Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ!
Быть может, за хребтом Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
Не все ли равно — умереть с свинцом в сердце или от медленной агонии старости?
1841. Конец апреля. Приезд в Пятигорск Н. С. Мартынова.
1841. 23 мая. Приезд в Пятигорск Лермонтова, Столыпина и Магденки.
1841. 24 мая. Рапорт пятигорского коменданта о болезни Лермонтова и ходатайство о разрешении ему пользоваться минеральными водами в Пятигорске.
1841. 8 июня. Приказ начальника штаба войск Кавказской линии и Черноморья пятигорскому коменданту отправить Тенгинского пехотного полка поручика Лермонтова «по назначению».
1841. 13 июня. Рапорт Лермонтова, поданный командиру Тенгинского пехотного полка, полковнику Хлюпину, о том, что он, отправляясь в отряд командующего войсками на Кавказской линии и в Черноморьи г. — ад. Граббе, заболел по дороге лихорадкой и получил от пятигорского коменданта позволение остаться в Пятигорске впредь до излечения.
1841. 15 июня. Медицинское свидетельство, выданное Лермонтову ординатором Пятигорского военного госпиталя, лекарем Барклай-де-Толли, в том, что Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов одержим золотухою и цинготным худосочием, сопровождаемым припухлостью и болью десен, также изъязвлением языка и ломотою ног, почему ему необходимо продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1841 г.
1841. 18 июня. Рапорт Лермонтова о болезни, поданный пятигорскому коменданту.
1841. 8 июля. Пикник и бал в гроте Дианы возле Николаевских ванн.
1841. 13 июля, воскресенье. Вечер у Верзилиных и столкновение между Лермонтовым и
Мартыновым.
1841. 14 июля. Отъезд Лермонтова в Железноводск.
1841. 15 июля, вторник. Именинный обед у кн. Вл. Серг. Голицына. Встреча Лермонтова с Катей Быховец в колонии Каррас, или Шотландка.
1841. 15 июля, вторник, в 7 ч. пополудни. Дуэль Лермонтова с Мартыновым и смерть.
1841. 16 июля. Осмотр места поединка Лермонтова следственной комиссией. Шведе снял портрет.
1841. 17 июля. Медицинский осмотр тела убитого Лермонтова.
1841. 17 июля. Погребение Лермонтова на пятигорском кладбище.
1842. 23 апреля. Тело Лермонтова, перевезенное из Пятигорска, погребено в с. Тарханы на фамильном кладбище рядом с могилой матери.
Я прибыл в город Пятигорск в конце апреля месяца для пользования водами.
По приезде моем в Пятигорск я остановился в здешней ресторации и тщательно занялся лечением.
[Н. С. Мартынов. Ответы на вопросные пункты Окружного пятигорского суда, данные 15 сентября 1841 г. «Русский Архив», 1893 г., кн. 8, стр. 602–603]
В молодости Мартынов был очень красив: он был высокого роста, прекрасно сложен. Волосы на голове темно-русые, всегда носил он коротко остриженными; большие усы, спускавшиеся по углам рта, придавали физиономии внушительный вид.
[Пирожков, «Нива», 1885 г., № 20, стр. 474]
Видно было, что это человек [Мартынов] с силой и энергическим, замечательно твердым характером.[528] Образован он был весьма хорошо, манеры вполне изящные. Это был джентльмен в полном смысле слова.
[Пирожков, «Нива», 1885 г., № 20, стр. 474]
Я служил в Ставрополе при штабе и квартировал вместе с адъютантами генерала Граббе Альбини (моим университетским товарищем) и Викторовым, хорошо игравшим на фортепиано. К нам на квартиру почти каждый день приходил меньшой Мартынов. Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин, со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепиано романсы и полон надежд на свою будущность: он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенской казачий полк, куда он был прикомандирован, и в 1841 году я увидел его в Пятигорске, но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался каким-то дикарем: отростил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, вечно мрачный и молчаливый! Какая была причина такой скорой с ним перемены, осталось мне неизвестным: знакомство мое с ним в это время было, как говорится, шапочное, и хотя впоследствии, уже на Железных водах, где нас было всего только два пациента, я с ним и сошелся несколько ближе, но все же не на столько, чтобы иметь право на его откровенность.
[Костенецкий. «Русский Архив», 1887 г., т. I, кн. 1, стр. 114–115]
Пятигорск в 1841 году, по рассказу В. И. Чиляева, был маленький, но довольно чистенький и красивый городок. Расположенный в котловине гор, при реке Подкумке, он имел десятка два прихотливо прорезанных в различных направлениях улиц, с двумя-тремя сотнями обывательских, деревянных, большей частью одноэтажных, домиков, между которыми там и сям выдвигались и гордо смотрели солидные каменные казенные постройки, как то: ванны, галереи, гостиницы и др. В центре города, почти у самых минеральных источников, ютился небольшой, но уже хорошо разросшийся и дававший тень бульвар, на котором по вечерам играла музыка. Городок с мая до сентября переполнялся приезжавшей на воды публикой; у источников, в казино и на бульваре появлялась масса больных обоего пола и всех рангов, лет и состояний.
[П. К. Мартьянов. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 430]
Пятигорск был не то, что теперь. Городишко был маленький, плохенький; каменных домов почти не было, улиц и половины тех, что теперь застроены, также. Лестницы, что ведет к Елисаветинской галерее, и помину не было, а бульвар заканчивался полукругом, ходу с которого никуда не было и на котором стояла беседка, где влюбленным можно было приютиться хоть до рассвета. За Елисаветинской галереей, там, где теперь Калмыцкие ванны,[529] была одна общая ванна, т. е. бассейн, выложенный камнем, в котором купались без разбору лет, общественных положений и пола.[530] Был и грот, с боковыми удобными выходами, да не тот грот на Машуке, что теперь называется Лермонтовским. Лермонтов, может, там и бывал, да не так часто, как в том, о котором я говорю, что на бульваре около Сабанеевских ванн. В нем вся наша ватага частенько пировала, в нем бывали пикники; в нем Лермонтов устроил и свой последний праздник,[531] бывший отчасти причиной его смерти. Была и слободка по сю сторону Подкумка, замечательная тем, что там, что ни баба — то капитанша. Баба — мужик мужиком, а чуть что: «Я капитанша». Так мы и называли эту слободку «слободкой капитанш». Но жить там никто не жил, потому, во-первых, что капитанши были дамы амбициозные, а во-вторых, в ту сторону спускались на ночь все серные ключи и дышать там было трудно. Была еще и Эолова арфа в павильоне на Машуке, ни при каком ветре, однако, не издававшая ни малейшего звука.[532]
Но в Пятигорске была жизнь веселая, привольная; нравы были просты, как в Аркадии. Танцевали мы много, и всегда по простоте. Играет, бывало, музыка на бульваре, играет, а после перетащим мы ее в гостиницу к Найтаки, барышень просим прямо с бульвара, без нарядов, ну вот и бал по вдохновению. А в соседней комнате содержатель гостиницы уж нам и ужин готовит. А когда, бывало, затеет начальство настоящий бал, и гостиница уж не трактир, а благородное собрание, — мы, случалось, барышням нашим, которые победней, и платьица даривали.[533] Термалама, мовь и канаус в ход шли, чтобы перед наезжими щеголихами барышни наши не сконфузились. И танцовали мы на этих балах все, бывало, с нашими; таков и обычай был, чтобы в обиду не давать.
Зато и слава была у Пятигорска. Всякий туда норовил. Бывало, комендант вышлет к месту служения; крутишься, крутишься, дельце сварганишь, — ан и опять в Пятигорск. В таких делах нам много доктор Ребров помогал. Бывало, подластишься к нему, он даст свидетельство о болезни, отправит в госпиталь на два дня, а после и домой, за неимением в госпитале места. К таким уловкам и Михаил Юрьевич не раз прибегал.
И слыл Пятигорск тогда за город картежный, вроде кавказского Монако, как его Лермонтов прозвал. Как теперь вижу фигуру сэра Генри Мильс, полковника английской службы и известнейшего игрока тех времен. Каждый курс он в наш город наезжал.
[Рассказ Раевского о дуэли Лермонтова в записи В. Желиховской. «Нива», 1885 г., № 7, стр. 166]
Не видя из представленных вами при рапортах от 24 мая сего года за №№ 805 и 806 свидетельств за №№ 360 и 361, чтобы Нижегородского драгунского полка капитану Столыпину и Тенгинского пехотного поручику Лермонтову, прибывшим в Пятигорск, необходимо нужно было пользоваться кавказскими минеральными водами, и напротив, усматривая, что болезнь их может быть излечена и другими средствами, я покорно прошу ваше высокоблагородие немедленно, с получением сего, отправить обоих их по назначению, или же в Георгиевский военный госпиталь, по уважению, что Пятигорский госпиталь и без того уже наполнен больными офицерами, которым действительно необходимо употребление минеральных вод и которые пользуются этим правом по разрешению, данному им от высшего начальства.
[Отношение флигель-адъютанта полковника Травкина от 8 июня за № 11978 пятигорскому коменданту. «Исторический Вестник», 1880 г., т. IV, стр. 881]
Командиру Тенгинского пехотного полка г. полковнику и кавалеру Хлюпину оного же полка поручика Лермонтова
Отправляясь в отряд командующего войсками на Кавказской линии и в Черномории г. генерал-адъютанта Граббе, заболел я по дороге лихорадкой и, быв освидетельствован в гор. Пятигорске докторами, получил от пятигорского коменданта, г. полковника Ильяшенкова, позволение остаться здесь впредь до излечения. Июня 13-го дня 1841 года, гор. Пятигорск.
О чем вашему высокоблагородию донести честь имею.
Поручик Лермонтов.
[Рапорт Лермонтова командиру полка Хлюпину. Ракович. Приложения, стр. 33]
Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев, сын Лермонтов, одержим золотухою и цинготным худосочием, сопровождаемым припухлостью и болью десен, также изъязвлением языка и ломотою ног, от каких болезней г. Лермонтов, приступив к лечению минеральными водами, принял более двадцати горячих серных ванн, но для облегчения страданий необходимо поручику Лермонтову продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1841 года; остановленное употребление вод и следование в путь может навлечь самые пагубные следствия для его здоровья.
В удостоверение чего подписом и приложением герба моей печати свидетельствую, гор. Пятигорск, июня 15-го 1841 года. Пятигорского военного госпиталя ординатор, лекарь, титулярный советник Барклай-де-Толли.
[Ракович. Приложения, стр. 33–34]
Ваше высокоблагородие предписать мне № 1000 изволили отправиться к месту моего назначения или, если болезнь моя того не позволит, в Георгиевск, чтобы быть зачисленному в тамошний госпиталь.
На что честь имею почтительнейше донести вашему высокоблагородию, что получив от вашего высокоблагородия позволение остаться здесь до излечения и также получив от начальника штаба флигель-адъютанта полковника Траскина предписание, в коем он также дозволил мне остаться здесь, предписав о том донести полковому командиру полковнику Хлюпину и отрядному дежурству, и так как я уже начал пользование минеральными водами и принял 23 серных ванны, — то прервав курс, подвергаюсь совершенному расстройству здоровья, и не только не излечусь от своей болезни, но могу получить новые, для удостоверения в чем имею честь приложить свидетельство меня пользующего медика.
Осмеливаюсь при том покорнейше просить ваше высокоблагородие исходатайствовать мне у начальника штаба, флигель-адъютанта полковника Траскина позволение остаться здесь до совершенного излечения и окончания курса вод.[534]
[Рапорт Лермонтова к пятигорскому коменданту от 18 июня за № 132. «Исторический Вестник», 1880 г., кн. 4, стр. 881–882]
О явке Лермонтова и Столыпина коменданту имеется следующий характерный рассказ В. И. Чиляева.[535]
Первую ночь по приезде в Пятигорск они ночевали в гостинице Найтаки. На другой день утром, часов в девять, явились в комендантское управление. Полковник Ильяшенков, человек старого закала, недалекий и боязливый до трусости, находился уже в кабинете. По докладе плац-адъютанта о том, что в Пятигорск приехал Лермонтов со Столыпиным, он схватился за голову обеими руками и, вскочив с кресла, живо проговорил:
— Ну, вот опять этот сорвиголова к нам пожаловал!.. Зачем это?
— Приехал на воды, — отвечал плац-адъютант.
— Шалить и бедокурить! — вспылил старик, — а мы отвечай потом!.. Да у нас и мест нет в госпитале, нельзя ли их спровадить в Егорьевск?..[536] а?.. я даже не знаю, право, что нам с ними делать?
— Будем смотреть построже, — проговорил почтительно докладчик, — а не принять нельзя, у них есть разрешение начальника штаба и медицинские свидетельства о необходимости лечения водами.
— Ну, позовите их, — махнул рукой комендант, и Столыпин с Лермонтовым были введены в кабинет.
— А, здравствуйте, господа, — приветствовал их нахмуренный представитель власти, сделав шаг вперед, — зачем и надолго ли пожаловали?
— Болезнь загнала, г. полковник, — начал было речь Лермонтов, но Ильяшенков, желая выказать строгость, перебил его словом: «Позвольте!» — и, обратись к Столыпину, сказал:
— Вы — старший, отвечайте.
Столыпин объяснил причину прибытия и подал медицинское свидетельство и рапорт о дозволении лечиться в Пятигорске. Его примеру последовал и Лермонтов.
Комендант, прочитав рапорты, передал их плац-адъютанту с приказанием представить их в штаб, а молодым людям, пожав руки, сказал:
— Хотя у меня в госпитале и нет мест, ну, да что с вами делать, оставайтесь! Только с уговором, господа, не шалить и не бедокурить! В противном случае вышлю в полки, так и знайте!
— Больным не до шалостей, г. полковник, — отвечал с поклоном Столыпин.
— Бедокурить не будем, а повеселиться немножко позвольте, г. полковник, — поклонился в свою очередь почтительно Лермонтов. — Иначе ведь мы можем умереть от скуки, и вам же придется хоронить нас.
— Тьфу, тьфу! — отплюнулся Ильяшенков, — что это вы говорите! Хоронить людей я терпеть не могу. Вот если бы вы, который-нибудь, женились здесь, тогда бы я с удовольствием пошел к вам на свадьбу.
— Жениться!.. тьфу, тьфу! — воскликнул с притворным ужасом Лермонтов, пародируя коменданта. — Что это вы говорите, г. полковник, да я лучше умру!
— Ну, вот, ну, вот! я так и знал, — замахал руками Ильяшенков, — вы неисправимы, сами на себя беду накликаете. Ну, да идите с Богом и устраивайтесь!.. А там что Бог даст, то и будет.
