Говорят, что любовь подстерегает человека весной. Но к Лешке его первая любовь пришла осенью, да к тому же еще в самую трудную для него пору жизни.
И все началось с того серенького прохладного денечка в начале сентября, когда Лешка впервые вышел на платформу незнакомой ему подмосковной станции.
Электропоезд помчался дальше, изгибаясь на поворотах, словно шустрая зеленая ящерица, а Лешка все стоял и стоял на деревянной платформе — влажной от прошедшего утром дождя, стоял и смотрел во все глаза на незнакомые, пугающие своей неизвестностью места, где, возможно, придется теперь ему жить.
Прямо перед ним, на холме, окруженные голенастыми соснами, выстроились в ряд белые корпуса какого-то санатория. Догадаться о том, что на горе санаторий, Лешке помогла крупная зазывающая надпись «Добро пожаловать!» на высокой арке, стоявшей перед корпусами. Тут же около санатория уютно расположилась древняя церквушка с потускневшим голубым куполом-луковицей. Слева от церквушки, между кустами акации и сирени, все еще по-летнему зеленеющими, виднелись кресты кладбища.
«Не очень-то веселое соседство», — подумал Лешка, переводя взгляд с однообразно-скучных корпусов на обветшалую церквушку и место человеческого успокоения, и сердце его вдруг сжала острая щемящая боль, а перед помутившимся взором, точно сквозь дымчатую пелену, возник смутный образ матери — какой он запомнил ее на всю жизнь в последний, предсмертный ее час.
Испуганно моргнув раз-другой веками, Лешка поспешно перевел взгляд на мощеную дорогу, тянущуюся вдоль платформы. Огибая пологий склон, она спускалась в невидимую отсюда низину. Должно быть, об этой самой дороге Лешке и говорили в электричке: это она, вероятно, и убегала к Брускам — рабочему городку, который ему надо разыскать.
Перед тем как тронуться в путь, Лешка поглядел назад. По ту сторону платформы, за приземистым станционным зданьицем, громоздились устрашающие штабеля леса. Из-за них чуть виднелась крыша лесопильного завода, с черной железной трубой, длинной и тонкой, тянувшейся к выгоревшему за лето небу в белесых пятнах: казалось, кто-то плеснул в голубую краску белил и небрежно их размешал. В стороне от лесопилки строились новые дома. Один из них — большой, четырехэтажный — уже поблескивал свежевымытыми синевато-льдистыми окнами.
«Ну и ну, — подумал Лешка, поправляя за спиной потрепанный, видавший виды рюкзак. — Как в Москве… Такие вот красивые дома на улице Горького видел вчера».
Едва Лешка миновал будку стрелочника и кладбище, спускавшееся по косогору прямо к дороге, как перед ним появился деревянный горбатый мосточек с такими же деревянными, потемневшими от времени перилами. Под мосточком шумела быстрая и капризная речушка, спотыкавшаяся на каждом шагу то о крутые, извилистые берега, местами сплошь заросшие задумчивыми осинками, то о гладкий, вымытый до белизны камень или осклизлый, с разбухшей корой сук дуба, похожий на удава.
Взойдя на мосточек, Лешка глянул вниз, глянул еще рази остановился. Он родился и вырос на Волге, никогда не видел других рек и никогда не думал, что другие реки могут быть такими, как эта — ну, совсем ручеек: неглубокий и до того прозрачный, что видно все его песчаное морщинистое дно.
«Вон в том месте, — думал Лешка, поудобнее опираясь руками о шаткие перила и сам не замечая этого, — в том месте с одного берега до другого прутом можно дотянуться».
На минуту позабыв обо всем на свете, он живо представил себе, как весной будет удить здесь рыбу. А рыба в речушке наверняка водится. Лешка еще ниже склонился над перилами и вдруг задрожал от волнения, охватившего все его существо. Из-под ближайшей к мостику коряги вынырнул пескарь с зеленовато-бурой спиной. Повернувшись острой мордой навстречу течению, он замер, словно палка, как раз напротив Лешки, еле поводя плавниками и хвостом. Прошла секунда, другая, а пескарь по-прежнему стоял на одном месте, невозмутимо шевеля хвостом, будто дразня Лешку, рыбачий азарт которого все разгорался и разгорался.
В голове у Лешки уже зарождался отчаянный план… Надо осторожненько подкрасться к берегу, стать одной ногой на этот вот камень, чуть видный из набегавших на него барашков, и — раз! — выхватить пескаря из воды кепкой, словно сачком.
И кто знает, быть может, Лешка и попытался бы осуществить свой замысел, но в это время к мосточку подкатил, истошно сигналя, грузовик. Мосточек был настолько узок, что на нем невозможно было разойтись с машиной, и Лешка, в последний раз глянув на речку (пескаря уже не было и в помине), сбежал на противоположный берег и пошел дальше.
Справа тянулся луг, а слева начинались Бруски. В этом рабочем городке, вероятно, еще недавно называвшемся просто дачным поселком, вперемежку со старыми дачками стояли новые двухэтажные дома и небольшие коттеджи, окруженные невысоким штакетником. Повсюду — и на улицах и во дворах — было много сосен и елей, поражающих своим богатырским величием.
Навстречу Лешке шел очкастый старик в шляпе и плаще, застегнутом до подбородка. Он опирался на суковатую палку и всем своим обликом походил на строгого профессора. Лешка не без робости спросил его, как разыскать Лесной проезд.
Старик остановился, поправил очки и заговорил — ни дать ни взять как дедушка Пряников, сторож клуба из далекого теперь Хвалынска:
— В энтот прогал свернешь и по нему иди. Иди и иди, прямешенько в бор упрешься. Там он и есть, проезд-то.
Пошевелив ершистыми с прозеленью усами — опять-таки точь-в-точь как у дедушки Пряникова, — старик дотронулся до шляпы скрюченными землистыми пальцами когда-то крепкой рабочей руки и зашагал дальше, снова обретя осанку важного профессора.
По асфальтированной улице, очень понравившейся ему, Лешка дошел до окраины городка. Дальше уже некуда было идти: против последнего ряда домов начинался лес — старый и темный, настоящий таежный бор с гущиной мохнатых сосновых и еловых ветвей.
Тут не было ни асфальта, ни булыжника. Всюду зеленел серебристый полынок, еще влажный от дождя, а в колеях дороги тускло поблескивала мутная вода. Это и был Лесной проезд. Но где же тут искать кордон лесника? Вокруг ни души, даже спросить не у кого.
Лешка переступил с ноги на ногу, носком ботинка сковырнул липкую глинистую кочку. Он не сразу услыхал негромкий вежливый голос за своей спиной:
— Молодой человек!.. А молодой человек!
Быстро оглянувшись, Лешка чуть не попятился назад. Перед ним стояла, будто из-под земли выросла, девушка с ведрами на коромысле — невысокая, худенькая, совсем подросток. Большие оцинкованные ведра, до краев наполненные водой, были тяжелы, и девушка слегка горбилась под коромыслом, придерживая его левой рукой. Рукав серой трикотажной кофточки сполз до локтя, и Лешку поразила удивительная белизна обнаженной девичьей руки. Такая кремово-нежная, как бы согретая солнечным теплом белизна бывает только у молодых березок.
«Говорят, это хорошо… удача будет, когда с полными ведрами повстречается кто-нибудь», — подумал Лешка, опуская взгляд, и сердце его забилось учащенно-радостно и вместе с тем тревожно.
— Вы кого разыскиваете? — снова отменно вежливым голосом заговорила девушка, глядя на Лешку синими внимательными глазами с веселой смешинкой.
— Хлебушкина… лесника, — сиповато сказал Лешка и еще раз покосился на коромысло. Но девушка уже перехватила его другой рукой.
— Вот я и угадала, — весело сказала она. — Я сразу, как только увидела вас, поворожила и говорю себе: к Владиславу Сергеичу гость явился!
Большие карие Лешкины глаза, неспокойные и настороженные, глянули на девушку холодно, отчужденно.
— Да, да! — бойко продолжала она. — Я любого человека насквозь вижу. Честное слово! У меня бабушка была цыганкой. — Девушка тряхнула головой и засмеялась. — Не верите?
И тут только Лешка заметил, что на груди у девушки лежала перекинутая через плечо густая черная коса с алым бантом и что во всем ее облике — и в разрезе смелых глаз, чуть-чуть косящих, и в надломе длинных тугих бровей, и даже в матовой смуглости продолговатого лица — было действительно что-то цыганское. И хотя на душе у Лешки было далеко не весело, он все же улыбнулся.
— Ну, скажем, верю, но откуда ты… — Он запнулся и тотчас поправился: — Откуда вы все-таки дядю моего знаете?
— А я и вас знаю. — Девушка плутовато сощурилась, уже заранее предвидя, какое впечатление произведут ее слова. — Вы Алеша, из Хвалынска. Правильно я наворожила?
Лешка побледнел, побледнел так, что все веснушки — все до одной — четко проступили на его исхудалом, с ввалившимися глазами лице.
«Выходит, отец телеграмму прислал дяде Славе? — с обостренной подозрительностью подумал Лешка. — И, может, тут… уже все знают?»
И ему вдруг захотелось бежать. Бежать обратно на станцию. Ну, а потом куда? У него нет и пятака в кармане. Даже из Москвы сюда Лешка приехал без билета, а ел последний раз вчера вечером на Казанском вокзале, где он провел три ночи. И все-таки здесь ему оставаться нельзя, нет, нет.
Как бы угадывая в настроении Лешки какую-то перемену, девушка внезапно стала серьезной и строгой.
— Извините, я пошутила, — виновато сказала она. — Владислав Сергеич — наш сосед, он напротив, через дорогу живет. Ну и попросил меня… Он на целый день ушел… Да лучше пойдемте, я сразу вам все покажу — и где дом и где ключ лежит.
Девушка поправила съехавшее с плеча коромысло и добавила, вдруг вся зардевшись:
— А меня Варей зовут.
И Лешка, сам не зная почему, покорно поплелся вслед за ней.
Варя поставила ведра на скамью у калитки, бросила коромысло и кивком головы предложила Лешке следовать за ней.
Переходя дорогу, Лешка увидел небольшую ровную полянку. Лес в этом месте как бы расступился и приютил под своим крылом деревянный шатровый дом — уже старый, с замшелой, в заплатах крышей, но все еще на удивление крепкий, сложенный из сосновых кругляшей.
— Тут и живет ваш дядя, — оборачиваясь к Лешке, сказала Варя и улыбнулась. — У нас как на даче, правда?
Он ничего не успел ответить. Из леса выбежала кудлатая собачонка какой-то огненно-рыжей масти. Лая пронзительно и осатанело, она бросилась прямо навстречу Варе, и Лешка, поспешно нагнулся, чтобы схватить попавшийся на глаза осколок кирпича.
— Не надо, она не кусается. — Варя поманила к себе собаку: — Пыжик, Пыжик!
Вслед за собакой на опушке показался человек в серой кепке, небрежно сдвинутой набок, и коричневой спортивной куртке с блестящими замочками-«молниями». Внимательно приглядевшись, Лешка с удивлением отметил про себя, что незнакомец, принятый им вначале за солидного мужчину, старшего его на год или на два, не больше.
Совсем позабыв о собаке, радостно скулившей у ног Вари, Лешка не спускал насупленного взгляда с упитанного, белолицего пария с редкими узенькими усиками, без всякой нужды шлепавшего по лужам, и почувствовал, что загорается против него непонятной, казалось, ничем не оправданной, жгучей неприязнью.
А незнакомый парень, как бы не замечая недоброго Лешкиного взгляда, обращаясь к Варе, сказал:
— Варяус, Варяус, чем ты занимаус?
— Перестань, Мишка, валять дурака! — оборвала его Варя. — Знакомься: это Алеша…
Но парень не дал ей договорить, продолжая все в том же дурашливом тоне:
— Строгая Варяус, как давно я тебя не видаус!
Он еще ближе подошел к Варе, и не успела та отстраниться, как он притронулся ладонью к ее косе.
В следующую секунду от сильного удара в подбородок парень метком рухнул на землю.
Все это произошло настолько ошеломляюще неожиданно, что ни Михаил, поверженный к ногам спокойно стоявшего Лешки, ни Варя, прижавшая к груди крепко сцепленные руки, не могли сразу прийти в себя. Даже пес, поджавший под себя хвост, с недоумением взирал на сидевшего на земле хозяина.
Сунув в карманы поношенного осеннего пальто литые кулаки, Лешка рассеянно смотрел себе под ноги, не смея поднять глаз.
— Будем считать, что знакомство состоялось, — проговорил наконец Михаил, все еще не собираясь вставать. — Думаю, по этому случаю неплохо бы зайти к Никишке и пропустить за воротник.
— Ох, Мишка, Мишка! — Варя укоризненно покачала головой. — Ну чему ты радуешься?
— А ты не догадываешься — чему? — по-прежнему миролюбиво продолжал Михаил. — Знакомству с этим богатырем… твоим ржавым Алешей.
— Хватит, вставай! — сказал Лешка. Ему казалось, что на душе у него было бы гораздо легче, если бы Михаил дал ему сдачи, пусть даже избил как следует, только бы вот так не издевался.
Михаил простодушно улыбнулся, глядя на Лешку красивыми нагловатыми глазами.
— Может быть, руку протянешь попавшему в беду человеку?
— Ты случайно не клоун? — багровея, спросил Лешка и снова вытащил из карманов кулаки.
— А ведь это идея! — подхватил Михаил и, как бы дразня Лешку, начал не торопясь вставать. — Надо родительнице подсказать. А то она куда уж только не пыталась пристроить свое неразумное чадо! Снизошла даже до пушного и библиотечного институтов. Но и там не выгорело! А вот про область изящного искусства забыла…
— Ну, как ты теперь домой отправишься? — жалостливо заохала Варя, глядя на вымазанные в глине брюки парня. — Это же просто… просто кошмар! — Она закусила нижнюю припухшую губку — такую хорошенькую, — но не сдержалась и добавила, не поворачивая к Лешке головы: — И вы, Алеша, тоже… Кажется, вас не просили… Я сама могу за себя постоять.
Лешка метнул исподлобья на Варю обжигающий взгляд и, не сказав ни слова, пошел прочь. Пока он вышагивал до шатрового дома, сутулясь под съехавшим на правое плечо рюкзаком, он так и не оглянулся, хотя Варя все это время напряженно ждала: не посмотрит ли Лешка в ее сторону?
Мать тормошила Лешку за плечо, приговаривая чуть нараспев (так умела только она):
— Олеша-а! Пора в школу, Олеша!
От ласкового прикосновения теплой материнской ладони затаяло сердце, и Лешке захотелось еще на минуточку притвориться спящим, продлить это блаженство, но… уже чьи-то чужие руки с силой тряхнули его за плечи, и он проснулся.
Вскинув голову, Лешка ошалело повел вокруг заспанными глазами. И ему показалось, что видит он уже новый сон. Лешка сидел за столом в незнакомой до жути избе с голыми стенами цвета старого воска, аккуратно разлинованными темными мшистыми пазами. С некрашеного прокопченного потолка свисала молочно-мутная электрическая лампочка без абажура, а прямо перед ним стоял молодой кареглазый мужчина в солдатской линялой гимнастерке и кирзовых сапогах, стройный и тонкий, словно девушка, стоял и улыбался, держа на блестящей пряжке ремня правую руку всего с двумя пальцами.
— Олеша, ну очнись, ну… Олеша! — говорил молодой мужчина.
И Лешка наконец понял, что это не сон, что все это самая настоящая явь и что впервые после смерти матери называют его так, как это делала она — исконная окающая волжанка.
Напряженно тараща глаза, вдруг ставшие пронзительно ясными, глянул он в упор на стоявшего перед ним человека с курносым и добрым, как у Лешкиной матери, лицом и такими же, как у нее, упругими, вразлет, бровями.
— Дядя Слава! — ахнул смущенно и радостно Лешка и вскочил, не зная, как ему поступить: не виснуть же на шее дяди, он ведь не девчонка! Но дядя сам заключил племянника в объятия и поцеловал его в порозовевшую щеку.
— Что это ты, Олеша, прикорнул за столом? — спрашивал дядя, все еще прижимая к себе Лешку. — Я вон топчан тебе приготовил, извини только, пуховиков не имею, живу все еще по-солдатски.
— А я, дядя Слава, даже на досках могу, — сказал Лешка. — Уснул я невзначай… Прочитал твою записку насчет обеда, поел как следует и уже не помню, как меня разморило. Спросонок не узнал тебя сразу. На фронтовой карточке, у нас дома, ты с бородой и усами и такой… такой…
— Выходит, я после войны помолодел? — засмеялся дядя Слава.
Освободившись из его объятий, Лешка наклонил свою вихрастую голову с крутым, высоким лбом и тяжело засопел.
А дядя Слава, оглядывая щуплую, нескладную фигуру племянника с длинными, большими руками, весело продолжал:
— В сорок третьем году, когда я на фронт отправлялся, ты вот эдаким был… под стол пешком ходил. А сейчас — гляди-ко… тоже не сразу признаешь!
Вдруг он вздохнул, повел ладонью по мягким каштановым волосам — они опять напомнили Лешке мать — и тихо, с грустью, добавил:
— Что и говорить, брат, много за эти годы воды утекло.
Лешке подумалось, что дядя Слава, вероятно, вспомнил свою сестру, единственную сестру, которая так любила его, так часто писала ему письма, тревожась о нем — живущем одиноко, словно отшельник, в далеком от Волги Подмосковье. О том, почему дядя Слава после демобилизации из армии не вернулся в Хвалынск, Лешка до сих нор ничего не знал.
За день до своей кончины мать сказала Лешке, припавшему к ней на край больничной койки:
— Олешенька, светик мой, если тебе будет плохо… совсем уж плохо, поезжай к дяде Славе, он тебя не бросит.
И правда, до чего же быстро бежит время: год минул, целый год, а как вспомнишь, кажется, будто лишь вчера обрушилось на Лешку страшное горе.
Лешка тоже вздохнул, отвернулся. Ему не хотелось, чтобы дядя Слава заметил, как у племянника подозрительно часто заморгали ресницы.
— Что же мы стали друг против друга, будто монументы! — не очень естественно усмехнулся дядя, стараясь показать, будто он и на самом деле ничего не заметил в поведении Лешки. — Давай, брат, располагайся. А я электроплитку починю и чайник поставлю. Пора ведь и ужинать.
— Разреши мне! — сказал, оживляясь, Лешка. — С электричеством возиться — это мне по душе.
За ужином говорили о разном: о Москве — Лешка три дня бродил и разъезжал по столице, о дядиной работе в лесничестве, о Брусках и даже о погоде, совсем не касаясь главного — Лешкиного приезда.
И только в самом конце ужина, когда вспотевший Лешка принялся за последний, восьмой, как он сказал, завершающий стакан чаю, дядя Слава, закуривая сигарету, будто между прочим проговорил:
— Да, тут отец телеграмму прислал. Странную какую-то. Сообщает, будто ты в Москву на экскурсию поехал. И тут же просит… Ну, чтобы я уговорил тебя домой вернуться.
Лешка отодвинул недопитый стакан и вспыхнул. Вспыхнул так, что не только лицо, но даже и волосы, казалось, стали огненными.
— Он врет, дядя Слава. Я из Хвалынска насовсем уехал, тайком удрал. Это он просто… предполагает, что я к тебе, наверно, поехал… Только не думай, будто я дармоедом… на твою шею верхом сяду. Я работать пойду. Мне уже давно хочется что-нибудь делать. — Вдруг Лешка запнулся, у него задрожали губы. — А если… если я мешаю, ты прямо скажи, и я уйду… я, дядя Слава, сейчас даже могу уйти, мне уж теперь ничего не страшно.
Легли спать в начале двенадцатого. Дядя Слава, исходивший пешком в этот день много километров по лесным тропам, уснул сразу, лишь только положил на подушку голову, а Лешка долго ворочался с боку на бок на узком шатком топчане и все вздыхал.
Под Лешкой похрустывало сухое, пахнущее мятой сено, напоминая о прошедшем лете, а за стеной по-осеннему приглушенно и монотонно гудели высокими своими вершинами сосны и ели. И что было удивительнее всего — басовитый гул этот не нарушал густой спокойной тишины, царившей вокруг.
Лешке казалось, будто он слышит даже, как поскрипывают стоявшие у крыльца двойняшки-сосенки, задевая друг о дружку тонкими хрупкими стволами. Уйдя от Вари, он протоптался с полчаса вокруг этих сосенок, ощетинившихся, словно ежи, светлыми мягкими иголочками, протоптался с полчаса, прежде чем набрался решимости переступить порог чужого дома.
«Как в деревне», — подумал он, и почему-то сразу вспомнилось волжское село Ермаково: здесь Лешка со своим дружком Славкой провел весь август минувшего лета. Они жили у Славкиного дедушки, колхозного агронома, которого даже Славке было неудобно называть дедушкой — такой он был еще не старый и крепкий. Каждое утро мальчишки бежали босиком по росистой траве к Волге и прыгали в воду с крутого высокого обрыва, в синий бездонный омут.
Лешка снова вздохнул и повернулся на другой бок. Во всем Хвалынске один только Славка знал о Лешкином решении уехать к дяде Славе. (Какое совпадение в именах: и друга и дядю зовут Владиславом. Лешке казалось, дядя выглядел бы гораздо солиднее, если бы его звали… ну, скажем, Иваном, Петром или Николаем.)
Неожиданно для себя Лешка воровато приподнялся, оперся локтем на жесткую подушку и, затаив дыхание, глянул в мглистый темный проем окна.
В доме напротив не было света. Сердце в груди почему-то заколотилось так бешено, что Лешка в изнеможении повалился навзничь.
А через минуту-другую он уже спал точно мертвый, и ему виделась девушка — веселая, чуть насмешливая, с длинной черной косой на груди. Наступая на Лешку, придерживая рукой коромысло, на котором раскачивались ведра с прозрачной светлой водой, она с задором говорила:
— А хочешь, окачу с головы до ног? Не бойся, вода наша целебная, сразу все твои веснушки смоет!
Лист клена, большой, тяжелый, с опаленными багрянцем зубцами, сорвавшись с ветки, падал медленно-медленно.
Лешка глядел в окно и сам не знал, что с ним происходит.
Вот уже около часа стоял он так, уткнувшись острыми локтями в переплет рамы, и все неотрывно смотрел и смотрел на грустную пустынную улицу, на листья, тихо опадавшие с приземистого, занявшегося пожаром с одного бока клена. Клен этот стоял почти на середине улицы, у обочины дороги, по которой изредка проезжал грузовик с дымившимся угольной пылью кузовом.
По Лесному проезду и люди не часто ходили. А из дома напротив — светло-горохового, крепко сколоченного пятистенника под голубой железной крышей и с высокими вечно запертыми воротами — и подавно редко кто показывался. И странное дело: не веселят дом напротив яркие цвета, и кажется он Лешке насупленным, угрюмым. Почему бы это? А ведь в этом доме живет Варя, девушка с черной цыганской косой. Она не замечает больше Лешку, избегает его, и Лешка тоже сторонится и не замечает ее. И он никогда не будет замечать Варю, но только почему ему так часто хочется ее видеть — ну, хоть издали, хоть из окна?..
И все же хорошо в Брусках. Хорош и тихий Лесной проезд. Бруски напоминали Лешке родной Хвалынск — тихий и зеленый город на Волге, город его озорного мальчишеского детства и отрочества. Хвалынск, Хвалынск! Как вольготно жилось на твоих деревенских, поросших просвирником улицах заядлому рыболову Лешке Хлебушкину! Но довольно о Хвалынске. Что было, того не вернешь. У Лешки теперь началась новая, совсем новая жизнь.
Минула неделя, как Лешка поступил на лесопильный завод, тот самый с длинной тонкой трубой, который Лешка приметил на станции еще в день приезда в Бруски. Работа, правда, немудрящая: Лешка подает на циркульную пилу горбыль. Другой, более опытный парень срезает у досок кромки. Вот и все. Но мастер сказал Лешке: «Будешь, голова, усердствовать, глядишь, через месяц-другой и в твоей производственной биографии сдвиги наметятся».
Самое же главное это то, что Лешке на лесопилке решительно все понравилось. Особенно полюбился ему распиловочный цех. Это было длинное, с высоким потолком деревянное здание, где вкусно пахло опилками и целый день неумолчно, как пчелы, жужжали пилы. В этом цехе в два счета разделывались с огромными бревнами. Не успеешь моргнуть глазом, а бревна уже нет: по конвейеру плывут веерообразно разваленные, будто страницы раскрытой книги, влажно-теплые наскипидаренные доски.
С лесопилки Лешка шел всегда не спеша, чуть вразвалочку, подражая мастеру — приземистому, коротконогому крепышу. Он свысока поглядывал на пробегающих в школу сверстников с портфелями и полевыми сумками, набитыми книгами и тетрадками, радуясь своей самостоятельности. Изредка Лешка смотрел на руки с опухшими от заноз ладонями и ухмылялся, довольный придуманной им хитростью: когда не было поблизости мастера, он прятал в карман рукавицы и брал шероховатые доски голыми руками. Пройдет еще неделька-другая, и руки его станут такими же, как у всех рабочих лесопилки!
У дяди Славы, застенчивого, покладистого человека, целыми днями пропадавшего в лесу, Лешке жилось на редкость привольно. Тут никто не помыкал Лешкой, никто не читал ему лекций, никто за ним не подглядывал: умылся ли он утром, съел ли в обед сначала винегрет из огурцов и помидоров, а потом картофельную похлебку; разделся ли перед тем как лечь в постель или повалился, не чуя ног от усталости, едва сбросив с плеч дядин ватник — старый фронтовой ватник, запорошенный, точно манкой, опилками.
Как будто и причины никакой нет для мерехлюндии (так Лешка называл меланхолию, грусть и всякие прочие гнилые настроения, которые могут глодать человека хуже всякой болезни), а вот на тебе!
Подойдет к окну и стоит не шевелясь, как столб, а сердце ноет и ноет. Ну чего тебе, глупое, надо? Но сердце не отвечает, оно только ноет себе — то сладостно замирая в предчувствии чего-то неясного, несбыточного, но страстно желанного, то вдруг защемит от безысходной тоски…
В эмалированной кастрюле, стоявшей на электроплитке, уже давно закипела вода, а Лешка, заглядевшись на взъерошенную синицу, что-то долбившую под окном, долго ничего не слышал. У бойкой синицы, видно побывавшей недавно в бедовых мальчишеских руках, белые щечки были выкрашены в алый цвет, и выглядела она забавно — синица не синица, снегирь не снегирь! Сердито шипя, вода стала переливаться через край кастрюли, и тут только Лешка повернулся назад, еще не сразу соображая, что такое происходит за его спиной.
— Ой! — вскричал Лешка и бросился к табурету, на котором стояла плитка с кастрюлей. Выдернув из розетки штепсель, он снял, обжигая пальцы, кастрюлю и с беспокойством глянул на тускнеющую спираль, соединенную в нескольких местах полосками железа.
«В первую же получку куплю новую спираль, — решил Лешка и подул на пальцы. — А сейчас постираю бельишко, пока дяди Славы нет». — И он сокрушенно вздохнул.
Раньше Лешке не приходилось заниматься стиркой. Когда была жива мать, она аккуратно два раза в месяц устраивала дома большую стирку. На Лешке лежала одна обязанность: натаскать в кадушку воды к приходу матери с работы.
Вернувшись из библиотеки, она кормила Лешку обедом (отец редко бывал в это время дома), закрывалась на кухне, где уже задорно потрескивали сосновые чурки в плите, и до позднего вечера стирала. А чтобы не было скучно, мать пела песни. Пела она хорошо и чаще всего — протяжные русские песни, какие теперь редко услышишь.
Затаив дыхание, Лешка на цыпочках подходил к двери на кухню и подолгу простаивал тут, прислушиваясь к негромкому грудному голосу матери.
Утром, до школы, он натягивал во дворе веревки и помогал матери развешивать белье, спорившее своей синеватой белизной с белизной снега.
А уже потом, при Матильде Александровне, новой жене отца, дома начала хозяйничать пожилая женщина, тетя Валя, говорившая басом, а белье отдавали стирать на сторону: Матильда Александровна не переносила «дурных запахов».
Очнувшись от воспоминаний, Лешка налил в умывальник горячей воды и принялся за работу. Он намочил рубашку, потер обмылком, пахнущим стеариновой свечкой, потом снова намочил и усердно зажамкал ее в оцинкованном тазу, который заменял ему корыто.
За окном уже смеркалось, по избе из углов стали расползаться фиолетовые тени, а Лешка все жамкал и жамкал свое белье, забыв даже включить свет.
Наконец он зажег лампочку и тотчас схватился за голову. По всему полу, чуть ли не до окна, разлилась лужа — белесовато-радужная, ну прямо как сказочная молочная река с кисельными берегами! Оказывается, ведро для мусора, куда Лешка сливал помои, было худое.
Кусая от досады губы, он сорвал с гвоздика посудную тряпку, намереваясь заодно уж разделаться и с полом, который неизвестно когда в последний раз мыли, но в это время кто-то громыхнул в сенях щеколдой и звонко спросил:
— Хозяева дома?
Лешка выронил из рук тряпку.
Дверь распахнулась раньше, чем он успел ответить, и на пороге появилась — кто бы вы думали? — запыхавшаяся Варя.
Варя, видимо, торопилась и убежала из дому налегке: на ней было линючее ситцевое платьице до колен, а голову покрывал полосатый шарф, концы которого она держала в кулаке под самым подбородком.
— Здравствуйте! — сказала она, и сказала это так, словно с того самого дня, когда Лешка впервые появился в Брусках, они уже встречались — встречались и разговаривали по крайней мере раз двадцать. Варя посмотрела на растерявшегося Лешку своими синими с веселой смешинкой глазами, чуть-чуть косящими, так врезавшимися ему тогда в память, и спросила, переводя дух:
— Вы разве одни? А я к Владиславу Сергеичу на минутку…
Тут она увидела под ногами у Лешки лужу, всплеснула руками и ахнула:
— Батюшки, да у вас потоп!
Лешка как-то боком подвинулся к тазу с бельем, стараясь загородить его от Вари, и, заикаясь и краснея, сказал первое, что пришло в голову:
— Н-нет… ничуть нет.
— Как нет? — оглядывая залитый помоями пол, удивилась Варя, и ее тугие брови взметнулись вверх. — Что вы такое делали?
— Ничего, — по-прежнему односложно промямлил Лешка, пятясь назад. — Это я… умывался.
Он еще раз ступил назад, поскользнулся и сел прямо в таз с мокрым бельем.
Варя опять всплеснула руками, опять ахнула и… засмеялась.
У Лешки потемнело в глазах, потемнело так, будто его хлестнули наотмашь кнутом. Проворно вскочив, он грубо оттолкнул с дороги Варю (она все еще никак не могла побороть веселого смеха, который — сама знала — сейчас был совсем не к месту) и выбежал в сени, хлопнув изо всей силы дверью.
«Что я наделала! — подумала в замешательстве Варя, теребя на груди концы шарфа. — Теперь он снова на меня рассердится…»
И она тоже метнулась к двери:
— Алеша!.. Где вы, Алеша?
Но в сенях никто не отозвался. Тогда она спустилась с крыльца и побежала вокруг дома.
Лешка стоял под кряжистой елью с широкими лапами, впотьмах казавшимися черными, стоял, доверчиво прижавшись к ее могучему стволу.
— Простите меня, Алеша, — тихо сказала Варя, с опаской дотрагиваясь до Лешкиного почему-то чуть вздрагивающего плеча. — Я не хотела вас обижать… Просто я всегда такая смешливая дура!
Лешка не ответил, он даже не пошевелился. Тогда Варя смелее потянула его за руку, ласково говоря:
— Ну, Алеша, ну не упрямьтесь… Пойдемте отсюда, а то простынете.
И Лешка, к радости Вари, безропотно побрел рядом с ней. В сенях он на секунду-другую замешкался и, как показалось Варе, украдкой вытер кулаком глаза.
Войдя в избу, Варя сказала, не глядя на Лешку:
— Оденьтесь, пожалуйста, и сходите за водой.
А когда Лешка принес воду, Варя уже мыла пол. Сбросив с головы шарф и подоткнув платье, она размашисто и сильно возила по влажным половицам тряпкой. Черная тяжелая коса ее то и дело скатывалась с плеча, и Варя небрежно отбрасывала ее мокрыми пальцами на спину.
Изумленный Лешка остановился на пороге. У Вари были музыкальные пальцы — тонкие, прозрачные, а она — удивительное дело! — не чуралась никакой работы.
Он осторожно поставил ведра и так же осторожно — ему не хотелось стеснять своим присутствием Варю — вышел на крыльцо.
Справа подступали тихие старые сосны, уже окутанные сладкой дремой. А малышки-двойняшки с растопыренными лапками, стоявшие напротив крыльца, словно нищие сиротки, чуть-чуть шевелились, как будто ежились от предчувствия близкой холодной ночи.
Прислушиваясь к домовитой возне Вари за стеной, Лешка смотрел в мглисто-лиловое подмосковное небо с первыми проклюнувшимися звездочками — маслянисто-расплывчатыми, неясными, — и ему казалось: вот-вот до них дотянутся макушки сосен. И еще ему в это время казалось, что хвалынское небо совсем, совсем другое. На Волге сентябрьскими ночами небо бездонно-синее, щемяще-пронзительное.
Голова у Лешки кружилась — то ли от горьковатых лесных запахов, то ли от долгого глядения на небо, пока еще такое незнакомое, — и в ушах тонко звенели серебряные бубенчики.
А спустя полчаса, вымыв добела полы и, несмотря на Лешкины протесты, прополоскав в холодной воде его бельишко, Варя заторопилась домой.
— Мне к семи в школу, — сказала она, набрасывая на голову легкий шарф. — Реактивным сейчас понесусь!
— В вечерней учитесь? В каком классе?
— В десятом. — Варя взялась за дверную ручку. — А вы уже кончили десятилетку?
Лешка мотнул головой:
— Последний год оставался, да вот уехал…
— А ты запишись в нашу школу, пока не поздно.
— Ну… еще успею когда-нибудь.
— Я десятый окончила бы в эту зиму, да тоже из-за переезда в Бруски год пропустила. — Варя помолчала. — А теперь… днем по хозяйству сестре помогаю, а вечером — в школу. Все бы ничего, да мимо кладбища боюсь ходить поздно из школы. Трусиха! — И она засмеялась. — Это я только с виду храбрая.
Лешка нерешительно поднял на Варю глаза.
— На себя наговариваешь?
— Нет, правда! — Варя тоже посмотрела на Лешку, и взгляды их встретились.
«Ты на меня все еще сердишься?» — спрашивали Вараны глаза, сейчас такие добрые и чуточку виноватые; они заглядывали в самую Лешкину душу.
«Нет, не сержусь», — сказали, не моргнув, правдивые Лешкины глаза — большие, карие, с голубоватыми белками.
Этот разговор длился какую-то секунду, может быть две. Но вот Варя толкнула заскрипевшую дверь, скороговоркой попрощалась и убежала. Она так спешила, что даже забыла сказать, зачем ей был нужен дядя Слава.
Не спросил ее и Лешка — ему было не до этого. Привалившись к косяку двери, он блаженно улыбался, улыбался всеми своими веснушками. И думал: какое ему сейчас коленце выкинуть — пройтись ли по избе на руках вниз головой или подпрыгнуть до потолка?
Лешка не любил смотреться в зеркало. Зачем? Ведь он и так знал, что некрасив. А свои веснушки и непослушные рыжевато-белесые вихры, которые никакая расческа не могла пригладить, он просто ненавидел.
Правда, раньше мать говорила, будто у Лешки необыкновенно красивые глаза, а такие длинные ресницы, как у него, не часто встречаются и у девочек. Но так, наверно, говорят все матери о своих детях, если даже они у них уроды.
Сам Лешка не находил ничего особенного ни в своих глазах, ни в своих ресницах: глаза как глаза, ресницы как ресницы.
И все же, собираясь встречать Варю, он изменил своей обычной привычке не смотреться в зеркало. Косясь на дядю Славу, задремавшего на постели с газетой в обнимку, Лешка снял со стены небольшое, засиженное мухами зеркальце и недоверчиво, с опаской глянул в него. И уж лучше бы он не дотрагивался до этого зеркала!
Лешка огорченно вздохнул, нахлобучил на голову кепку — причесываться ни к чему, все равно вихор на макушке будет торчать метелкой, — надел пальто, еще перед вечером почищенное мокрой щеткой, снова покосился на дядю Славу и на цыпочках зашагал к двери.
«Если дядя Слава вдруг проснется и спросит, куда я собрался, — думал лихорадочно Лешка, закусив нижнюю губу и балансируя растопыренными руками, точно он шел не по широким крепким половицам, а по тонкому бревну, перекинутому через глубокий овраг, — если он спросит, скажу: голова разболелась… хочу пройтись по свежему воздуху».
Но дядя Слава спал крепко, чуть посвистывая, и не слышал ни Лешкиных вороватых шагов, ни скрипа отворяемой двери.
На крыльце Лешка вздохнул полной грудью, довольный своим удачным побегом из дома, плутовато подмигнул сам себе и бодро зашагал к станции.
Он шел так быстро, что не заметил, как очутился на платформе. Круглые электрические часы с освещенным изнутри матовым циферблатом показывали без четверти одиннадцать. Но Лешка нисколько не огорчился, что пришел немного раньше, чем надо (занятия у Вари кончались в одиннадцать). Он решил не ходить к школе, стоявшей на горке по ту сторону железнодорожного полотна, чуть правее лесопилки.
«Подожду здесь», — сказал себе Лешка, останавливаясь у крошечного киоска вблизи переезда. Отсюда хорошо были видны ярко освещенные окна нижнего этажа школы — нового четырехэтажного здания. Да и Варя, направляясь домой, не минует переезда, и Лешка ее сразу приметит.
Киоск, возле которого остановился Лешка, был закрыт, а над окошечком, завешенным марлей, висела железная табличка, оповещающая, что здесь продают воды. Какой-то остряк написал мелом выше слова «воды» другое — «вешние».
«Почему «вешние», когда уже вторая половина сентября?» — пожал плечами Лешка. Тотчас он вспомнил, что у Тургенева есть повесть с таким названием — «Вешние воды», которую он собирался читать как-то еще в Хвалынске, но так и не прочитал.
Вдали мелькнул молочно-желтый сноп света. На секунду он пропал за деревьями, тянувшимися вдоль железной дороги, снова мелькнул и снова пропал. И вот уже послышался нарастающий шум идущего из Москвы электропоезда. Лешке вспомнился летний дождь, стеной надвигавшийся на сияющую в солнечных лучах белую ромашковую поляну в лесу, на которой он с дружком Славкой валялся от нечего делать после рыбалки. Дождь тогда шумел точь-в-точь как эта электричка.
Вдруг поезд вывернулся из-за поворота, и Лешка зажмурился от полоснувшего сырой осенний сумрак острого, искристо-холодного луча. В свете прожектора все засверкало: и ниточки рельсов, и мокрая платформа, и окна киоска, и крупные хрустальные капли на осине, стоявшей за решетчатым деревянным заборчиком, огораживающим платформу.
Не остановились еще вагоны, а на платформу запрыгали люди — из той категории публики, которая вечно спешит. А таких в Москве и Подмосковье тысячи. Лешка все еще никак не мог привыкнуть к этим одержимым молодым и пожилым людям, несущимся сломя голову по московским улицам. В Хвалынске ничего подобного не было.
Вот и сейчас за какие-то полминуты мимо Лешки пробежало около сотни брусковцев, приехавших из Москвы. Поезд еще не тронулся, а платформа почти вся опустела. Редкие пассажиры шли не торопясь, как вот этот бравый старик с широкой бородой лопатой. Старик шел не спеша, твердо печатая шаг, чуть сутулясь под тяжелым, перекинутым через плечо мешком, который он крепко держал обеими руками. Между пальцами правой руки он так же крепко зажал ненужный уже проездной билет.
За стариком шагали вразвалочку два подгулявших молодца. Оба они были в модных, с покатыми плечами пальто и узких коротких брюках. Обнимаясь, они громко разговаривали, то и дело перебивая друг друга. «Послушай, Мишка, а мы с тобой преатлично провели вечерок», — говорил один, и его тотчас перебивал другой: «Все — сволочи!.. Только одни — порядочные, а другие — непорядочные». — «Послушай, Мишка, — снова тянул первый гуляка, — а мы с тобой пре-атлично…»
Парни поравнялись с Лешкой, и он, скользнув по их лицам рассеянным взглядом, вдруг как-то безотчетно попятился назад. Он еще раз глянул на подгулявших молодцов и в одном из них узнал франтоватого Михаила, Вариного знакомого. Эта встреча для Лешки сейчас была совсем нежелательной, он не хотел, чтобы его заметили. Но Лешкина тревога оказалась напрасной: Михаил с приятелем прошли мимо, ни на кого не обращая внимания.
Лешка не видел, как умчался, гулко грохоча, поезд. Рокочущий гул с каждой секундой становился все глуше и глуше, словно уплывала, подгоняемая ветром, грозовая ливневая туча. Лешка не видел и подходившей Вари, с радостным «ах!» бросившей в него скомканной впопыхах перчаткой.
— Алеша, это ты?
Лешка засмеялся — радостно и смущенно, на лету ловя Варину перчатку. Ему было радостно и оттого, что Варя первая его заметила, и оттого, что она сказала ему «ты», и сказала это не по ошибке, а потому, что так хотела. Смущало же Лешку вот это его пребывание на платформе. Ну разве можно рассказать Варе, как он еще с утра ждал этой встречи, торопя минуты и часы?
— Ты чего молчишь? — снопа спросила Варя.
— А я ведь, знаешь, — заговорил Лешка и на миг запнулся. — Я… из Москвы только что прискакал. И вдруг вспомнил: у тебя нынче занятия! И… и решил подождать.
Варя взяла у него перчатку и, размахивая портфелем, сказала как можно естественнее, гася в глазах лукавую улыбку:
— Спасибо, Алеша. Ну и память у тебя!
