Питерщики — пришельцы столичного города из разных губерний России — составляют, как известно, большую половину всего городского населения. При этом самое большое число захожих работников получает Петербург не из соседних губерний, как бы следовало ожидать, но из более отдаленных. Ближайшие высылают преимущественно чернорабочих — таковы все пришельцы из городов и уездов Петербургской губернии и из губерний Новгородской и Псковской. Отдаленные губернии выставляют своих представителей всегда с каким-либо искусством-мастерством и специальными знаниями но роду промышленности и ремесел, усвоенных известными урочищами или местностями разнообразной земли Русской.
Вся масса пришлого из России в Петербург люда к 1868 году равнялась 539 122. В этом числе мужчин — 313 443 и женщин — 225 679.
В этом случае на первом месте стоят губернии: Ярославская, Тверская и Костромская. Затем следуют в строгом порядке постепенности: Новгородская, Рязанская, Псковская, Калужская, Лифляндская, Московская, Смоленская, Витебская, Вологодская, Курляндская и Эстляндская, Олонецкая и Архангельская.
С крайнего востока, юга и юго-запада приходит народа так мало, что не стоит и упоминать о том. При этом многие из губерний высылают людей какого-либо одного занятия преимущественно перед другими.
Извозчики (ломовые и легковые) приходят большей частью из губерний Петербургской, затем Тверской, Рязанской, Новгородской и, наконец, Калужской. Портные — или петербургские уроженцы, или ярославцы и тверяки. В сапожниках всего больше тверяков (кимряков); между столярами — костромичей. Плотники — либо костромичи, либо тверяки исключительно. Кузнецы — ярославцы и тверяки. Обойщики — ярославцы. Печники — либо ярославцы, либо костромичи. Шапошники и шляпники — костромичи и ярославцы. Половина садовников и огородников — ростовцы; медники — также ярославцы; ярославцев же всего больше в штукатурах; в каменщиках — вологжан и смоляков, в скорняках также все ярославцы (романовцы) и калужане; полотеры — вологжане, и т. п.
Маляры всей своей массой принадлежат Костромской губернии (а потому для обрисовки питерщика и взят этот тип ремесла). Маляры, не ушедшие в побывку на родину, как известно, на осеннее время превращаются в стекольщиков.
На петербургских улицах разыгрывались обыкновенные будничные сцены: проехала карета с опущенными сторами, коляска с поднятым верхом; пешеходы идут с утомленными, красными лицами; барыня с зонтиком обмахивается батистовым платочком и по временам утирает лицо. За каким-то толстякам плетется огромный водолаз, высунув на пол-аршина красный и сухой язык; извозчик провез кого-то с огромным зонтиком; другой извозчик хитро улегся на своем калибере, оборотившись спиной в ту сторону, откуда припекало жгучее солнце; дворники поливают улицу, в надежде угомонить едкую и несносную пыль, поднимаемую и экипажами, и самими дворниками.
С противоположных сторон улицы сошлись два человека: оба мастеровые, потому что оба запачканы краской, но с тем главным различием, что один почти весь белый и рубашка белая, тогда как на рубашке и фартуке другого заметно преобладание двух цветов: черного и зеленого. У первого на лице белильные крапинки, у второго — желтая полоса между левым глазом и ухом, оба в пуховых шапках. У первого в руках огромная кисть и ведерко, а сзади за поясом скирка; у разноцветного нет ничего, и даже сапоги его заметно получше и показистее. Первый непременно штукатур — ярославец, второй — маляр, может быть, костромич, т. е. чухломец. Узнать и это нетрудно: стоит только прислушаться к разговору, который завязался у них после того, как они сошлись и поздоровались. Остановившись посреди тротуара, мастеровые потрясли-покачали руками, оглянули друг друга с головы до ног, но обычаю, и улыбнулись.
— Куда путь-дорога? — спросил штукатур.
— К домам пробираюсь, хозяин послал, вишь, парнишко у нас больно захворал, — ответил маляр.
— А давно хворает? — опять спросил штукатур.
— Да вечор еще в лавочку бегал за квасом.
— Ну, а дела-то твои как? У старого хозяина живешь?.. Все у того-то… у рыжего?
— У него еще пока.
— Прощай!
— Прощай, земляк; заходи когда к нам.
Мастеровые разошлись и не оглянулись.
Один в разговоре сильно напирал на «о», даже слишком, что называется, пересаливал; другой как-то тянул слова и округлял фразу совершенно иным образом, чем первый, который говорил отрывисто и как бы нехотя; напротив, маляр говорил так, как будто он любит говорить и ему это очень приятно. Как бы то ни было, только давно уже известно здесь, что плотники — галичане, штукатуры — мышкинцы, огородники — ростовцы, колбасники — если не немцы, так непременно угличане, сидельцы, в питейных и портерных — рязанцы, т. е. дедновские макары, и проч. Так и маляр — если не ярославец, то почти всегда чухломец.
Как же он попал сюда? Да очень просто. Издавна завелся этот обычай ходить на заработки в столицы; знает об этом вот хоть бы и Дементий Сысоев, у которого старший парнишка из годков выходить стал — двенадцать минуло. Дай-ко я пущу его на чужую сторону; кроме добра, худа не видно из этого.
— Слышьте-ко, ребята, — говорил он питерщикам, когда те снова в Великом посту собрались на заработки в столицу, — не возьмете ли моего Петруньку с собой, может, пригодится?
— Ладно, дядя Дементий, пожалуй! Да вот, вишь, в чем главная-то причина: нам, признаться сказать, на своих харчах вести его в Питер совсем не рука, — сам знаешь это. Кабы вот ты дал нам пособьишко, что ли, какое — маху бы не дали и дело статочное было. Лиха беда до Питера дотянуть, а там все берем на себя и найдем парню местишко. Да вот нешто не возьмешь ли ты, Егор Кузьмич? — говорили свояки, обратясь к тому маляру, который уже другой год ходил от себя и собирался то же сделать и на это лето.
— Отчего не взять парня? Человек не лишний, коли еще пользы нет в этом. Собери да и по рукам.
Сборы эти недолги: в назначенный день отец ужо прощается с сыном.
— Полно, бабы, реветь! Ведь ни на весть какое дело, что в люди парень идет, на путь на дорогу. Собирайся, Петруня, не гляди на бабьи-то слезы: тоску только нагоняют, и ничего путного. Ведь не на смерть идешь, и то сказать: коли Бог грехам потерпит, — не далека веха: годка через два придешь на побывщину, и опять, стало, свидимся. То же слово бабы, — да не так молвят! Нишкните же, говорят! Дело толком не дадут молвить: ишь ведь, благо дорвались и обрадовались! — И большак топнул ногой, желая прекратить громкие причитыванья домашних.
Парень оболокся; туго-натуго подпоясал овчинную шубу и накинул сверху заплатанный кафтанишко; мать сунула ему за пазуху кое-что из съестного, а сама стала в сторонку между золовками и невестками. Подпершись локотком, бабы как бы поджидали снова того времени, когда можно будет опять напутствовать парня посильными криками.
Большак сел на лавку подле стола и усадил баб, громко прикрикнув:
— Садись-ко вот лучше, да пора и прощаться с Петруней!
В избе наступила тишина. Молча отец поднялся с лавки и начал молиться иконам, подавая пример и остальной семье. Окончив поклоны, он обратился к сыну:
— Ну, прости, Петруня, прости, наш голубчик, — не забывай же, смотри, стариков: грех тебе будет и никакого талану. Отписывай ты нам, да почаще смотри, как ты там уместишься. Да, коли надо чего, повести только: все тебе справим по твоему пожеланью…
И не утерпел старик: прослезился и сам, когда начал надевать створчатый медный образ, которым давно-давно благословил умиравший отец его — дедушка будущего питерщика.