Аудиенция кончилась. В канцелярии зашел разговор о квартире, Чиляев предложил флигель в своем доме, добавив, что квартира в старом доме занята уже князем А. И. Васильчиковым.
— Поедем, посмотрим! — сказал Лермонтов.
— Пожалуй, — отвечал Столыпин, — только не сейчас, нужно заехать в гостиницу переодеться; скоро полдень, что за приятность в жару разъезжать по городу в парадной форме.
Часа в два-три дня они приехали к Чиляеву. Осмотрев снаружи стоявший на дворе домик и обойдя комнаты, Лермонтов остановился на балконе, выходившем в садик, граничивший с садом Верзилиных, и погрузился в раздумье. Между тем Столыпин обошел еще раз комнаты, сделал несколько замечаний насчет поправок и, осведомившись о цене квартиры, вышел также на балкон и спросил Михаила Юрьевича:
— Ну, что, Лермонтов, хорошо?
— Ничего, — отвечал поэт небрежно, как будто недовольный нарушением его заветных дум, — здесь будет удобно… дай задаток! Столыпин вынул бумажник и заплатил все деньги за квартиру. Вечером в тот же день они переехали.
[П. К. Мартьянов. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 434–437]
«С коллежского секретаря Александра Илларионовича, князя Васильчикова, из С.-Петербурга, получено за три комнаты в старом доме 62 руб. 50 коп. сер.; с капитана Алексея Аркадьевича Столыпина и поручика Михаила Юрьевича Лермонтова, из С.-Петербурга, получено за весь средний дом 100 руб. сер.».
[Запись в домовой книге В. И. Чиляева за 1841 г. Мартьянов. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 437]
Мы поселились вместе в одном доме, кроме Глебова, который нанял квартиру особо. Позже подъехал к нам князь Трубецкой,[537] которому я уступил половину моей квартиры.
Мы жили дружно, весело и несколько разгульно, как живется в этом беззаботном возрасте, 20–25 лет. Хотя я и прежде был знаком с Лермонтовым, но тут узнал его коротко, и наше знакомство, не смею сказать наша дружба, были искренны, чистосердечны.
[А. Васильчиков. «Русский Архив»,1872 г., т. I, стр. 206]
Общий вид квартиры [Лермонтова был] далеко не представителен. Низкие, приземистые комнаты, стены которых оклеены не обоями, но просто бумагой, окрашенной домашними средствами: в приемной — мелом, в спальне — голубоватой, в кабинете — светло-серой и в зале — искрасна-розовой клеевой краской. Потолки положены прямо на балки и выбелены мелом, полы окрашены желтой, а двери и окна синеватой масляной краской. Мебель самой простой, чуть не солдатской работы и почти вся, за исключением ясеневого ломберного стола и зеркала красного дерева, окрашена темной под цвет дерева масляной краской. Стулья с высокими впереплет спинками и мягкими подушками, обитыми дешевым ситцем.
[П. К. Мартьянов. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 439]
Лермонтов, любя чистый воздух, работал обыкновенно у открытого окна; он в большой комнате, выходившей в сад и служивший столовою, переставил обеденный стол от стены, где буфет, к дверям балкончика. В этой столовой мы часто сходились за чаем и ужином или для беседы.
[A. И. Васильчиков в передаче Висковатого, стр. 393]
ПЛАН ВНУТРЕННЕГО РАСПОЛОЖЕНИЯ ДОМИКА ЛЕРМОНТОВА В ПЯТИГОРСКЕ
[П. К. Мартьянов. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 439]
Квартира у него со Столыпиным была общая, стол держали они дома и жили дружно. Заведывал хозяйством, людьми и лошадьми Столыпин. В домике, который они занимали, комнаты, выходящие окнами на двор, назывались Столыпинской половиной, а выходящие в сад — Лермонтовской. Михаил Юрьевич работал большей частию в кабинете, при открытом окне, под которым стояло черешневое дерево, сплошь осыпанное в тот год черешнями, так что, работая, он машинально протягивал руку, срывал черешни и лакомился ими.
[В. И. Чиляев в передаче П. К. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 440]
На конюшне он держал двух собственных верховых лошадей. (Красавца-скакуна серого черкеса он купил тотчас по приезде в Пятигорск.)
Штат прислуги его состоял из привезенных с собой из Петербурга четырех человек, из коих двое было крепостных: один камердинер, бывший дядька его, старик Иван Соколов, и конюх Иван Вертюков, и двое наемных — помощник камердинера гуриец Христофор Саникидзе и повар, имя которого не сохранилось.
Дом его был открыт для друзей и знакомых, и если кто к нему обращался с просьбою о помощи или одолжении, никогда и никому не отказывал, стараясь сделать все, что только мог.
Вставал он неодинаково, иногда рано, иногда спал часов до 9-ти и даже более. Но это случалось редко. В первом случае тотчас, как встанет, уходил пить воды или брать ванны, и после пил чай, во втором же — прямо с постели садился за чай, а потом уходил из дому. Около двух часов возвращался домой обедать и почти всегда в обществе друзей-приятелей. Поесть любил хорошо, но стол был не роскошный, а русский, простой. На обед готовилось четыре-пять блюд, по заказу Столыпина, мороженое же, до которого Лермонтов был большой охотник, ягоды или фрукты, подавались каждодневно. Вин, водок и закусок всегда имелся хороший запас. Обедало постоянно четыре-пять, а иногда и более приглашенных или случайно приходивших знакомых, преимущественно офицеров. После обеда пили кофе, курили и балагурили на балкончике, а некоторые спускались в сад полежать на траве, в тени акаций и сирени. Около 6 часов подавался чай, и затем все уходили. Вечер, по обыкновению, посвящался прогулкам, танцам, любезничанью с дамами или игре в карты.
[В. И. Чиляев в передаче П. К. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 441]
Порой (и даже весьма нередко) ухаживанье за дамами сменялось искательством благосклонности более доступных и ветреных особ. Молодежь перекочевывала к Найтаки, и там, в задних номерах, как будто занятых людьми с громкими именами, а когда зало было свободно, то и в самом зале, на зеленых столах, за грудами золота, серебра и ассигнаций, — «резалась», сколько хотела.
[В. И. Чиляев в передаче П. K. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 441]
Лермонтов тоже играл, но редко, с соблюдением известного расчета и выше определенной для проигрыша нормы не зарывался. Однажды даже была у него игра в квартире. Весь Лермонтовский кружок, несколько товарищей кавказцев и два-три петербургских туза собрались в один из прелестных июньских вечеров и от нечего делать метнули банчишко. В. И.Чиляев был тоже в числе приглашенных, и вот что записал он об этом вечере: «Я не играл, но следил за игрою. Метали банк по желанию: если банк разбирали или срывали, банкомет оставлял свое место и садился другой. Игра шла оживленная, но не большая, ставились рубли и десятки, сотни редко. Лермонтов понтировал. Весьма хладнокровно ставил он понтерки, гнул и загибал: „на пе“, „углы“ и „транспорты“, и примазывал „куши“. При проигрыше бросал карты и отходил. Потом, по прошествии некоторого времени, опять подходил к столу и опять ставил. Но ему вообще в этот вечер не везло. Около полуночи банк метал подполковник Лев Сергеевич Пушкин, младший брат поэта А. С. Пушкина, бывший в то время на водах. Проиграв ему несколько ставок, Лермонтов вышел на балкон, где сидели в то время не игравшие в карты князь Владимир Сергеевич Голицын, с которым еще поэт не расходился в то время, князь Сергей Васильевич Трубецкой, Сергей Дмитриевич Безобразов, доктор Барклай-де-Толли, Глебов и др., перекинулся с ними несколькими словами, закурил трубку и, подойдя к Столыпину, сказал ему: „Достань, пожалуйста, из шкатулки старый бумажник!“ Столыпин подал. Лермонтов взял новую колоду карт, стасовал и, выброся одну, накрыл ее бумажником и с увлечением продекламировал:
В игре, как лев, силен
Наш Пушкин Лев,
Бьет короля бубен,
Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
И дам он бьет:
„Ва-банк!“— и туз червей
Мой — банк сорвет![538]
Все маленькое общество, бывшее в тот вечер у Лермонтова, заинтересовалось ставкой и окружило стол. Возгласы умолкли, все с напряженным вниманием следили и ждали выхода туза. Банкомет медленно и неуверенно метал. Лермонтов курил трубку и пускал большие клубы дыма. Наконец, возглас „бита!“ разрешил состязание в пользу Пушкина. Лермонтов махнул рукой и, засмеявшись, сказал: „Ну, так я, значит, в дуэли счастлив!“ Несколько мгновений продолжалось молчание, никто не нашелся сказать двух слов по поводу легкомысленной коварности червонного туза, только Мартынов, обратившись к Пушкину и ударив его по плечу рукой, воскликнул: „Счастливчик!“ Между тем Михаил Юрьевич, сняв с карты бумажник, спросил банкомета: „Сколько в банке?“ — и пока тот подсчитывал банк, он стал отпирать бумажник. Это был старый сафьянный коричневого цвета бумажник, с серебряным в полуполтинник замком, с нарезанным на нем циферблатом из десяти цифр, на одну из которых, по желанию, замок запирался. Повернув раза два-три механизм замка и видя, что он не отпирается, Лермонтов с досадой вырвал клапан, на котором держался запертый в замке стержень, вынул деньги, швырнул бумажник под диван[539] и, поручив Столыпину рассчитаться с банкометом, вышел к гостям, не игравшим в карты, на балкон. Игра еще некоторое время продолжалась, но как-то неохотно и вяло, и скоро прекратилась совсем. Стали накрывать стол. Лермонтов, как ни в чем не бывало, был весел, переходил от одной группы гостей к другой, шутил, смеялся и острил. Подойдя к Глебову, сидевшему в кабинете в раздумье, он сказал:
[В. И. Чиляев в передаче П. K. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 442–443]
Иногда по утрам Лермонтов уезжал на своем лихом «Черкесе» за город, уезжал рано и большей частию вдруг, не предуведомив заблаговременно никого: встанет, велит оседлать лошадь и умчится один. Он любил бешеную скачку и предавался ей на воле с какою-то необузданностью. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, как головоломная джигитовка по необозримой степи, где он, забывая весь мир, носился как ветер, перескакивая с ловкостью горца через встречавшиеся на пути рвы, канавы и плетни. Но при этом им руководила не одна только любительская страсть к езде, он хотел выработать из себя лихого наездника-джигита, в чем неоспоримо и преуспел, так как все товарищи его, кавалеристы, знатоки верховой езды, признавали и высоко ценили в нем столь необходимые, по тогдашнему времени, качества бесстрашного, лихого и неутомимого ездока-джигита. Знакомые дамы приходили в восторг от его удали и неустрашимости, когда он, сопровождая их на прогулках и в кавалькадах, показывал им «высшую школу» наездничества, а Верзилинские «грации» не раз даже рукоплескали, когда он, проезжая мимо, перед их окнами ставил на дыбы своего «Черкеса» и заставлял его чуть не плясать «лезгинку».
[В. И. Чиляев в передаче П. К. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 444]
Бывший слуга Лермонтова, Христофор Саникидзе, удостоверяет, что Михаил Юрьевич был человек весьма веселого нрава, хотя в то же время не любил много говорить, а любил более слушать то, что говорят другие. Иногда им овладевала задумчивость, и тогда он не любил, чтобы его беспокоили, и не любил, если в это время заходили к нему товарищи. С прислугой был необыкновенно добр, ласков и снисходителен, а старого камердинера своего любил как родного и даже снисходительно выслушивал его советы.
[Христофор Саникидзе в передаче П. K. Мартьянова. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 446]
Саникидзе говорит между прочим, что Лермонтов умел играть на флейте и забавлялся этой игрой изредка; что характер у него был добрый, но вспыльчивый. Много говорить он не любил. Обыкновенным времяпрепровождением у него было ходить по комнате из угла в угол и курить трубку с длинным чубуком. Писал он более по ночам или рано утром, но писал и урывками днем, присядет к столу, попишет и уйдет. Писал он всегда в кабинете, но писал, случалось, и за чаем на балконе, где проводил иногда целые часы, слушая пение птичек.
[П. К. Мартьянов. Рассказы Саникидзе. «Исторический Вестник», 1895 г., стр. 600]
Поручик Куликовский говорил мне, что он помнит Лермонтова. Встречал он его на бульваре и у источников. «Всякий раз как появлялся поэт в публике, ему предшествовал шепот: „Лермонтов идет“, — и все сторонилось, все умолкало, все прислушивалось к каждому его слову, к каждому звуку его речи».
[Мартьянов. «Всемирный Труд», 1870 г., № 10, стр. 602–603]
В Лермонтове (мы говорим о нем как о частном лице) было два человека: один добродушный для небольшого кружка ближайших своих друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особенное уважение, другой — заносчивый и задорный для всех прочих его знакомых.
К этому первому разряду принадлежали в последнее время его жизни прежде всех Столыпин (прозванный им же Монго), Глебов, бывший его товарищ по гусарскому полку, впоследствии тоже убитый на дуэли князь Александр Николаевич Долгорукий, декабрист М. А. Назимов и несколько других ближайших его товарищей. Ко второму разряду принадлежал по его понятиям весь род человеческий, и он считал лучшим своим удовольствием подтрунивать и подшучивать над всякими мелкими и крупными странностями, преследуя их иногда шутливыми, а весьма часто и язвительными насмешками.
Но кроме того в Лермонтове была черта, которая трудно соглашается с понятием о гиганте поэзии, как его называют восторженные его поклонники, о глубокомысленном и гениальном поэте, каким он действительно проявился в краткой и бурной своей жизни.
Он был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины между серьезными занятиями и чтениями, и такими шалостями, какие могут придти в голову разве только 15-тилетнему школьнику мальчику; например, когда к обеду подавали блюдо, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех нас без обеда. Раз какой-то проезжий стихотворец пришел к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре между прочим сказал, что он едет из России и везет с собой бочонок свежепросольных огурцов, большой редкости на Кавказе; тогда Лермонтов предложил ему прийти на его квартиру, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и покуда автор все более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель Лермонтов скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощанья от неумолимого чтеца-стихотворца.
Обедая каждый день в пятигорской гостинице, он выдумал еще следующую проказу. Собирая столовые тарелки, он сухим ударом в голову слегка их надламывал, но так что образовывалась только едва заметная трещина, а тарелка держалась крепко, покуда не попадала при мытье посуды в горячую воду; тут она разом расползалась, и несчастные служители вынимали из лахани вместо тарелок груды лома и черепков. Разумеется, что эта шутка не могла продолжаться долго; и Лермонтов поспешил сам заявить хозяину о своей виновности и невинности прислуги и расплатился щедро за свою забаву.
