ХОЛОСТЯК © Перевод И. Татариновой

1 Диптих

По чудесной, идущей в гору зеленой лужайке, где растут деревья и заливаются соловьи, шла компания юношей; жизнь в них бурлила и кипела ключом, как обычно бывает в пору ранней молодости. Вокруг простирался сияющий ландшафт. По земле проплывала тень от облаков, а внизу, в равнине, виднелись башни и строения большого города.

Кто-то из друзей воскликнул:

— Решено и подписано, я не женюсь во веки веков!

Сказал это стройный юноша, с кротким, томным взглядом. Никто не обратил особого внимания на его слова, несколько человек, смеясь, срывали веточки и перебрасывались ими на ходу.

— Да, кому охота жениться, надеть на себя семейный хомут и сидеть дома, как птица в клетке на своей жердочке, — отозвался один.

— Вот болван, а танцевать, ухаживать, смущаться, краснеть небось любишь? — крикнул другой, и снова раздался смех.

— За тебя все равно ни одна не пойдет.

— А за тебя, думаешь, пойдет?

— Разве в этом дело…

Следующие слова уже нельзя было разобрать. Среди деревьев слышались только веселые крики, а потом и они затихли. Теперь приятели шли вверх по косогору, раздвигая кусты. Бодро шагали они под ярким солнцем, среди зелени ветвей, а их лица, их глаза светились несокрушимой верой в жизнь. Вокруг цвела весна, такая же неопытная и доверчивая, как они.

Тот юноша, с уст которого сорвалось решение остаться холостым, не подымал больше этого разговора, и о нем позабыли.

Их не знающие устали языки сыпали веселыми словами, неумолчной болтовней. Сперва говорили обо всем понемногу и часто все сразу. Потом заговорили о высоких материях и глубоких чувствах, но скоро эти темы иссякли. Теперь наступил черед государства. Они стояли за неограниченную свободу, величайшую справедливость и бесконечную терпимость. Тот, кто против, должен быть низвергнут и побежден. Враги отчизны сгинут, и чело героев увенчает слава. Пока они говорили, как они полагали, о возвышенном, вокруг них свершалось только обыденное, опять-таки как они это полагали: кусты зеленели, мать-земля выпускала ростки и, как самоцветными каменьями, играла первыми весенними букашками.

Потом юноши пели песни, бегали взапуски, толкали друг друга в кусты и канавы, вырезали прутья и палки, все время подымаясь выше в гору, оставляя внизу людские поселения.

Тут мы должны сказать следующее: как неописуемо, загадочно, таинственно, заманчиво будущее, пока оно еще не наше, как быстро, неосмысленное нами, проходит оно, став настоящим, каким до конца уясненным, зря израсходованным, незначительным представляется оно нам, когда оно уже прошлое. И наши друзья тоже рвались к будущему, словно им не терпелось его дождаться. Один хвастал наслаждениями, до которых еще не дорос, другой прикидывался скучающим, будто он уже всем пресыщен, третий повторял слова, которые подслушал в беседах отца со зрелыми мужами и стариками. Но вот они уже гоняются за пролетающей бабочкой, вот уже подымают найденный на дороге пестрый камешек.

Молодые люди стремились все выше. На опушке леса они задержались и оглянулись назад, на оставленный внизу город. Они видели дома и строения и спорили, что это за здания. Потом они пошли под тенью буков, по ровной местности, почти без подъема. За лесом начинаются сияющие луга с отдельными фруктовыми деревьями, луга спускаются в тихую и таинственную долину, огибающую горные выступы, а с гор сбегают туда два зеркально прозрачных ручья. Вода журчит по гальке, мимо цветущих фруктовых деревьев, садовых изгородей и домов, а оттуда — в виноградники. Тут царит такая тишина, что в ясные вечера можно издали услышать пенье петуха или удар колокола, роняемый с высоты колокольни. Горожане редко заходят в эту долину, и никто еще не разбивал здесь на лето палатки.

Наши друзья бегом сбежали по отлогому лугу в эту мирную колыбель. Шумной гурьбой спустились они вдоль изгородей, перешли по одному, затем по другому мостику, зашагали вдоль ручья и под конец вторглись в сад, где пышно разрослись липы, сирень и орешник. Сад был при постоялом дворе. Там молодая компания уселась за один из столиков, ножки которых были врыты в землю, а столешницы прибиты гвоздями и изрезаны изображениями сердец и именами тех, кто в свое время сиживал за этими столиками. Друзья заказали обед, каждый по своему вкусу. Покончив с едой, они позабавились с пуделем, вертевшимся тут же в саду, затем расплатились и покинули постоялый двор. Из этой долины они вышли в долину пошире, где протекала река. На берегу они отвязали лодку и поехали на ту сторону, не подозревая, сколь опасна в этом месте переправа. Случайно проходившие женщины в страхе смотрели на переправлявшихся юношей. На том берегу приятели наняли человека, чтобы он перегнал лодку обратно и привязал ее на прежнем месте.

Зарослями тростника и заливными лугами добрались они до дамбы, по которой пролегала дорога. Здесь на постоялом дворе наняли повозку, чтобы другим берегом реки вернуться в город. Мимо них мелькали заливные луга, кустарники, поля, посадки деревьев, сады и домики; у первых форштадтских построек они сошли. Солнце, весь день ласково светившее им, теперь раскаленным шаром угасало на горизонте. А когда оно зашло, горы, которые так радовали юношей в утреннюю пору, предстали пред ними простой голубоватой грядой на фоне желтого вечернего неба.

Друзья шли уже по городу, по его пыльным вечереющим улицам. Потом они расстались.

— Прощай, — весело крикнул один.

— Прощай, — отозвался другой.

— Спокойной ночи, кланяйся Розине.

— Спокойной ночи, поклонись завтра Августу и Теобальду.

— А ты Карлу и Лотару.

Было названо еще несколько имен, — ведь у молодежи много друзей, и ежедневно приобретаются новые. Затем они разошлись. Но двое пошли одной дорогой.

— Вот что, Виктор, — сказал один, — переночуй у меня, а завтра уйдешь, когда тебе вздумается. Так ты правда не хочешь жениться?

— Так и знай, я никогда не женюсь, — ответил Виктор, — и я очень несчастен.

Но глаза его глядели ясно, несмотря на то, что было сказано, а уста дышали свежестью, несмотря на то, что с них сорвались такие слова.

Оба друга сделали еще несколько шагов по улице, потом вошли в богатый дом и, минуя ярко освещенные, полные гостей залы, поднялись во второй этаж, в уединенную комнату.

— Вот, Виктор, — сказал хозяин, — я велел поставить тебе кровать тут со мной, чтобы ты хорошенько выспался; сестра Розина пришлет нам наверх ужин, мы посидим здесь в свое удовольствие. День был божественный, и не хочется кончать его внизу, среди людей. Мать я предупредил; ну, как — доволен?

— Еще бы, — ответил Виктор. — У вас за столом невыносимая скука, между переменами блюд такие длинные перерывы, а твой отец все время читает нравоучения. Но как хочешь, Фердинанд, а завтра я должен уйти чуть свет.

— Когда тебе будет угодно, — сказал Фердинанд. — Ключ от дома лежит у входной двери, в стенной нише, ты же знаешь.

За разговором они начали понемногу раздеваться, сняли тяжелые пыльные башмаки, кое-что из одежды положили сюда, кое-что — туда. Лакей принес свечи, горничная — поднос, уставленный всякой снедью. Они быстро поели, без большого разбору. Потом глядели в окна, то в одно, то в другое, расхаживали по комнате, рассматривали подарки, полученные накануне Фердинандом, любовались красными вечерними облаками, потом окончательно разделись и улеглись. Уже в постели они еще продолжали болтать, но через несколько минут не могли больше ни говорить, ни думать, — оба крепко заснули.

Вероятно, то же можно сказать и о прочих участниках прогулки, на долю которых выпал такой радостный день.

А в другом месте все было совсем по-другому: в то время, как юноши так весело отпраздновали этот день, на скамейке перед своим домом весь день просидел старик, греясь на солнышке. Далеко от зеленой лужайки, где растут деревья и заливаются соловьи и где так весело смеялись наши молодые друзья, за озаренными солнцем голубыми горами, закрывающими горизонт, есть остров, а на нем дом. Старик сидел у этого дома и дрожал от страха перед смертью. Многие могли бы засвидетельствовать, что он сидит так не первый год, но старик не желал допускать к себе свидетелей. У него не было жены, и состарившаяся вместе с ним подруга жизни не сидела в этот день подле него на скамье. И никогда ни здесь, на острове, где он приобрел этот дом, ни до того не было рядом с ним жены. У него никогда не было детей, он никогда не радовался на детей, никогда не страдал за них, и потому дети не играли у скамейки в его тени. Дом молчал; старик, входя, сам запирал за собой дверь, выходя, сам отпирал ее. Юноши стремились вверх, в горы, вокруг них кипела жизнь, и самый воздух был насыщен радостью, а старик тем временем сидел на скамейке, смотрел на весенние цветы, привязанные к палочкам, а овевающий его воздух был пуст, и солнце не грело его. После радостно проведенного дня юноши бросились на свое ложе и тут же погрузились в сон, и он тоже лежал в постели, в далекой, крепко запертой на все запоры комнате, и, закрыв глаза, старался заснуть.

И этот день сменила равнодушная ночь, одинаково осенив своим холодным звездным покровом и юношей, радовавшихся прожитому дню и совсем не помышлявших о смерти, как будто ее и не существовало вовсе, и старика, боявшегося насильственной смерти и все же приблизившегося к концу еще на один день.

2 Семейная идиллия

На следующее утро, чуть забрезжил свет, Виктор уже шел по безлюдным улицам, где гулко отдавались его шаги. Вначале не было видно ни души; затем стали попадаться редкие прохожие, хмурые и заспанные, спешившие на утреннюю работу; и отдаленный скрип колес возвещал, что уже везут на потребу большого города съестные припасы. Виктор спешил к городским воротам. За ними он вдохнул прохладу зеленеющих полей. Из-за горизонта только еще показался краешек солнца, и на кончиках мокрых от росы травинок играли красные и зеленые искорки. Жаворонки весело взмывали в небо, а близкий город, обычно такой шумный, был погружен в молчание.

Покинув стены города, Виктор пошел по полевой тропе к той лужайке, где, как мы уже говорили, в купе деревьев заливались соловьи и где накануне так весело смеялись и шутили молодые люди. На это он потратил около двух часов. Оттуда он проделал тот же путь, что и вчера в компании друзей. Он поднялся по откосу, поросшему кустами, дошел до опушки леса, но там не оглянулся назад, а поспешил под сень деревьев, а оттуда спустился по лугу с фруктовыми деревьями в ту тихую долину, где, как мы уже говорили, струятся два зеркально прозрачных ручья. В долине Виктор перешел по мостику. Но сегодня он чуть задержался и, словно здороваясь, поглядел на блестящую гальку, через которую перекатывалась вода. Затем он перешел по другому мостику и зашагал вдоль ручья. Но сегодня не к постоялому двору, где сидел накануне с друзьями, — он свернул гораздо раньше, у большого куста бузины, корни и ветви которого купались в воде, он раздвинул кусты. За ними был серый дощатый забор, выцветший от солнца и многих дождей, а в заборе — калитка. Он отворил калитку и вступил в сад; подальше из-за бузины и фруктовых деревьев мирно глядела длинная белая стена низкого дома. На сверкающих чистотой окнах висели спокойные белые занавески.

Виктор прошел вдоль кустов к дому. На усыпанном песком дворе с колодцем и старой яблоней, к которой были прислонены жерди и всякие другие нужные в хозяйстве вещи, его встретил, виляя хвостом и радостно лая, старый шпиц. Куры, тоже мирные обитательницы двора, спокойно копались под яблоней. Виктор вошел в дом и через сени, где под ногами поскрипывал песок, — в горницу с натертым до блеска полом.

В горнице хлопотала старушка, она только что открыла окно и теперь стирала пыль с добела выскобленных столов, со стульев и со шкафов и расставляла в прежнем порядке ту мебель, которая вечером чуть сдвинулась с места. Шум шагов отвлек ее от работы, она обернулась. У нее было прекрасное лицо, светлое и ласковое, что так редко встречается у старух. Оно приветливо улыбалось всеми своими бесчисленными морщинками, светившимися добротой. И так же приветливо улыбался всеми своими складочками белоснежный плоеный чепчик, окаймлявший ее лицо. На щеках лежал чуть заметный румянец.

— Гляди-ка, он уже тут! — сказала она. — А молоко, верно, остыло, всегда-то я про него забываю. Все стоит на плите, только огонь, должно быть, погас. Погоди, я сейчас раздую.

— Я не проголодался, матушка, — сказал Виктор. — Уходя от Фердинанда, я съел два куска холодного мяса, оставшегося от вчерашнего ужина, который еще не убрали.

— Ты не мог не проголодаться, — возразила она, — ведь ты уже с четырех часов на свежем утреннем воздухе, да еще шел по сырому лесу.

— Ну, через Турнский луг не так уж это далеко.

— Да, потому что ты все бегом да бегом, думаешь, ног на весь твой век хватит — нет, на весь век не хватит, на ходу усталости не чувствуешь, а присядешь на минутку, тут-то ноги и дадут себя знать.

Больше она ничего не сказала и ушла на кухню. Виктор сел.

— Устал? — спросила она, вернувшись.

— Нет, — ответил он.

— Конечно, устал, еще бы не устать, погоди, погоди минутку, сейчас все согреется.

Виктор не ответил; низко нагнувшись к шпицу, который вслед за ним прибежал в комнату, гладил он мягкую длинную шерсть, а шпиц, став на задние лапы, ластился к юноше и смотрел ему в глаза. Виктор все время машинально проводил ладонью по одному и тому же месту и все время глядел в одну точку, словно в сердце ему запала тяжелая дума.

Старушка меж тем продолжала заниматься уборкой. Она была очень трудолюбива. Когда она видела пыль там, куда не могла дотянуться, она становилась на цыпочки, чтобы выпроводить докучливую гостью. При этом особенно бережно и любовно относилась она к самым старым, ненужным вещам. Так, например, на шкафу лежала старая детская игрушка, никому не нужная сейчас, да, вероятно, и потом, — дудочка, а на ней полый шарик с горохом, — она аккуратно вытерла ее и положила на прежнее место.

— Почему ты ничего мне не скажешь? — вдруг спросила она, как будто заметив царившее в комнате молчание.

— Потому что меня ничто уже не радует, — отозвался Виктор.

Старушка не произнесла в ответ ни слова, ни единого словечка, она продолжала вытирать пыль, то и дело вытряхивая в открытое окно тряпку.

Немного погодя она сказала:

— Я уже приготовила тебе наверху все для чемодана и ящиков. Вчера тебя не было, вот я и провозилась весь день. Одежу твою сложила, остается только убрать в чемодан. И белье перечинила и положила тут же. О книгах ты уж сам позаботься, и о том, что возьмешь с собой в ранец. Я купила тебе мягкий щегольской кожаный чемодан, помнишь, ты как-то сказал, что такие тебе нравятся. Куда же ты, Виктор?

— Укладываться.

— Господи боже, сынок, да ты же еще не поел. Сядь на минутку. Сейчас все согреется.

Виктор сел. Она вышла на кухню, принесла на чистом круглом подносе в медной оправе два горшочка, миску, чашку и кусок булки. Поставила поднос на стол, налила в чашку молока, попробовала, согрелось ли, вкусно ли, и пододвинула поднос к Виктору, предоставив запаху еды возбудить его аппетит. Так оно и вышло. Многолетний опыт не обманул ее: молодой человек, вначале только притронувшийся к еде, потом уселся по-настоящему и поел с большим удовольствием и аппетитом, как это и свойственно молодости.

Старушка тем временем навела порядок и, прибирая на место пыльные тряпки, с ласковой улыбкой поглядывала на Виктора. Когда он наконец справился с тем, что было на подносе, она отдала скудные остатки шпицу и унесла посуду на кухню, чтобы ее вымыла, воротившись домой, служанка, которая пошла с утра на церковную площадь купить все необходимое на день.

Вернувшись из кухни, старушка подошла к Виктору.

