянет слова страстной песни:

Скажи мне, женщина ль она, богиня или солнце?

Ты увидишь ее, гордую, милую…

И зевок, громкий, ленивый зевок:

— Эх, когда-то маэстро освободится из своей лаборатории? Кто там таскает воду для него? Значит, долго еще его ждать. А придет — за ним явится посланный от герцога… Это ты, Чезаре? Эх, уже удрал…

Из-за забора сада, примыкавшего ко двору, показалось женственно-миловидное лицо, окруженное спутанными красновато-золотистыми кудрями, и любимый ученик Леонардо, Джакомо Капротис, прозванный «Салаино», появился верхом на изгороди. Он был самым молодым из его учеников. Леонардо взял его с улицы, в Милане, вместе с другим Джакомо, маленьким мальчиком-сиротой; оба не помнили своих родителей.

— Никого нет. Слава богу, никто не тащит ведер в лабораторию для опытов… «Скажи мне, женщина ль она…» Ну до чего сегодня жарко и какая лень! А маэстро готов хоть к черту в пасть для своих опытов и парит, парит в печи свои котлы и тигли…

Он говорил громко, сам с собой. Ему наскучила тишина. Однообразный плеск воды в фонтане и скрип колодца за выступом дома, где кто-то брал воду, нагоняли на него сон.

Колесо скрипит уныло. Отсюда видно, как служанка полощет белье… Салаино потянулся и безнадежно посмотрел на потертые локти своего когда-то щегольского камзола. Этот веселый и самый юный ученик Леонардо имел пристрастие к хорошей одежде, как и вообще ко всему красивому. Ему было досадно, что обстоятельства заставляли его отказывать себе часто в том, что казалось ему необходимым, а необходимыми были для него пирушки в компании молодых повес. Если бы не любовь его к учителю, он перешел бы к другому, кто умеет зашибать деньгу, не разбрасываясь, как Леонардо, в занятиях и не добиваясь какой-то непреложной истины.

Салаино с тоскою взглянул на окно лаборатории. Его нисколько не занимали в эту минуту не только таинственные опыты учителя, но и мольберты, стоявшие в мастерской. Он думал: «Мы едим одну только сухую джьюнкатту, как погонщики ослов, вот и весь завтрак… А скажи маэстро — он засмеется: «Да ведь это самое здоровое кушанье — творог!»

— О чем ты так тяжело вздыхаешь, сын мой? Уж не о тощей ли джьюнкатте? — раздался голос из раскрытого окна лаборатории.

Вот чародей маэстро — он читает мысли!

Салаино засмеялся, покраснев до корней волос, и соскочил с забора. Перед ним в окне стоял учитель в своей обычной спокойной позе.

Юноша смущенно забормотал:

— Но, маэстро… его светлость… перестал вам что-либо жаловать из дворца… Отчего вы им не скажете, что это не годится такому великому мастеру, как вы? Сегодня этот дрянной мальчишка Джакомо кричит, что зеленщики, рыбные торговцы и даже торговцы красками — все грозят подать на вас в суд. Мне же обидно это слышать, маэстро: на вас, с кем не сравнится ни один художник на свете, — в суд!

Салаино говорил с искренним возмущением привязанного к учителю ученика, и говорил правду: вот уже несколько месяцев, как Лодовико Моро точно охладел к своей затее — конной статуе отца, и скупо, с вечными затяжками, с неприятными разговорами выдавал на нее деньги, и Леонардо приходилось затрачивать на статую Сфорца часть своего жалованья. Нередко случалось, что в доме не было ни гроша, и тогда даже любимые ученики начинали роптать. Даже Джакомо, маленький бездомный бродяга, подобранный им из жалости на улице, и тот дерзко кричит: «У мессэра Леонардо свистит в кармане! Скоро он всех нас распустит, и учеников и слуг…»

— Успокойся, — сказал, помолчав, Леонардо, — сегодня я схожу в замок и достану денег. Тогда и тебе куплю новый камзол. Я вижу хорошо, что тебя заставляет волноваться.

Салаино с видом ребенка, которому обещали новую игрушку, весело посмотрел на учителя.

А бесенок Джакомо, выглянув из дверей кухни, весь в саже, потому что чистил трубу, закричал с хохотом:

— Тезка любуется собою, точно девчонка! А дело и забыл. Мессэре, за вами опять присылали из дворца, и слуга выболтал, что мадонна Цецилия хочет заказать вам свой портрет.

Мадонна Цецилия Галлерани, красавица, возлюбленная Лодовико Моро, та, которая на состязании музыкантов повязала его своим шарфом и назвала своим рыцарем… И регент никому из художников не поручает ее портрет, кроме него, Леонардо… Большая честь…

Но, к изумлению Салаино, учитель не обрадовался, а хмуро сказал:

— Это мне не совсем по душе, сын мой. Герцог вечно торопит, отрывает от одной работы для другой. Я долго работал над проектом каналов, чтобы осушить его владения, а он от меня беспрестанно требовал рисунков и пустых выдумок для иллюминации, моресок, процессий, вечных праздников… Меня постоянно отрывают от научных изысканий. Иногда мне кажется, что празднества и удовольствия делают для него всю мою работу над памятником его отца нежеланной… Теперь новая прихоть — портрет прекрасной мадонны Цецилии… А я сделал чертежи крыльев летучей мыши и горлинки и заказал достать мне еще ястреба… Что-то скажет теперь мой Зороастро? Зачем я заставил его хлопотать попусту?

* * *

Зороастро — ремесленник из цеха кузнецов, работающий в мастерских скульпторов и серьезно считающий себя творцом их произведений, — интересный человек. Его привез с собой Леонардо из Флоренции; огромный, с широкими сильными руками и громоподобным голосом, одноглазый (другой глаз выжгла искра из горна), он был предан своему хозяину до самозабвения. «Зороастро» — его прозвище; Леонардо говорил, что кузнеца надо бы по-настоящему назвать Вулканом — он точно вышел из недр земли, этот великан. К своей кличке кузнец так привык, что забыл имя, данное ему при крещении, и порою прибавлял к кличке «Винчи», показывая, что он составляет как бы одно с мастером.

Леонардо стоял посреди лаборатории и рассматривал распростертую на полу огромную птицу, принесенную Зороастро. Кузнец хохотал довольным смехом:

— Ястреб, как просил маэстро. Я подкараулил, когда этот дьявол собирался унести цыпленка от наседки. Тут я его и подшиб камнем из рогатки. Крылья — ох, и крылья! Как хотела ваша милость. Это не чета вашим летучим мышам и филинам!

Могучая птица, распростертая у ног художника, все еще казалась гордой. Солнечный луч, падавший из окна, зажигал огнем ее светлые глаза, и они горели.

— Ну теперь больше не понадобятся птицы? — спросил Зороастро.

Леонардо, задумавшись, не ответил. Он умер в небе, совершив свой последний свободный полет, этот хищник… Каков размах его крыльев и какая в них сила? Сегодня он будет препарировать ястреба и делать измерения крыльев, а потом сравнительный чертеж… Он добьется тайны летательной машины…

Зороастро смотрел на мастера с укором.

— Теперь всю ночь будет ковырять дохлятину!.. — проворчал кузнец и вдруг заговорил сердитым голосом старой няньки: — Видно, вашей милости по душе сидеть в этой проклятой дыре без всякого толка! Проклятый Милан! Ведь вот сколько живу на свете, а не видел такого бестолкового города! Работаешь, а все не двигаешься с места, и на все один разговор: «Некогда, денег нет!» Воля ваша, мессэр, а я отправляюсь восвояси, на родину!

Леонардо поднял голову и улыбнулся:

— Не бунтуй хоть ты! Сегодня я принесу денег.

— Да чего бунтовать? Не я один — все ученики: и Чезаре да Сесто, и Джованни Больтрафио, и Марко д'Оджоно, и даже этот мальчишка Салаино, — все говорят одно и то же: «Учитель себя не ценит, так больше нельзя жить.» …Проклятый Милан… Стыд какой: дурак Диода мне кричал сегодня на улице: «Эй, дядя, не продает ли твой хозяин свои штаны? Ведь, поди, который день сидите на шиполатте[28] или варите летучих мышей. Твой хозяин колдун!»

Леонардо рассеянно отозвался:

— Мне жаль, что ты, мой Зороастро, потерял свой глаз: лучше бы ты оглох, чтобы не слышать болтовни шута! Я достану денег, подождите…

Зороастро ушел, но Леонардо не отправился во дворец за деньгами, как хотел. Его привлекала распростертая на полу птица. Ему не хотелось оставить эту любимую комнату, где он провел столько блаженных часов, дней, месяцев, что-то находя, чего-то добиваясь, что-то вновь замышляя, наблюдая и тысячу раз проверяя, эту лабораторию — свидетельницу его побед, его открытий, ею счастья.

— Движение есть причина всякого проявления жизни, — сказал он громко, принимаясь за скальпель.

Ему не хотелось откладывать работу. Интересен скелет ястреба, важны размеры крыльев…

Лаборатория, эта странная, с виду неряшливая громадная комната с горном, каменным полом, множеством столов и полок, заваленных в одном месте чертежами и математическими выкладками, в другом — порошками в чашках, ступках, колбах; реторты, банки, бутыли, перегонные трубки; глядящие со стен безглазые чучела; скелет обезьяны в углу; множество скелетов мелких животных, прибитые на стене летучие мыши и крылья разных птиц… Маленький Джакомо безумно боялся лаборатории, и в то же время его тянуло в нее, как тянет слушать страшную сказку, от которой замирает сердце; он был в душе уверен, что соседи и лавочники не совсем неправы, распуская слух, будто мессэр Леонардо знается с нечистою силой. Тут есть доля правды, но только доля: он, наверно, немножко знается со всякой нечистью, сколько ему нужно для его чудной и непонятной науки «укротить природу», запрячь ее для службы человеку, как упрямого и горячего коня. Он не идет войною против бога, хотя не ходит в церковь и не кропит святою водою жилище, не требует и того, чтобы живущие у него не пропускали мессы и аккуратно ходили к исповеди и причастию. Беда будет, если на это обратят внимание монахи и кто-нибудь из сплетников станет их подзуживать, — тогда мессэра Леонардо, такого доброго и милосердного, папа отлучит от церкви, а кличка «колдун» заставит даже посадить его в тюрьму — ведь колдунов судят и даже сжигают живыми… Ох, и хочется же знать, что делает маэстро и чего добивается! Ведь его занятия в лаборатории, как слышно, не по душе герцогу; он даже сердится, что они отрывают маэстро от памятника, от картин, от изготовления разных украшений для дворцовых увеселений… Об этом все говорят. Герцог сердится — ему, как слышно, по душе только изобретения маэстро для войны, а уж эти крылья птиц, и камни, и растения, — к чему это? Пустая трата времени… И почему мессэр не обращает внимания на то, что герцог недоволен? Вот он и не дает мессэру денег…

* * *

Леонардо почти не дотронулся до принесенного ему обеда и весь день провел в лаборатории, тщательно препарируя ястреба.