Тут в избе опять начался плач, на который чуть ли не вся деревня собралась в Дементьеву избу.
— Ишь, никак Петрушка-то Коряга в Питер собирается? — говорили друг другу соседи и валом валили посмотреть на такое диво.
Виновник всего этого прощался со своими и, тихо всхлипывая, пошел к выходу, прощаясь на пути и с чужими. Дошел Петруха до дверей, да и вспомнил, что маленькая сестра, разбросавши ручонки, спит на материнской постели за переборкой.
«Как, — думает он, — не повидать напоследях сестренку: ведь почти что сам ее вынянчил: все, бывало, на закорках таскал и кормил чем ни попало. Вот и теперь вся черникой замарана».
Любил Петрунька сестру, да и она не оставалась неблагодарною: вчера еще где-то пряник достала, пришла в избу и протянула ручонку: «На вот, возьми, говорит, съедим вместе, ты для меня ничего не жалел». Вспомнил он это и, простившись с сестрой, переменил свои сдержанные слезы на сильную икоту: пошел снова к дверям, и начало его подергивать. А бабы-то, бабы-то!..
— Ну, ладно никак, Дементий Григорьич, пора, кажись, эту оказию порешить!… Садись-ка, Петруха, вот так-то: хорошо будет! Прощай, дядя Михей!.. Прости, тетка Орина!.. Марья Терентьева, прости, матушка!.. не поминайте лихом!.. Эй, ну, сивко! трогай!.. — И воз питерщиков, труском, потянулся на выгон, за деревенские овины и бани.
Смотришь, там рысцой, да пешочком, да на чугунке сидя, добрались маляры и до Питера. Разошлись они по своим местам, куда кому линия шла, а Егор Кузьмич поплелся с новобранцем в свой угол на Васильевский остров, к Смоленскому кладбищу.
Здесь-то вот и началось ученье Петрушки, пока он не сделался Петром Дементьевым, то есть пока не кончил ученья.
Время это подошло незаметно, но для ученика чрезвычайно ощутительно. Во-первых, потому, что был он в ученье, а во-вторых — оттого, что имел учителя. Известное дело, что хозяин ему не давал ни в чем потачки, хотя на первых порах ученик и был словно бука — тише воды, ниже травы. Сидит в углу, насупившись, словно впервые в свет Божий вглядывается, и все ему чуждо. Заставит дело хозяин делать, так точно машина какая: трет ему краски, болтает в ведерке мел и не обернется, не бросит дела, пока не крикнет хозяин и не велит оставить. Спросят ли о чем — ответу не дает никакого; скажет слово, да и то все невпопад. Мальчишки заденут — схватит щепку да и метит в задорных, того и гляди, в лоб или глаз попадет: не вяжись-де ко мне, коли не замаю.
Послал его хозяин не то в лавочку за квасом, не то в питейное за очищенной: идет он по панели и видит — какой-то барин, в сюртуке и без шапки, стоит в дверях нижнего жилья, и слышит Петруха, как зовет его барин и машет рукой.
— Эй, малец, ходи немножко ко мне.
Петруха ни слова в ответ — не спросил, зачем и нужно, и даже не противился, когда два молодца, в сюртуках и с ножницами, схватили его под руки, посадили на стул и начали щипать кто за висок, кто за вихор; досталось даже и уху и затылку, окорнали дочиста хохлатую голову, нагородили лестниц и пустили к хозяину.
А между тем это дело было не последней важности, и вот почему: любил озорник-хозяин показать Петрухе, как колбасники щетину щиплют, и все, бывало, на его затылке упражняется. А не то схватит обеими ладонями за виски, да и велит Москву смотреть: не видать ли Ивана Великого. Да еще подсмеивается — может, говорит, туманом позаволокло, так и не видно. Тут бы и кстати, что ученики-цирюльники удружили, так шутник-хозяин новую штуку придумал: схватит за нос либо за ухо да и спрашивает: чей нос? Тут как ни ответишь — все не ладно; надерет ухо до того, что слеза прошибет и больно станет.
Особенно участил эти шутки хозяин с той поры, как ученик, по его мнению, стал пооперяться и поосматриваться. Пойдет, бывало, за делом да и толкается у колоды и слушает, о чем толкуют дворники, а там начал задевать и встречного мальчишку-сапожника; раз до того осерчал, что поставил посудину со скипидаром к тумбе да и начал сажать сапожнику под микитики: не заметил даже, как какой-то прохожий схватил посудину да дал тягу. Как же тут не серчать хозяину и не учить парня уму-разуму? Затем ведь и взял: известное дело!
Но вот хозяин стал Петруху брать с собой на работу и показал ему диковинный город, весь как есть налицо. Что ни шаг, то новость молодцу: на каждом угле только и видно, что навесец с маковниками, пряниками и разными соблазнительными сластями. И продается-то, сколько заметил Петруха, по рознице и не слишком чтобы дорогой ценой: можно купить и на грош, можно и на три копейки. А тут вот тебе баба сидит на тычке — на боевом месте, где народу рабочего много ходит, охотников поесть и сердито, и дешево. Словно сорока щебечет она то с тем, то с другим, а народу обступило ее таки очень на порядках: знать, диковинное дело показывает. Не утерпел и Петруха, чтобы не посмотреть, что такое продает она и расхваливает.
Подняла баба черную тряпицу, и хоть чихнуть так впору: пронесся парок и защекотал в носу чем-то как будто жареным. Присели зрители на корточки и словно ни живы, ни мертвы от нетерпения; присел вместе с ними и Петруха, и купил бы он, да денег-то больно мало — ровно ничего. Вынула торговка большой кусок сычуга, разрезала на кусочки, сгребла в руку и подала первому счастливцу, который тут же и истребил вкусное кушанье. И видит Потруха, как потянулся счастливец-плотник в другой раз, и досада Петруху берет, что плотник еще спорить начал, когда кусок ему показался что-то очень черен.
— Толкуй с тобой, глупым, а еще плотником зовешься, дома рубишь! — щебетала торговка, — словно в первый раз сычуги-то ешь — не знаешь, что это-то самый сочный и есть: вишь, как облепило, — и подливки не надо. Бери-кось небось экую мякоть, а не то опять в чугун опущу, да прихвати сольцы, хоть и солила дома. Ведь на вашего брата не угодишь.
А сама сует ему кусочки в руку да о каком-то скусе толкует; выхватил тот из кармана морковь да и начал закусывать.
«Ишь, как уплетает! — думал Петруха и щелкал языком, набивая смаку и следя за торговкой. — Вона солдат пришел!.. Знать, знакомый — даром дает. Эх, кабы пятиалтынник али гривенник: всю бы корчагу съел!.. Кажинный бы день ходил, — все бы ел!..»
И просидел он тут до последнего куска и долго смотрел вслед отъезжавшей торговке.
А тут рядом другая: тоже с корчагой и на тележке, и кричит она проходившему каменщику:
— Эй, поди-ко, дядя, за копейку горло отрежу!
Оглянулся дядя, посмотрел на торговку, проворчал что-то под нос и пошел дальше.
Петруху мучат соблазны на каждом шагу вплоть до хозяйской квартиры: то квас малиновый продают, то сбитень пьют с молоком и булкой. Там мастеровые какие-то сели на калибер и делятся с извозчиком репой.
«Вот тут, — думает он, — и живи в учениках да ходи в город; хоть бы хозяин-то переехал сюда, — все б, гляди, лучше было. Да нет, поди, не послушает он меня, коли переговорить с ним об этом, да еще, того гляди, Москву покажет. Э, ну его!.. все он с своим показыванием — надоел совсем, — словно потолковей чего не найдет!..»