— Теперь, когда ты заморил червячка, выслушай меня, — сказала она. — Будь я тебе в самом деле матерью, как ты меня называешь, я бы очень на тебя рассердилась: видишь ли, говорить, что тебя ничто уже не радует, грех. Ты пока еще не понимаешь, какой это грех. Даже если тебя ждет большое горе, все равно нельзя говорить такие слова. Посмотри на меня, Виктор, мне скоро семьдесят, и все же я не говорю, что меня ничто уже не радует, потому что радовать нас должно все-все, мир-то ведь так прекрасен, и чем дольше живешь, тем прекраснее он кажется. Когда ты будешь старше, ты сам в этом убедишься. Должна тебе признаться — в восемнадцать лет я тоже то и дело говорила, что меня ничто уже не радует. Говорила каждый раз, как приходилось отказываться от предвкушаемого удовольствия. Тогда мне хотелось, чтобы поскорее прошло время, отделяющее меня от того или иного удовольствия, я не понимала, какое это драгоценное благо — время. Только с возрастом научаешься по-настоящему ценить каждую мелочь, каждую минуту — ведь отпущенный нам срок что ни день становится короче и короче. Все, что дает господь бог, прекрасно, хотя мы это не всегда понимаем — но если хорошенько вдуматься, то увидишь, что он посылает нам одни только радости, а страдания — это уже от нас самих. Ты не видел, что взошел салат около забора, а ведь вчера его совсем не было заметно?

— Нет, не видел, — ответил Виктор.

— А я любовалась им, когда солнце только еще всходило, и очень на него радовалась, — сказала она. — С сегодняшнего дня даю зарок: ни один человек не увидит слезинки на моих глазах, даже если у меня будет горе, ведь горе — это тоже радость, только особая. В молодости меня постигло большое, очень большое и жгучее горе; но все мои горести обернулись для меня благом и пошли мне на пользу, — бывало даже, они оборачивались земным счастьем. Я это говорю тебе, Виктор, потому что ты скоро уедешь. Ты, сынок, должен благодарить господа бога за то, что молод и здоров, что можешь покинуть дом и испытать разные удовольствия и наслаждения, незнакомые тут у нас. Видишь ли, ты беден, — твоего отца постигла на этом свете неудача, в которой он сам тоже виноват, на том свете он, верно, вкушает вечное блаженство, очень он был хороший человек и мягкосердечный, как и ты. Когда душеприказчики, выполняя волю покойного, привели тебя ко мне, чтобы ты рос у меня и учился здесь в деревне всему, что с тебя спросится в городе, ты, можно сказать, не имел ничего. Но ты вырос и даже получил место, которого домогались многие, и теперь тебе все завидуют. Ты покидаешь нас, но что с того? Таков уж закон природы: мужчина должен оторваться от матери, должен быть деятельным. Значит, жаловаться тебе не на что. Поэтому благодари господа бога за все, что он тебе даровал, не ропщи и постарайся быть достойным его милостей. Видишь, Виктор, если взвесить все это, я, будь я твоей матерью, должна была бы на тебя рассердиться за такие твои слова, потому что ты не признал воли господа. Но я тебе не родная мать и не знаю, дала ли я тебе столько тепла и ласки, чтобы иметь право сердиться на тебя и сказать: сынок, это нехорошо, совсем, совсем не хорошо!

— Матушка, да я это не в том смысле сказал, как вы поняли. — сказал Виктор.

— Знаю, сынок, и пусть мои слова не очень тебя огорчают, — ответила она. — Теперь я должна тебе сказать, что ты не так беден, как, вероятно, думаешь. Я тебе уже не раз говорила, какой меня охватил страх — но это был страх от радости, — когда я узнала, что твой отец в своем завещании поручил мне твое воспитание. Он меня хорошо знал и верил мне. Я думаю, что не обманула его доверия. Виктор, мой милый, мой дорогой мальчик, теперь я расскажу, что у тебя есть. Белья — а из всего, что мы носим, белье самое для нас важное, потому что оно всего ближе к телу, оно бережет нас, сохраняет нам здоровье, — так вот, белья у тебя столько, что ты можешь менять его ежедневно, как привык у меня. Мы все перечинили, ни одной дырочки нет. Все, что тебе понадобится, будешь получать и впредь. Ганна белит на улице холсты, половина предназначена тебе. А вязать, шить, чинить — это уж наша забота. Одет ты прилично, у тебя три костюма, не считая того, что на тебе. Новые лучше прежних, ведь мужчина, вступающий в должность, все равно что жених, ему тоже дают приданое и благоволят к нему, тоже как к жениху. Деньги, которые ежегодно выдавались мне на твое содержание, я клала в банк и проценты с них не трогала. Теперь они твои. Опекун ничего не знает, да и знать ему незачем; тебе надо иметь деньги на расходы, чтобы не отставать от других и не огорчаться, что ты хуже их. Если твой дядя приберет к рукам небольшое именьице, что осталось от твоего отца, не принимай этого близко к сердцу. На имении столько долгов — последняя черепица на крыше и та заложена и перезаложена. Я побывала в присутствии и поглядела бумаги, чтобы быть осведомленной обо всем. Иногда и я тебе немножко помогу. Значит, все хорошо… Но раньше, чем ты поступишь на службу, отправляйся к твоему дяде, раз такова его воля. Кто знает, для чего это нужно, — пока еще это непонятно. Твой опекун считает также, что ты должен, согласно желанию твоего дядюшки, проделать этот путь пешком… Ты видел вчера Розину?

— Нет, матушка, мы вернулись поздно, поужинали в комнате у Фердинанда, а сегодня я ушел чуть свет, потому что у меня еще столько дела. Опекун сказал, что в начале пути мне все равно идти через город, тогда я и попрощаюсь со всеми.

— Видишь ли, Виктор, если ты преуспеешь по службе, ты мог бы посвататься к Розине. Она красавица, и подумай только, какой влиятельный человек ее отец. Он очень честно и добросовестно исполнял обременительные опекунские обязанности, и к тебе он благоволит, он всегда так радовался, когда ты хорошо сдавал экзамены. Но довольно об этом. До свадьбы еще далеко… И твой отец мог бы достичь такого же, а может быть, и еще более высокого положения, никто не знал, какого это ума человек. Даже твоя родная мать не знала. А какой он был хороший, такой хороший, что я даже сейчас иногда еще думаю, какой же он был хороший. И твоя мать тоже была милая и кроткая женщина, да только умерла она, на твое несчастье, слишком рано… Не грусти, Виктор, ступай к себе наверх и приведи все в порядок. Одежу не разбирай, все уже сложено так, как требуется. Укладывай в чемодан осторожно, чтобы не очень помять… Так… Пока ты еще не ушел, выслушай просьбу твоей приемной матери: если ты сегодня или завтра встретишься с Ганной, скажи ей доброе слово. Вы не всегда жили дружно. Это нехорошо!.. Так, Виктор, теперь ступай, день-то не так уж велик.

Молодой человек ничего не сказал на ее слова, он встал и вышел, словно у него щемило сердце. И как это часто бывает с людьми, у которых тяжело на душе, Виктор чувствовал тяжесть во всем теле и, выходя, ткнулся плечом о косяк. Шпиц увязался следом за ним.

В комнате, где юноша прожил столько лет, ему особенно взгрустнулось, — все там было сейчас непривычно, не так, как в безмятежные дни, когда жизнь текла по привычному руслу. Привычным остались только большой куст бузины под окном да журчащий внизу ручей, тоненькая светлая полоска от которого трепетала на потолке; привычными были залитые солнцем безмолвные горы, которые оберегали долину, обступив ее со всех сторон, да еще пышные фруктовые сады вокруг деревни, которые роскошно цвели, купаясь в теплом воздухе охраняемой горами долины, благословенные, богатые урожаем сады. Все остальное было другим. Ящики комодов выдвинуты, полки шкафов пусты, оттуда выложено все: белоснежное полотняное белье, разобранное по предметам, одежда в аккуратных стопках, разные вещи, предназначенные для укладки в чемодан или в дорожный ранец; открытый дорожный ранец ждал на кресле, на кровати были разложены всякие вещи, на полу стоял чемодан с отстегнутыми ремнями и валялись обрывки бумаги. Только карманные часы висели на прежнем месте и тикали, как обычно, да книги стояли, как обычно, в шкафах и дожидались своей очереди.

Виктор оглядел комнату, но не стал ничего делать. Вместо того чтобы укладываться, он сел на стул, стоявший в углу, прижал к сердцу шпица и так просидел некоторое время.

Из открытых окон донесся бой часов на колокольне — но Виктор не слышал, сколько пробило… вернувшаяся служанка пела в саду… На далекой горной гряде что-то временами посверкивало, словно стеклышко или блестящая серебряная монетка… дрожащая полоска света на потолке исчезла, потому что солнце было уже высоко… в комнату долетал рожок пастуха, пасшего в горах стадо… опять прозвонили часы, — а юноша сидел все на том же стуле, и собака сидела тут же и не спускала с него глаз.

Только услышав на лестнице шаги приемной матери, Виктор вдруг вскочил и принялся за работу. Распахнув дверцы книжного шкафа, начал вынимать стопки книг и быстро раскладывать их на полу. Мать сунула голову в приоткрытую дверь и, увидя, что он занят делом, на цыпочках ушла. А он, раз принявшись за уборку, продолжал рьяно трудиться.

Из двух книжных шкафов были вынуты все книги, в комнату глядели пустые полки. Потом Виктор принялся связывать книги стопками и укладывать в стоявший на полу ящик; когда все книги были убраны, он привинтил крышку и сделал на ней надпись. Затем он занялся бумагами. Выдвинул все ящики письменного и двух других столов и перебрал все бывшие там бумаги. Одни просмотрел и отложил в сторону, чтобы тут же убрать, другие перечитал, какие-то порвал и бросил на пол, какие-то спрятал в карман или в бумажник. Наконец, когда в ящиках ничего не осталось и глазам предстало пустое дно с унылой пылью, которая накопилась за долгие годы в щелях потрескавшегося дерева, он связал отложенные бумаги в пачки и убрал в чемодан. Потом занялся укладкой остального: взял на память о прожитых днях несколько вещичек — небольшой серебряный подсвечник, футляр с золотой цепочкой, подзорную трубку, два небольших пистолета и под конец свою любимую флейту — и для сохранности положил их под мягкое белье. Покончив с упаковкой, он закрыл крышку, застегнул ремни, защелкнул замок и налепил на чемодан наклейку. Чемодан и ящик предполагалось отправить вслед за Виктором, а в ранец, который еще лежал на стуле, надо было уложить то, что он хотел взять в дорогу. Он быстро все туда запихал и стянул ранец ремнем.

Покончив с укладкой, он еще раз оглядел комнату и стены, — не лежит ли, не висит ли чего, что еще надо упаковать, но все уже было убрано, на него глядела опустошенная комната. Только кровать стояла, как прежде, среди хаоса чуждых ему вещей и также уже ставшей ему чужою мебели; но и кровать была измята, запылена, завалена обрывками бумаги. Виктор простоял несколько минут. Шпиц во время уборки с недоверием глядел на эту суетню и, не упуская из виду ни единого движения хозяина, отбегал, чтобы не мешать, то в одну, то в другую сторону, теперь же он спокойно стоял и смотрел на Виктора, словно тоже спрашивал: «Ну, а еще что?»

Виктор ладонью и платком обтер пот со лба, взял щетку, смахнул пыль с одежды и спустился вниз.

Между тем прошло много времени, и внизу тоже все изменилось. В горнице не было никого. Утром, когда Виктор пришел из города, раннее солнце ласково светило в окна, и занавески в его лучах сияли белизной, теперь же полуденное солнце стояло прямо над крышей, изливая ослепительный свет и потоки тепла на ее серые доски. Фруктовые деревья притихли, листья, утром сверкавшие влагой, высохли; теперь они тускло поблескивают, ни один не шелохнется; птицы в ветвях клюют пищу; занавески на окнах подобраны, окна открыты и за ними замер знойный пейзаж. В кухне ярко горит огонь, около плиты стоит служанка… Все погружено в ту глубокую тишину, о которой древние когда-то говорили: «Пан спит».

Виктор прошел на кухню и спросил, где мать.

— На огороде, а то где-нибудь около дома, — ответила служанка.

— А Ганна? — снова спросил Виктор.

— Только что была здесь, — ответила служанка, — а где сейчас, не знаю.

Виктор пошел огородом между аккуратными, с детства знакомыми грядками, на которых зеленели и распускались всякие растения. Работник сажал рассаду, а его сынишка качал воду, как он это часто делал. Виктор спросил, где мать: на огороде ее не видели. Он пошел дальше, мимо плодовых деревьев, кустов смородины и крыжовника, вдоль живой изгороди. Между деревьями росла высокая трава, а по бордюру грядок распускались цветочки. От парников, рамы которых были открыты солнцу, его кто-то окликнул:

— Виктор! Виктор!

Виктор повернул голову к парникам. Он глядел уже не так озабоченно: усердная работа в комнате наверху отчасти рассеяла уныние, охватившее его ввиду близкого отъезда. У парников стояла красивая стройная девушка, она махала ему. Он напрямик по траве направился к ней.

— Виктор, — сказала она, когда он подошел, — ты уже тут, а я и не знала. Когда ты пришел?

— Очень рано утром, Ганна.

— Я ходила с служанкой за покупками, потому и не видела, как ты пришел. А куда ты потом делся?

— Укладывал у себя в комнате вещи.

— И мать ни словом не обмолвилась, что ты уже здесь, я и подумала: наверное, он заспался и только к вечеру вернется из города.

— Смешно было так думать, Ганна. Неужели я буду спать до позднего часа, или уж я такой слабосильный, чтобы после прогулки отдать целый день? Или, может, путь сюда слишком далек, или приятней идти по жаре?

— Почему, Виктор, ты не взглянул вчера, когда вы проходили мимо, на наши окна?

— Мы праздновали день рождения Фердинанда и по уговору с родителями весь день принадлежали самим себе. С нами не было ни отцов, ни матерей, вообще никого, кто бы мог нам приказывать. И нашу деревню мы выбрали просто, чтоб в ней пообедать, потому что здесь так красиво, вот и все. Ты меня понимаешь?

— Нет, я бы все-таки поглядела на наш дом.

— Потому что ты путаешься не в свои дела, потому что ты любопытна и не умеешь владеть собой. А где мать? Мне нужно поговорить с ней: утром я сразу не нашелся что ответить на ее слова, а теперь я все обдумал.

— Она белит холсты.

— Тогда я пойду к ней.

— Ступай, Виктор, — сказала девушка и завернула за угол парника.

Виктор, не обращая на нее особого внимания, сейчас же пошел к хорошо ему знакомой лужайке, где белили холсты.

За огородом на поросшей короткой бархатной муравой лужайке растянулись длинными полосами холсты. Мать стояла там и хозяйским оком смотрела на снежную белизну у своих ног. По временам она щупала то один, то другой кусок, чтобы удостовериться, высох ли он, или укрепляла петли на крючках, с помощью которых холсты были растянуты на земле, или прикладывала ладонь козырьком ко лбу и осматривалась.

Виктор подошел к ней.

— Ну как, управился? Или оставил на после? — спросила она. — Как будто и немного вещей, а на самом деле сколько всего набирается, правда? Ты сегодня много ходил, остальное уберешь после обеда или завтра. Я могла, да и хотела еще вчера все уложить, но подумала: пусть сам займется, тогда будет знать, как это делать.

— Нет, матушка, на после ничего не осталось, я со всем управился, — ответил он.

— Да? — сказала мать. — Ну-ка, дай посмотрю.

С этими словами она потрогала его лоб. Он слегка нагнулся к ней, она откинула с его лба растрепавшуюся во время работы прядь волос.

— Как ты вспотел, — сказала она.

— Уж очень жаркий день, — ответил он.

— Нет, нет, и от работы тоже. Если ты все уложил, то сегодня и завтра тебе уже придется ходить в дорожном костюме. Чем же ты теперь займешься?

— Пойду вверх по ручью, вдоль букового леса и вообще поброжу. Переодеваться не стану. Но я, матушка, пришел не за тем и очень бы хотел с вами поговорить, только, боюсь, вы рассердитесь.

— Не пугай меня, сынок, говори, в чем дело. Тебе еще что-нибудь нужно? Чего-то не хватает?