Он усердно занимался анатомией, что делали тогда немногие из художников. В шкафу у него — несколько пачек анатомических рисунков и скелет обезьяны, дело его рук. Как можно правильно изображать человека, не зная, какие у него кости, мускулы, при помощи чего он двигается?

Наука, наука… Усовершенствование и облегчение труда рабочих и ремесленников, умение овладеть силами природы… Вот он, недавний набросок двора арсенала, ряды голых работников, тянущих руками длинный рычаг, упирающихся ногами, чтобы увеличить тягу; здесь видно напряжение их мускулов, поднимающих страшную машину, — они стараются рассчитанными движениями поднять лежащую на двух колесах ось, медленно, тяжело поднимающуюся… Он схватил единство усилий в этих напряженных телах, единство одного и того же усилия, уловил это согласное движение множества тел, как бы единую линию напряженных мускулов.

Это уже не античная красота гладиаторов — это страшная симфония тяжелого труда.

Леонардо коснулся карандашом правды жизни, и в ней была своя красота. И эти наблюдения труда человеческого натолкнули Леонардо на изучение свойства рычага — простейшей универсальной машины, а потом и на его усовершенствования.

Здесь, в Милане, он продолжал ряд начатых во Флоренции и не оцененных Лоренцо Медичи работ: чертежи мельниц, сукновальных машин и приборов, которые пускались бы в действие силою воды.

Знакомясь с трудом ремесленников прославленного в Европе флорентийского цеха изделий из шерсти, он сделал проект механической самопрялки.

Еще во Флоренции Леонардо разработал и проект системы каналов, которые бы соединили Флоренцию с Пизой, облегчив перевалку грузов на морские суда и снабжение Флоренции сырьем.

Теперь он работал над проектом каналов в окрестностях Милана…

Мечты уносили его далеко: надо использовать силы воды, ветра, солнца. Он производил без конца опыты над растениями, изучая влияние на их развитие воды, солнца и почвы…

Целый угол лаборатории был завален образцами почвы и горных пород. Найденные в них окаменелости натолкнули его на важное геологическое открытие: здесь, на месте Италии, очевидно, было когда-то море — об этом свидетельствуют окаменелые раковины, обитатели морской пучины…

Но что за дело до науки повелителю Милана?

День кончился; с последним угаснувшим лучом солнца наступила сразу тьма. Зороастро внес в лабораторию светильник, и по громадной комнате поползли причудливые тени: на окне зеленые питомцы Леонардо — ростки, слившиеся побегами с деревянными подпорками, и реторты с отводными трубками — казались сказочными, фантастическими существами; скелет обезьяны улыбался и скалил зубы. Ожил громадный ворох чертежей, похожий на грозного великана в остроконечной шапке; а на полу, в круге света, отбрасываемого лампой, краснела отпрепарированная кровавая птица.

Леонардо развернул чертеж летательной машины, сделанный с математической точностью, и глубокая нежность охватила его душу. Он вспомнил своих двух учителей — Тосканелли и Бенедетто дель Абако — и закрыл глаза, точно слышал их голоса и слова о том, что математика — основа всех наук. Да, эти учителя навеки оставили пламя в его душе… Тихо, благоговейно, в точных и коротких словах определял он то, что сложилось в его душе на основе их идей:

— Нет никакой достоверности там, где не находит приложения одна из математических наук, или там, где применяются науки, не связанные с математическими.

Учителя его юности… И еще один — Карло Мармокки, исследователь неба и земли, географ и астроном… Леонардо взглянул в раскрытое окно. Перед ним была темная бездна, сиявшая светлыми, лучезарными точками. Губы шептали:

— Вся философия начертана в той книге без конца и границ, которая постоянно лежит раскрытая перед нашими взорами и говорит о мироздании…

Как страшно одинок он был здесь, в Милане, в городе, где правитель интересуется только пушками, охраняющими его власть, да бронями и клинками, которыми славится этот город! И даже с людьми одного цеха с ним — художниками — он не мог найти общий язык: в большинстве случаев это были люди, замкнувшиеся в своей специальности, невежды в науках, питавших душу Леонардо.

В лаборатории кто-то был, кроме него. Леонардо обернулся:

— А, это ты, Зороастро? Ты опять на меня ворчишь? Я знаю: сегодня опять мне не пришлось попросить денег. Потерпи, старина, — даю слово, что завтра я их добуду.

Зороастро мрачно буркнул:

— Станет вам герцог платить за ваши опыты! Вот уйду от вас! Что мне тут делать? Ну как: отливку памятника черти записали в аду?..

Он часто грозил уходом, но, если бы Леонардо ослеп, он готов был бы добывать ему пропитание, только бы но расставаться.

— Завтра!.. — повторил он угрюмо. — Обещали завтра. Aspetta cavaUo che ГегЬа cresca![29]

Одноглазый любил поговорки.

— Завтра… — повторил Леонардо ласково и подумал: «В самом деле, я небрежен к моей семье, а ведь это моя настоящая семья, с которой я крепко слит… Завтра я начну писать портрет Цецилии Галлерани по заказу герцога, и у меня появятся деньги».

4 Люди, боги и ангелы

Прекрасная Цецилия Галлерани полулежала на восточных коврах и расшитых шелками и золотом подушках в открытой, выходившей в сад галерее своего палаццо. В полукруге аркады, между колоннами, виднелось море роз. Тонкая веточка вьющегося растения, брошенная порывом легкого ветерка, ласкала обнаженную шею Цецилии. Сидевший на маленькой пунцовой розе мотылек взлетел, трепеща крыльями, и привлек внимание ручного горностая, прикорнувшего на коленях у мадонны. Он поднял голову и насторожился, как кошка. Смеясь, Цецилия слегка ударила его по головке. Он присмирел. Красавица сказала:

— Я жду продолжения беседы, друзья мои… Меня занимает последнее объяснение этого стиха Данте.

И она внятно и звучно продекламировала две строки начала «Божественной комедии», обращаясь к окружающему ее обществу синьоров и дам.

Цецилия Галлерани была одной из тех образованных женщин, знавших латынь, понимавших искусство, поэзию и интересовавшихся философией, какие в ту пору попадались не так редко среди знати. В ее дворце часто собиралось большое общество; декламировались стихи, велись беседы о памятниках латинской и греческой литературы, как было и в этот день, или устраивались концерты. На веранде вокруг Цецилии собрался ее обычный кружок — несколько мужчин и две близкие подруги. Слуги разносили прохладительное питье, сладости и фрукты.

Не успел прозвучать ответ на вопрос хозяйки дома, как в дверях появился паж с докладом:

— Мессэр Леонардо да Винчи, художник его светлости…

Лицо Цецилии осветилось улыбкой.

— Добро пожаловать, дорогой маэстро! — сказала она, когда Леонардо вошел. — Герцог нездоров и не мог быть сегодня на нашей беседе, но обещал мне, что вы придете писать мой портрет… Мы прекратим разбор великого Данте — ведь вы, к сожалению, не присутствовали при разговоре с самого начала, и лучше послушаем игру на виоле нашего славного музыканта, регента собора маэстро Франкино Гаффурио. Мессэр Гаффурио сыграет нам пьесу собственного сочинения, которую он написал по заказу герцога для ожидаемого праздника тела господня… Усаживайтесь поудобнее все, и прошу внимания.

На середину веранды вышел человек в черном бархатном костюме, отороченном коричневой тесьмою. Его наружность заинтересовала Леонардо. Лицо мужественное; глаза, полные мысли; высокий лоб, обрамленный густыми, падающими до плеч каштановыми кудрями. Он провел смычком по струнам и заиграл. «Неплохо играет, и мелодия ласкает слух», — подумал Леонардо. Но не мелодия привлекала внимание художника. Она ничем не отличалась от мелодий других музыкантов, слышанных им когда-то на состязании.

Привлекало внимание выражение лица хозяйки дома. Глаза ее устремились туда, откуда слышались звуки, и вся она, казалось, была полна восторга.

Леонардо вытащил из-за пояса записную книжку и набросал на двух страницах музыканта и слушающую его красавицу. Цецилия повернулась и заметила, что он рисует.

— Что это, маэстро? — кивнула она на книжку.

— Святая Цецилия слушает небесную музыку сфер, — спокойно отвечал художник и прибавил: — Не соблаговолит ли мадонна Галлерани назначить мне день, когда я смогу запечатлеть ее прекрасный образ красками? Но я попрошу, если возможно, в той же обстановке, с тем же маленьким зверьком на коленях…

Беседа продолжалась. Уходя, Леонардо сказал музыканту:

— Если маэстро соблаговолит, я сочту для себя за большое удовольствие изобразить и его черты после окончания портрета синьоры…

* * *

Художественная семья Леонардо, с мрачным Зороастро во главе, была довольна: в доме появились деньги; счета лавочникам были оплачены, герцог перестал сердиться, — по крайней мере, придворные сплетники не передавали его раздраженных и обидных словечек. Художник работал над портретом Цецилии Галлерани. Зороастро теперь весело поддерживал огонь в горне, когда Леонардо появлялся в лаборатории, и раздувал бодро мехи: мессэр Леонардо опять стал уделять свободные минуты желанному усовершенствованию вододействующих машин, а попутно и изобретению механизма для освещения дворца.

Художник охотно работал над портретом герцогской фаворитки. Он изобразил ее, как задумал первоначально, прислушивающейся к чему-то, что ее волнует, и перебирающей рассеянно пальцами шерстку ручного горностая. Она на портрете живет, как живет зверек, у которого так естествен на картине каждый волосок его белоснежной шкурки. И в зверьке и в женщине метко схвачена кошачья ласковость. Поразительно написана рука совершенной красоты, поглаживающая горностая.

Франкино Гаффурио, любимец Цецилии, часто играл ей на виоле. Лицо его продолжало интересовать Леонардо, и он хотел изучить его. Для этого лучше всего было понаблюдать музыканта в соборе, где он управлял хором и играл на органе.

Встречая выходящего из церкви художника, соседи начинали сомневаться: так ли уж мессэр Леонардо да Винчи подпал под власть нечистой силы, если не чуждается божьего храма, и это отчасти отвело от него угрозу доноса епископу.

