Издавна извоз составляет самый любимый промысел русского человека. Извоз можно даже назвать по преимуществу р у с с к и м промыслом: в какую бы среду ни был поставлен православный переселенец или поселенец, он везде первым долгом поспешит обзавестись лошадью и сделаться извозчиком. Лошадка вывозила на первых порах изо всех бед и напастей всю русскую колонизацию и колонизаторы наши редко умели осваиваться с местом без помощи извозного промысла. Так спасли себя (и разбогатели теперь) те наши сектаторы (например молокане и духоборцы), которые выселены были на Кавказ в среду недружественного мусульманского населения. Так, между разнообразными выселенцами в Воронежской губернии извозом занимаются только русские. В Сибири, на Барабе, русские извозчики (возчики) успели даже выхолить из туземных пород особую породу обозных лошадей.
Промысел извоза чрезвычайно прост и удобен, особенно для того, кому нет желания жить по чужим людям, далеко от родной семьи, и даже выгоден преимущественно, конечно, там, где много езды между торговыми городами и где торговая деятельность во всей своей силе. Когда не было еще ни железной дороги, ни почтовых и частных дилижансов, класс извозчиков был чрезвычайно многочислен. Теперь же, при быстром улучшении путей сообщения, заметно уменьшился: опустели огромные ямы, которыми усеян был путь между двумя столицами, много извозчичьих домов, существовавших лет по сто и более, покинули свое ремесло и сделались хозяевами легковых извозчиков. Но в тех из наших губерний, где еще нет шоссе, или если и есть, то недавно устроенные, извозчичий класс сохранился во всей своей первобытной простоте, со всеми своими оригинальными особенностями.
С Сибири, например, по большому торговому тракту от Казани вплоть до Кяхты, промысел этот сохраняется до сих пор во всей чистоте и неприкосновенности; особенно же сумел он уберечь патриархальное добродушие и невинные нравы и сохранил первобытными людьми тех, которые занимаются извозом в местах Сибири, где тракт сибирский разошелся с почтовым и потянулся по травяной степи — Барабе. Там простодушно-чистых людей, занятых извозом, иначе и не зовут как дружками, а дружки они и потому также, что живут между собой в самой тесной приязни, не подъедая друг друга, и такой дружной артелью, которую никто не плотил, но которая однако ощутительно для всех существует, и до сих пор никакими кабинетными правилами еще не изломана и не испорчена.
Правда, что и эти возчики китайских чаев и московской мануфактуры, с падением кяхтинской торговли и с заведением на сибирских реках пароходов, стали упадать силами и количеством, но качество их все то же. В недавнюю старину, в начале нынешнего столетия, из этого почтенного сословия сумел выделиться и такой замечательный человек, как Анфилатов. Записавшись в купцы города Слободского (Вятской губернии), он на долговременном промысле доставки товаров самолично в Сибирь, а потом при помощи приказчиков по многим местам России, умел дойти своим собственным разумением до необходимости основания банка. Банк его, учрежденный в городе Слободском, был первым частным банком в Pocсии, сумевшим по настоящее время поддерживать заграничную торговлю Слободских, Вятских и Орловских купцов через Архангельск и выразившим свою плодотворную деятельность с другой стороны в процветании ремесел, которые приходят в большее и большее развитие.
В таких глухих местах, где еще не пылят шоссе, не свищут ни локомотивы, ни пароходы, извозчичий класс до сих еще пор делится на два совершенно отличные один от другого типа, не говоря уже в общем, но даже и в частностях, — на троечников, ездящих постоянно на тройке, редко на паре и решительно никогда на одной лошади, и на одиночников, наоборот, ездящих всегда на одной, на двух, редко на трех лошадях, но всегда вразнопряжку: на одной, двух и трех телегах, смотря по числу домашних лошадей.
Одиночник никогда не запрягает тройку в одну телегу и весьма редко пару; со своей стороны троечник считает за стыд ехать на одной. Первый занят ремеслом по нужде, второй или троечник, — чисто из любви и привязанности к нему, если только он сам хозяин, а не нанятой работник. Троечник всего чаще возит седоков побогаче: купечество и дворянство, и если доставляет товары, то всего чаще те, которые идут на дворянскую же руку: красные товары, бакалею, и т. п. Одиночные из живой клади доставляет крайнюю бедность: семинаристов на родину, солдат на побывку, а из товаров те, которые громоздки, посерей и подешевле: горшки, деревянную посуду, соль (для которой в южных местах Poссии существует, также отживая свой век, особый промысел чумачества, отправляемый вместо лошадей на волах) и так далее. Но скажем о каждом особо и сначала об аристократах.
У ворот постоялых дворов, в дальних губернских городах, где-нибудь в Ямской или Московской, до сих пор еще толпятся несколько мужиков, легко одетых, по-домашному: летом просто в рубашках, подпоясанных красным кушаком, зимою в полушубках, слегка накинутых на плечи. Это извозчики-троечники, поджидающие седоков и, от нечего делать, прибегнувшие к различным развлечениям: один, уместившись на облучке собственного или чужого экипажа и обхватив обеими руками увесистый ситник, удовлетворяет и аппетит, готовый явиться по собственной воле хозяина во всякое время, и искреннее желание приятно провести время. Другой, выпросив у дворника балалайку, сел на скамейке у самых ворот и потешает не столько соседа, сидящего рядом, сколько себя самого, охотника отколоть ущипкой какую-нибудь новую штуку в давно известной всем песне и на привычном ему инструменте. Двое поодаль, дружно ухнув, подняли громаду-тарантасище на толстой палке и, подставив дугу, начинают смазывать колеса. В другой стороне собрались охотники до видов и любуются проходящей семьей свиньи; другие заняты дракой уличных мальчишек, вполне сочувствуя ловкому удару одного, советуя взять побежденному противника под силки и доказать ему, что-де знай наших.
Но вот подходит какой-то господин. Извозчики разом смекнули, что это седок, и окружили подошедшего.
Объявляется место поездки и неимение собственного экипажа.
— Так, стало, у вашей милости нет своей кибитки? — переспросят ребята. — Что ж, ничаво, — могим и свою снарядить.