— Нет, всего хватает, скорей даже лишнее есть. Сегодня утром не все ваши слова дошли до моего сознания, а вот сейчас они не идут у меня из головы.

— Ты это о чем, Виктор?

— Вы сказали, что вам ежегодно выплачивали известную сумму на мое содержание… Вы сказали, что вы получали эту сумму… а потом сказали, что клали ее на проценты и проценты каждый год тоже добавляли к ней.

— Да, я это сказала, так я и делала.

— Видите ли, матушка, совесть не позволяет мне принять от вас эти деньги, я не имею на них права, они не принадлежат мне. Вот я и пришел — ведь лучше сразу по-хорошему поговорить с вами, чем потом отказаться от денег и прогневить вас… Вы сердитесь?

— Нет, не сержусь, — сказала она, глядя на него просиявшими от радости глазами. — Но ты же не наивный мальчик, Виктор! Надеюсь, ты понимаешь, что я взяла тебя не из выгоды — из выгоды я бы никогда не взяла в дом ребенка, — значит, деньги, что ежегодно оставались, по праву твои. Выслушай меня, сейчас я тебе все объясню. Одежей тебя снабжал опекун, на стол лишних расходов из-за тебя не было — ел-то ты как птичка, а овощи, фрукты и остальное, чем ты пользовался, у нас ведь свое. Теперь ты со мной согласен? А вот полюбить тебя так, как я полюбила, этого твой отец с меня не требовал, и в завещании этого не было, тут уж ты ничего не поделаешь. Теперь понимаешь?

— Нет, не понимаю, и совсем это не так, вы слишком добры, и я просто сгораю от стыда. Если бы после вычета всех расходов у вас действительно каждый год что-то оставалось и вы откладывали бы эти деньги для меня, то и это уже свидетельствовало бы о вашей любви и доброте; а вы говорите, что у вас оставалась вся сумма… слышать это мне просто больно… Вы и без того столько сделали, что я перед вами в неоплатном долгу: вы дали мне прекрасную комнату, мало того — поставили туда как раз самые приятные и дорогие для меня вещи, вы кормили и поили меня, а сами работали не покладая рук. И сейчас вы купили мне все дорожные вещи; вы отказывали себе в плодах ваших полей и садов ради того, чтобы у меня в ящиках лежало прекрасное полотняное белье и еще многое другое… и хотя я ни в чем не терпел недостатка, вы приходили и приносили мне еще что-нибудь — да еще что ни день потихоньку совали мне то одно, то другое, если думали, что это меня порадует… Вы любили меня больше, чем Ганну!

— Нет, Виктор, тут ты не прав. Это чувство тебе еще непонятно. Что не от сердца, то и не по сердцу. Ганна мне родная дочь, я носила ее под сердцем, и оно радостно билось, ожидая ее появления на свет, — я родила ее. Это счастье выпало мне на долю в пожилом возрасте, я могла бы уже быть ей бабушкой… Я оплакивала в ту пору смерть ее отца, но родила я Ганну с радостью, потом я воспитала ее, и она стала мне еще дороже. Но и тебя, Виктор, я очень любила. С тех пор как ты появился в моем доме и вырос в нем, я очень тебя полюбила. Иногда мне казалось, будто я и вправду носила тебя под сердцем… Собственно, я и должна была бы носить тебя под сердцем; да получилось иначе, на то была божья воля… когда станешь постарше, я тебе расскажу. И чтобы не погрешить против бога и истины, скажу тебе, что в конце концов вы оба стали мне одинаково дороги… А насчет денег мы, Виктор, поладим вот на чем: я больше настаивать не буду, нельзя заставлять человека идти против совести. Пусть деньги лежат там, куда были положены, я напишу распоряжение, чтобы их выдали вам с Ганной, когда вы достигнете совершеннолетия; вы можете поделить их и вообще распорядиться по своему усмотрению. Так ты согласен, Виктор?

— Да, тогда я могу отдать ей все.

— Сейчас не будем об этом говорить. Придет время, тогда и решишь, что делать с деньгами. А теперь мне хочется ответить на другие твои слова. Я баловала потихоньку не только тебя, но и Ганну. На то я и мать. С тех пор как ты поселился у нас, на наш дом словно сошло божие благословение. Каждый год я умудрялась отложить на приданое Ганне больше, чем раньше. Забота о двоих требует от человека и изобретательности, и умения, а где бог посылает на двоих, там он посылает и на третьего. Ах, Виктор, время пролетело так быстро, с тех пор как ты у нас! Оглянусь я назад, на минувшую молодость, и думаю: куда же ушли эти годы и когда это я успела состариться? Мир еще так же прекрасен, как и вчера, — горы все еще тут, солнце сияет над ними, а годы ушли, промелькнули, будто один день… Если ты, как собирался, сегодня к вечеру или завтра с утра еще раз подымешься в лес, отыщи там одно место — пожалуй, его даже отсюда можно увидеть, вон там в ложбинке, где свет струится на зелень буков… Запомни это место. Там выбивается из-под земли родник и ручейком стекает в ложбинку, на роднике лежит большой плоский камень, а рядом растет старый бук, на его нижнюю длинную ветку можно повесить шаль или женскую шляпу.

— Я не знаю, о каком месте вы говорите, но, если вам угодно, я подымусь туда и поищу.

— Ах, Виктор, тебе ведь оно не такое родное, как мне… ты, должно быть, знаешь другие, в твоих глазах куда более красивые… ну, довольно об этом. Не беспокойся ни о чем, не думай больше об этих деньгах и не грусти. Я понимаю, горечь разлуки уже снедает тебя, и потому все кажется тебе серьезнее, чем оно есть на самом деле. Ты сказал, что хочешь подняться вдоль опушки букового леса, а ты заметил, что в саду не шелохнется ни одна веточка и верхушки деревьев словно замерли в воздухе? Не ходи слишком далеко, как бы не было грозы.

— Далеко я не пойду и при первых же признаках приближающейся грозы вернусь домой.

— Если так, значит, все в порядке. Пойдешь вместе со мной домой? Скоро обедать пора — или еще здесь побродишь, пока не подадут на стол?

— Я еще побуду в саду.

— Хорошо, побудь в саду. Я пока подтяну петли и посмотрю, не напачкала ли мне птица на холсты.

Минутку он постоял еще с ней, посмотрел, что она делает. Затем пошел в сад, а мать поглядела ему вслед.

Потом она проверила петли, закрепила одну, другую, смела с холста землю — след, оставленный гусем или какой другой птицей. Приподняла то здесь, то там холст, слишком плотно прильнувший к траве. И каждый раз, как она подымала голову, она искала глазами Виктора и видела, что он бродит по саду, или стоит где-нибудь около куста, или глядит через изгородь вдаль. Но вот в неподвижном знойном воздухе раздался чистый звук колокола, который призывал церковную общину к полдневной молитве и, по издавна сложившемуся обычаю, собирал вокруг обеденного стола всех домашних. Мать увидела, как при звуке колокола Виктор повернул к дому. Она последовала за ним.

В доме Виктор увидел, что пришли гости — опекун с семьей. Как часто бывает в подобных случаях, они хотели сделать Виктору сюрприз и в то же время провести день на воздухе.

— Видишь, дорогой Виктор, — сказал опекун удивленному юноше, — какие мы хорошие. Решили тебя еще раз повидать и приехали отобедать с вами на прощанье. Ты можешь послезавтра, а если еще не соберешься в дорогу, то позднее пуститься в путь прямо через горы, не заходя, как мы раньше условились, в город, чтобы попрощаться с нами. Воспользуйся в свое удовольствие немногими оставшимися днями свободы, пока ты еще не надел ярма трудной службы.

— Здравствуй, сынок, — сказала супруга опекуна и поцеловала Виктора, склонившегося к ее руке, в лоб.

— Ну, вот как все хорошо складывается, правда? — сказал Фердинанд, сын опекуна, и пожал Виктору руку.

Дочка, Розина, действительно очень красивая двенадцатилетняя девочка, стояла в сторонке, приветливо все оглядывала и ничего не говорила.

Приемная мать Виктора, должно быть, ожидала в гости опекуна со всей семьей, потому что стол был накрыт как раз на столько человек. Войдя, она радушно поздоровалась и рассадила всех за столом.

— Ты видишь, Виктор, — сказала она, — как тебя все любят.

Подали на стол, и трапеза началась.

Опекун с супругой сидели во главе стола, рядом с ними — Розина с Ганной, напротив — молодые люди, а в самом конце стола — мать, потому что ей, как хозяйке, приходилось часто выходить на кухню и следить за порядком.

Все принялись за деревенские кушанья.

Опекун рассказывал о дорожных приключениях, случившихся с ним самим, когда он еще учился, рекомендовал Виктору умеренно пользоваться житейскими радостями и поучал его, как себя теперь вести. Супруга опекуна заговаривала о будущей невесте, а Фердинанд давал слово собраться в гости к другу, как только тот устроится. Виктор был молчалив и обещал в точности следовать советам и наставлениям опекуна. Данное ему опекуном письмо он обещал бережно хранить и сразу по прибытии вручить его дядюшке, к которому отправлялся пешком, согласно настойчиво выраженному странному и несколько взбалмошному требованию последнего.

С наступлением вечера горожане стали собираться домой. Экипаж, который был оставлен на постоялом дворе, они отправили вперед, приказав дожидаться их в том месте, где узкая долина расширяется и куда они пошли пешком в сопровождении хозяйки, Ганны и Виктора.

— Прощайте, фрау Людмила, — сказал опекун, садясь в экипаж, — прощай, Виктор, и в точности следуй всем моим наставлениям.

Он сел в экипаж, Виктор еще раз поблагодарил его, все распрощались, и лошади тронулись.

Идти в лес было уже поздно. Виктор остался дома, побродил еще по саду и снова пересмотрел пожитки, которые уложил в ранец.

3 Прощание

Следующий день, последний, который Виктор проводил дома, мало чем отличался от остальных. Что-то еще уложили, что-то, уже прибранное, прибрали еще раз и, как это часто бывает в подобных случаях, делали вид, будто не предстоит ничего особенного. Так прошло утро.

После обеда, встав из-за стола, Виктор сразу отправился вверх по ручью, чтобы побродить в одиночестве по буковому лесу и его каменистым обрывам.

«Пусть идет, пусть идет, — подумала старушка, — на сердце-то у него, верно, не легко».

— Мама, а где же Виктор? — спросила Ганна.

— Попрощаться пошел, — ответила мать, — с родными местами попрощаться пошел. Господи боже мой! Только это у него и есть. От опекуна, хоть тот человек достойный и заботливый, он далек, да и от домашних опекуна тоже.

Ганна ничего не ответила, не ответила ни единого слова и, раздвинув кусты, пробралась к сливовым деревцам.

Конец дня прошел как обычно. Обитатели дома занимались каждый своим делом, птицы щебетали на деревьях, куры бродили по двору, трава и растения выросли чуть побольше, а горы украсились закатным золотом.

Когда солнце уже скрылось за горизонтом и над долиной раскинулся бледно-золотой, исполненный ожиданий небосвод — да, исполненный ожиданий, потому что завтра утром над долиной будет тот же бледно-золотой небосвод и он позовет вдаль того, кого все тут так любят, — когда этот небосвод своим тихим светом озарял долину, Виктор вернулся с прогулки, на которую поспешил сразу же после обеда. Он прошел вдоль забора к калитке за лужайкой, где белят холсты. Белые полосы холстов уже не устилали ее, только более влажная и зеленая трава указывала, что днем они лежали здесь… Некоторые грядки были прикрыты стеклами, так как ясное небо предвещало прохладную ночь… над домом подымалась струйка дыма: верно, мать уже готовила ужин. Виктор обратил взоры к вечернему небу, мягкий отсвет лег на его лицо, прохладный воздух овевал ему волосы, и небо отражалось в его опечаленных глазах.

Ганна стояла в огороде у забора и видела, как он прошел совсем рядом, но она не решилась его окликнуть. Она снимала с куста, который топорщился всеми своими обрезанными ветками, распоротое шелковое платье, перекрашенное и для просушки провисевшее весь день на кусту. Она брала материю кусок за куском и складывала в стопку. Оглянувшись через минуту, она увидела, что Виктор стоит у живой изгороди из шиповника.

Спустя немного она снова увидела его, теперь он стоял у кустов бузины, которая уже зацветала. Бузина была значительно ближе. Потом Виктор подошел еще ближе и в конце концов оказался совсем рядом.

— Я помогу тебе отнести все домой, — сказал он.

— Нет, нет, Виктор, спасибо, — возразила она, — тут всего несколько кусков легкой материи, я ее перекрасила и здесь высушила.

— А она не выгорела на солнце?

— Нет, этот синий цвет от солнца только красивее становится, особенно от весеннего.

— Ну и как же, цвет стал красивей?

— Вот, взгляни.

— Я в этом ничего не смыслю.

— Шелк не вышел таким красивым, как в прошлом году ленты, но все же и на этот раз получилось отлично.

— Какой хороший шелк.

— Да, очень хороший.

— А бывает шелк еще лучше?

— Да, бывает еще гораздо лучше.

— А тебе бы хотелось, чтобы у тебя было много-много красивых шелковых платьев?

— Нет, шелк — это для праздничных нарядов, а много праздничных нарядов мне ни к чему, вот мне и не хочется шелковых платьев. Простые тоже хороши, а шелк — это для парада.

— А тебе не жалко шелковичных червей?

— Почему, Виктор?

— Ведь червя убивают, чтобы получить кокон.

— Правда?

— Да, кокон прогревают паром или окуривают серой, чтобы уморить червяка, иначе он прогрызет кокон и вылетит из него бабочкой.

— Ах он, бедненький.

— Да, а в наши дни, знаешь, Ганна, его еще разлучают с родными местами, где он может ползать по пропитанным солнцем шелковицам, и кормят его в помещении листьями, что растут у нас и совсем не такие сочные, как у него на родине. А ласточки и аисты и другие перелетные птицы улетают от нас, может быть, далеко-далеко в чужие края, но весной они возвращаются. Земля-то, должно быть, такая огромная, такая ужасно огромная.

— Виктор, бедный ты мой, к чему такие речи!

— Ганна, я хотел тебя о чем-то спросить.

— Ну так спроси, Виктор.

— Еще раз очень, очень благодарю тебя за то, что ты вышила мне такой чудный кошелек. Материя такая тонкая и мягкая, краски так красиво подобраны, я его спрятал и не буду класть в него деньги.

— Ах, Виктор, не стоит благодарить, я уже так давно подарила тебе кошелек. Клади в него деньги. Когда этот истреплется, я вышью другой и потом буду вышивать, чтобы всегда у тебя был новый. Я тебе еще что-то приготовила, куда красивее кошелька, но мать велела отдать только сегодня вечером или завтра утром.

— Я рад, Ганна, я очень рад.

— Где ты ходил весь день, Виктор?

— Мне было очень тоскливо, вот я и пошел вверх по ручью. Смотрел на воду, как она неустанно спешит в нашу деревню, то темнеет, то светлеет, как обегает камни и песок, чтобы быстрей добраться до деревни, хотя потом не задерживается там. Я смотрел на нависшие над водой камни, что все время глядятся в ручей. Потом я пошел наверх в буковый лес, где деревья будут так же прекрасны и через год, и через два, и через десять лет. Мать рассказала мне, что там есть место, где на роднике лежит плоский камень, а рядом стоит старый бук с низким длинным суком. Я не отыскал этого места.

— Это Буковый родник в Оленьей ложбине. Там растет вкусная ежевика, я отлично знаю это место, если хочешь, я тебя завтра туда сведу.

— Завтра, Ганна, меня уже здесь не будет.

— Ах да, завтра тебя уже здесь не будет. Мне все кажется, что ты всегда будешь здесь.

— Нет, милая Ганна… Дай мне часть материи, я помогу тебе нести.

— Какой ты, право, сегодня, Виктор. Ребенок и тот может поднять в десять раз больше. Это же совсем не тяжело.

— Да я не потому, что тяжело, просто мне хочется сделать это для тебя.

— Ну, тогда бери, я сейчас сложу как следует. Ты сразу хочешь домой, тогда давай быстро соберем то, что еще осталось, и пойдем.

— Нет, нет, я не хочу домой — еще не поздно, лучше побыть еще в саду… Я ведь хотел сказать тебе не только про кошелек.