Цецилия хотела иметь портрет своего любимого музыканта, и, закончив писать картину «Дама с горностаем», Леонардо стал у нее же писать портрет Гаффурио.

Ему нравилось это серьезное, умное лицо в рамке густых каштановых волос. Он писал музыканта в том самом черном бархатном костюме, в каком встретил в первый раз. Желто-коричневая отделка костюма составляла приятную гармоничную гамму с цветом волос и глаз…

Лицо на портрете было вполне закончено, но работу пришлось бросить из-за новых, не терпящих отлагательства заказов: в Милане только и говорили что о флорентийском художнике, и всем знатным дамам непременно хотелось иметь свой портрет или картины кисти этого замечательного мастера. Другой красавице, знатной миланской даме Лукреции Кривелли, во что бы то ни стало требовалось заказать свой портрет Леонардо, и он, только докончив писать лицо Франкино Гаффурио и не завершив портрета, должен был отправиться работать в палаццо Лукреции Кривелли.

Новый портрет увлек художника. В лице Лукреции он уловил простодушие здоровой молодой женщины, не успевшей еще испортиться в кругу придворных дам и кавалеров. Она не была признанной красавицей, как Цецилия. Художник подчеркнул в своем изображении непосредственность молодой женщины, ее жизнерадостность, отсутствие в ней надлома, который чувствовался в фаворитке герцога.

* * *

Цецилия Галлерани была восхищена своим портретом. Она мечтала окружить себя произведениями Леонардо. Ей хотелось иметь мадонну с младенцем его кисти. Может быть, втайне она лелеяла мысль, что моделью для богоматери послужит она, красавица, любимая герцогом…

И Леонардо написал «Мадонну Литта», находящуюся ныне в числе художественных сокровищ Эрмитажа, в Ленинграде. В ней отображена тема материнства, как некогда в «Мадонне с цветком». Мать кормит грудью пышащего здоровьем кудрявого младенца и радостно смотрит на него. Четко вырисовывается фигура Марии на темном фоне стены с двумя окнами.

* * *

Но живопись не погасила в Леонардо страстного стремления к раскрытию тайн природы, которое он познал, еще будучи учеником покойного Тосканелли. Он занимался теперь анатомией с молодым, но уже известным павийским врачом Маркантонио делла Торре. Обыкновенно Маркантонио резал труп, а Леонардо рисовал пером и сангиной[30]мускулы и кости.

У него набралась целая папка замечательных анатомических рисунков, где он сопоставляет в общих чертах сходных животных, впервые в истории науки намечая начала сравнительной анатомии.

«Опиши внутренности у человека, обезьяны, — говорил он, — и подобных им животных, смотри за тем, какой вид они принимают у львиной породы, затем у рогатого скота и наконец у птиц».

* * *

С улыбкой смотрел великий мыслитель на усилия мессэра Амброджо да Розате, придворного звездочета Моро, пытавшегося по созвездиям объяснить Лодовико судьбу дома Сфорца.

Мессэр Амброджо жил в одной из высоких четырехугольных замковых башен, окруженный астрономическими приборами, создававшими ему ореол таинственности и обеспечивавшими особенный почет при герцогском дворе.

Как-то раз Леонардо забрался на башню Амброджо и застал там обоих Сфорца. Лицо Лодовика было мрачно, как всегда, когда он появлялся в таинственном жилище астролога[31]. Джан-Галеаццо, бледный и трепещущий от страха, жадно следил глазами за неподвижной фигурой Амброджо, смотревшего на небо через бойницу башни. По словам астролога, знаки созвездий соединились, предвещая что-то недоброе, и Леонардо в этот день как-то особенно было жалко бесхарактерного и запуганного правителем-дядей юношу.

Амброджо хмурился и отрывисто изрекал недосказанные, непонятные, но страшные предсказания. Лодовико стал темнее тучи. Он глухим голосом спросил:

— Что ты на это скажешь, Леонардо?

Художник спокойно, с оттенком насмешки отозвался:

— Если бы все это было истиной, то тайная наука мессэра Амброджо давала бы человеку огромную силу.

— Что ты этим хочешь сказать? — спросил опять Моро.

А племянник его с тоскою и надеждою вскинул глаза на художника.

— Я могу пояснить свою мысль: если бы все это было истиной, то человек мог бы вызывать гром, повелевать ветрами, в одно мгновение уничтожать армии и крепости, открывать все сокровища, скрытые в недрах земли, мог бы моментально перелететь с востока на запад, — словом, для человека не было бы ничего невозможного, за исключением, может быть, избавления от смерти, — прибавил он, засмеявшись.

Джан-Галеаццо посмотрел на художника благодарным взглядом.

— Астрология и волшебство вздор! — продолжал Леонардо, точно говоря сам с собою. — И я это утверждаю, ваша светлость, потому что вы от меня требовали правдивого ответа. Искатели философского камня[32], открывающего тайны природы! К чему вы морочите бедных доверчивых людей? — И добавил с той же иронией: — И хотел бы я знать, ваша светлость, так ли уж обрадовались бы властители государств и богачи, если бы алхимикам удалась их затея. Не думаете ли вы, что тогда возликовали бы бедняки? Их богатством, и богатством надежным, не разрушимым, был бы их труд, их сильные и умелые руки. А что останется у богача, когда его золото перестанет цениться?

На Лодовико глядели светлые глаза художника с обычным холодным спокойствием.

Амброджо смотрел настороженно и молчал.

Леонардо говорил об алхимиках, которые в ослеплении посвящали всю жизнь отысканию таинственного философского камня и жизненного эликсира, способного дать человеку бессмертие; вслепую бились над непонятными им химическими соединениями, стараясь добыть настоящее золото. Но, несмотря на всю неосновательность утверждений алхимиков, Леонардо предвидел возможность появления впоследствии — из опытов и попыток алхимиков — великой точной науки — химии.

Поздно простился Леонардо с герцогами и Амброджо.

— Мне необходимо поговорить с тобою по поводу одного предполагаемого мною праздника, — сказал ему на прощание Моро.

— Я хотел бы попросить вашу светлость позволить мне заняться сегодня моею летательной машиной, о которой я имел честь доложить.

Эта просьба по решительному тону скорее походила на приказание. Моро, сдвинув брови, отвечал сухо:

— Я зайду на нес посмотреть.

5 Наука для сиятельной забавы

Салаино любил цветы, как прекрасное создание природы, и нередко украшал себя венками, зная, как это идет к его золотистым кудрям. Он не довольствовался цветами в саду дома у Верчельских ворот и любил бродить за стенами города, где раскинулась благодатная земля Ломбардии. Глядя на всю эту красоту, он с гордостью думал:

«Ведь немалая доля этого существует благодаря гению моего учителя, прорезавшего каналами еще недавно сухую, бесплодную почву».

В этот ясный, солнечный день он особенно нежно любил учителя, сознавая его гений, его великодушие, его мощь.

Бродя часто по оврагу, где паслось стадо овец, он слушал наивный напев дудки пастуха, почти не нарушавший тишину. Здесь встретил он старуху знахарку, собиравшую лечебные травы, и в первый раз увидел редкое растение, над которым она склонилась, произнося какие-то заклинания. Он заметил странное движение круглого листа, на котором сидела зеленая блестящая мушка. Лист шевелился, вернее шевелились тонкие ворсинки, передвигая насекомое к центру; потом лист захлопнулся: муха, попала в ловушку.

Старуха, увешанная пучками трав, заворчала:

— Вот оно, дьявольское семя!.. Я давно его ищу… Только надо брать его с наговором… Посмотри, сынок: дьявольское растение питается мухами и букашками, и в его соке кровь, как у зверей…

Салаино вытащил нож и выкопал загадочное растение, эту «мухоловку», вместо с большим куском земли.

Вот-то порадуется маэстро!

Он не ждал, что, принеся растение, вызовет в неизменно спокойном художнике глубокое волнение.

Тоска, непривычная тоска сжала сердце Леонардо, и вызвал ее свежий, знакомый, милый запах рыхлой, напоенной водами земли. Этот запах напомнил ему Флоренцию, напомнил чудесный маленький городок Винчи, где он родился, сад и огород, где он когда-то ребенком ловил букашек, мух, пауков, откапывал из-под камня червей…

Тогда он был беспечен и свободен, как птица на воле… Тогда никто не мог вызвать его в палаццо светлейших герцогов, чтобы он делал для них замысловатые игрушки.

Леонардо отошел от окна лаборатории, где помещались у него ящики с растениями. Кругом — чертежи, модели из глины и проволоки, сделанные ради пользы края и ради увеселений его правителя. И между ними множество моделей летательной машины, каждая из которых была шагом вперед на трудном пути исканий и усовершенствования…

Вот четкий чертеж, и под ним подпись:

«Перчатка из ткани в виде растопыренной руки для плавания в море. Ту же роль выполняет птица крыльями и хвостом в воздухе, какую пловец руками и ногами в воде».

Это начало размышлений о летательной машине.

Леонардо помнил, как еще в детстве, увлекаясь мыслью раскрыть тайну полета, он стал изучать строение крыльев разных птиц. Он измерял их, думал над ними, чертил детской рукой, как умел, вычислял, снова измерял… Если тяжелый орел держится на крыльях в разреженном воздухе гор, почему не может рассекать воздух большими крыльями человек, овладеть ветром и подняться на высоту победителем? Он упорно работал, пока не дошел до мысли создать машину. Вот она, модель, — только бы хватило денег на сооружение самой машины!

Странная модель. В ней крылья состоят из пяти пальцев, сухожилия сделаны из ремней и шелковых шнурков, с рычагом и шейкой, соединяющей пальцы. Накрахмаленная тафта, не пропускающая воздуха, распускается и сжимается, как перепонка на гусиной лапе. Четыре крыла двигаются, откидываясь назад и давая ход вперед, потом опускаются, поднимая машину вверх. Человек стоя должен вдевать ноги в стремена, приводящие в движение крылья посредством шнуров, блоков и рычагов. Движения головы управляют большим рулем с перьями, похожим на птичий хвост. Две тростниковые лесенки заменяют в приборе птичьи лапки.

Да, достанет ли денег на сооружение машины?

* * *

Чтобы отвлечь себя от несносных денежных расчетов, Леонардо пошел из лаборатории в мастерскую, к ученикам, по дороге решив посмотреть на свой птичий двор.