Они обогнули будку стрелочника и по скользкой глинистой дороге, когда-то вымощенной булыжником, стали спускаться к смутно белеющим крестам и надгробиям старого, заброшенного кладбища. По обеим сторонам дороги тянулись сосны, роняя на землю увесистые капли, — под вечер весело прошумел дождичек, первый после приезда Лешки в Бруски.
Неожиданно Варя поскользнулась и схватила Лешку за плечо.
— Чуть не растянулась! — притворно испуганно сказала она и, покосившись на Лешку, добавила: — Взял бы хоть под руку. А то расшибусь, отвечать будешь.
Робея, Лешка просунул под Варин локоть свою руку и слегка прижал его к себе.
Лицо Вари теперь было так близко, что Лешка ощутил своими чуткими ноздрями теплоту ее нежной щеки, слабый аромат сена, исходивший от волос, и волнующий, пьянящий запах необыкновенной девичьей чистоты.
Лешка споткнулся, потом шагнул невпопад и опять споткнулся…
Варя спросила:
— Ты разве в своем Хвалынске не провожал девчонок?
— Нет, — упавшим голосом ответил Лешка, готовый провалиться сквозь землю; он проклинал в душе и свою неловкость и некстати выпавший дождь. Лицо его пылало, а длинные мохнатые ресницы трепетали забавно и трогательно.
— Не огорчайся, так и быть научу, — утешила Варя. — Я добрая.
Варя шутила и смеялась. Она не заметила, как они прошли пугавшее ее кладбище. Лешка тоже развеселился и уже не ругал дождичек; наоборот, теперь он был несказанно рад ему. Ведь если бы не дождь, Варя бы не поскользнулась и не попросила его, Лешку, взять ее под руку.
На ходьбу от станции до Лесного проезда у Лешки всегда уходило минут пятнадцать, не больше. Но нынче они с Варей шли до своего проезда целый час!
Прямая центральная улица, пересекая весь городок из конца в конец, выходила к Лесному проезду, но Варя с Лешкой прошли по ней лишь один квартал. На углу у аптеки они свернули направо, в сторону клуба.
У клуба они остановились. Клуб в Брусках был новый, с колоннами, тянувшимися по всему фасаду здания, почему-то уже покосившегося на один бок.
По мнению Вари, колонны придавали зданию сходство с чудом античного зодчества — афинским Парфеноном, а по мнению Лешки, на эти колонны зря ухлопали большие денежки.
Варя сказала, что Лешка ничего не понимает в высоком искусстве, а Лешка сказал, пусть он не понимает ничего в искусстве, но зато наверняка знает, что из кирпича, потраченного на толстые уродливые колонны, можно было бы построить еще один клуб или жилой дом, и какая бы от этого была польза! Лешка хотел сказать еще что-то, но вовремя спохватился, заметив, как Варя нахмурила брови, и замолчал.
Варя тоже молчала, глубокомысленно изучая старые афиши на доске объявлений, не обращая внимания на Лешку.
Тогда Лешка, ни разу в жизни не крививший душой, сказал — помимо воли — смущенно и униженно:
— Наверно, я перехватил лишнего… Смотрю сейчас и думаю: может, без этих колонн и на самом деле… не было бы красоты.
— Вот видишь, никогда не надо наобум говорить, — назидательно заметила Варя, — Этот клуб строили по проекту Мишкиного отца. А он — известный архитектор. — И без всякого перехода спросила: — Ты когда последний раз был в кино?
— Не помню, — буркнул Лешка. Лицо его стало упрямым и злым. Теперь уж он хмурил брови: он все никак не мог простить себе позорную сделку с совестью. А тут еще угораздило Варю заговорить про Мишкиного отца! Лешку так и подмывало уязвить чем-нибудь Варю. Не рассказать ли про встречу с пьяным Михаилом? Но он сдержался и только проговорил с плохо скрытым раздражением:
— А ты этого… своего Мишку давно знаешь?
— Почему моего? — спокойно переспросила Варя. — Мы им молоко носим… У Мишкиного отца с сердцем что-то… вот они и переехали сюда с весны. Когда сестре некогда, я разношу молоко. — Помолчав, Варя с горечью в голосе добавила: — Если бы мать не баловала Мишку… ну, разве бы он бил баклуши?
Лешка стоял насупленный, мрачный.
— Послушай… Алеша, послушай, как он поет, — вдруг кротко сказала Варя, дотрагиваясь до Лешкиной руки — шероховатой, мозолистой. Короткий рукав пальто доходил Лешке только до запястья, еще по-детски тонкого, и от этого рука казалась непомерно большой и такой надежной и доброй.
В клубе шел последний сеанс итальянской кинокартины «Вернись в Сорренто». Стены здания с античными колоннами оказались до того тонкими, что когда запел бывший коммивояжер, с завидной легкостью ставший знаменитым певцом, его сильный бархатный голос был слышен не только на улице, но, вероятно, и в домиках напротив.
Варя с Лешкой молча брели, взявшись за руки, по каким-то полутемным узким улочкам, запорошенным опавшими листьями, чуть волглыми от дождя. Ноги тонули в пружинившей листве, шуршащей, как стружки на лесопилке. Только стружки пахли смолой, а листья — будоражащим кровь вином.
Лешке вдруг захотелось пригласить Варю в кино. Надо непременно пригласить ее в кино, в тот день, когда он положит в карман первую свою получку. Но он все никак не мог осмелиться заговорить об этом. Сейчас же у Лешки все карманы были пусты: выверни их, и копейки не сыщешь! Перед отъездом из Хвалынска он продал на толкучке старенькую «лейку» — давнишний подарок отца. Денег этих еле хватило на билет до Москвы. А жить пока приходилось на заработок дяди Славы.
Лешка вздохнул — вздохнул так, чтобы не слышала Варя. Но Варя, видимо, заметила, что Лешка задумался, и спросила, заглядывая ему в лицо:
— Алеша, ты чего нос повесил до земли?
— Я? Нет. Я думал… — У Алешки чуть не сорвалось с языка: «А не сходить ли нам с тобой на днях в кино?» Вслух он сказал другое: — Иду и думаю: почему так хорошо и грустно осенью?
Варя еще раз заглянула Лешке в лицо, чуточку помедлила и сказала:
— А мне больше весна по душе. А грустить… я ни капельки не люблю! Успеем еще, когда старыми будем, наплачемся и нагрустимся.
И она рассмеялась:
— Да, совсем забыла: поздравь, я нынче четверку по алгебре получила. Так боялась, так боялась… И до чего же мне туго дается эта алгебра!
— Поздравляю, — сказал Лешка, досадуя на свою несмелость: они уже подходили к Вариному дому, а он все еще не пригласил ее в кино. — Хочешь, я тебя поднатаскаю? Для меня решать разные алгебраические мудрености все равно что семечки щелкать.
— Хвастаешь? — усомнилась Варя.
— Нет, правда. Приходи к нам… ну, хоть завтра, и посидим вечерок.
— Посидишь тут, как же! — фыркнула Варя и со злостью ударила стареньким портфелем по узким дощечкам палисадника, огораживающего фасад дома с темными окнами, затянутыми белыми занавесками. Лишь в одном, крайнем окне невесело мерцал огонек. — Этот Змей Горыныч даст посидеть вечерок, жди! У него всегда наготове дело!
— Какой Змей Горыныч? — удивился Лешка, глядя на холодно и тупо белевшие окна, за которыми, казалось, не теплилась никакая живая жизнь.
Но Варя не ответила. Она раскрыла вдруг портфель, вытащила из него книжку без переплета и сунула ее Лешке.
— Прочитай, интересная!
И убежала, не дав Лешке опомниться. Когда за Варей захлопнулась калитка, Лешка бросился к фонарю, стоявшему через дорогу, и, сгорая от любопытства, глянул на книгу.
В первую секунду пораженный Лешка не поверил своим глазам. Тогда он еще раз совсем близко к лицу поднес книгу. «Тургенев. Вешние воды» — было написано на обложке.
«Теперь уж непременно прочту, — думал он, поднимаясь на крыльцо дядиного дома. — Ну и совпадения же бывают в жизни!»
Кругом было тихо, а с вершины прямой, как корабельная мачта, сосны падали и падали сухие иголки и мохорки тонкой молодой коры.
«Белка», — подумал Лешка, останавливаясь на поляне, шагах в десяти от сосны.
Задрав вверх голову, он долго смотрел на кудрявую макушку необыкновенно высокого и на удивление стройного дерева. На землю по-прежнему летели прозрачные оранжевые мохорки коры, но белки не было видно.
Лешка поднял из-под ног большую еловую шишку, разбежался и запустил ее изо всей силы ввысь, целясь в самую макушку сосны.
Вдруг вверху мелко задрожала хрупкая веточка, а через секунду на ней показался дымчатый пушистый комок. Ветка качнулась, готовая вот-вот обломиться, но белка, не останавливаясь, с разбегу прыгнула на стоявшую по соседству ель.
У Лешки захватило дух, когда он глядел на летевшую по воздуху белку с распушившимся хвостом, точно это была не белка, а струившееся облачко дыма. А белка, как ни в чем не бывало, изогнувшись, перескочила с ели на сосну, пробежала по ее голому корявому суку до самого конца и опять махнула на другое дерево.
Еще мгновение, и Лешка, с азартом следивший за маленькой ловкой белочкой, потерял ее совсем из виду. По лицу его все еще блуждала смутная улыбка, когда он побрел дальше, оглядывая тихую солнечную поляну, лоснившуюся сочной, изумрудно-зеленой травой, будто дружно взошедшими озимями.
Уже часа два шатался Лешка по лесу, все не уставая удивляться его красоте и поразительной близости от Москвы. И хотя он забрел сюда после работы, даже не перекусив, он ощущал в своем теле такую неуемную силу, какой еще не знал в себе раньше. А самое главное — не только вот эти могучие первобытно-дикие сосны, не только вот эта радующая глаза легкомысленно-веселая полянка были для него новыми, никогда до этого не виданными, — новыми были и его ощущения, и сам он казался себе совершенно другим. Таким он еще не был даже вчера вечером, до встречи с Варей.
Лешку здесь все поражало: и живая муравьиная куча, окруженная хрупкими березками, разбросавшими по земле золотые кругляши, и сизо-синяя елочка на светлой сквозной прогалине с навешанными на ее лапки сухими рогульками сосновых иголок, и любопытная сорока с длинным радужным хвостом, как-то боком скакавшая по кочкам.
Лешка уже давно сбился с тропы и шел теперь наугад, оставляя за спиной клонившееся за деревья солнце, зная, что рано или поздно он все равно выйдет к Брускам. А стоило ему лишь на миг подумать о Лесном проезде, всего лишь на один миг, как перед глазами сразу вставала Варя. И он ускорял шаг, а шуршавшая под ногами ломкая трава шепеляво нашептывала ему: Варя, Варя, Варя…
За поляной тускло краснел кустарник. Лешка не стал его обходить, а, раздвигая руками ветки — колючие, с дымчатым налетом, полез напрямик в самую гущу. Спугнув шумливую стайку горихвосток, слетавшихся на какое-то свое неотложное собрание, и порвав штанину, он наконец выбрался из кустарника. Но тут ему путь преградил овражек.
В овражке стояла глухая, тяжелая вода. С первого взгляда можно было подумать, что овраг этот с бездонными омутами — так черно было внизу, под водой. Подойдя к обрыву, Лешка увидел на дне овражка, черном от гниющей листвы, как-то особенно четко выделявшиеся зеленые еловые веточки с воздушными пузырьками на концах иголок и поблескивающую серебром консервную банку, еще не успевшую заржаветь.
Овраг показался Лешке пустяковым препятствием. Правда, он был все же глубок, но зато настолько узок, что перепрыгнуть через него не представляло никакого труда. Лешка, случалось, не через такие овражки перемахивал.
Он попятился назад, наваливаясь спиной на кусты — эх, разбежаться бы! — чуть пригнулся и прыгнул, выбросив вперед руки. И тотчас понял, что просчитался: овраг оказался шире, чем он думал. Но было уже поздно. Руки скользнули по отвесному голому склону, так ни за что и не зацепившись, и Лешка съехал на животе вниз, взмутив стоячую воду.
— Эк, угораздило тебя, чертяка! — беззлобно выругался вслух Лешка, медленно, с наслаждением вытирая локтем разгоряченное лицо в светлых холодных капельках.
Вода доходила до голенищ, но сапоги были новые, не промокали, и Лешку даже позабавило это маленькое приключение.
«Варю бы сюда, вот посмеялась бы от души!» — думал он, оглядываясь вокруг. Но взгляду не на чем было задержаться: ни одного кустика, ни одной кочки, будто кто-то нарочно подчистил склоны овражка.
Вдруг Лешка вздрогнул: над его головой хрустнула сухая ветка. Он вскинул голову и увидел охотничье ружье.
— Держись за приклад, — сказал кто-то сверху. — Я тебя р-раз! — и вытащу.
Лешка вцепился руками в приклад, крикнул «Тяни!» и подпрыгнул.
И вот он уже стоял на краю обрыва, красный и смущенный, а перед ним не менее смущенный Михаил — да, он, Варин знакомый, которого Лешка видел вчера на станции с каким-то парнем.
С минуту оба молчали, ощупывая друг друга взглядами: Лешка хмуро, исподлобья, а Михаил — удивленно и чуть-чуть насмешливо.
Заговорил первым Михаил, сдвигая набекрень кепку, из-под которой вылезли клочья спутанных волос:
— Встреча! Прямо как в старинном водевиле: великодушный герой спасает злодея-обидчика!
— Мог бы и не соваться… Я бы и сам вылез. А насчет злодея — поосторожнее! — не очень любезно проговорил Лешка и нарочито медленно принялся отряхиваться. Когда он выпрямился, в лице его не было ни кровинки.
А Михаил тем временем достал из кармана кожаной куртки пачку «Беломора» и не спеша задымил. Бросив в овраг расплющенный спичечный коробок, он спросил:
— Не хочешь за компанию?
Лешка склонился над предупредительно протянутой Михаилом пачкой и взял из нее папиросу. И по тому, как он ее брал, как прикуривал от папироски Михаила, было видно, что никогда до этого он не курил.
Тронулись к Брускам. Михаил, не любивший подолгу молчать, рассказал, как он, шатаясь по лесу, от нечего делать подстрелил ворону. Он достал из-за пазухи и показал Лешке помятую взъерошенную птицу с перешибленным крылом, беспокойно вертевшую головой.
— Хороша красавица? — невесело усмехнулся Михаил и снова небрежно, как вещь, сунул ворону под куртку. — Подарю приятелю одному… поэту Альберту Карсавину. Хохот будет!.. Не читал такого? У него недавно книжка вышла, а стишки то и дело в журналах появляются. Растущий талант! Сейчас про целину такую поэмищу засобачивает!
— А на целине поэт твой был? — уголком глаза Лешка глянул на бледное, нисколько не посвежевшее за время прогулки лицо своего спутника с редкими общипанными усиками, и в душе у него внезапно шевельнулась непрошеная жалость: Михаил выглядел так, будто он и сам, как эта ворона, долго сидел у кого-то за пазухой, где его изрядно помяли.
Поправив за спиной ружье, Михаил протяжно свистнул.
— На целине, говоришь? А к чему в такую даль тащиться из Москвы? Разве мало про эту целину в газетах пишут?.. Поэты, они народ с фантазией. Даже про луну могут такое настрочить, словно сами там были!
Лешка ничего не сказал. Он долго затаптывал окурок, сердито сопя. Некоторое время шли молча. Но вот Михаил поморщился, провел ладонью по лицу — снизу вверх — и пожаловался:
— Часа три, как святой отшельник, шатался по этим дебрям, и никакой пользы: башка по-прежнему трещит!
Подходили к опушке. Здесь сплошь стояли одни ели. Стволы у них были темные, точно отлитые из чугуна. Неожиданно откуда-то сверху упал косой луч солнца — последний предзакатный луч, светлый и жаркий, и стоявшая на бугре молодая ель вся так и заполыхала золотым пламенем.
Лешка даже приостановился, залюбовавшись молоденькой елкой. А Михаил ничего не заметил, он только с недоумением поглядел на Лешку своими красивыми, сейчас такими тоскующими глазами.
К Брускам они подошли с юга. Оказалось, Лешка сделал большой крюк, гуляя по лесу.
Ели сбегали с пригорка к маленькому продолговатому озерцу, багровеющему в лучах заката. По другую его сторону тянулась асфальтовая дорога на Москву, а за дорогой начинались Бруски.
Лешка и Михаил обогнули озеро и подошли к стоявшей при дороге тесовой халупе, выкрашенной в нелепый ядовито-малиновый цвет. Над стеклянной дверью этого неприглядного строения висела трехметровая вывеска: «Закусочная «Верность». Но жители Брусков не признавали этого поэтического названия, хотя некоторые из них и отличались своей стойкой верностью закусочной.
В Брусках говорили так: «Не завернем на минутку к Никишке?» Или: «А я вчера вечером Епишкина навестил». И было понятно, что речь идет о закусочной «Верность».
Вот сюда-то Михаил и пригласил зайти Лешку, когда они поравнялись с малиновой халупой.
— Зайдем… за спичками? Да ты не бойся, не укусят! — улыбнулся, оживляясь, Михаил.
Лешка вспыхнул. (Ну как ему отделаться от проклятой привычки краснеть, как девчонка, по всякому поводу!)
— А я и не боюсь, откуда ты взял? — вызывающе сказал он и распахнул дребезжащую дверь.
Переступая порог закусочной, Михаил шепнул Лешке на ухо:
— Тебе повезло.
За стойкой, как статуя, красовался, картинно развернув широкие плечи, высокий парень лет двадцати семи с пухлыми белыми руками. Сбоку, перед столиком, сидел человек, зажав между ладонями кружку пенившегося пива. Лешке показалось, что он уже где-то видел острое комариное рыльце посетителя закусочной. Оно, это рыльце, было такое же грязно-серое, как и его вытертое полупальто из солдатского сукна.
Кроме этих двоих, в закусочной, пропахшей табаком, ржавой селедкой и луком, никого больше не было.
— Епифану Никишкину! — прокричал Михаил и тотчас поправился, изобразив на лице неподдельную досаду: — Ошибся, наоборот!
Парень за стойкой даже не повел на вошедших глазом. Лишь толстые пальцы рук, лежавших на прилавке, пошевелились подстерегающе.
— У вас, Никита Владимирыч, не дом, а полная чаша, — продолжал, видимо, начатый раньше разговор человек в сером полупальто, тоже не замечая новых посетителей. Он не спускал своих пестрых зеленоватых глаз с низколобого нежно-румяного лица буфетчика. — И не хватает-то вам, извините, одной-разъединственной вещи… всего одной-разъединственной…
Осклабив в улыбке крупные сверкающие зубы, буфетчик опять зашевелил пальцами.
Михаил толкнул Лешку локтем в бок, как бы предупреждая, чтобы тот не мешал приятной беседе. Сам он не торопился подходить к стойке.
А человек с комариным рыльцем продолжал все так же вкрадчиво и наставительно:
— Для полного счастья, Никита Владимирыч, вам не хватает одной малости. Вы, должно быть, извините, догадываетесь, на что я намекаю? А?
Буфетчик кашлянул и сказал:
— Догадываюсь: подруги жизни — обворожительной и… как там дальше-то? Эх, забыл. Это я недавно прочитал в одной умопомрачительной книге, теперь таких и в помине нет!
И он засмеялся, обводя всех округлившимися глазами, засмеялся так, что в раме протяжно и жалобно зазвенели стекла.
Сжимая кулаки, Лешка толкнул плечом дверь и пулей вылетел на дорогу.
Михаил догнал Лешку в начале улицы. Засунув в карманы ватника руки, Лешка, не торопясь, шел по усыпанному листьями тротуару.
На крыльце одной из дач, за невысоким заборчиком, стоял пузатый самовар. Из длинной трубы, завиваясь колечками, тянулся синий смолкни дымок. Рядом с начищенным до блеска самоваром лежала на боку плетушка с сосновыми шишками.
Самовар, щекочущий ноздри пахучий дымок и ощетинившиеся, как ежики, шишки напомнили Лешке Хвалынск (который уж раз он вспоминал родной город в эти дни своей новой жизни в Брусках!). И сердце резанула острая боль. От прежнего настроения, властно охватившего Лешку в лесу, теперь ничего не осталось, решительно ничего…
— Ну, как типчики? — добродушно посмеиваясь, спросил Лешку совсем повеселевший Михаил, кивая головой в сторону оставшейся позади закусочной. От него уже пахло водкой и луком. — Один из них — твой сосед, это который в пиджаке. Змей Горыныч — так его Варя зовет. Муженек ее сестры.
Но Лешка, казалось, не слушал болтовню Михаила. Он упрямо смотрел себе под ноги и молчал.
Прямо в лицо начал задувать северный ветерок. Он гнал по улице сухие листья клена, березы, дуба. Издали листья были похожи на стайки диковинных желто-зеленых зверьков, перебегавших улицу.
На углу Лешка и Михаил остановились.
— А знаешь, ты мне почему-то начинаешь нравиться. По-честному говорю, — заметил Михаил, протягивая Лешке руку, но тот ее не взял. — Да, между прочим, ты видел, какие у Никишки кулаки?
— Ну, видел… между прочим, — не разжимая губ, сказал Лешка. — Ну и что же?
— А так… ничего. Забавные кувалды, правда? — И Михаил зашагал прочь, придерживая за ремень ружье.
Наступил октябрь, а дни стояли такие теплые и ясные, будто на дворе все еще топтался беспечный август, мешкая уходить восвояси.
Но уже по всему чувствовалось, что осень неотступно брала свое, хотя и подкрадывалась незаметно, исподтишка.
Рощи и перелески, совсем еще недавно охваченные ярым пламенем бесчисленных костров, постепенно, листик за листиком, теряли свой пышный пестрый наряд, постепенно поблекла и бирюза далекого неба, ставшего теперь как будто ближе, выцвели и травы в лесах, превратившись в рыжие пучки жесткого мочала. Казалось, яркие, живые краски осени таяли и таяли, словно сосульки в марте, и все вокруг приобретало необыкновенную — стеклянную прозрачность.
А это воскресное утро с подернутыми туманцем далями, как бы залитыми разбавленным молоком, и добрым, улыбчивым солнцем было особенно прелестно своей кротостью и какой-то стыдливой наготой садов и тянувшегося вдоль речушки осинового колка.
Лешке казалось, что даже в Хвалынске он никогда не видел такой чудесной осени. Он стоял у железных ворот двухэтажной дачи с нависшим над балконом полосатым тентом, стоял и поджидал Варю.
А по асфальтовой дорожке перед дачей мелкими шажками ходила сгорбленная старуха, толкая перед собой розовую лакированную коляску. В этой коляске лежал ребенок, с головой закутанный в простыню, плюшевое одеяло и пушистый голубовато-белый кроличий мех. Придавленный непомерной тяжестью теплых вещей, ребенок, видимо, чувствовал себя неловко и все время кряхтел и возился. Старуха его успокаивала, говоря приторно-слащаво и равнодушно:
— А ты спи, Коленька, спи себе! Ты у меня как на курорте устроен!
За спиной Лешки лязгнула тяжелая щеколда, и он, еще не успев оглянуться, уже знал, что из ворот выбежала Варя, угадывая это провалившимся куда-то сердцем, которое горячей волной захлестнула кровь.
— Алеша, я недолго, правда? — спросила с полуулыбкой Варя, поправляя полосатый шарф на голове, — он так был ей к лицу! Как бы догадываясь, о чем хотел спросить и не спросил Лешка, она, опуская глаза, скороговоркой добавила: — Бидон из-под молока я оставила… завтра возьму!
И Лешка, внутренне сияя, понял, что Варе, так же как и ему, хочется походить и по осиновому колку и по этой вот расстилающейся перед ними поляне, за которой виднелись луковица церковного купола с тускло поблескивающим золоченым крестом и красные крыши санатория.
— Нашего Змея Горыныча нет дома… Можно и погулять, — сказала Варя. — А в прошлое воскресенье я и на пятак не отдохнула.
— Куда же он у вас делся? — спросил Лешка, не спуская с Вари глаз.
Она засмеялась:
— На работе. У него такая работа — сутки спит, двое отдыхает.
Засмеялся и Лешка:
— Где же он так… вкалывает?
— Шофером на пожарке.
— Варя, а почему бы тебе не поступить работать? — помолчав, сказал Лешка. — Даже к нам на завод можно: у нас знаешь сколько девчат!
Варя опустила глаза.
— Они меня сюда взяли после смерти мамы… Ну, чтобы я сестре помогала. Она больная, все лечится. А сама я… даже с охотой…
Вдруг она замолчала и отвернулась.
— Пойдем отсюда, — немного погодя сказала Варя.
Не сговариваясь, они повернули влево и побрели в сторону осинника. Дачи скоро кончились, и Варя с Лешкой, поднявшись на пологий бугор, вошли в колок.
Старые осины с кочкастыми наростами на стволах поражали своей голой высотой, уходящей к блеклому эмалевому небу, а молодые тонкие деревца казались какими-то беспомощными и жалкими, уже заранее посиневшими в предчувствии близких холодов.
Вдали ненадоедливо шумела быстрая речушка, огибавшая колок, вокруг было пустынно и светло. От сухой земли, прикрытой несколькими слоями тлеющих листьев, отдавало горьковатым, кладбищенским запахом. Но когда ты не один, когда каждому из вас по восемнадцать лет, то все кажется прекрасным и отрадным: и грустный осенний лес, и запах увядания; и даже облезлый мышонок, юркнувший в норку, умиляет твою подружку, до этого как огня боявшуюся мышей, и ты тоже умиляешься с ней вместе.
— Посмотри, — сказала Варя, беря Лешку за руку, — посмотри, какой страшный курган.
Лешка повел глазами в сторону и увидел небольшой холм. На нем стояли три ели, обхватывая мшистый купол своими железными, почерневшими от времени корнями, точно паучьими лапами.
Доверчиво прижимаясь к Лешке плечом, Варя снова повторила:
— Правда, страшный и… какой-то таинственный? И как, скажи, пожалуйста, он появился тут на ровном месте?
В тон Варе, загораясь ее любопытством, Лешка проговорил осипшим, простуженным голосом:
— А вдруг под этим курганом… знаешь, что зарыто? Клад, а?
— Клад? — Варя сделала большие глаза, — Да неужели?
— У нас на Волге… там столько разных легенд про клады старички рассказывают! — Лешка замолчал, колупая носком сапога, начищенного до блеска, серый жесткий лишайник у подножия холма.
— Алеша, а если бы тут и на самом деле золото было зарыто? Много золота? — шепотом спросила Варя. — Что бы мы тогда стали делать?
Лешка пожал плечами.
— Ну, сдали бы куда-нибудь…
Вдруг он прикрыл ладонью рот, побурев лицом и стараясь сдержать душивший его кашель.
— Что с тобой? Ты простудился? — спросила Варя, когда Лешка откашлялся.
— Пройдет. Это я вчера после первой получки… семь порций мороженого съел.
Глядя в его потупленные глаза, засиявшие из-под длинных черных ресниц, Варя восторженно ахнула:
— Сумасшедший! Как ты сосулькой не стал?
А Лешка, делая вид, будто он оставляет без внимания ее слова, весело продолжал:
— Мы прошлую неделю даже чай не пили — сахару не было. Дядя Слава в ту получку чуть ли не все деньжата на меня извел — телогрейку купил, сапоги, ну, и нам туговато было. Вот я по сладкому и соскучился… Хочешь, Варя, мороженого? Пойдем сейчас на станцию, и я тебе десять пломбиров куплю!
Варя замотала головой:
— Спасибо. Я мороженого вот на столечко не хочу.
Она толкнула Лешку в грудь и побежала. Лешка кинулся вслед за ней, но она бежала легко и резво, и догнал он ее, запыхавшуюся и веселую, у зеленой прогалины, на которой паслась стреноженная лошадь с годовалым жеребенком.
— Тише, медведь! — притворно строго сказала Варя, обдавая Лешку, схватившего ее за плечи, быстрым и теплым дыханием, и снова повернула голову к навострившему уши стригунку.
Удивительную силу стала приобретать над Лешкой Варя! Один ее косящий неодобрительный взгляд может ввергнуть его в уныние, от одного ее резкого слова опускаются, как неживые, руки. Что такое творится с ним, Лешкой, в последнее время? Неужели это не он был грозой девчонок Хвалынска, всегда в обращении с ними неприступно гордый и презрительно насмешливый! Посмотрел бы сейчас на него закадычный дружок Славка, ну что бы он сказал? Лешка подавил грустный вздох и смиренно замер за спиной Вари.
— Коняшка, коняшка! — нежно говорила в это время Варя, осторожно, шаг за шагом, приближаясь к жеребенку, стоявшему в стороне от матери.
Лошадь подняла морду, поглядела на Варю и Лешку умными спокойными глазами и снова уткнулась в траву.
А жеребенок, мышастый, с черной точеной головой, косил на Варю лиловатым глазом, весь вытянувшись в струнку. Но лишь только он увидел на Вариной ладони ломтик пообтершегося в кармане пальто хлеба, как сам пошел к ней навстречу.
Съев лакомый кусочек и подобрав нежными, трепетными губами с Вариной ладони крошки, жеребенок стал доверчив и ласков. Он позволил Варе погладить себя по мягкой теплой шерстке, по вьющимся косичкам молодой короткой гривы. Варя так расчувствовалась, что поцеловала жеребенка в лоб, в белую звездочку между глазами.
Лешка стоял в стороне и с завистью смотрел на жеребенка.
Потом, по желанию Вари, вдруг сразу подобревшей, они сидели на крутояре, над речушкой, свесив вниз ноги, и бросали в воду камешки.
Она, эта крохотная капризная речушка, все еще приводившая Лешку в изумление своими игрушечными плесами, порогами и обрывистыми берегами, чем-то похожая на сидящую рядом с ним Варю, безудержно бежала мимо них, куда-то торопясь, вся извиваясь зигзагами.
Прямо под ними, стиснутая берегами, она бурлила, в ярости вскипая клубившейся пеной и перекатываясь через гладкие валуны. Зато чуть в стороне, до порога, речушка текла благоразумно спокойно, и в прозрачной голубоватой воде виднелось песчаное дно, усыпанное мелкой обкатанной галькой, словно бобами.
Варя молчала, и Лешка тоже молчал, блаженно наслаждаясь ее близостью. Она сидела рядом, совсем рядом, и стоило ему лишь слегка протянуть руку, и он прикоснулся бы к ее округлому колену, плотно обтянутому простым чулком с дырочкой на самом изгибе, в которую проглядывала розовато-смуглая пупырчатая кожа.
Варя не догадывалась обдернуть платье, обнажавшее колено, а у Лешки не хватало духу сказать ей об этом. Какое-то смутное зарождалось в Лешке желание, когда, то загораясь, то холодея сердцем, украдкой смотрел он на Варю, и оно, это желание, сладко и властно начинало его томить.
А Варя глядела своими странно мерцающими, повлажневшими глазами на кружившиеся в вихре водоворота оранжевые и блекло-лиловые листья, теребила пальцами колечки перекинутой через плечо косы и думала о Лешке. Она думала о его смешной робости перед ней, девчонкой, которой никогда и никто не пугался, думала об этом с затаенным торжеством и… и какой-то непонятной — самую чуточку — грустью и жалостью, с жалостью не то к себе, не то к нему.
— Варя… пойдем вечером в кино? — неожиданно с отчаянной решимостью сказал Лешка, смертельно боясь, как бы она ему не отказала.
И Варя, уже давно, очень давно ждавшая этого приглашения и уже также давно решившая непременно отказать Лешке, стремительно проговорила, не надеясь на свою твердость:
— Нет, не могу.
— Ну… ну почему же? — с придыханием, моля, сказал Лешка.
Изо всей силы стараясь не выдать своего волнения (сердце в груди так по-хорошему замирало!), Варя с прежней непреклонностью отрезала:
— Не могу. Весь вечер буду заниматься — у меня завтра контрольная по русскому!
И Лешка стал тише могилы. А Варя, помолчав, спросила, скосив в его сторону глаза:
— Ты вернул мне прошлый раз «Вешние воды» и ничего не сказал. Или ты просто не читал?
Так было велико Лешкино горе, что он не сразу понял, о чем она спрашивает.
— Я бы за это время, наверно, еще три книжки одолела! — насмешливо продолжала Варя, задетая молчанием Лешки. — У тебя столько свободных вечеров!
— Прочитал я, — выдавил кое-как из себя Лешка. — И еще успел не три, а целых четыре… одолеть!
— Вот как? Ну, и понравилась тебе моя книжка?
И тут уж Лешка решил выместить на Тургеневе все свое недовольство Варей.
— Нет, — сказал он жестко. — Такая препротивная книга!
Варя ласково подбодрила Лешку:
— Да? И что же ты нашел в ней плохого?
— Этот самый Санин… Ну, ну разве он хороший человек? Обманул такую… такую девушку, а сам с госпожой Полозовой… Она же его своим лакеем сделала!
Темные пятна юношеского румянца проступили на Лешкиных костистых щеках. Он намеревался сказать что-то еще, совсем убийственное, по адресу барчука Санина, но Варя опередила его, с ледяным спокойствием произнеся:
— А вот мне Санин как раз больше всего понравился. Такая любовь к женщине! Попросила бы его Полозова… ну, скажем, прыгнуть с этого берега на тот, и он прыгнул бы не задумываясь!
Куда только делся Лешкин румянец! Но Варя не видела, как побледнел Лешка. Она слегка подняла голову — казалось, это тяжелая, литая коса оттягивает ей голову назад — и усмехнулась:
— А теперь… Да разве теперь найдется такой? Прыгнет, да вдруг… ноги промочит и насморк получит?
Варя не сразу поняла, зачем так проворно вскочил Лешка. А когда он, разбежавшись, прыгнул, на лету хватаясь руками за свисавшую над речкой гибкую ветку старой березы, стоявшей на той стороне, Варя пронзительно взвизгнула и закрыла ладонями лицо.
Ей казалось, что сию минуту произойдет что-то ужасное — Лешка или расшибется насмерть, или сломает себе ноги. А Лешка уже стоял на том берегу и сам удивлялся своей удаче: расстояние между берегами было куда шире, чем тот овраг, который ему на днях не удалось перемахнуть…
Варя встретила Лешку за бурлящим порогом, у перекинутого с одного берега на другой дубового бревнышка.
— Алеша… Ведь я… нарочно все это! — у Вари оборвался голос. — Ты… ты теперь, наверно, и знать меня больше не захочешь?
— Что ты говоришь, Варя! — у Леши тоже оборвался голос.
И вдруг ему безумно захотелось схватить Варю, схватить ее такую, какой она стояла перед ним — растрепанную, жалкую и красивую, и поцеловать в горевшую жаром щеку. Но его удержал от этого смутный стыд: он только поднял руку и нежно провел кончиками пальцев по ее мокрому, мокрому от расплывшихся слезинок лицу.
Ни Варе, ни Лешке не хотелось расставаться, и по Лесному проезду они не шли, а плелись, стараясь как-нибудь оттянуть время.
Они пускались на разные хитрости. Вдруг Лешка останавливался, поднимал с земли листик клена — такие валялись на каждом шагу — и со словами: «А ты посмотри… Ну, разве не чудо?» — бережно клал его Варе на ладонь.
— Весь огненный, будто из печки! — восхищалась Варя. — А какие точки… Алеша, ты заметил на листике малюсенькие крапинки?
А спустя минуту-другую останавливалась Варя. То она замечала дятла, долбившего убогую сосенку, засохшую с одного бока, то вербу в палисаднике веселой дачки, на удивление не вовремя набравшую почки.
Они были так увлечены сами собой, что не сразу увидели Варину сестру — женщину еще не старую, но не в меру располневшую, с пухлыми короткими руками.
Стояла она у ворот своего пятистенника горохового цвета и, уткнув кулаки в бока, не спускала с Вари и Лешки недобрых васильковых глаз.
— А мне так их жалко, так жалко, — с легкой грустью в голосе говорила Варя, разглядывая ветку вербовника, сорванную Лешкой. Кое-где набухшие почки лопнули, и, раздирая глянцевую корочку, на свет белый проклюнулись пушистые язычки с сероватым отливом. — Видишь, Алеша? — продолжала Варя. — Бедненькие, ну что вы теперь будете делать, ведь скоро морозы!
В следующий миг, подняв глаза, Варя увидела свою сестру. Вначале она смутилась. Но тотчас взяла себя в руки и продолжала идти рядом с Лешкой прежним шагом.
Тут уж ее сестра не выдержала и закричала:
— Ты, красавица, может, поторопишься?
— А что такое случилось? — с видимым спокойствием спросила Варя.
Лешка вдруг остановился и стал подтягивать до колена голенище сапога на левой ноге.
Сестра Вари развела руками и сказала, играя ямочками на щеках:
— У нас гость сидит, да еще какой! Я который раз выбегаю, все глаза проглядела, а тебя нет и нет!
— Кто-нибудь из Рязани приехал? — спросила Варя, и пушистые ресницы ее взлетели вверх.
— Очень нужна мне твоя деревня!.. Никита Владимирович в гости пожаловал!
Варя подалась назад.
— А мне что от этого?
— Как что от этого? — зашипела гусыней сестра, косясь на калитку. — Никита Владимирович не какой-нибудь голодранец… человек образованный. Я и самовар поставила и стол накрыла. Беги, принарядись и мой полушалок на плечи накинь…
Варя снова отступила на шаг. Теперь уж Лешка стоял рядом с ней.
— Не хочу я никакого чаю… И видеть вашего… Никишку тоже не хочу!
— Да ты что, белены объелась? — сестра схватила Варю за руку и с силой втолкнула ее в калитку. — Ей, дуре, добра желают, а она, нате вам, хвост задирает!
— Как вы смеете! — вскрикнул Лешка, бросаясь на выручку Варе.
Но разгневанная пышногрудая женщина, тяжело дыша, плечом оттолкнула его от ворот.
— Пошел вон, сверчок… ржавая железка!
И калитка с грохотом захлопнулась.
«Вот это «больная»!» — первое, что пришло Лешке на ум, когда он, спотыкаясь, переходил дорогу, направляясь к дому дяди Славы.
Дядя Слава писал, низко склонившись над столом, и на спине его, как у мальчишки, резко проступали лопатки. А рядом с ним, на плитке, булькала в миске загустевшая лапша, словно тяжко отдувался толстяк. Тонкие лапшинки белыми нитками повисли на боках миски и все лезли и лезли из нее, но дядя Слава так увлекся работой, что про все на свете забыл. Он не слышал даже, как входил в избу Лешка, как притворял дверь. А когда тот, молча сняв пальто, направился к окну, дядя Слава поднял голову и оглянулся.
— Олеша, когда же ты вошел? — сказал он, щуря глаза. — Занялся конспектом и ничего не слышу… Есть хочешь? Я вот лапшу с бараниной… — Тут он повернулся вместе с табуретом к плитке. — Ты вовремя заявился, а то бы вместо лапши каша получилась.
Лешка, совершенно безучастный ко всему, что вокруг него происходило, смотрел в окно на стоявший через дорогу пятистенник.
Он и во время обеда сидел лицом к окну, то и дело поднимая глаза от тарелки. Калитка в воротах дома напротив оставалась по-прежнему наглухо закрытой. Прошло, должно быть, около часа, как она захлопнулась перед носом Лешки. Что сейчас происходит в этом невеселом доме под веселой голубой крышей?
Внезапно Лешка весь вытянулся, точно его приподняли за уши.
В калитке, пригибая голову, показался Никишка Епишкин в новом синем пальто и шляпе. Буфетчика провожала сестра Вари, суетливая, заискивающая. Самой Вари не было видно.
— Олеша, ты ворон считаешь? — спросил дядя Слава.
Лешка опустил глаза.
— Это я так…
После обеда дядя Слава, к радости Лешки, ушел в библиотеку.
Лешка мыл тарелки, ложки, а сам по-прежнему не спускал глаз с окна. Он думал: не пойдет ли за водой Варя? Ему так не терпелось увидеть ее, ну хотя бы на одну-единственную минуточку!
Но Варя не появлялась. Уже подкрадывались сумерки, а Лешка все не находил себе места. Вот он взял со стола учебник по лесоводству (дядя Слава готовился к поступлению в институт) и, подойдя к окну, стал его листать, одним глазом глядя в книгу, а другим на улицу.
Из книги неожиданно выскользнул какой-то белый листик и, описав в воздухе полукруг, бесшумно опустился на пол.
Лешка нагнулся, поднял его. Это была фотография. Старая, любительская фотография с засвеченным уголком. На Лешку смотрело юное, совсем юное лицо смеющейся девушки.
«А я где-то ее видел», — подумал Лешка, вглядываясь в округлое, такое простое и в то же время такое приятное девичье личико с ямочками на щеках. И вдруг он вспомнил. Ведь это же… Ну да, Нина Сидоровна, учительница биологии Хвалынской средней школы!
Лешка всегда любил ходить на ее уроки. А муж Нины Сидоровны, директор плодоягодного завода, здоровяк саженного роста, был известен в районе как смелый охотник-волчатник. Однажды, еще при матери, отец пригласил учительницу с мужем к себе в гости на какой-то праздник. Лешка даже сейчас помнил, как этот богатырь, муж Нины Сидоровны, самозабвенно пел, ни на кого не обращая внимания, про казака, гулявшего по Дону, а Лешкина мать ему подтягивала. Нина Сидоровна почему-то сидела в стороне и смущенно краснела.
Лешка опять посмотрел на фотографию. Да, теперь Нина Сидоровна уж не та, она уже не смеется так задорно, и на щеках ее что-то не замечал Лешка вот этих милых ямочек.
Но как все-таки попала фотокарточка к дяде Славе? Лешка повернул ее другой стороной и прочитал, не веря своим глазам:
«Дорогому другу Славке в день получения аттестата зрелости. Помни и не забывай, Нина. 26 июня 1943 года, Хвалынск».