Думал да гадал Петруха и наконец-таки напал на то, чего ему надо: решил во что бы ни стало достать себе денег, — прямо к приятелю-мальчишке, с которым свел недавнюю дружбу в лавочке.
— Как бы, Матюха, хошь пятак достать? А то, брат, хочется сладкого, а купить не на что. Стянешь вот морковь с шестка у хозяйки, коли выйдет из фатеры, да, того гляди, увидят и выжмут тебе ее соком? Где ты берешь, паря: у тебя завсегда почти деньги есть!
— Я-то где беру? Да либо бабки продаю, либо бутылки эти хозяйские меняю. У нас, брат, не то что у вашего хозяина: добра много. К нам, брат, все разные господа купечество ездят. Работы много, так большие, вишь, и дела ведем. Приедут да все меня вон в угольный погребок и посылают. По три копейки, брат, дают в погребе-то, — хвастался сосед-мальчишка.
— Не возьмет ли меня, Матюха, хозяин-от твой?
— Ладно, коли хошь, я похлопочу. Будет говорить — замолвлю словечко. Да у нас, вишь, все артельный Иван Прохоров делает, всем он и заведует. Работники у нас народ хороший; только дело свое знай да исполняй все, что тебе укажут. Да и ты, поди, краски натирать умеешь, клей разведешь и белила размесишь. Вот ведь и все, коли хочешь знать! А я с тобой не прочь подружиться: давай-ка вот так.
Матюха взял руку нового друга и, покачавши ее, продолжал опять покровительственным тоном:
— Ладно, ну!.. ладно!.. похлопочу, — только, вишь, у нас больно крут артельный, Иван Прохоров.
— Ишь как у них знатно! Попрошусь-ко пойду к Егору Кузьмичу — не отпустит ли к ним: ему, кажись, все одно и без меня будет. А там бутылки бы вместе с Матюхой продавали! — решил этим Петруха и попросился у хозяина, но, конечно, получил отказ с неизбежным показанием, как кухарки рябчиков да кур щиплют: пора-де, глупый, баловства остановить, семнадцатый год пошел. А не то, так вот-де штука, как чухонцы масло ковыряют.
— Так, — говорит хозяин, — возьмут снизу, да и ведут-ведут, да и ковырнут: тебе, вишь, больно, а маслу-то ничего.
«Ну, нет! — думает Петрушка, — коли на то пошло, хозяин, так больно ты бьешь, хоть на разум наводишь».
И начал с тех пор заговаривать Петруха с хозяином, и довольно частенько: придет к нему и стоит, почесываясь.
— Егор Кузьмич!
— Что, небось опять к соседским?
— Нету, Егор Кузьмич, не хочу, что правда — то правда; много доволен!.. Дай, хозяин, пятак на баню.
Получит пятак, да и купит три банки моченого гороху, если дело зимой, или красного крыжовнику, если дело в урожайное лето. Там, глядишь, опять:
— Егор Кузьмич!
— Что тебе надо?
— Дай я твой полштоф-от, что в шкафе стоит, отнесу назад!
— А Москву видал?
— Видал, брат, Егор Кузьмич, — ответил Петрушка и спрятался за дверь. Но полштоф-таки взял и уже стоял на рынке и щипал киту гороху зеленого да запивал его сбитнем. А после:
— Скипидару, Егор Кузьмич, налил: вишь, белила надо было развести, поставил полштоф-от на лестнице, да вон из того дома пришла кошка и разбила. Коли не веришь, осколки тут валяются, сам посмотри!
— Егор Кузьмич!
— Опять дуришь, сорванец эдакой!
— Вахреневские ребята приходили давеча, бают, коли хозяин с работы придет, посылай скорей к нам. У них, вишь, Евсей именинник сегодня.
— Ну ладно же, смотри сиди дома; не забегай далеко да и свечей не зажигай, а то знаешь манеры мои?
С этими словами хозяин ушел со двора и пришел уже довольно поздно, приведя с собой двоих, из которых только одного узнал Митька, другой совсем был незнакомый и одет довольно чисто: в сюртуке коротеньком, при часах, и папиросы курит.
На другой день Петруха уже рассказывал своему приятелю, Митьке, следующую историю:
— Хозяин-от мой, слышь, пришел; смотрю я на него. «Вон бери, говорит, Иван Прохорыч, бери этого молодца! Поди, Петрунька, сюда». Вишь, уж они совсем в перевод сладили: я завтра перехожу, а хозяин опосля обещался — с фатерой, вишь, надо, говорит, разделаться! Гляжу, они оба целуются да обнимаются, а ваш-от жмет моему руку. «Небось, говорит, не оставим: не впервые с тобой хлеб-соль ведем; свои, говорит, земляцкие. И кто тебя, говорит, подряд-от эдакой снять сунул, да и работников-то, говорит, все выжигу нанял: у нас не жили — к тебе пришли», — говорит ваш-от, сам головой качает. Я стою около печи и все слышу: весь разговор-от их взял в толк. Вишь, нашему-то хозяину подошло-то, что хоть по миру ходить, а запрежь козырялся: целый завод, говорит, на подряд сниму и тебя, говорит, Петрунька, артельным старостой сделаю. А сам в те поры ухмыляется. Вот, вишь, Митька, они и порешили к вам; завтра совсем перейдем!
Немногим чем лучше стало Петрухе у нового хозяина, только, может быть, больше перепадало на его долю того баловства, о котором мечтал он. Все-таки незаметно протекло и для Петрухи время его ученичества, и видит артельный, что молодец и ведро окрасит не хуже другого, и фигуры наведет на полу по трафаретке, если заставят; и со шпалерами сладит.
— Могим и это сделать теперича, — хвастался Петруха товарищам. — Лиха беда в шпалере конец найти да надумать, какая фигура к какой идет, коли наставочку придется приложить. Да что, хоть бы и другие ребята: тоже иной раз артельного спрашивают! Что ж, что вывески пишут? И я бы писал, как бы грамоте-то хоть маленько мараковал. Картины, вишь, на вывесках берутся наши ребята писать, — эдак-то и я возьму, да что толку-то: принесешь — приругают только; вон как было с Матюхой, да еще и вывеску-то цирюльник назад отдал. Глаза, слышь, словно очки вывел, да и нос-то, толкует, не тут посадил.
Смиренно сознавался Петруха в своем неуменье исполнять живописную работу, но в то же время получил от хозяина первую месячную плату за житье в работниках, и незаметно перешел он за тот предел, дальше которого нет уже ни пинков, ни щелчков хозяйских: пришла пора самому о себе радеть и стараться.
Между тем подошла Масленица со своими самокатами, райками, паяцами, пушечной пальбой и другими затеями. Сказалось это время и мастеровым ребятам: крепко захотелось им позевать на потехи; к тому же работу шабашили. Но ведь вот беда: худая гулянка без денег, а их-то у всех ребят, что называется, только так.
Собрались они в кучку и калякают, как бы делу ход дать, чтоб и самим любо было, да и хозяина не обидеть, как выразился Матюха. Но где же достать денег, как не у хозяина? И тут беда: один на баню да на отсыл забрался столько, что чуть ли не всю зиму придется жить задаром; другой пошел бы просить, да армяк когда-то шить задумал и взял на это деньги, но хоть армяка и не купил, а завел сапоги личные да гармонию за двугривенный, а все-таки денег нет, да и за хозяином всего тоже очень немного. Думал было и Петруха, как делу пособить, да видит — и ему не везет: недавно денег просил на отсыл, а часто беспокоить хозяина — совсем не годится: в другой раз не поверит.