Мы привели эти черты, сами по себе ничтожные, для верной характеристики этого странного, игривого и вместе с тем заносчивого нрава. Лермонтов не принадлежал к числу разочарованных, озлобленных поэтов, бичующих слабости и пороки людские из зависти, что не могут насладиться запрещенным плодом; он был вполне человек своего века, герой своего времени: века и времени, самых пустых в истории русской гражданственности. Но живя этою жизнью, к коей все мы, юноши 30 годов, были обречены, вращаясь в среде великосветского общества, придавленного и кассированного после катастрофы 14-го декабря, он глубоко и горько сознавал его ничтожество и выражал это чувство не только в стихах «Печально я гляжу на наше поколенье», но и в ежедневных, светских и товарищеских своих сношениях. От этого он был вообще не любим в кругу своих знакомых в гвардии и в петербургских салонах; при Дворе его считали вредным, неблагонамеренным и притом, по фрунту, дурным офицером, и когда его убили, то одна высокопоставленная особа изволила выразиться, что «туда ему и дорога». Все петербургское великосветское общество, махнув рукой, повторило это надгробное слово над храбрым офицером и великим поэтом.
Итак, отдавая полную справедливость внутренним побуждениям, которые внушали Лермонтову глубокое отвращение от современного общества, нельзя однако не сознаться, что это настроение его ума и чувств было невыносимо для людей, которых он избирал целью своих придирок и колкостей, без всякой видимой причины, а просто как предмет, над которым он изощрял свою наблюдательность.
[А. Васильчиков. «Русский Архив», 1872 г., кн. 1, стр. 206–209]
Из стихотворных эпиграмм на [Васильчикова] записаны В. И. Чиляевым две: одна, сказанная Лермонтовым на бульваре как-то вечером, когда луна светила ярко и тень князя Васильчикова в шинели и шляпе, беседовавшего с каким-то питерским стариком, длинной полосою ложилась на песок площадки. Молодежь вышла из «казино» Найтаки и столпилась на крылечке. Лермонтов указал рукою на «мученика фавора» и сказал:
Велик князь Ксандр и тонок, гибок он,
Как колос молодой,
Луной сребристой ярко освещен,
Но без зерна — пустой.
Другая написана была мелом на карточном столе, когда «умник» сказал какое-то энергичное слово:
Наш князь Василь —
Чиков — по батюшке,
Шеф простофиль
Глупцов — по дядюшке,
Идя в кадриль
Шутов — по зятюшке,
В речь вводит стиль
Донцов — по матушке.[541]
[П. К. Мартьянов. Последние дни из жизни М. Ю. Лермонтова. «Исторический Вестник», 1892 г., кн. 2, стр. 454–455]
Гвардейские офицеры, после экспедиции, нахлынули в Пятигорск, и общество еще более оживилось. Молодежь эта здорова, сильна, весела, как подобает молодежи; вод не пьет, конечно, и широко пользуется свободой после экспедиции. Они бывают у источников, но без стаканов; их заменяют лорнеты, хлыстики… Везде в виноградных аллеях можно их встретить, увивающихся и любезничающих с дамами.
У Лермонтова я познакомился со многими из них и с удовольствием вспоминаю теперь имена их. Алексей Столыпин (Монго), товарищ Лермонтова по школе и полку в гвардии; Глебов, конногвардеец, с подвязанной рукой, тяжело раненый в ключицу; Тиран, лейб-гусар; А. Васильчиков, чиновник при Гане, присланном для ревизии Кавказского края, сын моего бывшего корпусного командира в гвардии; Сергей Трубецкой, Манзей и другие. Вся эта молодежь чрезвычайно любила декабристов вообще, и мы легко сошлись с ними на короткую ногу.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 682–683]
Лев Пушкин приехал в Пятигорск в больших эполетах. Он произведен в майоры, а все тот же! Прибежит на минуту впопыхах, вечно чем-то озабочен; уж такая натура! Он свел меня с Дмитревским,[542] нарочно приехавшим из Тифлиса, чтобы с нами, декабристами, познакомиться. Дмитревский был поэт; он в то время был влюблен и пел прекрасными стихами о каких-то прекрасных карих глазах. Лермонтов восхищался этими стихами и говорил обыкновенно: «После твоих стихов, разлюбишь поневоле черные и голубые очи и полюбишь карие глаза».
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 683–684]
Гвардейская молодежь жила разгульно в Пятигорске, и Лермонтов был душою общества и производил сильнейшее впечатление на женский пол. Стали давать танцевальные вечера; устраивали пикники, кавалькады, прогулки в горы.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 684]
В мае месяце 1841 года М. Ю.Лермонтов приехал в Пятигорск и был представлен нам в числе прочей молодежи.
Он нисколько не ухаживал за мной,[543] а находил особенное удовольствие me taquiner.[544] Я отделывалась как могла то шуткою, то молчаньем, ему же крепко хотелось меня рассердить; я долго не поддавалась, наконец это мне надоело, и я однажды сказала Лермонтову, что не буду с ним говорить и прошу его оставить меня в покое. Но, по-видимому, игра эта его забавляла просто от нечего делать, и он не переставал меня злить. Однажды он довел меня почти до слез; я вспылила и сказала, что ежели б я была мужчина, я бы не вызвала его на дуэль, а убила бы его из-за угла в упор. Он как будто остался доволен, что наконец вывел меня из терпения, просил прощенья, и мы помирились, конечно, не надолго.
Как-то раз ездили верхом большим обществом в колонку Каррас. Неугомонный Лермонтов предложил мне пари a discretion,[545] что на обратном пути будет ехать рядом со мною, что ему редко удавалось. Возвращались мы поздно, и я, садясь на лошадь, шепнула старику Зельмицу и юнкеру Бенкендорфу,[546] чтобы они ехали подле меня и не отставали. Лермонтов ехал сзади и все время зло шутил на мой счет. Я сердилась, но молчала. На другой день, утром рано, уезжая в Железноводск, он прислал мне огромный прелестный букет в знак проигранного пари.
[Эмилия Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889 г., т. II, стр. 315–316]
В Пятигорске знакомство мое с Лермонтовым ограничивалось только несколькими словами при встречах. Сойтиться ближе мы не могли. Во-первых, он был вовсе не симпатичная личность, и скорее отталкивающая, нежели привлекающая, а главное, в то время, даже и на Кавказе, был особенный, известный род изящных людей, людей светских, считавших себя выше других по своим аристократическим манерам и светскому образованию, постоянно говорящих по-французски, развязных в обществе, ловких и смелых с женщинами и высокомерно презирающих весь остальной люд, которые, с высоты своего величия, гордо смотрели на нашего брата армейского офицера и сходились с нами разве только в экспедициях, где мы в свою очередь с презрением на них смотрели и издевались над их аристократизмом. К этой категории принадлежала большая часть гвардейских офицеров, ежегодно тогда посылаемых на Кавказ, и к этой же категории принадлежал и Лермонтов, который, сверх того, и по характеру своему не любил дружиться с людьми: он всегда был едок и высокомерен, и едва ли он имел хоть одного друга в жизни.
[Костенецкий. «Русский Архив», 1887 г., кн. 1, стр. 113–114]
Любили мы его [Лермонтова] все. У многих сложился такой взгляд, что у него был тяжелый, придирчивый характер. Ну, так это неправда; знать только нужно было с какой стороны подойти. Особенным неженкой он не был, а пошлости, к которой он был необыкновенно чуток, в людях не терпел, но с людьми простыми и искренними и сам был прост и ласков. Над всеми нами он командир был. Всех окрестил по-своему. Мне, например, ни от него, ни от других, нам близких людей, иной клички, как Слёток, не было. А его никто даже и не подумал называть иначе, как по имени. Он хотя нас и любил, но вполне близок был с одним Столыпиным. В то время посещались только три дома постоянных обитателей Пятигорска. На первом плане, конечно, стоял дом генерала Верзилина. Там Лермонтов и мы все были дома. Потом, мы также часто бывали у генеральши Катерины Ивановны Мерлини, героини защиты Кисловодска от черкесского набега, случившегося в отсутствие ее мужа, коменданта кисловодской крепости.[547] Был еще открытый дом Озерских, приманку в котором составляла миленькая барышня Варенька.[548] Она была барышня хорошо образованная; но у них Михаил Юрьевич никогда не бывал, так как там принимали неразборчиво, а поэт не любил, чтобы его смешивали с l'armée russe, как он окрестил кавказское воинство.
…Часто устраивали у нас кавалькады… Обыкновенно мы езжали в Шотландку, немецкую колонию в 7-ми верстах от Пятигорска, по дороге в Железноводск. Там нас с распростертыми объятиями встречала немка Анна Ивановна, у которой было нечто вроде ресторана и которой мильх и бутерброды, наравне с двумя миленькими прислужницами Милле и Гретхен, составляли погибель для l'armée russe.
У нас велся точный отчет об наших parties de plaisir. Их выдающиеся эпизоды мы рисовали в «альбоме приключений», в котором можно было найти все: и кавалькады, и пикники, и всех действующих лиц. После этот альбом достался князю Васильчикову или Столыпину; не помню, кому именно.[549] Все приезжие и постоянные жители Пятигорска получали от Михаила Юрьевича прозвища. И язык же у него был! Как, бывало, прозовет кого, так кличка и пристанет. Между приезжими барынями были и belles pales,[550] и grenouilles évanouies.[551] А дочка калужской помещицы Быховец, имени которой я не помню именно потому, что людей, окрещенных Лермонтовым, никогда не называли их христианскими именами, получила прозвище la belle noire.[552] Они жили напротив Верзилиных, и с ними мы особенно часто видались.[553]
[Рассказ Раевского о дуэли Лермонтова по записи В. Желиховской. «Нива», 1885 г. № 7, стр. 167]
Лермонтов иногда бывал весел, болтлив до шалости; бегали в горелки, играли в кошку-мышку, в серсо; потом все это изображалось в карикатурах, что нас смешило. Однажды сестра просила его написать что-нибудь ей в альбом. Как ни отговаривался Лермонтов, его не слушали, окружили все толпой, положили перед ним альбом, дали перо в руки и говорят: «Пишите!» И написал он шутку-экспромт.
Зато после нарисовал ей же в альбом акварелью курда.
[Э. А. Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889 г., т. II, кн. 6, стр. 316]
Покойный П. А. Гвоздев, товарищ по юнкерской школе, бывший в то время на кавказских водах, рассказал мне о последних днях Лермонтова. 8 июля он встретился с ним довольно поздно на пятигорском бульваре. Ночь была тихая и теплая. Они пошли ходить. Лермонтов был в странном расположении духа: то грустен, то вдруг становился он желчным и с сарказмом отзывался о жизни и обо всем его окружавшем. Между прочим, в разговоре он сказал: «Чувствую — мне очень мало осталось жить». Через неделю после того он дрался на дуэли, близ пятигорского кладбища, у подошвы горы Машук.
[А. Меринский. «Атеней», 1858 г., № 48, стр. 304]
Как-то раз, недели за три-четыре до дуэли,[556] мы сговорились, по мысли Лермонтова, устроить пикник в нашем обычном гроте у Сабанеевских ванн. Распорядителем на наших праздниках бывал обыкновенно генерал князь Владимир Сергеевич Голицын,[557] но в этот раз он с чего-то заупрямился и стал говорить, что неприлично женщин хорошего общества угощать постоянными трактирными ужинами, после танцев с кем ни попало на открытом воздухе. Лермонтов возразил ему, что здесь не Петербург, что то, что неприлично в столице, совершенно на своем месте на водах с разношерстным обществом. На это князь предложил устроить настоящий бал в казенном Ботаническом саду. Лермонтов заметил, что не всем это удобно, что казенный сад далеко за городом и что затруднительно будет препроводить наших дам, усталых после танцев, позднею ночью обратно в город. Ведь, биржевых-то дрожек в городе было 3–4, а свои экипажи у кого были? Так не на повозках же тащить?[558]
— Так здешних дикарей учить надо! — сказал князь.
Лермонтов ничего ему не возразил, но этот отзыв князя Голицына о людях, которых он уважал и в среде которых жил, засел у него в памяти, и, возвратившись домой, он сказал нам:
— Господа! На что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас, — и не надо. Мы и без него сумеем справиться.
Не скажи Михаил Юрьевич этих слов, никому бы из нас и в голову не пришло перечить Голицыну; а тут словно нас бес дернул. Мы принялись за дело с таким рвением, что праздник вышел — прелесть. Площадку перед гротом занесли досками для танцев, грот убрали зеленью, коврами, фонариками, а гостей звали по обыкновению с бульвара. Лермонтов был очень весел, не уходил в себя и от души шутил и смеялся, несмотря на присутствие armée russe. Íечего и говорить, что князя Голицына не только не пригласили на наш пикник, но даже не дали ему об нем знать. Но ведь немыслимо же было, чтоб он не узнал о нашей проделке в таком маленьком городишке. Узнал князь и крепко разгневался — то он у нас голова был, а тут вдруг и гостем не позван. Да и не хорошо это было, почтенный он был, заслуженный человек.
[Рассказ Раевского о дуэли Лермонтова по записи В. Желиховской. «Нива»,1885 г., № 7, стр. 167–168]
За что поссорилась молодежь с кн. Голицыным, не знаю, только его не было на этом пикнике, в отместку за это он не пригласил их на бал, который затеял в казенном саду 15-го июля, в день своих именин. Зала готовилась из ковров, зеркал и деревьев под открытым небом; весь сад должен был быть иллюминован и в заключение фейерверк.
[Э. А. Шан-Гирей. «Нива», 1885 г., № 27, стр. 646]
…Как же я весело провела время! Этот день [8 июля 1841 года] молодые люди делали нам пикник в гроте, который был весь убран шалями; колонны обвиты цветами и люстры все из цветов; танцевали мы на площадке около грота; лавочки были обиты прелестными коврами; освещено было чудесно; вечер очаровательный; небо было так чисто; деревья от освещенья необыкновенно хороши были, аллея также была освещена, и в конце аллеи была уборная прехорошенькая, два хора музыки. Конфект, фрукт, мороженого беспрестанно подавали; танцевали до упада; молодежь была так любезна, занимала своих гостей; ужинали, после ужина опять танцевали; даже Лермонтов, который не любил танцевать, и тот был так весел; оттуда мы шли пешком. Все молодые люди нас провожали с фонарями; один из них начал немного шалить. Лермонтов, как cousin, предложил сейчас мне руку; мы пошли скорей, и он до дому меня проводил.