И почешутся.
— Знамо уж свою надыть, коли нетути ихней, — заметит другой и в размышлении продолжает рассуждать. — Вестимо без кибитки плохое дело: дождичек пойдет — мочить будет, и все такое… Так выходит и телега наша, все как есть наше, а вашей милости, значит, только сесть да и ехать.
— Все как следует примерно, — увлеченные размышлением соседа, говорят его товарищи.
Наступает глубокое молчание, которое нарушает седок вопросом о цене.
— Кака цена? Шашейныя-то вы, что ли, платите? — спрашивает один.
— Разумеется, уж ты все бери на себя, а мне чтоб никаких беспокойств не было.
— Вестимо вам надыть спокойствие… А вас сколько примерно поедет?
— Двое.
— Стало, клади у вас немного, не отяготит: чемоданчик, подушки…
— Одеяло, — подскажет один.
— А скоро ты меня повезешь?
— Да уж это, как вашей милости будет угодно: лошади у нас хорошие, мешкать не станем. Как прикажете, так и поедем.
Снова наступает молчание, прерываемое, обыкновенно, опять вопросом о цене. Немного подумав и переглянувшись с товарищами, торговавшийся решительно говорит свою цену.
— Да что, барин, без лишнего: двадцать рубликов с вашей милости взять надыть.
Нанимающий страшно озадачен запросом и не соглашается на предложение.
— Эй, барин, не дорого! Пора-то, вишь ты, рабочая; никто меньше не возьмет… будьте уж не в сумлении.
Один новичок берет 18; ему обещают 12.
— Нет, барин, эдак уж совсем несподручно. Что скупиться-то: говорите делом. Вон молодец-то, пожалуй, берет и 18, да вы с ним и жизни-то не рады будете, измучит вашу милость, как есть измучит… двои суток проваландает; ведь у него вся тройка с сапом и хромает; а мы бы вашу милость и в одни сутки приставили.
— Хочешь 13, и ни гроша больше.
— Нет, барин, видно тебе ехать не надо, коли так упираешься! — заключат как бы обиженные извозчики и отойдут несколько в сторону от вышедшего из терпения седока.
— Ну, слышь, сударь — ладно!.. Будем толковать настоящее дело, — говорит опять рядчик вслед уходящего седока. 19 берем, коли хошь, а то — как знаешь…
Седок, однако же, упорен в своей цене.
— Эй, право, какой ты барин несговорчивый, ну… 18 с полтиной.
— 13, и ни копейки! — говорит уже выведенный за границу терпения нанимающий и вполне убежденный в том, что набавивши рубль, придется прибавить и другой и до конца сделки выдержать роль набавлятеля. Тогда, в свою очередь, с тем же упорством не будут поддаваться извозчики и заставят-таки дать требуемую ими цену. И потому, обсудив, что барине-де кремень, как есть, значит, кремень, его не сломаешь, — сразу видать, что не впервые едет, благо хоть дает-то не 10 рублев, несходную цену, извозчики непременно вернут седока.
— Слышь, почтенный… ну, вот уж и осерчал. Ведь мы не сердились же, слушали и твою цену, запрос — не обидное дело. Какое ваше последнее слово, да и по рукам.
— Сказано вам — 13.
— Ну, ладно, ладно… берем, хоша и не повадно маненько, да уж, видно, барин-то хороший. На чаек-то уж пожалуйте, ваше благородье! — заговорит сторговавшийся вкрадчиво-льстивым голосом, снявши свою шапку; его примеру следуют и товарищи, низко кланяясь победителю.
И будь седок хоть и в самом деле кремень, но на водку дает-таки, хоть даже и из чувства самодовольства, не говоря уже о радости.
По уходе пассажира начинается обоюдная сделка: если сторговался хозяин постоялого двора, то он посылает очередного своего работника, или, если выгодно ему передать за меньшую цену другим, он начинает с ними торговаться. По большей же части дело кончается проще — метанием жребия: извозчики или вытаскивают из мозолистой руки собрата узелочек пояса, или перебирают рукой на тут же валявшейся палке или же, наконец, вынимают условную вещь из шапки: будет ли это с известной отметкой щепочка, камешек, ломаный грош с оттиском зуба и т. п.
Большею частью, при всех подобного рода сделках, извозчики, с общего согласия, выбирают рядчика, — человека привычного, опытного в этом деле и, конечно, честного. Избранный облекается полной доверенностью остальных, вполне убежденных в том, что он несходно не сторгуется и никогда не допустит выскочку-новичка, не участвующего в сотовариществе, отбить седока. Новичок поедет с седоком разве в таком только случае, когда возьмет чрезвычайно дешевую цену, которую никогда бы не взял опытный извозчик и которой ему самому хватит только на прокорм себя и лошадей, — а о барыше, при всей бережливости, нет и помину. Поэтому троечники составляют из себя род некоторого общества, основанного на общем интересе, — возить седоков не дешевле заранее положенной, по общему уговору, платы.