Лешка машинально сунул фотографию в книгу, а книгу положил на прежнее место.
Не зажигая света, он повалился ничком на постель и так долго лежал и все думал и думал. Думал и о дяде Славе, и о себе, и о Варе… Кажется, еще никогда Лешка так много не думал о жизни, как в этот вечер.
— Заходи, заходи… не укусят! — отрывисто говорил Лешка, отворяя дверь.
Горбясь и зажимая окровавленной рукой нос, Михаил вошел в избу.
Пока Лешка наливал в умывальник воду из ведра, он стоял все так же сгорбившись, не отнимая от носа руки, сложенной горстью.
Стараясь не глядеть на Михаила, Лешка сказал:
— Умывайся: вот мыло, вот полотенце.
И, присев на корточки у подтопка, стал разжигать дрова, приготовленные еще утром.
Сухая береста, положенная под сосновую щепу — желтую, смолкую, — занялась мгновенно, едва к ней поднесли спичку. А за берестой, потрескивая, жарко вспыхнула и щепа, и вверх устремились, охватывая поленья, юркие, золотисто-алые языки.
Лешка еще с минуту зачарованно глядел на дружно загоревшиеся дрова, потом прикрыл чугунную дверку с круглыми отверстиями, и в избе сразу стало сумрачно, а в подтопке что-то загудело — весело, напористо.
Лешка встал и хотел было включить свет, но Михаил, вытиравший лицо, просительно и глухо, через полотенце, проговорил:
— Оставь, так лучше.
— Можно и оставить, — покладисто согласился Лешка, снимая телогрейку. — Присаживайся к огоньку.
Вешая телогрейку на гвоздь, он увидел вату, серым комом торчащую из рукава. Когда Лешка пытался стащить сидевшего верхом на Михаиле широкозадого парня с красным загривком, второй, тонкий и длинный, как жердь, бросился на Лешку с ножом. Но Лешка вовремя отшатнулся, и нож, скользнув по плечу, лишь вспорол острием «чертову кожу» на рукаве.
«Попал же я нынче нежданно-негаданно в потасовку», — подумал, морщась, Лешка.
Он тоже умылся, умылся с наслаждением, плеща в горевшее еще лицо пригоршни холодной воды. И подобревшим голосом спросил Михаила, сидевшего на полу у подтопка:
— Как нос?
— На месте. — Помолчав, Михаил добавил: — Если б не ты, не отделаться мне так легко..
Развешивая мокрое полотенце на веревочке у подтопка, Лешка про себя согласился с Михаилом: ему одному, пожалуй, не удалось бы справиться с этими типами, не подоспей он, Лешка, совсем случайно проходивший мимо безлюдного клубного садика.
Лешка присел рядом с Михаилом и взял из его рук, мелко трясущихся, папиросу. Он прикурил от щепки, вспыхнувшей, едва только он поднес ее к мерцающему в дверке подтопка глазку.
А сама дверка уже малиново пламенела, обдавая приятным дымным теплом, по полу бегали разноцветные зайчики, за окном мутной моросящей синевой наливались сумерки, и все это располагало к мирному отдыху и откровенному, задушевному разговору.
— Странно как иной раз все складывается, — после долгой затяжки сказал раздумчиво Михаил. — И первое наше знакомство с тобой довольно-таки забавным было, и встреча в лесу у оврага… А потом нынешний вот случай. — Михаил помял между пальцами мундштук папироски. — А ведь мы совсем разные люди. И ты меня — еще тогда, в первую нашу встречу я почувствовал — презираешь… Да разве только ты один?
Михаил, обжигая пальцы, смял папироску, со злостью бросил ее на пол.
Лешка вздрогнул от мысли, что отпускать сейчас Михаила он никак не может. Он не может отпустить его просто так, ничего не сказав. Но что он должен сказать Михаилу, какие слова?
Лешка вертел между пальцами скрученную в трубочку бумажку и думал напряженно. На его крутом высоком лбу с набухшими синими жилками заблестели горячие горошинки пота. В мыслях витая где-то далеко, он развернул бумажку, глянул на нее мельком, и тотчас спрятал в карман… Когда утром в понедельник, собравшись на работу, Лешка вышел в сени, он увидел что-то белое, подсунутое под дверь. Это было Варино письмецо — коротенькое, неразборчивое, написанное карандашом на скорую руку: «Не беспокойся, со мной ничего не случилось». Варину записочку и вертел в руках Лешка.
Михаил или что-то заметил, или ему просто невтерпеж стало сидеть с неразговорчивым Лешкой, но он вдруг поднялся и засобирался домой.
Лешка тоже встал, зажег свет и сказал:
— Куда торопишься? Сейчас придет дядя Слава и будем обедать. Оставайся!
Михаил отказался. Он стоял у порога и мял в руках фуражку.
Ругая себя всячески за то, что он так вот ничего и не сказал человеку, которого только что спас от ножа, Лешка молча подошел к Михаилу и так же молча протянул ему руку. И Михаил, весь зардевшись, крепко, очень крепко ее пожал.
— Ты… когда ее увидишь… ты… — он не договорил и запнулся.
Глаза их встретились, и Лешка кивнул:
— Нет, я ничего не скажу… Варе.
Михаил еще раз по-мужски тряхнул Лешкину руку и проворно, не оглядываясь, вышел в сени.
Снег падал хлопьями, и хлопья эти были с детскую ладошку. Они падали густо, словно где-то там, на небе, враз осыпались лепестки никогда и никем не виданных цветов. И все вокруг в несколько минут стало белым-бело.
Эти пушистые, невесомые хлопья, слепящие глаза своей пронзительной белизной, радовали и забавляли Лешку. Он не прятался под навес с колоннами, а стоял под открытым небом, на самом виду перед входом в клуб, и ловил в горячие ладони приятно холодные, тотчас таявшие снежинки.
Нынче, кажется, ничто не могло омрачить Лешкиного праздничного настроения… Три раза за прошедший месяц, терзаясь и краснея, приглашал Лешка Варю в кино, и все три раза она отказывалась. И тогда Лешка дал себе слово никогда уже больше не заикаться о кино. Но прошла неделя, и вчера, в субботу, встретив Варю с пустыми ведрами у колонки, Лешка не удержался и снова, терзаясь и краснея, позвал Варю в клуб. К его изумлению, Варя на этот раз не отказалась. Улыбаясь чуть-чуть застенчиво и чуть-чуть лукаво, она сказала:
— Только, Алеша, днем завтра, хорошо? А то вечером… Они в гости куда-то пойдут.
— Кто — они? — переспросил Лешка, все еще не веря, что Варя наконец-то согласилась пойти с ним в кино.
— Ну, они… сестра со своим Змеем Горынычем. А мне дом караулить придется. Давай на утренний сеанс сходим. Часов в двенадцать, хорошо?
И вот теперь, в половине двенадцатого, он стоял у клуба и ждал с нетерпением Варю.
Он улыбался при мысли о том, как будет рассказывать Варе о своих маленьких злоключениях, какие претерпел, прежде чем положил в карман два зеленых билетика на «Бесприданницу».
«Ловко ж у меня получилось… Перед самым носом летчика забрал последние билеты! А его девушка стояла в стороне, ну прямо, как свекла красная!» — подумал Лешка и тут же решил ничего не говорить Варе ни про длинную очередь, в которой он, как на иголках, простоял целый час, ни про офицера, пытавшегося без очереди подойти к кассе.
По асфальтовой дорожке, уже запорошенной снегом, между кустами сирени с потемневшими и обмякшими, как тряпки, листьями тянулись цепочкой счастливые обладатели зеленых билетиков (Лешке думалось, что в это воскресное утро все были счастливы, как и он).
Лешка стоял на самой середине дороги, его обходили, толкали, но он не замечал, что мешает. Он смотрел в конец аллеи, в ту сторону, откуда вот-вот должна была появиться Варя.
Неподалеку от Лешки остановился молоденький милиционер в новой, ладно сидевшей на нем шинели с горевшими золотом пуговицами.
Лешка покосился на розовощекого, круглолицего милиционера — «Что тебе тут надо?» — и отошел в сторону. Шагах в пяти от клуба, около мотоцикла, облепленного снежными хлопьями, точно он был из алебастра, стояли двое малышей — толстые, неуклюжие, совсем как плюшевые медвежата.
— А ты знаешь, он дорого стоит, — важно сказал, подражая кому-то из взрослых, карапуз в черной ушанке, вероятно, всего на несколько месяцев старше своего приятеля, поверх шапки повязанного маминым пуховым платком.
— Ага, — охотно отозвался тот, — дорого: рублей сто или десять.
На электрических часах, точь-в-точь таких же, как на станции, было без двадцати двенадцать. Минутная стрелка на этих часах просто пугала Лешку: стоит, стоит на одном месте, а потом как скакнет, словно сорока, и нет пяти минут!
Много прошло мимо Лешки веселых, улыбающихся пар. Тут были и молодые, и немолодые, совсем юные, застенчивые, быть может, как и он с Варей, впервые отважившиеся пойти вместе в кино, и совсем пожилые, бог знает сколько лет не разлучавшиеся друг с другом.
Но теперь все реже и реже проходили пары. Зато в аллее, по обеим ее сторонам, уже стояли десятка полтора парней и девушек, поджидавших своих неаккуратных друзей.
«Как на параде выстроились», — подумал Лешка, озираясь по сторонам.
Вот эта девушка в голубом модном пальто с побелевшими плечами и в пушистой пыжиковой шапке — кого она ждет? Лешка невольно улыбнулся. Разумеется, знакомого паренька, кого же еще! Ну, а вот этот нервный, преклонных лет субъект с большим красным носом клоуна и седыми клочкастыми бровями — кого он поджидает? Жену, сына или дочь? Или всех вместе?
А розовощекий милиционер, непонятно зачем затесавшийся в эту молчаливую толпу, объединенную одним чувством — ожиданием, стал проявлять заметную раздражительность. Он то снимал, то снова надевал перчатки, как будто они вдруг оказались тесными.
Занятый своими перчатками, он не заметил, как подбежала прехорошенькая запыхавшаяся девушка.
— Сереженька, я так торопилась! — проворковала она, и милиционер, сразу растаяв, подхватил ее под руку, и они умчались к лестнице с колоннами.
Лешка даже опешил. Оказывается, милиционеры не только регулируют уличное движение, задерживают хулиганов и ловят воров, но еще и влюбляются!
Ушла и девушка в голубом пальто.
— Как тебе не совестно, Татьянка, я вся продрогла! — встретила она упреком подружку в шуршащем клетчатом плаще, спокойно, неторопливым шагом подходившую к ней.
Подружка виновато улыбнулась и сказала:
— Я ело-еле разморгалась после вчерашних танцулек!
Наконец и к субъекту с большим красным носом подплыла какая-то бледно-зеленая девица. Чмокнув девицу в напудренную щеку, молодящийся субъект церемонно повел ее в клуб.
Лешка поежился, глядя им вслед.
А Вари все не было и не было… Уже прозвенели два звонка и до начала сеанса оставалось всего-навсего пять минут, но Лешка еще не терял надежды. Варя сама назначила это время, не могла же она забыть! И тут только Лешка заметил, что в аллее он стоит один-одинешенек.
Он притопнул сапогами и уже с робостью посмотрел на часы с рыхлой снежной шапкой. Длинная минутная стрелка вздрогнула и скакнула вперед, закрыв собой короткую часовую. В ту же секунду из вестибюля клуба донесся дребезжащий звонок — третий, последний.
И в груди у Лешки будто что-то оборвалось и покатилось вниз. Он не помнил, как выхватил из кармана билеты и в немой ярости порвал их на мелкие клочья.
Зеленые бумажные обрывки еще не успели упасть на землю, как к Лешке подлетела — откуда она только взялась! — подлетела, точно вихрь, Варя в зимней короткой шубейке из черного мятого плюша.
Ее синие, чуть раскосые глаза тепло улыбались, а нежные алые губы уже раскрылись, чтобы сказать, возможно, то, что говорят в таких случаях: «Ты думал, я не приду, да?», но едва она глянула Лешке в лицо, как и глаза и губы стали совсем другими.
— Что с тобой, Леша? — с беспокойством спросила Варя.
А Лешка смотрел себе под ноги, смотрел с обреченностью погибающего человека на проклятые зеленые клочья и молчал. «Все кончено, — думал он. — Варя сейчас скажет какие-то насмешливые, обидные слова и уйдет, уйдет навсегда».
— Что с тобой? — снова повторила Варя и тут только увидела на пушистом снегу зеленые бумажки.
— Ты… порвал билеты? — прошептала она, заглядывая Лешке в глаза.
— Я думал, ты не придешь, — так же шепотом проговорил Лешка и невольно зажмурился. Ему показалось, что Варя сейчас размахнется и ударит его по лицу.
Но тут случилось такое, что Лешка никак не ожидал.
— А я-то бежала, я-то бежала! — Варя взяла Лешку за отвороты пальто, совершенно белого от снега, и засмеялась.
Лешка глянул на Варю, и ему самому захотелось смеяться.
— В кино как-нибудь в другой раз сходим, — весело продолжала Варя, — а сейчас… знаешь куда давай катнем? В Москву. Там сейчас… представляю, как здорово!
— Поедем, — сказал Лешка и доверчиво улыбнулся. — А я думал… думал, ты на меня рассердишься.
— Подожди, ты весь в снегу. — Варя сняла рукавичку и принялась заботливо смахивать синеватые пушинки с его кепки, с бровей, с пальто.
— Ну, хватит, — сказал смущенный Лешка. — В двенадцать двадцать пять на Москву идет электричка. Мы опять опоздаем.
— Успеем. — Варя повернула Лешку спиной к себе и захлопала рукавичками по его лопаткам.
А потом они побежали, схватившись за руки, на станцию и всю дорогу хохотали — сами не зная над чем. Лешке было так хорошо вдвоем с Варей, что он позабыл даже спросить ее, почему все же она опоздала в кино.
Лешке приходилось бывать в Москве и раньше, уже после того, как он обосновался в Брусках, но нынешняя поездка с Варей ничем не походила ни на одну из тех его поездок. Наверно, еще много-много раз им предстоит вот так же вместе, рука об руку, бродить по шумной, многолюдной Москве, но эту их поездку он никогда не забудет!
В Брусках Лешка и Варя еле застали поезд. Войдя в вагон, они с маху сели на лавку, у окна, и Варя, поправляя на голове вязаную шапочку, съехавшую на затылок, вдруг скороговоркой, с придыханием сказала:
— Какая мордашка!.. В окно глянь… видел?
Внизу, у насыпи, стояла девочка, держа за голову глупого телка.
Девчурка и теленок промелькнули в какую-то долю секунды. Электропоезд, набирая скорость, уже мчался дальше, а перед Лешкиными глазами все еще стояли круглолицая девчонка в овчинном полушубке и длинноухий телок с большими пугливыми глазами и влажной, чуть розовеющей мордой, и на сердце у Лешки отчего-то необыкновенно потеплело.
Немного погодя Варя толкнула Лешку в бок, и он увидел в окне хрупкую, тонюсенькую березку, кем-то безжалостно поверженную на землю. Белые пушинки слегка запорошили ее желтые растрепанные косы, все еще удивительно прекрасные, и на ум невольно приходил вопрос: ну зачем так бесцельно, от нечего делать, погубила молоденькую березку чья-то злая рука?..
А уже ближе к Москве Варя и Лешка молча любовались кремовато-белой махиной университета на Ленинских горах, выросшей перед глазами как-то внезапно.
В Москве тоже валил снег, и город казался до неузнаваемости преображенным, просторным. Они вышли из метро на площади Маяковского и побрели не спеша по улице Горького — куда глаза глядят.
Крыши домов, балконы, неуклюжие смешные троллейбусы, легковые машины, скользившие бесшумно, — все было заснеженным, пушистым, невесомым. Казалось, даже воздух загустел от мельтешивших хлопьев и шагов через десять непременно упрешься в тугую дремотно-белую стену.
Крепко прижимая к себе локоть Вари, Лешка то и дело заглядывал ей в разрумянившееся лицо, отвечавшее ему каждый раз улыбкой, по-детски доверчивой, близкой.
К подножию памятника Пушкина Варя осторожно положила зеленую сосновую веточку, которую она везла из Брусков, подобрав ее по дороге на станцию. Тут же, у ног поэта, лежал букетик живых огненных гвоздик.
Поворачиваясь к Лешке, Варя шепнула:
— Гвоздички — как угольки из-под снега горят. Правда?
Вместо ответа Лешка только крепче сжал Варину руку.
А над ними, в вышине, стоял Пушкин, слегка наклонив свою курчавую белую голову, как бы благодарил за внимание.
В Столешниковом переулке (Лешка не помнил, как они туда попали) бойкие девушки в синих комбинезонах асфальтировали тротуар. Весело покрикивая, они разравнивали лопатой горячий дымный асфальт, только что сброшенный на землю самосвалом, будто намазывали на огромный ломоть хлеба зернистую икру.
Шофера самосвала, рослого, голубоглазого парня, зачем-то подошедшего к ним, девушки вдруг схватили в охапку и, визжа, повалили на снег.
— Пустите, вы, солдатки! — кричал беззлобно шофер, отбиваясь от девушек, но по всему было видно, что ему и самому хотелось чуть-чуть порезвиться.
Когда шумливые озорницы остались позади, Варя с завистью вздохнула:
— И работа у них не легкая, а все такие веселые…
— А знаешь почему? — отозвался Лешка. — Не в одиночку потому что… На народе всегда весело!
У посудного магазина с заманчивыми зеркальными витринами Варя долго стояла, разглядывая разные безделушки, китайские чашки, золоченые хлебницы и всякую другую, непонятного для Лешки назначения, посуду.
Всегда равнодушный к дорогим и красивым вещам, Лешка сейчас вместе с Варей восхищался и чайным сервизом из полупрозрачного фарфора, и пузатым, непомерной величины кофейником, разрисованным цветастым мордовским узором, и статуэткой Ванюшки-дурачка с выпученными льдистыми глазами, хватающего за хвост райскую жар-птицу.
Но особенно надолго врезалась Лешке в память в эту их прогулку по Москве выставка в салоне на Кузнецком мосту.
Здесь в огромном просторном зале с матовым стеклянным потолком перед Лешкой возник сказочный мир детства, милого и далекого, никогда и никем еще не оцененного по-настоящему.
Перед ним как живые стояли косматые лешие, головастые кикиморы, старички-полевички с хитрющей улыбочкой себе на уме. Все лесные русские чудища были сделаны руками большого художника из причудливо изогнутых стволов деревьев и узловатых корней и наростов (какая богатая фантазия у природы!).
Варя уже тянула Лешку в глубину золотисто-дымчатого зала, а ему все никак не хотелось уходить от потешных, дорогих его сердцу лесных обитателей, как бы ненадолго вернувших его в безмятежное, такое близкое и такое далекое детство.
Потом они оба застыли в стыдливом молчании возле большой, в рост человека скульптуры девушки с закинутыми за голову руками. У Лешки разгорелись щеки и молотом заколотилось в груди сердце, когда он смотрел, не в силах оторвать взгляда, на стройную, тянувшуюся вверх фигуру девушки, овеянную волнующей, обаятельной женственностью — чистой и юной.
Смугловато-телесный цвет дерева придавал скульптуре сходство с живой, трепещущей плотью. На какой-то миг Лешке показалось: вот-вот поднимется и вздохнет грудь, девушка опустит руки и прикроет ими свою целомудренную наготу.
Боясь взглянуть Варе в глаза, Лешка потянул ее за рукав кофточки и пошел, как пьяный, к выходу, ничего перед собой не видя…
Из Москвы они возвращались в сумерках. В вагоне было много свободных лавок, но Варе захотелось остаться в тамбуре, и Лешка, ни в чем ей не переча, подвел ее к закрытой двери, и тут они остановились друг против друга — оба взбудораженные и счастливые.
Когда вот теперь Лешка пытался восстановить в памяти эту их поездку в Москву, у него начинала кружиться голова.
А притихшая Варя с задумчивой рассеянностью смотрела на мелькавшие за окном черные зубчатые елочки и синие снежные пригорки. Глядя на эти волнистые пригорки, мелькавшие в скучном однообразии, невольно думалось: неужели и на самом деле так рано, совсем нежданно-негаданно, прямо вслед за Октябрьскими праздниками, наступила настоящая снежная зимушка-зима? И не то от этих мыслей, не то еще от чего-то, но Варя внезапно вздрогнула всем телом и плаксиво сказала, надув губы:
— У меня руки озябли.
— Давай я тебе согрею, — тотчас нашелся Лешка и решительно забрал Варины руки — холодные и хрупкие, в свои, большие, теплые.
Он старательно согревал их дыханием, все ближе и ближе наклоняясь к Варе, стоявшей перед ним в распахнутой шубейке.
А она дышала тяжело, прерывисто, и груди ее подымались высоко, плотно обтянутые шерстяной кофточкой.
И как тогда, в самый первый вечер их прогулки от станции до Вариного дома, затянувшейся на удивление долго, Лешка снова уловил неповторимый, пьянящий аромат юного Вариного тела.
Уже не владея больше собой, Лешка обнял Варю за плечи, подсунув руки под ее шубейку, обнял так порывисто и неловко, что Варина голова запрокинулась назад, и он, задыхаясь, не сразу нашел своими дрожащими губами ее стыдливые, еще никем не целованные губы, пахнущие молодым пресным снежком.
А через день Варя и Лешка поссорились. И поссорились, как сгоряча показалось Варе, из-за пустяка.
Вечером, как всегда в начале двенадцатого, Лешка встретил Варю на станции у киоска «Воды», и они, как обычно, не спеша тронулись к Брускам мимо кладбища, через мосточек, под которым по-прежнему журчала неутомимая, своевольная речушка с тонкими, прозрачно-стеклянными закраинами, и дальше по дороге, ставшей теперь так хорошо знакомой Лешке.
Лешка поделился с Варей заводскими новостями, не забыв мимоходом упомянуть и о том, как его избирали в редколлегию цеховой стенгазеты «Пилорама», а Варя в свою очередь рассказала о своих школьных делах.
Так бы, наверно, у них и закончился мирно этот вечер, если бы Варя не вздумала сказать:
— А я нынче утром знаешь где была?.. В Москве!
— Но? — воскликнул с завистью Лешка: он все еще был под впечатлением воскресной поездки в столицу.
— На рынок ездила, — пояснила Варя, — с сестрой.
— Покупать чего-нибудь?
— Не-ет… наоборот, продавать… Яички там, масло, творог.
Лешка опешил:
— Продавать?
— Да ведь сестра каждую неделю ездит, — смущаясь, сказала Варя. — Это меня она первый раз взяла. Тяжело было — одних яиц целая сотня… У них с Змеем Горынычем как в колхозе: и куры, и свиньи, и корова-рекордистка.
Не слушая Варю, Лешка глухо проговорил:
— И как ты могла поехать? Ведь это же… стыдно людей обирать!
— Что ты говоришь?.. Я… я не торговала. Сестра сама… Я только так, рядом с ней…
— Нынче ты просто стояла, а завтра она и тебя заставит…
— А как же быть? — Варя опустила голову. — Они ведь меня… кормят.
— Кормят! Да ты у них хуже всякой батрачки! — Взяв Варю за руку, Лешка пытался заглянуть ей в глаза. — Эх, Варя… плюнул бы я на твоем месте на этих хапуг и пошел бы работать! Хочешь, я тебе помогу?
Варя вырвала у него свою руку.
— Как ты можешь… про мою сестру!
— Да какая она тебе сестра! — все больше распаляясь, с досадой и отчаянием продолжал Лешка. — Сестра бы не заставила целый день воду из колонки таскать, да за коровой убирать, да…
— Какая ни есть, а сестра. И это уж не твое дело, — оборвала Лешку Варя.
Уже понимая, что еще одно слово, и они рассорятся, и рассорятся, быть может, навсегда, Лешка все-таки не сдержался и сказал, холодея всем сердцем от недоброго предчувствия:
— Это ты говоришь все просто так, себя утешаешь. Боишься правде в глаза посмотреть.
— Ах, вон как! — протянула Варя, изо всей силы сдерживая злые слезы, и взмахнула портфелем. — Ну, тогда можешь… можешь меня больше не встречать, раз я плохая… Чтобы я тебя больше из видела, слышишь?
И она, сорвавшись с места, побежала по безлюдной улице с такими тусклыми сегодня фонарями.
А Лешка стоял, приминая ногой скрипучий снег, стоял и не видел, как на черные глянцевые носки сапог падали скупые, крупные капли.
Лешка не находил себе покоя. Ему все стало немило, все опостылело. Даже спал Лешка тревожно, разметавшись, как в бреду, по постели… Он ложился и вставал с мыслями о Варе. Она была во всех его снах — веселая, отчаянная, сводя с ума своей беспокойной красотой. Просыпаясь среди ночи, Лешка с ужасом думал: неужели все кончено, неужели она никогда больше не захочет его увидеть?
Возвращаясь теперь с работы, Лешка старался придумать себе какое-нибудь дело, чтобы хоть на время заглушить тоску по Варе. Он колол дрова, мыл полы, готовил к приходу дяди Славы уму не постижимые кушанья, которые днем с огнем не сыщешь ни в одной книге по кулинарии. Лешка потом сам удивлялся, откуда бралась у дяди Славы терпеливая покорность, когда он ел Лешкины обеды: постный картофельный суп с пожелтевшими свежими огурцами или манную кашу с мелко нарезанной колбасой, поджаренную на сковороде с луком и перцем.
Но как ни лез Лешка из кожи, придумывая себе разную работу, все его ухищрения плохо ему помогали. Особенно трудно было вечерами, когда он обычно отправлялся встречать Варю после ее школьных занятии…
Лешке думалось, что никогда, пожалуй, не будет конца этой тоскливой для него неделе. Но он все же наступил.
В субботу была получка, и Лешка, выйдя из ворот завода, отправился в гастроном за покупками.
Он подолгу стоял то у одного, то у другого прилавка, прикидывая в уме, что выгоднее купить: топленого или сливочного масла, банку рыбных консервов или пакетик рагу в целлофане, конфет «фруктовая смесь» или сахарного песку? Не зная даже, зачем он это делает, Лешка вместе с другими покупками опустил в авоську и четвертушку водки.
А вернувшись домой, он занялся дровами.
«Давай-ка наколем на несколько дней, и порядок будет», — решил Лешка, выбрасывая из сарайчика, пристроенного к избе, звонкие сосновые плахи и чурбаки.
Войдя в раж, Лешка сбросил с себя телогрейку и, потный, жаркий, снова взялся за топор, высоко вскидывая его над головой.
Лешка не видел переходивших дорогу Михаила и высокой девушки в черной котиковой шубе. Они направлялись прямо к нему.
Остановившись чуть поодаль крыльца, Михаил и девушка невольно засмотрелись на Лешку: с виду худущий, поджарый, он был на деле сильным, сноровистым. Небрежно и размашисто, как бы играя, он с одного удара разваливал толстый, литой чурбак надвое, а потом, так же небрежно и размашисто, без передышки, крошил его на ровные, совсем ровные полешки.
Но вот наконец Михаил окликнул Лешку:
— Привет дровосеку!
Опустив к ногам тяжелый топор, Лешка оглянулся, проводя рукой по мокрому, все еще черноватому от летнего загара лицу.
— Пришли в гости, а он и замечать не хочет! — с наигранной веселостью говорил Михаил, не вынимая рук из глубоких карманов серого ворсистого пальто. — Ну иди, иди сюда, знакомить буду.
Девушка протянула Лешке руку, обтянутую тонкой надушенной перчаткой.
— Ольга, — сказала она, глядя на Лешку немигающими, чего-то ждущими глазами.
Лешка покосился на свою красную, натруженную руку и торопливо вытер ее о брюки.
Осторожно пожимая руку Ольги, Лешка забыл назвать свое имя, и девушка, стараясь прийти ему на помощь, спросила с доброй, поощряющей улыбкой:
— Мы вам помешали… кажется, Алеша?
— Да, Алексей.
Ольга опять улыбнулась и сказала:
— Это Михаил во всем виноват. Я сидела дома и читала… читала роман про девушку-студентку, которая полюбила… кажется, тоже студента. Ну, а потом она стала матерью, а он уже успел полюбить другую. Так ведь бывает, правда? Но тут за мать-одиночку вступился коллектив, и легкомысленного молодого человека проработали на комсомольском собрании. Он не спал всю ночь, а наутро — бац! — перевоспитался и опять сошелся со своей Ксюшей… Ой, что это я?.. Весь роман вам пересказала… Возможно, вы уже читали эту книгу?
— Нет, не читал.
— И не читайте, Алеша. Умереть можно со скуки. — Ольга засмеялась, показывая белые как снег зубы. — Когда явился этот… обольстительный Михаил и пригласил прогуляться в лес, мне ничего не оставалось делать, как согласиться. Не умирать же от скуки! А по дороге ему пришла в голову фантазия познакомить меня с вами.
— Не слушай ее, она сочиняет, — сказал Михаил, щуря свои красивые, нагловатые глаза. — Будущая артистка… репетирует очередной монолог.
Притопнув меховым ботиком, Ольга погрозила Михаилу пальцем:
— Как не стыдно! Не верьте, Алеша. И артистки из меня никакой не будет. Собиралась, да вот… обнаружилось, не хватает одного пустяка… таланта.
Лешка исподлобья посмотрел на Ольгу, все еще никак не понимая: шутит ли эта остроумная, чем-то располагающая к себе взбалмошная девушка или говорит правду?
Ольга наклонилась, взяла с крыльца Лешкину телогрейку и как-то просто, точно уже давно знала Лешку, набросила ему на плечи.
— Наденьте, а то простудитесь.
Весь зардевшись, Лешка пробормотал «спасибо», а Ольга, как бы не замечая его смущения, сказала:
— Мы сейчас уходим — не будем вам мешать, а вот если вечером вам взгрустнется, заглядывайте ко мне на огонек. Наша дача на улице Тимирязева… на углу, напротив аптеки. Знаете, где аптека? Приходите! Из Москвы приедут несколько знакомых. Между прочим, будет поэт Альберт Карсавин, приятель Мишеля.
— Олечка, а Саша Пушкин тоже будет? — наклоняясь к Ольге, спросил Михаил.
— Приходите, я буду вам очень рада, — еще раз повторила Ольга, не обращая на Михаила никакого внимания.
И она пошла по тропинке к сосновому бору, белому от инея, перешагивая через поленья, разбросанные по затвердевшему тонкой корочкой лежалому снегу.
Следя взглядом за Ольгой, Михаил приблизился к Лешке и негромко спросил:
— Как птаха, первый сорт?
— Н-не знаю. — Лешка вздохнул, посмотрел Михаилу в лицо и тут только заметил, что он сбрил свои усы.
— Брось притворяться, по глазам вижу — влип! — обдавая Лешку горячим дыханием, торопливо говорил Михаил. — Хочешь, будет твоя, могу уступить…
— Что ты мелешь! — оборвал его Лешка. — Ну разве можно такое про девушку?
Михаил дернул Лешку за козырек кепки и побежал, насвистывая, вслед за Ольгой.
— Заявляйся часикам к восьми, я там тоже буду! — прокричал он, не оборачиваясь, и скрылся за деревьями.
Лешка еще долго стоял, глядя на безмолвные сосны, огрузневшие под тяжестью серебристых риз, и ему уже не хотелось ни колоть дрова, ни варить наскучивший картофельный суп. В потемневших глазах его отражалась безысходная тоска.
Было уже около десяти часов вечера, когда Лешка, исколесив вдоль и поперек Бруски, остановился на углу улицы Тимирязева, напротив аптеки. Он не сразу открыл калитку, не сразу вошел в маленький садик, в глубине которого виднелась дача.
Из широких незашторенных окон на черные стволы деревьев падал холодный багряный свет, чем-то напоминая летние тревожные закаты на Волге, почти всегда предвещающие неспокойную, ветреную погоду.
Не доходя до веранды, Лешка замедлил шаг, невольно засматривая в окно. А там, в просторной пестрой комнате с огромным шелковым абажуром, свисавшим с потолка, будто огненный шар, кривлялись в незнакомом Лешке танце какие-то пары. Мелькали широкие спины молодых людей и обнаженные до плеч руки девиц.
«Зачем я сюда притащился?» — как во сне спросил себя Лешка. И все, что он видел сейчас, ему тоже казалось сном — кошмарным сном нездорового человека.
Вдруг где-то что-то упало, потом распахнулась дверь, и на темную веранду, топоча ногами, вышли двое.
— Оля… Оля, — донесся до Лешки нетерпеливый пьяный голос.
Но его тотчас перебил другой, уже знакомый Лешке:
— Пусти меня, Альберт!
Лешка поспешно поднял воротник и зашагал к выходу, уже нисколько не заботясь о том, что его могут заметить.
Он еще не успел дойти до калитки, как позади послышались шаги. Кто-то бежал, пыхтя и отдуваясь.
Лешка обернулся. Прямо на него, не разбирая дороги, без оглядки несся рослый парень, волоча за собой пальто.
— Ты-ы? — ахнул он, останавливаясь напротив Лешки.
Это был Михаил.
— Пойдем отсюда, пойдем скорее! — надевая пальто, говорил он, куда-то торопясь, словно опаздывал на поезд.
Они свернули за угол налево, потом направо и так бродили молча по Брускам, пока не устали.
У какого-то домика в глухом переулке Михаил опустился на лавку и кивком пригласил Лешку присесть рядом с ним.
— Кто она такая… твоя Ольга? — спросил Лешка, и спросил просто потому, что уже невыносимо было молчать.
— Так, никто… неудачница, вроде меня. Мать — киноартистка. Она тоже думала сделаться звездой экрана, да ничего из этого не вышло.
Вдруг Михаил повернулся к Лешке и положил ему на колено руку.
— Не думаешь ли ты… будто я убежал от ревности? От ревности к этому шалопаю Альберту?.. Нет! Мне… мне так все это надоело, так надоело!
Лешка неопределенно хмыкнул, ничего не сказав.
Вновь воцарилось молчание.
«Не затащить ли его к себе и… угостить? Купил же я зачем-то четвертинку?» — подумал Лешка, косясь на Михаила, уронившего на руки свою большую голову. Но тотчас выругал себя и стиснул кулаки.
— Смотри, в башку себе не возьми, будто я хочу тебя утешать или… читать какие-то наставления… Терпеть не могу! — сказал немного погодя Лешка, и вырвалось это как-то неожиданно даже для него самого. — Если хочешь, я… ну, расскажу тебе про себя. Не легко душу наизнанку выворачивать, я понимаю это, другому бы не стал… ни за что не стал бы.
Лешка посмотрел на свою ладонь с запутанными бороздками, еле заметными при бледном свете лампочки над их головами.
— У каждого из нас в эти годы… когда мы из желторотых птенцов вырастали, были свои… боги, — помолчав, снова заговорил Лешка, все еще что-то пересиливая в себе. — У одного — отец, у другого — учитель, у третьего — брат или старший товарищ. А у меня мать моим богом была. Справедливая, добрая… Мог бы, наверное, все самые лучшие слова, какие ни есть на свете, отдать матери. И было бы еще мало. Отец, партийный работник, вечно пропадал — то засиживался у себя в райкоме, то мыкался по колхозам, то уезжал в Саратов. И я видел его редко. Со мной всегда быть мать. Она работала в библиотеке. Книги были ее радостью, ночи напролет за ними просиживала. А когда успевала все по дому делать и мне, несмышленышу, сказки рассказывать — не знаю… Эге, я что-то глубоко в историю залез. — У Лешки покривились уголки губ. — Буду короче для ясности… Теперь я часто думаю, что отец уже давно не любил ни мать, ни меня. Но узнал я об этом невзначай, на свою беду, год назад, за несколько дней до того, как не стало матери. Вернулся раз домой часов в десять вечера из школы с комсомольского собрания, раздеваюсь в прихожей, а в столовой крупный разговор. Прислушался — отец говорит. И он даже не говорил, а кричал: «Если на то пошло, то вот, на тебе правду, — да, не люблю я тебя! Слышишь, не люблю!»
Помню… да, все помню — словно вчера было — привалился я спиной к стене, к пиджаку, который только что повесил на вешалку, и стою… Стою и не знаю, что мне делать. Слышу, мать заговорила, спокойно и сдержанно: «Почему же, Степа, ты об этом долго молчал? В трудное для себя время узнаю страшную эту новость, хотя сердце и давно чуяло что-то недоброе. Трудно мне будет носить в себе новую жизнь от человека, который так надругался надо мной. Ты ведь и Олешу не любишь, ты никого не любишь, кроме себя. Кто-кто, а я-то тебя уж раскусила… бездушный ты человек, не зря у тебя и фамилия такая — Деревянников». — Мать, помню, замолчала, а я все стоял и стоял, не двигаясь с места, как столб. Потом она снова заговорила — все так же спокойно, но чуть тише: «Сцен я тебе устраивать не стану, давай только разойдемся. Олешу я возьму с собой… Мы как-нибудь и одни, без тебя проживем». Но тут отец закричал, закричал о том, что развода он не даст, потому что не хочет портить себе карьеру… на этом слове он поперхнулся, и что было дальше, не знаю… Я не мог больше слушать. Схватил пиджак, кепку, и на улицу. А через три дня мать привезли из соседнего села… Мне сказали: она туда по библиотечным делам ездила. Отвезли ее прямо в больницу… там она и скончалась.
Лешка опустил свои длинные ресницы, сжал губы. Михаил не двигался, не задавал вопросов и, казалось, по-прежнему оставался ко всему безучастным.
— Через два месяца отец привез из Саратова новую жену. Ее звали Матильдой Александровной, — продолжал Лешка, каким-то внутренним чутьем угадывая, что Михаил не пропускает мимо ушей ни одного его слова. — Настоящее имя ее было Агриппина. Об этом я узнал случайно через полгода. Но не в имени, конечно, дело. Дело было в другом — все, чему учила меня мать с детства, все это для Матильды Александровны не имело никакого значения. Она любила красиво говорить о пользе физического труда, облагораживающего советского человека, а сама ничего не делала, нигде не работала. И так на каждом шагу обман и притворство. Вскоре отца избрали первым секретарем райкома. И тут уж Матильда Александровна показала себя в полном блеске. Ей вдруг стала тесной наша трехкомнатная квартира, и мы переехали в большой дом с садом. Выгнали из него детские ясли и переехали без зазрения совести. В кино, на рынок, к портнихе Матильда Александровна разъезжала на райкомовской «Победе»… Стыдно, так стыдно было за нее, если бы ты знал! — Лешка вздохнул. — Этим летом собирался я в деревню на уборочную с ребятами из школы, а Матильда Александровна на дыбы: «Ты там весь оборвешься, а потом все будут говорить: «Посмотрите-ка на сынка первого секретаря райкома — босяк босяком! А все потому, что не родная мать…» На целый час завела шарманку, слушать было тошно. Да я и не послушался, потихоньку улизнул, — Лешка опять вздохнул. — Эх, знал бы ты, как мать мне жалко и как за нее обидно: на кого он, отец-то, ее сменял?.. Умерла мать, и мне около отца делать стало нечего. Придет домой, меня не замечает — живу я на свете или нет, ему и горя мало… Надоела мне эта жизнь, ну хоть на стену лезь! А тут осень подошла, и я говорю себе: «Удирать, брат, надо из этого Хвалынска!» Еще раньше, при матери, загорелся я… Желание одно меня захватило… Скажу тебе наперед: пока я ничегошеньки еще не сделал из задуманного, но твердо знаю: добьюсь своего!
Нагнувшись, Лешка поднял из-под ног кем-то растоптанную детскую игрушку — маленького гуттаперчевого человечка. Он повертел в руках изуродованную игрушку и осторожно положил ее на самый краешек лавки.
— Приехал вот сюда, к дяде, научиться какой-то настоящей работе. Не столица меня влекла и не легкая жизнь, нет. Тут у меня временная остановка. На днях мастер пообещал в том месяце перевести меня в плотничью бригаду. Стандартные дома мастерят в этой бригаде для дальних строек. Наконец-то настоящим делом запахло! А весной, как полетят журавли, снимусь и я… Если уж поеду, заберусь куда-нибудь далеко-далеко… в самую дальнюю сторонушку! Поминай тогда, как звали Лешку Хлебушкина! У меня, знаешь ли, фамилия матери, а не отца, замечу тебе в скобках.
И Лешка, смеясь, шлепнул Михаила ладонью по одеревеневшей сгорбленной спине. От этой звонкой затрещины Михаил как будто очнулся, поднял голову и полез в карман за папиросами.
— Скажи, — заговорил он минутой-другой позже, — скажи… отец не просил тебя домой вернуться?
— Он не просил, а требовал, он даже грозился с помощью милиции водворить меня… в лоно семьи. Только я его не послушался, а обо всем написал в райком комсомола. Про все рассказал, что на душе было. — Лешка провел ладонью по шероховатой, холодной лавке. — Вчера письмо из Хвалынска пришло от приятеля. А в письме вырезка из газеты: оказывается, на партийной конференции прокатили на вороных моего… родителя — так ведь ты все говоришь? Значит, разобрались люди, что он за человек. — Лешка о чем-то подумал. — А мне, признаюсь, как-то жалко его стало… Ведь он, наверно, когда-то хорошим был человеком… Не могла же мать плохого полюбить!
Лешка замолчал. Михаил закурил папиросу и протянул Лешке пачку. Но тот отказался. Вдруг Михаил спросил — прямо, без обиняков:
— А что у вас с Варей? Почему ты нынче не с ней?
— Разговор у нас один вышел… и она сказала… — Лешка перевел дух, кашлянул: — Она сказала: «Чтобы я тебя больше не видела!»
— И ты… поверил?
— Она, знаешь, как сказала?
— Дурак! — брякнул Михаил. — Да она же тебя любит, ты понимаешь, любит!
— Сам дурак… выдумщик, — сказал Лешка и встал. — Пойдем-ка по домам, а то мне завтра на воскресник.
Жирные караси лежали в плетушке, устланной ежевичником — широкими сочными листьями с колючими ворсинками.