Мы с ним так дружны были: он мне правнучатный брат и всегда называл cousine, а я его cousin, и любила как родного брата. Так меня здесь и знали под именем charmante cousine[559] Лермонтова. Кто из молодежи приезжал сюда, то сейчас его просили, чтобы он их познакомил со мной.
Этот пикник последний был; ровно чрез неделю мой добрый друг убит, а давно ли он мне этого изверга, его убийцу, рекомендовал как товарища, друга!
[Из письма Е. Быховец к сестре от 5 августа 1841 г. «Русская Старина», 1892 г., кн. 3, стр. 766–767]
В июле месяце молодежь задумала дать бал Пятигорской публике, которая, само собою разумеется, более или менее между собой знакома. Составилась подписка, и затея приняла громадные размеры. Вся молодежь дружно помогала устройству праздника, который 8 июля и был дан на одной из площадок аллеи, у огромного грота, великолепно украшенного природой и искусством. Свод грота убрали разноцветными шалями, соединив их в центре в красивый узел и прикрыв круглым зеркалом; стены обтянули персидскими коврами; повесили искусно импровизированные люстры, из простых обручей и веревок, обвитых, чрезвычайно красиво, великолепными живыми цветами и вьющеюся зеленью; снаружи грота, на огромных деревьях аллей, прилегающих к площадке, на которой собирались танцевать, развесили, как говорят, более 2 500 разноцветных фонарей… Хор военной музыки поместили на площадке, над гротом, и во время антрактов между танцами мотивы музыкальных знаменитостей нежили слух очарованных гостей. Бальная музыка стояла в аллее; красное сукно длинной лентой стлалось до палатки, назначенной служить уборною для дам. Она также убрана была шалями и снабжена заботливыми учредителями всем необходимым для самой взыскательной и избалованной красавицы. Уголок этот был так мило отделан, что дамы бегали туда для того только, чтобы полюбоваться им. Роскошный буфет не был также забыт. Природа, как бы согласившись с общим настроением и желанием людей, выказалась в самом благоприятном виде. В этот вечер небо было чистого темно-синего цвета и усеяно бесчисленными серебряными звездами. Ни один листок не шевелился на деревьях. К 8 часам приглашенные по билетам собрались, и танцы быстро следовали один за другим. Неприглашенные, не переходя за черту импровизированной танцевальной залы, окружили густыми рядами кружащихся и веселившихся счастливцев.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 684–686]
Лермонтов необыкновенно много танцевал, да и все общество было как-то особенно настроено к веселью. После одного бешеного тура вальса Лермонтов, весь запыхавшийся от усталости, подошел ко мне и тихо спросил: «Видите ли вы даму Дмитревского?… Это его карие глаза?.. Не правда ли, как она хороша!» Я тогда стал пристальнее ее разглядывать и в самом деле нашел ее красавицей… Главное, что поразило бы всякого, это были большие карие глаза, осененные длинными ресницами и темными, хорошо очерченными бровями.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 686]
Бал продолжался до поздней ночи или, лучше сказать, до самого утра… При полном рассвете я лег спать. Кто думал тогда, кто мог предвидеть, что через неделю после такого веселого вечера настанут для многих или, лучше сказать, для всех нас участников горесть и сожаление!
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 687]
В Пятигорске жило в то время семейство генерала Верзилина, находившегося на службе в Варшаве при князе Паскевиче, состоявшее из матери и трех взрослых дочерей девиц. Это был единственный дом в Пятигорске, в котором почти ежедневно собиралась вся изящная молодежь пятигорских посетителей, в числе которых были Лермонтов и Мартынов. В особенности привлекала в этот дом старшая Верзилина, Эмилия,[560] девушка уже немолодая, которая еще во время посещения Пятигорска Пушкиным прославлена была им как звезда Кавказа, девушка очень умная, образованная, светская, до невероятности обворожительная и превосходная музыкантша на фортепиано, — отчего в доме их, кроме фешенебельной молодежи, собирались и музыканты, — но в то время уже очень увядшая и пользовавшаяся незавидной репутацией. Она была лихая наездница, часто составляла кавалькады, на которых была одета всегда в каком-нибудь фантастическом костюме. Рассказывали, что однажды пришел к Верзилиным Лермонтов в то время, как Эмилия, окруженная толпой молодых наездников, собиралась ехать верхом куда-то за город. Она была опоясана черкесским хорошеньким кушаком, на котором висел маленький, самой изящной работы черкесский кинжальчик. Вынув его из ножен и показывая Лермонтову, она спросила его: «Не правда ли, хорошенький кинжальчик?» — «Да, очень хорошо», — отвечал он, — «им особенно ловко колоть детей», — намекая этим язвительным и дерзким ответом на ходившую про нее молву. Это характеризует язвительность и злость Лермонтова, который, как говорится, для красного словца не щадил ни матери ни отца.
Так, говорили, поступал он и с Мартыновым, при всяком удобном случае отпуская ему в публике самые едкие колкости.
[Костенецкий. «Русский Архив», 1887 г., т. I, кн. 1, стр. 115–116]
Лермонтов жил больше в Железноводске, но часто приезжал в Пятигорск. По воскресеньям бывали собрания в ресторации, и вот именно 13 июля собралось к нам несколько девиц и мужчин и порешили не ехать в собранье, а провести вечер дома, находя это и приятнее, и веселее. Я не говорила и не танцевала с Лермонтовым, потому что и в этот вечер он продолжал свои поддразнивания. Тогда, переменив тон насмешки, он сказал мне: «M-lle Emilie, je vous en prie, un tour de valse seulement, pour la dernière fois de ma vie»[561] — «Ну уж так и быть в последний раз, пойдемте». — М. Ю. дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л. С. Пушкин,[562] который также отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык à qui mieux mieux.[563] Несмотря на мои предостережения, удержать их было трудно. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл кн. Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его montagnard au grand poignard.[564] (Мартынов носил черкеску и замечательной величины кинжал.) Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово poignard раздалось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом; он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: «Сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах», — и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание: язык мой враг мой, М. Ю. отвечал спокойно: «Се n'est rien; demain nous serons bons amis».[565] Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой день Лермонтов и Столыпин должны были ехать в Железноводск. После уж рассказывали мне, что, когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: «Что ж, на дуэль что ли вызовешь меня за это?» Мартынов ответил решительно: «Да», — и тут же назначили день. Все старания товарищей к их примирению оказались напрасными. Действительно, Лермонтов надоедал Мартынову своими насмешками; у него был альбом, где Мартынов изображен был во всех видах и позах.[566]
[Э. А. Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889 г., т. II, стр. 316–317]
Однажды на вечере у генеральши Верзилиной Лермонтов в присутствии дам отпустил какую-то новую шутку, более или менее острую, над Мартыновым. Что он сказал, мы не расслышали; знаю только, что, выходя из дома на улицу, Мартынов подошел к Лермонтову и сказал ему очень тихим и ровным голосом по-французски: «Вы знаете, Лермонтов, что я очень часто терпел ваши шутки, но не люблю, чтобы их повторяли при дамах», на что Лермонтов таким же спокойным тоном отвечал: «А если не любите, то потребуйте у меня удовлетворения». Больше ничего в тот вечер и в последующие дни, до дуэли, между ними не было, по крайней мере нам, Столыпину, Глебову и мне, известно, и мы считали эту ссору столь ничтожною и мелочною, что до последней минуты уверены были, что она кончится примирением. Тем не менее все мы, и в особенности М. П. Глебов, который соединял с отважною храбростию самое любезное и сердечное добродушие и пользовался равным уважением и дружбою обоих противников, все мы, говорю, истощили в течение 3-х дней наши миролюбивые усилия без всякого успеха. Хотя формальный вызов на дуэль и последовал от Мартынова, но всякий согласится, что вышеприведенные слова Лермонтова «потребуйте от меня удовлетворения» заключали в себе уже косвенное приглашение на вызов, и затем оставалось решить, кто из двух был зачинщик и кому перед кем следовало сделать первый шаг к примирению.
На этом сокрушились все наши усилия; трехдневная отсрочка не послужила ни к чему, и 15 июля, часов в 6–7 вечера, мы поехали на роковую встречу; но и тут, в последнюю минуту, мы, и, я думаю, сам Лермонтов, были убеждены, что дуэль кончится пустыми выстрелами и что, обменявшись для соблюдения чести двумя пулями, противники подадут себе руки и поедут… ужинать.
[А. Васильчиков. «Русский Архив», 1872 г., кн. 1, стр. 209–210]
Этот Мартынов глуп ужасно, все над ним смеялись; он ужасно самолюбив; карикатуры [на него] его беспрестанно прибавлялись. Лермонтов имел дурную привычку острить. Мартынов всегда ходил в черкеске и с кинжалом. Он назвал при дамах M-r le Poignard и sauvage'ом.[567] Он [т. е. Мартынов] тут ему сказал, что при дамах этого не смеет говорить, тем и кончилось. Лермонтов совсем не хотел его обидеть, а так посмеяться хотел, бывши так хорош с ним.[568]
Это было в одном частном доме. Выходя оттуда, Мартынка глупой вызвал Лерм[онтова]. Но никто не знал. На другой день Лермонтов был у нас — ничего, весел; он мне всегда говорил, что ему жизнь ужасно надоела, судьба его так гнала, государь его не любил; великий князь [Михаил Павлович] ненавидел, [они?] не могли его видеть, и тут еще любовь: он [Лермонтов] был страстно влюблен в В. А. Бахметеву; она ему была кузина; я думаю, он и меня оттого любил, что находил в нас сходство, и об ней его любимый разговор был.
[Из письма Е. Быховец от 5 августа 1841 г. «Русская Старина», 1892 г., кн. 3, стр. 766–767]
С самого приезда своего в Пятигорск Лермонтов не пропускал ни одного случая, где бы мог он сказать мне что-нибудь неприятное. Остроты, колкости, насмешки на мой счет, одним словом все, чем только можно досадить человеку, не касаясь до его чести. Я показывал ему, как умел, что не намерен служить мишенью для его ума; но он делал вид, как будто не замечает, как я принимаю его шутки. Недели три тому назад, во время его болезни, я говорил с ним об этом откровенно, просил его перестать, и хотя он не обещал мне ничего, отшучиваясь и предлагая мне, в свою очередь, смеяться над ним, но действительно перестал на несколько дней. Потом взялся опять за прежнее. На вечере в одном частном доме,[569] за два дня до дуэли, он вывел меня из терпения, привязываясь к каждому моему слову, на каждом шагу показывая явное желание мне досадить. Я решился положить этому конец. При выходе из этого дома я удержал его за руку, чтобы он шел рядом со мной; остальные все уже были впереди. Тут я сказал ему, что прежде я просил его прекратить эти несносные для меня шутки, но что теперь предупреждаю, что если бы он еще вздумал выбрать меня предметом для своей остроты, то я заставлю его перестать. Он не давал мне кончить и повторял несколько раз сряду, что ему тон моей проповеди не нравится, что я не могу запретить ему говорить про меня то, что он хочет, и в довершение прибавил: «Вместо пустых угроз ты гораздо бы лучше сделал, если бы действовал. Ты знаешь, что я никогда не отказываюсь от дуэлей; следовательно, ты никого этим не испугаешь». В это время мы подошли к его дому. Я сказал ему, что в таком случае пришлю к нему своего секунданта, и возвратился к себе. Раздеваясь, я велел человеку попросить ко мне Глебова, когда он придет домой. Через четверть часа вошел ко мне в комнату Глебов. Я объяснил ему в чем дело, просил его быть моим секундантом и, по получении от него согласия, сказал ему, чтобы он на другой же день с рассветом отправился к Лермонтову. Глебов попробовал было меня уговаривать; но я решительно объявил ему, что он из слов самого же Лермонтова увидит, что в сущности не я его вызываю, но меня вызывают, и что потому мне невозможно сделать первому шаг к примирению.
[Н. С. Мартынов. Ответы на вопросные пункты Следственной комиссии по делу о поединке Мартынова с Лермонтовым. «Русский Архив», 1883 г., кн. 8, стр. 597–598]
Я первый вызвал его. На другой день описанного мною происшествия Глебов и Васильчиков пришли ко мне и всеми силами старались меня уговорить, чтобы я взял назад свой вызов. Уверившись, что они все это говорят от себя, но что со стороны Лермонтова нет даже и тени сожаления о случившемся, я сказал им, что не могу этого сделать, что мне на другой же день пришлось бы с ним пойти на то же. Они настаивали, напоминали мне прежние мои отношения, говорили о веселой жизни, которая с ним ожидает нас в Кисловодске, и что все это будет расстроено глупой историей. Чтобы выйти из неприятного положения человека, который мешает веселиться другим, я сказал им, чтобы они сделали воззвание к самим себе: поступили бы они иначе на моем месте? После этого меня уже никто больше не уговаривал.[570]
[Н. С. Мартынов. Ответы на вопросные пункты Следственной комиссии по делу о поединке Мартынова с Лермонтовым. «Русский Архив»,1893 г., кн. 8, стр. 598–599]
В одно утро я собирался идти к минеральному источнику, как к окну моему подъехал какой-то всадник и постучал в стекло нагайкой. Обернувшись, я узнал Лермонтова и просил его слезть и войти, что он и сделал. Мы поговорили с ним несколько минут и потом расстались; я и не предчувствовал тогда, что вижу его в последний раз. Дуэль его с Мартыновым уже была решена, и 15 июля он был убит.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 687]
Через четыре дня,[571] он [Лермонтов] поехал на Железные; был в этот день несколько раз у нас и все меня упрашивал приехать на Железные; это 14 верст отсюда. Я ему обещал и 15-го [июля] мы отправились в шесть часов утра, я с Обыденной в коляске, а Дмитриевский[572] и Бенкендорф[573] и Пушкин, брат сочинителя, — верхами.
На половине дороги, в колонке[574] мы пили кофе и завтракали. Как приехали на Железные, Лермонтов сейчас прибежал; мы пошли в рощу и всё там гуляли. Я всё с ним ходила под руку. На мне было бандо.[575] Уж не знаю, какими судьбами коса моя распустилась, и бандо свалилось, которое он взял и спрятал в карман. Он при всех был весел, шутил, а когда мы были вдвоем, он ужасно грустил, говорил мне так, что сейчас можно догадаться, но мне в голову не приходила дуэль. Я знала причину его грусти и думала, что всё та же;[576] уговаривала его, утешала как могла, и с полными глазами слез [он меня] благодарил, что я приехала, умаливал, чтоб я пошла к нему на квартиру закусить, но я не согласилась; поехали назад, он поехал тоже с нами.