Сторговавшийся троечник обыкновенно везет седока до места с кормежкой и тогда, конечно, в полном распоряжении своего пассажира, от которого вполне зависит и срок времени, которое придется быть на станции, и наконец, сама езда. Троечник, подрядившийся до места, беспрекословен к понуканьям и требованиям остановиться. Но, по большой части, все троечники возят на сдаточных и в таком случае всегда целую компанию пассажиров. Наняв троечника, дают ему полное право приискать попутчиков, не претендуя уже на то, если придется выехать позднее обыкновенного срока и в компании человек шести и более, потому что извозчик, везущий на сдаточных, мало обращает внимания на то, тяжело ли будет его тройке, зная, что на следующей станции его сменит новый ямщик на свежих лошадях. Собравши своих седоков, извозчик дает им клочок бумажки, где разчислены деньги, следующие к выдаче на каждой станции, и предлагает кому-нибудь из пассажиров быть чем-то вроде кассира, или по их выражению плательщиком, и вручает ему деньги, сторгованные за проезд, с вычетом барыша и денег за первую станцию. Барыш конечно, и остается в пользу рядчика или того, кто первый повезет седоков. В огромном, крытом со всех сторон тарантасе, получившем, в последнее время, на языке извозщиков громкое название — дорожного вагона, отправляется поезд. Каждый пассажир здесь уже в полной власти извозчика, — он не может претендовать ни на тихую езду, ни на неловкость сиденья и, при первой попытке высказать свое неудовольствие, озадачивается резонным ответом:
— Уж мы не впервые ездим, — знаем все заподлинно и нас не учить стать: видали, примерно, всяких. Ведь вон сидят же другие господа, — ничего не говорят… а если не ловко, сядь половчее; сказано, всяк о себе старается, а ведь и те такие же деньги платили…
Последнее замечание не всегда бывает справедливо: весьма часто седок, к полной своей досаде, узнает от соседа, что передал лишних два рубля, тогда как очень часто другой сосед заплатил вдвое дешевле обоих, потому что уж не впервые в дороге и знает обыкновения извозчиков. И успокоиваемые собственными промахами, седоки дают зарок не давать другой раз лишку и не беспокоить уже извозчика понуканьями, вперед уверенные в том, что легче взять с него этот лишек, чем заставить изменить привычке — ехать по собственному усмотрению, а не по желанию и прихоти пассажиров. Во всяком случае, извозчики помнят обещание и верны в данном слове — предоставить на место в условленный срок, и разве часами двумя позднее (но не более) седоки увидят цель своего путешествия.
Место родины хозяина-троечника — какое-нибудь торговое село, где отец его содержит постоялый двор, а следственно, и занимается извозом. Еще с малолетства отец приучает ребенка к будущему его ремеслу. Поедет ли в поле стреножить лошадей или просто привести их на двор для впряганья, он сажает своего парнишку на лошадь впереди себя и дает ему в руки поводья; нужно ли съездить в соседнюю деревню за овсом или сеном, он смело вверяет это поручение своему восьмилетнему сыну. Ребенок до того привык к лошади, что ему нипочем проскакать галопом по целому селу на речку, чтобы там напоить или выкупать лошадей; даже в детские игры ввел он езду на тройке сверстников, делая замечания коренной бежать рысью и как можно больше подымать ногами пыль, а пристяжным бежать в скок и держать голову как только возможно больше на бок, а сам, развалясь в санках или тележке, вполне наслаждается плодами своей опытности.
Мальчику исполняется 12–13 лет — возраст, когда отец считает его способным управить тройкой и достойным того, чтоб доверить ему седока.
— Ты, смотри, вывали меня, постреленок! — говорит последний, боясь ввериться неопытности мальчика.
— Да, не бось, барин, не вывалим, нешто не знаю: вот сивко маненько рысист, так мы его продержим, а уж коренной воронко хоть и с норовом, да меня теперь не надует, — отвечает новый извозчик, судорожно сжимая кучу вожжей, в первый раз в жизни, к несказанной его радости, очутившихся в его руках. Отец, низко кланяясь, упрашивает вашу милость не сомневаться, и дает приличные наставления сыну.
— Смотри ты у меня, лошадей не задергивай, под гору — спущай, на гору во все лопатки; уваж их милость! А то коли что не ладно, смотри ты у меня, сыч, дам такую таску, что до новых колосьев не захочешь. Телегу-то помазать попроси там кого-нибудь. Без подмазки не езди: оси горят. Да слышь, не забудь, там долготе не балуй, не вертись: покормишь, да и с Богом назад. Эй, легонько, дурак, пристяжных не задергивай!.. коренника-то осади… под гору легонько. Эй, не хлещи! Говорят те, не хлещи! — кричит отец в след отъезжающей кибитки.
Но первое доверие оправдалось: телега цела и, как видно, смазана, лошади не в мыле, да и мальчишка прибыл своевременно.
— Поди, — говорит обрадованный и довольный отец, — поди в избу, там тебе матка пряженцов напекла, да уж оставь, оставь шлею-то… без тебя сделаю. На вот, возьми вожжи, снеси в избу, а уж здесь и без тебя сделают.
Обучение кончилось. Мальчишка с этих пор уже частенько получает подобного рода поручения, теперь уже ловко подбирает правую полу и засучивает ее за новый красный кушак, подаренный отцом за способности. Крепко наметившийся в своем деле и сделавшись к нему привычным, теперь, пожалуй, он и посмеется недоверчивости седока, лаконически ответив: «Нешто впервые?»
— Не с эдакими-де езжали.
Отец только посмеивается бахвальству парнишки и ни за что не согласится отказать сыну в удовольствии и только скажет, когда уже все готово: «Ну, с Богом! Благослови Господи! Прощай, барин, счастливого пути!»
Лет через пять или шесть отец почти совершенно перестает ездить, предоставив это дело сыну. Сам только и делает, что рассчитывает извозчиков за обед и сено, да изредка чинит порвавшуюся сбрую.
Но вот приблизилась пора заменить и старуху. «Пора женить парня», — думает отец, рассчитывая взять молодицу у такого соседа, который занимается также извозом. Когда дело слаживается, все хозяйство передается на руки молодых. Теперь у отца только и дела что копошиться в углу: «Пускай-ко де теперь молодые сами поломаются, а наше дело со старухой киселя поесть да лежать на печи, аль на полатях. Теперь, благодаря Бога, все сделали, что могли, немного надо: саван сошьет сын, так и тем будем довольны!» — рассуждают старики, радуясь на новых хозяев.
Молодой начал с того, что перекрыл двор новой соломой, давно уже лежавшей в запасе, приделал новые березовые колоды кругом двора. Самый двор усыпал свежей соломой, переклал печи и украсил горницу, назначенную для почетных проезжающих, картинами, купленными им у проезжего офени-владимирца. Извозчики, по старой привычке, все еще въезжали к нему и не раскаивались: молодая хозяйка кормила их славной лапшой и кашей, которые как-то и покрутее сделались, чем у старой, да и наливает-то она как-то побольше и пощедрее. Завела она пироги, чего у стариков не было, — одним словом ведет и она свое дело не хуже, коли еще не лучше мужа. И вот, вследствие таких-то обстоятельств, а еще главнее, вследствие того, что новый хозяин охотно дает и обед, и корм лошадям в кредит, — обстоятельство весьма важное для извозчика, особенно если он подрядился до места не брать с седока денег, мало посещаемый прежде постоялый двор по целой дороге сделался известным за самый лучший и выгодный.