Герцог Лодовико Моро застал его за неожиданным занятием, за которым он никак не представлял себе этого серьезного, замкнутого ученого и художника: Леонардо — и это было одним из его любимых занятий — кормил во дворе животных. Вельможе было странно видеть, как этот мыслитель, вооружившись миской с полентой[33], заботливо разливает ее по маленьким корытцам, а многочисленные собаки рядом с любимою рыжею кошкой трутся у его ног. Тут же, вокруг художника, — на земле несколько клеток с птицами: художник сегодня купил их у торговца на площади. Завидев кошку, птицы стали биться о прутья клеток под оглушительный лай собак. И Моро видел, как стоявший к нему спиной художник одну за другой поднимал клетки и открывал дверцы. Пернатые затворницы бросались в отверстия своих темниц и, вспорхнув, тонули в воздухе…

Когда последняя птица была выпущена, послышался густой голос герцога:

— Ты не скучаешь без меня, Леонардо! Ты видишь, я иду к тебе один, без свиты, чтобы застать тебя врасплох. Ого, да какой ты свободолюбивый — не выносишь тюрьмы даже для птиц! А все-таки тебе придется пожертвовать для меня своей свободой и заняться моими нуждами. Впрочем, я еще хотел поговорить о недостроенных каналах. Я боюсь ливней. Ведь сколько дней шел дождь, и хоть сегодня выглянуло солнце, но на горизонте повисли предательские тучи.

Леонардо спокойно отвечал, стряхивая с себя зерна, которые обсыпали его грудь:

— Я уже предлагал вашей светлости устроить такие пушки, которые могли бы метать разрывные снаряды в облака.

— Тогда я боюсь засухи, Леонардо.

— От засухи спасают каналы, и их уже немало сооружено. Но, чтобы докончить задуманное, нужны деньги, а ваша светлость не дает разрешения на необходимые затраты. Ваша светлость уже изволили отклонить мой план верхнего и нижнего города, а ведь это была, как вы изводили сами сказать, «недурная мысль», которая избавляла города от их скученности и создавала простор площадям и улицам. В Милане теперь так много жителей, что они, как овцы, жмутся друг к другу, наполняя воздух смрадом и распространяя зародыши чумы и других смертоносных болезней. Надо было создать больше каналов, чтобы по ним можно было подплывать на лодках к домам и погребам, или построить верхний и нижний города. Нижний город служил бы для складов со съестными припасами, для вьючного скота, а верхний, более чистый, — для благоустроенных жилищ. Город должен быть расположен у мори или у большой реки, чтобы нечистоты, увлекаемые содой, уносились далеко. Разве не хороша была бы столица, этот новый город, построенный на удивление всему миру? Но ваша светлость изволили отвергнуть мой план.

— Химера! — брюзгливо опустил углы губ герцог.

— Химера… — повторил горько Леонардо. — Все, что ново, в чем человек является провидцем, — химера!.. Но теперь я, пожалуй, не очень-то угодил и планом новых каналов? Ваша светлость, взгляните!

И он показал рукою на открывающиеся за распахнутой калиткой цветущие равнины Ломеллины, перерезанные ручейками, серебристыми и прозрачными, как стекло. Роскошная зелень одевала эту благодатную страну до Альп, голубые громады которых вырисовывались на горизонте своими серебряными вершинами. Это было изобилие, которое создал Леонардо да Винчи благодаря многочисленным каналам, исчертившим всю местность вдоль и поперек.

— Орошение — великое сокровище, которое спасает человека от нищеты… — сказал Леонардо.

Лодовико зевнул и, видимо утомленный наскучившим разговором, резко оборвал его:

— Ты мне когда-нибудь докончишь свою фантазию. У меня нет сейчас для нее достаточно свободных денег, деньги мне нужны на другое. И ты мне нужен для другого. У нас, правителей, иные заботы, более важные, чем борьба с нищетою тех, кто для нее рожден. Мы должны укреплять государство дружескими связями с соседями, обеспечивая себе их помощь на случай нападения врагом Оттого мы так заботимся о приемах посольств и о пышности двора, внушающей почтение и восторг.

— Ваша светлость соблаговолит ли пройти ко мне в мастерскую?.. — начал Леонардо, видя, что за калиткой мелькает герцогская свита.

— Нет, — резко отвечал Лодовико, — я и свиту не взял с собою. Я уже сказал, что хотел застать тебя врасплох, хотел посмотреть, как ты трудишься над усовершенствованием моего жилища, — моего, а не каменщика и лодочника! Мне неинтересно смотреть на мазню твоих учеников. Ведь ты сам ничего еще не сделал нового для украшения палаццо герцогов Сфорца? Ну, к делу, ближе к делу. Мы готовимся к блестящему празднику по случаю свадьбы моего племянника, и здесь потребуется вся твоя выдумка. Разными мудреными механизмами, на которые, мой Леонардо, ты такой мастер, надо затмить блеск дворов тех почетных гостей, которые у меня соберутся. Они думают, что перещеголяют меня, миланского герцога Лодовико Сфорца! Какое заблуждение! Вот на это я не откажусь отпустить тебе любые суммы. Прощай… Изобретай… Выдумывай…

Свита точно по волшебству выросла на дворе. Герцог исчез за парчовым пологом носилок…

Глядя ему вслед, Леонардо думал: почему за ним укрепилось прозвище «Моро» — шелковичное дерево? Вероятно, потому, что как это дерево растит в своих ветвях червей, поедающих его листья, так он лелеет сонм бездельников — прихлебателей, которые, объедая страну, устилают ему путь мягким шелком и ласкают слух льстивыми, подобострастными восхвалениями.

Пойти отогреть душу, пока еще не придавили новым грузом причуды тирана… В мастерской, среди учеников, он отведет душу…

Из раскрытого окна лаборатории одноглазый Зороастро наблюдал всю сцену разговора мастера с герцогом. Перед этим он приносил клетки с птицами на двор и поленту для собак. Он понял свидание хозяина с владыкою по-своему.

Почесывая в затылке и вздыхая, он подумал:

«Деньги сами собою лезут в кошелек маэстро, а он упрямится. Чего ему не хватает? Выдумки ему не занимать: разбуди его среди ночи, он, не продравши еще со сна глаза, выдумает такой механизм, что удивит всех чертей. Ему хочется заниматься наукой или рисовать. Скажите пожалуйста! Нельзя ли повременить и сперва сделать то, что повыгоднее, чтобы зашибить хорошую деньгу? Эх, видно, с ним нельзя забыть старую поговорку: «Ждет лошадь, что трава вырастет».

6 Отдых от муки

В мастерской стоял гул голосов. Ученики среди повседневной работы, выполняя задания мастера, не могли удержаться от горячих споров. Спорили о последних преподанных им Леонардо правилах для живописцев, толкуя его слова каждый по-своему, делали примерные наброски перспективы углем на полу. Тут же они напевали смешную песенку, подхваченную на улице, и вспоминали, что в эти жаркие дни перед праздником святого Иоанна Крестителя делается на родине, во Флоренции. Ведь там особенно чтят этот веселый летний праздник. Какие сейчас процессии идут по улицам! Все мостовые засыпаны цветами, что бросают жители под ноги молодым девушкам и детям, идущим за крестом с пением гимнов! Вспоминали и веселые пляски на лужайках за городом. У кого из них осталась во Флоренции невеста, у кого просто приглянувшаяся девушка. Шумные разговоры нарушил маленький Джакомо, влетевший в мастерскую, как пушечное ядро, с криком:

— Маэстро говорил во дворе с герцогом, а сейчас идет сюда! Герцог ему что-то приказал делать!

Появление учителя положило конец веселому смеху и спорам, но не потому, что они боялись его, а потому, что они дорожили каждым его словом. Он кончал свою замечательную картину «Мадонна в гроте» и обещал показать ее ученикам.

Художник вошел, и по лицу его ученики сразу увидели, как он утомлен и как смутно у него на душе. Глубокий вздох вырвался у Леонардо из груди, вздох облегчения. Вот его отдых от миланской муки… Он внимательно просмотрит работы каждого, вникнет в них, пожурит Джакомо за то, как он растирает краски, попеняет за лень: можно ли оставлять нерастертыми комочки…

У висевшего на стене листа, исписанного четким почерком Больтрафио, с заголовком «Правила», стоял Салаино и читал вслух.

При входе учителя Салаино остановился. Очевидно, он хотел выучить текст наизусть:

«Если все кажется легким — это безошибочно доказывает, что работник весьма мало искусен и что работа выше его разумения».

— А вот еще, маэстро, — сказал он тоном балованного ребенка, поймав на себе пристальный взгляд художника, — я с этим не совсем согласен: неужели суждения рыночных торговцев правильнее, чем художника, написавшего картину? А в «Правилах» говорится: «Суждения врагов приносят более пользы, чем восторженные похвалы друзей. Друзья только покрывают позолотой наши недостатки».

В ответ зазвучал смех товарищей.

— Почему ты говоришь о рыночных торговцах?

— Разве они враги?

— Ну и выбрал врагов!

— А как же не враги? Они и лавочники. Попробуй-ка прийти к ним кто-нибудь из нас, когда в животе урчит, — а у нас частенько так бывает по герцогской милости, — они не только не верят в долг, но нарочно выставляют самый привлекательный товар: жирных каплунов, свиные мозги и телячьи ножки… бр-р!

Взрыв хохота покрыл эти слова. Смеялся и Леонардо. Салаино весело прибавил:

— Но и этот голод не заставит нас покинуть нашего маэстро! Никогда, никогда!

Художник сказал:

— Вы разбирали мои правила. Продолжайте. Это так же нужно, как и мои поправки в ваших работах. Что там еще, Салаино?

Звонкий голос продолжал:

— «Люди, предающиеся быстрой, легкой практике, не изучив достаточно теории, подобны морякам, пускающимся на судне, не имеющем ни руля, ни компаса.

Художник, рабски подражающий другому художнику, закрывает дверь для истины, потому что его призвание не в том, чтобы умножать дела других людей, а в том, чтобы умножать дела природы.

В ночной тишине старайтесь вспоминать то, что вы изучили. Рисуйте умственно контуры фигур, которые вы наблюдали в течение дня. Где мысль не работает вместе с рукой, там нет художника».

— Я еще скажу, — добавил Леонардо, — и особенно прошу запомнить это тебя, Салаино, — ведь ты, как никто, имеешь пристрастие к внешнему блеску, и ты моложе всех моих учеников, — не ссылайся на свою бедность и невежество, не говори, что ты юн и не успел выучиться и тебе трудно постигнуть искусство художника. Сколько было примеров, что философы, рожденные в роскоши, отказывались от нее, чтобы не отвлекаться от размышления. Вспомни мои рассказы о Диогене [34].

Он подошел к мольберту Салаино с начатой работой и стал поправлять ее. Ученик внимательно следил за кистью в руках Леонардо.