Судили да рядили ребята: и языком-то щелкали, и затылки чуть не в кровь расчесали, а видят, что ушли не дальше того, с чего начали. Стоят в кучке и молчат, и долго б так было, если бы не закадышный друг косолапый дворник Тихон, всегдашний их советник, а в случае — ходатай и покровитель. Он-то и выручил их из беды, нечаянно вспомнив одно обстоятельство:
— Да что, ребята: нешто забыли, что с Петрухи Кореги магарыч еще надо? Ведь, кажись, третий месяц берет работницкие-то?
— И впрямь, брат Петруха, что ты глыздишь? Поди к хозяину, проси у него.
Промолчал тот, как бы и не его дело.
— Поди же проси, неча отмалкиваться-то! Ишь ведь и резоны взяли. Совесть, что ли, зазрить начала?
И ребята начали поталкивать его прямо в калитку к хозяину.
— Ступай, брат; знаем ведь твои счеты с хозяином; знаем, когда брал и сколько осталось. Пихайте его, ребята, в калитку, пусть увидит хозяин да позовет, коли самого честью не упросить.
Петруху уже просунули между вереей и дверью, но он оставался непреклонен.
— Нет, ребята, пустите лучше! Скажу вам всю правду: недавно в деревню брал отсылать, — все деньги забрал, ничего, братцы, не осталось: сами спросите хозяина.
— Нету, брат, врешь, — три рубля твоих за хозяином осталось, ступай! Нешто думаешь, не отдаст, что ли?
— Уж я тебе говорю, не отдаст! Да и что вы, ребята, пристали, словно вар какой! Ступайте сами!.. Ишь и боитесь!
— Э, брат Петруха, корить начал? — Ладно, коли так, удружим сами. Небось любил наш чай-то пить, да еще и лимону раз попросил. Мы, брат, тебе ничего не говорили.
— Нешто я просил вашего чаю-то? — защищался Петруха.
— А лимону-то тоже не просил?
— Отвяжись, Матюха, что ты пристал к нему… ишь каприз взял! Правду молвит хозяин пословку-то: «Кузька, иди молотить! — Брюхо, тятька, болит! — Кузька, иди горох хлебать! — А где, слышь, моя крашеная ложка». Так-то и наш Петруха! — порешил косолапый Тихон.
— Прах его побери, коли товарищей знать не хочет. Сами удружим, когда ни на есть подвернется! Учить еще, вишь, надо, как по дружеству, в согласии надо жить с нами.
Вспылил обиженный: крепко не по нутру пришлись ему последние слова товарищей.
— Ладно, ребята, нишкните, сейчас принесу! — вскричал Петруха и пошел вперевалку к калитке. Ребята за ним и смотрят из-за косяка, что с ним сталось: идет мимо окон, и руками разводит, и, как слышно, ворчит про себя, а на хозяйские окна и взглянуть боится. Отворил вот и дверь в сени и скрылся за нею.
Вернулся Петруха от хозяина с целковым. Немного погодя в ушах ребят послышались учащенные выстрелы, уже на площади, из ближнего балагана. Эта неожиданность так поразила маляров, что они только усмехнулись, разинув рты, и взглянули друг на друга, как бы недоумевая.
Гулянье было в полном разгаре: кучками сбирались тулупы, шубы и полушубки около тех мест, где виднелись кудельные парики, бороды и пуховые шапки, подобные тем, которые надевают тороватые хозяева на огородных чучел. Примкнули и наши ребята сюда и вплоть до вечера слушали потешные остроты паяцев и смотрели, как барышни то и дело прыгают на дощечках. Немало занял их, на обратном пути, маленький мальчишка — кукла в красненькой рубашонке, которая стоит на крышке зеленого ящика и хлопает в медные ладоши. Подошли ребята и, оскалив зубы и приложив ухо, слушали веселенькую песню:
Чики-брики,
Так и быть,
Как бы теток не забыть,
Как бы теток, как бы баб,
Как бы малы-эх ребят.
Живы будем,
Не забудем,
А умрем,
Так прочь пойдем.
— Ну, ребята, хотите что смотреть? И недорого б взял — по грошу с брата! — спросил борода-хозяин по окончании песни.
— Нету, брат, неохота! — отвечали ребята и поворотили оглобли.
— Ну!.. пятак со всех: эй, вы!.. маляры!
— Мелких нету.
— Разменяю!.. сдачи дам!..
— Менять неохота; деньги, вишь, крупны: у тебя и сдачи не хватит.
Ребята, однако, пошутили только из обычая, но, наклонившись и прилипнув глазами к круглым стеклышкам, видели ярко размалеванные картины и слушали бессмертный приговор базарного остряка, на этот раз в таком тоне и смысле:
— Вот я вам буду первоначально рассказывать и показывать иностранных мостов, разных городов, городов прекрасных. Города прекрасны — не пропадут ваши денежки напрасно. Города мои смотрите, а карманы берегите.
И пошла писать:
— Это извольте смотреть-глядеть: город Москва бьет с носка и лежачих поталкивает. Ивана Великого колокольня, Сухарева башня, Успенский собор: шестьсот вышины, а девятьсот ширины, а может, и поменьше. Ежели не верите, пошлите поверить да померить.
А это извольте смотреть да рассматривать, глядеть да разглядывать: как на Хотинском поле из Петровского дворца сам император Александр Николаевич выезжал в Москву — на коронацию: антилерия, кавалерия по правую сторону, а пехота по левую.
А это извольте смотреть да рассматривать, глядеть да разглядывать: как от францюського Напольона бежат триста кораблев, полтораста галетов с дымом, с пылью, с свиными рогами, с заморским салом — дорогим товаром, а этот товар московского купца Левки — торгует ловко.
А это вот город Париж, не доедешь — угоришь, а кто не бывал в Париже, так купите лыжи: завтра будете в Париже.
А это вот Летний сад: там девушки гуляют в шубках — в юбках, в тряпках — шляпках, зеленых подкладках. Юбки на ватках; пукли фальшивы, а девицы плешивы.
Ребята смотрят, да не разбирают, что подчас не то видят, о чем толкуется. У раевщика не хватило картины на весь ящик, он к одной картине совсем другую приклеил. Берут ребята на веру и понимают, что тут больше слова, чем самая картина. А слова такие занятные:
— А это извольте смотреть-рассматривать, глядеть да разглядывать: город Цареград. Из Цареграда выезжает салтан турецкий со своими турками, с мурзами и татарами-булгаметами и со своими пашами. И сбирается Расею воевать, и трубку табаку курить, и себе нос коптить, а потому в Расее зимой бывают большие холода, а носу оттого большая вереда, а копченый нос не портится и на морозе не лопается.
А вот извольте смотреть, как князь Меньшиков Севастополь брал: турки палят все мимо да мимо, а наши палят все в рыло да в рыло. А наших Бог миловал — без голов стоят, промеж себя говорят, да трубки покуривают, да табачок понюхивают. И это бывает, а бывает, что и ничего не бывает.
А вот извольте смотреть-рассматривать, глядеть-разглядывать, как в городе Адесте, на чудесном месте, верст за двести, прапорщик Щеголев англичан угощает: калеными арбузами в зубы пущает.
Это московский пожар; пожарная команда скачет, по карманам трубки прячет, а Яшка кривой сидит на бочке с трубой, сам плачет да кричит: чужой дом горит.