Всякий извозчик и своему брату, и барскому кучеру, впервые едущему с господами на своих, посоветует остановиться у свояка. И вот, глядишь, у нового хозяина и изба выстроилась новая и вместо одной горницы для господ проезжающих у него явились две и обе вдвое просторнее прежней. И зажил он себе припеваючи: в доме у него теплынь, а в хозяйстве тишь да крыть, да благодать Божья, нет ни в чем недостачи. Зачем бы, кажется, ему подвергать себя и зимней вьюге, в которой ничего нет хорошего — сечет она ему немилосердно лицо, и летнему зною, который безжалостно производит загар на его лице и мускулистой широкой шее? Но страсть, привычка вечно быть на козлах, не дает ему покоя и влечет на новые предприятия. «Так отец мой делал, думает он, не след и мне покидать ремесла; мастерства я никакого не знаю, а плотники питерские не лучше меня живут: знать уж и умереть доведется извозчиком, да и парнишке, передать мою волю — не покидать извоза. Только немного неповадно ездить одному, без товарищей, и лошадям тяжело, да и сам ину пору по неделе не бываешь дома, ладно, кабы взяли на пай возить на сдаточных: оно все бы лучше было, а то все у ворот стоять как-то неладно стало».
И вот однажды за чашкой чаю в городском трактире сам извозчичий хозяин предложил честному мужичку идти в долю и возить на сдаточных — обстоятельство весьма важное в жизни извозчика! Если парнишка еще малолеток и нет в доле брата, извозчик нанимает батрака и на лишние деньги покупает новую тройку: — теперь ему гону много будет, успевай только пошевеливаться. И будь он немного изворотлив и бережлив, дела пойдут ходко: явятся новые планы, при деньгах весьма легко исполнимые, только умей заслужить доверие собратов. При удаче он делается необыкновенно смел и предприимчив.
Раз как-то стороной он услыхал, что в городе передается постоялый двор и старый хозяин ищет покупщика, который вел бы его хозяйство и был ему известен; у смельчака мгновенно родится в голове новое предприятие — купить этот двор, покинуть родную деревню и выписаться в мещане: предприимчивость влечет его туда неудержимо. Никому не сказав о своем намерении, он поехал в город, сторговался со свояком, отдал половину денег; остальную же ему, как мужику честному, поверили и, возвратясь в деревню, объявил он жене неожиданную весть.
— Где уж нам в городе жить; жили в деревне — хорошо было, а там Бог весть, что будет, может и помрем.
— Полно, баба! Помереть помрешь и здесь. А и в городе люди не лыком шиты. Что тебе деревня-то, а там и человек другой… Да что тут с тобой растабарывать? Сказано — волос длинен, да ум короток; нечего мешкать: дело сделано, собирайся!
Нагрузив несколько возов, он отправил их в город, потом сам перевез семейство. На первых порах в нем будто проснулась как бы на время затаившаяся страсть к извозничанью: он года два еще ездит с охотой, и все так же, как и прежде, т. е. на сдаточных. Но скоро сделалась в нем непонятная перемена: извоз, с которым он свыкся с измалетства, — ему опостылел, ничто не заставит его выйти на улицу выжидать седоков. Нужна особая рекомендация, чтоб он взялся вас прокатить, и уж если запросил какую цену; ни копейки не уступит, лучше и не торгуйтесь, скорее не поедет, чем возьмет меньше запрошенного. Видно, что уже не нужда заставляет его ехать с вами, а эта страсть поездить покататься. Здесь он прежде всего делает удовольствие себе самому и потому, на обратный путь, для шутки, возьмет иногда чрезвычайно дешево, так что вам самим смешно и странно покажется, и повезет вас так, как никто не возит и как сам никогда не езжал прежде: на сотне верст у него одна упряжка, и то на короткое время: Бог весть, когда успевают наедаться и отдыхать его лошади. И что за чудо его лошади! — ни один извозчик не проедет мимо, чтоб не мызгнуть губами и не сказать вслух: «Славные рысачки, говорят, на Вятку сам ездил, по пятисот рублев дал за каждого живота».
В начале путешествия он невыносимо молчалив и как будто важничает. Вот зарябили по сторонам и на пути деревеньки. От нечего делать седок желал бы знать их названия, в надежде разговориться с ямщиком; но отрывистые слова — починок, задний двор, середний двор — передний двор, решительно отбивают последнюю надежду разговориться с ним. Видно, что ямщик еще как-то не разошелся.
Седок начинает дремать, утомленный однообразием полей, засеянных овсом и рожью, рожью и ячменем, изредка прерываемых густым перелеском еще с более скучным однообразием стволов или можжевельника, или березы и сосны. Кибитка незаметно въехала в большую деревню, при самом въезде в которую торчит маленькая избенка с крылечком по середине. На фронтоне крылечка виден приманчивый знак — пучок засохшей порыжелой елки — признак питейного. Извозчик поехал мелкой рысцой немного подальше вперед, осадил тройку и, повернувшись в полоборота к седоку, просит позволения промочить горло. Промачивание продолжается недолго, но в сытость, после чего извозчик успокоит седока приличным замечанием.
— Не бось, барин, наверстаем! — говорит он, покрякивая и поглаживая бороду. — Маненько позамешкались, да ничего, держись только! Так-то махнем, что старикам на печи икнется, а старому свату живот подведет. Эй, вы, распрекрасные, дети любимые, уважьте… ой ударю! И, громко взвизгнув, он только махнет возжами и обрадованная тройка вихрем мчит вас вперед.
Тогда не понадейся навстречу развеселившемуся троечнику ни одни одиночник: он сразу осмеет его с ног до головы и ввернет обидное замечание.
— Эй ты, ворона, вишь, как развалился, словно знать никого не хочет! Гляди, гужеед: ведь ось-то в колесо попала!.. Коней надорвешь — по миру пойдешь, глянь-ко, всех ведь в мыло загнал. Эх ты, сипа-сипа: ешь ты сыто, мякину да горох, что дедко стерег.