— Видно, что стараешься, но не надо злоупотреблять тенью. Контрасты хороши в меру. И потом, не всегда прикованность к мольберту идет на пользу работе. Время от времени надо от него отходить — тогда виднее промахи. Весьма полезно иной раз оставлять мольберт и немного рассеяться. После перерыва ум становится свободнее. Чрезмерное прилежание и излишняя усидчивость отягощают ум, порождая бессонницу… Ты что-то хочешь мне сказать, Марко?

Он обращался к старшему из своих учеников, Марко д'Оджоно, и подошел взглянуть на его работу.

— Марко, — говорил художник, — и все вы, когда пишете картину, где должна быть видна растительность, тщательно изучайте ее в природе и не избегайте на картине, где она нужна. Сейчас я вам кое-что покажу.

Он повел их к своей картине, которую еще никому не показывал. Она была помещена особняком, в отдельной мастерской, где он запирался, когда хотел работать без посторонних глаз и без лишних расспросов. Здесь, наедине, он продумывал свои образы.

К мастерской вела лестница из темного дерева, с резными перилами. Поднимаясь по ней, Салаино весело говорил, ероша копну красноватых кудрей:

— Ишь, как славно поскрипывают ступени! И они поют славу учителю!

* * *

Ученики гурьбою вошли в эту святая святых и с нетерпением ждали, когда художник откинет завесу над картиною.

Вот она, «Мадонна в гроте»! Воцарилась тишина. Слышался вначале только шорох отдергиваемого занавеса, потом сдерживаемые вздохи.

Перед глазами учеников было чудо, так им, по крайней мере, казалось. Учитель взял сюжет, обычный в то время: мадонну, Иисуса и Иоанна Крестителя. На эту тему писалось немало картин другими художниками. Но с какой простотой и естественностью подошел он к этому сюжету! Мария, как и в «Мадонне Литта», воплощает идеал материнства, но здесь это не мать, кормящая свое дитя и любующаяся им, — она охраняет его, простирая руку над его курчавой головкой.

Впервые в искусстве живописи была создана группа человеческих фигур, не просто выделяющаяся на пейзажном фоне, а окруженная пейзажем; впервые он играл такую большую роль, и это придавало особую поэтическую прелесть картине. Здесь были и скалистые уступы грота с острыми сталактитами, и роскошные заросли ирисов, анемонов, фиалок и папоротников.

Глубокая тишина в мастерской. Слышно, как муха жужжит снаружи окна, выходящего на север, куда обычно выходят окна мастерских художников. Ученики столпились возле мольберта, боясь проронить хоть одно слово, боясь дохнуть. Какая мягкость, нежность в выражении лиц на картине, какая простота! Какое совершенство форм… И эта тончайшая светотень… А пейзаж, пейзаж! Невиданное новшество — окружить фигуры пейзажем, и еще таким, как этот… Какая красота, и как цветущая природа естественно связана с фигурами, и какой уют в этом гроте… Как замечательно расположены эти синеватые просветы, особенно оттеняющие фигуры… И какая гармония в композиции, в этой пирамиде, вершина которой — голова мадонны…

Глядя на взволнованные лица учеников, Леонардо растрогался. Право, похвалы всех миланских вельмож, считающихся знатоками искусства, и даже художников ничто рядом с волнением этих детей природы, подобранных часто на улице, не знающих неискренних слов и лести…

Несдержанный, самый юный из учеников, Салаино, пробормотал со слезами на глазах:

— Маэстро… вы… сами приблизились к божеству, создавая это… это…

Леонардо засмеялся:

— Ну, друг, за твое волнение я опять произвожу тебя изI Джакомо Капротис в Джакомо Салаино, забыв, что ты на нарядные пуговицы для твоего камзола без спроса истратил из денег, которые я тебе дал на краски…

Салаино частенько вызывал неудовольствие Леонардо споим легкомыслием и чрезмерной любовью к нарядам, и тогда художник наказывал его, называя официально: Джакомо Капротис, а не просто прозвищем Салаино.

Художник увидел пристально устремленный на него взгляд Больтрафио, лучшего своего ученика. Молодой, красивый, но замкнутый, он мало говорил, никогда не восторгался, но большие, прекрасные глаза его выдавали глубокое волнение.

И Леонардо сказал ему от всего сердца:

— А ты, Джованни, скоро заставишь нас радоваться на своих мадонн, как радуетесь теперь вы, мои дети, на мою «Мадонну в гроте».

Он оказался до некоторой степени прорицателем: впоследствии Больтрафио создал картины, которые отличались своею самостоятельностью и оригинальностью от так называемых «леонардесок» — подделок под Леонардо да Винчи, одно время заполнивших музеи.

* * *

Приближался день свадьбы Джан-Галеаццо. Леонардо был запален герцогскими заказами. Говорили и о предстоящей помолвке герцога Лодовико, и Цецилия Галлерани, чувствуя близость своей отставки, задаривала церкви вкладами и даже просила Леонардо написать образ одного из особо чтимых святых. Но от этого заказа он должен был отказаться. Леонардо и без того изнемогал от обременительных требований, предъявляемых к нему герцогским двором. Для герцогского увеселения он, сообразно складу своего ума соединив науку с фантазией, обдумывал механизм для представления во дворце под названием «Рай».

Огромный круг изображал небесную сферу. Каждая планета имела образ древнеримского божества, имя которого носила; описывая свой круг, она появлялась перед невестой под аккомпанемент стихов, прославляющих герцогскую чету. Стихи написал для этого мессэр Бернардо Беллинчони.

Никогда не был так великолепно иллюминован и украшен замок, как теперь. Возле него точно выросли замысловатые триумфальные арки из цветов, лент, позументов и фигурных лепных украшений, под которыми должна была проследовать эта чета: болезненный, приниженный Галеаццо и гордая Изабелла, соединенные ради политических расчетов. Они ехали на богато убранных белоснежных конях, осыпаемые цветами.

Леонардо прошел в замок мимо рядов арбалетчиков и телохранителей, закованных в латы и стоявших с поднятыми алебардами. Герольд с двумя трубачами громко возвестил имя великого мастера его светлости, художника и архитектора. Мессэр Леонардо да Винчи, флорентиец, был в числе других именитых гостей. В большой зале столпились пышно разодетые кавалеры и дамы. Музыканты настроили инструменты; полилась медленная, тихая, почти печальная музыка; кавалеры и дамы плавно, ритмично задвигались в церемонном танце: тяжелые парчовые платья, осыпанные драгоценными камнями, не допускали быстрых движений. А Леонардо вспоминалась веселая, легкая пляска на лугу в маленьком городке Винчи, в которой он мальчиком принимал участие…

За танцами следовала такая же тяжеловесная пантомима[35], тоже под плавную и почти печальную музыку…

* * *

За одной свадьбой последовала другая. Лодовико Моро ввел в свои покои шестнадцатилетнюю герцогиню Беатриче д'Эсте.

Новой герцогине тоже был беспрестанно нужен искусный флорентийский художник, и она посылала за ним мальчика-пажа.

Обыкновенно она принимала его во время туалета, когда служанка золотила, по моде того времени, ее темные волосы и умащала ее лицо и руки всевозможными душистыми эмульсиями.

— Мессэр, — капризно бросила она, — вы слишком медлите с устройством моих новых бань, и раздевальня по плану вашему не так роскошна, как я бы хотела… В чем затруднение? Лодовико не пожалеет для этого средств…

Молодая красивая девушка неосторожно потянула, расправляя ее волосы, и нечаянно сделала ей больно; она изо всей силы толкнула ее ногою так, что та скорчилась от боли. Беатриче засмеялась:

— Вот неженка! Посмотрите, мессэре, с этой гримасой она похожа на обезьяну!

Леонардо встал:

— Когда обезьяне нанесен смертельный удар, ваше сиятельство… Позвольте мне идти работать над планом бань…

У Беатриче было бездумно веселое лицо сытой хищницы. Возможно, до нее не дошла ирония художника.

Леонардо приходилось бросать рисунок костюма для карнавала и придумывать новое снадобье для придания большего блеска волосам герцогини Беатриче, а потом погружаться в планы усовершенствования ее розовых бань с белой мраморной ванной, украшенной фигурой Психеи, с кранами в виде головок дельфинов. Затеям новой герцогини не было конца, как не было конца ее жестоким капризам в обращении со всеми служащими герцога.

* * *

Настал 1493 год, и миланцы наконец могли увидеть статую Франческо Сфорца. Открытие было торжественное. Под триумфальной аркой поставили колосса, и изо всех уголков Италии съезжались на него взглянуть. Статуя все еще была из глины — герцог скупился на бронзу, и внизу Леонардо нацарапал своею рукою: «Expectant animi: molemque futuram Suspiciant; fluat aes; vox erit: ecce deus» [36].

Леонардо пришлось быть свидетелем преступных ухищрений герцога Лодовико, старавшегося сохранить во что бы то ни стало свое положение. Сознавая шаткость власти, незаконно отнятой у племянника, Моро вступил в союз с французским королем Карлом VIII. Одержав первые победы над итальянскими государствами, союзники-французы явились в Милан, и Лодовико почувствовал трепет: он боялся, что в конце концов они завладеют Миланом.

Надвигались события, от которых зависела судьба Милана… Ходили слухи, что Изабелла, жена Галеаццо, ищет поддержки у государя Неаполя от тирании дяди, захватившего престол ее мужа, и что эти тайные сношения дошли до слуха Моро. Несомненно, он будет жестоко мстить…

* * *

У Леонардо был сад, где росло много персиковых деревьев. Проводя опыты, он впрыснул в одно дерево сильно действующий яд. Никому, кроме своих близких учеников, не позволял Леонардо ходить в этот загороженный угол сада. Он боялся, что плоды дерева могут быть ядовитыми. И вдруг по всему Милану разнесся упорный слух, что герцог Джан-Галеаццо тяжело болен, потому что Леонардо да Винчи, флорентийский художник, отравил молодого герцога своими ядовитыми персиками.

Этот слух возмутил людей, расположенных к Леонардо, и особенно его учеников. Но сам Леонардо отнесся к нему с тем философским спокойствием, с каким встречал выдумки болтунов, называвших его колдуном, знающимся с нечистою силою, и боялся только, что басне поверит больной, несчастный Галеаццо…

Галеаццо медленно умирал, отравленный дядей и его женою, сдружившейся с Изабеллой Джан-Галеаццо. Никому не была известна причина, которая уносила жизнь герцога.