А вот и Макарьевская ярмарка, что в городе Нижнем бывает. Московские купцы продают рубцы, сено с хреном, суконные пироги с навозом. Московский купец Левка торгует ловко, приехал на лошади: лошадь-то пегая — со двора не бегает, а другая чала — головой качает, приехал с форсу, с дымом, с пылью, с копотью, а нечего дома лопать. Привез барыша три гроша. Хотел дом купить с крышкой, а привез глаз с шишкой.
Ну, теперь будет.
Достаточно смерклось, и ребята отправились в подвал харчевни исполнить обещание — походить себя чайком-кипяточком.
Этим начались похождения Петрухи: не было ни одного праздника, когда бы не пил он чаю, от которого недалек переход к меду и пиву. Конечно, на зарабатываемые деньги не разгуляешься, потому что известна залишняя копейка мастерового: только и хватит разве чаю напиться. Выпрошен гривенник на баню, из него три копейки отдано за беленький медный билетик, а остальных, в складчине, хватит раза на два напиться горяченькой водки из-под невской лодки.
Незаметно за длинной порой гороху, гречневой каши с конопляным маслом да тертой редьки с лавочным квасом и луком наступило и то время, когда хозяин оделил трех своих работников, которые были постарше, в том числе и Корегу, деньгами, давши им по рублю серебром на гулянку. Молодцы побрели опять на качели, но не дошли туда, по простому обстоятельству. Дело это вот как случилось.
Идут ребята по Гороховой и толкуют всякий вздор, как взбредет в голову.
Видят, в одном окне хитрая штука: торчит деревянная с золотом птица и вертится кругом, а в зубах у ней бумажник, в котором господа носят деньги и сигары.
— Ведь вот, братцы! — начал Петруха, — кому какой талан дается: — Хоть бы и наше дело теперича взять: поди заставь плотника шпалер натянуть; ан нет, шалишь — не дотянет. Намнясь в Лесном на даче и сами обойщики клеили, да что вышло? Нас же, гляди, позвали, потому, значит, что все отклеилось. Выходит, что на то: мы маляры, нам и честь предлежит. Не так ли я, братцы, говорю?
— Умные речи хорошо и слушать. Как же, коли не так? Штукатуры, вишь, еще с нами в линию лезут! Да где им, глиняным лбам, сапогам плетеным, такой узор подвести, как я вечор на печи вывел? Мрамор, братец, настоящий мрамор, — никак, значит, не отличишь. Сам ведь видел, Петруха. Хорошо ведь было?
— Что и толковать, паря? Известно, штукатура одно дело: положи, выходит, настилку, примерно, — да и ступай подальше: без тебя, значит, сделаем. Так-то и обойщика дело, чтоб около карет да колясок возиться. А покажи-ка мне эту штуку хоть один раз: подведу, значит, так, что любо да два. Коли на правду дело пошло, так я бы обойщику только и дела давал, чтоб к плотничьим сапогам подошвы однотесом подбивать!.. — острил Матюха, к единодушному смеху товарищей.
— Стой, ребята!.. — громко крикнул косолапый Тихон, незаметно увязавшийся с малярами и до времени слушавший их тары-бары. — Коли так толковать будем, так, тово и гляди, попадем на площадь, а ведь дорога привалы любит и идет-то вон прямо туда! — И дворник указал на одну дверь.
— Нет, я не пойду… — начал Петруха.
— Что же, брат, так?
— Вишь, дело-то это впервые будет со мною, так оно маненько опасно. Коли хотите знать, так я не знаю, как и двери-то туда отпираются.
— Вот, лихая беда узнать единова, а уж попадешь, так оттуда силой не вытащишь. Нешто, Петруха, не пивал еще водки, а, кажись, брат, было дело? — допытывался Матюха.
— Ну, брат, нет! уж этим, значит, ты меня не кори: в чем другом, а этому греху не причастник. Уж, брат, и не кори, — дело небывалое…
— Да идешь, что ли, а то одни пойдем. Смотри, чтоб после попреков не делать. А, Петрух?
— Претит, ребята… неохота!..
— Что это, Петруха, нешто рот у тебя сахарный и водка тебе не по губам?
И ребята ввалились с Петрухой, куда желали. Немного погодя Петруха очутился впереди всех и требовал водки.
Долго морщился Петруха и вздрагивал для потехи всеми членами, словно мороз пробегал мелким горошком по телу: и плечами крутит, и ухает с перекатами да с одышкой; наконец и выпил и начал после оплевываться.
Спустя полчаса Петруха предлагал песни петь. Товарищи решились идти в полпивную, и драл же там Петруха нескладицу своим зычным разносистым голосом! Об одном жалел косолапый дворник, что забыл захватить рукавицу свою, в которой носит жильцам дрова, чтобы закрыть ею, как он называл, Петрухину прорву.
Таким образом издержали ребята все до последней копейки. После этого раза стал Петруха как будто и не тот: стали заводиться за ним и прогульные дни и неизбежные хозяйские вычеты, споры и другие неудовольствия. Начала у него и голова кружиться, когда случалось ему лезть на леса или козла, и синего цвета, бывало, не отличит от белого, а вместо того, чтобы влезть наверх, у Петрухи зачастую подкашивались ноги и он всем туловищем ложился на пол, к общему смеху товарищей. Только хозяйский обычай — не задавать много денег работнику — мешал всем затеям Петрухи, который стал уже теперь просто Петром — у хозяина и Петром Дементьевым или просто Корегой — у товарищей. Наконец стал замечать хозяин, что Корега начал запивать, и совой глядит, и работа не мила, словно впервые спознался с ней. А там уж и слышит сторонкой, что работник начал новых хозяев присматривать, о ценах справляться. Вот он и сам пришел наконец и плачется.
— Из деревни письмо, — говорит, — получил; бают, овин перестраивать надо, на дворе навес настилать новый. Пособи, Кузьма Петрович! заслужим твоей милости, коли не ноне, так на будущую весну пригодимся. Дай, — говорит, — двадцать рублев: до зарезу нужно. А то хоть в гроб ложиться, — так впору. Такая-то напасть подошла!
— Нет денег, — говорит хозяин, — вчера последние вашим роздал. — А сам смотрит на работника, да так смотрит, что смекает тот, что и деньги есть, да дать не хочет: не верит ему.
— Коли так, Кузьма Петрович, — говорит Петруха, — так рассчитай меня; кажись, там еще что-то доводится. Уж я к Андрею Фомичу пойду. Бери, говорит, пачпорт да приноси — тридцать рублев дам, говорит.
Как бы то ни было, но Петруха расчет получил немедленно. Конечно, этот расчет и весь-то состоял из полтинника, да и Андрей Фомич дал ему за остаток лета всего только десять рублей, но все-таки Петруха простился с прежними товарищами, тяжело вздохнул, махнув рукой, и побрел на новые нары.
Андрей Фомич был обстоятельнее и крутее Кузьмы Петровича: он просто не дал Кореге ни копейки вперед и пригнал дело к тому, что тот поневоле должен был работать так, что сам хозяин прихвалил его. Ясно, что Корега наконец взялся за ум и нечаянно сохранил заработанные деньги. Получивши их, он отослал в деревню; сам хозяин и письмо написал, сам и деньги отнес на почту. Мало-помалу вбивался работник в хозяйскую доверенность и даже получил еще три рубля прибавки.
Осенью стал Корега истолковывать и о том, как бы в деревню справиться, откуда уже начали наказывать ему, что пора-де, Петр, и на побывку прийти: шестой год в Питере живешь, а как уехал туда, с тех пор и не видали, да и отписываешь редко: возгордился, что ли? — кто тебя знает. И мир толкует, что «пора-де, Дементий, оженить сына: однолетки его почесть все хозяйками обзавелись, а кой у кого уж и ребятишки попискивают. Пусть приедет парень да посмотрит, а девок у нас, кажись, не занимать стать: сам ты это, Дементий Сысоич, знаешь».