— Ну так скажи, в чем дело?

— Те четыре голубя, что я кормил… не такие уж они красивые, это верно, но мне все-таки будет жалко, если никто не позаботится о них.

— Я присмотрю за голубями, Виктор. Утром открою, а вечером закрою голубятню. Насыплю песок, дам корм.

— Потом мне надо еще поблагодарить тебя за белье, что я беру с собой.

— Ради бога, Виктор, не я его тебе дала, а матушка, — у нас его в шкафах еще много, нам хватит.

— Серебряную шкатулочку с ключиком, которая досталась мне от покойной матери, знаешь, ту, филигранной работы, что похожа на ларчик и что так тебе нравилась, я не беру с собой, я оставляю ее тебе в подарок.

— Нет, я не возьму, слишком она богатая.

— Прошу тебя, Ганна, сделай мне такое одолжение, возьми.

— Хорошо, раз ты говоришь, что это одолжение, тогда возьму и спрячу, пока ты не вернешься, сохраню для тебя.

— И за гвоздиками, бедными моими цветами, поухаживай, знаешь, за теми, что у забора, и шпица не забывай; он хоть и старый, а верный пес.

— Не забуду, Виктор, не забуду.

— Только знаешь, все это не то, я, собственно, хотел сказать совсем не то… мне надо сказать совсем другое.

— Ну, так скажи же, Виктор!

— Матушка просила, чтобы я сказал тебе сегодня ласковое слово… потому что мы часто ссорились… чтобы я поговорил с тобой по-хорошему, раньше чем навсегда покину наш дом… вот я и пришел, Ганна, попросить, чтобы ты на меня не сердилась.

— Что ты, что ты, Виктор, да я никогда на тебя не сердилась, за всю жизнь ни разу.

— Да, теперь-то я это прекрасно знаю, я тебя обижал, а ты терпела.

— Виктор, не пугай меня, что это с тобой сегодня?

— Да, да, ты всегда была добрая, только я этого не знал. Выслушай меня, Ганна, я выскажу тебе все, что у меня на сердце; я ужасно несчастен.

— Господи боже! Виктор, милый! Что у тебя за горе?

— Знаешь, весь день сегодня мне на глаза навертываются слезы, я, того и гляди, расплачусь. После обеда я отправился вверх вдоль грустящего ручья и в буковый лес не с тоски, а чтобы никто меня не видел, — вот тогда я и подумал: нет у меня никого на всем белом свете, ни отца, ни матери, ни сестры. Дядя грозится отнять последнее мое достояние, потому что отец остался ему должен, и мне приходится расставаться с вами, а ведь только вы и были ко мне добры.

— Виктор, милый Виктор, не расстраивайся так. Ты, правда, остался без отца и матери, но это было так давно, можно сказать, ты их и не помнишь. Зато ты нашел другую мать, и она любит тебя, как родная… ты ведь никогда не жаловался на то, что твоя родная мать умерла. То, что нам теперь приходится разлучиться, очень, очень грустно, но, Виктор, не греши против господа бога, пославшего нам это испытание. Покорись его воле и не ропщи… я тоже покорилась и не возроптала за весь день ни разу, даже если бы ты не пришел поговорить со мной, не возроптала бы.

— Ах, Ганна, Ганна!

— Когда ты будешь далеко, мы все равно будем думать, что бы послать тебе, заботиться, молиться о тебе, а я каждый день буду выходить в сад и смотреть на горы, за которыми ты скроешься.

— Нет, не надо, это слишком грустно.

— Но почему?

— Потому что это ничему не поможет… Дело не только в том, что я должен уйти и мы разлучимся.

— А в чем же?

— В том, что все кончено и я самый одинокий человек на земле.

— Но, Виктор, Виктор…

— Я никогда не женюсь… это невозможно… и не будет возможно. Значит, у меня не будет своего очага, не будет родных, чужие меня забудут… да так оно и лучше… Понимаешь?.. Раньше я этого не знал, но теперь это ясно, совсем ясно… Разве это не так?.. Ганна, почему ты замолчала?

— Виктор!

— Что, Ганна?

— А ты подумал?

— Подумал.

— Ну и что же?

— Ну и что же… ну и что же… все бесполезно, все напрасно…

— Виктор, останься ей верен!

— Навеки, навеки останусь; но все напрасно.

— Почему же?

— Я же сказал тебе: дядя отбирает имение, единственное мое достояние. Она привыкла к достатку, я беден и еще долго, очень долго не смогу прокормить жену. К ней посватается другой, кто может ее прокормить, купить ей красивые платья, осыпать подарками, и она пойдет за него.

— Нет, нет, нет, Виктор, она не пойдет, ни за что не пойдет. Она будет любить тебя всю жизнь, как и ты ее, и не покинет тебя, как не покинешь ее и ты.

— Ганна, моя любимая!

— Любимый мой, Виктор!

— Придет время, и я, конечно, вернусь… Я буду терпеливо ждать, и мы будем жить, как брат и сестра, и любить друг друга больше всего-всего на свете, и всю жизнь, всю нашу жизнь останемся верны друг другу.

— Всю жизнь, всю жизнь, — повторила она, быстро схватив протянутую Виктором руку.

И оба залились слезами.

Виктор ласково привлек ее к себе, Ганна не воспротивилась. Она спрятала лицо у него на груди, и слезы неудержимым потоком хлынули из ее глаз, словно внутри у нее открылись все шлюзы, словно сердце надрывалось при мысли о разлуке с ним. Он обнял ее за плечи, точно хотел защитить и успокоить, и прижал к сердцу. Он прижимал ее все крепче, будто она беспомощная девочка. Ганна прильнула к нему, как к брату, в эту минуту такому доброму, такому бесконечно доброму. Он гладил одной рукой ее кудри, разобранные на пробор, потом нагнулся и поцеловал в волосы, но она подняла к нему лицо и поцеловала его в губы так горячо, как и помыслить никогда не могла.

Они молча простояли еще сколько-то времени.

Потом пришел сынишка работника и сказал, что мать послала звать их ужинать.

Они все еще держали куски распоротого шелкового платья, но уже помятые, смоченные слезами Ганны. Кое-как они собрали их и, взявшись за руки, пошли по дорожке к дому. Увидя, как они идут, какие у них красные, заплаканные глаза, мать улыбнулась и позвала их в столовую.

На стол уже было подано, мать положила каждому то, что, как она думала, было ему особенно по вкусу. Она не спросила, о чем они говорили в саду, и ужин для всех троих прошел так, как обычно проходил все эти годы.

На большие карие глаза Ганны то и дело без всякого повода навертывались слезы.

Окончив ужин, раньше чем идти спать, Ганна принесла свой подарок — портфельчик на белой шелковой подкладке, мать уже положила туда деньги, предназначенные на дорогу.

— Деньги я выну, — сказал Виктор, — а портфельчик спрячу.

— Нет, нет, оставь деньги там, — возразила мать, — посмотри, как красивы на белом шелку изящно напечатанные кредитные билеты. Ганна по мере надобности будет снабжать тебя бумажниками.

— Я буду очень бережно с ними обращаться, — сказал Виктор.

Мать крохотным ключиком заперла то отделение портфельчика, где лежали деньги, и показала Виктору, куда надо прятать ключик.

Потом она велела идти спать.

— Полно уж, полно, — сказала она, заметив, что Виктор хочет поблагодарить ее за деньги. — Ступай спать. В пять утра тебе уже надо подняться в горы. Я приказала работнику разбудить нас, если я просплю. До ухода тебе еще нужно сытно позавтракать. Ну, детки, спокойной ночи, спите хорошо!

Говоря так, она, как делала это каждый вечер, зажгла для них две свечи. Почтительно пожелав матери спокойной ночи, каждый взял со стола предназначенную ему свечу и отправился к себе в спальню.

Виктор не мог сразу лечь. Стоявшие всюду вещи отбрасывали беспорядочные тени, и комната была какая-то неуютная. Он подошел к окну и посмотрел в сад. Куст бузины превратился в черный ком, а воды совсем не было видно: на месте ручья была темная полоса, и только вспыхивавшие по временам искорки подтверждали, что там по-прежнему протекает ручей. Когда же в доме и на деревне замолкли все звуки, чуть слышное журчание, долетавшее в открытое окно, тоже подтвердило, что старый друг, столько лет струившийся так близко от его ложа, никуда не делся. На небе мерцали мириады звезд, но не светил даже тоненький серпик луны.

Наконец Виктор лег в постель, чтобы проспать здесь последнюю ночь и дождаться утра, которое, возможно, навсегда разлучит его с домом, где, с тех пор как он себя помнил, он провел всю жизнь.

Утро это наступило очень скоро! Виктору казалось, будто он только-только погрузился в живительный сон, а в дверь кто-то уже легонько стукнул, и раздался голос матери, которая проснулась, не дожидаясь работника.

— Четыре часа, вставай, Виктор, посмотри, не забыл ли ты чего, и приходи вниз. Слышишь? — сказала она.

— Слышу, матушка.

Она спустилась вниз, а Виктор вскочил с кровати. Он одевался с гнетущим чувством подавленности, вызванным и болью расставания, и ожиданием предстоящего пути. Еще чуть светало, а на столе уже был приготовлен ранний завтрак — никогда еще они не завтракали так рано. Ели молча. Мать почти не отводила взгляда от Виктора; Ганна не решалась поднять глаза. Виктор быстро поел. Встал из-за стола и, чтобы взять себя в руки, прошелся по комнате.

— Матушка, теперь пора; я пойду, — сказал он.

Виктор надел ранец, подтянул ремни, чтоб он не болтался. Затем взял шляпу, пощупал карман на груди, лежит ли там портфельчик, и проверил, не забыл ли чего. Потом подошел к матери и Ганне, которые тоже встали.

— Благодарю вас за все, милая матушка, — сказал он.

Больше он не мог произнести ни слова, да мать и не дала ему говорить. Она подвела его к святой воде у двери, окропила, перекрестила ему лоб, рот и грудь и сказала:

— Так, а теперь, сынок, ступай. Будь таким же хорошим, каким был, и сохрани свое сердце кротким и отзывчивым. Пиши почаще и не скрывай, если в чем будет нужда. Бог да благословит пути твои, потому что ты всегда был покорным сыном.

При этих словах из глаз ее закапали слезы, она ничего уже не могла сказать и только шевелила губами.

Но скоро она опять приободрилась.

— Когда доберешься до места своего назначения, ящики, что наверху, и чемодан уже будут ждать тебя там. Береги деньги и рекомендательные письма, которые дал опекун, не пей, когда вспотеешь, холодной воды. Все будет хорошо. Оторваться от дома не так уж плохо, повсюду есть добрые люди, которые примут в тебе участие. Будь я не так привязана к здешним горам и к нашей яблоне, я бы с радостью отправилась в чужие края. Ну, прощай, сынок, прощай!

С этими словами она поцеловала его в обе щеки. Молча подал он руку горько плачущей Ганне и вышел. У дверей стояли домочадцы и садовник. Виктор молча пожимал руки направо и налево. Затем домочадцы разошлись, а он направился по узкой дорожке к садовой калитке.

— Какой он красивый, — громко всхлипывая, молвила мать, вместе с Ганной смотревшая ему вслед, — какой красивый, — каштановые волосы, красивая походка. Ах боже мой, боже мой! Милая, неопытная юность!

Она закрыла лицо и глаза руками, и слезы стекали по ним.

— Ты как-то говорила нам с Виктором, что никто больше не увидит тебя плачущей с горя, — и вот ты все же плачешь с горя, — сказала Ганна.

— Нет, дитя мое, это слезы радости, что он вырос таким, — ответила мать. — Удивительное дело, он совсем не знал своего отца, а сейчас посмотрела я, как он идет, ну, весь в отца — и лицом, и походкой, и всей статью. Он будет хорошим человеком, и слезы мои, доченька, слезы радости.

— Ах, а мои слезы не слезы радости, нет, не слезы радости, — сказала Ганна, снова утирая платком горестно льющиеся из глаз слезы.

Виктор меж тем вышел за калитку. Миновал большой куст бузины, перешел через оба мостика и мимо издавна знакомых плодовых деревьев поднялся на луга и поля. Забравшись наверх, он на минуту остановился и дал волю слезам, различив в долетавших сюда из деревни слабых, неясных звуках яростный вой шпица, которого пришлось поймать и посадить на цепь, чтобы он не увязался за Виктором.

— Где я найду такую мать и таких любящих друзей? — воскликнул он. — Третьего дня я спешил покинуть город, чтобы провести еще несколько часов здесь в долине, а сегодня я навсегда, навсегда ухожу отсюда.

Поднявшись почти до самого гребня гор, он еще раз, последний раз, оглянулся назад. Дом, а также сад и забор еще можно было различить. Среди зелени виднелось что-то такое же красное, как Ганнин платок. Но это была просто черепичная крыша над трубой.

Потом он поднялся еще выше к самому гребню… и опять оглянулся назад… Над долиной сиял чудный солнечный день. Виктор сделал несколько шагов, огибая круглую горную вершину, и все, что он оставил позади, скрылось из глаз — перед ним лежала новая долина, веял новый воздух. Солнце меж тем взошло уже довольно высоко, осушило росу на траве и слезы на его глазах; оно слало на землю уже теплые лучи. Виктор продолжал подыматься наискосок по горному склону, и, когда спустя некоторое время он посмотрел на часы, было половина восьмого.

«Теперь, верно, уже убрали с кровати постель — последнее, что еще оставалось от меня в комнате, — подумал он. — Простыни, должно быть, сняты и наружу вылез негостеприимный деревянный остов кровати. А может быть, в моей спальне уже трудятся служанки, переделывают ее на иной лад», — размышлял он, продолжая свой путь.

Он подымался все выше. Расстояние между Виктором и покинутым домом все удлинялось, и время между его теперешними размышлениями и сказанными им дома словами тоже все удлинялось. Дорога — то вверх, то вниз, но в общем все выше в горы — пролегла по склону, по которому он раньше не хаживал. Он был рад, что не надо идти в город прощаться, сегодня ему не хотелось видеть знакомых. То справа, то слева от дороги попадались мызы или скотные дворы, иногда проходил человек, но внимания на Виктора никто не обращал.

Наступил полдень, а он по-прежнему шел и шел.

По мере того как он подвигался вперед, мир становился все величественнее, все ярче, горизонт все расширялся — и всюду, куда ни взглянешь, ликовали тысячи живых тварей.

4 В пути

И все величественнее, все ярче становился мир, и повсюду ликовали тысячи живых тварей, а дорога вела Виктора с горы на гору, из долины в долину, и сердце у него было полно детского горя, а глаза — юношеского изумления. С каждым днем, проведенным вдали от родины, он мужал и здоровел. Его каштановые кудри овевал вольный ветер воздушных просторов; как и в родной долине, здесь громоздились белые, сверкающие, как снег, облака. Его нежные щеки потемнели от загара, за спиной он нес дорожный ранец, в руке палку. Единственное существо, связывающее его с родиной, был страшно исхудавший старый шпиц. Он совершенно неожиданно, непонятно как, догнал Виктора на третий день после ухода того из дому и теперь бежал рядом. В ранний утренний час Виктор подымался лесом в гору по широкой, прохладной и влажной дороге и, оглянувшись, как он это часто делал, чтобы полюбоваться на сверкающие росой ели, он заметил, что за ним следом катится какой-то темный шар. Но как же он удивился, когда, догнав его, этот шар подпрыгнул ему к самому лицу и оказался старым верным шпицем его приемной матери. Но в каком он был виде! Мягкая шерсть свалялась от грязи, пропылилась до самой кожи, глаза были воспалены и покраснели; радостный лай у него не получился, он охрип и потерял голос, и радостные прыжки тоже не удались — он соскользнул задними ногами в канаву.

— Милый ты мой пес, бедный ты мой, — сказал Виктор, присев на корточки. — Теперь, дурачок, видишь, какую ты затеял глупость?

Но шпиц в ответ завилял хвостом, словно услышал величайшую похвалу.

Юноша прежде всего обтер ого платком, чтобы он стал хоть немножко попригляднее. Потом вынул две булки, которые положил в ранец этим утром на тот случай, если ему повстречается нищий; сев на камень, он отламывал от булки кусочки и бросал голодному шпицу, который с жадностью накидывался на хлеб и сразу его проглатывал, и когда в руках Виктора уже давно ничего не оставалось, шпиц все еще не спускал с них глаз.