Когда он скончался, город оделся в траур, и во всех миланских церквах по приказу Моро служили без конца заупокойные мессы. Меж тем Беатриче для удовлетворения своих причуд затеяла новые заказы «великому чародею», как она называла Леонардо. И художник с тоскою смотрел на лабораторию с начатыми и незаконченными работами. Он думал о проектах технических сооружений, о химических опытах, о не доведенных до конца записях ботанических наблюдений и, как влюбленный, мечтал о своей все еще не вполне завершенной «Мадонне в гроте».

7 «Тайная вечеря»

Давно уже пропели третьи петухи; давно уже румяный луч восходящего солнца упал на стол и страницы развернутой книги зажглись золотом, но Леонардо не выходил из маленького рабочего кабинета — уголка возле огромной лаборатории. Половину ночи он читал со старым другом Лукою Пачоли свои записки о живописи, потом вспоминали юность, Флоренцию и напоследок развернули любимого Данте. Не хотелось кончать беседу, не хотелось расставаться.

В своих записях Леонардо свел воедино многое, что передумал за эти годы, начав записывать свои мысли и наблюдения еще на родине. Старый друг иной раз не понимал чего-либо и требовал разъяснения, иной раз не соглашался и спорил, а иной раз подсказывал то, над чем еще думал сам Леонардо.

Начали с определения, можно ли назвать живопись наукой, и сразу зазвучала убежденная речь Леопардо, в которой слышалось его постоянное увлечение точной наукой — математикой:

— Постой, Пачоли, не торопись делать выводы. Вот что я тебе скажу: никакое человеческое исследование не может быть названо истинной наукой, если оно не проходит через математические доказательства. И если ты скажешь, что науки, которые начинаются и кончаются в душе, обладают истиной, то следует это подвергнуть сомнению по многим основаниям. И прежде всего потому, что в таких умозрительных рассуждениях отсутствует опыт, без которого ни в чем не может быть достоверности.

Они говорили много, и Леонардо нередко подкреплял свои рассуждения чертежами; он говорил о соответствии между частями тела животных и человека или о механизме движения. Потом он перешел на любимую тему — о птицах и летательном приспособлении для человека. И тут чертежам не было конца.

Пачоли, разгоряченный, вдруг сказал растроганным голосом:

— Как ты думаешь, друг, если бы тебя со всем этим кладом твоих мыслей, наблюдений, знаний перенесли в нашу Флоренцию лет пятьдесят назад на площадь Синьории, в заветную книжную лавку Веспасиано Бистичи, в кружок, собиравшийся там, что бы сказали все эти светлые головы с мессэром Никколо Никколи во главе?

Леонардо улыбнулся:

— Они сказали бы, что я безумец…

— И безбожник, чернокнижник, что ты хочешь быть равен ангелам, выдумывая безумный аппарат — крылья, что ты хочешь идти впереди веков…

— Впереди веков… — повторил художник. — Если бы ты знал, как сладко, мелодично звучат для меня эти два слова: впереди веков!..

Лампа, потухая, чадила. Чуть брезжил свет. Во дворе кудахтали куры. Но Пачоли не хотелось уходить.

— Слушай, Лука, — тихо сказал Леонардо, — если бы ты знал, как меня потянуло на родину…

Никогда еще Пачоли не слышал такой грусти в голосе друга. Оп обрадовался возможности говорить о милом городе, о лугах и долинах Тосканы, о цветущих уголках между отрогами Аппенин и Арно и о шуме и движении там, на городских площадях.

— Ах, эта лавка с драгоценным товаром мессэра Веспасиано Бистичи! — сказал он, и молодо прозвучал его голос — Знаешь ли ты, Леонардо, что там было, когда ты еще не родился, лет шестьдесят назад? Мой отец мне рассказывал. Он-то уж знал! Там собирались ученые — цвет Флоренции; в лавку заходил и сам канцлер республики, твой тезка, Леонардо Бруни, «который все на свете знает», говорил отец, и другой, что тоже «все на свете знает», — мессэр Никколо Никколи, самый просвещенный из наших сограждан, истративший все свое огромное состояние на покупку книг и разных древностей. Заходил и сам Козимо Медичи. Ты подумай, какая тройка! Ты знаешь, какую он собрал коллекцию книг и древностей, этот Никколи! Лоренцо, пожалуй, забыл, что многое, чем он хвалился, досталось ему от Никколи, у которого все скупил его дед. Зато Козимо открыл неограниченный кредит Никколи в своем банке и сказал: «Все в моем доме — твое…» Лоренцо Великолепному далеко до своего скромного с виду деда…

Леонардо закрыл глаза. Ему ясно представилась лавка, заваленная рукописями, полная редкостных образцов античного искусства, и среди всего этого — диспут, три фигуры: внушительный Никколо Никколи, красавец Бруни и пурпурном одеянии, живописными складками облегавшем его стройную фигуру, и скромно одетый властелин Козимо Медичи… Ведут диспут.

Его потянуло туда, во Флоренцию, в атмосферу науки, которая была чужой здесь, в Милане…

Заметив тень, пробежавшую по лицу друга, Пачоли предложил:

— Уже светает. Давай прочтем на прощание еще несколько строк. И нечего тосковать о том, чего нет. Во Флоренции, Леонардо, забыли науку…

Он открыл книгу и начал:

…Чужда была она

Безумной роскоши и бурного веселья,

Там не виднелися на женах ожерелья

И драгоценные венки и пояса…

— Остановившись, Пачоли перевернул несколько страниц, еще, еще и прочел:

— «Рим! Камни стен твоих достойны почитания, и земля, на которой стоишь ты, достойна его более, чем может выразить человечество».

В окно брызнуло солнце и затопило комнату. Пачоли стал прощаться:

— Тебе надо заснуть, Леонардо.

Художник покачал головой:

— Сейчас я иду в монастырь Марии делле Грацие, но по дороге задержусь на площадях и улицах и поищу нужные мне лица…

Пачоли не стал ему противоречить, уговаривать отдохнуть, не стал и расспрашивать: он знал, что Леонардо увлечен работой над «Тайной вечерей», которую пишет на стене трапезной монастыря делле Грацие.

* * *

Он шел на свою художественную охоту. Заглянул в арсенал, где когда-то делал рисунки. Здесь собраны люди труда, такие же простые, как те апостолы, которых он должен изобразить, здесь такое разнообразие лиц и возрастов. Но многое уводит и прочь от нужного образа. Натруженные до последней степени мускулы рук и лица… Нет, нет, с них можно писать титанов в кузнице Гефеста[37] или рабов, изнемогающих под бичом владельца. Печать страдания лежит на лицах даже и в том дворе, у горна, где делают прославленные в Италии клинки. И здесь недостает покоя, размышления, которые надо ему изобразить в последней беседе учителя со своими учениками… Нет ни одного подходящего лица и среди монахов монастыря делле Грацие… Всё больше истомленные фигуры с заученными благочестивыми минами…

Надо искать на площадях и за чертою города, среди рыбаков, пастухов, землепашцев… Некоторых он уже зарисовал в записной книжке…

На площади было, как всегда в утренние часы, шумно. Торговки хлопотали у возов с привезенными овощами; у булочных, где так аппетитно пахло свежим горячим хлебом, толпились хозяйки с корзинами, и дети уплетали маленькие миланские булочки с тмином; любопытные глазели на привезенную с морского побережья огромную рыбу; возле маленькой лавчонки колбасника мальчишка драл горло, расхваливая товар — белую колбасу из мозгов:

— Горячая червелата! Прямо с вертела! Покупайте, покупайте скорее, а то у хозяина не хватит на весь город! Эй, кому червелаты! Продаем не на вес, а на меру длины!

Почему-то вспомнились рассказы о великом философе Сократе, также бродившем по площадям — с проповедью истины. Он тоже проповедник — образами. Но нигде ни одного лица, привлекающего внимание… Не этого же забавного длинноногого торговца червелатой он пришел сюда искать, и не этого смешного толстого булочника, или этого крикливого парня, раскрывающего на потеху толпе огромную зубастую пасть морской рыбы? Все это было бы хорошо для карикатур. Как хороша была бы для ангела та вон цветочница с ручным голубком на плече, протягивающая с улыбкой свои ароматные букетики!..

А ему надо другое: лица сосредоточенные, полные благородной мысли, и среди них два лица: одно — совершенство, отрешение от жизни и бесконечная любовь… И другое — полная противоположность: предательство и корыстолюбие…

Работа над фреской затягивается, а приор[38] монастыря, видя, как он, Леонардо, стоит по целым часам над картиной, не делая ни одного мазка, косится на него лукавыми, умеющими принимать смиренное выражение глазами и довольно внятно вздыхает.

* * *

Леонардо зашел в таверну. В соседней комнате, у хозяина, куда приходили почесать язык некоторые завсегдатаи, шел разговор о художниках. Стенка была тонкая, не доходившая до потолка, и Леонардо было все слышно. Он разобрал свое имя.

— Леонардо да Винчи, флорентиец? О, мессэре, этот замечательный художник имеет свои недостатки. Он разносторонен по своим талантам, это правда, — в чем только он не может получить пальму первенства! — но у него есть свои особенности: он начинает много, но никогда ничего не кончает, так как, по его мнению, рукой человеческой нельзя довести до совершенства художественное произведение, что сделать это не в силах никакие человеческие руки. Его причудам нет конца: ведь он занимается изучением природы и чего только не касается; он пытается, кроме тайн Земли, проникнуть в тайны небесных сфер, наблюдая за круговращением неба, бегом Луны и пятнами на Солнце, объясняя его затмение и падение звезд…

Голос прервался легким смешком слушателей.

— Верьте мне, обо всем этом мы не раз толковали с художниками, известными достаточно в Милане и приближенными к герцогу, и они удивляются, что герцог так милостив к этому флорентийцу. Он записывает для чего-то всякие сведения… Благодарю вас, мессэре, превосходное, выдержанное вино, — я не пивал такого и в Риме! Однако мне пора идти. Служба… Ах, вот что еще: ведь Леонардо затеял теперь грандиозную фреску «Тайная вечеря» в монастыре Марии делле Грацие и, конечно, ее не кончит… Бегу, бегу… У меня дела по горло… Говорят, больна герцогиня… болтают разное… Ох, подозрительна эта изящная фигура художника и ученого на все руки!

Говоривший ушел, хлопнув дверью.

Леонардо увидел в окно двух приятелей, идущих по улице, и в одном узнал герцогского секретаря Бартоломео Канко.