«Знать, тому и быть, чтоб в деревню ехать, — думал Корега. — Ведь и то сказать — не век же бобылем по свету таскаться; посмотрю-погляжу, авось невест и на мой пай хватит. Да вот хоть бы и Матвеева Матренка, коли не померла: знатная, поди, девонька вышла, право знатная!»
И в воображении жениха рисуется облик невесты: полная, румяная девка — кровь с молоком, и брови дугой и словно бор густые, а из-под них смотрят черные большие глаза. Идет она с работы вместе с товарками, косы да грабли на плечах несут; поют девки песни, а Матрена шибче всех задирает, почти одну только и слышно ее, голосистую.
Улыбнулся Корега, укладываясь на нары, и снится ему свой, деревенский, праздник: все девки собрались и ведут хороводы; ребята плотной стеной окружили их и играют, кто на балалайке, кто на гармонии. Вот Матрена, плотная, рослая — гладыш-девка, вышла на середину и разносисто и громко поет знакомую песню, а сама ходит воробушком. Откуда потяпки такие, откуда стать и посадка! Мокрая курица перед нею порука ее, хоть и эту хвалят ребята.
Любо молодцам, толкают они друг друга в бочок, пальцами на Петруху указывают и кричат ему громко, на всю улицу: «Ишь, гляди, ребята, девка Корегу полюбила, сговор был, а все оттого, что в Питере живет да подарков разных навез ей с отцом, с матерью. Вот и сошлись в пожеланиях. Эй, Корега, счастлив, братец, ты!»
Может быть, и еще лучше бы приснилось Кореге, если б только ночь у путного человека была подлиннее, а то так коротка, что не успел Корега и налюбоваться Матреной. Как встрепенулся утром, так и побрел к хозяину, чтобы застать его дома.
— А я к тебе, Андрей Фомич! Пусти в деревню побывать. Назад вернусь — к твоей милости приду, коли не противен стал.
— За чем же дело стало? — ответил хозяин, — собирайся! Нехудое дело родных повидать, а работы, видел сам, вплоть до весны почти никакой не будет. Придешь в посте — понаведайся: может, опять возьму!
— Спасибо, Андрей Фомич, уж не откажи.
И Корега поклонился хозяину в пояс.
— Мы от твоей милости ни за что не отстанем; то исть не в обиду тебе, уж эдакой хозяин, как ты, просто, значит, на редкость. Все ребята это говорят, да и я пытаю хвалить тебя всем: Егорка Семенов затем и пришел к твоей милости от Кузьмы Петрова, что я за тебя крепко стоял; ино, слышь, слеза прошибла! Во как полюбил тебя, Андрей Фомич, и ни за что, брат, не отстану!.. Хоть режь, не отстану. Да и денег твоих, что прибавку положил, не возьму: любя тебя, значит, все дело буду сполнять, только уж ты не оставь попечением, не гони от себя, коли из деревни к тебе заверну.
Понравились хозяину Кореги речи, кусал он свою бороду, пока работник хвалил его и чествовал. Хотел было говорить и сам, да речь не сложилась — только и слов было:
— Ладно!.. тово!.. спасибо, тово… хорошо!.. хорошо!.. Да нет ли, тово, нужды тебе какой для деревни? — спросил наконец довольный хозяин, — пособия там, что ли, не надо ли?..
— Благодарим покорно, Андрей Фомич. Пособие какое же для деревни? Сам знаешь! да и мне тоже немного надо. А мы не из чего твоей милости служим: так, значит, из любви. Вот спроси, брат, ребят наших, хоть сам спроси, что они про меня скажут?
И Корега прослезился.
— Не в обиду ли тебе, молодец? тово… поправки, может быть, дома нужны?..
— Какие поправки, ваша милость, Андрей Фомич? Все твоя доброта сделала: и овин перестроен, и баня новая поставлена, лошадь новую выменяли, овец прикупили… А все твое пособие, Андреи Фомич, — вот ведь ты как человек-от доброхотный: по гроб не забудешь!..
— Ну, что пособие?.. пособие, тово?.. — говорил растроганный хозяин, — коли денег надо — я дам и теперь; вперед дам, сколько, тово… можно, а после сочтемся… ведь за тобой не пропадет!
— Эх, Андрей Фомич, — закричал Корега, — уж коли ты такая душа добродетельная, вот тебе всю душу нараспашку, как отцу родному… Жениться хочу, — понизив голос, продолжал работник, — больно, вишь, пора жениться-то. Невесте подарок бы надо, родным… тоже, ну и свадьбу справлять. А коли не так, так и опосля можно сделать. Коли твоя милость, Андрей Фомич, не согласны, так и отложить дело можем, не важная штука!..
— Зачем же, зачем откладывать?.. можно, тово… и теперь сделать, я рад помочь хорошему делу, в худом только не участник, тово… не потатчик!.. А сколько тебе нужно, денег-то?
— Нет, уж и не спрашивай, Андрей Фомич, — твое дело! Сколько твоей милости, значит, угодно, и на том по гроб благодарны. Сам ведь лучше нашего знаешь, сколько дать, а мы и женимся-то впервые.
— Да ты скажи, примерно… тридцать, тово… рублев будет, что ли? — брякнул хозяин. — Али поменьше возьмешь?..
— Дай уж тридцать пять, Андрей Фомич! Во как благодарны будем!..
И Корега поклонился низко, так низко, что, когда поднялся, все волосы лежали у него на лице, багровом от низкого поклона.
— Ну, ладно, молодец, получишь! Слова назад не вернешь. Принеси только записочку с поручительством: сходи к управляющему, что ли… или кто у вас тут заведывает-то? Напиши, что вот-де взял вперед за лето и что обещаюсь-де к хозяину в апреле прийти, ну и все там… как следует.
Уладив дело, Корега уже подговорил попутчиков, нашел даже совсем из одной деревни; следом за тем выхлопотал поручительство от управляющего и уже спал в вагоне, спал невыносимо крепко: ни пинки перелезавших через него, ни холод, ни говор и шум пассажиров, ни сквозной ветер — ничто ему не мешало. Разве проснется, чтоб выпить сбитню или закусить черным хлебом, что прихватил с собою из города, да и опять завалится под скамейку. Вылезет оттуда да начнет зевать и протирать глаза — смех и шутки пустит на целый вагон, так что иную пору обидно станет и отшутился бы за нападки, — да больно много скалозубов-то. Тратился он мало дорогой, но зато холстинный мешок, что клал он себе под голову и выносил на платформу, любого мог убедить, что Петруха уже довольно поизрасходовался: недаром же целое утро, накануне отъезда, шатался он по Апраксину.
Только тогда поддался Петруха и сделал заодно с попутчиками, когда выровнялось перед ними последнее село по дороге, от которого верст только тридцать осталось и до родной деревушки. Пришли питерщики в это село пешком, да и завернули к знакомому мужичку, что возил купеческие товары на ярмарки и держал для того две тройки.
— Здорово, сват Иван Спиридоныч, мы опять к тебе с прежней просьбой: жениха, вишь, везем, так опять прокатиться захотелось. А за деньгами, сам знаешь, не стоим: почем с брата положишь — и ладно. Знаем, что у тебя вихорь — не кони, да и сам ты даром что стар, а нас, молодых, в этом деле за пояс заткнешь!.. На дыбках стоишь, и ни один почтарь за тобой не угонится, — дружно просили питерщики, хитро подобрав речи.
Знали они, что старик крепко любил своих коней да любил похвастаться и своею стариковскою удалью и уменьем ямщичничать.