Лешка смотрел на живых, все еще бьющихся карасей, смотрел и не мог нарадоваться удачливому улову.
«Увидит Славка, весь побледнеет от зависти», — думал он, беря на ладонь скользкого, тяжелого, словно слиток потемневшего золота, карася. А карась трепыхнулся, подпрыгнул и встал на хвост.
— Хлебушкин, — вдруг басом заговорил карась, — ты зачем свалил щебень у парадного?
— Как у парадного? — от ужаса холодея всем телом, сказал Лешка. — Я в кузов грузовика свалил. Это кто нибудь другой…
Внезапно куда-то исчезли и плетушка и говорящий карась — а сам Лешка уже летел, как метеор, по вселенной, мимо загадочных небесных светил. У него захватывало дух от скорости полета среди мрака и хаоса… Вот Лешка приблизился к солнцу, испепеляющему вокруг себя все живое. Лешке хотелось пролететь мимо солнца стороной, но какая-то неподвластная ему сила толкала и притягивала его к мировому светилу.
— Ой-ой, я весь горю! — истошно закричал Лешка, прикрывая руками лицо от палящих лучей.
Но вдруг и солнце пропало. Лешка на секунду открыл глаза и увидел склонившегося над собой бледного, испуганного дядю Славу.
— Пить, — еле пошевелил опаленными зноем губами Лешка и опять полетел, полетел вниз головой теперь уже в бездонную морскую пучину…
Вновь Лешка пришел в себя утром следующего дня. Над ним парила сизая голубка в белых пятнышках, точно забрызганная сметаной. Махая крыльями, голубка навевала на Лешку прохладу, и ему от этого было легче дышать.
— Какая ты добрая, — сказал он и открыл глаза.
Рядом сидела Варя и махала над его лицом газетой.
— Который час? — спросил Лешка, нисколько не удивляясь присутствию Вари.
— Половина десятого, — сказала она и улыбнулась. — Алеша, ты поесть хочешь?
Лешка не на шутку встревожился.
— Проспал! — застонал он. — Мне же к восьми на завод… Это я после воскресника устал и проспал.
Лешка и не подозревал, что в постели он лежал уже третьи сутки.
— А ты не волнуйся, нынче праздник, — сказала находчивая Варя. — Или забыл?
Но Лешка уже спал, почмокивая пересохшими губами. Варя взяла со стола апельсиновую дольку, поднесла ее к Лешкиным губам и чуть надавила на сочную мякоть. Глубоко вздохнув, Лешка облизал губы, теперь влажные, сладко-кислые.
А к вечеру Лешка проснулся от голода, звериного голода, какого он еще никогда в жизни не испытывал. Он покосился влево и увидел дядю Славу, сидевшего на корточках у подтопка. Дядя Слава смотрел своими грустными карими глазами на огонь и о чем-то думал.
И Лешке вдруг стало жалко дядю Славу, жалко больше, чем себя, и он чуть не заплакал, на минуту позабыв о своем голоде.
Дядя Слава, будто почувствовав на себе пристальный взгляд племянника, повернул голову, и глаза их встретились.
— Как? — радуясь чему-то, спросил дядя Слава и потер руки.
— Есть хочу… прямо-таки помираю с голоду!
Дядя Слава еще больше обрадовался. Теперь все лицо его улыбалось, и улыбка эта делала лицо дяди Славы совсем юным, мальчишеским.
— Насчет еды… мигом все организую, Олеша! Тут Варя такой куриный суп сварила… язык проглотишь, — говорил он, суетясь и бегая по избе. — Ей-ей, язык проглотишь!
— А разве… она была у нас? — осторожно спросил Лешка, уже стараясь не глядеть на дядю Славу: ему казалось, что утром он видел Варю не наяву, а во сне.
— Она и нынче и вчера была… Если бы не Варя, я один тут… пропал бы! — дядя Слава поставил перед Лешкой на табурет дымившуюся тарелку с куриным бульоном — прозрачным, янтарным. — А вот сухарики. Ешь, Олеша, на здоровье, а потом подам компоту… тоже Вариного приготовления. — Он вздохнул. — Свалился ты сразу: как пришел с воскресника весь мокрущий, так и свалился. Я и водкой ноги тебе натирал и грелку… А к ночи сорок температура…
— А почему мокрый? — недоумевал Лешка.
— Разве забыл, дождь весь день хлестал? А ты отправился в худых ботинках… Сейчас на улице такая каша — прямо весна, да и на тебе!
А под вечер опять пришла Варя. Дядя Слава только что ушел в аптеку за лекарством, а Лешка от нечего делать смотрел в потемневший от копоти сучковатый потолок.
Варя тихонько закрыла за собой дверь и стала снимать пальто. Лешка притворился спящим, следя за Варей сквозь полусмеженные ресницы. А когда Варя, все так же тихонько, приблизилась к его постели, Лешка и совсем смежил ресницы и даже затаил дыхание.
— Спит? — шепотом проговорила Варя и опустила на Лешкин лоб ладонь — приятно прохладную, ласковую. Варя вся благоухала будоражащими кровь весенними запахами: шальным, прохватывающим до костей ветерком, талым мартовским снегом и горьковато-терпкими тополиными почками.
Вдруг она нагнулась (Лешка ничего не видел, но чувствовал, как Варя наклонялась, обдавая его горячим, прерывистым дыханием) и на миг, всего лишь на миг прижалась своими губами к его губам.
Лешка чуть не вскрикнул, чуть не поднял руки и не обвил ими Варю за шею.
Немного погодя, кое-как успокоившись, он пошевелил головой и открыл глаза.
Варя сидела, сложив на коленях свои белые руки, и ждала… Она ждала Лешкиного взгляда. А он все никак не отваживался взглянуть на нее. Он боялся, как бы глаза не выдали его.
— Алеша… ты на меня… сердишься, да? — нарушая невыносимую тишину, спросила боязливо Варя.
Помотав головой, Лешка закрыл глаза от подступающих слов — обильных, радостных.
— Совсем не сердишься? — не унималась Варя, — Вот ни на столечко?
— Нет, — сказал он и взял Варю за руку.
Варя помолчала, сама не зная, что бы ей такое теперь сделать, и вдруг предложила:
— Хочешь, я стихи почитаю?
— Читай, — согласился Лешка. Ему хотелось полежать просто вот так, пожимая в своей руке Варину руку, но он боялся ее обидеть и еще раз повторил: — Читай, читай, я слушаю.
Она выпрямилась, как школьница, собирающаяся отвечать урок, и, глядя в мутное, забрызганное дождинками окно, сказала:
Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом,
Точно серебром.
Чуть помолчав, Варя продолжала, продолжала так же просто, без всякой декламации, немного даже глуховато:
На пушистых ветках
Снежною каймой
Распустились кисти
Белой бахромой.
— Еще, — попросил Лешка, когда Варя кончила, и попросил уже не из вежливости, совсем нет.
И Варя прочла еще одно стихотворение, за ним еще, и еще… Она читала до тех пор, пока не устала.
— Варя, — сказал Лешка, впотьмах находя и другую ее руку, — кого ты читала?
— Это мой земляк, — сказала Варя, — Сергей Есенин. Неужели ты его не знаешь?
— Нет, — признался Лешка, — я не люблю стихов… не любил до сих пор, — тотчас поправился он.
Дядя Слава все еще не возвращался, и Лешка и Варя совсем о нем забыли.
Через день врач разрешил Лешке вставать с постели. Оставшись в избе один, он надел старые дядины валенки, закутался в одеяло и подошел к окну.
В разрывах между рыхлыми дымчатыми тучами, подгоняемыми ветром, нет-нет да и проглядывала чистая бирюза неба, прямо-таки весеннего. А на рыжую, раскиселившуюся дорогу изредка падал косой бегущий луч солнца, и тогда лужи на какой-то миг жарко вспыхивали и по окнам стоявших напротив домов проносились резвые, слепящие глаза зайчики.
От недавнего снега уж ничего не осталось и в помине. Всюду бурела земля, глинистые кочки разбухли, кое-где виднелись островки молодой игольчатой травки. По траве прыгали пушистыми шариками проказливые воробьи, гомоня на всю улицу.
А старый клен, стоявший под окном, тряс из стороны в сторону своими голыми влажными ветками, словно отхватывал трепака, радуясь нежданно нагрянувшей оттепели. Уж не грезилось ли ему, что с зимой все покончено, и ей, жестокой, нет возврата, и вот вновь зашумела весна, веселая, хмельная, будоража все живое?
Лешка глядел в окно, и на душе у него тоже была весна… «Как подшутила природа, — думал он, — за какие-то полмесяца сменилось три времени года!»
Он стоял у окна долго, пока не устали ноги, томимый какими-то смутными предчувствиями и желаниями, и грудь его поднималась прерывисто, а в висках бурно стучала неспокойная, горячая кровь.
В тот же день Лешку навестили две девушки с лесопильного завода, смешливые, занозистые подружки Катя и Поля. Они работали рядом с Лешкой, за соседним станком, целыми днями распевая песни и подтрунивая над молодыми париями.
Но сейчас подружек точно подменяли. Остановившись у порога, Катя и Поля стесненно кашлянули, а потом обе враз негромко сказали:
— Здравствуй, Алеша.
— Проходите, — кивнул Лешка, у которого почему-то запершило в горле.
Девушки принесли с собой прозрачный кулек с румяными яблоками и букет белых хризантем. Они держали их в руках — Катя кулечек, а Поля газетный сверток, из которого выглядывали кудрявые головки цветов, — и обе краснели, не зная, что с ними дальше делать.
— Садитесь, — пригласил Лешка. — Как у нас там… В цехе все в порядке?
— Все, — сказала Поля, присаживаясь на край табурета, и глянула на Катю.
— Как есть все нормально, — подтвердила Катя и тоже присела.
Поля вдруг прыснула и уткнулась носом в хризантемы.
— Как тебе не совестно, — зашикала на нее Катя, но не сдержалась и сама прыснула.
— Над чем это вы? — повел бровью Лешка.
— Это я… вспомнила случай, — начала Поля и опять уткнулась в цветы.
— Мы вчера после работы… тоже вроде воскресника… в новый дом ходили, — пояснила Катя. — Теперь уж весь мусор убрали. Завтра переезжаем в общежитие. Такая красота: комнаты блестят, полы блестят…
— Ну и чего же тут смешного? — удивился Лешка.
— Василек, твой сменщик, зацепился, — поднимая от хризантем лицо, вставила Поля. — Залез на козлы… маляры на которых мажут, залез, чтобы речь сказать, и свалился.
Она не договорила: ее снова душил смех.
— Зацепился штанами за гвоздь и повис, — досказала за подружку Катя. — Висит, как куль с отрубями… Мы его целой бригадой снимали!
Лешка представил, как висел, размахивая ногами, толстый коротыш Василек, и тоже рассмеялся.
Через полчаса девушки ушли, пожелав Лешке скорого выздоровления. Кулек с яблоками и букет цветов они незаметно положили на лавку, за подтопком, где стояло ведро с водой.
Придя после девушек, Варя сразу заметила пакеты.
— Алеша, — сказала она, — откуда тут взялись эти цветы и яблоки?
— Где? — спросил Лешка.
— А вот… посмотри.
Лешке стало не по себе. Делать было нечего, и он сказал:
— Тут до тебя с завода были… навестить приходили. Наверно, они и принесли.
— А кто это — они? — допытывалась Варя.
— Ну, из нашего цеха… девушки…
— Ага, все понятно, — ледяным голосом отрезала Варя.
Она молча вымыла яблоки и положила их на тарелку. А цветы поставила в стеклянную банку из-под зеленого горошка, куда налила воды. Потом она так же молча подошла к окну и стала водить пальцем по стеклу.
Вдруг Лешка заметил, как мелко дрожат Варины плечи.
— Варя, что с тобой? — тревожно вскрикнул он, приподнимаясь на локте.
Но Варя не отвечала, а плечи ее вздрагивали все сильнее и сильнее.
Лешка отбросил к ногам одеяло, вскочил и в одних трусах, босиком бросился к Варе.
Он повернул ее за плечи и, прижимая к себе, принялся целовать в солоноватое от слез лицо, целовать горячо, исступленно, забыв про все на свете.
— Пусти, ну пусти, что ли, — слабо отбивалась Варя. — Иди к своим заводским и… с ними целуйся!
В субботу Варя весь день не приходила. Лешка истомился, ожидая ее.
Вечером он отказался от ужина, отвернулся к стене и притворился спящим.
Дядя Слава повздыхал, повздыхал и куда-то ушел. А Лешка все лежал, поджав к животу колени, смотрел на сучковатые бревна и гадал: что же случилось с Варей, почему она не забежала нынче хотя бы на минутку?
«А если покараулить ее у калитки? — спросил себя Лешка. — Одеться потеплее и выйти на улицу… Пойдет же она куда-нибудь!» И он стал торопливо одеваться. Лешка уже надел сапоги, еле разыскав их под топчаном, натянул через голову рубашку, как вдруг в сенях загремела дверь.
Варя влетела в избу, поднимая ветер, и сразу бросилась к Лешке. Простоволосая, в разорванном на груди платьишке, она уткнулась мокрым лицом в Лешкино плечо, вся сотрясаясь от рыданий.
Лешка не мог вымолвить слова и только гладил ладонью Варю по спине, боясь одного — как бы самому не разрыдаться.
— Я не могу у них больше, — сказала Варя и подняла голову. — Слышишь, Алеша?.. Они сюда идут…
В сенях послышался топот. Лешка отвел Варю к окну и посадил у стола. Сам он встал впереди, загораживая Варю спиной.
Первым в избу проскользнул Змей Горыныч, трусливо озираясь, как вор, а за ним, громыхая подкованными сапогами, тяжело ввалилась Варина сестра.
— Я говорила… Где же ей быть, как не тут! — закричала сестра Вари, взмахивая короткими руками. — Варька, паскуда, марш домой!
— Не орите. Что вам нужно? — тихо сказал Лешка, сдерживая себя. Во время болезни лицо у него как-то по-взрослому похудело и обострилось и выглядело не по летам суровым и строгим.
Змей Горыныч осторожно вышел на середину избы. Комариное рыльце его замаслилось в заискивающей улыбке.
— А нам, извините, ничего особенного… мы за сестренкой пришли. С ней, извините, припадок приключился, и она… как бы не в своем…
— Нечего! — перебивая мужа, опять закричала сестра Вари. — Хватай ее за косу и тащи отсюда!
— Варя никуда не пойдет. — Лешкины губы — всегда такие добрые, чуть припухшие, мальчишеские — эти губы сейчас властно сжались, чтобы через секунду жестко изречь: — А вы… уходите. Слышите?
— Дудки! — Сестра Вари толкнула мужа в спину, прямо на Лешку, а сама кинулась и Варе.
Но Лешка опередил ее. Он сорвал со стены незаряженную двустволку дяди Славы и крикнул:
— Вон отсюда!
Змей Горыныч шарахнулся назад. Споткнувшись о что-то у порога, он грохнулся на пол и головой распахнул дверь. За ним побежала, визит и подбирая юбки, Варина сестра.
Лешка вышел в сени и накинул на дверь крючок.
…Варя спала на Лешкиной постели, заботливо укрытая одеялом, когда вернулся домой дядя Слава.
Сбивчиво, то и дело краснея, Лешка кое-как рассказал ему о случившемся.
— Она, дядя Слава, до понедельника у нас побудет… Ну, в крайнем случае, до вторника, — свистящим шепотом говорил Лешка, вороша на голове жесткие непослушные волосы. — В понедельник на завод ее устрою. У нас как раз рабочих в новый цех набирают… Жилищем тоже обеспечат, потому что дом большой выстроили под общежитие.
— Ну и хорошо, Олеша, ну и ладно… А если заминка произойдет, пусть и еще поживет. Обойдемся, места у нас хватит, — успокоил Лешку дядя Слава. Он тоже говорил вполголоса и тоже смущался и конфузился не меньше Лешки. — На чердаке, Олеша, валяется поломанный топчан. Мы его утречком наладим, а сейчас со мной ложись. Переспим ночь!
— Нет, я на полу, — возразил Лешка. — Постелю пальто, телогрейку, а твоей шинелью накроюсь… У нас вон как жарко, не озябну.
И он принялся готовить себе постель. Он думал, что уснет сразу, лишь только ляжет, но ошибся: сон не брал его.
Лешка глядел не мигая в темноту и думал. Думал, к своему удивлению, совсем не о том, что недавно, часа два назад, так его взволновало. Перед взором проплывали бешеные реки, стиснутые отвесными берегами, нехоженые бескрайние степи, глухие таежные заросли — зелено-сизое море хвои, тянувшееся до самого туманного горизонта…
Быть может, вот так бы, мечтая о недалеком, совсем недалеком будущем, Лешка и заснул бы, но помешала ему Варя. Она вдруг беспокойно заворочалась, а минуту спустя негромко сказала:
— Алеша… Ты спишь, Алеша?
— Нет, — не сразу ответил Лешка. — А ты почему не спишь?
— Мне страшно. Сон сейчас видела… такой жуткий.
Лешка приподнял голову, прислушался. Дядя Слава спал, сладко посапывая. Тогда Лешка легко вскочил, и вот он уже у Вариной постели.
— Я посижу с тобой, и ты успокоишься, — зашептал он, неслышно опускаясь на край постели. — Варюша, ты выбрось из головы все плохое! Теперь у тебя другая, совсем другая жизнь начнется.
Немного погодя Варя взяла Лешку за локоть и сказала:
— Угадай, где я нынче была?.. У Михаила… в больнице.
— А что с ним?
— Ну, эти, его бывшие приятели… Если бы милиция не подоспела, может, и убили бы… — Варя помолчала вздыхая. — Он мне рассказал, как ты его спас, когда на него в первый раз налетели.
— Глупости, — недовольно пробурчал Лешка.
Но Варя сжала Лешкин локоть, и он замолчал.
— Этих бандитов арестовали. Они Мишку в свою шайку тянули, а он не хотел… Говорит, поправлюсь и всю муть из головы выброшу. Он еще чего-то хотел сказать, да тут сестра подошла и на часы мне показала…
Лешка нагнулся и рывком привлек к себе Варю. Одеяло сползло с нее. Кажется, еще миг, и Лешка не совладал бы с собой. Отрезвила его трогательная беспомощность Вари. Он вдруг почувствовал себя необычайно возмужавшим, готовым отвечать и за себя, и за нее, и за их будущее — как ему казалось — большое и светлое.
Бережно опустив безмолвную Варю, Лешка встал. Варя взяла его дрожащую руку и, ничего не говоря, поцеловала ее. Поцелуй этот был нежным и чистым.
Прозрачные мелкие льдинки звенели и звенели у самых Вариных ног. Можно было подумать, что кто-то нарочно раструсил вдоль каменистого берега битое стекло. Стоило же поднять взгляд и посмотреть прямо перед собой, как начинала кружиться голова.
Льдины, льдины, льдины… Осклизлые синеющие ковриги, черные клыкастые глыбы, огромные, будто необитаемые, заснеженные острова… И все это колыхалось, дыбилось на помутневшей воде, бешено крутилось на сумасшедших суводях, с треском и гулом лезло на холодные пески убогого островка, узкой горбатой залысиной протянувшегося вдоль Жигулей.
Казалось, пегая, гривастая Волга взбунтовалась от берега до берега. И уж тесно ей стало в этих берегах.
Давно ли Варя остановилась у ноздреватого серого валуна, вросшего в пеструю гальку? Минут пять, не больше. А тяжелая студеная вода жадно лизала уже подножие камня урода.
Вдруг неподалеку от Вари со скрежетом и шипением на берег выползла, словно неповоротливая белуга, многопудовая глыбища. Выползла, встала на ребро и замерла, свинцово блестя отполированными гранями.
Впервые в жизни видела Варя такой хмельной, такой всесокрушающий ледоход. Стояла, не сводя с грохочущей, гудящей Волги своих синих, чуть косящих глаз — сейчас округлых и, самую малость, пугливых.
Она даже не заметила подкатившегося к ногам пушисто-белого шарика — вертучего и как бы совсем невесомого. Лохматая собачонка обнюхала Варины черные ботики с выпачканными в известке каблуками, чихнула и вздернула вверх парусом розовое ухо.
— Откуда ты взялась, пуговица? — спросила Варя.
Собака обрадованно заюлила, завертела хвостом-метелкой. И Варе захотелось погладить забавного, ну прямо-таки игрушечного пса по курчавой спинке. Но тот внезапно ощетинился, отскочил в сторону и звонко залаял.
От нефтепромысла по желобковой, бегучей, как ручеек, тропинке вышагивали двое парней в промасленных задубенелых спецовках.
— Перестань, глупая, тебя никто не тронет, — сказала Варя, пытаясь утихомирить собачонку.
А та все тявкала, точно трезвонил бубенчик. Думалось, она готова была разорвать на куски приближающихся ребят — совсем безусых юнцов.
Поравнявшись с белым шариком, тявкающим теперь еще яростнее, один из подростков вдруг рванулся к нему и схватил за веревочный ошейник. Схватил и высоко поднял над головой перепуганную насмерть собаку.
— Что ты делаешь? — только и успела выкрикнуть Варя, с ужасом глядя на сильную длинную, руку. А в следующий миг она закрыла ладонями лицо…
Варя не сразу пришла в себя, не сразу отважилась посмотреть в щелочки между пальцами.
Юнцы же, как ни в чем не бывало, преспокойно стояли на том же месте и весело ржали.
— Эх, промахнулся малость! — минуту спустя разочарованно воскликнул длиннорукий.
— Ничего, Эдька! Здорово ты ее, стервугу! — успокоил приятеля второй юнец. — Приветик, путешественница!
Поджав зашибленную лапу, собачонка сидела на продолговатой, изъеденной сырыми ветрами льдине и жалобно скулила. Льдина же медленно кружилась на суводи, в нескольких метрах от берега, кружилась, переваливалась с боку на бок, слегка погружаясь в мутную воду.
А по тропке, от домика бакенщика, бежал малец в распахнутом полушубке и голосил:
— Отдайте моего Шарика! Отдайте моего Шарика!
Варя не помнила, как она сорвалась с места, как с кулаками кинулась на парней. Бледная, с горящими гневом глазами, она вцепилась длиннорукому в лацкан брезентовой куртки.
— Лезь, сейчас же лезь за собакой, тварь ты безмозглая!
— Па-атише! — сквозь зубы протянул парень, больно ударяя Варю по руке. — Али и сама захотела искупаться?
И опять замахнулся, щуря недобрые глаза. Но тяжелый мосластый кулак не успел обрушиться на Варину голову.
Ни отпетые юнцы, ни малец в распахнутом полушубке, ни сама Варя — никто не заметил, откуда вдруг взялся на берегу этот рослый человек в синем комбинезоне, пропахшем бензином.
Схватив хулигана за руку, он преспокойно повернул его спиной к себе и пнул в мягкое место.
Варя даже не видела, как бросились наутек парни. Она дула себе на руку, налившуюся отечной краснотой, и упрямо глядела вниз, еле сдерживая слезы, на широко, упористо расставленные ноги человека в комбинезоне.
А тот, будто догадываясь о Варином душевном состоянии, ничего ей не сказал и, чуть помешкав, двинулся к берегу.
Варя не оглянулась. Не оглянулась она и в тот миг, когда за ее спиной затрещал лед.
Минутой позже раздался истошный крик:
— Дяденька, вы утопнете! Дяденька…
Это кричал малец, только что ласково говоривший своей собачонке: «Шарик, Шаринка моя, ну, прыгай вон на эту чку, а с нее сюда, на берег!»
И в это мгновенье Варя была точно каменная. Но когда подлетел все тот же мальчишка и с ходу ткнулся лиловым лицом в подол ее забрызганной талой водой юбки, ткнулся, судорожно всхлипывая, уже не в силах вымолвить слова, Варя резко обернулась.
Разгребая одной рукой льдистое крошево, другой прижимая к груди розовато-белесый комок, человек неуклюже и медленно брел к берегу. Вот показался из воды солдатский ремень, плотно стянувший его узкую талию, вот показалось колено, облепленное прозрачными слюдяными кусочками.
— Держи, мужик, своего пса! — сказал человек, выйдя на берег. Помолчал и чуть насмешливо добавил: — Сейчас, правда, он больше на крысу похож… ты его на печку да горячим молоком…
Малец схватил свою жалкую крошечную собачонку с тонким обвисшим хвостом-прутиком, сунул за пазуху и бросился со всех ног домой. Он так торопился, что забыл даже спасибо сказать высокому поджарому парню, промокшему до последней нитки.
Вдруг Варя отважилась взглянуть в лицо этому человеку. На секунду, всего лишь на одну секунду встретилась Варя с ним глазами. А они, эти его глаза: шалые, небесно-голубые, как-то дерзко и настойчиво стремились заглянуть ей в самую душеньку.
Варя потупилась. Зачем-то перекинула на грудь свою черную цыганскую косу и сердито затеребила помятый бант тонкими пальчиками в мелких ссадинах.
Казалось, они стояли друг от друга далеко. Но вот он сделал всего один шаг и сразу очутился рядом, почти совсем рядом.
— Откуда ты такая залетела в наши края? — с хрипцой, почти шепотом, сказал парень. А потом легонько, концом студеного, твердого пальца приподнял Варин подбородок.
Она не помнила ни тогда, ни позже, что ему ответила. А может, она просто промолчала, может, она не промолвила ни одного словечка? Она ничего не помнила. И тут он нагнулся и поцеловал ее, безвольную, в холодные, как лед губы.
Всегда такая упрямая и дерзкая, Варя почему-то не возмутилась этой наглой выходкой незнакомца. Она, рюха, не только не возмутилась и не закатила ему звонкой пощечины, а даже что-то пролепетала заплетавшимся от волнения языком о его промокшей одежде, о простуде, которую он непременно схватит.
— Мне не впервой! — он засмеялся. — С ветерком домчусь до гаража, там и обсохну.
И уже с откоса, стоя на подножке слоноподобного МАЗа, прокричал — тоже с хрипцой, — но уж задорно и весело:
— Смотри, никуда не улетай! Я теперь тебя на дне морском разыщу!
Как раз в это время из-за грязно-серых гнетущих туч, весь день низко висевших над Волгой и горами, и, мнилось, готовых вот-вот обрушить на неотогревшуюся еще несчастную землю хлопья сырого метельного снега, — как раз в этот миг и проглянуло закатное апрельское солнце. Проглянуло, и так все вокруг преобразилось, что уж захотелось верить: теперь совсем-совсем недолго осталось ждать тепла, настоящего, весеннего, солнечного тепла.
Но особенно как-то четко, выпукло обрисовалось в ослепительных, прямо-таки царственных лучах солнца горбатое, вилявшее из стороны в сторону шоссе, вплотную жавшееся к Жигулям, на котором все еще стоял со своей машиной стройный этот парень.
Глыбами сливочного масла засверкали пласты снега на откосе. От прямоствольных могучих осокорей протянулись ломаные фиолетовые тени, а корявый, ободранный пенек в ложбинке, который Варя до этого не приметила, подплыл в лужице талой воды.
Парень в последний раз взмахнул рукой, хлопнул дверкой, и машина легко покатилась по дороге, оставив позади себя золотистое кисейное облачко.
Варя смотрела вслед быстро удалявшейся машине до тех пор, пока глаза не застлала горячая липкая пелена.
«А губы у него… вылитые Лешкины губы», — подумала вдруг Варя и заревела во весь голос как дура. Она так про себя и подумала: «Реву как дура, и сама не знаю почему». Но сдержаться не могла, и все ревела и ревела.
Она была рада, что товарки по комнате, в общем-то славные девчонки, куда-то ушли. Так безумно хочется иногда побыть одной! Не знай, как люди будут жить через сто лет, наверно очень и очень хорошо, но и тогда, пожалуй, если ты останешься без друга, никуда не спрячешься от горькой зеленой тоски, которую Лешка называл мерехлюндией.
Варя повернулась на живот. Задребезжали пружины ненавистной ей панцирной сетки, и на пол соскользнула с края кровати книга. Но она не подняла книгу. Уперлась кулачком в подбородок и снова задумалась.
До чего же она безрассудно поступила прошлой весной: послушалась Лешку и прикатила с ним сюда — совсем в чужие ей края. Ох, безрассудно!
Правда, вначале Варю все-то, все здесь пленяло. И лесистые лохматые Жигули, такие местами еще дикие, и светлая, широкая-преширокая Волга.
На стройку городка нефтяников они приехали из Москвы большой дружной артелью. А когда добрались до этой залитой солнцем просторной поляны, с трех сторон окруженной островерхими горами, Варя так и ахнула от удивления.
Даже бывалые, тертые калачи, успевшие повидать свет, качали головами и с грустной восторженностью говорили:
— Оно, братки, в этой благодати тыщу лет проживешь и не охнешь!
А потом как-то весело, с шуточками и прибауточками, положили начало новому городу: возвели первый двухэтажный сборный дом. В этом охристо-желтом, радующем глаз особняке поселились с детишками семейные. А холостежь чуть ли не до самых заморозков вольготно, по-цыгански, жила в походных палатках. И до чего же славное это было время!
Особенно же по душе пришлись палаточные «хоромы» и вся эта еще не устроенная жизнь Лешке.
Сидя вечером у дымного костра после трудного рабочего дня, он частенько говаривал Варе, щуря свои большие, такие просветленные карие глаза:
— А знатно здесь, эге? Ни дать ни взять — тайга, глушь.
— Ну какая же здесь тайга, какая глушь? — смеялась Варя. — В полсотне километров Волжская ГЭС, по реке трехпалубные пароходы снуют, в соседнем овраге нефтепромысел…
— Э-э, Варенька, плохая ты фантазерка! — тоже смеясь, перебивал Лешка Варю. Обнимал ее за плечи и украдкой жадно целовал в припахивающие горьковатым дымком губы.
К осени в Солнечном появилось еще три сборных дома — теперь уже для нефтяников. Были построены магазин и молодежное общежитие. Только Лешке в нем не пришлось пожить и денечка.
В одно хмурое, мутное утро в конце октября — утро до чертиков нудное и слякотное — Варя провожала Лешку в армию. Прочерневший на волжском солнце, на удивление возмужавший, в плечах — богатырь богатырем, он шагал и шагал к пристани, крепко стиснув в своей очерствевшей ладони маленькую Варину руку.
Моросил надоедливый прилипчивый дождишко, которому, думалось, не будет конца до нового потопа, а Лешка брел без кепки, клоня к суглинистой хлюпающей под ногами земле свою вихрастую, рыжевато-белесую голову с высоким крутым лбом.
За всю эту долгую дорогу до крохотного дебаркадера с перекошенной щелявой палубой они оба не проронили ни слова.
Спереди и сзади месили грязь парни и девушки, жены новобранцев, их отцы и матери, иные молодайки тащили на руках хныкающих младенцев, другие, чуть подвыпив, пронзительно голосили какие-то несуразные песий под нестройное пиликание двухрядки. И Варе показалось, что все ото происходит во сне, после чтения старой-старой книги про далекую рекрутчину.
На белый и тоже, мнилось, промокший до последней нитки пароход Лешка вбежал самым последним, когда девчурка-матрос — ей до смешного не шла форменная фуражка с «крабом», — тужась и пыхтя, убирала тяжелые мостки.
— Прилунился, налетный! — прикрикнула девчурка на Лешку, легко и красиво перемахнувшего двухметровую зеленовато-черную гулкую пропасть между дебаркадером и пароходом.
А он и ухом не повел. Встал у решетчатого борта и впился в Варю огромными глазищами — тоскующими и молящими.
И вот тут-то Варе до смерти захотелось прижать к своей груди эту вихрастую, такую упрямую голову, прижать и не отпускать от себя никуда, ни за что на свете не отпускать от себя…
Она не сразу заметила, как на подушке появились серые мокрые точки. Одна, другая, третья… Варя вздохнула, до крови кусая губы, обветренные, шелушащиеся. Потом перевернула подушку другой стороной и подняла с пола книгу.
Но ни зажигать свет, ни читать не хотелось. Ничего не хотелось. И Варя сунула книгу под скомканную подушку. Зачем этот чудак Мишка без конца пичкает ее Ремарком? Ремарка с охотой прочтешь одну книгу, от силы две. А в остальные можно и не заглядывать.
Может, Варя в чем-то и не права, она не критик, это ее собственное мнение, хотя Мишка и уверяет, что Варя высказывает не свои, а Лешкины мысли.
Мишка появился здесь совершенно неожиданно, зимой. А Варя к тому времени совсем извелась, совсем истосковалась тут без Лешки и стала подумывать о том, не вернуться ли ей снова в Подмосковье, в Бруски? Ее все время звала обратно к себе сестра. И какие это были масленые писульки! Сестра обещала Варе и то и это, ну просто златые горы! Но стоило Варе раз заикнуться в письме к Лешке о своем намерении оставить Солнечное и перебраться в Бруски до его возвращения с военной службы, как тот обрушил на ее бедную разнесчастную голову столько несправедливых и злых упреков! Варя так разгневалась, что сгоряча — в тот же день — отправила Лешке совсем коротенькую телеграмму, ну всего в несколько слов:
«Больше не пиши. Знать тебя не хочу».
Вот в это как раз тяжкое для Вари время Мишка и прискакал в Солнечное, точно снежный ком на голову скатился. Вначале приезду Мишки Варя несказанно обрадовалась. Но ненадолго. А потом и он надоел. И опять засосала Варю тоска, будто подколодная змея. День и ночь, ночь и день…
Странное дело. При Лешке Варю здесь все радовало, все веселило. Умиляли ее и березки — отчаянные близнецы-сестрицы, бесстрашно стоявшие на краю обрыва, на Сторожевой горе, в одичалом уголке, про который знал лишь только Лешка. Эти семь молодых берез срослись корнями и образовали причудливый диковинный куст.
А красавицы иволги? Прижав к губам ладошку, Варя могла простоять неизвестно сколько там минут, чтобы услышать чарующий, похожий на флейту свист невидимой в чащобе иволги, где-нибудь в глухом жигулевском овраге, куда, кроме них с Лешкой, и сам леший никогда не наведывался.
Случалось, усталые, ей-ей вконец измученные, они взбирались чуть ли не по отвесной оголенной стене горного кряжа на открытую всем ветрам маковку. Взберутся, глянут вокруг, и всю усталость словно рукой снимет. А сама-то маковка — что тебе девичий сарафан — цветами усыпана. Боже ты мой, ну какие там только не росли цветы! И махровая бахромчатая петунья, и белоголовые одуванчики, и мать-и-мачеха, и оранжево-языкастый бархатец, и пронзительной синевы колокольцы — тронь лишь стебелек, и они зазвенят, зазвенят на все Жигули!
Или вот золотые крупитчатые волжские пески. Вам приходилось когда-нибудь валяться на этих жгучих, не тронутых человеческой ногой песках? Не приходилось?..
— Варяус, Варяус, ты почему в темноте валяус? — вдруг услышала Варя над самым ухом. Она вздрогнула и, не поворачивая головы, сердито сказала:
— Мишка, это что, последние правила хорошего тона? Входить в комнату, не постучавшись?
— Извини, Варяус, но я трижды бухал в дверь каблуком.
— Странно, а я не слышала. — Варя потерла ладонью лоб. — Включи, пожалуйста, свет.
Этого Мишку теперь прямо не узнать. А ведь и живет-то здесь всего каких-нибудь три месяца с небольшим. Неужели в этих Жигулях и в самом деле, как уверял Лешка, воздух необыкновенный: весь медом пропитанный?
Приехал сюда человек без кровинки в лице, весь рыхлый какой-то, будто отечный. А сейчас — гляньте-ка на него: молодец молодцом!
Стоял вот и щерился: худущий, подтянутый, с прокаленным кирпичным румянцем на небритых остроскулых щеках.
Варя улеглась на спину и продолжала пристально и серьезно разглядывать щурившегося Мишку. Вдруг она про себя улыбнулась: глянула бы сейчас Мишкина родительница на свое чадо!
Серый нараспашку ватник, серые, обвисшие сзади хлопчатобумажные штаны, огромные порыжевшие кирзовые сапоги с загнувшимися носами. В правой руке — ушанка, тоже серая, заляпанная в двух местах суриком.
Если говорить всю правду, ох и помучилась Варя с этим вертопрахом Мишкой, когда он нежданно-негаданно заявился сюда! В Жигулях только что откуролесила шалая метель и ударили трескучие морозы, а на этом удальце одежда летняя была: синий беретик блином, осеннее пальто до колен, узкие, дудочкой, брюки, и длинноносые полуботинки на кожаной тонюсенькой подошве.
И пришлось Варе срочно обходить всех парней в общежитии. Ходила и собирала — ну, ни дать ни взять как на погорельца — всякую лишнюю одежонку для спасения тела и души этого московского хлюста! А потом все пороги обила в конторе: ни один мастер на стройке не хотел брать Мишку к себе в бригаду. И это когда в рабочих руках была такая острая нужда!
— Чего ты на меня уставилась? — спросил наконец Мишка, переминаясь с ноги на ногу и все еще добродушно улыбаясь. — Не приглашать гостя присесть — это тоже новые правила хорошего тона?
— Меня интересует: отчего ты нынче такой развеселый? — пропуская мимо ушей Мишкино замечание, проговорила Варя.
— Сама знаешь, я еще на бюллетене. Вся шея в этих самых… фурункулах. А как убить время? Тут тебе ни Большого театра, ни консерватории. Ну и поплелся после завтрака в читалку. Все газеты за неделю перелистал. — Гость придвинул к Вариной кровати табуретку и осторожно сел. — Могу доложить: прочел одну научную статейку о дальнейших поисках снежного человека. И представь себе, так и взыграло настроеньице!
— По какому же поводу оно у тебя взыграло?
— Ну как же, Варяус! — Михаил поднял на Варю свои красивые нагловатые глаза. — Все старания ученых ни к чему решительно не привели: загадочный снежный человек по-прежнему остается для мира загадкой. Представь себе, что бы стало, если б этого несчастного сцапали где-то там в Тибете? Он бы сразу же окочурился. Ну да, ты не делай большие глаза. Окочурился бы как миленький! Ведь его непременно бы начали воспитывать. Перво-наперво всего бы, как барана, остригли. Потом бы напялили на него костюм и принялись бы учить… Не подумай, будто я против цивилизации и всякого там прогресса науки и культуры. Нет, конечно. Я — за! Только иным все это что-то не впрок. Да, не впрок! Мне, скажем, вот. Или моей бывшей приятельнице Ольге. Дочке известной когда-то киноактрисы… Жаль: не познакомил я тебя с ней в Брусках… Учила, учила Ольгу маман, носилась, носилась с ней. Окончила девица киноинститут, окончила, замечу, с наградой, а толку никакого… Эх, не буду!
Михаил поморщился. А через минуту, сверкнув белозубой мальчишеской улыбкой, подбросил к потолку ушанку. Поймал и снова подбросил.
— Да, чуть не забыл… про один сногсшибательный случай. Тоже почерпнул из газеты. Где-то в Кении… да, кажется, в Кении, у некоего Адамсона с самого малого возраста воспитывалась на ферме львица. Звали ее Эльзой. Такая была кроткая и ласковая львица, просто на диво! А когда ей стукнуло четыре года, чета этих самых Адамсонов решила отправить Эльзу в джунгли. Вернуть ее, так сказать, к первобытному существованию. Супруги были весьма порядочными людьми, сообщает газета, они не просто прогнали бедную изнеженную Эльзу со своей фермы на все четыре стороны, а некоторое время готовили ее к самостоятельной жизни: обучали охоте, возбуждали в ней хищнические инстинкты. Наконец Эльза покинула своих милых хозяев. А через несколько месяцев… Ты, Варяус, даже представить себе не можешь, что произошло через несколько месяцев! Вдруг львица вернулась на ферму, к немалому изумлению Адамсонов. Она притащила в зубах — одного за другим — трех маленьких детенышей. Оставив обескураженным Адамсонам львят, Эльза преспокойно, с чистой совестью, опять удалилась в джунгли. Пусть чета фермеров воспитывает ее потомство… Вот как пагубно действует излишняя цивилизация даже на кровожадных диких животных! А ты говоришь!
И Михаил рассмеялся, опять показывая свои белые, сверкающие нестерпимым блеском зубы.
Варя не сдержалась и тоже улыбнулась. Она отлично понимала: весь этот нарочито шутовский разговор Мишка затеял лишь для того, чтобы хоть как-то развеселить ее, Варю. И вот видите: достиг своего! На душе у Вари чуть-чуть посветлело. И уж не хотелось думать ни о Лешке, ни о том нахале, который так бесцеремонно чмокнул ее в губы — там, на Волге, часа два назад.
— Отвернись, я встану, — сказала Варя. Помолчав, добавила: — А почему бы тебе, Мишка, не записаться в наш самодеятельный? Правда, из тебя первосортный конферансье получится.
— Могу, — охотно откликнулся Михаил, горбя и без того сутулую спину. — Хоть сейчас. Только мне надо побриться и переодеться.
— Ну и отлично! — уже совсем весело сказала Варя. — Не хотела я нынче идти на репетицию, а из-за тебя вот придется. Закусим сейчас чем бог послал и отправимся. Можешь даже не бриться и не переодеваться: а то ты начнешь копаться…
— Нет, — не согласился Михаил и решительно встал. — Что ты там ни говори, а я пойду и приведу себя в надлежащий порядок. Авось какой-нибудь девчонке и приглянусь.
Совсем недавно — какие-то там недели две назад — в лучах чистого апрельского солнца всюду вокруг еще по-зимнему сверкали снежные сугробы. И на горах, и на дне оврага, и на берегу Волги. Снег и свет, свет и снег! Глаз нельзя было поднять от этого ликующего весеннего блеска.
А тут еще первые ручьи, подтопляющие сугробы. Вода-снежница, казалось, метала искры, и были эти искры куда ярче огней электросварки!
Особенно же привольно было в эти солнечные дни на волжском берегу. Река все еще была скована льдом, но лед побурел, и на нем там и сям светились нежнейшей лазурью озера.