В колонке обедали. Уезжавши он целует несколько раз мою руку и говорит: «Cousine, душенька, счастливее этого часа не будет больше в моей жизни».
Я еще над ним смеялась; так мы и отправились.
Это было в пять часов, а [в] 8 пришли сказать, что он убит.
[Из письма Е. Быховец от 5 авг. 1841 г. «Русская Старина», 1892 г., кн. 3, стр. 767–768]
Что ж? умереть, так умереть! потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. Я — как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова… прощайте!..
Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствовал в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений, — лучший цвет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления… Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья, — и никогда не мог насытиться. Так томимый голодом в изнеможении засыпает и видит пред собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся — мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
[Лермонтов. «Княжна Мери»]
Я был знаком с Лермонтовым с самого вступления моего в юнкерскую школу. Отношения наши были довольно короткие. Поводом же к его остротам на мой счет, вероятно, было не что иное, как желание поострить; по крайней мере я других причин не знаю. Но как в подобном расположении духа человек легко увлекается и незаметно переходит от неуместной шутки к язвительной насмешке и так далее, то я был принужден несколько раз останавливать его и напоминать, что всему есть мера. Хотя подобные шутки нельзя назвать дружескими, потому что они всегда обидны для самолюбия, но я подтверждаю еще раз то, что честь моя была затронута не насмешками его, но решительным отказом прекратить их и советом прибегнуть к увещаниям другого рода; что, вступая с ним в объяснение, я и виду не имел вызывать его на дуэль, но что после подобной выходки с его стороны, по понятиям, с которыми мы как будто сроднились, мне уже не оставалось другого средства окончить с честью это дело: я почел бы себя обесчещенным, если бы не принял его совета и не истребовал у него удовлетворения.
[Н. С. Мартынов. Ответы на вопросные пункты Окружного пятигорского суда, данные 16 сентября 1841 г. «Русский Архив», 1893 г., кн. 8, стр. 603]
Мартынов, с неподдельной простотою и искренностью, рассказал мне приблизительно следующее: он был в дружеских отношениях с Михаилом Юрьевичем, но в последнее время вышло нечто, вызвавшее крупное объяснение. Приятели таки раздули ссору. Состоялась несчастная дуэль. Секунданты условились о порядке дуэли; были приготовлены пистолеты Кухенрейтера, крупного калибра и дальнобойные. Разумеется, обе стороны согласились на условия, поставленные секундантами. Перед дуэлью, — она не составляла для Мартынова шутки, — он заранее обдумал план своих действий. Он порешил, не поднимая на прицел пистолета, крупными шагами подойти к указанному секундантами барьеру, и тогда, прицелясь, стрелять. Противник его, как оказалось на самой дуэли, принял метод совершенно противуположный: он, обратясь к Мартынову вполне правым боком, держа пистолет, с места, на полном прицеле, медлительно подвигался к барьеру, так что Мартынов мог ожидать выстрела ежемгновенно, даже с первого, подходного шага своего к барьеру. Дойдя до пункта и начав наводить пистолет, Мартынов удивился, почему не стреляет Лермонтов, так как, наведя уже пистолет с самого начала дуэли, оставалось ему только нажать… Мартынов несколько задержал выстрел… «На нашу общую беду, — я продолжаю почти словами Мартынова, — шел резкий дождь и прямо бил в лицо секундантам… Лермонтов, приостанавливаясь на ходу, продолжал тихо в меня целить… Я вспылил — ни секундантами, ни дуэлью не шутят — и спустил курок. Лермонтов упал. Пуля прошла насквозь руку, заслонявшую бок, и в грудь».
[Бетлинг. «Нива», 1885 г., № 20, стр. 475]
Сколько я могу себе составить понятие изо всего мною слышанного, причины поединка Лермонтова с Мартыновым были не исключительно те, которые обыкновенно указываются во всех биографиях Лермонтова. Сам Николай Соломонович Мартынов, лично мне знакомый, не говорил о том. Гибель Лермонтова, по-видимому, наложила тяжелое бремя на всю жизнь его, так что расспрашивать его я никогда не решался. Но от А. И. Бибикова сохранился следующий рассказ.
«Неравнодушна к Лермонтову была сестра Н. С. Мартынова… Лермонтов был влюблен и сильно ухаживал за нею, а может быть, и прикидывался влюбленным.
В 1837 году уезжавшему из Пятигорска в экспедицию Лермонтову сестры Мартынова поручили передать брату… письмо со своим дневником. В тот же пакет были вложены триста рублей, о чем Лермонтов ничего не знал.
По прошествии некоторого времени сестры писали Мартынову, спрашивая его о своем дневнике. На это брат отвечал, что никаких ни письма, ни дневника он не получал, но 300 руб. денег получил от Лермонтова. Тогда сестры Мартынова вновь поручили брату узнать об участи дневника, указывая на то, что Лермонтов не знал о вложенных деньгах. Таким образом обнаружилось, что Лермонтов распечатал письмо Натальи Соломоновны Мартыновой к ее брату. Из-за этого и произошла ссора, так как Мартынов имел полное основание упрекать Лермонтова. Ссора на вечере у Верзилиных была, по всему вероятию, не что иное как предлог к поединку, уже ранее решенному. К шуткам Лермонтова Мартынов относился сперва добродушно, привыкнув к ним; но потом это ему видимо надоело. Злой рок решил иначе, и без прицела пущенная пуля угодила в поэта. Вернее еще, что сам Лермонтов, чувствуя себя виновным перед Мартыновым, хотел искупить вину свою поединком.[577]
[Д. Оболенский. „Русский Архив“, 1893 г., кн. 8, стр. 611–613]
Условлено было между нами сойтись на место к 6 1/2 часам пополудни. Я выехал немного ранее из своей квартиры верхом; беговые дрожки свои дал Глебову. Васильчиков и Лермонтов догнали меня уже на дороге; последние два были также верхом. Кроме секундантов и нас двоих, никого не было на месте дуэли, и никто решительно не знал об ней.[578]
Мы стрелялись по левой стороне горы, по дороге, ведущей в какую-то колонку,[579] вблизи частого кустарника. Был отмерен барьер в 15 шагов, от него в каждую сторону еще по десяти. Мы стали на крайних точках. По условию дуэли, каждый из нас имел право стрелять, когда ему вздумается, стоя на месте или подходя к барьеру. Я первый пришел на барьер, ждал несколько времени выстрела Лермонтова, потом спустил курок.[580]
Как уже было сказано выше, я, Лермонтов и Васильчиков ехали верхом на назначенное место, Глебов на беговых дрожках. Проводников у нас не было. Лошадей мы сами привязали к кустарникам, а дрожки поставили в высокую траву по правой стороне дороги.
[Н. С. Мартынов. Ответы на вопросные пункты Следственной комиссии по делу о поединке
Мартынова с Лермонтовым. „Русский Архив“, 1893 г., кн. 8, стр. 596]
От сделанного мною выстрела он упал, и хотя признаки жизни еще были видны в нем, но уже он не говорил. Я поцеловал его и тотчас же отправился домой, полагая, что помощь может еще подоспеть к нему вовремя.
[Н. С. Мартынов. Ответы на вопросные пункты Окружного пятигорского суда, данные 15 сентября 1841 г., „Русский Архив“, 1893 г., кн. 8, стр. 605]
Когда мы выехали на гору Машук и выбрали место по тропинке, ведущей в колонию (имени не помню[581]), темная, громадная туча поднималась из-за соседней горы Бештау…
Мы отмерили с Глебовым 30 шагов; последний барьер поставили на 10-ти и, разведя противников на крайние дистанции, положили им сходиться каждому на 10 шагов по команде: „марш“. Зарядили пистолеты. Глебов подал один Мартынову, я другой Лермонтову и скомандовали: „Сходись“. Лермонтов остался неподвижен и, взведя курок, поднял пистолет дулом вверх, заслоняясь рукой и локтем по всем правилам опытного дуэлиста. В эту минуту, и в последний раз, я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом пистолета, уже направленного на него. Мартынов быстрыми шагами подошел к барьеру и выстрелил. Лермонтов упал, как будто его скосило на месте, не сделав движения ни взад, ни вперед, не успев даже захватить больное место, как это обыкновенно делают люди, раненые или ушибленные.
Мы подбежали. В правом боку дымилась рана, в левом — сочилась кровь, пуля пробила сердце и легкие. Хотя признаки жизни уже видимо исчезли, но мы решили позвать доктора. По предварительному нашему приглашению присутствовать при дуэли доктора, к которым мы обращались, все наотрез отказались. Я поскакал верхом в Пятигорск, заезжал к двум господам медикам, но получил такой же ответ, что на место поединка, по случаю дурной погоды (шел проливной дождь), они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненого.
Когда я возвратился, Лермонтов уже мертвый лежал на том же месте, где упал; около него Столыпин, Глебов и Трубецкой. Мартынов уехал прямо к коменданту объявить о дуэли.
Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память новопреставленному рабу Михаилу.
[А. Васильчиков. „Русский Архив“, 1872 г. кн. 1, стр. 211–212]
Вовсе не желая к воспоминанию о смерти Лермонтова примешивать мелодраматизма, которого при жизни своей он не терпел, ненавидя всякие эффекты, я невольно должен передать одну подробность о его конце, сообщенную мне П. А. Гвоздевым. 15 июля, с утра еще, над городом Пятигорском и горою Машук собиралась туча, и, как нарочно, сильная гроза разразилась ударом грома в то самое мгновение, как выстрел из пистолета поверг Лермонтова на землю [к 5 часу пополудни]. Буря и ливень так усилились, что несколько минут препятствовали положить тело убитого в экипаж.
[A. Meринский. „Атеней“, 1858 г., № 48, стр. 304–305]
Столыпин и Глебов уехали в Пятигорск, чтобы распорядиться перевозкой тела, а меня с Трубецким оставили при убитом. Как теперь помню странный эпизод этого рокового вечера; наше сидение в поле при трупе Лермонтова продолжалось очень долго, потому что извощики, следуя примеру храбрости г.г. докторов, тоже отказались один за другим ехать для перевозки тела убитого. Наступила ночь, ливень не прекращался… Вдруг мы услышали дальний топот лошадей по той же тропинке, где лежало тело, и чтобы оттащить его в сторону, хотели его приподнять; от этого движения, как и обыкновенно случается, спертый воздух выступил из груди, но с таким звуком, что нам показалось, что это живой и болезненный вздох, и мы несколько минут были уверены, что Лермонтов еще жив.[582]
Наконец, часов в 11 ночи, явились товарищи с извощиком, наряженным, если не ошибаюсь, от полиции. Покойника уложили на дроги, и мы проводили его все вместе до общей нашей квартиры.
[А. Васильчиков. „Русский Архив“, 1872 г., кн. 1, стр. 212]
Пятигорский мещанин Иван Андреев Чухнин, дворовый человек Мурлыкиных, в 1841 году находился при доме названных помещиков в Пятигорске, в качестве младшего кучера, где также был старшим кучером старший брат его Кузьма Андреев Чухнин. Мурлыкины в то время держали биржевых лошадей и дрожки, на которых ездили оба брата Чухнины. Иван Чухнин утверждает, что в день дуэли М. Ю. Лермонтова, около десяти часов вечера, два офицера наняли у Мурлыкиных дроги (в виде линейки), на которых поехал брат Чухнина Кузьма, объяснивший ему тогда же, что он привез с места дуэли в дом Чиляева тело офицера Лермонтова, и как хорошо помнит Чухнин, на другой день после этого он с братом мыл ту линейку, так как она была залита кровью. Спустя два-три дня после этого события Иван Чухнин с братом Кузьмою ездили с гг. офицерами на место дуэли Лермонтова, каковое было указано Кузьмою Чухниным; но действительно ли на этом месте происходила дуэль, он положительно утвердить не может, потому что сам не был свидетелем ее, а основывает показание свое на словах умершего брата Кузьмы, который, как выше сказано, приехал на место дуэли поздно вечером и, легко может быть, не рассмотрел хорошо местности; тем более что на поляне, которую указал Кузьма Чухнин, никаких следов дуэли не было. Подписал: пятигорский мещанин Иван Андреев Чухнин, а вместо его неграмотного расписался коллежский асессор Иван Васильев.
[Показания Ивана Чухнина, данные 11 сентября 1881 г., в комиссии по определению места дуэли. „Русская Старина“, 1882 г., т. ХХХIII, кн. 1, стр. 262]
…При перевозке Лермонтова с места поединка его с Мартыновым в Пятигорске (при чем Саникидзе находился) Михаил Юрьевич был еще жив, стонал и едва слышно прошептал: „Умираю“; но на пол-дороге стонать перестал и умер спокойно;… по привозе тела домой его внесли в зало и положили сперва на диван, а потом на стол…
[Саникидзе в передаче П. К. Мартьянова. „Исторический Вестник“, 1895 г., № 1, стр. 600]
А мы дома с шампанским ждем. Видим, едут Мартынов и князь Васильчиков. Мы к ним навстречу бросились. Николай Соломонович никому ни слова не сказал и, темнее ночи, к себе в комнату прошел, а после прямо отправился к коменданту Ильяшенко и все рассказал ему. Мы с расспросами к князю, а он только и сказал: „Убит!“ — и заплакал. Мы чуть не рехнулись от неожиданности; все плакали, как малые дети. Полковник же Зельмиц, как услышал, — бегом к Марии Ивановне Верзилиной и кричит:
— О-то! ваше превосходительство, наповал!
А та, ничего не зная, ничего и не поняла сразу, а когда уразумела в чем дело, так, как сидела, на пол и свалилась.[583] Барышни ее услыхали, — и что тут поднялось, так и описать нельзя. А Антон Карлыч наш кашу заварил, да и домой убежал. Положим, хорошо сделал, что вернулся: он нам-то понадобился в это время.
Приехал Глебов, сказал, что покрыл тело шинелью своей, а сам под дождем больше ждать не мог. А дождь, перестав было, опять беспрерывный заморосил. Отправили мы извозчика биржевого за телом, так он с полудороги вернулся: колеса вязнут, ехать невозможно. И пришлось нам телегу нанять.[584] А послать кого с телегой и не знаем, потому что все мы никуда не годились и никто своих слез удержать не мог. Ну, и попросили полковника Зельмица. Дал я ему своего Николая, и Столыпинский грузин с ним отправился. А грузин, что Лермонтову служил, так убивался, так причитал, что его и с места сдвинуть нельзя было. Это я к тому говорю, что если бы у Михаила Юрьевича характер, как многие думают, в самом деле, был заносчивый и неприятный, так прислуга бы не могла так к нему привязываться.