Не утерпит остряк, чтоб не отпустить пряничного комплимента и деревенским девушкам, толпою идущим за грибами, и резкого, бранного замечания деревенским ребятам, вечным спутникам последних в их прогулках и занятиях.
Вот минута, когда седок смело может положиться на словоохотливость ямщика и узнать у него не только подробные биографии всех владетелей мелькнувших в стороне и на дороге усадеб, но даже душевные склонности и привычки помещиков. Про деревни и спрашивать нечего: хозяина каждой избы он знает по имени, и вообще обнаружит в себе человека бывалого, который из семи печей хлеб едал — не морщился, если пассажир не соскучится слушать его болтовни и крепко понравится извозчику, последний готов его поважить песенкой, сначала любимой, потом, пожалуй, и по заказу седока, какой он захочет и сам пожелает. Коренные песенники, кажется, теперь только в среде этого сословия и удерживаются.
Одним словом, нет услужливее, словоохотливее троечника, подрядившегося до места. Исполняя всякое требование седока, он сам, с своей стороны, чрезвычайно уступчив и не претезателен. Требования троечника ограниченны: зимой — дозволение погреться в питейном, а чтоб дать вздохнуть лошадям — веселая беседа с седоком, достаточно вознаграждаемая живым участием и вниманием к разговору. Летом, когда по деревням на дороге начнутся праздники и веселые хороводы девушек, окруженных густой стеной любезников-ребят, наполнят деревенские площадки около часовни, а толпы подгулявших гостей-мужичков переходят из избы в избу попить — небрежничать, тогда извозчику-троечнику достаточно, если милость ваша будет, забежать к свояку поздравить его с праздником. Не пройдет и десяти минут, как извозчик в сопровождении хозяина и хозяйки той избы, oколо которой остановилась его тройка, выйдет к снисходительному седоку и, пропустив вперед свояков, с низкими поклонами будет подчивать крепкой брагой и праздничными пирогами.
— Да не погнушайтесь, ваша милость, взойдите в избу нашей хлеба-соли отведать: чем богаты, тем и рады! — скажут, низко кланяясь, хозяева.
Русское радушие и гостеприимство не замедлят вознаградить за потерянное в угощениях время, а еще более разгулявшийся извозчик наверстает и привезет в обещанный срок к назначенному месту.
Таков троечник больших почтовых трактов, где много езды, а следовательно, и проезжающих. Добрый, разговорчивый, привычный к своему седоку, охотник побалагурить и поразговориться, услужливее и беспрекословнее на большом тракте, — он делается совсем иным человеком, как будто перерождается там, где меньше езды, и где он, как будто лишен сообщества людей и товарищества и делается человеком прямо и безотносительно занятым собственным интересом поживиться, и поживиться не только на счет седока, но даже и своего брата извозчика.
Есть чрезвычайно много в огромной Poссии таких трактов, где не пролегает торговой дороги, но где также изредка бывают проезжающие, имеющие нужду в извозчиках. Здесь обыкновенно в какой-нибудь деревне, верстах в 5–6 от города, найдется мужичок, имеющий пару лошадок (третью он выпросит у соседа, если потребуется надобность непременно в тройке) и даже в рабочую пору, ненадолго, готовый ради лишнего рубля прокатить проезжающего. Отысканный непременно по знакомству и особой рекомендации, он запрашивает огромную плату, вполне уверенный, что он нужен, крайне нужен, что без него дело не обойдется. Проезжающий, употребив все возможные средства в отыскании других, снова обратится к нему, согласный на запрошенную цену. Не проедет извозчик десяти верст, как уже передает седока другому, при седоке же торгуясь с новым извозчиком, при нем же уступая его за треть условленной платы. При этом конечно сопряжено бесчисленное множество неприятностей: часто везут седока, противно условию, на паре и не так скоро, как бы желал он, потому что впряженные лошади совсем не дорожные, а просто изможденные рабочие. Наконец, случается и то, что несчастного пассажира часов пять возят из одной избы в другую, из деревни в соседнее село, чтоб сбыть его посходнее и прибыльнее. С ужасом недоумевает несчастный, отдавая, по прибытии на место, не менее его несчастному последнему извозчику, жертве корыстолюбия его собратьев, ничтожную сумму, доходящую иногда до полтинника и менее.
Напротив, троечник у больших торговых дорог только летом, когда он вместо себя, для домашних работ, должен нанимать работника, и выгоден зимой, когда корма бывают дешевле и езды больше, потому что и питерщики едут домой, да и у школьников бывают каникулы.
В заключение очерка должно сказать, что редко, почти даже никогда не случается так, чтобы сын троечника покинул ремесло отца. Оно, можно сказать, делается наследственным в роде, переходя от отца к сыну, и не редки случаи, что попавшийся современному путешественнику извозчик уже десятый в роде занимается извозом. Редкий также случай, чтоб троечник сделался одиночником, разве сгорит все его имущество, кроме его любимой тройки, или другое какое горе сделает его бедняком, но не отобьет у него охоты и привязанности к прежнему ремеслу, с которым он свыкся от колыбели и пристрастился по обстоятельствам.
Напротив, множество бывает случаев обратных, т. е. одиночник делается троечником с охотою и искренним желанием заниматься ремеслом и выгодным и прибыльным, но только впрочем в таком случае, когда ему, что называется сильно повезет. Большею же частью одиночник, достигнувши своей цели, т. е. подновив или переделав избу и поправив хозяйство, снова берется за старое свое ремесло пахаря, без всякого сожаления к покидаемому временному. Избалованный же своим ремеслом троечник ни за что в мире не согласится сделаться одиночником, и скорее пойдет на почтовую станцию ямщиком или легковым извозчиком в столицу, чем покажется всем знакомым своим не лихим троечником-запевалой, а гужеедом-одиночником.