— Больше у меня нет, — сказал Виктор, — но в первом же крестьянском доме я куплю миску молока, и ты всю ее вылакаешь.

Шпиц, казалось, успокоился, будто поняв слова Виктора.

Несколькими шагами дальше с замшелой скалы стекала тонкая струйка воды. Виктор подставил под нее кожаный дорожный стаканчик, который дала ему мать, и, наполнив его, хотел напоить шпица, но тот лакнул разок и выжидательно поглядел на хозяина, — ему не хотелось пить: как видно, он утолял жажду из луж и ручьев, в изобилии встречавшихся по дороге.

Дальше они пошли уже вместе, и из первого же трактира Виктор написал матери, что шпиц с ним и ей незачем расстраиваться.

Юноша честно сдержал обещание насчет молока. И вообще с этого дня шпиц ел досыта, но хотя в пути он съедал за день больше, чем дома за три, он все же так исхудал после бог знает какого непосильного напряжения, что теперь от него остались только кожа да кости.

«Ничего, это дело поправимое, да, поправимое», — думал Виктор, около которого бежал шпиц, и они шагали дальше.

Виктор ломал себе голову, почему пес убежал за ним именно в этот раз, хотя обычно, даже если хозяин отсутствовал не один день, довольно было приказать, и шпиц оставался дома и ждал его возвращения. Но потом Виктор не без основания решил, что шпиц, считавший назначением своей жизни следить за каждым шагом юноши, своего высокого друга, отлично знал, что сейчас тот уходит навсегда, и потому сделал все, чтобы догнать его.

Итак, отныне они продолжали свой путь вместе, с горы на гору, с поля на поле; и Виктор часто купал собаку в ручье и обтирал ее травою и листьями, а потом они опять спокойно шли рядом, или собака стояла около хозяина и смотрела ему в глаза, покуда тот, остановившись на возвышенном месте, оглядывал окрестные долины, полосы полей, темные пятна рощ и белые деревенские колокольни.

Вдоль их дороги часто волновалась рожь, которая, конечно, кому-то принадлежала, вокруг нее были изгороди, которые, конечно, были кем-то поставлены, птицы летали в разные стороны, словно каждая возвращалась в свое родное гнездо. Виктор уже несколько дней ни с кем не разговаривал, разве только поздоровается с ним какой возчик или путник да хозяин деревенской гостиницы снимет на прощание картуз и скажет: «Счастливого пути, до свидания!»

Через неделю после того, как он покинул мать и родную долину, он пришел в аккуратно возделанный благоденственный край, отличавшийся от многих необжитых мест, через которые ему пришлось проходить, — как и дóма, в родной долине, здесь на мягких холмах одни фруктовые сады сменялись другими, красовались зажиточные мызы, не видно было ни пяди необработанной, оставленной втуне земли. Внизу сквозь зелень деревьев проглядывало серебро реки, а вдали в легкой дымке маняще голубели горы. Эти горы он уже давно видел по левую руку от себя, но теперь горная цепь подступила ближе к дороге, и уже видны были расщелины и бледные мягкие пятна света на склонах.

— Далеко еще до Атманинга? — спросил Виктор человека, утолявшего жажду в беседке деревенского трактира.

— Если за сегодняшний день пройдете добрый кусок пути, то завтра туда еще засветло поспеете, — сказал тот. — Только тогда вам надо подняться до Афеля, а там сразу взять круто в гору.

— Мне, собственно, в Гуль…

— В Гуль? Там ласкового приема не ждите. А вот если перевалите через Гризель с правой стороны от озера, то попадете к кузнецу — веселому малому, вот это уже совсем другое дело будет, могу вам его рекомендовать.

— Но мне надо в Гуль.

— Ну, тогда вам от Атманинга еще добрых три часа хода.

Во время разговора Виктор подсел к столику и ублажил себя и собаку. Затем, поговорив с соседом о том, о сем, он отправился дальше и, по совету своего нового знакомца проделав значительную часть пути, добрался до Афеля, голубой прозрачной реки. На следующий день, когда еще чуть светало, он, снова расспросив, как идти, уже подымался в горы по указанной ему вчерашним советчиком тропе, отходящей от проезжей дороги. Исполинские громады подступали ближе и ближе и все утро радовали Виктора разнообразием очертаний и красок. Шумные потоки неслись с гор; по тропе ехали угольщики; изредка встречались уже мужчины в остроконечных шляпах, украшенных кисточкой с хвоста дикой козы. У Атманинга тропа вывела Виктора на проезжую дорогу, и еще до полудня он сидел под крышей гостиницы и смотрел туда, где меж расступившихся гор в голубом мерцании, подобно сверкающей молнией косе, серебрилась узенькая струйка воды.

Атманинг — последнее селение предгорья у самого подножья хребта. Вряд ли где на свете сыщется другое столь же пленительное, залитое солнцем местечко, — светло-зеленые деревья, близкие горы, остроконечная колокольня.

Виктор до четырех просидел за столиком перед гостиницей — обычай выставлять столики на улицу ему очень нравился, — наслаждаясь созерцанием высоких гор, их туманной синевой и изменчивым освещением. Ничего подобного он раньше не видел. Что по сравнению со здешними горами самые высокие, самые могучие вершины у него на родине? Постепенно синие тени легли на отвесные скалы, и горы, которые прежде Виктор считал далекими, странным образом приблизились. Когда пробило четыре, Виктор наконец спросил, в какой стороне Гуль.

— Там наверху, у озера, — ответил хозяин и указал на просвет между горами, на который так часто за этот день глядел Виктор.

— Так вы еще сегодня собираетесь в Гуль? — спросил он, спустя немного.

— Да, — ответил Виктор, — я хочу воспользоваться вечерней прохладой.

— Тогда не мешкайте, — сказал хозяин. — И если вас некому проводить, я пошлю с вами своего мальчонку. Он проведет вас лесом и покажет, куда потом идти.

Виктор, правда, считал, что проводник ему не нужен, потому что проход в горах представлялся ему таким приветливым и совсем близким, однако он ничего не возразил и стал укладывать ранец.

Виктор недоумевал, почему на его вопросы, где находится Гуль, ему неизменно отвечали «наверху», а ему казалось, что воздушные, дивно прекрасные горы сходятся почти вплотную и вода поблескивает глубоко внизу, хотя, с другой стороны, он видел, что Афель, пенясь и бурля, спускается в Атманинг как раз оттуда.

— Руди, ступай проводи господина, с горловины покажешь ему дорогу вниз, в Гуль, — крикнул хозяин.

— Ладно, — прозвучал из дому детский голосок.

И тут же появился белобрысый краснощекий мальчуган, вытаращил голубые глазенки и сказал:

— Ну, так идем, господин.

Виктор рассчитался с хозяином. Он был готов к походу. Сейчас же за углом гостиницы мальчик свернул на боковую каменистую дорогу, пролегавшую среди густого леса исполинских дубов и кленов. Вскоре дорога пошла в гору, временами сквозь верхушки растущих по склону деревьев Виктору видны были громады гор, которые все грознее надвигались друг на друга и, по мере того как опускалось солнце, становились темнее, и синева их казалась тем красивее, чем ярче сверкала в блеске вечерних лучей зеленая листва деревьев по обе стороны от дороги. Под конец пошел очень частый лес, лиственные породы пропали, и теперь наши путники подымались по косматому хвойному лесу без всяких просветов, только иногда чащу прерывали осыпи. Из Атманинга лес не был виден, и Виктор никогда бы не поверил, что такая чащоба отделяет его от чудесной воды, которая приветливо серебрилась как будто совсем близко. Они все шли и шли. Виктор думал, что вот-вот начнется спуск, но дорога вилась вдоль подножья отвесной скалы, которая порождала все новые выступы; казалось, лес продвигается все дальше вперед и оттесняет озеро. Мальчишка шел босиком по острой осыпи. Наконец, когда они прошагали уже около двух часов, маленький проводник остановился и сказал:

— Вот горловина. Теперь, господин, ступай вниз, только не по той дороге, а вот по этой, мимо статуи мученика Гильберта, обогни озеро у большого обвала, там увидишь дома; это и есть Гуль. Только все время смотри, чтобы сквозь деревья видно было воду, потому есть еще дорога, она ведет к реке, по ней не ходи.

После этих слов мальчуган, получив за услугу, припустился обратно по той же дороге, по которой привел Виктора.

Место, откуда мальчик повернул домой, не обратив на него никакого внимания, словно не видя в нем ничего особенного, произвело на Виктора неожиданно большое впечатление. Горцы часто называют горловиной то место, где хребет несколько понижается между более высокими горами и соединяет их. Такой перевал обычно разделяет две долины, и поэтому нередко бывает, что, когда вы медленно подниметесь из одной, пред вашим взором неожиданно предстанет другая. Так случилось и сейчас. Лес расступился, у ног Виктора лежало озеро, и горные цепи, на которые он уже смотрел из равнины и Атманинга, теперь обступили воду, молчаливые, четкие и такие близкие, что, казалось, до них можно дотянуться рукой, но отвесные скалы не были окрашены в сплошной серый тон, пропасти и расселины окутывала легкая синяя дымка, деревья на горах виделись совсем крохотными, а на некоторых как будто и вовсе не росли, — на небе вырисовывались сглаженные края хребтов.

Ни хижины, ни человека, ни одного живого существа. Озеро, которое из Атманинга представлялось белой полоской, лежало перед ним широкое и темное; ни одной блестки на его поверхности, только слабый отсвет от обступивших его туманных гор. А на далеких берегах Виктор различал какие-то светлые непонятные предметы, которые отражались в неподвижной воде.

Виктор стоял и смотрел. Он вдыхал смолистый воздух, но не слышал шума хвойного леса. Все было неподвижно. Только отступали за скалистый хребет последние лучи света, уводя за собой прохладные синие тени.

Испытывая граничащее со страхом благоговение перед окружающим его величием, пустился Виктор в дальнейший путь. Он пошел вниз по указанной ему мальчиком тропе. Горы постепенно скрылись за вершинами леса, скоро деревья приняли Виктора под свою сень, и как до того на горловине казалось, будто водная гладь озера и омываемые им горы выступают вперед, чтобы глаз мог воспринять мягкий подернутый дымкой пейзаж, выделявшийся на фоне хвои, так и тут слева между ветвями деревьев то и дело мелькали в тумане горы и вода. По дороге к перевалу Виктору думалось, что подъему не будет конца, и теперь тоже он шел и шел по беспрерывному идущему вниз отлогому спуску. Озеро все время было слева, казалось, еще немного — и он окунет в воду руку, и все же он никак не мог добраться до берега. Наконец последнее дерево осталось позади, и он снова стоял внизу у Афеля, там, где река вытекает из озера и спешит между отвесными скалами, не оставляющими даже узкой каемки, где можно было бы проложить тропинку для пешехода. Виктору представлялось, что он за сотню верст от Атманинга, так здесь было пустынно. Только он и озерная гладь, с неустанным говором льющая свои воды в Афель. За ним был зеленый немой лес, перед ним чуть подернутое рябью озеро, замкнутое в синеющие и как будто уходящие глубоко в воду стены. Единственными произведениями человеческих рук были мостик через реку и водослив, по которому она протекала. Медленно перешел он по мостику, дрожащий, притихший шпиц следовал за ним по пятам. На той стороне они пошли по лугу вдоль скал. Вскоре Виктор признал то место, о котором говорил мальчуган: тут в беспорядке громоздились до самого озера груды камней, что, несомненно, указывало на горный обвал. Виктор обогнул острый выступ скалы — и перед его глазами открылся Гуль: пять-шесть серых хижин, разбросанных по берегу недалеко одна от другой и окруженных высокими зеленеющими деревьями. Озеро, которое раньше пряталось от его взора за выступом скалы, здесь опять стало видно во всю свою ширь, и часть скрытых от Виктора гор и отвесных скал теперь опять высились перед ним.

Подойдя ближе, Виктор увидел, что от каждого дома в озеро вдается навес, под которым привязаны лодки. Церкви нигде не было видно, но на одной из хижин высилась башенка из четырех выкрашенных в красный цвет столбов, между которыми висел колокол.

— Есть здесь место по названию Обитель? — спросил он старика, который сидел у порога первого дома.

— Да, — ответил старик. — Обитель на острове.

— Не скажете ли вы, кто бы мог меня туда перевезти?

— Любой человек в Гуле может вас туда перевезти.

— Значит, и вы тоже?

— Да, но вас туда не впустят.

— Я приглашен в Обитель, меня там ждут.

— Ежели приглашены и у вас там дела, тогда другой разговор. Вы тут же и обратно поедете?

— Нет.

— Хорошо, обождите здесь.

Проговорив эти слова, старик вошел в хижину и вскоре вернулся в сопровождении крепкой краснощекой девушки, которая, засучив рукава выше локтя, спихнула лодку дальше в воду, а старик меж тем надел куртку и принес два весла. Для Виктора пристроили в лодке деревянный стул, на котором он и уселся, ранец он положил около и зажал между ладонями голову шпица, уткнувшегося мордой ему в колени. Старик сел спиной к носу, девушка с веслом в руке стала на корме. Оба одновременно опустили весла в воду, лодка толчком скользнула в спокойное озеро и при каждом ударе весел толчком продвигалась вперед, с легким плеском разрезая темнеющую гладь. Виктор никогда не бывал на таком широком водном просторе. Деревня отходила все дальше, а отвесные скалы вокруг озера начали медленно перемещаться. Через некоторое время выдвинулась в воду коса, поросшая кустарником; она вытягивалась все дальше в озеро, наконец совсем оторвалась от суши и оказалась островом. К этому острову оба гребца и направляли лодку. Чем ближе они подплывали, тем отчетливее выступал из воды остров и тем шире становилось пространство, отделявшее его от суши. Раньше эта ширь скрадывалась горой. Теперь уже можно было различить на острове высокие деревья; вначале казалось, что они растут прямо из воды, но потом стало ясно, что они высятся на скалистом берегу с отвесными утесами, которые обрывались прямо в воду. За зеленой листвой деревьев медленно передвигалась более мягко очерченная вершина, розовевшая в лучах заката.

— Это Гризель, на том берегу озера, — сказал старик в ответ на вопрос Виктора, — вершина не малая, но все же доступная. Через нее ведет тропа в Блумау и в Гешейд, где живут кузнецы.

Виктор глядел на красавицу гору, которая словно передвигалась, а при их приближении утонула в зеленой листве деревьев.

Наконец лодка въехала в зеленое отражение, которое купы деревьев на острове опрокинули в воду. Тут донесся из Гуля призывающий к вечерней молитве звон колокола, того, что висел между четырьмя столбами. Оба гребца вытащили из воды весла и молча сотворили вечернюю молитву. А лодка меж тем сама с разбегу скользила вдоль острова, серые утесы которого круто обрывались в воду. На окрестных горах то здесь, то там блуждал свет. На воду тоже легли светлые полосы, которые кое-где поблескивали и даже искрились, хотя солнце уже давно зашло. А над озером стоял ревностный звон колокола, в который ударяли невидимые звонари, потому что деревня была не видна и нигде вокруг не было ничего, что хотя бы отдаленно напоминало человеческое жилье.

— В Обители, верно, тоже еще сохранился монастырский колокол. Думается мне, тот прекрасный колокол, что призывал к вечерней молитве, — сказал старик, снова надев шапку и взявшись за весло. — Но там звона не слышно; по крайней мере, я ни разу не слышал. Не слышно даже, чтобы там отбивали часы. Мой дедушка рассказывал, что уж очень было красиво, когда в прежние дни над озером стоял звон — ведь тогда здесь еще жили монахи, — доносился звон сквозь светлый утренний туман, и непонятно было, откуда он идет; вы же видели, мы обогнули гору, а из деревни острова не видно. Эта высокая гора — Орла; раз, когда был очень глубокий снег, двое монахов перебрались через нее, потому что озеро замерзло, но лед не держал человека, а в монастыре истощились запасы провизии. С помощью работников, которых они взяли в лодку, монахи прорубили во льду проход, добрались до горы и перевалили через вершину в Гуль, потому что по краю горы у озера никак не проложить пешеходную тропу. С тех пор, верно, прошло больше ста лет, все озеро очень редко покрывается льдом.