Когда тело привезли, мы убрали рабочую комнату Михаила Юрьевича, заняли у Зельмица большой стол и накрыли его скатертью. Когда пришлось обмывать тело, сюртук невозможно было снять, руки совсем закоченели. Правая рука, как держала пистолет, так и осталась. Нужно было сюртук на спине распороть,[585] и тут мы все видели, что навылет пуля проскочила, да и фероньерка belle noire в правом кармане нашлась, вся в крови.
[Рассказ Раевского о дуэли Лермонтова в записи В. Желиховской. „Нива“, 1885 г., № 8, стр. 186–187]
В семье Верзилиных были три красивые девицы: дочери Верзилина, старшая Эмилия и младшая Надежда, и моя мать [Е. И. Кнольт], проживавшая в их семье как опекаемая.[586] Мартынову и Лермонтову нравилась Надежда Петровна Верзилина, рыжая красавица, как ее звали,[587] и которой Лермонтов написал стихи: „Надежда Петровна, зачем так неровно разобран ваш ряд“… Вот из ревности и разыгралась эта драма.
Отец мой [А. Г. Сидери[588] ], идя с докладом об этом происшествии к коменданту, зашел по дороге к Верзилиным и сообщил им об этом (он уже был женихом моей матери). Все в доме были взволнованы. Вдруг вбегает сильно возбужденный Лев Сергеевич Пушкин, приехавший на минеральные воды, с волнением говорит: „Почему раньше меня никто не предупредил об их обостренном отношении, я бы помирил…“
Отец мой [А. Г. Сидери] доложил об этом [о дуэли] коменданту. Комендант полковник Ильяшенков, человек старый, мнительный, почему-то не велел разглашать об этом. Тело лежало за городом, у подошвы горы Машука, на месте дуэли;[589] было очень жарко в июле, а особенно на Кавказе. Пока тянули медленно дознание, труп уже значительно распух, и при вскрытии чувствовался сильный запах. Затем Мартынова арестовали…
Несмотря на несимпатичный характер Лермонтова, все его жалели, а Мартынова все обвиняли и были сильно возбуждены против него, говорили: „Стрелять-то не умел, а убил наповал“. Вот и все, что я могу сообщить, если не очевидец, то все-таки как человек, слышавший от очевидцев, своих родителей».
[С подлинной рукописи: «Сообщение отставного полковника Леонида Ангельевича Сидери о кончине М. Ю. Лермонтова»[590] ]
15 июля пришли к нам утром кн. Васильчиков и еще кто-то, не помню, в самом пасмурном виде; даже maman заметила и, не подозревая ничего, допрашивала их, отчего они в таком дурном настроении, как никогда она их не видала. Они тотчас замяли этот разговор вопросом о предстоящем князя Голицына бале, а так как никто из них приглашен не был, то просили нас прийти на горку смотреть фейерверк и позволить им явиться туда инкогнито. Жаль было, что лучших танцоров и самых интересных кавалеров не будет на балу, где предполагалось так много удовольствий.[591] Собираться в сад должны были в 6 часов; но вот с четырех начинает накрапывать мелкий дождь; надеясь, что он пройдет, мы принарядились, а дождь все сильней да сильней и разразился ливнем с сильнейшей грозой; удары грома повторялись один за одним, а раскаты в горах не умолкали. Приходит Дмитревский и, видя нас в вечерних туалетах, предлагает позвать этих господ всех сюда и устроить свой бал; не успел он докончить, как вбегает в залу полковник Зельмиц (он жил в одном доме с Мартыновым и Глебовым) с растрепанными длинными седыми волосами, с испуганным лицом, размахивает руками и кричит: «Один наповал, другой под арестом». Мы бросились к нему — что такое, кто наповал, где? Лермонтов убит! Такое известие и столь внезапное до того поразило матушку, что с ней сделалась истерика; едва могли ее успокоить.
[Э. А. Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889 г., т. II стр. 317–318]
Мне неизвестно, в какое время взято тело убитого поручика Лермонтова. Простившись с ним, я тотчас же возвратился домой и послал человека за своей черкеской, которая осталась на месте происшествия, чтобы явиться в ней к коменданту. Об остальном же и до сих пор ничего не знаю.[592]
[Н. С. Мартынов. Ответы на вопросные пункты Следственной комиссии. «Русский Архив», 1893 г., кн. 8, стр. 598]
Наконец его привезли в Пятигорск. Гвоздев, услыхав о происшествии и не зная наверное, что случилось, в смутном ожидании, отправился на квартиру Лермонтова и там увидел окровавленный труп поэта. Над ним рыдал его слуга. Все там находившиеся были в большом смущении. Грустно и больно было ему видеть бездыханным того, чья жизнь так много обещала! Невольно тогда приятелю моему пришли на память стихи убитого товарища:
Погиб поэт, невольник чести,
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и с жаждой мести,
Поникнув гордой головой…
[А. Меринский. «Атеней», 1858 г., № 48, стр. 304–305]
Когда мы несколько пришли в себя от такого треволнения, переоделись и, сидя у открытого окна, смотрели на проходящих, то видели, как проскакал Васильчиков к коменданту и за доктором; позднее провели Глебова под караулом на гауптвахту. Мартынова же, как отставного, посадили в тюрьму, где он провел ужасных три ночи в сообществе двух арестантов, из которых один все читал псалтырь, а другой произносил страшные ругательства. Это говорил нам сам Мартынов впоследствии. К 9 часам все утихло. Вечер был чудный, тишина в воздухе необыкновенная, луна светила как день. Роковая весть быстро разнеслась по городу. Дуэль неслыханная вещь в Пятигорске. Многие ходили смотреть на убитого поэта из любопытства; знакомые же его, из участия и желания узнать о причине дуэли, спрашивали нас, но мы и сами ничего не знали тогда верного. Это хождение туда-сюда продолжалось до полуночи. Все говорили шепотом, точно боялись, чтобы их слова не раздались в воздухе и не разбудили бы поэта, спавшего уже непробудным сном. На бульваре и музыка два дня не играла.
[Э. А. Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889 г., т. II, кн. 6, стр. 318–319]
Никто не знал, что у них дуэль, кроме двух молодых мальчиков, которых они заставили поклясться, что никому не скажут; они так и сделали.
Лер[монтову] так жизнь надоела, что ему надо было первому стрелять, он не хотел, и тот изверг [Мартынов] имел духа долго целиться, и пуля навылет! Ты не поверишь, как его смерть меня огорчила, я и теперь не могу его вспомнить.
Дмитревский меня раздосадовал ужасно: бандо мое, которое было в крови Лер[монтова], взял, чтоб отдать мне, и потерял его; так грустно, это бы мне была память. Мне отдали шнурок, на котором он всегда носил крест.
Я была на похоронах: с музыкой его хоронить не позволили, и священника насилу уговорили его отпеть.
Он мертвый был так хорош, как живой. Портрет его сняли.[593]
[Из письма Е. Быховец к сестре от 5 авг. 1841 г. «Русская Старина», 1892 г., кн. 3, стр. 768]
От него [Лермонтова] в Пятигорске никому прохода не было. Каверзник был, всем досаждал. Поэт, поэт!..Мало что поэт. Эка штука! Всяк себя поэтом назовет, чтобы другим неприятности наносить…
Вы думаете, все тогда плакали? Никто не плакал. Все радовались… От насмешек его избавились. Он над каждым смеялся. Приятно, думаете, насмешки его переносить? На всех карикатуры выдумывал. Язвительный был…
[Я] видел, как его везли возле окон моих. Арба короткая… Ноги вперед висят, голова сзади болтается. Никто ему не сочувствовал.
[В. Эрастов[594] в передаче Е. Ганейзера, «Вестник Европы», 1914 г., кн. 3, стр. 392–393]
Я еще не знал о смерти его, когда встретился с одним товарищем сибирской ссылки, Вегелиным, который, обратившись ко мне, вдруг сказал: «Знаешь ли ты, что Лермонтов убит?» Ежели бы гром упал к моим ногам, я бы и тогда, думаю, был менее поражен, чем на этот раз. Когда? кем? мог я только воскликнуть. Мы оба с Вегелиным пошли на квартиру покойника, и тут я увидел Михаила Юрьевича на столе, уже в чистой рубашке и обращенного головой к окну. Человек его обмахивал мух с лица покойника, а живописец Шведе снимал портрет с него масляными красками. Дамы, знакомые и незнакомые, и весь любопытный люд теснились в небольшой комнате, а первые являлись и украшали безжизненное чело поэта цветами.
Полный грустных дум, я вышел на бульвар…
Во всех углах, на всех аллеях, только и было разговоров, что о происшествии… Я заметил, что прежде в Пятигорске не было ни одного жандармского офицера, но тут, Бог знает откуда, их появилось множество, и на каждой лавочке отдыхало, кажется, по одному голубому мундиру. Глебова, как военного, посадили на гауптвахту, Васильчикова и Мартынова — в острог; следствие и суд начались.
Вскоре приехал начальник штаба Трескин и велел всей здоровой молодежи из военных отправиться по полкам. Пятигорск опустел.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 687–688]
На другой день были похороны при стечении всего Пятигорска. Представители всех полков, в которых Лермонтов, волею и неволею, служил в продолжение короткой жизни, явились почтить последней почестью поэта и товарища. Полковник Безобразов был представителем от Нижегородского драгунского полка, я от Тенгинского пехотного; Тиран от лейб-гусарского и А. И. Арнольди — от Гродненского гусарского. На плечах наших вынесли мы гроб из дому и донесли до уединенной могилы кладбища, на покатости Машука. По закону, священник отказывался было сопровождать останки поэта, но сдался, и похороны совершены были со всеми обрядами христианскими и воинскими. Печально опустили мы гроб в могилу, бросили со слезою на глазах горсть земли, и все было кончено.
[Из записок декабриста Н. И. Лорера. «Русский Архив», 1874 г., ч. II, стр. 688–689]
На другой день, когда собрались все к панихиде, долго ждали священника, который с большим трудом согласился хоронить Лермонтова, уступив убедительным и неотступным просьбам кн. Васильчикова[595] и других, но с условием, чтобы не было музыки и никакого параду. Наконец приехал отец Павел, но, увидев на дворе оркестр, тотчас повернул назад; музыку мгновенно отправили, но зато много, много усилий употреблено было, чтобы вернуть отца Павла. Наконец все уладилось, отслужили панихиду и проводили на кладбище; гроб несли товарищи; народу было много, и все шли за гробом в каком-то благоговейном молчании. Это меня поражало: ведь не все же его знали и не все его любили! Так было тихо, что только слышен был шорох сухой травы под ногами.
Похоронили и положили небольшой камень с надписью Михаил, как временный знак его могилы… Во время панихиды мы стояли в другой комнате, где лежал его окровавленный сюртук, и никому тогда не пришло в голову сохранить его.
[Э. А. Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889, т. II, кн. 6, стр. 319]
Учинена Июля 17 дня 1841 года
(В скобках дано число вещей и денег)
1. Образ маленькой Св. Архистратиха Михаила в Серебрянной вызолоченной рызе (1)
2. Образ не большой Св. Иоанна Воина в Серебрянкой вызолоченной рызе (1)
3. Таковый же побольше Св. Николая Чудотворца в Серебрянной рызе с вызолоченным венцом (1)
4. Образ Маленькой (1)
5. Крест маленькой Серебрянный вызолоченный с мощами (1)
6. Собственных сочинений покойного на разных ласкуточках бумаги кусков (7)
7. Писем разных Лиц и от родных (17)
8. Книга на черновые сочинения подарена покойному Князем Одоевским в кожанном переплете (1)
9. Карманная книжечка маленькая (1)
10. Бумажник Сафияновый (1)
11. Шкатулка Орехового дерева с бронзом (1)
12. Денег Ассигнациями две тысячи Шесть Сот десять рублей (2610)
13. Ножик перочинный с ножницами и другой небольшой сломанный (2)
14. Бритв в черных черенках в футляре (2)
15. Кисть для брития с ручкою Нейзильбер (1)
16. Ремень для точении бритв с ручкою (1)
17. Карманный гребешок складной роговой (1)
18. Лорнетка с двумя стеклами золотая складная в перламутровых черенках (1)
19. Погребец обит тюленевою кожею с жестяною оковкою с внутренним Замком (1)
20. В нем рюмка стекляная одна (1)
21. Солонка таковая же (1)
22. Банок стекляных с крышками (3)
23. Тарелок фаянсовых (5)
24. Ложек Серебрянных столовых (3)
25. Ложек Серебрянных чайных (3)
26. Ситичко чайное Серебрянное (1)
27. Ложка Соусная Серебрянная (1)
28. Ножей простых с вилками пар (3)
29. Сертуков суконных форменных поношенных с красною подкладкою (2)
30. Сертук Летний шерстяного ластику (1)
31. Сертук суконный форменный на калмыцком меху (1)
32. Мундир поношенный (1)
33. Брюк одни новые другие поношенные суконных форменных (2)
34. Шаровара поношенные (1)
35. Таковые же верблюжие старые (1)
36. Таковые-же Серого Сукна поношенные (1)
37. Эпалет мишурных пар три (3)
38. Черкеска простого темного сукна (1)
39. Желет Шелковый Черный поношенный (1)
40. Бешмет Белый коленкоровый (1)
41. Халат Бохарский кашемировый (1)
42. Халат Малашовый на меху кримских Мерлушек (1)
43. Шинель Светло серого Сукна с красным воротником Летняя на демикатоновой подкладке (1)
44. Таковаяже на вате светлосерого сукна с бобровым воротником подкладка таковаяже (1)
45. Персицкий войлок цветной двойной (1)
46. Подушек пуховых три малых (3)
47. Одеяло фланелевое (1)
48. Калмыцкий Ергак (1)
49. Шапка Шерстяная вязаная синяго цвету старая с красным окулошком (1)
50. Рубашек канаусовых старых (7)
51. Шаровара летние белые (1)
52. Рубах холщевых белых старых (2)
53. Подштанников холщевых старых (7)
54. Подштанников холстинковых одне (1)
55. Платков носовых цветных шелковых (8)
56. Батистовых белых платков (5)
57. Полотенцев личных ткацкого холста (8)
58. Фуфаек фланелевых три и летняя канифасовая одна итого (4)
59. Рубашка фланелевая длинная (1)
60. Подштанники фланелевые (1)
61. Салфеток белых разной величины (15)
62. Скатертей три (3)
63. Носков нитяных пар (12)
64. Носков шерстяных пар (3)
65. Фуфайка и подштанники лосинные (2)
66. Банное Полотенце (1)
67. Наволочек на подушки холщевых (6)
68. Наволочек на подушки ситцевых (6)
69. Простынь (2)
70. Шарф шерстяной красный (1)
71. Стирочных полотенцов (13)
72. Шейных косынок шелковых черных (3)
73. Платок бомажный шейный же (1)
74. Портупей Четыре (4)
75. Темляков мишурных (2)
76. Шапочек вязанных бомажных (2)
77. Перчаток белых замшевых пар пять (5)
78. Мыльница аплике (1)
79. Головная щеточка двойная (1)
80. Печать Гербовая Стальная с ручкою (1)
81. Одеяло Персицкое на подобие скатерти пёстрое большое (1)
82. Папах форменных с прибором из коих одна старая две (2)
83. Полусабли с серебрянным темляком (1)
84. Шарф Мишурный (1)
85. Фуражка Суконная белая с красным околушком (1)
86. Пистолет Черкеский в серебрянной обделке с золотою насечкою в чехле азиятском (1)
87. Кинжал с ножиком с белою ручкою при нем поясок с серебрянным с подчерниею прибором 16 штук и жирничка Серебрянная же (1)
88. Шашка в Серебрянной с подчерниею оправе с портупеею накоей 12 пуговиц Серебрянных с подчерниею (1)
89. Перстень Англицкого Золота с берюзою (1)
90. Кольцо червонного золота (1)
91. Подсвечников Аплике малых (2)
92. Оловянных тарелок (6)
93. Оловянных мисок (2)
94. Кастрюль красной меди небольших (4)
95. Самовар желтой меди складной (1)
96. Железная кровать складная без прибора (1)
97. Чемадан коженный (1)
98. Сундуков колясочных обтянутых кожею (2)
99. Седло Черкеское простое с прибором (1)
100 Лошадей две, мерин масти тёмносерой грива на правую сторону лет 4 на левом боку на передней и задней ноге тавро О, и 2-й Мерин масти светлосерой Лет 10. Грива на правую сторону на левой задней ноге тавро О (2)
101 Крепостных людей Иван Вертюков и Иван Соколов (2)
Подполковник Маноенко. [?]