Прямое, резкое отличие троечника от одиночника, конечно, кроме тройки, — это сапоги валяные зимой и кожаные летом, синий кафтан в накидку на красную рубашку и плисовые шаровары летом; теплая непотертая шуба баранья, высокая шапка зимой, заменяемая в жару низенькой пуховой шляпой, в которой вечно торчит павлиное перо, иногда даже два или три вместе. В шапке и шляпе всегда найдется у троечника красный платок, — подарок жены или полюбившей его девушки; в сапоге уж всегда и непременно маленькая коротенькая трубочка, а в широких шароварах кисет с самбраталическим, имеющим свойство всякого курящего заставить раз сто плюнуть и крякнуть, прежде чем выкурится крохотка-наперсток трубочка. Вот все, что только любит брать с собой в дорогу троечник, да разве путь лежит мимо родной деревни, куда забежит он повидаться, и старая мать или молодая жена сунет ему за пазуху тряпку с пирогом. Таковый он немедленно же и истребляет, зная, что по дороге много к услугам его и постоялых дворов с дешевым обедом — и потому-де запас тут лишняя вещь, ни к чему путному он не ведет.
Тихо и незаметно умирает троечник, завещая сыну любимое свое ремесло и последнюю главную волю — похоронить на родном погосте, где лежат все родные под покривившимися деревянными крестами, немного поодаль от каменной церкви соседнего села, в котором он был когда-то прихожанином и молельщиком.
Отец одиночника, простой мужик-пахарь, вовсе не занимается воспитанием сына, предоставляя это дело жене — хлопотливой крикунье-бабе, или лучше самой природе. Мальчишка, который года два поползает на грязном полу отцовской избы между овцами и телятами, столько же времени поваляется в грязи и пыли деревенской улицы, с раскрытым ртом удивляясь невиданным диковинкам — от простой крестьянской телеги до затейливых старинных дрожек проезжей старушки-помещицы; потом несколько лет походит с ребятишками-сверстниками за грибами и ягодами, раз по десяти в день купаясь в соседней реке-луже. Лет шестнадцати он уже принимается за серп и косу, вовсе не думая о своем будущем ремесле. Наступит зима со своими холодами и бездействием; мужику осталось завалиться на печь или сесть в угол и тачать свой неуклюжий лапоть, но во дворе у него пара лошаденок и двое саней, — тут уж как-то не хочется быть в бездействии, особенно если за мужичком состоит недоимка.
И вот, по совету соседа, мужичок подновит свои сани, починит сбрую и отправится в соседний город за товаром; здесь земляк найдет ему доверителей свезти пеньку, шерсть, муку в губернский город, и обои сани нагрузит этим добром до самого верху. В огромном обозе, длиною с версту, потянулась и пара лошадок новобранца-извозчика вслед за другими. Сложив в городе кладь и получив расчет, ему остается или опять искать оказий, или просто ехать порожняком. Приятель-земляк и тут его не оставит и выручит из беды — найдет ему целую кучу седоков на обои сани, так что доехать до деревни ему придется не только даром, но еще и с излишком, а расчет за кладь весь почти останется целым в его кошельке.
Подобного рода оборот чрезвычайно полюбился мужику по очень простой и естественной причине: у него нашелся и лишний грош в хозяйстве, и случай коротать полезно и выгодно зимние ночи. Мало-помалу одиночник заводится знакомством и начинает возить исключительно одних седоков, и только разве за неимением последних возьмется за кладь. Глядишь, каждую зиму он является в городе и где-нибудь за углом выжидает своих седоков, каких-нибудь семинаристов или гимназистов, пользующихся вакацией.
Пройдут зимы три-четыре, и у одиночника завелись седоки постоянные, знакомые, которые избавляют его от необходимости стоять за углом, и уже сами отыщут его где-нибудь на печи или полатях постоялого двора. Торговля с ним короткая, цена за проезд известная, незначительная. Всякий из седоков знает и своего извозчика, и то, какое число пассажиров любит он сажать в свои широкие пошевни, называемые им креслами; а потому никто и не претендует, если он посадил лишнего и выедет позднее, чем обещал, да и повезет мучительно-тихо, потому что всякий знает, что ни один одиночник не любит делать больше 60 верст в сутки и меньше четырех станций на стоверстном пути.
Даже эти станции, или привалы, самый постоялый двор, где остановятся, известны каждому седоку как нельзя лучше, наконец имя и хозяина и хозяйки его и число часов, которые доведется просидеть в душной избе, или рассматривать затейливо пестрые и занимательные суздальские картинки, которыми увешаны стены пассажирской горницы. Досужий гимназист найдет достаточно времени, чтобы разобрать все надписи, которыми унизаны и потолок и стены, наконец и сам найдется, чтоб и по себе оставить приличное воспоминание в стихах следующего содержания:
Здесь мы были,
Чай пили,
Яичницу ели
И трубку курили.
Пока седоки пьют чай или едят яичницу, приготовленную услужливой хозяйкой, извозчики распрягли лошадей и задали им сена. Один за другим входят они в избу и, предварительно помолившись и поздоровавшись с хозяевами, начинают разоблокаться. Сняв полушубки, одиночники являются в рубашках, подпоясанных тесемкой с болтающимся на ней медным гребешком, который тотчас же и приводит в порядок растрепавшиеся волосы.
— А что, хозяюшка, не покормишь ли ты нас? — заговорит один, покрякивая и почесываясь.
— Да вы все ли тут пришли: нет ли кого на дворе? — спросит хозяйка и, получив в ответ лаконичное «кажись бы все», начинает накрывать на стол. Положит коротенькую скатерть, поставит солоницу — четырехугольный деревянный ящик с такой же крышечкой, открывающейся кверху, каравай хлеба; сбегает в погреб и в ендове принесет квас, наконец начнет копаться около печи. Извозчики залезают за стол, крайний берет нож и рушает хлеб, остальные в глубоком молчании ожидают варева. Приходит хозяйка и на деревянной тарелочке приносит говядину, половину которой тем же порядком и крошит сидящий с краю. Является огромная деревянная чашка со щами: сюда складывается приготовленное крошево; сидящий в переднем углу под образами начинает есть, его примеру чинно, не торопясь, следуют остальные.