Здесь как-то острее ощущалось волнующее кровь дыхание талой свежести. Горы отбрасывали на заснеженный берег мягкие голубеющие тени, и взгляд отдыхал, скользя с одного сугроба на другой. Над сугробами нависли потешные тонкие козырьки, будто матовые синие абажуры.
И как ни светило, как ни припекало с утра до ночи веселое молодое солнце, но и оно не в силах было справиться с очерствевшими снежными залежами. И тут на помощь солнцу пришла живая вода.
Дня четыре назад небо вдруг принахмурилось, а к вечеру заснеженную землю побрызгал дождь. И был-то он какой-то несмелый, а вот на тебе: напугалась зима, отступила.
Встали люди поутру, а снег весь посерел, зазернился — тронулся. Тронулся журчащими ручейками и потоками. Ни пройти, ни проехать.
— Конец зимушке, — стоя на пахнущем банной прелью высоком крылечке, сказал раздумчиво сторож молодежного общежития Мишал Мишалыч (так прозвали проказливые парии этого доброго, в меру ворчливого старика). — И всему-то виной живая водица!
И хотя все эти дни после дождя небо хмурилось, порывами налетал злой, прохватывающий до самой душеньки ветер, говорливые ручьи все так же весело, наперегонки бежали к Волге, подтачивая леденцовые шапки осевшего снега.
А нынче вот снова засияло солнце. Шла Варя на стройку и нарадоваться не могла весне.
Уж показались проталины. Почему эти первые лоскутки раскисшей весенней землицы всегда так до слез волнуют? Кто знает!
Над крышей заселенного с месяц назад дома мальчишки прибили шест со скворечником. Нечаянно глянув на корявый этот шест с новой дачкой для ожидаемых из-за моря-океана птах, заботливо покрашенной ребятней светло-зеленой краской, Варя вдруг споткнулась и замерла на месте.
Над птичьим домиком увивался взъерошенный скворец. То сядет на конек, то нырнет в окошко, то выпорхнет на крылечко да так засвистит, моргая крыльями!
— Здравствуй, скворушка, здравствуй, черномазый! — сказала Варя и зашагала дальше своей дорогой.
У опоясанного лесами дома — строители готовились сдать его к маю — было особенно грязно. Всюду валялись горько пахучие тесины, битый кирпич, какие-то бочки.
Поругивая про себя нерасторопливого прораба, не позаботившегося о мостике, Варя осторожно перешла через канаву со студеной стоячей водой, доходившей до щиколоток, с трудом взобралась на обсохший бугорок. Остановилась, перевела дух. А когда наклонилась и пожухшей прошлогодней траве — надо было разыскать щепку и очистить отяжелевшие ботики от налипшей к подошвам грязи, — Варя вдруг и увидела глаза весны. Желтые цветочки-корзиночки смело и радостно таращились на небо, тоже радостно-синеющее и такое огромное-преогромное.
Присев на корточки, Варя осторожно раздвинула одеревеневшие ржавые стебли прошлогодней осоки и залюбовалась янтарными капельками, исторгавшими из своих крошечных корзиночек еле уловимый аромат меда.
Варя не прочь бы сорвать впервые увиденные ей в эту весну цветы, но она пожалела их и оставила радоваться солнцу. А чтобы какая-то недобрая нога не втоптала цветы в грязь, Варя огородила это место, точно крепостной стеной, половинками кирпича.
В гулком же пустом здании, пока еще притихшем и невеселом, пропитанном запахами олифы, столярного клея и сосновой смолы, Варю ждал новый сюрприз.
В комнате, где она должна была красить рамы двух больших глазастых окон, на одном из подоконников стояла бутылка из-под молока. Обыкновенная впрозелень пупырчатая бутылка с водой. Из ее горловины торчали подснежники на дымчатых мохнатых стебельках. Белые-белые чашечки. Из чашечек выглядывали тоненькие ножки-тычинки: кремовые, все осыпанные пыльцой.
Сцепив на груди руки, Варя долго любовалась хрупкими полупрозрачными чашечками. Чудилось: прикоснись к ним пальцем, всего лишь подушечкой пальца, и они со звоном вдребезги расколются.
Даже через телогрейку ощущали руки бешеные прерывистые толчки сердца.
Кто, кто ходил в лес за этими подснежниками? Кто принес их сюда?
Внезапно Варе подумалось: Лешка, ну да, он, кто же еще мог отважиться в позаранки топать по липкой грязи, перемешанной с крупитчатым, точно соль, зернистым снегом? Это он бродил по сырому сосняку, с полянки на полянку, выискивая среди колючего кустарника притаившиеся подснежники.
А в эту минуту, затаив дыхание, Лешка крадется на цыпочках из коридора в комнату, чтобы нежданно-негаданно обнять ее, Варю, за плечи, обнять и крепко-крепко прижать к себе.
Варя не удержалась и оглянулась, все еще держа на груди руки. Но в комнате, кроме нее, по-прежнему никого не было.
«Глупая, — упрекнула она себя. — Ну как мог Лешка оказаться сейчас здесь, в Жигулях? Он, поди, по плацу марширует… в своем далеком Львове».
И она принялась готовить кисть и белила для работы.
Весь день Варю не покидало странное ощущение светлой радости и смутной тревоги, тревоги знобящей, лихорадящей. И еще более странно было то, что не одна она, Варя, но и другие девчата и ребята из бригады тоже были настроены на какой-то возбужденный, веселый, даже отчаянный лад. Видно, всех будоражила, ломала весна.
Не усидел дома и вышел на работу Михаил, хотя в кармане у него все еще лежал бюллетень.
Медлительный, несноровистый, он прибивал в коридоре плинтуса, то и дело о чем-то задумываясь. Взмахнет молотком, стукнет по шляпке гвоздя и окаменеет в неудобной позе.
Егозливая, кругленькая Оксана, пензячка, одна из товарок Вари по комнате, острая на язык девчонка, весь день подшучивала над незадачливым Михаилом.
Пробежит с ведром, до краев наполненным раствором, мимо натужно сопящего парня и непременно споет игривым голосом частушку:
Говорят — любовь полезна,
Любовь очень вредная.
Поглядите на него —
Вся мордаха бледная!
А Михаил — ни гугу, ни слова в ответ, только еще ниже согнет свою нескладную спину.
Пройдет немного времени, и Оксана снова примется за парня.
— Товарищ москвич… Михаил Аркадьевич, подь сюда! — закричит на весь этаж. — Ты слышишь, не оглох?
— А чего у вас там загорелось? — недоверчиво отзовется Михаил.
— Живо: одна нога там, другая тут!
Подойдет Михаил к забрызганной мелом Оксане, ловко, по-мужски, орудующей маховой кистью, а она сделает вид, словно не замечает его.
— Ну, какое у вас ко мне дело? — спросит он сдержанно.
— А разве я тебя звала? — не моргнув глазом, удивится девчонка. — Да, вспомнила… Ты не знаешь, светик, почем на рынке в Порубежке молчание продают?
Все так и покатятся со смеху. Даже Михаил, и тот грустно улыбнется, поправит на шее бинт и снова к своему делу заспешит.
— И не совестно тебе над человеком измываться? — покачает головой Анфиса — длинная, как жердь, девушка — вторая Варина соседка по комнате. — Другой бы на его месте такими тебя матюшками обложил!
— Подумаешь! — перебьет рассудительную Анфису капризная Оксана, кривя тонкие накрашенные губы. — Уж и подурачиться нельзя! Иль у тебя свои виды на этого телка?
— Пустомеля! — отрежет Анфиса и надолго умолкнет. Ее строгий иконописный лик — потемневшего золота — непроницаем, точно на десяток запоров замкнут.
«О чем она думает, чем живет?» — частенько спрашивала себя Варя, исподтишка наблюдая за молчаливой, скрытной Анфисой. Та даже вышивки свои и те никому и никогда не покажет. Сядет в угол, на прибранную, непорочной белизны кровать и ковыряет иглой что-то там на круглых пяльцах. Подойди — вмиг спрячет за спину пяльцы и строго так посмотрит на тебя серыми холодными глазами: чего, мол, пристаешь, как смола. Отойди, не мешай! Вот какая она, Анфиса, только что совестившая Оксану.
А Оксана — назло подружке — снова пела:
Я не буду набиваться,
Как она набилася:
«Проводи меня домой,
Я в тебя влюбилася».
Варя то и дело украдкой заглядывалась на подснежники. Кто все-таки принес ей эти цветы? Возможно, Мишка? Или этот вот застенчивый скуластый казах Шомурад с маленькими блестящими глазами? А быть может… нет-нет! Ведь они и виделись-то всего-навсего какую-то минуту, от силы две. Нет-нет! Да и здоров ли он после… после вчерашнего купания в ледяной воде?
В обеденный перерыв Варя пошла разыскивать Михаила.
Удобно развалившись на стружках в самом конце коридора, Михаил всухомятку грыз черствую горбушку.
Варя присела с ним рядом на кучу легких, хрустящих завитков. Присела и протянула парию бутылку с молоком.
— Не брезгуй: я из горлышка не пила.
— Вот спасибо, — обрадовался Михаил, беря бутылку. — А я думал: подавлюсь. Эта горбушка времен Ивана Грозного.
— Где же ты ее откопал?
— Где, где… в тумбочке у себя… в общежитии. Сижу на мели, жду от родительницы перевода, а она…
— Ну, это уже безобразие! — возмутилась Варя. — Когда ты, наконец, научишься на свою зарплату существовать?
— А разве я не учусь? Знала б ты, Варяус, сколько я в Москве в месяц проматывал!
Помолчали. Вдруг Варя тронула Михаила за локоть:
— Мишка, как ты думаешь, если человек… нечаянно искупался в Волге… Встал на льдину, а она развалилась… Как ты думаешь, он не заболеет?
— А зачем ему вставать на льдину? — удивился Михаил. — Сейчас же ледоход!
— Ну… я же сказала тебе: нечаянно. Вылез из воды… подумай только: до ниточки промок. Воспаление легких он не схватит? А?
Поставив в ногах пустую бутылку, Михаил повернулся к Варе, заглянул ей в глаза.
— Что с тобой, Варяус? Тебе плохо?
— Нет. Откуда ты взял? — гордо вскинув голову, Варя легко встала на ноги и засмеялась. — Это я книгу одну читаю… не твоего, конечно, Ремарка… И там герой… симпатичный такой, смелый — в полынью ухнулся.
И она опять засмеялась.
А ночью Варю мучили кошмары. Сначала ей снился Лешка — измученный, отощавший. Он брел по дикому, безмолвному лесу, продираясь сквозь черную непроходимую чащобу, раня руки и лицо, по колено увязая в тинистой, гиблой хляби.
— Это ты всему виной, — шептали распухшие, кровоточащие губы. — Для тебя пошел я в лес за подснежниками… А теперь вот погибаю. Из-за тебя погибаю.
Варя стонала, металась на койке: сердце в груди разрывалось на части от жалости к Лешке.
Но вот она поворачивалась на другой бок, и начинались новые кошмары.
Зачем-то шла Варя через Волгу на другую сторону. А лед уже тронулся. Она прыгала с одной шуршащей чки на другую, с той на третью… Ноги скользили, и она то и дело падала. И чем ближе левый берег, уныло-пустынный, с песчаными тусклыми буграми, тем льдины попадались все мельче и тоньше.
«Видно, мне не видать больше белого света», — думала Варя, с тоской озираясь вокруг.
В самый последний миг — желанный берег был совсем близко, рукой подать — Варя внезапно провалилась по пояс в воду. Судорожно цепляясь руками за острые, как стекло, края льдины, она попыталась вылезти из полыньи и не могла. Не могла, потому что кто-то цепко обхватил руками ее тонкий стан, будто заковал в железный обруч.
— Ага, попалась! — торжествующе захохотал этот кто-то. — Я тебе говорил: на дне морском разыщу. И разыскал вот!
И Варя — что было мочи — закричала, закричала, взывая о помощи.
Она не сразу очнулась, не сразу узнала Анфису, склонившуюся над ее кроватью: странно белую, призрачную.
— Ну разве эдак можно? Я подумала, тебя режут, — шепотом сказала девушка, придерживая у подбородка ворот холщовой жесткой рубашки.
— Мне сон… страшный такой, — расслабленно, точно больная, и тоже шепотом проговорила Варя. — А почему так светло? Уже утро?
— Нет. Луна в окно светит.
И верно: в самое верхнее звено рамы заглядывала луна — голая, озябшая.
Анфиса неслышно опустилась на край кровати. Ласково, ровно мать в детстве, погладила Варю по щеке ладонью, горячей и сухой ладонью.
— А ты перекстись… сотвори «Отче наш», и все страхи улетучатся.
Варя оглядела немотно-глухую, как преисподняя, комнату, осиянную лунным светом — мертвенным, равнодушным ко всему живому, и ей померещилось: начинается новый кошмар.
— Не думай смеяться, я правду говорю, — шептала Анфиса. — Меня бабушка научила. Она все молитвы знала. Она и дьявола могла отогнать…
О чем еще говорила свистящим, шепелявым шепотом Анфиса, Варя уже не слышала. Тут она вдруг заснула — спокойно и крепко.
В субботу Варя ходила в соседнее село Порубежку на почту.
Хоть Варя и не хотела признаваться себе в том, что зимой погорячилась, отправив Лешке глупую, ой какую глупую телеграмму, но где-то в тайнике души уже кляла себя за эту свою необузданную горячность. И давно ждала, каждый божий день ждала от Лешки писем, а он все молчал и молчал.
Варе надо бы самой послать ему весточку, приласкаться, загладить опрометчивый шаг, да гордость девичья мешала.
Нынче под утро Варе спились блины — масляные, с румяными похрустывающими ободками, пышущие печным зноем. Проснулась, а они, блины эти самые, всё так и стоят перед глазами — страшно вкусные домашние.
И тут Варя вспомнила, горько вздыхая, как, бывало, сестра, верившая всяким снам, певуче, со смаком, тянула: «А если, случаем, блины во сне увидеть доведется, то уж непременным образом письмо получишь. Самым непременным образом!»
«А быть может, и правда, на почте лежит для меня письмо? — думала Варя, глядя в однообразно белый, как небытие, потолок. — Вдруг Лешка послал письмо «до востребования»? Оно и лежит на почте, ждет не дождется меня?»
Вот после работы Варя и отправилась в Порубежку — старинное волжское село, укрывшееся за горным кряжем от гулливых зимних метелей.
Снег в лощине уже давно весь растаял. Его спалило солнце, источили теплые ветры. Зимняя натруженная дорога тоже давным-давно рухнула. Теперь на месте когда-то укатанной полозьями и колесами машин искристо-синей бугристой дороги тянулась унылая мазутно-ржавая вязкая полоса грязи с лужицами квасной гущи. И в село строители ходили по высокой обочине, уже пообветревшей, протоптанной среди невысокого колючего кустарника.
Но в горах местами лежал снег. Последний снег. Он просвечивал сквозь неодетый еще лес. И казалось, там, на горных склонах, кто-то разбросал холсты.
Уже показались прокоптелые рубленные из сосняка сельские баньки, разноцветными лоскутками замелькали железные крыши изб, а над ними в предвечернем небе — чистом и звучном — серебрился купол приземистого собора.
В селе жили многие семьи нефтяников. Пока строители нового городка не могли обеспечить квартирами всех работающих на промысле.
При дороге, вблизи Порубежки, стояла тонкая, грустная рябина.
Варя взглянула на одинокое, ничем не приметное деревцо. Снова взглянула и заулыбалась.
В прошлую осень, в октябре, какая это была красавица! Узкие, лодочкой, оранжевые листики трепал из стороны в сторону задиристый ветер, гнул непокорную вершину, а деревцо, увешанное сверху донизу коралловыми ожерельями, не поддавалось ему.
Всем людям на диво была эта одинокая придорожная рябина, всех она радовала, у всех вызывала на губах невольную улыбку. И ее никто не трогал, никто не обрывал с нее крупных жарких бусин — ни пеший, ни конный.
Но нашлись-таки злые люди, которым захотелось погубить деревцо, полыхающее радостным огнем.
Как-то раз, недели за две до отъезда Лешки на военную службу, Варя и Лешка возвращались вечером из Порубежки к себе в Солнечное. Навстречу им несся по дороге грузовик, распуская по ветру длиннущий грязно-серый хвост пыли.
И вдруг у самой рябины машина со скрежетом остановилась, точно споткнулся норовистый конь. На миг-другой и грузовик и деревцо сразу скрылось в густом, как бы дымном, вихре.
— Нарви, Петруха, ягод, сгодятся! — донесся до Лешки с Варей глухой булькающий голос.
— А чего тута нянчиться, мы в момент под корень ее! И и кузов! — ответил другой голос, залихватски веселый, пьяный. — А дома самогоночку на ейных ягодах настоим!
И тут Лешка со всех ног ринулся к машине, пока еще еле обозначившейся в поредевшем седом облаке.
— Стойте, бандюки! — закричал он, бесстрашный, подбегая к саженного роста верзиле, уже вскинувшему топор, чтобы сразить ни в чем не повинную рябину.
У Вари и сейчас по спине пробежали мурашки, когда она вспомнила тот случай, продолжая глядеть на тихое, такое скромное теперь деревцо с набухшими лиловатыми почками.
Под Лешкиной рябиной она постояла на бестравной земле, слушая негромкую песенку овсянки, зинькающей высоко над головой, и побрела дальше.
И Варе уже верилось: ждет ее на почте письмо, его, Лешкино, письмо.
Она так торопилась, что когда пришла на почту, смуглое цыганское лицо ее все засияло в светлых бусинках пота. Она и паспорт протянула в окошечко нетерпеливой, дрожащей рукой.
Медлительная пожилая женщина в очках молча взяла паспорт и долго-долго перебирала письма. Варя со страхом смотрела на эти мелькавшие конверты в длинных пальцах, выпачканных чернилами, будто ожидала приговора.
Но вот женщина сунула в какой-то ящик пачку чужих растрепанных конвертов, видно, опостылевших ей, и так же молча возвратила Варе паспорт.
Варе хотелось спросить: «А не лежат ли у вас где-нибудь еще письма?» Но она не спросила, она не в силах была и рта раскрыть.
Шатаясь, вышла Варя из душного помещения, пропахшего сургучной гарью и клеем. Вышла на крыльцо, прислонилась плечом к распахнутой настежь сенной двери, да и простояла так до тех пор, пока не окликнул ее проходивший мимо казах Шомурад.
В серой смушковой шапке набекрень, в новом негнущемся плаще и начищенных до блеска сапогах, этот застенчивый юноша мало чем походил на многих ребят со стройки, вечно грязных, неопрятных.
— Почему скучаете тут? — спросил Шомурад, останавливаясь у крыльца, — Кого-нибудь ожидаете?
Варя мотнула головой.
— Нет, Шомурад, — не сразу сказала она, с большим усилием овладев собой. — Я никого не жду.
Постояла так еще недолго и стала спускаться вниз — медленно, слишком медленно, точно крыльцо все обледенею и она боялась поскользнуться.
— Скучно одному… сам по себе знаю, — снова заговорил Шомурад, не глядя на Варю. — Собирался в клуб на кино сходить, духу не хватило… очень даже скучно одному. Пойдем вместе, не скучно будет.
— Я домой пойду. — Чуть косящие Варины глаза, всегда с веселой смешинкой где-то там, в глубине зрачков, в этот миг были грустными, непривычно грустными. — А вы возвращайтесь-ка в клуб, Шомурад. Там девушек много бывает… познакомитесь.
Казах как-то сразу побагровел лицом. Немного погодя, он несмело опросил:
— С вами, Варя, можно?
Они долго — через все село — шли молча: Варя впереди, казах чуть приотстав.
Смеркалось: в прозрачном, но уже как бы отсыревшем воздухе, совсем еще недавно нежно розовевшем, разливалась негустая, по-весеннему трепетная просинь.
Далеко окрест разносился колокольный звон: ленивый, печальный, нагоняющий на душу тоску. Этот звон сзывал верующих к вечерне. Варе уже повстречалось несколько женщин. Молчаливые богомолки мелкими шажками семенили в церковь, похожие, точно тени, одна на другую.
«Неужели это правда… неужели наша Анфиса тоже из таких вот? — подумала Варя, глядя в бледное лицо молоденькой девушки с опущенными глазами. Та была в темном шелковом платке, туго заколотом под самым подбородком, и в коричневом пальто — совсем в обыкновенном, стандартного пошива. Девушка бережно поддерживала под локоть согнутую крючком старушку. Казалось, они обе не ступали ногами по грешной земле, а плыли по воздуху. — Она, Анфиса, вот так же… и в глаза никому не смотрит, и молчит все».
И Варя — не первый раз за последние дни — с содроганием вспомнила недавнюю глухую полночь, пугающе-светлую, призрачную полночь, и склоненную над ней — тоже призрачную — Анфису.
У самой последней, на отшибе, покосившейся избы, крытой когда-то давно соломой впричесочку, стояли две повздорившие между собой девчонки.
— Ирка-запирка! Ирка-запирка! — твердила скороговоркой одна из них, долговязая и поджарая, в красной вязаной шапочке. Она в одно и то же время молола языком и притопывала, будто козочка, ногами.
Ее подружка, пухлая, неповоротливая, закутанная в меховую шубку, молчала, то краснея, то белея от гнева. Но вот и она наконец решила развязать язык.
— А ты, а ты, — девчурка перевела дух, вытаращила глаза со стоящими в них слезинами, — а ты… ты просто никто! Вот кто ты!
И, заревев басом, бросилась опрометью к калитке.
— Ай-ай! Ка-ак неприлично… такой маленький девочка и так нехорошо ругается! — погрозил Шомурад пальцем девчонке в красной шапочке.
Красная шапочка застеснялась, хмыкнула наморщенным носом и тоже побежала прочь от покосившейся избы, из которой все еще доносились горькие басовитые всхлипывания.
И вот уже ни села, ничего не осталось вокруг, кроме горбатых гор по сторонам да раскиселившейся дороги. Теперь сумерки круто загустели, будто их окропили фиолетовыми чернилами. А из дальнего Бирючьего оврага потянуло апрельским знобящим сквознячком… И тотчас ощутимее стали запахи весны. Пахло почками, клейко-смолистыми, сластимо-горькими, пахло талой землицей и еще чем-то на удивление хмельным, будто дурман.
Шомурад начал часто и громко вздыхать. Варя приостановилась, глянула назад.
— Что с вами, Шомурад?
Тот еще раз шумно передохнул, раздувая широкие ноздри, ровно запыхавшийся на скаку иноходец. Беспомощно развел руками.
— Лучше мне одному идти… с тобой с ума пропадешь!
Хотя на душе у Вари скребли кошки, она все же не удержалась, прыснула в кулак.
— Чем это я вам не угодила?
Протянув руку, Шомурад осторожно, одними лишь подушечками пальцев, чуть коснулся упругой Вариной косы.
— Иду, иду… всю дорогу иду и твоя коса вижу. — Казах отдернул руку, словно обжегся. — Какой у тебя волос… такой бывает грива у молодой ногайский жеребенка. Совсем-совсем молодой.
И он звонко прищелкнул языком.
Варя сошла с тропинки и холодно проговорила:
— Идите-ка теперь вы впереди. Вы ведь мужчина… Я в темноте волков боюсь.
В Солнечное они пришли затемно. На лавочке у общежития восседал в тулупе и валенках с калошами Мишал Мишалыч, располневший не в меру старик с дряблым одутловатым старушечьим лицом.
— Сумерничаете, Михаил Михайлыч? — спросила Варя и присела рядом со сторожем. И лишь тут почувствовала, как она невыносимо устала. Гудели ноги, ныла поясница, а по вискам барабанили невидимые молоточки.
— А ты, девонька, нагулялась? — вопросом ответил Мишал Мишалыч, набивая табаком носогрейку и косясь на проходившего по крылечку казаха. Почему-то старик недолюбливал этого тихого парня.
— На почту ходила, а писем нет, — вдруг призналась Варя.
Старик посопел-посопел, сказал:
— Ты дай-ка мне адресок… Я его с перчиком прочищу… А ведь какой лебедь-то был! Я в твоем этом Лешке души не чаял, а он — на тебе…
— Ну что вы, Михайлыч! — Варя испуганно схватила старика за рукав тулупа. — Он хороший… он такой хороший! Это я… я во всем виноватая!
Запела скрипучая дверь, и на крыльцо выкатилась кругленькая Оксана в пальто клюквенного цвета и на диво замысловатой шляпке. От нее нестерпимо — за версту — несло дешевыми духами.
— Привет честной компании! — пропела Оксана. Помолчав, насмешливо добавила: — А тебе, Варвара, видно, парней мало? Деда непорочного хочешь в грех ввести?
Мишал Мишалыч выпустил к черному мглистому небу с редкими расплывчатыми звездочками струйку забористого, едучего дыма. Пошевелил косматыми, как у лешего, бровями и картинно подбоченился:
— А чем я тебе не жених, егоза-дереза?
Оксана фыркнула, помахала кружевным платочком.
— Ты, дед, летом кури этот свой зверобой. Наверняка все мошки в придачу с комариками враз протянут ноги!
— Ишь, вострая на язык! Ты мне не юли, а ответь напрямки: чем же я непригожий жених?
— Все бы ничего, да толст больно. — Оксана дерзко и нахально глянула старику в глаза — по-детски наивные, с прозрачной стоячей слезиной. — У теперешних невест и кроватей таких не найдется, чтобы тебя, борова, уложить!
Добродушно хихикая, старик покачал головой.
— Пустомеля. Право слово, пустомеля! А полноту мою ты не тревожь! Полнота, она того… все к старости тяжелеют. Землица наша, матушка, и та тяжелеет. Каждодневно. На сколько тыщев тонн каждый день тяжелеет.
Мишал Мишалыч вдруг выпрямился и смерил маленькую расфуфыренную Оксану долгим презрительным взглядом.
И Оксану точно вихрем с крыльца сдунуло. Скрываясь в непроглядной стынущей тьме, она яростно бормотала какие-то ругательства.
Варя встала и поплелась к себе в комнату. В коридоре ее встретил Михаил: чистый, выбритый, в модном своем московском пальто.
— Варяус, ты где… — начал было он, но Варя сердито одернула его.
— Отвяжись, Мишка, ну, что ты, клоун, в самом деле?
И он сразу сник, зачем-то спрятал за спину руки.
— Может, в кино прошвырнемся? — тихо, смиренно спросил Михаил немного погодя, плетясь вслед за Варей на некотором расстоянии.
У дверей своей комнаты Варя оглянулась.
— Вы что все… на кино нынче помешались?
— А сегодня, знаешь ли, в Порубежке иностранный фильм крутят: «Одни неприятности». Сходим? — уже совсем молящим голосом протянул Михаил.
— Спасибо. У меня своих неприятностей хоть отбавляй! — отрезала Варя и перед самым Мишкиным носом хлопнула дверью.
Варя зажмурилась. Ей не хотелось видеть снующую по комнате веселую-развеселую Оксану. Напевая себе под нос, она то роняла табуретку, то с маху грохала крышкой огромного разбухшего чемодана, похожего на ненасытного обжору, то выходила из комнаты, то входила в комнату, каждый раз хлопая дверью так, будто где-то рядом стреляли из пистолета. Невольно думалось — эта маленькая шумливая девушка поставила перед собой цель: во что бы то ни стало поднять на ноги не только Варю, но и все общежитие.
Раньше, еще девчонкой, при матери, Варя так любила воскресные дни, свободные от школьных занятий. Особенно приятно было поваляться, понежиться утром на печке. Печь топится, потрескивают в ее черной утробе сучки, в квашне всходит пахучее ноздреватое тесто, под боком у тебя лениво мурлычет ласковая кошка, и на душе сладостно покойно, безмятежно тихо.
И жилось же тогда ей, счастливой!
В деревушке, горсточкой приткнувшейся к березовой роще, школы своей не было, и Варя бегала вместе с другими голоногими толстопятыми девчонками, в соседнее село Константиново, знаменитое на Руси село. Это здесь, в Константинове, родился крестьянский поэт Сергей Есенин…
Спит ковыль. Равнина дорогая
И свинцовой свежести полынь.
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь, —
шептали Варины губы.
И она видела — отчетливо видела — и эту росную изумрудно-сизую равнину, и веселящие душеньку березовые перелески, полные птичьего щебетания, теней и блеска, и молодой полынок на пологих буграх, и ковыль — сизый, шелковистый, зыбистый, что твоя морская волна.
Знать, у всех у нас такая участь,
И, пожалуй, всякого спроси —
Радуясь, свирепствуя и мучась…
— Варвара, хватит притворяться! — неожиданно совсем рядом зазвенел Оксанин голос — Я все вижу: давно не спишь.
И не успела еще Варя поднять обведенные синевой веки, а толстушка Оксана уже прочно уселась на ее кровать.
— Послушай-ка, что я тебе выложу! — с упоением затараторила бесцеремонная Оксана. Тяжелыми локтями она уперлась Варе в грудь. — Представь: я замуж выхожу! Ей-ей не вру!
Варя посмотрела в розовеющее круглое личико подруги. И больше из вежливости, чем из любопытства, спросила:
— И за кого же?
— Представь: за Германа Семеныча.
— Это который на нефтебазе…
— Нет, нет! Тот Семен Карпыч. Очки все втирал, а у самого ни квартиры, ни сберкнижки… Нужны мне разные голодранцы! А у этого, Германа Семеныча, свой дом в Порубежке, сад, корова…
— И лысина во всю голову в придачу, — не удержавшись, сказала Варя, вспоминая последнего обожателя непостоянной Оксаны: тощего желтолицего учителя из десятилетки.
Но Варины слова не смутили отчаянную Оксану.
— Лысина? Ну и что ж! Лысиной меня не запугаешь!
— Но ведь ему… все сорок с гаком. А тебе только двадцать… Уж лучше б за бурильщика с промысла… за Петьку… все-таки парень.
Оксана на минуту оцепенела. Остановились и ее глаза, какие-то до жути пустые.
— Говоришь, за Петьку? — придя в себя, зашипела Оксана, хватая Варю за плечи. — За Петьку? Я от подлеца этого аборт сделала… Посмеялся, и был таков! «Зачем мне жениться? Девок море-океан! Любую выбирай!» — это он мне, когда я горючими слезами обливалась… Да разве такого нахального кобеля чем проймешь? «Открой-ка, смеется, каждой из вас свое сердце — в лоскутки разорвете. А сердце раз в жизни человеку дается, его беречь надо»… Вот каков он, Петька твой! — откинувшись назад, Оксана поправила на коленях новый сатиновый сарафан в пеструю клеточку, вздохнула. — А этот, Герман Семеныч, мужчина обстоятельный, не вихляй беспутный. И учитель к тому же. Мне бы только до загса его дотянуть, а уж потом шалишь — не открутится! Вот тогда, Варечка, милости прошу ко мне в гости… в собственный дом.
— Но, послушай, Оксана, ты же его не любишь… вот на столечко не любишь! Как же так можно? — вдруг начиная волноваться, загорячилась Варя. — Не ради же разного барахла ты выходишь замуж? Зачем тебе все это? Или ты уж заодно и работу собираешься бросать?
Оксана опустила голову. В глазах ее Варя увидела слезы: они вот-вот готовы были скатиться на пухлые, все еще свежие щеки.
— Не всем же везет в жизни… не все же выходят по любви, А без своего угла, без теплого слова… тоже надоело. Так надоело! А работу я и не собираюсь бросать. Нет, с работой я ни за что не расстанусь! Пусть он хоть лопнет от злости, этот мой Семеныч.
Тут в комнату неслышно вошла Анфиса. Оксана тотчас вскочила и подозрительно, с ног до головы оглядела молчаливую девушку.
— Где ты, краля, все пропадаешь? — щуря зеленеющие глаза, насмешливо, в растяжечку, запела Оксана. — Каждый субботний вечер. А по выходным спозаранку… Вроде птахи перелетной порхаешь!
Анфиса молча сняла с плеч черную плисовую кацавейку. Так же молча сложила кашемировый вишневый платок. И лишь потом повернулась зарумянившимся строгим лицом к Оксане.
— А ты мне кто — свекровь? Я за тобой не доглядываю, твоих хахалей не считаю, и ты меня не трожь!
Колючие Оксанины глазки стали еще ядовитее, еще зеленее.
— Во-он ты ка-ак! — закричала она. — Да от тебя, тихоня, ладаном попахивает… Уж не в святые ли девы ты записалась? Поклоны господу богу бухаешь? Признавайся: чего ты, красотка, вымаливаешь — райского блаженства или земной греховности?
И Оксана, взявшись за свои пухлые бока, расхохоталась.
— Перестань, Оксана! Что это вы? — сказала Варя и бросила косой взгляд на побелевшую Анфису, чем-то напомнившую ей сейчас вчерашних жалких богомолок. — Ну чего вы не поделили?
Она боялась скандала. А скандала бы не миновать: разъяренная, вышедшая из себя Анфиса уже схватила тяжелый медный чайник, намереваясь запустить им в свою мучительницу. Но тут в дверь кто-то грохнул свинцовым кулачищем, грохнул раз, другой, третий. Все так и замерли.
Шаркая подошвами выпачканных в глине ботинок, в комнату ввалился пьяненький Михаил. Пиджак нараспашку, галстук набок, а из оттопыренного кармана выглядывало горлышко поллитровки.
Преглупо улыбаясь, Михаил галантно расшаркался:
— Пришел вас, цыпоньки, проведать.
Анфиса сунула на стол чайник, стороной обошла гостя и бесшумно выскользнула в коридор.
— Оксаночка, душка! — Михаил облапил ухмылявшуюся Оксану за плечи, жарким полушепотом продекламировал:
Пахнут спелостью губы маркие.
Мы с тобой еще не на «ты».
Но глаза твои — кошки мартовские —
Ищут свадебной темноты.
Оксана отшатнулась от Михаила. Завизжала:
— Я — кошка? Ах ты, мокрогубый!
Михаил еще что-то собирался пролепетать, но решительная Оксана наградила его оплеухой.
— Вон отсюда, пьяное рыло! Я покажу тебе, как оскорблять честных девушек!
Застегивая на груди линялый халатик, Варя подбежала к очумевшему Михаилу и, не говоря ни слова, взяла парня за руку, потащила его к двери.
— Бессовестный! — уже в коридоре зашептала она, чуть не плача. — Бесчувственный! Клялся матери за ум взяться, а сам? Ни свет ни заря, а уже нализался!
— Ты, Ва-аряус, ты… ошибаешься, — бормотал огрузневший Михаил, покорно шлепая по коридору за Варей. — Ошибаешься! Я не с утра, а еще с вечера… как ты там сказала? С вечера начекалдыкался!
— И стишки тоже… неужто не противно такие читать? — все корила Михаила Варя. — Уж не твой ли московский дружок Альберт сочинил?
Михаил покрутил всклокоченной головой.
— Ему такое сроду не сочинить! Поэмку про целину в журнале тиснул… правильную, как газетная передовая. А на целину и носа не показывал. Ску-учища! Зато приятель Альберта, критик Палкин-Сосенкин, до звезд пре-пре… превознес эту галиматью!
Варя дотащила горе-гуляку до его комнаты. В большой, провонявшей табачищем комнате стояло шесть коек, но ребята все куда-то разбрелись.
Облегченно вздохнув, Варя уложила пьяного на кровать. А бутылку с недопитой водкой выбросила в форточку. Обшарив карманы Мишкиного пиджака, забрала с собой его бумажник.
— Теперь я буду выдавать тебе деньги, — сердито говорила Варя, успевая как-то ловко и проворно все делать: и вешать на спинку стула помятый пиджак, и снимать ботинки с окаменевших негнущихся ног уже захрапевшего Михаила, и укрывать его одеялом. — Я тебя, голубчик, приучу к порядку! А матери напишу: пусть ни копейки не присылает!
Потом она пошла к себе в комнату, с тоской думая о том, куда бы ей сбежать на целый день. Не хотелось больше видеть ни пьяного Мишку, ни крикливую Оксану, ни тихую, себе на уме, Анфису.
«Смотаюсь, право слово, в Бруски смотаюсь, — говорила она в утешение себе. — Смотаюсь! Леша меня бросил, теперь я одна… что хочу, то и делаю! Не зря, видно, назвали меня Варварой… Варюха-горюха… так у Шолохова в «Поднятой целине» девушку звали. И я точь-в-точь такая же Варюха-горюха!»
Под вечер Варя все же не усидела дома. И хотя ей совсем некуда было идти, решительно некуда, она стала одеваться. И делала она все как-то неловко: то задом-наперед натянет через голову вязаную кофточку, то не на тот крючок застегнет юбку.
«Пойду куда глаза глядят, — думала Варя. — Ну почему, почему у меня так тошно на душе? Уж не завидую ли я чужому, Оксаниному счастью?.. Нет, не хотела бы я себе такого «счастья».
А неунывающая Оксана, пунцовеющая что маков цвет, тем временем хлопотала вокруг стола, готовясь к встрече своего Германа Семеныча.
— Пусть, глупышка, видит, какая я хозяйка, — разговаривала сама с собой Оксана, не замечая Вари. — Кажись, ничего не забыла: и водочка на месте, и треска в масле, и к тому же фаршированные кабачки… Ба, а про сыр-то, чумная, и забыла!
По коридору волнами разгуливал удушливый чад. На кухне в этот час многие жильцы готовили обед. Пахло и горелым луком, и борщом, и жареной камбалой…
Варя чуть ли не бежала по коридору, держа у носа скомканный платок.
На крыльце она глубоко, всеми легкими, вдохнула ядреной свежести воздух, глянула вправо на скамеечку, на которой редко когда кто-либо не сидел, и, словно пораженная громом, попятилась испуганно к двери.
Как будто бы ничего особенного не было в том, что на скамейке сидел человек. Но стоило Варе увидеть даже мельком этого мужчину, увидеть лишь его широкую могучую спину, плотно обтянутую кожанкой, готовой вот-вот лопнуть, да жилистую обветренную шею — короткую, толстую, как она сразу узнала его.
Она хотела незамеченной шмыгнуть в дверь, но не успела.
— Здравствуйте, Варя! — сказал он, вставая. На крупном, тоже обветренном лице улыбались одни глаза.
«Откуда он узнал мое имя? Откуда?» Ноги не двигались, будто их гвоздями приколотили к половицам крыльца, и Варя стояла, не зная, что же ей теперь делать.
— А меня Евгением… Женькой зовут, — говорил в это время парень, подходя к чисто выскобленному крылечку, показавшемуся теперь Варе таким низеньким, приземистым. — Вы как в воду тогда глядели: прихворнул ведь я… после той собачьей истории.
И он негромко засмеялся, все еще не спуская с Вари своих веселых глаз.
Позднее Варя не раз с удивлением вспоминала, как все необыкновенно просто было потом. Не успев сказать ни «да», ни «нет», она, подхваченная под руку Евгением, уже свободно шагала с ним рядом по твердой подсохшей дороге.
До самой Порубежки им обоим было весело. Осторожно и в то же время крепко прижимая к себе Варину руку, Евгений все время что-то рассказывал. И рассказывать он умел обо всем затейливо, с шуточками.
— Водохлеб я волжский, и родители водохлебы. У меня батя — хотите верьте, хотите нет — ведерный самовар чаю после бани выпивает! — Евгений растянул в добродушной усмешке свои большие губы. — Как есть — ведерный!
Краешком косящего глаза Варя глянула на эти влажно рдеющие, слегка вывернутые губы.
— Так уж и один?
— Это что! Отдохнет батя после чая и вдругорядь отправится в баньку хлестаться веником. А вернется… и еще самовар одолеет!
Варя ахнула.
— Он у меня лесник. Все горы и долы вдоль и поперек исходил. — Евгений повел свободной рукой на громоздящиеся по сторонам пятнистые горы. Внизу они уже дымились светлой, начавшей только-только распускаться листвой, выше чернели зарослями сосняка, а еще выше (и до самого неба) — матово розовели. В глубоких же отрогах притаились синеватые, со стальным отливом, вечерние тени. — А зверье разное батя прямо нюхом чует, — продолжал Евгений. — Глянет под ноги и скажет: «Лося следы. На рассвете на водопой на Волгу ходил». Пройдет сколько-то там шагов, и еще: «А эти царапины на сосне куница оставила». Целую книгу можно составить, если б записывать батины сказы. Все обижался, когда я в шоферы махнул. А я еще до армии к машинам пристрастился.
— Давно вернулись? — спросила Варя.
— Прошлым летом. На Курилах служил. Эх, и веселая житуха была! — чуть закинув назад голову, Евгений засмеялся, обнажая зубы — крупные, плотные, один к одному. — Раз вышел такой случай… вот смеху-то было! Рассказать?
— Пожалуйста, — попросила Варя. Ей было легко идти в ногу с этим долговязым парнем, с трогательным усердием старавшимся все время приноравливаться к ее шагу.
— В последний год службы это приключилось, — начал Евгений новый свой рассказ. — Перевозили мы раз с приятелем одного офицера на другое место. Сгрузили всякий житейский скарб — честь по чести, все в исправности доставили, а офицер спиртишком нас угостил. Изрядно выпили: по стакану, а ехать далеко. Вдруг смотрю, а впереди пост. Вовремя сообразил: плохо дело. Остановил машину, вылез из кабины — и к баку. Всосал через трубку бензина глоток порядочный… противно, а все-таки проглотил. И снова за баранку, как ни в чем не бывало. А милиционер, зараза его возьми, и не остановил. Даже обидно стало… Ну, прикатили мы в гараж, поставил я машину и в конторку. А у нас одна баба… извините, женщина служила. Счетоводом. Курила, спасу нет! «Покурить, думаю, не мешает, а то с этого треклятого бензина мутит и мутит что-то». Достаю сигареты, и ее, эту женщину, угощаю. А она уж и спичкой чиркнула, огонек в ладошках подносит. Свойская такая была. Прикурил честь по чести и дунул на спичку… Дунул, а бензиновые-то пары из меня… да как вспыхнут! А пламя на эту бабу… извините, на женщину. Даже кудерки ей ненароком опалило. Вот уж посмеялись! После меня так и звали все: огнедышащим змием. А она… до того перепугалась… Никак не могла понять: откуда у меня во рту огонь взялся? С тех пор из своих рук мне прикуривать не давала. — Евгений наклонился к Варе. — Вы только не поимейте в голове… будто я всегда так… за воротник заливаю. Разве что к случаю когда.