— Значит, на острове прежде жили монахи? — спросил Виктор.

— Да, — ответил старик. — В далекие времена, когда на берегу не стояло еще ни одного дома, а в озере плавало разве только свалившееся с горы дерево, в те стародавние времена пришли к нам сюда из чужих мест монахи, на плотах, помогая еловыми ветками, переправились они на остров и сперва построили обитель, которая со временем положила начало аббатству, а позднее и деревне Гуль, где поселились добрые христиане, рыбачившие в озере и ездившие к божьей службе в обитель; ведь в ту пору владетельные князья были самыми настоящими язычниками и вместе со своими оруженосцами, людьми разбойными и дикими, убивали монахов, которые пришли сюда из Шотландии, чтобы обратить народ в Христову веру. Монахи отыскали этот остров, и он стал им надежным приютом. Видите вон те камни, что торчат из воды? Они делают остров неприступной крепостью. Чуть подует ветер, здесь играют буруны, сулящие смерть любому судну. Пристать можно только в одном-единственном месте, где скалы отступают, оставляя проход с песчаным дном. Под такой надежной защитой и жили монахи, а теперь живет тот старик, что выбрал себе для жилья здешний остров. Потому-то и рыбачат здесь только при совсем ясной и безветренной погоде, вот как сегодня.

За этим разговором они проплыли порядочное расстояние вдоль берега одинокого острова и приблизились к месту, где более низкие скалы расступаются и образуют тихую песчаную бухту, которая вдается в пологий лесной склон. Достигнув этого места, гребцы сразу повернули лодку носом к бухте, и лодка врезалась в песчаное дно. Старик вылез и за цепь на носу подтянул лодку ближе к берегу, чтобы Виктор мог выйти, не замочив ног. Виктор шагнул с носа на землю, шпиц прыгнул за ним.

— Сейчас покажется тропинка, вот по ней и придете в Обитель, — сказал старик. — Со стороны Гризель в выемке скалы, правда, тоже есть построенная монахами для стоянки лодок надежная крытая пристань, но там не причалить, — она всегда на запоре. Да хранит вас бог, господин, и если вы не очень загоститесь и владелец Обители не даст вам лодки на обратный путь, пошлите за мной старого Кристофа, и я приеду на это же самое место. Из Обители не во всякое время отправят лодку.

Виктор тем временем вынул из кошелька деньги — плату, обусловленную за перевоз, и отдал старику.

— Прощайте, дедушка, — сказал он. — И если вы разрешите, на обратном пути я наведаюсь к вам, может быть, вы расскажете мне еще что-нибудь про старину.

С девушкой, неподвижно стоявшей на корме, он не решился заговорить.

— Да разве мои рассказы могут быть интересны такому молодому и ученому господину? — ответил старик.

— Возможно, даже интереснее, чем вы полагаете, интереснее, чем то, что читаешь в книжках, — сказал Виктор.

Старик улыбнулся, потому что ответ пришелся ему по душе, но сам ничего не сказал; он нагнулся, втащил короткую цепь обратно в лодку и приготовился отчалить.

— Да хранит вас бог, господин, — сказал он опять, отпихнул лодку ногой, быстро вскочил в нее, и лодка, качнувшись, скользнула на воду. Спустя немного Виктор увидел, как равномерно подымаются и опускаются оба весла, и скоро лодка уже выплыла на зеркальную поверхность озера.

Поднявшись на несколько шагов, Виктор остановился на кромке берега, откуда мог охватить взором широкое водное пространство. Он поглядел вслед отъезжающим, а потом обратился к своему спутнику, словно тот был разумным существом и мог понять его слова:

— Слава богу, теперь мы у цели. Милосердный господь хранил нас в пути, ну, а там — будь что будет.

Он еще раз окинул взором темнеющую в вечернем свете ширь прекрасного озера, потом повернулся и пошел по пролегающей в кустах тропинке.

Сначала дорога все еще подымалась вверх среди кустарника и лиственных деревьев, потом пошла по ровному месту. Заросли кончились, и только на редкость могучие клены обступили в правильном порядке темную лужайку. Несомненно, в свое время здесь пролегала широкая проезжая дорога, но она пришла в запустение, заросла мелким кустарником и сузилась до тропы. Виктор прошел через этот необычный кленовый сад. Теперь он снова попал в кусты, а оттуда на удивительно странную лужайку с невысокими и частично засохшими фруктовыми деревьями. Посреди лужайки в траве под сенью деревьев он увидел каменный бордюр круглого фонтана, а среди деревьев повсюду стояли серые каменные гномы с волынками, лирами, дудками и другими музыкальными инструментами. От одного к другому не было проложено дорожек, и стояли они не на расчищенной площадке, а просто в высокой траве, некоторые были искалечены. Виктор поглядел на этот диковинный мирок, потом поспешил дальше. Из сада тропинка привела его к старой каменной лестнице, которая спускалась в ров, а на той стороне снова подымалась вверх. И здесь, как и всюду, был кустарник, но за кустами Виктор увидел высокую глухую каменную стену с железной решеткой ворот, у которых кончалась дорожка.

Виктор не без основания решил, что здесь вход в Обитель, и потому пошел к решетке. Приблизившись, он убедился, что ворота на запоре, а колокольчика или молотка нет. Теперь уже не могло быть сомнения, что вход в дом здесь. За железной решеткой была усыпанная песком площадка и цветы, а дальше — дом. Но виден был только фасад, остальная часть здания терялась в кустах. С песчаной площадки деревянная лестница вела прямо во второй этаж дома. По ту сторону площадки, за кустами, вероятно, опять простиралось озеро, потому что за зеленью листвы стояла та нежная туманная дымка, которая часто подымается над горными водоемами, и высились освещенные красноватым отблеском склоны Гризель.

Пока Виктор глядел сквозь железные прутья в сад и пытался обнаружить какой-нибудь механизм, отпирающий решетку, он увидел, что из-за кустов появился старик и смотрит на него.

— Будьте так любезны, — сказал Виктор, — откройте ворота и проводите меня к хозяину здешнего дома, если это и есть Обитель.

Старик ничего не ответил, подошел ближе и принялся в упор разглядывать юношу.

— Ты шел пешком? — спросил он потом.

— До Гуля я шел пешком, — ответил Виктор.

— Это правда?

Виктор покраснел, потому что никогда не лгал.

— Будь это не так, я бы этого не сказал, — ответил он. — Если вы мой дядя, а это, видимо, так и есть, то у меня есть к вам письмо от опекуна, из которого явствует, кто я и что лишь согласно вашему настоятельному желанию я прошел весь путь пешком.

С этими словами юноша достал письмо, которое, помня завет приемной матери, сохранил в аккуратном виде, и просунул его между железными прутьями.

Старик взял письмо и, не читая, положил в карман.

— Твой опекун ограниченный человек и болван, — сказал он, — я вижу, что ты вылитый отец, каким он был в ту пору, когда начал свои штучки. Я смотрел, как ты переезжал через озеро.

Виктор, за всю свою жизнь не слышавший грубого слова, молча ждал, когда дядя отворит решетку.

Но тот сказал:

— Возьми веревку, привяжи к ней камень и утопи собаку в озере, потом возвращайся сюда, я тебе отопру.

— Кого я должен утопить? — переспросил Виктор.

— Собаку, которую притащил с собой.

— А если я ослушаюсь?

— Тогда я не отопру тебе.

— Пойдем, пес, — сказал Виктор.

С этими словами он повернул обратно, бегом спустился по лестнице в ров, поднялся на его другую сторону, пробежал по саду с гномами, по кленовой роще, по кустарнику за ней и, достигнув бухты, что есть мочи крикнул:

— Перевозчик, перевозчик!

Но тот не мог его услышать. На таком расстоянии не был бы слышен даже ружейный выстрел. Лодка казалась черной мухой у темного подножия Орлы, которая выдалась далеко в вечернюю зеркальную гладь. Виктор взял шейный платок, привязал к своей дорожной палке и принялся ею размахивать, надеясь, что его увидят. Но на лодке его не увидели, он все еще размахивал палкой, а черная муха уже скрылась за скалистым утесом. На озере никого. Только пенные волны, подгоняемые усилившимся меж тем вечерним ветром, плескались о скалы острова.

— Ничего, все это пустяки, пустяки, — сказал юноша. — Идем, пес, сядем в кустах на берегу и просидим там ночь. Утром-то уж проедет какая-нибудь лодка, и мы помашем ей.

Как он сказал, так и сделал. Отыскал место, поросшее короткой и сухой травою, под нависшими ветками густого куста, сквозь которые все же просвечивало озеро.

— Видишь, как хорошо с самого утра чем-нибудь запастись, — сказал он. — За наше путешествие ты уже второй раз убеждаешься в этом.

С этими словами он вытащил две булки, которые купил сегодня утром в афельской гостинице, поел сам и накормил собаку. Покончив с едой, наш странник, впервые за всю дорогу нашедший приют не под кровом постоялого двора, а под открытым небом, сидел и смотрел на окружающий мир, а ведь он уже считал, что достиг конечной цели своего путешествия. Красавицы горы, так восхищавшие его, когда он подходил к ним, становились все мрачнее и накладывали зловещие темные и разорванные пятна на озеро, на котором еще лежал отсвет бледно-золотистого вечернего неба, временами вспыхивавший даже в темных отражениях гор. И, по мере того как окружающие предметы окутывались тенями ночи, облик их становился все более необычным. На озере чернота и тусклое золото переливались и часто переплескивались, что указывало на дуновение легкого ветерка. Виктор, глаз которого привык только к радостным, светлым дневным впечатлениям, все же не мог отвести взгляд от природы, которая, отходя ко сну, тускнела и одевалась тьмой. Он очень устал, и отдых на мягкой траве под защитой навеса из ветвей был ему приятен. Он сидел рядом со шпицем, а на озеро, горы и небо все быстрей опускалась ночь. Наконец он решил, что пора спать. Чтобы не простудиться, он застегнул куртку на все пуговицы, как его наставляла приемная мать, снова повязал шейный платок, который снял днем, достал свой клеенчатый дождевик, надел его, затем подсунул под голову вместо подушки ранец и лег; темнота обступила его сплошной стеной. Дремота вскоре овладела его усталым телом, кусты перешептывались, так как ветерок с озера доходил и сюда, и волны журчали, ударяясь о скалы.

Убаюканный этими впечатлениями, воздействие которых постепенно ослабевало, Виктор уже погружался в сон, но тут его разбудило негромкое ворчание шпица. Он открыл глаза — в нескольких шагах от него у самого места причала стоял человек, темным силуэтом вырисовываясь на слабо мерцающей воде озера. Виктор напряг зрение, чтобы лучше разглядеть его, однако по силуэту разобрал только, что это мужчина, но молодой или старый, выяснить не мог. Человек стоял молча и, казалось, упорно смотрел на воду. Виктор сел, но тоже молчал. Собака заворчала громче, человек разом обернулся и спросил:

— Вы тут, молодой господин?

— Тут молодой путник со своей собакой, — отозвался Виктор. — Что вам надобно?

— Звать вас ужинать, время-то уже на исходе.

— Ужинать?.. Ужинать куда? Вы кого ищете?

— Ищу нашего племянника; дядюшка уже четверть часа ждут.

— Вы кто — его компаньон или друг?

— Его слуга, меня зовут Кристоф.

— Чей слуга — владельца Обители, моего дядюшки?

— Точно так. Они получили уведомление о вашем прибытии.

— Ну, тогда передайте ему, что я намерен просидеть здесь всю ночь и что я скорее привяжу себе камень на шею и брошусь в озеро, но собаки своей не утоплю.

— Передам.

С этими словами человек повернулся и хотел идти.

Виктор окликнул его:

— Кристоф, Кристоф!

— Что вам угодно, сударь?

— Есть здесь на острове какой-нибудь другой дом, или хижина, или вообще что-нибудь, где бы можно переночевать?

— Нет, ничего нет, — ответил Кристоф. — Старый монастырь заперт, церковь тоже, амбары завалены всякой рухлядью и тоже заперты, а больше здесь ничего нет.

— Все равно, в дом к дядюшке я ни за что не пойду, — сказал Виктор, — искать приюта под его кровом не буду. Мне помнится, старик перевозчик, тот, что перевез меня сюда, называл ваше имя и сказал, что вы иногда ездите в Гуль.

— Я закупаю там съестные припасы и вообще все, что надобно.

— Слушайте, я щедро заплачу вам, если вы сегодня же переправите меня в Гуль.

— Даже если бы вы заплатили мне втридорога, это все равно невозможно по следующим трем причинам. Во-первых, все лодки в дощатой пристани, а ворота Туда на запоре, и сверх того каждая лодка стоит на замке у своего причала, а ключа у меня нет. Во-вторых, даже если была бы лодка, все равно нет перевозчика. Сейчас я вам объясню. Видите там на озере у Орлы белые клочья? Это клочья тумана, они сели и на скалы того берега, где Орла. Мы называем их «гусями». А если «гуси» сидят все в ряд, значит, на озеро падет туман. Через полчаса, как перестанет дуть «сыровей» — так мы зовем ветер, что дует после захода солнца из ущелий, — озеро заволакивает туман, и тогда не узнаешь, куда направить лодку. Отроги гор на дне озера часто чуть прикрыты водой. Если налетишь на такой камень и сделаешь в лодке пробоину, остается только одно — вылезти и стоять в воде, пока днем тебя кто-нибудь не увидит. Да только все равно никто не увидит, потому что рыбаки не рыбачат у подводных камней. Понимаете, сударь?

— Да, понимаю, — отозвался Виктор.

— А в-третьих, я не могу вас перевезти, потому что тогда я, выходит, не буду верным слугой. Хозяин не приказывал мне отвозить вас в Гуль, а если так, я вас и не повезу.

— Хорошо, я просижу здесь до утра, пока какая-нибудь лодка не подойдет ближе, и тогда я ее подзову.

— Так близко ни одна лодка не подойдет, — возразил Кристоф. — Через наше озеро товаров не возят, потому что единственная дорога на том берегу — пешеходная тропа через Гризель, и путники подъезжают к этой тропе не со стороны нашего острова, а с противоположного берега. А потом у берегов острова такой сильный прибой, что рыбы тут водится мало и рыбачьи лодки редко подходят так близко. Пройдет неделя, а то и больше, пока вы увидите лодку.

— Значит, дядя должен приказать, чтобы завтра меня перевезли в Гуль, раз он сам вытребовал меня сюда, а оставаться здесь дольше я не хочу — сказал Виктор.

— Может, и прикажет, — ответил слуга, — чего не знаю, того не знаю; но сейчас вас ждут к ужину.

— Не может он меня ждать, — возразил Виктор, — раз он велел мне утопить моего шпица, раз он сказал, что не отопрет мне, если я этого не сделаю, и раз он видел, как я уходил, и не вернул меня.

— Чего не знаю, того не знаю, — ответил Кристоф, — но в Обители нам известно, что вы приехали, и прибор вам поставлен. Дядюшка приказали вас позвать, потому что вы не знаете, когда у нас кушают, больше они ничего не сказали. А я видел, как вы убежали от решетки, вот я и подумал, когда они мне приказывали позвать вас кушать, что надо пойти сюда, что здесь я вас найду. Сперва, пока я вас не увидел, мне даже подумалось, а что, как вы сели опять в лодку да уехали обратно, но этого быть не могло, перевозчик, что вас доставил, к тому времени, когда вы сюда пришли, верно, уже обогнул Орлу.

Виктор ничего на это не ответил, Кристоф помялся-помялся, потом сказал:

— Дядюшка уже, верно, начали кушать; у нас все по часам, от этого они не отступятся.

— Мне это все равно, — ответил Виктор. — Пусть себе кушает на здоровье, я на его ужин не рассчитываю, мы со шпицем уже съели припасенный мной хлеб.

— Ну, тогда я пойду и доложу дядюшке, — сказал Кристоф, — только подумайте хорошенько, ведь вас, как вы сами изволили сказать, вытребовал дядюшка, значит, ему желательно с вами поговорить, а вы, значит, этому противитесь, ежели сидите в его владении под открытым небом и не идете в дом.