Пятигорский Плац Адъютант Подпоручик Сидери.
Квартальный Надзиратель Марушев.
При описи находились: Пятигорский Градской Протоиерей Павел Александров.
При описи находился Пятигорский Градской Глава Рышков.
Словесный судья Тупиков.
Я нижеподписавшийся даю сей реверс Пятигорскому Коменданту Господину Полковнику и кавалеру Ильяшенкову в том, что оставшиеся после убитого отставным майором Мартыновым на дуэле двоюродного брата моего Тенгинского Пехотного полка Поручика Лермантова поясненные в описи деньги две тысячи шесть сот десять рублей ассигнациями, равные вещи, две лошади и два крепостных человека Ивана Вертюкова и Ивана Соколова, я обязуюсь доставить в целости к родственникам его Лермантова. В противном же случае предоставляю поступить со мною по законам.
Июля 28 дня 1841 года Г. Пятигорск.
Нижегородского драгунского полка Капитан Столыпин.
О том, что капитан Столыпин оставшиеся после убитого поручика Лермантова деньги вещи лошадей и крепостных людей доставит к родственникам Лермантова, поручаем:
Нижегородского Драгунского Полка Командир
Полковник (Подпись).
Каммер-юнкер (Подпись).
№ 1427 Июля 16-го дня 1841
Его Императорскому Величеству
Пятигорского Коменданта
Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше доношу, что находящиеся в Городе Пятигорске для пользования болезней Кавказскими Минеральными водами, уволенный от службы из Гребенского Казачьего полка Майор Мартынов и тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов, сего месяца 15-го числа в четырех верстах от Города, у подошвы горы Машуки имели Дуэль, на коей Мартынов ранил Лермонтова из пистолета в бок на вылет, от каковой раны Лермонтов помер на месте. Секундантами были у них находящиеся здесь для пользования Минеральными водами Лейб-Гвардии Конного Полка Корнет Глебов и служащий во II-м Отделении собственной Вашего Императорского Величества Канцелярии Титулярный Советник Князь Васильчиков; об этом происшествии производится законное следствие, а Майор Мартынов, Корнет Глебов и князь Васильчиков мною арестованы.[598]
Пятигорск, 30 июля. [1841 г.]
Виноват я пред тобой, любезный Арсеньев, что так замедлил отвечать на твое письмо. Но это последнее время было у нас грустное и хлопотливое. Ты, вероятно, уже знаешь о дуэли Лермонтова с Мартыновым и что я был секундантом у первого. Признаться, смерть его меня сильно поразила, и долго мне как будто не верилось, что он действительно убит и мертв. Не в первый раз я участвовал в поединке, но никогда не был так беззаботен о последствиях и твердо убежден, что дело обойдется п. к. м,[599] без кровопролития. С первого выстрела. Лермонтов упал и тут же скончался.
NB. Перевернув страницу я заметил, что она уже исписана; ленюсь переписывать и продолжаю, читай как умеешь.[600]
Мы состоим под арестом, и производится следствие (нас перевели[601]). Меня перевели по моей просьбе в Кисловодск, потому что нарзан мне необходим. Я живу здесь в Слободке скромно, вдвоем с Сталыпиным. Меня выпускают в ванны и на воды с часовым. В Кисловодске холодно, как и прошлого года. Кроме того, пусто, как в степи. Мы с Сталыпиным часто задумываемся, глядя на те места, где прошлого лета… но, что старое вспоминать. Из нас уже двоих нет на белом свете. Жерве[602] умер от раны после двухмесячной мучительной болезни. А Лермонтов по крайней мере без страданий. Жаль его. Отчего люди, которые бы могли жить с пользой а м. б.[603] и с славой, Пушкин, Лермонтов, умирают рано м. т.[604] как на свете столько беспутных и негодных людей доживают до благополучной старости.
Ничего не умею тебе сказать нового о водах и водяном обществе. Дом Верзилиных процветает по-прежнему. Эмилия все также и хороша и дурна; Надинька не выросла; Груша не помолодела.[605] Дома Ребровы[606] стоят на том же месте. В гостинице в окошках стекла вставлены. По вечерам играет музыка. Вот и все. Я ожидаю решения моей участи.
Напиши мне, где Долгорукий.[607] Не уехал ли он за границу. Кланяйся всем знакомым.
Скучно. Грустно.
Твой преданный Александр Васильчиков.
[Письма А. И. Васильчикова к Юлию Константиновичу Арсеньеву.[608] «Вестник Знания», 1928, № 3, стр. 130–131]
Командующему войсками на Кавказской Линии и в Черномории, г. генерал-адъютанту и кавалеру Граббе.
Пятигорского коменданта полковника Ильяшенкова
По суду, произведенному в комиссии, учрежденной в гор. Пятигорске над подсудимыми: уволенным от службы из Гребенского казачьего полка майором Мартыновым, лейб-гвардии конного полка корнетом Глебовым и служащим в собственной Его Императорского Величества канцелярии титулярным советником князем Васильчиковым, открылось:
Сего года июля 15-го числа подсудимые эти и с ними Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов, по полудни в шесть с половиною часов, из квартир своих отправились по дороге ведущей в Николаевскую колонию и, отъехав от города не более 4-х верст, остановились при подошве горы Машуки, между растущего кустарника, на поляне где привязав за деревья своих лошадей, и из них корнет Глебов и князь Васильчиков, размерили вдоль по дороге барьер расстоянием на 15 шагов, поставив на концах оного свои фуражки, и отмерили еще от оных в обе стороны по 10-ти шагов, потом, зарядив пару пистолетов, отдали ссорившимся майору Мартынову и поручику Лермонтову; сии, пришед на назначенные места, остановились и потом, по сделанному знаку корнетом Глебовым приблизясь к барьеру, майор Мартынов выстрелом своим ранил поручика Лермант[ов]а, который в то же время от этой раны и помер, не успев даже произвести и выстрела по Мартынове.
Ссора у майора Мартынова с поручиком Лермонтовым, как из дела видно, произошла последний раз 13-го числа того месяца по выходе из дома генерал-майорши Верзилиной, которую хотя в оном никто из бывших в то время у ней гостей и не заметил, но это подтверждается собственным сознанием Мартынова и объяснениями князя Васильчикова и корнета Глебова, ибо Мартынов им неоднократно говорил, что поручик Лермонтов делал и напред сего беспрерывные над ним насмешки и говорил разные колкости, а в последний раз Лермонтов решился сказать Мартынову, что он не вправе заставить его молчать, присовокупил к тому: «ты вместо угроз гораздо бы лучше сделал, если действовал; ты знаешь, что я от дуэлей никогда не отказываюсь». Почему и назначено было время для дуэли и к оной были приглашены секундантами со стороны Мартынова корнет Глебов, а Лермонтова — князь Васильчиков.
Секунданты хотя и употребляли все меры к примирению ссорящихся, но никак успеть в том не могли, а не дали они об этом знать местному начальству потому, что дали ссорящимся слово никому о том не говорить. Спрошенные под присягою крепостные люди: поручика Лермонтова Илья и Ермолай Козловы, Иван Смирнов, майора Мартынова — Иван Вертюков и Иван Соколов,[609] показали, что в этот день, когда у господ их назначена была дуэль, они ничего не знали, куда и зачем поехали тоже не знают, а узнали об этом тогда, когда корнет Глебов приехал с места происшествия в квартиру и приказал из них Илье Козлову и Ивану Вертюкову ехать за телом Лермонтова, кои отправились туда и привезли оное в квартиру во все же время соседственного квартирования их, они, Мартынов и Лермонтов, жили дружелюбно и ссоры никогда никакой между ними не было, а Иван Смирнов и Ермолай Козлов находились в тот день безотлучно в квартире и о происшествии сем не знали до тех пор, пока не было привезено в квартиру тело убитого Лермонтова; Иван же Соколов в это время находился в Железноводске.
За неимением о подсудимых майоре Мартынове и корнете Глебове формулярных списков, ни о летах, равно и службе, видеть ничего нельзя, ибо таковые требуются комиссиею, отколь следует и по получении будут мною доставлены вслед за делом.
Титулярный советник князь Васильчиков от роду имеет 22 года, в службе с 1839 года, из российских князей, в походах и штурмах не бывал.
Военный суд дело это производивший, согласно свода военно-уголовных постановлений части 5-й, книги 1-й, статьями 392, 393 и 398, подсудимых майора Мартынова, корнета Глебова и титулярного советника князя Васильчикова приговорил к лишению чинов и прав состояния.
Я также соглашаюсь с приговором коммиссии военного [суда] во всей его силе и потому судное о них дело, обще с пистолетами, имею честь представить на рассмотрение вашего превосходительства, докладывая при том, что издержанные презусом, ассесорами и аудитором прогонные и суточные деньги, всего 154 рубли 72 1/2 копейки ассигнациями, взыскать с подсудимых. № 1260. Октября 10-го дня 1841 года. Г. Пятигорск.
Полковник Ильяшенков.
В должности адъютанта поручик Турдаковский.
[Ракович. Приложения, стр. 34–35]
Когда Мартынова перевели на гауптвахту, которая была тогда у бульвара, то ему позволено было выходить вечером в сопровождении солдата подышать чистым воздухом, и вот мы однажды, гуляя на бульваре, встретили нечаянно Мартынова. Это было уже осенью; его белая черкеска, черный бархатный бешмет с малиновой подкладкой произвели на нас неприятное впечатление. Я не скоро могла заговорить с ним, а сестра Надя положительно не могла преодолеть своего страха (ей тогда было всего 16 лет). Васильчикову и Глебову заменили гауптвахту домашним арестом, а потом и совсем всех троих освободили; тогда они бывали у нас каждый день до окончания следствия и выезда из Пятигорска. Старательно мы все избегали произнести имя Лермонтова, чтобы не возбудить в Мартынове неприятного воспоминания о горестном событии.
[Э. А. Шан-Гирей. «Русский Архив», 1889, т. II, стр. 319–320]
Между нами будь сказано (entre nous soit dit) я не понимаю, что о Лермонтове так много говорят; в сущности он был препустой малый, плохой офицер и поэт неважный. В то время мы все писали такие стихи. Я жил с Лермонтовым в одной квартире, я видел не раз, как он писал. Сидит, сидит, изгрызет множество карандашей или перьев и напишет несколько строк. Ну, разве это поэт… Да и сам он писанное бросал или отдавал другим, но этим не дорожили…
[Неизвестный сановник в передаче П. А. Висковатого. «Русская Старина», 1885 г., т. XV, стр. 476]
2 августа 1841 г. Село Воробьево
31-го было рождение матери Мартыновой. Нашел ее в большом горе. Сын ее Николай застрелил мерзавца Лермонтова на дуэли. Как мне жаль бедной бабки его [Арсеньевой]. Всю жизнь ему посвятила и испила от него всю чашу горестей до дна. Жалко и Мартынова. Николай давно в отставке и жил там по-пустому. Теперь сидит в остроге. Лермонтов в последнем письме к Мартынову писал сюда, что он кидал вверх гривенник, загадывал, куда ему ехать. Он упал решетом. Сие означало в Пятигорск, и от того там погиб. Пишет: «Хочу ехать к истинному моему другу, который более двадцати наших русских зарезал и теперь смирный!» Довольно этого, чтобы знать каков был. Он был трус. Хотел и тут отделаться, как с Барантом прежде, сказал, что у него руки не поднимаются, выстрелил вверх, и тогда они с Барантом поцеловались и напились шампанским. Сделал то же и с Мартыновым, но этот несмотря на то убил его.
[Из письма А. А. Кикина к М. А. Бабиной.[610] «Русская Старина», 1896 г., кн. 2, стр. 316]
Прибыв на Кавказ, в ожидании экспедиции, Лермонтов поехал на воды в Пятигорск. Там он встретился с одним из своих приятелей, который часто был жертвой его шуток. Он снова начал свои проделки с ним, и в течение нескольких недель Мартынов был мишенью всех безумных выдумок поэта. Однажды увидев на Мартынове кинжал, а может и два, по черкесской моде, что вовсе не шло к кавалергардскому мундиру, Лермонтов, в присутствии дам, к нему подошел и, смеясь, закричал:
— Ах, как ты хорош, Мартынов! Ты похож на двух горцев!
Последствием этой шутки было то, что уже и без того полная чаша перелилась через край; последовал вызов и на другое утро два приятеля дрались на дуэли. Напрасно секунданты употребили возможные усилия к примирению, даже сам Лермонтов верить не хотел, что он будет драться с Мартыновым. Но судьба свое взяла.