За разговорами они и не заметили, как пришли в Порубежку. В селе было по-весеннему оживленно, по-весеннему тепло.
В центре широкой площади взгромоздилась на столб труба-репродуктор. Из этой сверкающей глотки далеко во все стороны лилась разудалая, как весеннее половодье, русская песня. Пел Скобцов, любимый Варин артист.
— Давайте послушаем, — попросила Варя, впервые прямо, не таясь, глянув Евгению в глаза.
Они отошли к некрашеному дощатому палисаднику. Над их головами нависла ветка осокоря с молодыми усиками-листочками.
А на самой вершине высоченного дерева шла своя кипучая грачиная жизнь. Грачей в Порубежке по весне всегда бывало много. Сядет грач на толстый перекрученный сук, повертит вправо-влево головой, нагнется и, точно острыми ножницами, отрежет длинным клювом тонкую веточку. А потом взовьется вверх, неторопливо махая большими крыльями. На фоне сочно синеющего апрельского неба грачиные крылья казались непомерно большими и жгуче черными.
Вечером они пошли в кино. Они даже не знали, какая нынче картина: просто не успели посмотреть на рукописную афишку.
Билеты достались плохие — последний ряд, но они не тужили. Зазвенел звонок, и подхваченные толпой, цепляясь друг за друга, чтобы не потеряться — Евгений впереди, Варя за ним, — устремились в зрительный зал клуба. Перед этим уже было два сеанса, и в непроветренном зале стояла банная духота. Пахло калеными семечками и мятными карамельками.
Картина оказалась совсем неинтересной, хотя в ней рассказывалось про любовь. Колхозную свинарку полюбил городской парень-механик, приехавший в деревню на уборку урожая. То и дело показывали свинарник, откормленных хряков или полевой стан, комбайны… В другой бы раз Варя не усидела тут ни за какие деньги и сбежала бы домой, но сейчас — поразительное дело — ей все как будто нравилось в этом производственно-любовном фильме.
Варя с Евгением сидели на длинной, во всю ширину зала лавочке, сидели плотно-плотно друг к другу (с обеих сторон, ровно тисками, их сжимали другие зрители). Еще с самого начала сеанса Евгений осторожно взял ее маленькую руку и спрятал в своих горячих шероховатых ладонях, будто сунул в горнушку.
Так они и просидели, не имея возможности даже пошевелиться, все эти полтора часа, показавшиеся им одним мигом.
Как-то раз, чуть ли не в конце сеанса, когда молодые герои фильма наконец-то свиделись друг с другом поздним вечером, после производственного совещания, и свинарка, размахивая руками, стала доказывать любимому необходимость механизации доставки в свинарник кормов, Евгений, воспользовавшись темнотой в зале, потянулся к Варе сухими трепетными губами. Она вовремя отвернулась, умоляюще прошептав: «Не надо». Но Евгений все-таки поцеловал, поцеловал в шею, около уха, а потом прижался щекой к ее пылающей щеке…
На улице Варе захотелось пить, и Евгений стремглав побежал в клубный буфет. Вернулся он с бутылкой теплой клюквенной воды и двумя пирожными, жесткими, как булыжник.
Встали в стороночке, за кинобудкой, обитой листовым железом. Пили по очереди из одного бумажного стакана. Скоро в бутылке ничего не осталось. Грызли пирожные, посмеивались над стойкой свинаркой из фильма, с огоньком говорившей о своих хряках даже в тот момент, когда ее целовал потерявший голову от любви механик, уже твердо решивший не возвращаться в город. В Солнечное тронулись не сразу, а чуть позднее, еще с часок погуляв по затихшим улицам Порубежки.
И снова Варе было легко и весело с Евгением.
Небо заволакивала грозовая туча. Она наползала откуда-то из-за села, неслышно, без ветра, устрашающе черная, зловещая. И лишь там, за Волгой, еще теплилась беззащитная блекло-зеленеющая зоревая полоска с одинокой, но так смело и дерзко сверкающей звездой.
Замелькали редкие, расплывчатые огоньки Солнечного, когда у Вари вдруг подвернулась нога. Это произошло в самом диковатом месте: слева и справа к дороге подступал насторожившийся ракитник, за ним дыбились горы.
— Больно? — участливо спросил Евгений, приседая перед Варей на корточки и с детской боязливостью ощупывая подвернувшуюся ногу.
— Нет… сейчас ничего, — не совсем уверенно сказала Варя.
И тогда он решительно поднялся н, как былинку, подхватил Варю на руки.
— Что ты делаешь… пустите, Женя, пустите, а то я рассержусь! — залепетала Варя.
Но Евгений не послушался. Бережно прижимая Варю к своей груди, словно малого ребенка, он зашагал дальше по-прежнему легко и споро.
Лишь неподалеку от общежития Евгений, уступая Вариным мольбам, опустил ее на землю. Она сразу же метнулась к дому, на ходу прокричав: «Спокойной ночи!»
В комнате было темно.
«Вот и хорошо… наверно, спят», — подумала Варя про Оксану и Анфису. Ощупью, на цыпочках, добралась до своей кровати. Она все еще чему-то радовалась, сама не зная чему.
Тихонько раздевшись, легла на приятно студеную постель и тотчас уснула — впервые со дня отъезда Лешки без мыслей о нем.
Дня через три в теплый по-майски полдень нежданно-негаданно ослепительно блеснула языкастая молния. И тут же раскатисто ахнул гром, первый гром ранней грозы-торопыги.
Девчата красили в это время крышу почти совсем готового к сдаче дома. Они так перепугались, что сразу же, одна обгоняя другую, кубарем скатились в чердачное окно.
В этой суматохе Варя чуть не потеряла с головы развязавшуюся косынку. Тугая черная, с просинью, коса, уложенная на затылке кольцами, внезапно упруго развернулась и хлестнула Варю по спине.
И опять вполнеба полыхнула молния, осияв сумрачный чердак беспокойным заревым пламенем, и опять бабахнул гром, теперь еще оглушительнее, еще раскатистее.
«Пречистая богородица», — прошептала, как послышалось Варе, побледневшая Анфиса, прячась в глубь чердака.
На удивление молчаливая все эти дни Оксана устало присела на ящик с песком, поджав к подбородку колени, присела и замерла.
А Варя высунулась в окно и подставила разгоряченное, еще более посмуглевшее в последнее время продолговатое лицо под косо хлеставшие струи. Стояла и улыбалась.
Умылись светлым освежающим дождем возле дома клены — все рослые, статные, будто родные братья. Сочно заблестела и поляна, убравшаяся молодой травкой, с лиловатыми островками лютиковой ветреницы. А вот горы, наоборот, чуть-чуть затуманились, чуть-чуть принахмурились. Зато Волга взблескивала из-за выстроившихся по берегу осокорей серебристой чешуйчатой рябью.
По новой улице строящегося городка, еще пока на заасфальтированной, а всего лишь выстланной битым известняком, бегали, приплясывая, веселые мальчишки.
Глядя на оранжевые, зеленоватые, белые дома, возведенные еще в прошлом году, окропленные спорым дождем, Варя подумала: «Ведь все это мы делали. И невмоготу порой было с непривычки, и плакала ночью не раз, тайком от людей зарывшись лицом в подушку, а вот… И дома эти, построенные на месте, где худая трава росла, и ребятишки эти… Хорошо! Останусь ли здесь жить и дальше, уеду ли, только никогда не забуду: есть на земле такой уголок, такой… который и я старалась лучше, красивее сделать для людей!»
И только протянула Варя горсточкой сложенную ладошку под серебряную ниточку-струну, сбегавшую с крыши, как на нее тотчас села, неизвестно откуда взявшись, бабочка-крапивница.
«Ах ты, гулена!» — тихо, про себя засмеялась Варя, поднося руку близко-близко к глазам. Бабочка по-прежнему доверчиво сидела на влажной, забрызганной и краской и дождинками, ладони. Сидела, поводя тонкими усиками. Ее сложенные крылышки были похожи на черный пиратский парус.
Дождь вскоре перестал, и девушки снова взялись за свои кисти. В этот день работали допоздна.
В общежитие Варя возвращалась уставшей, но все в том же приподнятом настроении. Шла и думала о новом доме, который они днями сдадут, думала о Мишке, уже ставшем в бригаде своим человеком…
Обедали они с Михаилом на кухне, пристроившись у окна за шатким столиком. Кроме них, здесь никого не было. После своей воскресной выпивки Мишка стеснялся Оксаны и в комнату к Варе не заходил.
Михаил долго молчал, усердно работая ложкой. Кажется, впервые в жизни ему довелось поесть такой вкусной картофельной похлебки.
— Знаешь, Варяус, я под твоей опекой… не подумай, что льщу… прямо-таки воскресать начинаю. Честное благородное! — сказал Михаил, придвигая к себе стакан с чаем.
— А ну тебя! — отмахнулась Варя. — Лучше скажи, как там в Брусках? Как родители поживают? Вчера тебе, говорят, письмо было?
— И не одно, а даже два. В родных пенатах все в порядке… жизнь идет размеренно и чинно. Неутомимый родитель все проектирует. Теперь античные колонны уже не в моде. С колоннами все покончено. Теперь по его проектам строят жилые дома, похожие друг на друга, как близнецы. Эдакие высокие и длинные коробки-казармы. А родительница… она бдительно руководит домработницей, создает уют и еще… тоскует о своем неразумном чаде, вконец загубившем младую свою жизнь.
— Перестань, зачем же ты так… про родителей? — покачала головой Варя.
— А разве я что-то непотребное про них сказал? — с детской наивностью удивился Михаил. — Они люди по-своему неплохие, конечно… Родительница даже намерена отважиться приехать в июне в эти страшные дебри… то есть сюда, в Жигули. Да я ее думаю отговорить. Зачем старушке расстраиваться? Правда? Лучше уж я сам в отпуск съезжу в Москву. — Он опять взялся за стакан. Помолчал. — Это я тебе тайну одного письма раскрыл. А второе… второе получил от Ольги. Обещает выслать номера журнала «Иностранная литература». С нашумевшей «Триумфальной аркой». Конечно, она до безумия восхищена романом. Пишет: веду примерно такой же образ жизни, как герои Ремарка. Для полной иллюзии не хватает лишь одного: знаменитого кальвадоса.
— Ох, Мишка, я все забываю отдать тебе книгу… «Жизнь взаймы», — сказала Варя. — Я сейчас сбегаю и принесу.
— Посиди, куда торопиться? — Михаил окинул взглядом закопченную кухню и улыбнулся, как-то жалко улыбнулся. — Здесь, знаешь ли, даже уютно. А самое главное — приятно посидеть вдвоем. Довольно-таки редкое удовольствие в нашем общежитии… О чем это я тебе говорил? Да, об Ольге… Видишь ли, по своей ужасной рассеянности она около месяца, как водится, протаскала в сумочке письмо. Между прочим, измазала его все губной помадой. А потом спохватилась и перед отправкой приписку сделала… что-то насчет возникших неприятностей… будто ее и еще кого-то из «золотой молодежи» в провинцию хотят выдворить.
Михаил достал из кармана папиросу, но закурить не успел: на кухню вошла с кастрюлей в руках Оксана.
— Спасибо, Варяус, за обед, я пойду. Пойду почитаю, — скороговоркой пробормотал Михаил и встал.
Оксана молча разожгла керосинку. Помешала что-то деревянной ложкой в кастрюле.
Варя допила чай. Вопросительно поглядела на Оксану, приподняв длинные тугие брови. И, не удержавшись, сочувственно, не без робости, спросила:
— Оксана… слушай-ка, Оксана, у тебя уж не беда ли стряслась какая?
Имея дело с Оксаной, нельзя было заранее предвидеть, чем все это может кончиться.
Оксана не ответила. Казалось, она даже не слышала вопроса. Варя принялась убирать посуду. И вдруг за ее спиной кто-то приглушенно всхлипнул. Потом еще… и еще. Когда Варя оглянулась, Оксана, сжимая руками голову, рыдала.
— Девонька, да ты что? — перепугалась Варя, бросаясь к низкорослой Оксане, так похожей на провинившуюся школьницу. — Ну перестань, перестань…
Размазывая по лицу слезы, Оксана глянула на Варю распухшими, ничего не видящими глазами.
— «Мерси, говорит, за твои ласки»… Это Герман Семеныч мне. «Мерси, говорит, Ксюша, только жениться я раздумал». — И Оксана снова зарыдала.
Варя не сразу заметила, что они на кухне не одни. В дверях стояла высокая старая женщина — мать одной из работающих на стройке девушек, приехавшая проведать свою дочь откуда-то издалека — не то из Брянска, не то из Белгорода.
Когда-то очень красивая, она, эта женщина, еще и сейчас была на удивление хороша собой.
— Вы уж извините… горе у подруги, — как-то виновато сказала Варя женщине, продолжавшей все еще в нерешительности стоять у порога. — Проходите, проходите, пожалуйста.
Та слегка кивнула гордо вскинутой головой и направилась к противоположной стене, где в ряд выстроились три стола.
— Ненавижу… я их всех теперь ненавижу! Ненавижу этих извергов мужиков! — зашептала Оксана, сжимая кулаки. — Всех! Всех до единого! И никому теперь из них веры от меня не будет.
— Зачем ты так? — сказала Варя. — Придет время, и полюбишь… по-настоящему полюбишь… и тебя полюбят.
А через несколько минут Марьяна Константиновна — так звали старую женщину — уже знала со всеми подробностями горе Оксаны. Присев рядом с заплаканной девушкой на узкую скамейку, Марьяна Константиновна угощала ее киселем.
— Верить надо людям, без веры и жизнь не в жизнь, милая, — неторопливо говорила она, словно сказку сказывала внучке. — Я вот верю… меня и любили и бросали… Уже не молодой без памяти влюбилась в человека… уж за сорок перевалило. Пятеро детишек осталось у него на руках после смерти жены. И так полюбили друг друга: кажется, умри один, и другому хоть заживо в могилу ложись… Всякое потом было — и плохое, и хорошее, а воспитали ребят. И были они мне роднее родных. Потому что они его были, ненаглядного моего. Тоня-то вот, которую я навестить наведалась, последняя. Ей тогда, сиротинке, год всего исполнился, когда мы сошлись. И все они — и четыре парня, и она, тихая радость, любят меня как родную.
Марьяна Константиновна положила в тарелку Оксане еще большой кусок студенистого киселя и улыбнулась Варе, стоявшей у оконного косяка.
— А что толку-то, прости господи, пустышкой бесприютной быть? — опять неторопливо начала она своим приятным, чуть глуховатым голосом. — Живет в одной квартире с нами женщина… Ей уже сейчас лет тридцать восемь. Пригожая такая была когда-то: беловолосая, ясноглазая… а хохотунья страсть какая! Много молодцов вокруг Сонечки увивалось. Да тетка все мешала. То одного отошьет, то другого. Кто, видите ли, мало зарабатывает, кто будто чересчур легкомысленный… Или квартиры с удобствами нет. Полюбился раз Сонечке приятный такой скромный юноша. Вот-вот быть свадьбе. И опять тетка все испортила. «Сонечке нужен человек с образованием. А этот, подумаешь, электромонтер! Себя, поди, не прокормит». И на этот раз послушалась Сонечка сварливую тетку — родителей у нее не было: отец на фронте погиб, а мать от чахотки истаяла… А другого — молодого и, по всему видать, степенного человека, инженера, сама Соня забраковала: и лицом не вышел, и разведенный ко всему прочему. А вдруг и ее бросит? А годы-то идут, идут все. И уж давно перестали парни увиваться возле нашей Сонечки. Вдовцы нестарые стали свататься, и тем, сердечным, на дверь указывали… Скончалась в одночасье два года назад тетка, одна осталась Соня. И так что-то подурнела: и волосы поредели — а коса-то была когда-то вроде вашей вот (Марьяна Константиновна кивнула заалевшей Варе). Да, вроде вашей. И морщины появились, и глазыньки поостыли. Свободной стала Сонечка, теперь уж никто не помешал бы ее любви, да прошла, видно, пора. Минула. И живет теперь одна-одинешенька. Никому не принесла счастья, ни одному человеку. Пустоцвет пустоцветом! А все по своей глупости: то тетку слушалась, то людям не верила… Ох, заболталась я с вами, девчонки, на боковую пора. Моя-то намучается за день, поест и, что твой куренок, сразу в постель.
Ушла Марьяна Константиновна. Отвела Варя в комнату Оксану, уложила ее спать. А сама вернулась на кухню: у нее грелась в кастрюле вода.
В это время кто-то осторожно постучал в раму: тук-тук! Тук-тук! Вскинула Варя голову от эмалированного таза с бельем, а по ту сторону темного окна — Евгений. Махал рукой, звал на улицу.
«Выдь на часок, жду не дождусь!» — молили его глаза. Ох уж эти глаза! Варя только и видела их — большие, тревожно-шалые.
Повязалась Варя кое-как полосатым шарфом и понеслась по коридору к выходу.
Мишал Мишалыч куда-то видимо, отлучился, и Варя, пробежав мимо любимой скамеечки старика, завернула за угол дома. Тут-то ее на лету и поймал в свои объятия Евгений.
— Я тебя весь вечер поджидаю, — зашептал он, ища губами ее губы.
А Варя, переведя дух, прижалась лицом к его пропотевшей гимнастерке. Прижалась и затихла, не говоря ни слова.
— Ба, да ты раздетая,- — Евгений шире распахнул полы стеганого пиджака и укрыл ими Варю. — А я без тебя… так без тебя скучал после того вечера. Сил никаких не стало, взял вот и пришел.
«Боже мой, что я делаю? — думала в этот миг Варя. — Я совсем потеряла голову».
Вдруг она со вздохом оторвалась от Евгения, сказала:
— Не приходи больше! И не мечтай! — И побежала обратно в общежитие.
— Варя!.. Побудь еще минуту! — просил Евгений. — А на праздники… Варя, встретимся?
Но она даже не оглянулась.
Подобно горному обвалу обрушилась эта неприятная новость на жильцов молодежного общежития. И надо ж было случиться ей в канун майского праздника. Будто тихоня Анфиса нарочно решила всем насолить ни в какой-нибудь другой день, а непременно сегодня — тридцатого апреля.
Внезапное исчезновение Анфисы первой обнаружила Оксана. Разбудил ее шаловливый солнечный лучик, весело и дерзко заглянувший в глаза. Потянулась сладко Оксана, приподнялась на локте и, как всегда, привычным неторопливым взглядом окинула комнату. Варя еще спала, свернувшись калачиком, а постель Анфисы уже была прибрана.
«Молчунья и нынче раньше других вспорхнула», — с неприязнью подумала Оксана, продолжая смотреть в угол. И вдруг этот угол показался ей каким-то пустым, покинутым.
Хмуря тонкие ниточки бровей, Оксана приподнялась выше. И лишь тут заметила, что и правда угол-то весь пуст, одни гвозди сиротливо торчат над кроватью Анфисы. Да и постель убрана небрежно, как бы впопыхах. Исчезло и тюлевое покрывало — им-то Анфиса всегда так гордилась! Осталось все только казенное: серое грубошерстное одеяло, большая жесткая подушка и скомканное, еще сырое, полотенце, кистями свисавшее с постели до пола.
— Варвара! — испуганно вскрикнула Оксана, всем сердцем предчувствуя какую-то беду. — Да проснись ты, Варвара!
И она вскочила с кровати и босиком затопала к Варе, поправляя плечико розовой трикотажной сорочки.
И уж потом, когда решительная Оксана растормошила заспавшуюся Варю, был обнаружен на столе лист из ученической тетради.
Из Анфисиной записки они все и узнали. Начиналась она словами:
«Не вините меня, девушки, за то, что ухожу, не попрощавшись».
Дальше Анфиса писала о своем намерении служить богу. И в самом конце — скороговоркой:
«Отдайте мой долг уборщице Груне. Деньги — 10 рублей — оставляю».
Кончила Оксана читать дребезжащим голосом записку и ни с того ни с сего разрыдалась.
Побледневшая Варя скрестила на груди обнаженные руки. Смотрела на прыгавший по крашеному полу солнечный зайчик и думала: «Неужели она и вправду была такой… такой религиозной? И почему мы… почему я… как же это все случилось? Где она теперь, Анфиса? Что с ней будет?»
И она уже видела не скакавший беззаботно по неровным половицам солнечный зайчик, а строгое непроницаемое лицо Анфисы, чем-то похожее на суровый иконописный образ с леденящим душу магическим взглядом.
А в полдень — пестрый и ветреный — новый двадцатиквартирный дом уже был готов к заселению. Он стоял среди молодых кленов, опушенных танцующими глянцевитыми листочками, еще совсем-совсем крошечными. И как все вокруг было по-весеннему свежо и ново, так и дом этот был под стать празднично настроенной природе. Своей нежной желтизной он напоминал золотые ключики — цветы весны. А белизна подоконников, рам не уступала белизне пуховых облачков, пересекавших небо из края в край. Над парадной дверью уже висели кумачовые флаги, и ветерок, по-летнему теплый, то полоскал огненные полотнища, то комкал, сминал их.
Под вечер к подъезду стали подкатывать тяжелые машины, доверху нагруженные домашним скарбом. Грузовики фыркали по-стариковски, с одышкой. Скарб жильцов нового дома в Солнечном мало чем отличался от пожитков москвичей или горьковчан. Те же зеркальные гардеробы, те же кровати — и железные с никелированными шишками, и деревянные полированные, те же серванты и горки, те же розаны и фикусы, которые держали меж колен надежные руки рачительных хозяек. А вокруг дышащих гарью грузовиков шныряли гололобые пострелы-мальчишки, неизвестно когда успевшие перезнакомиться друг с другом.
— Матреша! — кричал весело и звонко крепыш-бурильщик, по пояс высунувшись из распахнутого окна второго этажа. — Э-эй, Матреш! А Валькину кроватку, видать, мы забыли?
Снизу ему ответила так же звонко и весело суетливая молодайка, поднимавшая на плечо увесистую пачку книг, перевязанную бельевым шнуром:
— Чай, не забыли! Я ее первым делом в квартиру внесла. Разуй глаза-то!
Из другого окна донесся сварливый старушечий голос:
— Вот это фатера! И что же по ней теперь на воздусях летать?
А возле крайнего грузовика чубатый шофер пожирал бойкими глазами хрупкую пышноволосую девушку, прижимавшую к себе настольную лампу с зеленым стеклянным абажуром.
— Позвольте спросить: у вас шестимесячная?
— Что вы! — заалела смутившаяся девушка. — Я отродясь не завиваюсь.
Шофер глотнул щербатым ртом воздух.
— И правильно делаете!.. Моего друга жинка ушла раз так завиваться и навсегда с лица земли исчезла. Завилась называется!
Девушка засмеялась и, еще крепче прижимая к высокой груди лампу, побежала к подъезду.
Сами же виновники радости этих простых людей, въезжающих накануне Первого мая в новые квартиры, где все блестело — начиная от чистых окон и кончая скользкими крашеными полами, — сами строители прямо тут же на поляне устроили короткое собрание.
Вручали премии, говорили о своих будущих делах.
Когда председательствующий совсем было настроился закрывать собрание, слово вдруг попросил сторож молодежного общежития Мишал Мишалыч.
Старик поднялся с трухлявого пенька молодцевато. Шевеля косматыми бровями, он вошел в круг, сердито оглядел сидевших и лежавших на лугу в разных позах рабочих.
— Оно вроде бы и не к месту перед наступающим праздником в критику вдаваться, а не могу умолчать, — заговорил Мишал Мишалыч, разводя руками. — Не могу, да и только! Без стеснения скажу: судьба меня всю жизнь не баловала, всю жизнь по кочкам бытия бросала. И всякого насмотрелся. А такое вот и не чаял увидеть… чтобы, значить, молоденькая девчурка… которая и краем глаза отродясь не видела прошлую жизнь… чтобы взяла и это самое… плюнула нам всем в глаза и сбежала, сбежала, прости господи, не делом полезным заниматься, а богу, видишь ли, служить!
Хихикнула молодая простоволосая женщина и тотчас спряталась за спину дымившего самокруткой парня в пунцовой лыжной куртке.
Мишал Мишалыч недовольно оглянулся назад.
— Не вижу, чему тут смеяться. А по мне, так плакать надо в два ручья. Комсомольцами, прости господи, называетесь, а церковники обвели вас вокруг пальца!
— Стоит ли, Мишалыч, реветь! — закричала дерзкая Оксана. — Мы уже наревелись утром… А днем прибежала из Порубежки баба и всех ошарашила: эта бесстыжая, оказывается, молодому попику на шею бросилась. Тому, который из семинарии прикатил.
— Не перебивай, егоза-дереза! — оборвал Оксану старик. — Неужто вы все… зелено-молодо… в толк не возьмете: ушла бы от вас Анфиса в попадьи, коли вы друг к дружке человеческий интерес имели? Знали бы, кто чем дышит, кто стремление какое в жизни наметил? Сбил ее кто-то с панталыку насчет религии… А указать человеку верную дорожку из вас никого не нашлось. Нехорошо, скажу прямо, по-партийному, хотя, это самое, я и беспартийный активист.
— Спасибо! — выкрикнул лежавший на животе парень, чуть приподнимая смоляную голову. — Спасибо, жаке… дедушка! — тотчас поправился он. — Спасибо за науку! Речь твоя правильная. Мы, комсомольцы, мал-мал ошибку делал.
«А ведь это Шомурад, наш новый комсорг, — подумала Варя, только что рассеянно смотревшая на вытянутые перед ней ноги в хромовых сапогах с высветленными подковками на каблуках. — А я-то гадала: чьи такие большущие лапы!»
— Критиковал нас жаке по-правильному! — кричал звонко Шомурад, размахивая длинными руками. — И мы не будем плакать: организация наша молодая, люди мы тут все новые… Говорю: не будем! А что будем? Работать будем! Комсомол всегда был впереди. На всех стройках впереди. И мы постараемся! Постараемся и всякие концерты, и громкие читки, и эти… как их… Да, вспомнил: постараемся и экскурсии интересные организовывать. Чтобы всем весело было!
Шомурад еще раз потряс над чернявой, гривастой головой руками, но ничего больше не сказал. Страшно смутился, покраснел. Присел на корточки в ногах у Вари, достал из кармана кисет и стал вертеть самокрутку.
Вечером же в самой большой комнате общежития кружок самодеятельности давал свой первый концерт. На концерт пришли не только молодые строители, но и люди женатые, пожилые. И мест в комнате всем не хватило. Многим пришлось тесниться в дверях.
Шомурад спел несколько протяжных казахских песен. За ним выступила Оксана с частушками. А когда юркий парнишка, моторист с промысла, вышел плясать «барыню», Оксана не усидела. Взбежала на помост и пошла, пошла вприсядку вокруг смазливого молодца!
Отличился и Михаил. Он вел конферанс, и его остроумные шуточки всем пришлись по вкусу. Лишь одна Варя весь вечер просидела грустной, зябко кутаясь в пуховый платок. Она готовилась прочесть «Письмо Татьяны», но отказалась, сославшись на головную боль.
И ей, правда, что-то нездоровилось. Все время хотелось пить. Концерт еще не кончился, когда Варя встала и пошла к себе в комнату.
Потопталась, не зажигая света, у столика, глядя с тоской в черный, словно бездна, провал окна, обращенный в сторону Порубежки. Как-то там устроилась на новом месте Анфиса? Но тотчас мысли ее устремились к Евгению. А что он сейчас поделывает? Думает ли о ней? Варя не спеша разделась, вздохнула и легла в постель.
«Неужели мне Евгений стал ближе Леши? — спросила себя Варя. Уж который раз в последние тревожные для нее дни задавала себе Варя этот вопрос! Задавала, и не находила ответа. — Почему… почему я не такая, как все! Зачем я оттолкнула от себя Алексея? А ведь он меня так любил, так любил!»
По щекам потекли слезы. Но Варя их не замечала. А когда все лицо стало мокрым, она вдруг спохватилась, как бы кто не вошел. И накрыла голову подушкой. И чем дольше Варя плакала, тем легче становилось у нее на сердце. Не потому ли в народе говорят: девичьи слезы что майский дождь?
Так со слезами на глазах Варя и заснула.
— Ты на меня не сердишься? — смущенно спросила Варя, подбегая к Евгению.
Он тряхнул головой. Поймал Варины руки — розоватые, свежие, и прижал их ладонями к своим щекам — горячим, слишком горячим.
— А куда мы двинемся? — спросила Варя.
— А мне все равно… куда ты захочешь, — сказал он, опуская и ее и свои руки. И засмеялся. А когда Варя ненароком встретилась с ним глазами, его глаза смотрели на нее задорно и приветливо.
— Пойдем знаешь куда? — Варя сощурилась, прикусила заалевшую губку. — Знаешь куда? — Неожиданно для себя она махнула платочком в сторону дороги, тянувшейся на нефтепромысел. — Пойдем туда… пойдем собаку навестим.
— Собаку? Какую собаку? — не понял Евгений.
— А ту самую… или запамятовал? Которую один смельчак спас в половодье. Вспомнил?
Евгений раскинул руки, точно собирался схватить Варю и крепко-крепко, до хруста в костях, сжать ее в своих объятиях. Но тотчас опустил их. Он, видимо, боялся, как бы Варя не вскипела, как бы она не сбежала от него.
И они пошли. Брели они по мокрому шуршащему бичевнику, вдоль самого берега Волги, все еще взбудораженной, все еще не притихшей и после весеннего половодья, и после недавнего, затянувшегося на трое суток шторма. У их ног с ленцой плескалась тяжелая, шафранного цвета волна — крепкий настой песка и глины. Чуть подальше вода как бы слегка бурела, и лишь на самом стрежне она отсвечивала блеклой голубизной — голубизной высокого погожего неба.
В одной тихонькой заводи на прозеленевшем камне грелась в налитых янтарным жаром майских лучах старая лягушка, тоже вся прозеленевшая, с ржавыми бородавками на спине.
Варя первая заметила задремавшую квакву. Она подняла палец и прижала его к губам.
«Тише!» — говорил ее лукавый взгляд.
Евгений тоже прижал к смеющимся губам палец и, подражая Варе, дурашливо заковылял рядом с ней на цыпочках. Но галька все так же металлически шуршала под ногами, и чуткая лягушка очнулась. Она недовольно, утробно квакнула и плашмя шлепнулась в воду, растопырив свои отвратительные перепончатые лапы.
— Какая уродина! — поморщилась Варя.
Вдруг Евгений вынул из кожанки небольшой сверточек.
— Чуть не забыл. Это тебе.
— Мне? — Варя недоверчиво покосилась на Евгения. — А тут… не лягушка? Такая же, как эта?
— А ты посмотри, — одними глазами улыбнулся Евгений.
Варя приняла из рук Евгения подарок, развернула бумагу.
— Ой, зачем же ты? — ахнула она, глядя на изящную золотисто-сиреневую коробочку. Вокруг повеяло тонким ароматом дорогих, очень дорогих духов. — Сумасшедший!
Теперь все лицо Евгения расплылось в улыбке.
А Варя все колебалась, не зная, что ей делать с этим неожиданным подарком: оставить себе или вернуть Евгению? Ей еще никогда в жизни никто не дарил дорогих духов.
Но тут сам Евгений пришел на помощь. Он снова завернул хрупкую коробочку в жесткую бумагу, завернул неумело, хотя и старался изо всех сил, и опустил сверток в карман Вариной жакетки.
Некоторое время они шли молча, оба чувствуя себя удручающе неловко.
— Смотри… уж не твой ли знакомый? — брякнул вдруг Евгений, трогая Варю за локоть.
Варя подняла глаза и увидела в полсотне шагов от себя Михаила. Сутулясь, он стоял на двух плоских белых камнях у самой кромки берега и то и дело забрасывал в воду удочку.
Секунду-другую Варя раздумывала: не повернуть ли им, пока не поздно, назад? Внезапно она поймала на себе испытующий взгляд Евгения. И сразу вся преобразилась. Гордо вскинула голову, прибавила шаг.
— Да, это Мишка, — просто сказала она.
— Бычок, которого ты откармливаешь?
— И тебе не стыдно такое мне говорить? — Варя остановилась. Раскосые глаза ее метнули на Евгения молнии. — Похоже, нам дальше не по пути!
И не успел Евгений еще раскрыть рта, а Варя, сунув ему в руки злополучный этот сверток, побежала в сторону рыболова. Легкие открытые туфельки ее проваливались в зернистую мелкую гальку, оставляя глубокие следы, которые тотчас наполнялись подсиненной водой.
— Доброе утро, Мишка! — закричала Варя звонко и резво. — Поймал хоть одну малявку?
К Михаилу она подбежала возбужденная, веселая, как ни в чем не бывало.
— И не совестно тебе было уйти одному? Почему меня не позвал?
Михаил ловко насадил на крючок извивавшегося червя, поплевал на него и забросил удочку. И только после этого как-то вскользь глянул на удивительно красивую, неописуемо красивую в это утро Варю.
— Ты спала, когда я ушел, — сказал он и еще раз глянул Варе в лицо — такое трогательно милое своими чистыми тонкими чертами. И тотчас наклонился, подвернул штанину.
Варя так и не поняла: видел ли Мишка ее с Евгением или даже не заметил?
Оглянувшись вокруг, она подошла к высокой железной банке из-под белил. Присела перед ней на корточки.
— Ого! — воскликнула пораженная Варя. — Экие шустрики!
В банке метались, поднимая брызги, черноспинные подлещики.
— В самом начале пяток схватил, — ворчливо промолвил Михаил, не оборачиваясь. — А взошло солнце, и баста. А червяков все время кто-то склевывает и склевывает… не успеваю насаживать.
— Славный у нас нынче будет обед, — рассмеялась Варя. — Жареная рыба, а потом… а потом чай с московским тортом и яблоками.
— Откуда у тебя появились московский торт и яблоки?
— А я вчера посылку получила.
— От сестры?
— Держи карман шире! — Варя засмеялась еще простодушнее. — От сестры одна песня: «Приезжай, да и все тут! Привязались болезни, за скотиной некому ухаживать, одна надежда на тебя!» В каждом письме одно и то же… А посылку Владислав Сергеич прислал. Лешкин дядя. — Она сунула руку в банку и попыталась поймать поводившего плавниками подлещика. Но тот увернулся, ударил по воде хвостом, обдавая Варю холодными брызгами. И все его собратья по плену, только было успокоившиеся, завертелись колесом в тесной банке. — Я за него, за Владислава Сергеича, так рада, так рада!
— С чего бы это? — тут Михаил оглянулся, приподнял за козырек съехавшую на самый нос кепку.
— Женился он! Понимаешь! Приехала к Владиславу Сергеичу… когда кончал среднюю школу, полюбил он девушку, одноклассницу. А уехал на фронт, она вышла замуж. Вот она — Нина Сидоровна — и прикатила из Хвалынска. — Варя поставила банку с рыбой на новое, ровное место. Поднялась. — Письмо в посылке лежало, и снимок даже. Улыбчивые такие оба, прямо завидки берут.
— А я думал… думал, он женат, — Михаил пожал плечами.
— Ох, и ненаблюдательный же ты, Мишка!
— Нет, почему же? — он что-то собирался еще сказать, но сдержался и снова потянулся к червям.
— Скажи, Варяус, а как там наш Лешка на армейских харчах поживает? Он же тебе пишет, наверно? — спросил, чуть помешкав, Михаил.
Варя ответила не сразу, ответила уклончиво:
— А ты чего спрашиваешь? Возьми да и сам махни на эти харчи! Или думаешь, они больно сладки?
— Меня врачи признали негодным… У-у черт! Опять какая-то бестия склюнула червя!
— Если уж больше не ловится, то сматывай удочку! — решила Варя. — Пойдем домой и такой пир закатим!
— Ну что ж, раз пир так пир! — тоже весело, в тон Варе отозвался Михаил. — К твоему торту и к твоим яблокам как раз будет кстати шампанское.
— Откуда же оно у тебя взялось? Зарплату нам еще не давали.
— Не думай, что одна ты посылки получаешь! Меня тоже не забыли!
Михаил спрыгнул со своих камней и сграбастал Варю в объятия.
— Пусти, шальной! Ну пусти, говорят! — Варя изо всех сил толкнула Михаила в грудь, толкнула так, что он едва не растянулся на мокрой блестящей гальке. Потом она вытерла ладонью щеку. — Смотри у меня, если когда еще вздумаешь… Я тебя тогда почище Оксаны огрею!
А через минуту, как бы жалея обескураженного Михаила, улыбнулась ему, улыбнулась ласково и тепло:
— Эх, Мишка, Мишка! Разнесчастные же мы с тобой люди!
Две недели Варя уклонялась от встречи с Евгением. И какие только хитрости она не придумывала, чтобы оставить с носом незадачливого ухажера. Варя везде появлялась или с Оксаной, или с Михаилом, или с Шомурадом.
Наконец ей самой надоели вес эти увертки. И как-то в один тишайший вечер захотелось одной пойти к Волге и посидеть на берегу, посидеть ни о чем не думая, глядя на багряную от заката реку.
Девчата и ребята из общежития отправились крикливой гурьбой в Порубежку смотреть какой-то новый кинофильм. А Варя, дождавшись, когда они скроются в березовом колке, не спеша зашагала через поляну — зеленое раздолье — к Волге, на ходу срывая то тут, то там полевые, неброские своей скромной красотой цветы.
Смеркалось. Оголенные вершины Жигулей постепенно начинали пунцоветь в последних шарящих лучах невидимого здесь, в лощине, закатного солнца, уже перевалившего за горный хребет.
Подойдя к Волге, Варя присела на старое, когда-то могучее дерево, выброшенное на берег во время шторма. Разбушевавшаяся стихия раздела дерево донага, и теперь оно было повержено на холодную прибрежную гальку — белое-белое, печальное и беспомощное…
В вершинах осокорей, стоявших на берегу, еще копошились, устраиваясь на ночлег, хозяйственные грачи. А низко-низко над Волгой носились, точно черные стрелы, только что прилетевшие ласточки. Но скоро и они угомонились. И теперь ничто не нарушало чуткой тишины.
Варя вытянула ноги к остекленевшей воде, у берега маслянисто-дегтярной и лишь там, ближе к средине, все еще тускло пламенеющей, будто на дне Волги вдруг зажгли огромные красные фонари.
«У нас тут настоящий курорт, — подумала Варя, осторожно перебирая на коленях собранные по дороге цветы. — Рассказать кому дома — не поверят».
Она не слышала, как подкрался сзади Евгений. А когда Евгений наклонился, чтобы обнять Варю за плечи, под его ногой предательски хрустнула сухая ветка. Но Варя даже не оглянулась. Она уже догадалась, что это он, Евгений. Возможно, она его и поджидала? Но кто может это знать, скажите на милость?
И большие, огрубевшие от работы руки Евгения, сейчас такие несмелые, только робко скользнули по Вариным плечам.
— Прости меня… я никогда… никогда больше ничем не обижу тебя, — прошептал Евгений над Вариным ухом.
— Сядь рядышком, — тоже шепнула Варя.
Они сидели долго-долго, бок о бок, не шелохнувшись, и обоим было на диво хорошо, так же хорошо, как тогда в клубе.
— Где-то в горах сова… слышишь, как ухает? — сказала вдруг Варя. И вздохнула.
— Угу, — отозвался Евгений. Помолчав, спросил: — Ты почему вздыхаешь?
— Тиссы жалко.
— Тиссы? — Евгений близко наклонился к Варе. — Какие тиссы?
— А вот те… которые видели восход солнца. Видели восход солнца еще в то время, когда человека не было на земле. Похоже, ты и газет не читаешь! — подосадовала Варя. — Недавно писали о тиссо-самшитовой роще… На Кавказе, где-то неподалеку от Хосты, есть роща… она осталась от тех девственных лесов, которые зеленели на нашей земле миллионы лет назад. Тебе ясно теперь?
— Ну и что же? — снова ничего не понял Евгений.
— В газете писали: тиссы на Кавказе сейчас гибнут… гибнут редчайшие деревья, гибнут по вине каких-то идиотов. Над рощей, в горах, находится известняковый карьер. И вот оттуда, сверху, на тиссы сбрасывают камни, щебень… Ну на что все это похоже? Как ты, Женя, думаешь?
Евгений махнул рукой.
— Нашла о чем печалиться! Мы эти самые тиссы, может, никогда и глазом не увидим… Скажи-ка лучше, ты на Волжской ГЭС была? Или еще нет?
— Была. Мы в прошлое воскресенье всем общежитием на экскурсию туда ездили, — оживилась Варя. — Такая, скажу тебе, красота, такая красота! Через всю Волгу — плотина, а за плотиной — море голубое. Я смотрела-смотрела и земли не увидела. Даже в машинном зале были. Только я ничегошеньки те понимаю в технике.
— А заметила на жигулевском берегу, неподалеку от ГЭС, цементный завод? Он в овраге стоит, прямо на берегу моря. Стоит и дымит трубами… Везувий, пожалуй, никогда так не дымил, как это чудо современной техники!
Варя кивнула.
— А заметила ли ты, как работнички этого завода горы наши без пощады крушат? Что ни день — то взрывы, что ни день — то взрывы. — Евгений выхватил из кармана брюк пачку сигарет. — Эдак, пожалуй, через двадцать лет от Жигулей ничего и не останется! Все горы в цемент перетрут!
— А разве завода раньше здесь не было? — спросила Варя.
— И в помине не было! Завод какие-то умники после строительства ГЭС сюда ткнули. Будто не могли подальше от Волги построить. Ведь горные отроги далеко на юг тянутся. — Евгений чиркнул спичкой. На миг дрожащий соломенно-алый язычок озарил его нахмуренное лицо с потемневшими глазами. — А наши Жигули… нигде на Волге такой красоты больше не сыщешь! Я ведь по Волге-матушке от самого от верховья до Каспия не раз плавал… до армии, когда кочегарил на пассажирском одну навигацию.