* * *

Герцогиня Беатриче заболела после бала, где она до самозабвения танцевала, и умерла под тяжелыми занавесями над своей пышной кроватью. Перед смертью ей вспомнились многие невинные люди, чем-либо ей не угодившие, которых она отправила на тот свет. Боясь смерти и ада, которым ее с детства пугали монахи, жалея о жизни, такой блестящей, полной наслаждений, она посылала в монастырь Марии делле Грацие богатые дары. Монахи служили без конца молебны о выздоровлении герцогини. Прошло немного времени, и миланские колокола возвестили протяжным звоном о ее кончине. Лодовико был безутешен. Он рыдал как безумный, потеряв это маленькое грациозное создание, наделенное коварством, злобою и так к нему подходившее…

Пышно похоронили Беатриче д'Эсте, герцогиню Сфорца. Впереди несли знамена из черного шелка. Всадники с траурными хоругвями, с опущенными забралами, на конях, покрытых черными бархатными попонами, тянулись во главе мрачного торжественного шествия. Монахи несли в дорогих шандалах тяжелые, шестифунтовые свечи, повязанные черными лентами. На похоронах присутствовал весь двор, все знатные чужеземцы, находившиеся в Милане.

Беатриче была похоронена в фамильном склепе Сфорца, на кладбище монастыря Марии делле Грацие.

После похорон Моро не принимал пищи и не хотел никого видеть, кроме Леонардо.

Когда Леонардо явился на его зов, он застал Лодовико в постели, худого, страшно изменившегося, с шафранно-желтым лицом. Рыдая, герцог бормотал:

— О Леонардо, только ты один можешь создать ей достойный мавзолей! Прошу тебя, не жалей средств и как можно скорее его закончи! Ах да, монастырь… ты там пишешь «Тайную вечерю»… я приду посмотреть… заставлю отнести себя даже умирающего…

Но, подумав, он велел себя одеть и пошел без свиты, вдвоем с художником, в монастырь.

* * *

Они прошли тихо в трапезную, где на стене находилась эта незаконченная замечательная картина, завешенная грубым холстом. Кругом были неубранные леса. Встретившийся монах не узнал герцога, закрывшегося плащом, и угрюмо посмотрел на художника: монахам давно уже надоели эти неубранные леса. Герцог вслед за Леонардо взобрался на стропила. Художник отдернул холст.

Моро замер, не отрывая глаз от того, что увидел. Перед ним были стол и стена, стена, хотя и написанная кистью художника, но казавшаяся прямым продолжением трапезной. За столом — Христос и двенадцать апостолов. Последняя, по евангельской легенде, трапеза Христа со своими учениками.

Леонардо выбрал кульминационный момент тайной вечери, когда Христос говорит ученикам: «Один из вас предаст меня».

Перед художником стояла задача изобразить при этих страшных словах душевные движения всех присутствующих двенадцати апостолов, людей, совершенно различных, и не впасть в однообразие, не повторить себя.

Прекрасно передано впечатление от «Тайной вечери» Леонардо академиком В. Н. Лазаревым, тонко описавшим переживания каждого из сидящих за столом апостолов:

«Подобно брошенному в воду камню, порождающему все более широко расходящиеся по поверхности круги, слова Христа, упавшие среди мертвой тишины, вызывают величайшее движение в собрании, за минуту до того пребывавшем в состоянии полного покоя. Особенно импульсивно откликаются на слова Христа те три апостола, которые сидят по его левую руку. Они образуют неразрывную группу, проникнутую единой волей и единым движением. Молодой Филипп вскочил с места, обращаясь с недоуменным вопросом к Христу. Иаков, старший, в возмущении развел руками и откинулся несколько назад. Фома поднял руку вверх, как бы стремясь отдать себе отчет в происходящем. Группа, расположенная с другой стороны от Христа, проникнута совершенно иным духом. Отделенная от центральной фигуры значительным интервалом, она отличается несравненно большей сдержанностью жестов. Представленный в резком повороте Иуда судорожно сжимает кошель с сребрениками[39] и со страхом смотрит на Христа; его затененный уродливый, грубый профиль контрастно противопоставлен ярко освещенному прекрасному лицу Иоанна, безвольно опустившего голову на плечо и спокойно сложившего руки на столе. Между Иудой и Иоанном вклинилась голова Петра; наклонившись к Иоанну и опершись левой рукой о его плечо, он что-то шепчет ему на ухо, в то время как его правая рука решительно схватилась за меч, которым он хочет защитить своего учителя. Сидящие около Петра три других апостола повернуты в профиль. Пристально смотря на Христа, они вопрошают его о виновнике предательства. На противоположном конце стола представлена последняя группа из трех фигур. Вытянувший по направлению к Христу руки Матфей с возмущением обращается к пожилому Фаддею, как бы желая получить от него разъяснение всего происходящего. Однако недоуменный жест последнего ясно показывает, что и тот остается в неведении».

Герцог не мог оторвать глаз от фрески, но он был, разумеется, не в силах оценить, как оценил бы художник, все ее значение, оценить передачу евангельского сюжета в сложнейших жизненных психологических подробностях, как не мог оценить и совершенство ее композиции.

И все же, не будучи знатоком, герцог был потрясен.

— Как это замечательно! — вырвалось у Моро. — Теперь понятно, почему ты так долго работал над фрескою, и нечего было монаху ворчать и жаловаться на тебя.

Он говорил о настоятеле монастыря. Леонардо усмехнулся:

— А сейчас он недоволен, что я кончил, ваша светлость.

— Это почему? Что-нибудь вышло не по его указке? Он, верно, думал, что ты напишешь Христа в виде бесплотного духа с предвидением крестных мук на челе, а ты дал образ любви и милосердия. И это для приора слишком просто.

— У меня долго оставалось чистое поле стены на место лика Христа, — сказал Леонардо, — но не это вызывало гнев у его преподобия. Разве вашей светлости ничего не бросилось в глаза? Я говорю об апостолах.

Пристально вглядевшись в лица учеников Христа, герцог вдруг засмеялся:

— Иуда! Явное сходство с приором! Ловко же ты отомстил ему за то, что он не давал тебе покоя, мешая работать! Ну и пусть себе остается за этим столом навеки. Кстати, он так же жадно сжимает свой кошель и скупится развязывать его для детей своей обители, и монахи частенько стонут от его скаредности.

8 Судьба Милана и Моро

Слава Леонардо была в полном зените. Но эта слава не изменила условий его жизни. Жилось ему очень тяжело; он с трудом сводил концы с концами. После смерти жены герцог, чтобы забыться, делал всякие безумные траты. Расходы его значительно превышали доходы. Он увеличивал налоги; голод и нищета росли с каждым днем. Страна изнемогала, и всюду слышались жалобы, а порою и угрозы по адресу тирана.

Нужда сжимала тисками художника. У него был полный дом учеников, помощников, а денег на содержание не хватало. Наконец он решил послать Моро письмо, которое писать было тяжело и обидно. Леонардо писал, зачеркивал, рвал бумагу, писал снова:

«Я не хочу отказаться от своего искусства… хоть бы давало оно какую-нибудь одежду, хоть некоторую сумму денег… если бы я осмеливался… зная, государь, что ум вашей светлости занят… напомнить вашей светлости мои дела и заброшенное искусство… Моя жизнь на вашей службе… О конной статуе ничего не скажу, ибо понимаю обстоятельства… Мне остается получить жалованье за два года… С двумя мастерами, которые все время были заняты и жили на мой счет… Славные произведения, которыми я мог бы показать грядущим поколениям, чем я был…»

Чтобы заработать хоть немного на жизнь с целым штатом учеников и помощников, Леонардо нередко приходилось посылать в один из монастырей какую-либо наскоро написанную картину.

Наконец в 1499 году Леонардо получил из дворца грамоту с печатями, которую торжественно привез ему секретарь Моро, Бартоломео Канко, и с церемонным поклоном вручил художнику:

— Поздравляю с великой наградой, щедростью его сиятельства, мессэр Леонардо.

В этих словах слышалась явная насмешка. Два года не платить жалованье и говорить о милости! Леонардо молча развернул бумагу. Это была грамота с дарственною записью:

«Мы, Лодовико Мариа Сфорца, герцог Миланский, удостоверяя гениальность флорентийца Леонардо да Винчи, знаменитейшего живописца, не уступающего как по нашему мнению, так и по мнению всех наиболее сведущих людей никому из живших до нас живописцев, начавшему по нашему повелению разного рода произведения, которые могли бы еще с большим блеском свидетельствовать о несравненном искусстве художника, если бы были окончены, мы сознаем, что если не сделаем ему какого-нибудь подарка, то погрешим против себя самих».

А дальше следовало описание подарка:

«Шестнадцать пертик земли с виноградником, приобретенным у монастыря св. Виктора, именуемым Подгородным, что у Верчельских ворот, жалуем».

Очевидно, Моро почувствовал, что неловко присылать дарственную грамоту, не платя долга, — он прислал с казначеем и задержанное жалованье за два года. Впрочем, дело объяснялось просто: Милан готовился выдержать осаду французских, войск, и герцог не жалел денег, чтобы задобрить окружающих.

Статуя же «Колосса» так и осталась неотлитой. «Пусть льется медь!» — было начертано на глине рукой самого Леонардо, но медь и не думала плавиться… У герцога не хватало денег на памятник отцу, и глиняная статуя трескалась, облупливалась на дворцовой площади, губительное время разрушало ее.

Летом, в том же году, когда Леонардо получил дарственную, в Ломбардию ворвались войска французского короля Людовика XII. Их привел изгнанник Тривульцио, личный враг Моро, поставивший своей целью отомстить ему.

* * *

2 сентября Леонардо в последний раз, и то издали, на улице, видел герцога. Он шел один, без свиты, в монастырь Марии делле Грацие, вероятно ко гробу Беатриче. А на другой день весь город уже знал, что Моро бежал из Милана в Тироль, к императору Максимилиану[40].

Немного более чем через три недели французы овладели Миланом. Бернардино да Корте, комендант замка, предательски отдал его во власть неприятеля, войдя в сношения с Тривульцио, находившимся во французских войсках.

Гасконцы, составлявшие немалую часть войск французского короля, с дикими криками лавиной потекли по миланским улицам. Миланцы открывали им двери своих домов и с восторгом встречали как освободителей от тирана, крича:

— Долой Моро, долой угнетателя, запятнавшего себя кровью герцога Джан-Галеаццо! А нас он душил налогами! Да здравствуют наши освободители французы! Да здравствует король Людовик Двенадцатый!

Лязг оружия, победные крики, топот лошадиных копыт, беспорядочные дикие вопли, стоны раненых и умирающих, хохот, кривляние шутов, свистящих на волынках, — все слилось в один оглушительный рев…

Победители творили в городе, так легко им доставшемся, всевозможные бесчинства. Много людей, толпившихся на площади, было потоптано копытами всадников. Французы хозяйничали в лавках и жилищах и именем своего короля грабили и убивали. По улицам беспрепятственно расхаживали шайки бродяг, безнаказанно совершавших насилия и грабежи.