— Я хотел к нему пойти, — возразил Виктор, — хотел с ним поговорить и выразить ему мое почтение, матушка меня одобрила и опекун так наказывал, но я лучше сам пойду на страдание и смерть, а собаке, которая с опасностью для жизни отыскала меня и сопровождала всю дорогу, я ничего плохого сделать не дам.

— Собаке вашей ничего не будет, — сказал Кристоф, — дядюшка просто дали вам добрый совет; если вы его не послушали, ему это все равно. Они, верно, о собаке уже и думать забыли. А то зачем бы они меня послали звать вас кушать.

— Если вы можете поручиться, что собаке ничего не будет, я пойду, — сказал Виктор.

— За это я могу поручиться, — ответил слуга. — Будут барин помнить о какой-то собачонке, они ничего ей не сделают.

— Ну, милый мой пес, тогда идем, — сказал Виктор, вставая.

Дрожащими руками достал он из дорожного ранца веревку, — на всякий случай веревка всегда была у него с собой — и привязал ее к кольцу на ошейнике шпица. Потом надел на плечи ранец, поднял с земли свой походный посох и пошел за Кристофом; тот повел его прежней дорогой, по которой Виктор прошел на закате, а потом пробежал обратно. В темноте он вряд ли ее отыскал бы, если бы Кристоф не шел впереди. Они миновали заросли кустарника, кленовую рощицу, садик с гномами, перешли через ров и очутились у железной решетки. Тут Кристоф достал из кармана какую-то маленькую штучку, которую Виктор принял за ключ, но это оказалась свистулька; он пронзительно свистнул, невидимые руки тотчас распахнули ворота — Виктор не понял, как это сделалось, — решетка, пропустив их, с грохотом закрылась. Очутившись на усыпанной песком площадке, Виктор сразу же посмотрел на дом. Светились только три окна, два вверху и одно внизу, весь остальной фасад был погружен в темноту. Кристоф провел юношу по крытой деревянной лестнице во второй этаж. Они вошли в коридор, а оттуда в ту комнату, где были два освещенных окна. Там Кристоф, не говоря ни слова, оставил юношу, а сам, пятясь, вышел. За столом сидел и ужинал в полном одиночестве дядя. Вечером, когда Виктор увидел его впервые, на нем был просторный сюртук серого сукна, сейчас он переоделся, теперь на нем был просторный цветастый шлафрок, а на голове красная, обшитая золотой каймой ермолка.

— Я уже принялся за раков, — сказал он входившему племяннику, — ты долго не шел, у меня на все строго установленный час, как того требует здоровье, и от этого я не отступаю. Сейчас тебе что-нибудь подадут. Садись на тот стул, что напротив.

— Матушка и опекун просили вам низко кланяться, — начал Виктор, не садясь и не снимая ранца, так как собирался сперва выполнить данное ему поручение, а затем уже со всей почтительностью поздороваться с дядей.

Но дядя замахал обеими руками, в каждой из которых держал по куску разломленного рака, и сказал:

— Я тебя в лицо уже знаю, так вот, раз я тебя пригласил и признал за приглашенного мною гостя, так изволь жить по-нашему. Сейчас время ужинать, значит, садись и ужинай. А все остальное успеется.

Итак, Виктор положил ранец на стул, палку поставил в угол, затем пошел к указанному ему месту, ведя за собой на веревке шпица. Старик, напротив которого юноша сел, не подымал головы от тарелки, и по мере того, как он ел, его худое лицо розовело. Он очень ловко раздирал руками раков, вытаскивал мясо и высасывал сок из ножек и панциря. Виктор, шедший сюда с открытой душой, замкнулся, он молча сидел напротив дяди, а тот тоже молчал и сосредоточенно занимался едой. На столе стояло несколько длинных бутылок различной формы и различного цвета, вероятно, с различным вином, и дядя, должно быть, уже хлебнул из всех, так как возле каждой бутылки стоял специальный стаканчик с остатком вина на донышке. Перед дядюшкиным прибором была только одна бутылка, и из нее он время от времени наливал глоточек в пузатую зеленую рюмку. Виктору меж тем принесли суп, правой рукой он ел, а левой прижимал к колену голову шпица, сидевшего под столом. Пока он справлялся с супом, в комнату несколько раз входила старуха и приносила ему столько различных яств, что он только диву давался. Он съел, сколько мог. Вина дядя ему не предлагал, да Виктор и не приобрел еще вкуса к вину, он налил себе воды из красивого хрустального графина, который та самая старуха, что прислуживала за столом, все время снова наполняла водой, и Виктор должен был признать, что никогда еще не пил такой вкусной, студеной, живительной воды. Пока Виктор утолял голод, дядя съел еще сыра, отведал фруктов и сластей. Потом собственноручно отнес в стенные шкафы тарелки, в которых под стеклянными колпаками стояли всяческие закуски и десерт, и запер шкафы. Вслед за тем он перелил остатки вина из каждого стаканчика в соответствующую бутылку и запер бутылки в другие, тоже стенные шкафы.

На том месте, где сидел за ужином дядя, на полу был постелен пушистый ковер, а на ковре лежали три раскормленные старые собаки, которым дядюшка время от времени совал под стол то рачью клешню, то миндаль, то кусочек бисквита. Когда Виктор вошел со шпицем в столовую, все три собаки сразу зарычали, а когда во время ужина он под столом скармливал бедному шпицу какой-нибудь кусочек, они каждый раз рычали и ощеривались.

За ужином дядюшка не разговаривал, словно ни на что, кроме еды, у него не было времени. Но теперь он сказал:

— Ты опять притащил сюда свою дохлятину. Раз завел животное, изволь его кормить. Я дал тебе совет утопить твою псину в озере, но ты не послушался. Я терпеть не мог студенческих собак, — не собаки, а какие-то жалкие привидения. Но студенты как раз и обзаводятся собаками, такой уж это народ. Где ты его откопал и чего ради притащил ко мне, да еще не кормил дорогой?

— Это шпиц моей приемной матери, дядя, — сказал Виктор, — я его нигде не откопал, не купил и не выменял. Он догнал меня на третий день после моего ухода. Должно быть, он бежал изо всех сил, а он в жизни своей так не бегал, и страху, должно быть, натерпелся дорогой, ведь у моей приемной матери ему нечего было бояться, вот он и отощал, хоть я и кормил его все время досыта, у нас он таким не был. Позвольте же мне держать шпица и в вашем доме, чтобы я мог вернуть его приемной матери, а то мне придется тут же отправиться обратно и отдать ей шпица.

— Ты все время так и держал его при себе — и днем и ночью?

— Конечно.

— Погоди, он еще перегрызет тебе горло.

— Этого он никогда не сделает. Да разве он об этом помыслит? Когда я отдыхал или спал, он лежал у меня в ногах, а голову клал мне на ноги и ни за что не оставил бы меня и никакого зла бы не причинил, скорее бы сам сдох с голоду.

— Тогда покорми его и не забудь дать воды, чтобы он, чего доброго, не сбесился.

Когда ужинать кончили, старуха постепенно унесла миски, тарелки и остатки еды; теперь появился и Кристоф, которого Виктор не видел с той минуты, когда тот привел его сюда.

— Запри как следует дверь в сарае, чтоб они не ушли, — сказал дядя вошедшему слуге, — но сперва пусть погуляют на песчаной площадке.

При этих словах все три собаки поднялись, словно по команде. Две пошли за Кристофом, а третью он схватил за шиворот и поволок к двери.

— Я сам отведу тебя в твое помещение, — сказал дядя Виктору.

С этими словами он пошел в дальний угол, где было темновато, потому что одна-единственная свеча горела на обеденном столе. Дядя взял не то с полки, не то еще откуда-то, Виктор не разобрал как следует, откуда, подсвечник, опять вернулся к столу, зажег свечу в подсвечнике и сказал:

— Теперь ступай за мной.

Виктор надел ранец на один ремень, взял палку, потянул за веревку шпица и последовал за дядей. Тот вышел с ним в коридор, заставленный рядами старых-престарых шкафов, повернул под прямым углом в другой и наконец повернул, тоже под прямым углом, в третий, упиравшийся в запертую железную решетку. Дядя отпер решетку, провел Виктора еще несколько шагов, затем открыл дверь и сказал:

— Вот твои две комнаты.

Виктор вошел в отведенное ему помещение, первая комната была больше, вторая поменьше.

— Можешь запереть собаку в комнату рядом, а то как бы она тебя не покусала, — сказал дядя. — А окна закрой, ночью бывает свежо.

С этими словами он зажег свечу, стоявшую на столе в первой комнате, и ушел, ничего больше не сказав. Виктор слышал, как он запер в коридоре решетку, затем шаркающие звуки шлепанцев замолкли, и в доме наступила мертвая тишина. Желая удостовериться, что ему не послышалось и решетка действительно заперта, Виктор вышел в коридор. Так оно и было: железная решетка была заперта на несколько замков.

«Ах ты бедняга, бедняга, неужели ты меня боишься?» — подумал Виктор.

Потом он опять поставил на стол около погнутого оловянного умывального таза свечку, которую брал с собой в коридор, и шагнул к забранному решеткой большому окну. Окон было два, оба в каменных наличниках, одно почти вплотную к другому. Окна были открыты. Виктор через решетку смотрел в темноту, и на душе у него постепенно становилось легче. В комнату глядело бледное ночное небо с редкими звездами. Должно быть, за домом стоял серп молодого месяца, — Виктор видел его слабые отблески на листьях дерева, растущего под окном, но горы напротив совсем не были освещены. Он сразу узнал Гризель, которую за этот день упоминали не раз. Она вырисовывалась плоским черным силуэтом на серебристом небе и чуть изгибалась на склоне, а над изгибом стояла звезда, словно повисшая в воздухе земная орденская звездочка.

Виктор долго смотрел в окно.

«В какой стороне может лежать долина, где живет моя матушка и сквозь темные кусты светится дорогой мне дом?» — думал он.

Из-за частых поворотов дороги вдоль Афеля и из-за путаных переходов в дядином доме он не мог сообразить, где какая страна света.

«Там теперь тоже, должно быть, мерцают звезды, бузина замерла, а ручей журчит. Мать и Ганна, верно, спят или, кончив ужинать, сидят за столом, шьют и думают, а может, даже и говорят обо мне».

Тут у него за окном тоже была вода, целое озеро, а не ручей, как в его родной долине, но эту воду он не видел из-за сплошной белой пелены тумана, срезанной сверху ровной, четкой линией.

«В комнате, где я спал, никто не смотрит теперь из окна, не любуется блестками в быстро бегущем ручье, деревьями, обступившими дом, или горами, на склоны которых взбежали поля».

Пока Виктор смотрел в окно, в комнату постепенно вливался холодный сырой ночной воздух. Юноша закрыл окно и, раньше чем лечь, осмотрел и другую комнату. Она была такая же, как и первая, только кровати там не было. Из ниши в стене глядела закоптелая картина, на которой был изображен монах. Виктор закрыл и здесь узкое окно и пошел в спальню. Шпица он, сам того не сознавая, все время таскал на веревке за собой; теперь он развязал узел на кольце ошейника и снял ошейник.

— Ложись куда хочешь, пес, мы друг от друга запираться не станем, — сказал он.

Шпиц смотрел на него, словно хотел сказать, что ему здесь не нравится, что он не понимает, куда он попал.

Виктор запер комнату изнутри и разделся. Пока он раздевался, ему вдруг пришло в голову, что за сегодняшний вечер он видел в доме всего трех людей и что все они старые.

Он лег, прочитав молитву на сон грядущий, которую добросовестно читал с самого раннего детства. Некоторое время он не гасил горевшей на ночном столике свечи, потом глаза у него начали слипаться, дрема одолевала его. Тогда он задул свечу и повернулся к стене.

Шпиц, как обычно, улегся в ногах кровати, он не искусал юношу, и для обоих усталых путников ночь прошла, как одно мгновение.

5 В дядином доме

Проснувшись на следующее утро, Виктор даже испугался великолепия, представшего его взорам. Гризель напротив него сияла и искрилась всеми своими расселинами, и, хотя ночью она представлялась самой высокой среди гор, сейчас ее обступили другие, еще более высокие, которых он не видел ночью; расцвеченные снежными пятнами, они лучились голубоватым светом, и казалось, будто в их расселинах притаились белые лебеди. Все блестело, все сверкало; высокие деревья перед домом стояли покрытые такой изобильной росой, какую он дотоле не видывал, с травинок стекали капельки, по земле протянулись длинные тени, и все еще раз являлось очам в ясном зеркале озера, с которого начисто смело все клочья тумана. Виктор распахнул окна и просунул свое пышущее здоровьем лицо между железными прутьями. Изумление его было беспредельно. Буйство света и красок составляло резкий контраст с мертвенной тишиной горных громад. Ни одной живой души — и около дома тоже, — только в кленах иногда щебетали птички. Какой бы утренний шум ни стоял в горных высотах, сюда он не долетал, очень уж велико было расстояние. Виктор высунул голову насколько мог дальше, чтобы оглядеться вокруг. Он видел довольно большую часть озера. Со всех сторон его обступали отвесные скалы, и юноша никак не мог догадаться, откуда он приехал. Солнце тоже взошло совсем не в том месте, где он ожидал, а за домом, и окна спальни были в тени, отчего скалы напротив него казались еще светлей. И насчет луны, которую вчера, судя по свету, Виктор счел за тоненький серп, он тоже ошибся, — на небе еще стоял полумесяц, склонявшийся к горным зубцам. Виктор не был знаком с действием света в горах. Какие потоки света должны были бы изливаться на далекие скалы, чтобы они были так освещены, как колокольня в его родной деревне, сиявшая белизной в лучах луны и резко выделявшаяся на темно-синем и ночном небе! Хотя солнце стояло уже довольно высоко, воздух, вливавшийся в открытые окна, был непривычно сырой и холодный, однако он не угнетал, а наоборот, бодрил, пробуждал во всем теле жизненные силы.

Виктор оторвался наконец от окна и начал распаковывать ранец, чтобы надеть другой костюм, не тот, в котором он был в дороге; ведь сегодня, думал он, дядя заговорит и объяснит, ради чего позвал его к себе на одинокий остров. Молодой человек вынул свежее белье, тщательно вычистил костюм, который взял кроме дорожного, не пожалел зеркально чистой воды, налитой в оловянный кувшин, чтобы смыть с себя дорожную пыль, затем оделся подобающим образом, как то соответствовало привычкам, усвоенным им в аккуратном доме его чистоплотной приемной матери. Даже шпицу, нежеланному гостю в этом доме, он еще до того вычесал и пригладил шерсть. Затем он снова надел на него ошейник и к кольцу на ошейнике привязал веревку. Когда оба были вполне готовы, он отпер дверь, чтобы пройти в ту комнату, где ужинал вчера и где думал застать дядюшку. Уже в коридоре он вдруг вспомнил, что сегодня впервые забыл прочитать утреннюю молитву, вероятно, под воздействием новых сильных впечатлений этого утра. Поэтому он вернулся в комнату, снова стал у окна и произнес простые слова, тайно ото всех сложенные им в молитву. Затем во второй раз отправился на поиски дядюшки.

Железная решетка уже не была заперта, он вышел через нее и легко нашел тот коридор, по которому вчера его привел в столовую Кристоф, но там не было двери в комнату, вдоль стен стояли сплошь одни старые шкафы, которые он уже видел вчера при свете свечи, когда шел спать. Окна были снизу доверху забиты досками, оставалась только узкая щель наверху, через которую проникал свет, — можно было подумать, что тут, в этих ходах и переходах, боятся света и вольной воли и любят тьму. Пока Виктор искал дверь, из шкафа появилась старуха, подававшая вчера за ужином на стол. Она несла чашки и миски и снова вошла в один из шкафов. Присмотревшись внимательней к тому шкафу, из которого она вышла, Виктор обнаружил, что это замаскированный тамбур с потайной дверью в задней стенке, через нее-то он вчера и вошел к дядюшке в столовую; он узнал ее по кольцу и молотку, которые заметил вчера при свете свечи. Он легонько стукнул молотком и, услышав нечто вроде «войдите», открыл дверь и вошел в комнату. Он действительно попал во вчерашнюю столовую и увидел дядю.