Щи съедены, только на дне чашки осталась непочатой говядина; застучат ложки по столу и хозяйка снова в другой, третий, четвертый раз подливает щей. Едят-едят, да вдруг все и перекрестятся. Чему обрадовались?
— Куски пошли! (Настало время за крошево приниматься). За щами является лапша и съедается с тою же невозмутимой тишиной, нарушаемой только стуком ложек или просьбой подбавить еще немного лапшицы и передать сукрой хлебца.
Когда съедается лапша, разговор начинает как будто завязываться. Какой-нибудь из сидящих вызовется уже и лошадок проведать и уйдет из избы, за ним другой и третий. А между тем хлебосольная хозяйка, приносит кашу и глиняную плошку с топленым маслом. Каша как-то особенно вкусно приготовлена и понравилась извозчикам — трех чашек как не бывало, и странное свойство — она развязала языки. Начинаются толки. Откуда ни возьмется красноречивый, опытный рассказчик в лице проезжего афени или господского лакея.
— Эй, слышь-ко, хозяйка! Есть что ли еще что-нибудь?
— Молоко с творогом, коли хотите! — отвечает голос из-за перегородки.
— Давай, поедим и молока твоего!
И две чашки молока с творогом разместились в желудках разгулявшихся потребителей.
— Пироги подавать что ли, ребята? — снова спросит хозяйка.
— Да они с чем у тебя? — скажет какой-нибудь шутник.
— Вдругорядь будут с кашей, а теперь с аминем, — ответит хозяйка, и действительно, пирог с аминем, т. е. пустой, без начинки.
— Ну, баста, ребята, вылезай, пора и коней попоить. Сами поели, и им пора дать вольготу…
Напоив лошадей и задав им овса, извозчики ложатся спать. Пройдет часа два или три и — снова воз за возом отправляется из задних ворот порожний поезд.
Здесь нелишним будет заметить, что одиночник никогда не едет один, а всегда в компании с другими, держась поверья, что задним лошадям легче плестись за другими. Потому редкий когда-либо согласится ехать впереди, всегда стараясь немножко позамешкаться, чтобы после догнать товарищей и примкнуть сзади. Но если уже выпала ему такая несчастная доля — предводительствовать обозом — и у него двое саней вразнорядку, то никогда не пустит вперед ту свою лошадь, которая получше другой и пошагистее, а норовит поместить не так рысистую лошадь и всегда правит ею своеручно. Он ни разу во всю дорогу не употребит плети, которой очень часто даже и нет у него, как вещи совершенно ненужной при такой тихой езде, как езда одиночников. Вообще одиночник чрезвычайно любит своих животов и бережлив к ним даже до мелочности: ни за что не посадит балуна-школьника на свое место, на облучок, не даст ему ни возжей, ни плети.
Ничем столько не угождают ему седоки, как слезши с воза пойдут сторонкой — мера единственная, даже полезная зимой, потому что, сидя неподвижно на одном месте, можно отморозить себе ноги, да наконец нужно же разнообразие в такой тихой езде, тянущейся мучительно-медленно. В благодарность за одолжение одиночник любит поважить своих седоков, и в свою очередь, когда дело дойдет до горы, он соберет их на воза, громко крикнув: «Садись, ребята, гора!» — и легонькой рысцой спустит их вниз. Затем опять продолжается та же история — согревание себя и своих ног собственным же средством — взбираньем пешком на гору.
Во время таких обоюдных дружеских одолжений с обеих сторон, незаметно наступят сумерки, а за ними и темная, глухая ночь. Седоки на своих местах; извозчики тоже на облучках; передний зачмокал, задергал вожжами, и лошаденки мелкой рысцой потащились вперед, — разительный признак близкого ночлега.
За столько же сытным, как и обед, ужином, разговоры бывают обыкновенно обильнее и интереснее. Ночной ли сумрак и темнота только что проеханного леса, страсть ли русского человека к чудесному, имеющая много пищи в тихой езде, когда от нечего делать и в лесу сильно воспламеняется воображение, но только за ужином у одиночников всегда затеваются рассказы о разбойниках.
— А слышали, ребята, — начнет какой-нибудь краснобай, — намнясь в Вожерове како дело случилось?
— Нет… а что? Нешто не ладно? — отзовутся собеседники.
— Да, чай, знаете Михея-то Терпуга, ну вот что с товаром ездит, еще такой коренастой, с черной бородой, да он завсегда тут все разносчиком ездит, никак годов больше двадцати будет.
— Будет-то будет! — отзовется хозяин, охотник послушать разговоры своих гостей и принять в них деятельное участие. — Знаем Терпуга…
— Ну! — в нетерпении отзовутся в один голос все извозчики.
— В осеннюю Казанскую в Вожерове ярмарка бывает что ли, аль базар какой, заподлинно не могу сказать.
— У них на Веденьев день бывает ярмарка! — заметит хозяин, присевший на лавку, поближе к гостям.
— Терпуг приехал с товарами, лавочку открыл, посбыл товару сколько мог, да говорят, и больно много. К вечеру собрался, связал воз, все как следовает, да на перепутьи и забеги в питейной. Хватил косулю, другую, третью, разобрало… Он и давай бахвалить про деньги, на стольною товару всякого продал; спросил еще косулю, выпил. Случись тут трое молодцов из тутошных, перемигнулись примерно, и вышли. Михей выпил косуху и тоже вышел. Да! Вам чай в примету, братцы, на десятой версте отселева мост-от?
— Коло Починка-то что ли? — спросил хозяин…
— Ну! — подхватили слушатели.