В центре города, на площади, без разбора была свалена дорогая мебель, золотые вещи и шелковые ткани, ядра, пушки, алебарды, копья и сабли, винные бочонки, съестные припасы и мертвецы; валялись разбитые двери, груды рухляди, картины… Ради потехи французские солдаты поджигали дома; улицы наполнял черный дым, и нечем было дышать…

Настала ночь, и сквозь дым на темном пологе неба тускло светила луна, и не было видно звезд; разгромленные улицы и площади освещали только многочисленные костры.

* * *

Леонардо пробрался на площадь перед замком. Там толкались беспорядочные толпы пьяных солдат и бродяг. Спокойный, невозмутимый взгляд его светлых проницательных глаз искал предмета для своих наблюдений. Яркое пламя горящих домов давало зловещий свет, и в этом красном свете особенно величественным казался его глиняный «Колосс», гордо галопирующий на великолепном коне.

Солдаты забавлялись тем, что по очереди стреляли в статую, стараясь попасть в лицо Франческо Сфорца.

Художник видел, как на глине остаются глубокие шрамы, как, откалываясь, она осыпается, обнажая гигантский железный остов. Дикая толпа уничтожала великое произведение искусства так же спокойно, как громила только что таверны или питейные дома; она уничтожала «Колосса» в присутствии его творца. Леонардо молча, холодно смотрел на происходившее. Ему на плечо опустилась чья-то дрожащая рука. Он так же равнодушно и устало обернулся назад. Перед ним стоял бледный, трепещущий от негодования Салаино.

— Что случилось, друг мой?

— «Случилось»! — закричал юноша высоким, как у девушки, голосом. — Да как вы можете смотреть на это дьявольское издевательство над статуей! Вы точно не видите ничего, маэстро…

— Ах, ты про это… Ну вижу, все вижу…

— Не понять мне вас, учитель! Вы смотрите совершенно равнодушно…

— Нет, мальчик, очень внимательно и хочу знать, до чего может довести человека опьянение… А что же я, по-твоему, должен был бы делать? Разве не лучшее оружие против неизбежности — спокойствие? Что бы делал ты, если бы был на моем месте?

— Я бы кричал, я бы бросился драться, я бы…

— И ты думаешь, что французские арбалетчики[41] обратили бы внимание на твой детский гнев и бессильное заступничество? Они только изменили бы мишень и заменили «Колосса» тобою, чтобы потом все-таки прикончить статую бывшего правителя завоеванного города.

На лице Леонардо, бледном и сосредоточенном, застыла обычная непроницаемая улыбка. Салаино опустил голову. Он растерялся: учитель какой-то особенный, непонятный в эту минуту…

Это было прекрасно и страшно.

И, угадывая мысли юноши, художник проговорил тихо, почти шепотом:

— Чем больше чувства, тем сильнее страдание.

* * *

Леонардо с учеником вошли в студиоло — маленькую рабочую комнату, где он писал свои заметки о природе и живописи и делал технические чертежи. Их встретил нетерпеливо поджидавший хозяина Зороастро. Салаино ещо с большим удивлением, почти со страхом посмотрел на учителя. Лицо художника не только было спокойно — оно казалось радостным, светилось ясной улыбкой. Зороастро с торжеством развернул перед ним огромное крыло летательной машины, которое перевалилось через порог в соседнюю мастерскую, и хохотал заразительным смехом, потрясавшим его массивное тело:

— А ну-ка, показать это французишкам — они от страха дадут тяги, побоятся, что маэстро колдун и нашлет на них мор! Кабы не измена, разве они победили бы наших? Я их всех бы…

Он крепко выругался.

Леонардо с любовью внимательно разглядывал свое изобретение, потом перевел тот же внимательный и нежный взгляд на стол, заваленный бумагами. Здесь было им столько сделано, записано столько мыслей — здесь переживал он великое счастье творчества.

Легкомысленный Салаино, этот вечный ребенок, с ужасом покосился на рабочий стол учителя, за который Леонардо уселся спокойно, как всегда. В огненном зареве слышались крики победителей, там, за окном, шло разрушение, а он готов углубиться в чертежи, вычисления, записи. Юноша не мог понять, как вся эта борьба, победа, унижение и слава, — все это казалось Леонардо ничтожным перед неустанной работой его мысли, перед незыблемо вечными законами природы, которые открывались ей.

* * *

Побежденный Милан со дня на день ожидал своего нового владыку — короля французского. Наконец Людовик въехал в город. Тщедушный, с морщинистым, желтым, как пергамент, лицом, он не был похож на могущественного завоевателя. Его окружали принцы, герцоги, блестящие послы Генуи и Венеции. За ним потянулись и страшные войска Цезаря Борджиа, герцога Валентинуа — сына папы Александра VI. Слава о них разнеслась далеко за пределами Италии. Их громадные зубчатые копья напоминали вооружение древних римлян; на плащах, вокруг папского герба, был вышит знаменитый дерзкий девиз их честолюбивого полководца, герцога Валентинуа: «Aut Caesar, aut nihil!»[42]. Это войско прославилось своей жестокостью и храбростью. Цезарь набрал в него наиболее свирепых и воинственных солдат из всех наемных армий, воевавших в Италии, предпочитая в особенности тех, которые из-за своих преступлений были изгнаны из рядов собственного войска. Один только Цезарь Борджиа умел справляться с этим скопищем бродяг и негодяев. Он, казалось, был создан, чтобы управлять завзятыми убийцами, одно упоминание о которых наводило ужас на Италию. Наружность их полководца была необычна: лицо его поражало бледностью, от которой блеск громадных черных глаз, загадочных и режущих своим взглядом, как ножами, казался особенно ярким.

«Цезаря можно отличить в какой угодно толпе по глазам, — говорили про него современники. — Ни у кого в мире нет таких страшных глаз, как у герцога Валентинуа».

Цезарь был союзником французского короля.

…На другой день после появления в Милане французский король спрашивал у своей свиты о достопримечательностях Милана.

— В монастыре доминиканцев, — отвечали ему приближенные, — в трапезной Санта Мария делле Грацие, находится знаменитая фреска флорентийского художника Леонардо да Винчи «Тайная вечеря». Если угодно вашему величеству…

— Да, конечно, конечно, я хочу ее видеть.

Торжественно, окруженный пышною свитою и послами, отправился Людовик в монастырь. В свите среди принцев и герцогов находился и Цезарь Борджиа.

Монахи, смиренно кланяясь, проводили знатных гостей в трапезную. Перед ними была она, эта замечательная фреска. На них со стены смотрели лики апостолов и Христа во всей своей жизненной правде. Людовик не мог оторвать глаз от зрелища.

— Великолепно! — вырвалось у него. — Не правда ли, герцог? — обратился он к Цезарю Борджиа. — Но вот что скажите: нельзя ли выломать эту стену, увезти ее во Францию?

— Невозможно, ваше величество! — воскликнул Цезарь, и тонкие губы его сложились в едва заметную презрительную улыбку.

Людовик слегка нахмурился и надменно сказал:

— Спросите-ка лучше об этом самого художника.

Немедленно послали за Леонардо. Он, конечно, отверг эту затею, спокойно доказав всю ее нелепость. Фреска так и осталась в монастыре Мария делле Грацие.

Судьба, впрочем, не пощадила «Тайной вечери». Она очень плохо сохранилась до нашего времени. Реставрации, не так давно производившиеся для укрепления живописи, мало помогали.

Написанная масляными красками роспись начала разрушаться уже вскоре после ее создания. Неумение предохранить от сырости, от случавшихся наводнений, наконец, время сделали эти разрушения катастрофическими.

* * *

В Милане шепотом передавали слух, что Лодовико Моро готовится вновь овладеть своей столицей. Настроение миланцев изменилось. Бесчинства, насилия и жестокость пришельцев затмили былой гнет и тиранию герцога.

Сначала миланцы восклицали: «Да здравствует Людовик!» — видя во французской короле избавителя от тирана, но потом пожары и разорение города заставили их отыскивать добро в правлении герцога Сфорца. Все чаще стали раздаваться возгласы: «Долой французов! Да здравствует наш законный великий государь, герцог Лодовико Сфорца!»

И в Милане снова полилась кровь: миланцы с ожесточением набросились на победителей. Французы заперлись в крепости и оттуда ожесточенно отстреливались.

А Лодовико Моро в это время собирал войско. В лице Цезаря Борджиа он имел яркий образец для подражания и, подобно ему, окружил себя сбродом искателей приключений, состоящих из немецких и швейцарских наемников. Когда армия, думалось ему, была уже готова, он двинулся на Милан. Французы не ожидали этого внезапного нападения, и Моро, поддерживаемый народом, овладел столицей…

Казалось, ликованию не будет конца. Но счастье Моро было непрочно. Не прошло и двух месяцев, как французы снова овладели Миланом. Швейцарец из Люцерна, по имени Шаттенхальб, находившийся на службе у Моро, предал его за несколько тысяч дукатов. На этот раз Лодовико лишился не только имущества, но и свободы… Среди победных криков и ликованья французских войск герцога везли, связанного по рукам и ногам, в клетке, точно зверя. С выражением тупой и бессильной ярости смотрел Моро на глумящуюся толпу.

Бывшего миланского властелина везли из Италии в одну из французских тюрем, и теперь уже навсегда.

Зороастро благодаря своему огромному росту и силе удалось пробраться сквозь толпу, окружавшую повозку с клеткой. Он услышал свистки и наглую песню, которую пели уличные мальчишки. Среди них был и сорванец Джакомо. Приплясывая, мальчишки выкрикивали звонкими голосами:

У нашего Лодовико

Нынче слава невелика;

Плохо дело, спал он с тела,

И корона улетела…

Кто сочинил эту песню — сами ли мальчишки или их научили взрослые, — никому не было известно.

К своему удивлению, Одноглазый увидел, что у самой клетки на носилках, покоившихся на плечах дюжих солдат, лежала пышно одетая дама. В просвете откинутых занавесок мелькнула прекрасная обнаженная рука, золотистый локон, показалась красивая голова. Боже мой, мадонна Цецилия Галлерани, дом которой после прихода завоевателей был разграблен, а она сама где-то скрывалась!

Красавица наклонилась и крикнула у самых прутьев клетки:

— Эй, герцог без короны, слышишь песенку миланцев? Видишь, как сильна и счастлива Цецилия Галлерани, в то время как Беатриче д'Эсте давно в могиле… Я узнаю, что сделает с тобой мой друг Цезарь Борджиа, герцог Валентинуа…

Загрузка...