Варя повернулась к Евгению.
— А почему вы… вы, местные жители, не боретесь за свои Жигули? Почему не протестовали еще тогда… еще до начала строительства завода? Тогда надо было доказать, что ему тут не место!
Евгений снова махнул рукой.
— Да кто нас спрашивал? Это там где-то… где-то там выше умные головы думали. А местные газеты… эти так взахлеб расписывали: «У нас на Волге возводится гигант» и все прочее такое. Слов нет, и цемент, и шифер позарез нужны. И разве кто против такого завода? Только место для него надо было другое выбрать… подходящее.
Покачав головой, Варя вздохнула.
Молчал и Евгений, усиленно дымя сигаретой. Варе подумалось: он уже забыл и о кавказских тиссах и о своих Жигулях…
А немного погодя перед ее глазами встал рослый парень в синем комбинезоне, в мокром, облепленном слюдяными осколками комбинезоне, тяжко бредущий по ледяной воде среди звенящего белого крошева. Он брел то замедляя, то ускоряя шаг, боясь оступиться в яму и упасть, боясь выронить из рук дрожащий живой комок…
Евгений бросил окурок. Прочертив в наступившей темноте искристую огненную дугу, окурок упал, шипя, далеко от берега. И сразу показалось, что стало еще темнее, будто перед глазами разверзлась кромешная пропасть.
Евгений внезапно нагнулся, поднял упавший с Вариных колен букетик и стая его нюхать.
И Варя порывисто прижалась к его широкому, прямо-таки железному плечу. И ласково-ласково, совсем не выдерживая характера, проговорила:
— Видел: уже черемуха распускается? А запах… вот даже сюда доносится!
Три раза ходила Варя в Порубежку. И все напрасно. Покрутится час-другой возле шатрового домика с полинялыми, воскового цвета ставнями и уйдет ни с чем. И дом этот с одиноким кривым топольком в палисаднике казался каким-то заброшенным, нежилым. На окнах белые занавески, калитка на запоре, сенная дверь тоже наглухо прикрыта.
Как-то из соседнего двора вышла старуха. Глянула на Варю из-под руки, прошамкала:
— Ты, касатка, к молодому нашему батюшке?
Варя кивнула.
— Который раз прихожу… Постучусь-постучусь и уйду ни с чем.
— Мы и сами его не часто видим. Разве что в церкви. А матушку и подавно. — Старуха поправила на голове черный с белым горошком платок. — Бают, матушка-то до замужества на этой самой… на стройке работала в Солнечном. Ну и сбежала оттуда… денег, бают, десять тыщев у какой-то разини стянула и сбежала. А теперь и прячется от людей.
— Неправда все это, — с горячностью сказала Варя. — Ни у кого она никаких денег не брала. Уж я-то знаю: мы в одной комнате жили.
— А может, и брешут. Всякое бывает, — тем же бесстрастным голосом прошамкала старая и тотчас забыла про Варю. Повернулась к ней плоской, как доска, спиной, громко заголосила:
— Ути, ути, ути!
Нынче Варя отправилась в село в сумерках. И на этот раз ей прямо-таки повезло. Не доходя домов пять до квартиры священника, она вдруг увидела Анфису. Анфиса вывернулась из проулка, неся на коромысле ведра с водой.
Варя узнала Анфису сразу, хотя та и закутала голову газовым шарфом, надвинув его на лоб низко, до самых бровей.
— Фиса! — обрадованно вскрикнула Варя. — Добрый вечер, Фиса!
Анфиса так вздрогнула, что полные ведра на коромысле качнулись, расплескивая воду. Остановилась и сердито, исподлобья, посмотрела на Варю.
— Тебе чего от меня надо?
Смутившись, Варя не знала, что и сказать.
— Кто тебя прислал? — все с той же подозрительностью допытывалась Анфиса. — Начальство? Комсомол?
— Зачем же так?.. Меня никто… я сама решила тебя навестить. Я уж четвертый раз…
— Знаю. Видела тебя в окно.
Варя совсем опешила.
«Повернуться и уйти? — спросила она себя. — А то еще возьмет и коромыслом огреет».
Но Анфиса, конечно, об этом не помышляла. Она с каждой минутой все больше горбилась — тяжелы были не в меру большие ведра.
— Пойдем, я тебя провожу, — снова подобрев, заговорила Варя. — Или давай помогу…
Анфиса усмехнулась.
— До чего же ты жаллива, Варвара!
И первой тронулась по тропинке к дому.
— Можешь там всем сказать: я довольна судьбой. Пусть обо мне не печалятся! В особенности та… неудачливая невеста.
Вот и шатровый дом, погруженный в теплую, на удивление ясную синеву вечера. У калитки Анфиса приостановилась. По всему было видно: она здесь собиралась распрощаться с незваной гостьей. Но калитка вдруг мягко, без скрипа, распахнулась, и Варя увидела мужчину — невысокого, одетого во все черное.
— А ты не одна? — спросил он Анфису негромким, приятным голосом. И тотчас отобрал у нее ведра. — Здравствуйте, — обращаясь к Варе, прибавил мужчина. — Ну, приглашай, родная, приглашай гостью в дом.
«Наверно, это и есть Анфисин муж», — пронеслось в голове у Вари. Она хотела было сослаться на занятость и уйти, но Анфиса взяла ее крепко за руку и потащила за собой.
— Пойдем, не бойся, — шепнула Анфиса. — Он у меня добрый.
Когда Варя вслед за Анфисой поднялась по крылечку в сени, пропахшие полынком и чебрецом, а потом вошла в избу, перегороженную на две половины, уже всюду горел свет.
Хозяйка провела гостью в переднюю — уютную комнату с тахтой и круглым столом в переднем углу. На столе, покрытом клетчатой скатертью, стояла настольная лампа с белым абажуром.
— Присаживайся сюда, — Анфиса поставила стул рядом с объемистым книжным шкафом.
Садясь, Варя с любопытством посмотрела на стеклянные дверки шкафа. «Бальзак, Толстой, Тургенев», — не без изумления успела прочитать она на золоченых корешках переплетов.
Из кухни, чуть сутулясь, вошел священник, потирая большие, как у Евгения, руки, но почему-то необыкновенно белые, чересчур белые.
— Фиса, я уже поставил самовар, — улыбнулся он кротко, моргая длинными пшеничного цвета ресницами. — Ты нас, надеюсь, напоишь чайком?
Анфиса, ничего не говоря, направилась к двери, на ходу снимая с головы шарф. Вышла и плотно притворила за собой дверь.
Отважившись, Варя глянула на священника. И правда, он был еще совсем юн: розоватое девичье лицо с прыщеватым высоким лбом, маленькая, колечками, бородка, тоже светлая, как пшеничная солома. Мягкие вьющиеся волосы слегка ниспадали на ворот черной косоворотки. Брюки тоже черные, навыпуск. На босых ногах — чувяки.
— Смотрите на меня и думаете, наверно: «И что же толкнуло этого здорового парня в попы?» — покашляв в кулак, не без смущения заговорил муж Анфисы, останавливаясь у подтопка, чистого и, по всему видно, недавно побеленного.
Варя опустила глаза, чувствуя, как заполыхали огнем щеки.
Помолчав, священник продолжал:
— Мы ведь с Фисой из одной деревни, с Ветлуги. Есть такая река. В Волгу впадает между Васильсурском и Козьмодемьянском. Не слышали? Она у бабушки воспитывалась, а я с матерью. Самым старшим в семье рос. А всего нас семеро было. Отец после войны долго болел, а потом скончался. Трудно приходилось матери. И в колхозе работала и у батюшки местного хозяйство вела. Старый такой был человек, одинокий, добрый. Про попов еще Пушкин говорил: жадные, завидущие… и все прочее такое. Были и раньше такие, есть и сейчас… Только этот, отец Василий, больше походил на бессребреников из романа Лескова «Соборяне». Не читали такой роман? А вы почитайте, Лесков — хороший русский писатель… Так вот отец-то Василий и взял меня к себе в звонари, когда матери невмоготу стало с нами, малолетками. А потом в семинарию определил.
Появилась Анфиса с чашками на подносе.
— Не беспокойся, Фиса, — сказала Варя и встала. И тут она увидела в переднем углу, там, где обычно у верующих иконы, цветную репродукцию «Сикстинской мадонны» Рафаэля в узкой золоченой раме. — Уж извините меня… надо идти.
— Ну что это вы? — священник снова заморгал длинными ресницами. — Оставайтесь, право!
Анфиса не настаивала, и Варя решила твердо: «Уйду!» Священник проводил Варю до калитки.
— А вы не сердитесь на Фису, — тихо, виноватым голосом проговорил он, все еще не отодвигая засова. — Она в душе ангел, только мнительная до чрезмерности… И детство у нее сложилось трудное. Бабка до фанатизма верующей была. Маленькой Фисе все страшные сказки сказывала: и про бесов и про бабу-ягу… Она, Фиса, представьте себе, и сейчас всему этому верит… Приходите, право, еще как-нибудь, а то ей невесело бывает порой. Особенно, когда я на работу ухожу.
Всю обратную дорогу до самого Солнечного Варя думала: что она теперь, после встречи с Анфисой и ее попом, скажет Шомураду и другим комсомольцам? Что?
Над головой перемигивались редкие звезды. Даже глазам было невмочь смотреть на них — иглисто-мерцающие таинственно и призывно.
Стоило же Варе глянуть прямо на восток, как она заприметила невысоко над горизонтом еще со школьных лег знакомую ей Вегу — самую светлую, самую загадочную звезду летнего неба. Вега дрожала, точно алая капелька крови, готовая вот-вот сорваться с неба — сине-зеленого у горизонта — и скатиться на землю.
В низинке, вдоль гор, закудрявился тончайшей дымкой туманец. Вдруг в кустах ракитника, чуть ли не до самых верхушек затянутого этим колеблющимся туманцем, робко и неуверенно щелкнул соловей.
Варя остановилась.
«Ну-ну, что же ты, голосистый?» — нетерпеливо, про себя, спрашивала она соловья.
И не удивительно ли? — соловушка оказался сговорчивым. Еще раз прочистил горло да как защелкал! И тотчас в другом месте — по эту сторону дороги — ему ответил соперник на диво замысловатым коленцем.
Но тут совсем рядом в траве что-то зашелестело, точно прошагал невидимый леший, волоча за собой длинный конец толстой веревки.
Варя даже вздрогнула — так ей внезапно стало страшно одной на этой глухой тропинке.
«Да ведь это прополз уж, — принялась она успокаивать себя. — Ну да — уж. Помнишь, в детстве в деревне?.. Ты тогда их совсем не боялась».
Шуршание в траве прекратилось, но и соловьи тоже смолкли. И Варя пошла дальше своей дорогой.
Евгений нагнулся, протянул Варе руку.
— Хватайся крепче, — сказал он, с ободряющей улыбкой глядя сверху на ее растрепанную голову. — А ногой в этот выступ упрись.
На какое-то мгновение Варе вдруг почудилось, что снова вернулось прошлое лето — такое незабываемое, и они с Лешкой отправились в очередную свою расчудесную вылазку в горы.
— Ну что же ты? — поторопил Варю Евгений.
Не глядя на Евгения, она поймала его горячую, надежную руку, чувствуя, как в груди леденеет, обмирая, сердце.
Но вот сильный рывок, и Варя уже стояла на оголенной вершине скалы, высоко-высоко над землей, рядом с отчаянным Евгением, знающим, видимо, Жигули вдоль и поперек не хуже своего отца.
Варя подняла руки, чтобы поправить косынку, и увидела небо.
Отсюда этот безбрежный океан с островками застывших на одном месте облаков, похожих на айсберги с картин Рокуэлла Кента, казалось, значительно приблизился к ним, стоящим на скале.
И вот впервые за свою такую еще небольшую жизнь Варя позавидовала парившим в поднебесье величавым орлам.
Они проплывали над Жигулями, недвижно распластав огромные упругие крылья, проплывали круг за кругом, словно сторожили покой этого на удивление привольного — глазом не окинуть — края.
И чем выше поднимались в горы Евгений и Варя по еле приметной тропке, а то и без тропки, тем шире и шире расхлестывались перед ними и загустевшей синевы маревые дали Заволжья, и полноводная лазурная Волга, на стрежне игравшая золотыми слитками, и ластившиеся у нее под боком щетинистые хребты Жигулей — один хребет выше другого, один хребет изумруднее другого.
А ведь совсем еще недавно, какой-то час, а может, и два назад, Варя и Евгений были внизу, в лесистом овражке, у самой Волги, вместе со всеми жильцами молодежного общежития, решившими провести выходной на лоне природы.
И пока одни парни и девушки, недолго думая, растянулись на берегу, нежась в лучах вдоволь припекавшего радостного июньского солнца, другие ныряли и плавали, бодро покрикивая, соблазняя нехрабрых окунуться в обжигавшие еще холодом быстрые волжские струи, а третьи собирали по оврагу хворостишко для костра, Евгений и Варя решили отправиться на штурм самой высокой в Жигулях горы — Орлиного утеса. С ними было увязался и Михаил, но тот скоро поотстал, сославшись на мозоль возле большого пальца — не то на правой, не то на левой ноге. А возможно, он соврал? Просто понял, что третий тут лишний? Кто его знает.
— Нам еще далеко? — спросила Варя, жмуря уставшие глаза от окружающего ее нестерпимого блеска.
Евгений заглянул Варе в лицо — чуть обгоревшее, пышущее здоровьем и солнцем:
— А ты притомилась?
Она обожгла его бездонной синевой косящих глаз.
— Ничуть даже!
Они стали спускаться в заросшую дремотной чащобой седловину. К Орлиному утесу можно было добраться лишь с юго-востока, пройдя километра три сумеречным лесом.
Едва вертлявая каменистая стежка юркнула между приземистыми ясенями, как сразу же пропало небо. Теперь над их головами трепетали узорчатые листья, полыхая никогда ранее не виданным Варей зеленым бездымным пламенем.
А справа и слева тянулись непроходимые заросли, дышавшие в лицо ландышевой свежестью. В одном месте черные стволы деревьев, покрытые коростой лишайников, точно белыми заплатами, чуть расступились, и Варя увидела осклизлую скалу. По каменистым уступам, звеня и дробясь, сбегали прозрачные ручейки. А внизу смутно зияло отверстие пещеры. Из этой-то вот пещеры, почему-то представившейся Варе жуткой бездонной пропастью, вдруг подуло мертвящим ледяным холодом.
— Нас волки не съедят? — спросила, поежившись, Варя. Спросила не то в шутку, не то всерьез.
Евгений обнял Варю за плечо. Рука его была по-прежнему приятно горячей.
— Со мной тебя никто не тронет.
И тут откуда-то издалека — как показалось Варе — донеслось печальное нежное «ку-ку».
— Постой, — шепнула Варя. Она набрала полные легкие воздуха и певуче прокричала:
— Кукушка, кукушка, скажи, сколько мне лет жить?
Долгую, томительную минуту молчала нелюдимая кукушка, словно раздумывала: отвечать или не отвечать какой-то там девчонке? Варя с грустью уже подумала: кукушка, видать, забыла про нее, как вдруг из той же неведомой таинственной дали раздался птичий голос. Кукушка так заторопилась, так зачастила, что Варя еле успевала за ней считать… Но вдруг, точно поперхнувшись, смолкла птица.
— Ой, — заволновалась Варя, чуть не плача. — Значит, мне только шесть лет осталось жить?
Прошла еще секунда-другая, и птица снова закуковала.
Варя сосчитала до семидесяти трех. После этого кукушка совсем замолчала, будто ножом обрезала свою песню.
— Ай-ай! — Пораженный Евгений повернул к Варе свое смелое, открытое лицо, тоже чуть обгоревшее на неистовом солнце. И добавил: — Никогда… никогда еще при мне ни одна кукушка так долго не куковала.
И рассмеялся. А его диковатые шалые глаза как бы спрашивали Варю: «Тебе хорошо со мной? Ты меня любишь?»
Варя тоже повеселела.
— Это правда? Я счастливая, да?
— Наверно… Если кукушка не обманула.
Варя капризно топнула ногой.
— Я не хочу, чтобы она обманывала!
Когда выходили из леса, Евгений заметил на елочке, ершистой, разлапистой, стоявшей у самой опушки, птичье гнездо.
— Заглянем? — спросила Варя.
— Заглянуть можно, только руками не касайся, — предупредил Евгений.
Они присели перед елкой на корточки и осторожно, не дыша, заглянули в серое гнездышко с торчащими туда и сюда травинками.
В глубине гнезда уютно лежали четыре яичка — голубовато-зеленых, обрызганных темными веснушками.
— До чего же они славные! — воскликнула Варя. — Так и хочется потрогать.
Евгений отвел Варину руку.
— Нельзя.
— А какой птицы яички?
— Дрозда. Пойдем, а то вон наседка прилетела. — И Евгений потянул за собой Варю.
Теперь до Орлиного утеса оставалось несколько десятков шагов. Но они-то оказались самыми трудными и опасными.
К утесу тянулся узкий известняковый гребень с отвесными стенами. Когда подошли к этому недлинному перешейку, соединяющему горный кряж с шишкастым утесом, Варе стало не по себе.
— Я не пройду, — сказала она, со страхом глядя в разверзшуюся перед ней пропасть с темнеющими где-то далеко внизу в сизой гибельной дымке островерхими соснами.
— Пройдешь, — упрямо сказал Евгений. — Держись вот за ремень и смотри мне в спину. И никуда больше.
Он туже затянул ремень, видавший виды солдатский ремень, по-прежнему все еще надежно крепкий.
— Тронулись!
Варя в точности следовала советам Евгения. Обеими руками держалась за его ремень и упрямо, не мигая, глядела в широкую спину с крупными острыми лопатками, внезапно скрывшую от нее весь мир. На самой средине гребня она оступилась и чуть-чуть не заревела.
— Выше голову, — спокойно сказал Евгений. — Иди нормальным шагом.
И этот голос, показавшийся таким добрым и родным, и эта беззаботная божья коровка с лакированными крылышками, шустро ползущая по линялой морщинистой гимнастерке Евгения перед самыми ее глазами, приободрили Варю.
А когда немного погодя снова заговорил Евгений: «Все, Варюша, отцепляйся», Варя была несказанно поражена. Как, они уже на Орлином утесе? И так быстро? На том самом утесе, на который все мечтал взобраться в прошлом году Лешка?
Варя опустила онемевшие руки, Евгений порывисто присел перед ней, прижался лицом к ее ногам в синих тренировочных штанах.
— Умница моя! — прошептал он.
А Варя стояла и смотрела на млеющую внизу в солнечном ливне Волгу — сказочно голубую змейку. По Волге шел скорый пассажирский пароход. Но отсюда, с этой головокружительной высоты, большой трехпалубный пароход походил на пушистый белый комок — гордого лебедя, царственно скользившего по зеркальной глади будто остекленевшей до самого дна реки.
— А ты знаешь, Леша, я есть хочу, — неожиданно для себя сказала Варя. — А все мои припасы там, внизу, остались.
Евгений не сразу поднял голову, не сразу и ответил.
«Слышал он или нет, как я оговорилась? — подумала Варя, прижимая к груди свои оцарапанные руки, будто хотела унять внезапно забившееся ожесточенными толчками сердце. — Нет, нет… я дальше не могу так… я нынче же, нынче же сама напишу Леше! Что он со мной делает? Или он хочет моей погибели?»
— Варюша, что с тобой? — откуда-то издалека, точно из бездонной пещеры, долетел до нее глуховатый голос Евгения.
Придя в себя, Варя ладонью отерла мокрые щеки.
— Это я так… просто так.
Она боялась встретиться с Евгением взглядом. А он смотрел на нее снизу вверх странно остановившимися глазами.
— Пусти, мне неудобно, — попросила Варя.
Но Евгений не отпустил Варю. Он только поднялся во весь свой могучий рост и всю ее прижал к себе налившимися непоборимой силой ручищами. Ее тело напряглось, желая освободиться от этого перехватившего дух объятия.
— Пусти, что ты делаешь? — простонала Варя, закидывая назад голову.
Она хотела сказать Евгению, что любит не его, что любит другого, но не могла вымолвить слова. Жадные нетерпеливые губы, горькие от табака и пота, отыскали ее губы и слились с ними, слились, казалось, навечно…
Варе нездоровилось. Накормив обедом Михаила, она прикрыла полотенцем немытую посуду и пошла к себе в комнату.
В коридоре ее остановил Михаил.
— Варяус, ты заболела? — Он без особого любопытства посмотрел ей в глаза. А в голосе было столько неясности!
— Нет… Голова немного кружится. От жары, наверно, — ответила Варя как можно спокойнее. Но золотистая смуглость лица ее словно бы внезапно поблекла. И это не ускользнуло от Мишкиного взгляда.
— Принести пирамидон? У меня есть.
— Спасибо. Я полежу с часок, и все пройдет.
Варя пошла дальше. Но Михаил не отставал, он зашагал рядом.
— А ты все хорошеешь и хорошеешь, Варяус, — вздохнул он завистливо. — Замуж не собираешься?
— Глупый Мишка, кому я нужна? — Варя через силу улыбнулась и украдкой глянула своими мерцающими раскосыми глазами на собеседника.
— А другие, представь себе, женятся, выходят замуж, — подчеркнуто беззаботным тоном продолжал Михаил, вертя между пальцами спичечный коробок. — Вот даже Ольга… я тебе, должно быть, порядком надоел с этой своей приятельницей? — И он тотчас поправился: — С бывшей приятельницей… Получаю нынче письмо… Подумать только: замуж вышла! Чтобы не расставаться с Москвой, вышла замуж за человека на двадцать пять лет старше себя. За бодрячка-старичка, кинорежиссера, уж неизвестно сколько там сменившего разных жен… Между прочим, деловитый старичок, преуспевающий. Сейчас снимает художественный фильм о бригадах коммунистического труда.
У Вариной комнаты опять остановились.
— Ложись иди, — Михаил как бы нечаянно прикоснулся своей рукой к Вариной руке — холодной, точно неживой. — А может, все-таки принести пирамидон. А?
Варя еще раз взглянула Михаилу в лицо. Глубоко запавшие Мишкины глаза смотрели на нее с горячей собачьей преданностью.
— Нет, Мишка, мне ничего не надо, — обронила Варя, поспешно отворяя дверь.
Едва она легла в постель, не снимая с себя домашнего халата, как в комнату впорхнула Оксана.
Кругленькая, упитанная, вытирая полотенцем шею, Оксана с наигранным изумлением воскликнула:
— Светик, что с тобой?
И колобком подкатилась к Вариной койке.
— Да ничего… разве нельзя полежать? — отводя в сторону взгляд, Ответила нехотя Варя.
— А ты уж не скрывай… нехорошо! — еще более распаляясь в припадке великодушного внимания, принялась настойчиво выспрашивать Оксана. — Я с понедельника заметила… после пикника с тобой что-то неладное творится. Учти на будущее: слишком длительные прогулки вдвоем к добру никогда не приводят!
Оксана села к Варе на кровать.
— А вообще-то тебе везет. Счастливая! То Лешка — такой симпатичный парень — вокруг тебя увивался, то этот Мишка — профессорский сынок. Моргни ему глазом, и он за тобой на край света, как телок, поскачет!.. А теперь третий появился: шофер с нефтепромысла. Обожаю таких!
Кривя в улыбочке тонкие губы, Оксана пожирала Варю зелеными тревожными глазами. А Варе было невыносимо это ее разглядывание в упор.
— Я независтливая, ты прекрасно знаешь. И я так рада за тебя! — с еще большим вдохновением затараторила Оксана, не желая замечать, как она надоела Варе. — Только Лешку — раз забыл — выброси начисто из головы! Евгений куда лучше: один сын в семье, а хозяйство какое! Во всей Порубежке, говорят, другого и не сыщешь. Одних пчел десять ульев. А сад? Райский!.. Заработки же у него дай бог! И левака не промах зашибить. Сама слышала, как Шомурад сказывал: «Калымит что надо этот прохвост! Старуху какую и ту за так не подвезет». Понимаю, Шомурад от зависти…
— Оксана, ну о ком это ты? — Варя поморщилась, доведенная до отчаяния.
— К тебе с открытой душой, а ты… ну, зачем, светик, притворяться? — Оксана драматически, как заправская артистка, всплеснула руками. — О Евгении твоем толкую, о ком же еще? Желаю тебе, Варечка, большого-большого счастья… если, конечно, сумеешь удержать Евгения. К такому красавцу, само собой, все девки липнут. И он, болтают, не теряется!
Решительно приподнявшись, Варя оперлась локтями в подушку. От клокотавшей в груди ярости она мертвенно побледнела.
— Сейчас же убирайся вон с моей кровати! Я тебя видеть больше не хочу!
Оксана опешила. И все еще продолжала сидеть у Вари в ногах. Полуоткрытый рот. Круглые, точно стеклянные пуговки, глаза, готовые вот-вот выпрыгнуть из орбит.
— От такого счастья… я из Подмосковья сбежала! — Варя собиралась сказать что-то еще, но не смогла: ее душили слезы.
Она отвернулась к стене. А чтобы не разрыдаться, сунула в рот угол подушки.
Очнулась Варя вечером. Разбудил ее стук в дверь, негромкий, но настойчивый.
— Кто там? — спросила она, все еще продолжая лежать на боку.
И вдруг — совсем рядом — из открытого настежь окна послышался шепот:
— Варвара, ты одна?
Почему-то испугавшись, Варя вскочила, глянула в окно. Но под окном никого не было.
— Это я… Анфиса. Ты одна? — снова раздался тот же нетерпеливый щепоток.
— Одна, одна… А ты где, Фиса?
И только тут в проеме засиненного окна выросла высокая худущая фигура, закутанная в темный полушалок.
— Убери стол, я влезу в окно. Смотри свет не включай.
Варя послушно отодвинула столик, и Анфиса проворно вскарабкалась на подоконник, потом неслышно спрыгнула на пол.
— Дверь тоже запри на ключ, — приказала гостья. — Я не хочу, чтобы меня ваши видели.
Присели — Варя на кровать, Анфиса на стул. Сбросив с головы шелковый полушалок, Анфиса спросила:
— Тебе не противно меня видеть?
— Какая ты все же странная, — Варя пожала плечами.
Гостья молчала, быстро-быстро перебирая пальцами тяжелые длинные кисти полушалка.
— А ты знаешь, мой-то Иван… умом рехнулся. Видно, бес попутал, — всхлипнула вдруг Анфиса, по-бабьи подпирая кулаком щеку. — Не иначе бес попутал!
Варя молчала.
— Собирается от сана отречься… «Не верю, говорит, больше в бога. И не хочу, говорит, людей обманывать, не хочу на их подаяния жить».
Анфиса вытерла концом полушалка глаза, но не сдержалась и опять всхлипнула. В ее сгорбленной, поникшей фигуре чувствовалось отчаяние, безнадежное отчаяние.
— Уговаривает в Сибирь уехать. «Поступлю на стройку… У меня руки вон какие… и заживем с тобой честно, как все»… Люблю я его. Понимаешь? Люблю! Кабы не любила, бросила бы — и весь сказ!
Ничего не говоря, Варя встала, обошла стул. Погладила Анфису по плечу. Неожиданно вспомнила: в ту глухую лунную ночь в начале весны Анфиса вот так же гладила ее, Варю, по плечу. И недавно это было, и в то же время, казалось, давным-давно!
— Успокойся, Фиса. Тебе не плакать надо, тебе радоваться надо! Сердце твое любви искало, а не бога… пойми ты это!
Анфиса посидела-посидела, потом поднялась, поцеловала Варю в лоб. Постояла и еще поцеловала. И уж после этого, все так же молча, метнулась к окну, точно большая черная птица.
Все эти дни после выходного работали на рытье котлована под школу: сломался бульдозер, а ждать, когда его починят, было некогда. Земля попалась тяжелая — каменистая. Досталось всем: и парням, и девкам. Ребята копали, выворачивали ломами камни, обливаясь потом, девчата же таскали на самодельных носилках грунт. Уставали как черти.
И уж теперь после смены редко можно было услышать веселый смех, шутку. Даже Шомурад, пристрастившийся в последнее время к игре на гармошке, даже он не притрагивался к ее голосистым ладам. Поест, что попало, и на боковую.
Как-то в обеденный перерыв, прихватив с собой свертки и сетки с едой, все разбрелись кто куда: одни зашагали к Волге, застывшей в нестерпимом полуденном блеске, другие — к томившейся в зное раскудря-кудрявой рощице.
К обнаженному до пояса Шомураду, вытиравшему о лыжные штаны набрякшие свинцовой тяжестью руки, стремительно подбежала Оксана.
— Пойдем на речку? — громко, чтобы слышали все, спросила Оксана парня и, не дожидаясь ответа, схватила его за локоть.
— Жаным… сердце мое, у меня ноги деревянные, — оглядываясь на Варю, проворчал в замешательстве Шомурад, видимо, не желавший идти вместе с Оксаной.
Но та силой потащила его за собой.
Варя посмотрела на лоснившуюся от пота спину казаха, словно вымазанную дегтем, выждала, пока он и Оксана не скрылись за щетинистым в слюдяной текучей дымке бугром, подняла с земли свой пакет и побрела, прихрамывая, к первому попавшемуся на глаза деревцу. Ей хотелось идти как можно быстрее, а ноги не слушались, решительно не слушались.
Вот и молоденькая осинка, невеселая, с еле шелестящей, точно ошпаренной кипятком, листвой. На ржавую траву падала тень, негустая, с бегающими бликами, но Варя так умучилась, что ей было все безразлично. Хотелось лишь одного: упасть и не вставать. И пролежать вечность.
И она блаженно растянулась на шуршащем, нагретом солнышком пырее, почему-то пахнущем земляникой — самую так малость.
Варя лежала вниз лицом, разглядывая паутинки трещин на земле. Вот уже полмесяца не перепало ни одного дождя, и почва стала трескаться, а цветы и травы на поляне сохнуть.
Пробежал, куда-то спеша, усатый дымчатый жучок. У глубокой расщелины, показавшейся жуку бездонной пропастью, он приостановился, повел недовольно усами. А потом, свернув в сторону, опять заторопился по своим делам.
«Похоже, эта ловкачка Оксана права, похоже, я и Евгению больше не нужна, — следя взглядом за убегающим жучком, подумала с горечью Варя. — После воскресенья он и глаз не кажет».
Она уронила на обгорелые натруженные руки голову и попыталась заснуть. Но ее и сон не брал. Глухая, ноющая боль в сердце не давала покоя.
«Боже мой, какая тоска!.. А куда делся Мишка? Хоть бы он что-нибудь… хоть бы он словечко какое сказал», — и тут Варя вспомнила. Михаила нет. Его и еще двоих ребят прораб утром послал по какому-то делу на нефтепромысел.
Открыв глаза, Варя увидела прыгавшего как-то вприскочку воробья. Воробья явно заинтересовал Варин сверток с бутербродами. В одном месте газета порвалась, и на окружающий мир таращилась золоченым глазом поджаристая горбушка хлеба.
«Пусть его клюет, — решила Варя, собираясь снова сомкнуть ресницы, но внезапно вздрогнула. — Уж не мерещится ли мне?.. А может, я сошла с ума? Серьезно, я не сошла еще с ума?»
Она со страхом уставилась на сторожкого воробья, совсем близко подскакавшего к бумажному свертку. Смелую птаху будто нечаянно облили раствором известки. Лишь вертлявая головка осталась серой с коричневыми крапинками. Варя еще раз потаращила глаза. Нет-нет, ей не померещилось: воробей и в самом деле был кипенно-белым.
«Воробушка, откуда ты взялся такой диковинный?» — зашевелила Варя спекшимися губами. И уронила на руки совсем затуманившуюся голову.
После работы все отправились купаться, одна Варя не захотела идти на Волгу. Когда она подошла к общежитию, на скамейке рядом с Мишал Мишалычем сидел, покуривая, Михаил.
— Какая беда с тобой случилась? — ахнула Варя, едва увидела Мишку. Подкосились ноги, и она плюхнулась на нижнюю ступеньку крыльца.
Казалось, Михаил собрался на бал-маскарад: стащил из театрального реквизита белые перчатки маркизы и, недолго думая, напялил их до самых локтей. Только несло от этих марлевых «перчаток» вонючими больничными снадобьями.
— Успокойся, Варяус, ничего особенного, ровным счетом ничего! — Михаил подошел вразвалочку к Варе, пристроился рядом с ней на ступеньке. — Руки все целы… малость обгорели только.
— Где? Как? Да не мучь ты меня!
Михаил выплюнул окурок, затоптал его ногой. А потом принялся нескладно рассказывать:
— На промысле. Мы там крышу перекрывали у лаборатории. Ну, слезли за железом… А неподалеку работал газосварщик. Смотрю: по шлангу змейкой пламя бежит — от горелки перекинулось. А сварщик и не видит. Бросился я к шлангу, перегнул его… Спасибо богу надо сказать, что рукавицы на руках были. Тут и сварщик заметил, выключил резак и ко мне. А я в ту минуту ничего не помнил… от рукавиц клочья одни остались. Ну, меня сразу на медпункт потащили.
Варя старалась не смотреть на Михаила.
— А это так нужно было: то, что ты сделал?
— А как же. (Мишка улыбался — Варя это чувствовала по его голосу. Улыбался мягко, чуть насмешливо.) Ведь рядом баллон с кислородом стоял. Он мог взорваться.
— Ну, а если бы… если б ты сам весь загорелся?
— Оставь, Варяус! Зачем эти твои «если б»?
Мишал Мишалыч пошевелил своими косматыми бровями. Крякнул.
— Бывало, говаривали: семь раз отмерь, однова отрежь! — глубокомысленно изрек старик. — А в нынешнее время… прямо башкой в полымя норовят броситься! Эх! Одно слово: зелено-молодо!
— Очень прошу тебя, Варяус, — наклоняясь к Варе, горячо зашептал Михаил, — очень: родительнице, смотри, не напиши. А то знаешь… еще скапутится старая. А руки… руки заживут. Как, бывало, говаривали: были б кости, а мясо нарастет!
Варя сокрушенно вздохнула: ох уж этот взбалмошный Мишка! Он еще шутил!
Она кормила его, как малого ребенка, — с ложки. И было и грустно и забавно смотреть на присмиревшего, смущенного Михаила.
После обеда Варя решила вымыть в комнате полы — шла ее неделя. Болели руки, ныла поясница, но она не сдавалась.
Принесла в комнату ведро воды, намочила тряпицу и полезла под стол. Потом протерла под своей кроватью и под кроватью Анфисы. После Анфисы кровать пока пустовала, прикрытая простыней. Комендант обещал на днях перевести Варю в другую комнату, а сюда поселить двух подружек-нормировщиц.
Свежая водица ручейками растекалась по желтому полу, приятно холодила саднившие ладони, все в кровавых мозолях. С минуту Варя колебалась: мыть или не мыть под кроватью Оксаны, с которой она больше не разговаривала? Решила: надо протереть, полы не виноваты.
С трудом выдвинула пузатый чемодан, намочила и отжала тряпицу. И только встала на колени, чтобы лезть под кровать, как позади что-то сухо, отрывисто щелкнуло.
Оглянулась Варя, и тряпку выронила из рук. Оксанин чемодан стоял раскрытым: вверх дыбилась помятая крышка, а на пол свисали рукав красной трикотажной кофты и прозрачный капроновый чулок. Прямо же перед ней по влажным половицам рассыпались серые помятые конверты.
Варя вся так и похолодела. Что теперь делать? Стоит сейчас влететь в комнату Оксане, и та незамедлительно поднимет крик: «Караул, грабят!»
Она еще не совсем пришла в себя, когда потянулась собирать письма. Вдруг на удивление знакомым показался Варе почерк на одном из конвертов с лиловым уголь-ничком вместо марки. Варя взяла себя в руки. Внимательно прочла адрес. Прочла раз, другой… Да ведь это же… да ведь это же Лешкино письмо! Лешкино письмо ей, Варе!
Трясущимися пальцами подобрала и другие конверты, надорванные небрежно злой рукой. Эти письма тоже были от Лешки, и тоже ей, Варе!
Закружилась голова. Она села, ничего не замечая, на мокрый пол. На точеном, матово-смуглом лбу росинкой дрожала, переливаясь, холодная капля…
«Варюша, родная, желанная! Это третье письмо, а ты все молчишь и молчишь. Неужели между нами все кончено? Неужели я для тебя стал чужим, посторонним? Оторопь берет, когда думаю об этом».
Выпало из рук письмо. Варя прислонилась онемевшей спиной к железной койке. В глазах стояли невыплаканные слезы.
Варя не знала, долго ли она просидела так: оглохшая, слепая, будто пораженная страшным столбняком.
На коленях лежали письма, Лешкины письма, которые с таким нетерпением она ждала все эти месяцы. Рядом валялась половая тряпица, чуть подальше поблескивало оцинкованным железом ведро с помоями, а в ногах распластался чемодан с прожорливо разинутой пастью. Но Варя ничего не замечала.
Она и Евгения не сразу увидела. Он стоял посреди комнаты — пропыленный, жаркий, прижимая к выпачканной мазутом ковбойке огромную охапку сирени. Стоял минуту, другую, третью…
— Варя, ты… плачешь? Ты… уезжать собираешься? — наконец-то нашелся что сказать этот рослый, сильный парень, сейчас такой беспомощный, такой обескураженный.
Куда-то в сторону полетели цветы, и вот он, Евгений, припал к Вариным оголенным коленям.
— Варюша, да ты очнись… Варюша! Меня в командировку в Сызрань посылали. Прямо с дороги завернул к тебе… Да говори скорей, что с тобой, кровинка моя?
А ей хотелось кричать, ей хотелось реветь белугой, рвать на себе волосы. Но она по-прежнему сидела безмолвная, ко всему равнодушная.
Вдруг Варе пришла на память поездка в Москву, та их первая с Лешкой поездка, первая и самая счастливая. Хлопьями валил снег, мимо окна вагона мелькали и мелькали зеленеющие елочки-коротышки, а за ними белые, выстланные пухом поля… Промелькнула и хрупкая, тонюсенькая березка, кем-то безжалостно поверженная на леденеющую землю.
Вторые сутки гуляли над Камой обломные ветры. Даже здесь вот, в трюме, слышно было, как ревели за бортом вскосмаченные волны.
Лешка повернулся на спину, окинул тоскующим взглядом свой кубрик-каморку. Каморка — самое подходящее название этому ящику: вытянешь ноги, и упрутся они в переборку — тускло-белую, ознобно дрожащую от натужной работы дизеля. А до противоположной стены рукой можно дотянуться.
И хотя не из легких выдалась Лешке в это утро вахта (а ночью предстояла еще труднее), но спал он недолго, спал вполглаза, то и дело ворочаясь.
«Куда только девался мой бывалошный сон? — подумал он, расстегивая ворот нательной рубашки: в кубрике стояла спертая банная духота. — А поспать-то я мастак когда-то был».
Приподняв голову — все с теми же по-мальчишески непослушными рыжевато-белесыми вихрами, — Лешка подсунул под нее руки.
Полторы недели назад, выдавая новому матросу комплект постельного белья, третий штурман сказал:
— Ну, а вместо подушки, солдат, придется тебе приспособить пробковый спасательный пояс. Подушки все в расходе.
И он, этот молодой, должно быть Лешкиных лет, парень в мешковатом суконном кителе, как-то странно, вымученно улыбнулся, кривя в сторону рот.
— Сойдет! — пробурчал тогда Лешка, забирая в охапку одеяло и простыни.
Но пробковый пояс оказался на диво жестким, будто каменным. Нужда заставила Лешку стелить на ребристый пояс вчетверо сложенное «вафельное» полотенце. Но и оно не делало «подушку» пуховой. Теперь частенько Лешка ходил по судну с полосатой, разлинованной в мелкую клеточку щекой.
— Солдат, скажи на милость, отчего у тебя то левая, то правая щека — ни дать ни взять вафля от брикета с мороженым? — спросил Лешку на днях плутоватый масленщик Васютка Ломтев, всего год назад окончивший речное ремесленное училище. — Который раз ломаю голову, а все не догадаюсь.
— Тугая ж она у тебя на смекалку, малец! — усмехнулся Лешка и легонько щелкнул низкорослого широкогрудого масленщика по темени. — Подрастешь, до всего сам дойдешь!
Не хотелось уже и лежать, и Лешка вслух сказал:
— А не хватит ли тебе нежиться, солдат? Нечего зря мять казенное добро!
И он легко, пружинисто приподнялся, опустив на пол жилистые босые ноги.
Иллюминатор то и дело окатывала зеленовато-мутная стремительная волна. Иной раз на борт обрушивался многопудовый грохочущий вал, готовый, казалось, вдребезги разбить плотное стекло иллюминатора, и тогда в каюте вдруг сумеречно темнело.
Подойдя к столику, намертво приколоченному к полу, Лешка вцепился руками в края столешницы, а лбом прислонился к холодному стеклу иллюминатора.
Когда вода за бортом откатывалась, шипя, точно тысячи змей, на миг — единственный миг — перед взором открывалась зыбуче-бугристая Кама, что тебе закипевший адов котел. Но вот снова надвигался ревущий взбешенный вал, уже не мутно-зеленый, а какой-то сизо-черный, будто продымленный, заслоняя своим пенным гребнем весь белый свет. И снова глухо крякал стальной надежный борт.
Бесконечно долго сбегала по стеклу пузырчатая тяжелая вода, постепенно светлея и светлея. И внезапно перед глазами разверзалась страшная ямина бездонной глубины, в которую, мнилось, вот-вот опрокинется пароход вместе с баржами на буксире. А в недосягаемой дали маячил хмурый лесистый берег. Высокий этот берег качался, готовый тоже съерашиться в ту же кипящую смоляную ямину. И опять набегала волна, и опять ухалась о борт, и опять иллюминатор заливал мутный, бегучий поток…
Но вот Лешка отпрянул от столика, насторожился.