— Вот эдак, примерно, около первых петухов едет Михей один, работника с ним не было; только на мост въехал, как хватит его кто-то по затылку, да так больно, что он и свалился. Как опомнился, пришел в чувствие, видит — дело плохо: один молодец держит под уздцы лошадь, а двое лезут с дубиной… «Давай, говорят, деньги, а не то под мостом будешь, не успеешь-де родным и поклону справить». Михей изловчился, вытащи кистень, да как рванет того, что первый полез на него: у того только искры из глаз посыпались… упал! Тот, что лошадь держал, удрал под мост, а за ним и третий. Съехал Михей с моста, а они ему вдогонку: счастлив-де проклятый, догадался — кистень достал, а то бы хлебал уху в омуте…
— То-то я гляжу, — намнясь за маслом ездил в Вожерово, — Спирька Сыч что-то сгорбился, с овина бает упал, — перебил хозяин. — Да вот вечор ваши же ребята рассказывали, что Терентий Павлов вез на тройке купцов с ярмарки и тоже, примерно, в питейное вожеровское зашли и выпили на порядках знатно. Тут на задах-то у нас перелесок будет, они, что въехали туда, слышат, свистнуло в стороне, а там в другой. Купцы, хоть и на кураже были, а струсили… Терентью и горя мало, едет да попевает, еще шажком и тройку-то пустил. А в корни-то у него была вятка сивая, бает триста рублев в Котельниче дал…
Видят купцы, около дороги человек верхом показался, выехал на дорогу. За ним другой тоже на лошади, поравнялись, да и давай растабарывать. Терентий с ними: куды-де едете, не по пути ли, да что больно лошаденки-то у вас плохие — купцы было кричать, чтоб шибче ехать, а Терентий как бы и не слышит, знай толкует. Да вы, говорит, ребята, не хотите ли поменяться лошадями-то, я бы коренника-то, бает, уступил дешево, взял бы, пожалуй, обеих, да коли и третий бы был, и того бы взял. Те только посмеиваются да переглядываются; один пустил немножко вперед, да только было хотел ухватиться за поводья, как гикнет Терентий, индо купцы носы в лисьи шубы попрятали. Кони взвились, только пар валит, то было версты две поехали, да видят, дело — дрянь, не догонишь. «Ладно, говорят, в другой раз поедешь — нас не минуешь». А Терентий только посмеивается, да покрикивает, — так и удрал…
— Да нешто они давно, хозяин, так-то занимаются? — спросил один из извозчиков.
— Ну, теперича маленько посмирнее стали: зря-то не нападают, разве ночью на одного.
— Вестимо, в обоз-то, что они сделают? Так только лишь… бока наломаем, знают они, на кого нападать. Да никак пора, ребята, лошадок попоить да и спать завалиться! — заключил первый рассказчик, вставая из-за стола и поблагодарив хозяина за хлеб и соль.
Через полчаса в избе все стихает. Извозчики забрались на печь, на полати, на лавки и, подложив полушубки под голову, наполнили всю избу сытым и тяжелым храпом. Хозяин притащил из сеней огромную связку щиты или плетеный из соломы ковер и бросил его в углу на пол, наконец, погасив лучину в светце, вскоре и сам захрапел за перегородкой. Около полуночи между спящими начинается некоторого рода суматоха; лежавшие на печи и полатях перебираются на пол, будучи не в состоянии выдержать той страшной духоты, которая едва сносна в самой избе — на полу и лавках, но становится удушливой на печи и полатях. И хотя по пословице: «пар костей не ломит», все же этот жар в течение пяти часов редкий в состоянии вытерпеть и готов даже отдать должное удивление и полную дань справедливости тому, кто всю ночь вылежится там и долго потом, проснувшись, протирает глаза и не может очнуться.
— Эк его разжарило! Обрадовался теплыне, словно и невесть чему, как это хватило мяса, что хоть глаза-то привел Бог протереть, — не весь сжарился!.. Пройдись маленько, свояк, а то чай всего разломало, — заметит лежавший на лавке.
— Благо хоть свет-то Божий привелось увидеть, а то и не чаял; вишь какой зуд пронял, словно блохи накусали, — подхватит какой-нибудь остряк-швец, сшивающий хозяйские овчины для тулупа. — Попробуй, сват, кваску, авось не прогонит ли тоску, — и, подавая кружку все еще не очнувшемуся и протирающему глаза свату, добавит: — славный квас, землячок, один пьет, а у семерых животы рвет; выпьешь глоток, со смеху покатишься, а выпьешь другой, сведет тя дугой — небось еще не попросишь.
— Что, небось ладен, глаз изо лба воротит? — спрашивает разговорившийся остряк, когда ошеломленный наконец крякнул, выпив полкружки, и свесил свои ноги на лесенку.
— Теперь пройдись маленько, да смотри не забудь онучки-то, а то тебя тут и не дождешься; вишь ведь, словно дома, развалился! — продолжают острить одиночники, увлеченные примером бойкого парня-швеца, давно уже поджавшего ноги где-нибудь подле светца на лавке и ловко вскидывающего руку с иголкой, так что глазам больно следить за его работой.
Снова смолкнет все в избе, хотя уже и проснулись все ее временные и постоянные обитатели и, обвив свои ноги онучами и оборами, подвязывают лапти. Изредка, в разных углах раздается протяжный зевок в виде завывания: «ох-хо-хо — ау…чих; ехала деревня поперек мужика»… Вскоре начнется плесканье водой из глиняного рукомойника с тремя горлышками, висящего на веревочках около печи, под палатями, рядом с рушником или полотенцем. Этот рукомойник имеет весьма дурное свойство — всякому непривычному, вовсе некстати, налить воды за шиворот, если он слишком сильно раскачает его на веревках и не догадается придержать рукой прежде, чем наклонит свою голову.
За хозяйской перегородкой начинается однообразное щелканье счетами при отрывистом высчитывании потребленного овса и сена. Зазвенят медные деньги, захлопает дверь из избы в сени, иногда раздастся голос нетерпеливого седока, понукающего своего извозчика поскорее закладывать и всегда озадачиваемого следующим ответом:
— Ишь какой прыткой! Дай разделаться с хозяином-то, гляди, еще и не закладывали. Без других я не поеду… спешить некуда, к вечеру будем в городе, небось, не замешкаем. Мы свое время знаем, барин; поди-ка лучше буди своих-то, рано поднялся больно, еще только третьи петухи пропели…
Иногда после такой речи раздается голос растерявшегося извозчика, отыскивающего какой-нибудь синий или красный кушак и рукавицы, и через полчаса изба пустеет. И снова воз за возом медленно, мучительным шагом, при всеобщем молчании еще не разгулявшихся путешественников, потянется длинный обоз одиночников по избитой ухабами зимней дороге.