— Ну, садись, дружки, туда, на задки. Да держись покрепче: сивого мерина в корень пустил, недаром его ребята чертом прозвали. Попривяжи назади, Еремеюшка, рогожу-то: чтобы коробом, знаешь, стояла от ветру, а шоркунцов-бубенцов по три на каждое ухо я привязал. Да не привязать ли, ребята, колокольчик для задору да и для потехи? Пусть там бабы очи повыглядят, а девки сердца поиззнобят. А дуга-то, дуга-то, ребята!.. десять рублев за одну дугу заплатил: одного золота на лобанчик будет. Ишь, индо сизит да солнышком в глаза отдает, коли сбоку посмотришь, — расхвастался старый, подбирая полы и усаживаясь на козлы.
Загремели шоркунцы, словно ребятские трещотки на лугах, когда собирают они там лошадей, чтобы вести их купать или в стойло загонять, а колокольчик заболтал языком свою нескладную, монотонную песню. Потом мелкой рысцой ехали ухари наши больше чем полпути. Но лишь завиделись им знакомые деревни верстах в семи, там, за леском да за горкой, — гикнул старый, словно испугавшись, что все зубы изо рта потерял, да и замер его дрожащий голос. Зачастил он, зачастил кнутом по пристяжным, стал на дыбки и шапку как-то ненароком на левое ухо сдвинул. Крикнул еще раз, оборотившись назад: «Держись, ребята, да посматривай, чтоб не растерять вас, — вона и гумна соснинские видно!» Замолол старый, замолол языком что-то складное, вскочил на подножки, закрутил кнутом над головой да и света в глазах не видит: того и гляди, что прыгнет через лошадей да и побежит сам прытчее их.
Сидят питерщики, улыбаются да переглядываются; только немного поддает на ухабах, а избы так и летят мимо — сторонятся. И видят они чуть-чуть из-за виска, искоса, что в избах задвижки в окнах поотодвинулись, а девки с ребятами выбежали за ворота посмотреть, что за шум и грохот несется с поля, а, кажись, теперь свадьбам не время быть.
— Это питерщики, девки, да не наши; справа-то ровно бы Петруха лошковский. Ишь как парят! — заметил один из парней.
— А крякнут подпруги либо завертки, то и быть бычкам на веревочке! — подхватил другой.
— Ну, нет! Иван Спиридонов не таковский!.. У него все сыромятное, не мочальное, что у нашего брата, — ответил третий.
«Поди, денег много везут и подарков всяких невестам!» — подумали старухи на полатях.
Между тем питерщики, со звоном и присвистом старика-ямщика, из конца в конец раз промчались по своей деревне, другой раз назад, и опять так же, а в третий — рысцой да и легонько: время уж и из саней вылезать, молодецки да осанисто, и разойтись по своим избам.
— Батюшка ты наш, яблочко наливное, красавец ты всесветный! Дождались-то мы тебя! — голосили бабы в Корегиной избе.
И целуют-то Петра, и вдоль спины-то гладят. Три бабы овчинный тулуп снимают, одна берет из рук шапку и положить куда не найдет места. Усадить не знают где питерщика, а сами ревом ревут бабы, не то от удивленья, не то с радости.
— Ишь ведь и приехал к нам, и не чаяли нашего светика! Поешь-ко, кормилец, соломаты с овсяным кисельком. А там разговеемся — яишенку-глазунью сделаем. Да не хошь ли гороху с толченым луком: ты ведь и до него куды какой охотник был! Не велишь ли к утре из любимого чего приготовить? Ox ты, наш красавец-питерец! Глядите-ко, бабы, как вытянулся Петруня-то наш, и не узнали, коли бы сам не пришел да не сказался! — говорила мать-большуха, угощая сына. А сама из угла и угол бегает словно угорелая, и к сыну-то подсядет да гладит его по голове, и баб-то бранит, что не тем угощают.
Слез и отец с полатей, где нарочно подольше сидел, чтоб угомонились бабы.
— Здорово, Петрован, здорово, питерец! Ишь какой!.. Ишь какой!.. — говорил он, целуя сына.
Сыну, на радостях, и кусок в горло нейдет — встал из-за стола и начал оделять домашних подарками: кому платок расписной, с городочками, кому ситцу на рубаху, а отцу столичный картуз привез с козырьком кожаным да перчатки зеленые. Всех оделил, никого не позабыл и не обидел; даже сестренке и той привез картинку.
— Спасибо, Петрованушко, спасибо, — говорил отец. — На радость ты нам вырос на старости лет. А колькой ему годок-то, бабы, пошел — кажись, восемнадцатый…
— Али двадцатый? — отвечала мать.
— Полно, сестра! — подхватила старая тетка питерщика, — ведь Петя родился, еще Онтушево не горело; ровно в тот год, как бурмистр овин новый строил. Пришла я, мать моя, с покосу, а ты уж и с постели встаешь, — совсем отпустило!..
— И, нет, дева, кажись, опосля бурмистрина-то овина. Матушка, а матушка! — закричала большуха и повернулась к печи, откуда немедленно послышался глухой, раскатистый кашель с перхотой, оханьем и вздохами, наконец раздался шепелявый старушечий отзыв:
— Меня, что ли, бабы?
— Который годок внуку-то пошел, помнишь аль нету? — опять крикнула большуха, и опять начался кашель да оханье:
— Не слышу, девоньки, не слышу, что хошь, не слышу. Одолел проклятый кашель, да и уши словно куделей завалило. О чем ты тут спрашиваешь? Кому годок?
— Вот Петровану-то? — и мать указала на сына.
— Ему-то? — и бабушка задумалась. — Ровно бы пятнадцатую зиму живет, — начала она наконец, — вот сёмая пошла, как я ничего не слышу, да пятая, как кашель начал долить. Кажись, так, бабы, аль шестая пошла, как я кашлять-то начала?
— Больше никак будет. Да не в том толк, бабы! — перебил большак и подвинулся к сыну поближе, наказавши своим не спорить, а слушать хозяйские речи.
— Вот об чем разговор будет, — начал Дементий Сысоич. — Невесту присмотреть пора, Петруня! Походи-ко по супрядкам: не приглянется ли какая, а там, на поседках, и переговорите друг с другом. С нашей стороны никакой помехи не будет; коли на то пойдет — сам пойду сватом. А есть у нас про тебя, Петя, клевая девка на примете — Матвея Чижа дочка, Матрена. Эдаких-то, поди, у вас и в Питере мало, а тебе самому, чай, и не снилась такая.
— Было дело! — ответил питерщик, — об ней, признаться, и дума-то у меня была.
— Вот и ладно, коли так! — решил Дементий. — Коли сойдетесь миром да согласием — и спорить не станем. А перечить да неволить я, брат, сам не хочу: тебе с ней жить. Девка она честная, ведется хорошо, и семья, ведь сам знаешь, хорошая. Мы, признаться, брали уж ее после Кузьминок на испытание: ничего, братец, не грублива, не перекорщица и к работе приобычна. Так ли я, бабы, говорю?
Решила семья взять Матрену, и дело не за многим стало: походил молодец по поседкам, заручил невесту подарками да похвальбой столичной — и стал женишком. Образом сговорен благословили, на другой день девишник да покоры поезжанам, чтобы больше девкам подарков давали, не скупились. Лишь кончились Святки и начали затеваться по соседям свадьбы, и из Дементьевой избы потянулся длинный поезд с колокольцами, прямо на горку, в приходскую церковь. Приехали молодые за свадебный стол: хмелем обсыпали, под образ и хлеб подошли, сели в передний угол, и началось чествованье да угощенье, подслащалась горькая водка сладкими поцелуями, кланялись в пояс и молодые, и родители. Дружка носит да потчует, другой стоит у притолки, подле печи, да приговоры ведет, словно по писаному: не то для смеху, не то уж так следует по заветному обычаю. Вынесли ребятам браги — и хорошо, спокойно было; еще из ружей на всполье стреляли.