— Возможно ли, — сказал он секундантам, когда они передавали ему заряженный пистолет, — чтобы я в него целил?
Целил ли он? Или не целил? Но только то известно, что раздалось два выстрела, и что пуля противника смертельно поразила Лермонтова.
Таким образом окончил жизнь в 28 лет, и тою же смертью, поэт, который один мог облегчить утрату, понесенную нами смертью Пушкина. Странная вещь! Дантес и Мартынов оба служили в кавалергардском полку.
[Перевод из французского письма Е. П. Ростопчиной к Ал. Дюма. «Le Caucaese. Nouvelles impressions de voyage par Alex. Dumas», 1859, Leipzig, pp. 261–262]
Он не имел ни начитанности Пушкина, ни резкого проницательного его ума, ни его глубокого взгляда, ни чувствительной, всеобъемлющей души его. Его характер не был еще совершенно сформирован, и беспрестанно увлеченный обществом молодых людей, он характером был моложе, чем следовало по летам. Он еще любил шумную, разгульную жизнь, волочиться за дамами, подраться на саблях, заставить об себе говорить, подтрунить, пошутить и жаждал более славы светской, остряка, чем славы поэта. Эта молодость убила его. Все приятели Лермонтова ожидали сего печального конца, ибо знали его страсть насмехаться и его готовность отвечать за свои насмешки. Невзирая на то, его смерть поразила всех, как неожиданная новость. И в какую минуту он был похищен! В то время, когда его талант начал созревать. Нет сомнения, что если б он прожил еще несколько лет и если б мог оставить службу и удалиться (как он хотел) в деревню, он близко бы достиг высоты Пушкина.
[Н. М. Смирнов. Из памятных записок. «Русский Архив». 1882 г., кн. 2, стр. 240]
Этот печальный исход был почти неизбежен при строптивом, беспокойном его нраве и при том непомерном самолюбии или преувеличенном чувстве чести (point d'honneur), которое удерживало его от всякого шага к примирению.
[А. Васильчиков. «Русский Архив», 1872 г., кн. 1, стр. 213]
Одаренный от природы блестящими способностями и редким умом, Лермонтов любил преимущественно проявлять свой ум, свою находчивость, в насмешках над окружающею его средою и колкими, часто очень меткими остротами, оскорблял иногда людей, достойных полного внимания и уважения.
С таким характером, с такими наклонностями, с такой разнузданностью он вступил в жизнь и, понятно, тотчас же нашел себе множество врагов.
Он, не думая, что говорит о себе, очень верно определил свой характер в следующих двух стихах:
А он, мятежный, ищет бури,
Как будто в буре есть покой!
В характере Лермонтова была еще черта далеко не привлекательная — он был завистлив.[611] Будучи очень некрасив собой, крайне неловок и злоязычен, он, войдя в возраст юношеский, когда страсти начинают разыгрываться, не мог нравиться женщинам, а между тем был страшно влюбчив. Невнимание к нему прелестного пола раздражало и оскорбляло его беспредельное самолюбие, что служило поводом, с его стороны, к беспощадному бичеванию женщин.
Как поэт Лермонтов возвышался до гениальности, но как человек он был мелочен и несносен.
Эти недостатки и признак безрассудного упорства в них были причиною смерти гениального поэта от выстрела, сделанного рукою человека доброго, сердечного, которого Лермонтов довел, своими насмешками и даже клеветами, почти до сумасшествия.
[И. А. Арсеньев. «Исторический Вестник», 1887 г., кн. 2, стр. 353–354]
Я много слышал о Лермонтове от его школьных и полковых товарищей. По их словам, он был любим очень немногими, только теми, с которыми был близок, но и с своими он не был сообщителен. У него была страсть отыскивать в каждом своем знакомом какую-нибудь комическую сторону, какую-нибудь слабость, — и отыскав ее, он упорно и постоянно преследовал такого человека, подтрунивал над ним и выводил его из терпения. Когда он достигал этого, он был очень доволен.
— Странно, — говорил мне один из его товарищей, — в сущности он был, если хотите, добрый малый: покутить, повеселиться, — во всем этом он не отставал от товарищей; но у него не было ни малейшего добродушия, и ему непременно нужна была жертва, — без этого он не мог быть покоен, и, выбрав ее, он уж беспощадно преследовал ее. Он непременно должен был кончить так трагически: не Мартынов, так кто-нибудь другой убил бы его…
…Странные и забавные отзывы слышатся до сих пор о Лермонтове. «Что касается его таланта, — рассуждают так, — об этом и говорить нечего, но он был пустой человек и притом не доброго сердца».
И вслед затем приводятся, обыкновенно, доказательства этого — различные анекдоты о нем во время пребывания его в юнкерской школе и Гусарском полку.
Как же соединить эти два понятия о Лермонтове-человеке и о Лермонтове-писателе?
Как писатель он поражает прежде всего умом смелым, тонким и пытливым: его миросозерцание уже гораздо шире и глубже Пушкина, — в этом почти все согласны. Он дал нам такие произведения, которые обнаруживали в нем громадные задатки для будущего. Он не мог обмануть надежд, возбужденных им, и если бы не смерть, так рано прекратившая его деятельность, он, может быть, занял бы первое место в истории русской литературы… Отчего же большинству своих знакомых он казался пустым и чуть не дюжинным человеком, да еще с злым сердцем? С первого раза это кажется странным.
Но это большинство его знакомых состояло или из людей светских, смотрящих на все с легкомысленной, узкой и поверхностной точки зрения, или из тех мелко плавающих мудрецов-моралистов, которые схватывают только одни внешние явления и по этим внешним явлениям и поступкам произносят о человеке решительные и окончательные приговоры.
Лермонтов был неизмеримо выше среды, окружавшей его, и не мог серьезно относиться к такого рода людям. Ему, кажется, были особенно досадны последние — это тупые мудрецы, важничающие своею дельностью и рассудочностью и не видящие далее своего носа. Есть какое-то наслаждение (это очень понятно) казаться самым пустым человеком, даже мальчишкой и школьником перед такими господами. И для Лермонтова это было, кажется, действительным наслаждением. Он не отыскивал людей, равных себе по уму и по мысли вне своего круга. Натура его была слишком горда для этого, он был весь глубоко сосредоточен в самом себе и не нуждался в посторонней опоре.
Конечно, отчасти предрассудки среды, в которой Лермонтов взрос и воспитывался, отчасти увлечения молодости и истекавшее отсюда его желание эффектно драпироваться в байроновский плащ, неприятно действовали на многих, действительно серьезных людей, и придавали иногда Лермонтову неприятный неестественный колорит. Но можно ли строго судить за это Лермонтова?.. Он умер еще так молод. Смерть вдруг прекратила его деятельность в то время, когда в нем совершалась страшная внутренняя борьба с самим собою, из которой он, вероятно, вышел бы победителем и вынес бы простоту в обращении с людьми, твердые и прочные убеждения.
[Панаев, стр. 216, 222–224]
Вот тебе несколько новостей: Лермонтов убит наповал, на дуэли. Оно и хорошо: был человек беспокойный, и писал, хоть хорошо, но безнравственно, что ясно доказано Шевыревым и Бурачком. Взамен этой потери Булгарин все молодеет и здоровеет, а Межевич подает надежду превзойти его и в таланте и в добре.
[Из письма Белинского к Н. Х. Кетчеру от 3 августа 1841 г. Переписка, под ред. Ляцкого, т. II, стр. 256]
Стихотворение Лермонтова «Договор» — чудо, как хорошо, и ты прав, говоря, что это глубочайшее стихотворение, до понимания которого не всякий дойдет, но не такова ли же и большая часть стихотворений Лермонтова? Лермонтов далеко уступит Пушкину в художественности и виртуозности, в стихе музыкальном и упруго-гибком, — во всем этом он уступит даже Майкову (в его антологических стихотворениях), но содержание, добытое со дна глубочайшей и могущественнейшей натуры, исполинский взмах, демонский полет — с небом гордая вражда — все это заставляет думать, что мы лишились в Лермонтове поэта, который по содержанию шагнул бы дальше Пушкина. Надо удивляться детским произведениям Лермонтова — его драме, «Боярину Орше», и т. п. (не говоря уже о «Демоне»): это не «Руслан и Людмила», тут нет ни легкокрылого похмелья, ни сладкого безделья, ни лени золотой, ни вина и шалостей амура, нет, это — сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческие уста, это — «с небом гордая вражда», это — презрение рока и предчувствие его неизбежности. Все это детски, но страшно сильно и взмашисто. Львиная натура! Страшный и могучий дух! Знаешь ли с чего мне вздумалось разглагольствовать о Лермонтове? Я только вчера кончил переписывать его «Демона», с двух списков, с большими разницами, — и еще более вник в это детское, незрелое и колоссальное создание.
[Из письма Белинского к В. П. Боткину от 17 марта 1842 г. Переписка, под ред. Ляцкого, т. II, стр. 284]
Я вам пишу, дорогой друг, под горьким впечатлением известия, которое я только что получил. Лермонтов убит на дуэли, на Кавказе, Мартыновым. Подробности тяжелы. Он выстрелил в воздух, а его противник убил его почти в упор. Эта смерть, вслед за гибелью Пушкина, Грибоедова и многих других, наводит на самые грустные размышления. Смерть Пушкина вызвала к известности Лермонтова, до тех пор неизвестного, и Лермонтов в большей части того, что он создавал, был отзвуком Пушкина, только отзвуком в новом и лучшем роде.
С ним погибло больше, чем надежды. Своим романом «Герой нашего времени» он принял на себя долг очистительного покаяния, которого никто за него выполнить не может. Ему самому надлежало оправдаться. И вот впечатление, которое он оставил во многих, было впечатлением греха и порока. Его творчество не было завершено. Очень немногие поняли, что его роман был знаком переходного времени, и, куда пойдет Лермонтов, для этих людей было вопросом, полным глубокого интереса.
Что до меня лично, я чувствую большую пустоту. Я мало знал Лермонтова, но он, по-видимому, чувствовал дружеское расположение ко мне. Он был одним из тех людей, которых мне доставляло радость встречать, обегая глазами общество, меня окружающее. В некоторых вопросах он сочувствовал всем моим мыслям, моим работам. Меня радовало его одобрение. Это было одним из сильнейших интересов в моей жизни. В его последний приезд в Москву я много с ним виделся. Я никогда не забуду нашей последней встречи, одного получаса перед его отъездом. Произнося слова прощания, он оставил мне одно стихотворение — последнее свое произведение. Все это встает в моей памяти с невероятной яркостью. Он сидел на том самом месте, где я вам пишу. Он говорил мне о своем будущем, о своих литературных проектах, и между прочим бросил несколько слов о своем близком конце, к которым я отнесся, как к обычной шутке. Я был последним, кто пожал ему руку в Москве.
Будут опубликовывать теперь его посмертные произведения. Мы снова встретим его имя там, где мы любили его отыскивать, у нас будет еще несколько его вдохновений, всегда искренних, но как печальны эти последние всплески поэзии, какую боль испытываешь от этого нового, когда вспоминаешь, что источник уже иссяк.
[Перевод из французского письма Ю. Ф. Самарина к И. С. Гагарину от 3 авг. 1841 г. Соч., т. XII, стр. 54–57]
Несчастная судьба нас, русских. Только явится между нами человек с талантом — десять пошляков преследуют его до смерти.
[Перевод из французского письма П. Х. Граббе к полк. Траскину в передаче Висковатого, стр. 444]
Уже я бы не спустил этому Мартынову. Если бы я был на Кавказе, я бы спровадил его; там есть такие дела, что можно послать, да вынувши часы считать, через сколько времени посланного не будет в живых. И было бы законным порядком. Уж у меня бы он не отделался. Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а этих людей не скоро дождешься.
[А. П. Ермолов в передаче М. П. Погодина. «Русский Вестник», 1864 г., т. 8, стр. 223]
Ранней весной 1842 г. [Куликовский] посетил могилу Лермонтова, на ней лежал простой, узкий, продолговатый камень, с надписью: Поручик Тенгинского пехотного полка Михаил Юрьевич Лермонтов, родился и умер тогда-то. Камень этот, по вырытии праха поэта,[612] лежал рядом с могилой, которая оставалась незакопанною. Вдруг пронесся слух, что кто-то хотел похитить этот камень, и благодетельное начальство приказало зарыть его в могилу. «Через несколько дней по увозе тела Лермонтова из Пятигорска, в одну из родительских суббот, я сам видел, — говорил упомянутый выше офицер, — камень был сброшен уже в могилу и стоял в ней торчком, где его после и зарыли. Теперь нет никакого следа могилы, немногие старожилы узнают это место, по углублению в земле, но я уже указать вам не могу».
[Мартьянов. «Всемирный труд», 1870 г., № 10, стр. 603]
Летом, во время Красносельских маневров, приехал из лагеря к Карамзиным флигель-адъютант полковник конногвардейского полка Лужин (впоследствии московский оберполицеймейстер). Он нам привез только что полученное в главной квартире известие о смерти Лермонтова. По его словам, государь сказал: «собаке — собачья смерть».
[П. П. Вяземский. Примечания переводчика к письмам Омэр де Гелль. «Русский Архив», 1887 г., т. III, кн. 9, стр. 142]
Его Императорское Величество в присутствии Своем в Петергофе
Августа 12 дня 1841 г. соизволил отдать следующий приказ.
По пехоте
Умерший Тенгинского пехотного полка Поручик Лермантов, исключается из списков.
Подписал: Военный Министр Генерал-Адъютант Князь Чернышев.[613]
Отставной майор Мартынов, за дуэль с поручиком Лермонтовым, был предан военному суду, по Высочайше конфирмованной сентенции которого он приговорен к трехмесячному аресту и потом к церковному покаянию. Военный арест повелено выдержать ему на Киевской крепостной гауптвахте, где он и содержится с 26 Января сего [1842] года; а срок церковного покаяния для него предоставлено назначить Киевской Духовной Консистории, которая, постановлением своим, утвержденным, за отсутствием высокопреосвященного Филарета, архиереем Иеремием, определила ему Мартынову, для церковного покаяния 15-летний срок. Покорнейшая просьба состоит в исходатайствовании смягчения приговора Киевской Духовной Консистории, с дозволением ему, Мартынову, во время церковного покаяния, иметь жительство, где домашние обстоятельства его того потребуют.
[Из бумаг Н. С. Мартынова. «Русский Архив», 1893 г., кн. 8, стр. 605]