Голосила женщина: негромко, протяжно — так обычно в деревнях вопят о покойнике.
А может, ему почудилось? Может, это разгулявшийся на просторе ветрище завывает?
На цыпочках Лешка подошел к двери. Прислушался.
«Похоже, на Пелагею мерехлюндия навалилась, — а неприязнью подумал он. — Отворила дверь из своего кубрика и завывает волчицей».
И Лешка сразу представил себе «соломенную вдову» — так в насмешку зовет Пелагею кок судна, жена третьего штурмана Софья — властная и самоуверенная особа. Гибкая, широкобедрая, то грустно молчаливая, то безудержно веселая, Пелагея эта что-то часто в последнее время стала попадаться ему на глаза.
Случалось, Лешка видел Пелагею одиноко стоящей у борта, безбоязненно стоящей у самого края обитого железом борта. И тогда она казалась ему робкой и застенчивой девчонкой. Из-за негустых, странно кустистых бровей на мир взирали с трогательной отроческой доверчивостью широко распахнутые серые глаза — такие добрые и такие кроткие. И уж не раз тянуло Лешку осторожно подкрасться к задумчивой Пелагее, встать рядом с ней, бесстрашной, над зыбкой голубеющей пропастью, в стремительной бесконечности убегающей назад, к корме, встать близко-близко и обнять за полные плечи, туго обтянутые простенькой ситцевой кофточкой. А потом перевести дух, чуть нагнуться и заглянуть в глаза, да так, чтобы увидеть в них себя.
Но когда на Пелагею нападала хмельная веселость — уж лучше бы тогда ее вовсе и не видеть!
В кругу хохочущих парней, где-нибудь в пролете или на корме, Пелагея вдруг начинала отплясывать «барыню», отплясывать с чертовски бесшабашной лихостью, шурша надувшимися колоколом юбчонками, дразня местных «дон-жуанов» слепящей белизной оголенных ног. Не претило ей и распевать частушки и разные там песенки фривольного, как говорили в старину, содержания. Дружно ржали парни, хлопая в увесистые ладони, надрывался, склонясь к двухрядке, масленщик Васютка, а легкая на ногу Пелагея, одаряя всех лукавой, многообещающей улыбкой, плыла по жаркому кругу гордой павой.
И у Лешки, если ему приходилось видеть Пелагеины «концерты», на глазах закипали скупые слезы, а к самому горлу подкатывался удушливый комок — такая непонятная безумная жалость охватывала все его существо к этой бедовой и, по всему видно, беспутной молоденькой бабенке.
Он совсем было собрался отойти от двери, но тут в коридорчике запели громче, хотя и не совсем еще уверенно:
На речке на бы-ыстро-ой лебе-едушка кликала.
И после какого-то непродолжительного раздумья, показавшегося Лешке бесконечно долгим, голос набрал силу, и песня полилась свободно, из самой душеньки, из сокровенной ее глубины:
На быстрой, на бу-урной бе-елая кликала.
Внезапно от головы до ног вздрогнул Лешка, ровно по сердцу полоснули ножом. Невыплаканные слезы о несбывшемся, горючая тоска-лиходейка по неверному любимому — вот что послышалось ему в стонущем протяжном голосе.
«Неужели Пелагея… неужели она и такое может?» — зашевелилось в голове у Лешки сомнение. И тотчас обо всем, обо всем забыл. А песня ласково увещевала, а песня призывно и страстно манила-звала:
Ты лети, ле-эти, лебедь мо-ой,
Ты лети, ле-эти, бе-элый мо-ой!
Без тебя мне, лебедушке,
Без тебя и речка не так течет,
Без тебя мне, лебедушке,
Без тебя и в поле травка не зелена!
Лешка слушал, и ему чудилось, что это Варя кличет его… она — родная и единственная, она — радость и горе его. Она ждет не дождется своего верного Лешку.
Дрогнули распухшие обветренные губы. И чтобы не расплакаться, Лешка прижался губами к косяку двери.
Не слышал Лешка, когда оборвалась песня. Вся ли она была пропета или не вся, он не знал, да и потом не дознавался. И долго ли он простоял у двери, прижимаясь кровоточащими губами к пахнущему олифой косяку, Лешка тоже не знал. Очнулся от затаенной, отчаянной возни по ту сторону тонкой переборки.
— Отцепись, не лапай! — сдавленным, прерывистым полушепотом, видимо, от кого-то отбиваясь, угрожающе прошипела Пелагея у самой Лешкиной двери. — Не лапай, говорят тебе! Не лапай, мизгирь ты прилипчивый!
— Брось дурачиться, — тоже трудным, с хрипцой, полушепотом настаивал мужской голос. — Скажи одно слово: когда?
Снова возня, снова сопенье… и вот полетел кто-то на пол, грохнулся о переборку кубрика. С потолка посыпалась шпаклевка.
— Собирай теперь осколочки, миленок! И к своей дылде беги. Она приголубит! — Это сказала ядовито, дерзко Пелагея. Хохотнула и звонко застучала коваными каблучками по железному трапу.
Спустя минуту Лешка отворил дверь. В углу полутемного узенького коридорчика стоял, горбясь, Васютка Ломтев, стоял и тер ладонью лоб.
— Ты чего лоб чешешь? — спросил Лешка масленщика, поддергивая трусы. — Или рога прорезаются?
— Все экономим!.. Ввернули какую-то бабушкину мигушку! — Васютка зло сплюнул. И осторожно, боком двинулся мимо Лешки к трапу. — Поскользнулся впотьмах… Эко-ономия!
У трапа Васютка остановился. Наверно, все еще не хватало духу подняться на палубу на общее посмешище с такой увесистой багровой шишкой над самым носом. Снова сплюнул:
— Я б этого третьего штурмана… я б его вместе с экономией к чертям в пекло откомандировал!
Лешка не стал дальше слушать чертыхания Васютки, умевшего материться не хуже заправского, царской выучки, боцмана. Захлопнув дверь, он снял с гвоздя гимнастерку, стряхнул с нее белые блестки шпаклевки, похожие на яичную скорлупу.
И прежде чем просунуть в ворот голову, с доброй усмешкой подивился: «А какая ж она прочная, язви ее, солдатская эта амуниция! Куда какая выносливая! Два года из армии, а гимнастерка еще ничего себе… не то чтобы новой выглядела, но с годок еще потерпит!»
Буксир зарывался носом в набегавшие на него остроребрые дымные буруны. А валивший с ног ветер срывал с водяных скал ноздреватую пену, словно метельный снег, и окроплял ею и без того мокрую палубу.
Лешка стоял у самого бушприта, чуть подавшись всем корпусом вперед, подставив грудь забористому ветру. Захлебывался ветром, продиравшим до самых ребер. Студеные брызги то и дело окатывали с головы до ног. Но Лешка будто не замечал ни свирепо ревущего ветра, ни расходившихся не на шутку косматых волн, все время норовивших захлестнуть палубу суденышка. Он, Лешка, казалось, весь отдался созерцанию разгульно-дикого, сине-седого простора.
«Вот ты какая — Кама, — думал Лешка, вперяя взгляд то в левый, крутояристый берег, как бы выставивший напоказ литые красно-бурые маковки окаменевших силачей, закопанных в землю за тяжкие, никому не ведомые грехи, то оглядываясь на правый, утыканный прямоствольными пихтами, будто позлащенными небесными пиками. — На удмуртском языке слово «кама» означает «длинная река», — продолжал думать Лешка, — а на коми-зырянском — «светлая река». Есть это слово и в древнеиндийском языке. По-индийски «кама» — любовь. Может, здесь, на Каме, и суждено мне испить свою любовь? Если посчастливится встретить Варю… неужели она-таки отвернется от меня?.. Нет, нет, не верю! Не верю!»
Лешка не помнил, как он схватился руками за конец бушприта — деревянного бруса, нависшего над носовой частью судна, как подставил мертвенно побледневшее лицо под леденящие потоки взыгравшейся волны, хлестнувшей раз, хлестнувшей и в другой раз по фальшборту.
— Уф! — гукнул Лешка, тряхнув головой. Потом провел всей пятерней по лоснившемуся от воды худущему лицу и снова всей грудью гукнул.
И тут за спиной его кто-то спокойно и сочувственно спросил:
— Ну как оно… крещение на нашей Каме?
Обернулся Лешка, а перед ним — Пелагея. Статная, большеглазая, с улыбчивыми ямочками на тугих порозовевших щеках. В сильных же, по-мужски сильных руках она держала его, Лешкину, солдатскую фуражку.
Пелагея все еще смотрела на Лешку, смотрела с очаровательной детской простотой.
И у Лешки, поднявшего в этот миг на Пелагею глаза, вдруг перехватило дыхание, точно чья-то цепкая ручища схватила его за горло. И не только перехватило дыхание, но и сердце в груди все вот так перевернулось!
— Спасибо, — сказал он совсем невнятно, когда к нему вернулось дыхание и сердце встало на свое прежнее место. — Спасибо, — повторил он, беря из рук Пелагеи фуражку. — Крещение отличное, освежающее… на все сто с хвостиком, как говорил наш старшина.
— Думала, ты спишь. — Пелагея опустила глаза. — Тебе ведь в ночь на вахту, чего ж вскочил в неурочное время? Или кто помешал?
— Нет… я сам… вот только что встал, — Лешка тоже отвел в сторону взгляд, все еще по забывчивости комкая в руках фуражку.
— Прикрой голову: продует, — не то попросила, не то приказала Пелагея.
Лешка спохватился и, почему-то весь до черноты краснея, поспешно нахлобучил фуражку на примятые волосы, осыпанные прозрачными капельками.
Захотелось отвернуться, чтобы Пелагея не видела его идиотского, совсем мальчишеского смущения, но та сама, неожиданно схватив парня за локоть, толкнула его к бушприту.
Не понимая теще, в чем дело, Лешка повернулся лицом к носу судна, глянул вдаль. И тотчас рука его поймала руку Пелагеи, крепко-крепко сжала ее.
Впереди, на левом берегу, прилепилась деревенька к высокому шишковатому бугру. Прилепилась над самой гибельной быстриной. А позади изб, стоявших вразброс, мотались на ветру березки и клены. И хотя по-прежнему низко над землей клубились сизо-аспидные тучи, налитые чугунной тяжестью, и не было никакой надежды на просвет, а деревенька, опаленная багряно-золотым пламенем веселой рощицы, вся так и лучилась, ровно на нее одну, счастливую, пал жар невидимого сейчас сентябрьского солнца.
Пелагея и Лешка, заглядевшись на проплывавшую мимо деревню, простояли рука об руку не одну, видимо, минуту… И кто знает, когда бы разъединились их сомлевшие ладони, если бы не появилась на носу Софья, облаченная в белый халат (ночью судовая повариха вполне могла бы сойти за привидение).
По-кошачьи крадучись, Софья приблизилась к паробрашпилю, поедая разгоревшимися от ехидства недобрыми глазами стоявших к ней спиной Лешку и Пелагею.
А наглядевшись всласть на застигнутую врасплох парочку, визгливо, во весь голос закричала:
— Солдат, обедать!.. Нашли тоже место, где щупаться, бесстыжие!
Обедали в красном уголке — в светлой и просторной носовой рубке. Другой такой на всем буксире не сыщешь.
При судовой кухне харчилась все больше холостежь. И готовила Софья не особенно вкусно, но в обеденный час в красном уголке всегда стоял веселый гвалт. Ведь что нужно молодым здоровым парням? Давали б вдоволь картофельной похлебки, горячей, обжигающей губы, а на второе — той же отварной картошки, заправленной поджаристым лучком и подсолнечным маслом. Ну, и еще хлеба — побольше ржаного хлебушка. Густо присыплет паренек крупитчатой сольцой ломтище в полкаравая, и так-то пойдет у него дело, только за ушами трещит! Не зря русский народ говорит: в поле — и жук мясо, на реке — и лягушка сазан.
Но вот сегодня — не странно ли, правда? — за обедом царило непривычное молчание: тягостное, удручающее. Один сосредоточенно, не глядя по сторонам, работал ложкой, склоняясь над курившейся паром тарелкой, другой в ожидании добавки задумчиво катал между пальцами хлебный шарик, третий скучающе воззрился на Доску почета, где красовались фотографии передовиков.
Лишь одна Софья была в преотличном настроении. Растягивая в улыбке ярко намалеванные губы, она то и дело тараторила:
— Митя, тебе не подлить лапшицы? А тебе, Васютка?.. Между прочим, вот и солька, вот и перчик. Все как в ресторане!
Поднял от стола лысеющую голову вдовец механик. Сощурил глаза. И, потирая квадратный колючий подбородок, медленно проговорил:
— К какой беде ты растрещалась… чисто сорока?
— Так ведь это, Иван Мефодьевич, культурное обслуживание! Глядишь, и на Доску почета удостоюсь. — Софья изогнулась крючком перед сухопарым механиком, вся тая в сладенькой улыбочке. — Стараюсь, Иван Мефодьевич, стараюсь!
Немолодой механик поморщился, точно хлебнул крепкого уксусу.
А Софья выпрямилась, гордо вскинула повязанную крепдешиновой косынкой голову.
— И к тому же столько всякой общественной работы. Ведь я — женсовет. Надо и о том подумать, и о другом постараться. К примеру, моральное поведение молодежи. Как вы считаете, Иван Мефодьевич, должна я об этом беспокоиться? А у нас появились отдельные гнилостные элементы. Я в первую очередь имею в виду матроса Пелагею Рындину.
— Тебе что здесь: собрание? — взорвался вдруг старший рулевой — обычно бессловесный работяга-парень с рыжими татарскими усиками над алеющими девичьими губами. — Подлей этой самой… ла-апшицы. Да чтобы погуще… воды, этой самой, и в Каме много. И масла не мешало бы. Капельником, что ли, масло отсчитывала?
Колюче покосившись на рулевого, Софья зачерпнула из прокопченной кастрюли полный половник загустевшей жижи с разбухшими лапшинками. Запела:
— Будь добреньким, Рустем, кушай на здоровье!
И опрокинула половник над тарелкой Рустема. Чуть помешкав, с прежним азартом продолжала:
— Конечно, у нас в данный момент не собрание. Но собрание придется созывать. Дальше терпеть такие безобразия нельзя. Час назад своими глазами видела, как солдат… даже совестно и говорить… среди бела дня щупал на носу Пелагею.
Лешка выпрямился. На костистых щеках заходили желваки.
— Не гляди тигром, я не из боязливых, — сказала Софья. Теперь на ее сером пористом лице не было и тени улыбки. — И вопрос, конечно, главным образом не в тебе… ты человек у нас временный. Прямо скажу: посторонний. Сойдешь в Перми, и поминай как звали. Гвоздь вопроса в Пелагее.
— Говоришь, я тут посторонний? — совсем тихо промолвил Лешка. — Нет, не привык я на земле нашей быть посторонним. Не был и не буду! — Он еще откинулся назад, теперь вплотную прислонившись широкой спиной к простенку между окнами. — И уж раз для меня у вас, кроме «солдата», другого имени нет, то и скажу прямо, по-солдатски: знай ты, женсовет, край, да не падай! Пелагею я не щупал — заруби себе на носу. Не щупал и другим не советовал бы!
Один из парней засмеялся — открыто, не таясь. Глянул выразительно на Васютку Ломтева и снова захлебнулся добродушным смешком. Чтобы хоть чуть-чуть скрыть набухший на лбу синяк, масленщик старательно начесал на него волнистый сивый чубик.
— Возможно, Пелагея не всегда умеет себя вести, возможно. Но тогда с ней надо поговорить, по-хорошему поговорить. А валить на человека всякую напраслину… нечестно это! — Лешка отодвинул от себя тарелку. Похоже было, он к ней еле притронулся. — Так же нечестно, как подавать людям вот эдакую бурду!
— И это самое… взять себе в каюту ни мало ни много — десяток казенных подушек. А другим спать не на чем, — вслед за Лешкой выпалил задиристо рулевой, смешно топорща свои молодые усы.
И тут вдруг ожил молчавший все время Васютка.
— Ну, хватит, солдат… как бишь тебя… Хватит, Алексей, хватит, Рустем! — он замахал руками. — Хватит вам, ребята, митинговать!
Незаметно от всех он повел бровью в сторону запунцовевшей до самой маковки Софьи. Хитрущие глаза масленщика говорили: «Удались немедля, дура стоеросовая!»
— Зачем портить друг другу настроение? — благодушно, с наигранной ленцой снова начал Васютка, когда Софья, схватив кастрюлю, скрылась в дверях. — А насчет честности… не очень-то она ходячий теперь товарец!
— Похоже, — отрезал механик. — У иного в душе днем с прожектором ее, окаянную, не обнаружишь. Даже если милицию на помощь призовешь.
Васютка расхохотался:
— Милицию, говорите?.. На какого смотря блюстителя порядка нарветесь! Этой зимой приключился со мной в Чистополе такой парадокс. — Масленщик спичкой поковырял в зубах. — Шагаю чинно от приятеля вечерком… самую малость навеселе. Так часиков в двенадцать — совсем еще детское время. И вдруг слышу: кто-то рядом всхлипывает. Гляжу, а в воротах пацан девчонку по щекам хлещет. Я, конечно, вмешался. Разве можно равнодушно смотреть, как прекрасный пол обижают? Хватаю этого необразованного типчика за рукав и командую: «Шагом марш за мной в милицию!» Отделение милиции, между прочим, за углом находилось. Девица утерла слезки, и за нами. Притопали. Выслушал меня дежурный, эдакий розовощекий младший лейтенантик, и к парочке обращается: «Так или не так обстояло дело?» — «Нет, как можно! — запищала девица. — Радик, и чтобы дрался? Этот хулиган все выдумал!» Ну и меня, как миленького, в темную!
Васютка снова захохотал.
— Вот она, честность, в наш век атомного саморазрушения!
Вдруг над Камой из края в край полыхнуло раскаленное добела пламя. Мнилось: страшное это пожарище все-то, все сейчас испепелит — и леса, и луга, и прибрежные деревни, и храбрый буксир, изо всех сил боровшийся со штормом. Но не успели глаза освоиться с гибельным ослепляющим безмолвием, как весь мир погрузился в стынущий кромешный мрак. И в ту же секунду с оглушающим грохотом раскололось на мелкие куски низко нависшее, обуглившееся небо.
Стеной хлынувший на землю дождь первым приметил Васютка. Это он все время с опаской поглядывал в окно — масленщик до смерти боялся грозы. Вдруг он подпрыгнул на табуретке и уже с неподдельной веселостью загоготал на весь красный уголок:
— Разуйте глаза, оболтусы! Наша Пелагея… ну и ну! Ну и откалывает номерки!
Лешка тоже, как и все, оглянулся назад. В окна сочился смутный, темный свет. Вот таким видит человек мир перед обмороком, когда в глазах начинает все чернеть.
Подгоняемый ветром, по Каме прогуливался дождь — волна за волной, волна за волной. А вся палуба буксира была усыпана блестящими, только что отчеканенными полтинниками. И по этой усыпанной звонкими монетами палубе грациозно вальсировала веселая, неунывающая Пелагея, прижимая к груди растрепанную куделистую швабру.
Дрожащими пальцами Лешка развернул прозрачный, похрустывающий целлофан. Нет, вода не просочилась в этот надежный, бережно упакованный сверток. Ни одна капелька не просочилась, хотя сам Лешка вымок весь с головы до пят. И надо ж было такому случиться!
Оставалось полчаса до конца вахты, когда Лешка прошел на корму. Твердо шагал вдоль скользкого борта, облепленного шапками пены, по-хозяйски оглядываясь вокруг.
Сек сыпучий косой дождь, за бортом по-прежнему бесновались волны — маслянисто-черные вздыбленные валы. В кромешной сырой мгле не было видно ни берегов, ни покорно тянувшихся за судном барж. Лишь подслеповато мигали где-то далеко-далеко печальные огоньки на мачтах барж, ровно неприкаянные потерявшиеся звездочки.
На корме Лешка постоял, глядя на волочившуюся за бортом тяжелую, многовесельную лодку. Волны нещадно били ее, и она то виляла туда и сюда, то подпрыгивала на пенных гребнях, словно была резиновой. Звенела цепь, провисая и натягиваясь.
Не поленившись, Лешка нагнулся. Надежно ли привязана лодка? И в этот момент на Лешку ухнулся с первобытной мощью гривастый вал. Подмял под себя, сбил с ног, увлек в ревмя ревущую пропасть…
Из целлофановой обертки Лешка достал комсомольский билет и фотографию счастливого, сконфуженно лыбящегося дяди Славы в окружении своего семейства — жены Нины Сидоровны и двух препотешных пухлощеких карапузов. Посмотрел на фотографию, улыбнулся, сверкая голубоватыми белками. А потом как-то особенно осторожно раскрыл комсомольский билет. Вынул из него тонкий, вдвое сложенный конверт, уже изрядно поистершийся на сгибе.
Лешка помнил наизусть коротенькое письмецо, вложенное в этот дешевый серенький конверт.
Легкое как пушинка письмецо вручил Лешке в Брусках Михаил. Вручил в первый же день после возвращения Лешки из армии.
Они сидели в столь ненавистной когда-то Лешке закусочной «Верность» и тянули из тяжелых кружек холодное янтарное пиво. В этой халупе все было по-прежнему. И пахло все тем же: крепким табачищем, ржавой селедкой и кислым луком. Лишь за стойкой красовался уж не мордастый верзила Никишка, отбывавший где-то на Колыме тюремное заключение за темные воровские делишки, а пожилой бесцветный блондин с тонкими роговыми очками на таком же тонком хрящеватом носу.
— Поздравь, — осклабился Михаил, тыча себя в грудь пальцем, негнущимся, в мелких рубцеватых шрамах. — Студент первого курса строительного института… Хватит, брат, повалял дурачка. Пора и за ум браться!
Лешка посмотрел на приклеившиеся к толстым стенкам кружки прозрачные легкие пузырьки, потом перевел взгляд на поджарого, подтянутого Михаила. Смотрел и радовался от всего сердца за этого парня. Наконец-то непутевый Мишка нашел в жизни свою дорогу.
А когда вышли из халупы на свежий воздух, Михаил вручил Лешке блекло-серый шершавый конверт.
— Я нашел его на кровати под одеялом, — сказал Михаил, не глядя на Лешку. — Вечером в тот же день… в общем, после исчезновения из Солнечного Вари. Она уехала ото всех тайком, забрав с собой годовалую дочку. Уехала через неделю после тяжелого сердечного приступа. — Он помолчал. — Евгений, муж Вари… неплохой человек, скажу тебе. Любил Варю… понимаешь, любил по-своему преданно. Месяца три искал Евгений Варю… с ног сбился. — Вдруг Михаил сорвал с клена нежно алевший листик, смял его и бросил со злостью наотмашь. — Извини, не могу я об этом… Короче — ничего с тех пор не слышал про нашу Варяус.
И Михаил, не попрощавшись, свернул в какой-то глухой переулок с желтеющими степенными березами.
А Лешка побрел дальше, но не к дому дяди Славы, а по тропке, убегавшей к синеющему вдали сосняку.
На глухой травянистой поляне, окруженной задумавшимися перед дождем старыми елями, он устало опустился на свинцово-сизый, ободранный от коры пенек. Подставил лицо, горевшее испепеляющим жаром, под первые ленивые крапинки дождя. Этот дождь неохотно собирался весь день, и неизвестно еще было, разойдется ли он вовсю. Лешке хотелось, чтобы пролил ливень.
Долго, очень долго не решался Лешка распечатать Варино письмо, возможно, последнее в его жизни ее письмо. Но вот наконец вскрыт конверт, вот трепещущий листик лег на широкую ладонь.
«Леша! Милый мой Леша!
Когда с мучительной ясностью мне открылось, что люблю только тебя, одного тебя во всем мире… я стала принадлежать другому. От него родила и дочку. Прожила с ним год — крепясь и страдая. Я не хулю его, нет, Евгений меня любил. Возможно, не меньше, чем ты меня любил. Но изо дня в день я думала лишь о тебе, лишь тебя и желала. И вот уже иссякли все мои силы, я не могу больше переносить эту муку: лгать, притворяться, глядеть в глаза мужу, когда все мои помыслы устремлены к другому… Не сберегла я свою любовь, потому-то и наказана так жестоко.
Не ищи меня. Я не достойна твоей любви.
На другое утро Лешка собрался в дорогу. Ни дядя Слава, ни сердобольная, отзывчивая Нина Сидоровна не могли уговорить Лешку пожить у них недельку-другую. Лешка покидал Бруски, сам не зная, надолго ли, покидал места, где вспыхнула его первая любовь, такая восхитительно радостная и такая невыносимо горькая, как полынь.
Он отправлялся в Солнечное, в тот расчудесный городок в Жигулевских горах, на берегу Волги, который они вместе с Варей начали строить на голом месте.
Лешка очнулся от задумчивости. Поглядел на конверт, все еще лежавший на затекшей ладони. Вздохнул.
«Зачем, ну зачем мне тогда так захотелось увидеть этого Евгения? Что бы еще прибавилось к моим страданиям? — спросил он себя. — Но я уже не застал в живых Евгения. Говорили: он тоже страдал, мучился… А за месяц до моего приезда погиб. Нелепой смертью. Взбесились пчелы на пасеке отца. Роями кидались на прохожих. И он, Евгений, оттолкнув от двери отца, преградившего ему путь на улицу, бросился на помощь исходившему криком соседскому малышу, своим телом прикрыл его от жалящих пчел. Мальчишку спас, а сам под утро, не приходя в сознание, скончался в больнице… Люди сказывали: на красивого, завидно красивого Евгения нельзя было смотреть без содрогания во время похорон. Так он был страшен: лицо, шея, руки — все распухло и посинело…»
Теперь, когда Лешка снова завертывал в шуршащий целлофан документы, пальцы его совсем не слушались. Положив сверток под пробковый пояс, он выключил свет, лег в постель. Знобило. Знобило всего с ног до головы. И поверх одеяла Лешка набросил на себя колючую, незаменимую солдатскую шинельку.
«Пройдет. Отосплюсь, и все пройдет, — успокоил себя Лешка. — Не зря же в душевой целый час пропарился. На этих буксирах баньки дай бог… прямо святилища!»
Плотно прикрыл глаза. Попытался ни о чем не думать, а воспоминания все наплывали и наплывали.
Два года мыкался по свету Лешка в поисках Вари. Целых два года. И все безуспешно.
Пять месяцев назад судьба забросила Лешку на Каспий. По дошедшим до него слухам Варя работала на строительстве консервного завода в одном из рыбачьих поселков. Белокаменный, чистенький поселок этот, пропахший малосольной селедкой, приткнулся к самому морю — блекло-сизому, с ленцой набегавшему на бесцветную песчаную косу. Но и здесь Лешка не встретил свою любимую. Зато столкнулся нос к носу как-то раз с Шомурадом, молодым казахом, строившим вместе с Лешкой и Варей городок нефтяников на Волге.
— Аман! Привет, друг Лешка! — обрадованно засмеялся Шомурад, раздувая широкие ноздри. — Совсем-совсем неожиданный встреча!
Казах и заронил в истерзанную Лешкину душеньку новую надежду. Шомурад клятвенно уверял, что он видел Варю, своими глазами видел на одной из улиц Красновишерска на Каме в начале зимы. Будто она шла вместе с Анфисой, той самой Анфисой, которая в Солнечном вышла замуж за молодого попика.
— Узнал сразу… тот и другой в спецовках были, — взахлеб говорил Шомурад, все еще не выпуская из своей оливково-смуглой руки руку Лешки. — Понимаешь, такие оба красивые. Закричал: «Здравствуйте, пожалуйста!» А они ка-ак сиганут в первый попавший ворота. Почему убежали? Думал-думал, с ума чуть не пропал, друг мой Лешка.
— Теперь-то уж непременно отыщу я мою Вареньку, — прошептал Лешка, поворачиваясь на бок, лицом к переборке.
А немного погодя, уже засыпая, со счастливой надеждой в душе, он вдруг ощутил ласковое касание чьей-то легкой прохладной руки. Рука эта ворошила его жесткие, спутанные волосы.
— Это ты? — спросил Лешка, чуть размыкая губы, думая, что ему начинает сниться сои. Варя часто навещала Лешку в его запутанных, тревожных снах.
— Ага, я, — веселым жарким полушепотом ответил кто-то в темноте. — Ну как, оклемался малость? Это крещение у тебя было почище дневного… Я чуть не обмерла от страха… вообразила: поминай теперь, кок парня звали. Кинула тебе спасательный круг, а сама молоньей на капитанский мостик. Несусь со всех ног и ору: «Остановите пароход! Остановите пароход! Человек за бортом!»
Лешка повернулся на спину. Широко открыл глаза. Со всех сторон обволакивала его густая, липкая темь.
— Пелагея… Это ты?
— Дурачок, ну я, ну кто же еще? — и рука, сейчас уже горячая и настойчивая, еще проворнее заскользила по дремучим Лешкиным вихрам. А вот и все Лешкино лицо обдало прерывистым, по-детски чистым дыханием… Пелагея поцеловала его нежно, в самые края губ.
И Лешкой внезапно овладела властная, исступленная сила, захлестнувшая рассудок. Не помня себя, он схватил за плечи Пелагею, примостившуюся на краешке койки, прижал ее к своей груди, ходившей ходуном.
— Пусти, пусти, лешак! — приглушенно застонала безвольная Пелагея. — Пусти, девушка я. Слышишь, девушка!
Ослабли Лешкины руки, словно они и не были только что железными.
— Уходи, — сказал с трудом, лязгая зубами.
— Куда же мне теперь? В омут головой? Я как увидела тебя… как увидела, так и умом лишилась. Это ведь я только с виду озорная.
— Женат я. — Лешка помолчал. — И ребенок есть. Еду вот к ним.
Не говоря больше ни худого, ни доброго слова, он придвинулся вплотную к переборке. Его снова начинал бить озноб.
И тут ни с того ни с сего перед глазами возникла, словно живая, хрупкая хохотунья Ася, бетонщица с Волжской ГЭС. Когда это было? Год… нет, полтора года назад. Всей душой привязалась к Лешке девчонка. Они частенько хаживали вместе в кино, в театр. А как-то раз в субботний поздний вечер Ася осталась у Лешки ночевать.
И все-таки не удержала возле себя солдата бесхитростная в своих наивных ласках, свежая и юная эта девушка. Едва прослышав что-то о Варе, взметнулся Лешка, снова кинулся на ее поиски.
Наспех переодевшись после смены, Ася примчалась на вокзал провожать Лешку. А он стоял у подножки пропыленного, пышущего зноем вагона, с хрустом ломал себе пальцы. И повторял про себя последнюю фразу из одного бунинского рассказа, почему-то вот сейчас пришедшую ему на память: «Беспощаден кто-то к человеку!»
Ася подбежала к Лешке, приподнялась на цыпочки и вся замерла, положив на широкое плечо парня беспомощную влажную руку.
Уже тронулся поезд, когда Лешка силой оторвал от себя рыдавшую Асю… Но что это? Рядом потихоньку, еле сдерживая себя, горестно всхлипывала Пелагея.
— Перестань, — уже мягче проговорил Лешка. — Иди спать, Пелагея. И спасибо тебе… за все… спасибо!
Светало. Высокой стеной курился над Камой туман, такой сейчас устало притихшей и как будто бы до синяков исхлестанной ночным штормовым ветром.
Где-то на востоке уже поднималось неясное, блеклое еще пока солнце, а туман все тянулся к нему своими косматыми седыми лохмотьями.
Буксир шел медленно, ощупью, то и дело оглашая окрестности басовитым простуженным гудком.
Частенько невесомая, но плотная белесая стена придвигалась чуть ли не к самому бушприту, потом, клубясь и завихряясь, отступала, и тогда показывалась тяжелая прозеленевшая вода с колыхавшимися на ней большими разлапистыми кленовыми листьями, опаленными сентябрьским пожарищем.
Нет-нет да и начинали проглядывать берега. То явственно обрисуется горная шишка, вся ощетинившаяся молодым ершистым сосняком, как бы чудом повисшая в молочной воздушной мути, то покажется кусочек пологого берега со златым песочком и стоящей раздумчиво у самой воды, исходившей парком, белой коровой в кирпичных пятнах. И снова весь мир затянет туманной кисеей, и только слышно тогда, как где-то неподалеку, ну совсем близко, нудно тявкает глупая дворняжка.
«Ох, и медленно же мы тащимся, — сказал себе Лешка, отбивая в начищенный до немыслимого блеска колокол очередную склянку. — Зря поездом не махнул. А при таких темпах передвижения я и через неделю, пожалуй, до Перми не доберусь».
Самочувствие у него было преотличное. Перед самым заступлением на вахту Лешку затащил к себе в каюту «зараз на минутное дело» сухопарый большеголовый механик.
— Как на душе, казак? — спросил он Лешку, набрасывая на дверь остроносый крючок.
— А все в порядке, Иван Мефодьевич, — бодро отчеканил Лешка. — Отоспался.
— Присядь.
С таинственным видом механик достал из настенного шкафчика бутылку с какой-то травянистого цвета жидкостью.
«Подсолнечное масло», — прочел Лешка на бело-желтой этикетке.
— На-ка вот цибарку, причастись, — до краев наполнив граненый стаканчик, хмыкнул механик. — Ото всех болезней — и душевных и телесных — первое средство.
Одним махом опорожнил Лешка емкий этот стаканчик: на миг перехватило дыхание.
— Ох! — вздохнул он, жмуря большие карие свои глаза. А где-то там в груди уже разливался благодатный согревающий жар.
— Разные есть утоляющие средства, — сказал механик, снова пряча в шкафчик бутылку. Сам он не выпил и капли. — Но я отдаю предпочтение настоечке своего производства — водки с полынком.
— И верно: полынью в нос шибануло, когда пил, — проговорил Лешка, вытирая ребром руки влажные губы.
— От простуды незаменимое лекарство, казак, — механик похлопал Лешку по плечу тяжелой рукой. — Покойница матушка, прирожденная донская казачка, бывало, даже нас, малолеток, пользовала этим лекарством в умеренных дозах. Бывай здоров!
И, выйдя вместо с Лешкой из каюты, сухопарый этот человек, не угрюмый, но и не веселый, направился к себе в машинное отделение.
Настойка и в самом деле была, видно, лечебной: даже вот сейчас, стоя на носу буксира, Лешка все еще ощущал приятное, бодрящее тепло, разливающееся по телу — молодому, упружисто-мускулистому.
Поднялось над мачтой солнце, добросовестно, как и судовой колокол, надраенное кем-то до немыслимого блеска, и стало брать верх над туманом: седые ведьмины космы таяли, таяли прямо на глазах.
Уже окончательно спала пелена с правого, ближнего к буксиру берега. И перед Лешкиным взором открылась гряда горных кряжей — ни дать ни взять волжские Жигули. Разница была лишь в одном: осень на Волге щедрее одаривала Жигулевские горы яркими красками. Камские же кряжи выглядели сумрачнее, строже: сосны и пихты, пихты и сосны. Сизо-черные, взбираясь сплошным частоколом на неприступные скалы, они упирались острыми вершинами в самое небо. И только кое-где в низинах костерками полыхали кленовые и березовые перелески.
Над одним обрывистым утесом высилась огромная величавая пихта. Задиристые камские ветры зло пошутили с красавицей — исподволь выветрили из-под нее всю почву. И стояла теперь пихта как на ходулях: по-прежнему тянулась к обманчиво близкому небу, все еще крепко цепляясь обнаженными корнями за окаменевшую землю.
Наконец и весь левый берег стал доступен взору. А немного погодя открылись и самые далекие синеющие речные дали. И эта сквозная ликующая синь растрогала Лешку. Он смотрел вдаль и улыбался…
Полчаса спустя, как раз напротив пристани, белеющей жарким пятном, уютно прикорнувшей в тишайшей заводи, на виду у крохотного селеньица, поломалась на буксире машина. Судно еле дотащилось до заводи, волоча за собой три грузные пузатые баржи. Пришлось бросать якорь и вставать на ремонт.
Для машинной команды началась горячая страда, а для палубной — сплошной отдых.
— Братва, собирайся на берег! — кричал юркий косоглазый матросик. — Капитан разрешил!
Лешке, проходившему мимо, услужливый парень, всегда знавший самые последние судовые новости, доверительно шепнул:
— Нынче ни завтрака, ни обеда не жди: нашему коку муженек все печенки отбил. Лежит в каюте и стонет. Так что в деревне придется пошукать насчет харчишек.
— За что ж он ее? — спросил Лешка.
— Ночью с масленщиком Васюткой накрыл. — Прыткие глаза матросика разбежались в разные стороны. — Не женись, солдат, от этого бабья греха не оберешься! — И опять зычно загорланил: — Э-эй, братцы! Поплыли к девкам на блины!
Желающих прогуляться нашлось много. На берег отправились рулевые, матросы, второй штурман, жена капитана. Лешка последним прыгнул в переполненную лодку, готовую вот-вот отчалить от кормы судна.
Пристали к мосткам дебаркадера. Одни рысцой побежали, гремя бидонами, в поселок за молоком и яичками, другие — к маячившему на отшибе кирпичному зданьицу сельпо.
И только Лешка никуда не спешил. Привязал к перилам мостков лодку, спрыгнул на прибрежную мокрую гальку, будто груду чугунных слитков. Постоял, поглядел вправо, поглядел влево.
Неподалеку от пристани высился ветхий щелявый сарай. У сарая, под навесом, врос в землю верстак — не менее древний, чем сам сарай. А за верстаком работал сгорбленный дед, не спеша стругая рубанком новую тесину.
Когда шумливая ватага пароходских выгружалась из лодки, дед даже не оглянулся. Не глянул он и на Лешку, остановившегося возле него, хотя тот, поднимаясь в горку, намеренно тяжело ступал на гремящие под ногами голыши.
От добротной, слепяще-белой тесины попахивало сосновой смолкой, духовитой, приятно щекочущей ноздри. Две доски, уже гладко выструганные, стояли тут же, у сарая, возле закрытой на защелку двери.
Лешке, давненько не державшему в руках рубанка, захотелось встать на место деда, по всему видно, угрюмо-нелюдимого, так захотелось, что он, покашляв от волнения в кулак, отважился и сказал:
— Здрасте, дедуля!
Старик даже ухом не повел. Только еще ниже согнул пещерно костлявую спину, обтянутую пропотевшей, в заплатках, рубахой.
«Вот тип!» — подосадовал про себя Лешка.
А легкие шуршащие стружки, завиваясь в колечки, летели и летели к ногам деда, раззадоривая Лешку.
Помявшись, он обошел старика слева и встал почта вплотную к изъеденному древесным жучком верстаку.
И тут случилось неожиданное. Дед поднял косматую седую голову, отрешенно глянул на Лешку слезящимися глазами, кивком поздоровался с ним.
— Не притомились, отец? — сказал Лешка первое, что пришло на ум.
— Ась? — проскрипел дед. — Громче калякай, я на уши чтой-то туговат стал.
— Давайте я вас сменю, а вы отдохните! — прокричал Лешка в заросшее дремотной щетиной дедово ухо.
— А мастак ты по столярной части?.. Только не шибко ори, а то непременно глухим меся сделаешь.
Лешка заморгал длинными черными ресницами, весь расплываясь в сияющей улыбке.
— Ну-ну, попробуй в таком случае, а я перекур сделаю. — Дед выпустил из рук высветленный, отполированный рубанок и полез, кряхтя, в карман стеганых штанов за кисетом.
Когда Лешка старательно выстругал тесину и с этой и с другой стороны, охваченный безудержным желанием простоять за верстаком еще не один час, старик одобрительно мотнул бородой-метелкой:
— Тебя бы под мое начало… Бывало, я в твои-то лета…
Не договорил, отвернулся.
— А теперь за что примемся? — Лешка тронул деда за локоть.
— За гроб. Ночью с проходящего вниз парохода женщину умершую сняли. — Старик снова принялся развертывать пропахший забористым самосадом кисет. — А поутру начальство к нам всякое понаехало. Полное медицинское следствие над покойницей произвели. Сказывали: жизненная ниточка в сердце оборвалась… оттого и концы отдала, господь с ней.
Лешка озадаченно сдвинул на затылок кепку. Гробы делать ему еще никогда не доводилось. Опять водворил заношенную кепку на прежнее место. Все-таки надо помочь деду — уж очень он древний, как бы совсем не выдохся.
И вот они вдвоем принялись за работу. У подошедшего к сараю штурмана, нагруженного увесистыми кошелками, Лешка попросил разрешения остаться пока на берегу. И тот пообещал прислать за ним лодку — часа через два. Он предполагал, что часа через два-три ремонт дизеля будет закончен.
Приколачивали последнюю доску, когда пришла с пристани старуха в полушубке, держа на руках девчурку.
— Ох, Пахомыч, Пахомыч, замаялся ты у меня, болезный! — запричитала старая. — И надо ж такой беде сотвориться: ехала бабочка на курорт, болезнь свою залечить, да вот не доехала… А девчушечка-то, сиротинка разнесчастная, такая пригожая, такая ласковая.
Рукавом гимнастерки Лешка вытер с высокого замаслившегося лба испарину. Выпрямился. И вдруг увидел смуглолицую девочку, с невинной беспомощностью прижавшуюся к незнакомой, совсем чужой ей бабке.
А минуту спустя он влетел, едва не сорвав с петель дверь, в дырявый сараишко, охваченный предчувствием страшного, непоправимого горя.
Прямо на земле, прикрытая полосатой дерюгой, лежала покойница. Из-под мохристого края истасканной вконец дерюжки высовывалась голая ступня, какая-то до жути белая-белая, с просинью, будто гипсовая.
Мгновение-другое глядел Лешка остановившимися глазами на эту неживую, отталкивающую логу. Потом пересилил себя, шагнул вперед, опустился на колени. Решительно — рывком — сбросил с головы покойницы смертное покрывало. И с разрывающей сердце болью закричал не своим голосом:
— Варя! Что ты наделала, Варя!
Закричал и упал. Упал, прижимаясь лицом к холодной, бесчувственной Вариной груди.