Через день красный стол, для ребят да девок, развернулся. Словом — сделалось все по старине да по обычаю. По обычаю же пошел молодой с ребятами в приход свой в первое воскресенье после свадьбы; здесь купили водки и пили посередь улицы. Вытащил Петруха из-под полы балалайку, засучил рукава серого кафтана и тешился напоследях с товарищами, провожая свою молодость за тридевять земель в тридесятое.
Пришел он домой и принес жене с подругами орехов да пряников сладких. И у них стало так, что вот-де тебе, паренек, — женушка-лапушка, а вот-де тебе, девка, кокуй — с ним и ликуй. Дай же вам Бог любовь да совет, живите да богатейте!..
Велся в той стороне обычай, чтоб выезжать молодым в посад на Масленице, кататься в посадском поезде. Так сделали и наши молодые. Петр Дементьич запряг лошадку в казанские саночки и коврик на задок выбросил. Сам надел синий армяк, зеленые перчатки, повязался шерстяным шарфом; платок желтый шелковый высунул из кармана, как будто ненароком. Сидит рядом с ним Матрена Матвеевна, словно куколка, в штофной душегреечке и в новенькой кичке с разноцветными подвесками из крупного бисеру на висках и на лбу. Катались они вплоть до прощального воскресенья, пели с посадскими песни и ездили шажком по середке широкой, как поле, посадской улицы. Медленно тянулась песня, и слышался в ней звонкий и бойкий голосок Матрены Матвеевны. Подпевал козелком и муженек ее, питерщик.
Но вот подошло время расставанья с молодой женой.
Слеза в этих случаях идет больше женская. У рабочего с отхожим промыслом по большей части и самая женитьба не такой обряд, чтобы щемил он после сердце при разлуках. Из Питера приходят всегда переделанные, с форсом, с похвальбой, хвастуны и охолоделые. Мужнина ласка — за стыд, женина — в большое неудовольствие, особенно если при людях. Сплошь и рядом случается, что столичные сударки выучивают так, что вызывают на другой стороне прохожих молодцов, а отсюда такая пропасть сказок и рассказов, песен и загадок про отхожего отца и прохожего молодца, что бойкому сказочнику-швецу и в два вечера не пересказать. У новобрачных только и радости и наслаждений по первопутью, когда все свежо и все новенькое.
На эту тему у тех же питерщиков имеется ими же самими сложенная песенка, которую, конечно, они в деревнях своих не поют (разве в подпитии и ради шутки), но которую можно слышать и на костылях при ремонте наружных стен столичных домов, и на лесах с потолков, и от извозчиков, беззаботно возвращающихся с выручкой к хозяевам в Ямскую, и на невских лодках от перевозчиков. Мы слышали незатейливую песенку эту на огородах между Петергофом и Ораниенбаумом и передаем ее в таком виде, как там записали:
Ну, не полно ль те, Ванюша,
С долгохвостыми гулять?
Не пора ль тебе жениться:
Ты не будешь баловать.
Наконец Ваню женили:
Ну, об чем тут толковать?
Посылали в Питер жить,
Снова денежки копить,
Один годик постарался —
Сот пяток рублей достал,
Ему мил домик достался.
Свою женочку достал;
Когда, денежки пославши,
Сам по Невскому пошел,
Свою прежнюю нашел,
Ну, нечаянно сошлися —
Поздоровкалися.
Как сказал он, что женился,—
Разговор другой пошел:
«Ох ты, Ванюшка-дружочек!
Вспомни рощу и лесок.
Как во рощице гуляли,
Ты с Катюшой баловал.
Катя песенки запела,
Ты в гитару заиграл».
Как вот Груня восставала,
Поправляла фартук свой,
Всем подружкам рассказала:
«Беспокойный милый мой!»
Не московский был трактирщик,
Не последний был красильщик:
Разны ситцы набивал.
Получал денег немало:
По восьми сот рублей в год,
Во деревню не хватало
Двадцати рублей в оброк;
Из оброку была нужда,
Он имел в своих руках
В белом фартучке красотку,
Во сафьянных башмачках.
Придет праздник — в душегрейке,
Сарафанчик с галуном;
У нас последняя копейка
Вылетала кверх орлом.
Мы войдем тогда в избушку,
Когда мать с отцом войдет,
Мы сделаем пирушку,
Только дым столбом пойдет.
Приезжал домой без денег,
Отец с матерью ругал:
«Ты, раск….н сыр, бездельник,
Где ж ты денежки девал?
Как товарищи приходят,
По три ста рублей приносят:
Шестьдесят в оброк относят,
Двести сорок на расход.
От тебя мы не видали
Лет пять больше ничего,
Нам недавно рассказали:
Теперь знаем, отчего».
Вот сходил наш питерщик в Питер. Зимой, исполняя желание молодухи, опять наведался в деревню, но не тот уж стал. Жена все ему сделай — и дров наколи, да вот он в посад хочет съездить — так и лошадь впряги, навяжи и вожжи, и супонь подтяни. Ребятишки помогут, коли сама не сможешь. Его дело приодеться только, приосаниться, сесть в праздничном наряде да и ехать.
— Да скорей, жена, одевайся: по-нашему, по-питерски. Залежались вы здесь, зажирели, а мужья про вас ломом ломай на чужой стороне. Уж коли в деревню едем, значит, отдохнуть хотим — и все тут!
С этих пор Петр Дементьев всю зиму ничего не делает и лежит себе на полатях, ни рукой, ни ногой не шевельнет, словно другой Илья Муромец на печи родительской во селе Карачарове.
— Обедать готово! — скажет жена.
— Иду сейчас; да что ж вы хлеба-то не нарушали, — чего зеваете? Ваше, бабье, дело за домашним хозяйством блюсти. А поила ли, Матрена, лошадей, а убрала ли, Матрена, шлею-то? Супони не подшила: клочья торчать начали.
— Подай-ко мне трубочку, да уголек принеси из горнушки. А поставьте-ка, Матрена Матвеевна, самоварчик да сливочек принесите. Я полежу вот маненько, что-то всего разломало. И кто ее поймет, эту болесть какую: не то угорел в избе от бабьей стряпни да ребячьего крику, не то поел много жирного? Ох-хо-хо! — проворчит Корега, и затрещат под ним полати.
Будет ходить Корега в Питер, а разбогатеет ли он?
— Да ведь это, батюшка, человеком ведется, — ответит любой из его хозяев. — Коли не пьет, известное дело — приживет с достатком. Летом у хозяина, а посмышленей кто да попроныристей — и подрядец маленький может снять. Зимой, когда глухая пора настает, работы у нашего брата маляра мало, так и к обойщику может наняться, это дело нехитрое. А то со стеклами ходят да посматривают: нет ли где битых. Все на надобности хватит, а об выпивке оставь думать. В нашем ремесле всего больше уменье значит, ну, известное дело, и черезвым быть следует, а пуще того грамотным. Вывески славное дело, коли умеешь грамоте! Все наше дело, да в других мастерствах также, портит кутеж этот, с горя и так себе, а нет — так с похмелья. Пропьет все денежки-то, какие накопил, да и поет, что коза на привязи, а там зиму-то за свою глупость с крохи на кроху мелкотой и перебивается. А ведь если правду говорить, на ушко да по секрету: так уж мы хозяйство-то с большими деньгами начинаем, да со своими, с готовенькими.