Можно было подумать, что все одинаковые шкафы, которые только нашлись в доме, были составлены в коридор лишь для того, чтобы какой-либо злоумышленник, собравшийся проникнуть внутрь, подольше проискал дверь и потерял бы драгоценное время для осуществления своего злого умысла, разбираясь, где дверь, а где просто шкаф. Вероятно, для большей безопасности были также затемнены коридоры.

Сегодня на дядюшке был тот же просторный серый сюртук, что и вчера, когда Виктор увидел его впервые за железной решеткой ворот. Сейчас он стоял на табуретке и держал в руках чучело птицы, с которого смахивал метелочкой пыль.

— Сегодня ты получишь написанный для тебя Кристофом распорядок нашего дня и впредь изволь его придерживаться; я уже позавтракал, как всегда, в свое время, — сказал он вместо пожелания доброго утра или какого другого приветствия.

— С добрым утром, дядя, — сказал Виктор, — прошу извинить меня за опоздание, я не знал, когда у вас завтракают.

— Вот дурак, разумеется, ты не мог это знать, да никто и не требовал от тебя точного соблюдения времени. Налей собаке вон в то деревянное корытце воды.

С этими словами дядя сошел с табуретки, направился к лестнице, влез на нее и поставил чучело на верхнюю полку стеклянного шкафа. Взамен поставленного на место он взял из шкафа другое и точно так же начал смахивать с него пыль.

Теперь, при свете дня, Виктор увидел, как необыкновенно худ и изможден дядя. Лицо его не выражало доброжелательства и сочувствия, оно было замкнуто, как у человека, приготовившегося к отпору и в течение многих лет любившего только себя. Сюртук болтался на плечах, из воротника торчала красноватая морщинистая шея. Виски были вдавлены, а волосы, не совсем седые, а какого-то неприятного сивого цвета, космами падали на лоб, да их, видно, никогда не приглаживала любящая рука. Глаза из-под насупленных бровей неотрывно глядели на полку с птичьими чучелами. Воротник сюртука по верхнему краю был очень грязен, из рукавов вылезли сбившиеся комом манжеты рубашки, такой грязной, какой Виктор не видывал в доме у приемной матери. И окружали старика только отжившие свой век вещи да всякая рухлядь. В комнате было множество этажерок, полок, гвоздей, оленьих рогов, на которых что-то стояло, что-то висело. Все это сохранялось по старой привычке, многие вещи были покрыты слоем пыли и уже несколько лет не сдвигались с места. В собачьи ошейники, целая связка которых висела на стене, внутрь набилась пыль; складочки на кисетах затвердели и, по-видимому, уже бесконечно долго не расправлялись; чубуки в коллекции трубок потрескались, бумаги под бесчисленными пресс-папье пожелтели. Стены сводчатой столовой когда-то украшала роспись, теперь, когда краски — и светлые и темные — пожухли, стены покрывала сплошная вековая чернота. Пол был застлан выцветшим ковром, и только там, где сидел за столом хозяин дома, лежал новый коврик яркой окраски. Сейчас на нем валялись все три собаки. Виктор представлял прямой контраст с окружающей старика обстановкой: на его красивом цветущем лице, исполненном жизнерадостности и силы, лежала печать почти девичьей чистоты, темные волосы были аккуратно причесаны, одежда так опрятна, словно о ней позаботились любящие материнские руки.

Виктор долго смотрел на дядю. Тот продолжал свое занятие, как если бы тут никого не было. Должно быть, он уже давно не занимался этим делом и сегодня принялся за него с утра, потому что пыль была сметена уже со многих птиц, а другие стояли за стеклами шкафа еще совсем серые от пыли. Старуха, которая перед тем прошла мимо Виктора, не сказав ему ни слова, теперь принесла на подносе завтрак и так же молча поставила его на стол. Виктор решил, что завтрак для него, раз он принесен сразу же после его прихода. Поэтому он сел за стол и съел столько, сколько привык есть по утрам дома, хотя на подносе стояло гораздо больше, чем ему было нужно. Завтрак был такой, какой принят в Англии, — чай или кофе, кроме того, яйца, сыр, ветчина и холодное жареное мясо. Лучше всего чувствовал себя шпиц. Столько еды он, пожалуй, никогда еще не получал утром.

— Налил уже воду в корытце? — спросил дядя.

— Нет, — ответил Виктор, — я забыл, но сейчас налью.

Юноша, занятый разглядыванием дяди, и вправду позабыл о его просьбе. Сейчас он взял большой стеклянный кувшин, который стоял на столе, полный той же прекрасной ключевой воды, что и вчера, и налил в деревянное, хорошо навощенное корытце, стоявшее у стены около самой двери. Когда шпиц напился, дядя оторвался от своего занятия и подозвал к корытцу своих собак, но они, вероятно, уже напились раньше и потому не проявили ни малейшего желания сдвинуться с места; тогда дядя нажал на торчавший вверх на краю корытца рычажок, после чего в дне отодвинулась металлическая пластинка и вода стекла вниз. Виктор едва сдержал улыбку, увидя такое устройство; дома у него все было куда проще и приятнее: шпиц жил на воле, пил из ручья и ел под старой яблоней.

— Может быть, я тебе как-нибудь покажу портрет твоего отца, — сказал дядя, — тогда поймешь, почему я тебя сразу узнал.

После этих слов старик снова влез на лестницу и вытащил очередное птичье чучело. Виктор все еще стоял в комнате и ждал, когда дядя скажет, зачем он вызвал его сюда, на остров. Но дядя молчал и продолжал смахивать пыль с птичьих чучел. Спустя немного он сказал:

— Обедаю я ровно в два. Поставь твои часы вон по тем и приходи вовремя.

Виктор был поражен.

— А до этого времени вы не пожелаете поговорить со мной? — спросил он.

— Нет, — ответил дядя.

— Тогда я уйду, чтобы не мешать вашему времяпрепровождению, и погляжу на озеро, горы и остров.

— Это как тебе будет угодно, — сказал дядя.

Виктор поспешил выйти, но дверь на деревянную лестницу была заперта. Поэтому он вернулся и попросил дядю распорядиться, чтобы ему отперли.

— Я тебе сам открою, — сказал тот.

Он поставил чучело на место, вышел вместе с Виктором, вытащил из кармана своего серого сюртука ключ, отомкнул дверь на деревянную лестницу и, как только юноша вышел, сейчас же снова запер ее.

Виктор сбежал по лестнице на усыпанную песком площадку. Обрадовавшись потоку света, хлынувшему ему навстречу, он обернулся, чтобы взглянуть на дом снаружи. Это было солидное двухэтажное здание. По открытым окнам он узнал комнату, где ночевал. Остальные окна были закрыты, и старые стекла отливали всеми цветами радуги. На всех окнах без исключения были крепкие, прочные железные решетки. Главный вход был завален, и в дом, по-видимому, можно было попасть только по крытой деревянной лестнице, которая вела на площадку, усыпанную песком. Все здесь было по-иному, не так, как у них дома, где все окна были раскрыты настежь, где ветерок шевелил легкие белые занавески и уже из сада был виден весело пылающий в кухне огонь.

Теперь Виктор обратил взоры на открытую площадку перед дядиным угрюмым домом. Она была здесь самым отрадным местом. Сзади у боковых стен дома росли высокие деревья, сама площадка была усыпана песком, кое-где стояли скамейки, были разбиты куртины с цветами, а по направлению к озеру площадка кончалась настоящим цветником и кустарником. По обеим сторонам ее окаймляли деревья и кусты. Виктор прошелся по площадке, воздух и солнечный свет благотворно подействовали на него.

Но потом его потянуло дальше, все осмотреть. Его привлекла отходившая от дома аллея с вековыми липами. Деревья были такие высокие и густые, что земля под ними была влажная, а трава необыкновенно нежной зеленой окраски. Виктор пошел по аллее. Она привела его к другому зданию, с запертыми на замок высокими и широкими воротами на ржавых петлях. Над аркой ворот рядом с геральдическими атрибутами местного герба были вырезаны на камне знаки высокого духовного сана — посох и митра. У подножия арки и деревянных ворот росла мягкая, густая трава, свидетельствовавшая, что здесь давно уже не ступала нога человека. Виктор убедился, что проникнуть через эти ворота внутрь здания ему не удастся, поэтому он пошел вдоль него и осмотрел его снаружи. Стены — серый каменный четырехугольник — покрывала почерневшая черепичная кровля. Буйно разросшиеся деревья подымались значительно выше здания. На окнах были решетки, а за решетками вместо стекол чаще всего серые, полинялые от дождя доски. В здание, правда, вела еще дверка, но она, как и главный вход, также была завалена. Дальше за домом шла высокая каменная стена, должно быть, огораживающая все владение со строениями и садами, а входом, по всей вероятности, служила дядюшкина железная решетка. В одном выдающемся наружу углу ограды был разбит монастырский сад, оттуда Виктор увидел две толстые, непривычно приземистые церковные башни. Фруктовые деревья одичали, на многих тоскливо повисли обломанные ветки. С этим печальным прошлым представляло резкий контраст цветущее, вечно юное настоящее: окрашенные в светлые дымчатые тона высокие горы глядели на полный жизненных соков зеленеющий остров, и вокруг был такой великий, такой всепобеждающий покой, что развалины зданий — эта поступь неизвестного прошлого, поступь былых поколений — воспринимались только как серая точка, которую не замечаешь среди распустившейся в бурном цветении жизни. Темные кроны деревьев уже покрыли их своей тенью, вьющиеся растения вползли на стены и свешивались с них, внизу сверкало озеро и на всех вершинах, одетых в золотые и серебряные уборы, солнечные лучи праздновали свой праздник.

Виктор охотно обошел бы весь остров, по всей вероятности небольшой, и охотно обследовал бы его, но он уже убедился, что, как он и предполагал, бывший монастырь, со всеми принадлежащими к нему строениями и садами, окружен стеною, кое-где, правда, скрытой за цветущим кустарником. Он снова вернулся на песчаную площадку. Тут он довольно долго простоял перед входной решеткой, рассматривал железные прутья и пробовал замок. Но подняться к дяде и попросить, чтобы тот приказал отпереть решетку, он не хотел — это было ему неприятно. Весь дом словно вымер. Кроме двух старых слуг — пожилого Кристофа и старухи, — там, верно, не было никого. Поэтому он не стал дожидаться у решетки и пошел через площадку по направлению к озеру, чтобы с береговых скал, если они там есть, взглянуть на воду. Скалы там были, и даже очень высокие, в чем он убедился, стоя на самом их краю. Внизу вода ласково омывала берег, напротив возвышалась Гризель, с ее мягкими отрогами, сверкавшие на солнце белые камни которых отражались в воде. И когда он смотрел на отвесные скалистые стены вокруг, у подножия которых притаилась темная, неподвижная, без малейшей ряби, вода, ему вдруг почудилось, будто он в темнице, и стало как-то жутко. Он поискал, нельзя ли где-нибудь слезть к воде, но исхлестанная дождями и штормами скала была гладкая, как железо, мало того — со стороны озера она даже была вогнута и образовывала как бы свод. «Какими же громадами должны быть скалы Гризель, — подумал Виктор, — если даже отсюда они представляются высоченными замками, а скалистый берег дядиного острова, когда мы ехали сюда, казался мне белой песчаной полосой».

Постояв там, он пошел вдоль края берега, чтобы добраться до каменной ограды со стороны монастыря. Он дошел туда — гладкая каменная стена отвесно обрывалась в воду. Виктор повернул обратно и опять побрел вдоль края берега, теперь чтобы дойти до каменной стены с противоположной от монастыря стороны. Но, еще не добравшись туда, он наткнулся на нечто интересное. Перед ним была похожая на вход в погреб, выложенная камнем яма с идущими вниз ступенями. Виктор подумал, что это, возможно, лестница, по которой ходят к озеру за водой. Он тут же стал спускаться. Это и вправду оказалась длиннющая лестница со сводом, вроде тех, что ведут в погреб. Он действительно добрался до воды, но как же он был удивлен, когда вместо простых мостков, с которых, скажем, черпают воду для поливки сада, перед ним открылся настоящий водный чертог. Выйдя из потемок на свет, он увидел две выдвинутые в озеро боковые стены, сложенные из больших тесаных камней, вдоль стен шел карниз, по которому можно было идти у самой водной поверхности, образующей как бы пол этого зала. Сверху была крепкая крыша, в стенах не было окон, свет падал через третью, обращенную к озеру, стену — решетку из очень крепких дубовых палей. Четвертой — задней — стеной служила скала. В дно было вбито много кольев, у некоторых запертыми на замок цепями были причалены лодки. Места здесь было больше чем достаточно, и прежде, вероятно, тут размещалось много лодок, на что указывали до блеска стертые железные кольца на кольях. Но теперь к кольцам были прикреплены цепью и заперты на замок только четыре довольно новые и хорошо сделанные лодки. В дубовой решетке было несколько дверей для выхода в озеро, но все они были на замке, а дубовые пали уходили глубоко в воду.

Виктор остановился и смотрел, как, переливаясь зеленым блеском, играло между черными дубовыми палями озеро. Потом он сел на край лодки и окунул руку в воду, чтобы узнать, тепла ли вода. Она была не настолько холодна, как он предполагал, судя по ее кристальной прозрачности. Плавание было с детства одним из его любимых удовольствий. Поэтому, узнав, что дядин дом находится на острове, он положил в свой дорожный ранец купальный костюм, чтобы как можно чаще заниматься плаваньем. Здесь в этой искусственной крытой гавани, он сразу подумал об этом и начал прикидывать на взгляд, какое место лучше выбрать для будущих занятий, но он быстро сообразил, что плавать здесь будет невозможно, — там, где стояли лодки, было слишком мелко, а там, где было глубже, сразу же уходили в воду колья решетки. Протиснуться между ними тоже не было никакой надежды, они были вбиты так тесно один к другому, что даже самый гибкий человек наверняка бы там застрял. Значит, не оставалось ничего другого, как удовольствоваться этой большой купальней.

Частично он тут же выполнил свое намерение. Разделся, насколько это было нужно, чтобы вымыть плечи, грудь, руки и ноги. Шпица он тоже выкупал. Затем оделся и поднялся наверх по той же лестнице, по которой до того спустился. Потом он опять пошел берегом, пока не добрался до другого конца каменной ограды. Стена, отвесно выраставшая из скал, и с этого края круто обрывалась в озеро, так, что даже кролик не мог бы здесь прошмыгнуть вокруг нее. Виктор постоял, посмотрел, его дневной урок, если можно это так назвать, был выполнен. Он вернулся на песчаную площадку, сел там на скамейку, чтобы отдохнуть после омовенья и дать шпицу обсохнуть. Дядин дом, напротив которого он сейчас сидел, был такой же, как и утром. Окна той комнаты, где Виктор спал, были открыты, потому что он сам их открыл, все остальные затворены. Никто не выходил из дому, никто не входил в него. Тени постепенно переместились, и солнце, которое утром стояло позади дома, теперь освещало фасад. Виктор сидел и глядел на темные стены, и у него было такое чувство, точно он уже год вдали от родины. Теперь, наконец, стрелки на его часах показывали два. Он встал, поднялся по деревянной лестнице, постучал молотком, дядя открыл ему дверь-шкаф, Виктор прошел следом за ним в столовую, и оба тут же сели за стол.

Обед отличался от вчерашнего ужина только тем, что оба — и дядя и племянник — ели вместе. Все остальное было как вчера. Дядя говорил мало, можно сказать, все равно что совсем не говорил. Еда была обильная и вкусная. На столе стояли разнообразные вина, и дядя даже предложил налить племяннику, если тот уже пьет вино, но Виктор отказался, сославшись на то, что до сих пор пил только воду и впредь не хочет изменять этой привычке. Дядя и сегодня ничего не сказал о цели предпринятого Виктором путешествия, когда обед кончился, он встал и начал перебирать всякие вещи в комнате, — Виктор понял, что аудиенция окончена, и, следуя своим склонностям, отправился на воздух.

Днем, когда в этой горной котловине было так же жарко, как утром прохладно, Виктор, проходя по саду, увидел дядю, который сидел на самом солнцепеке. Но дядюшка его не подозвал, и Виктор к нему не подошел.

Так протек первый день. Ужин, на который Виктор должен был явиться к девяти, кончился, как и вчера. Дядя отвел его в спальню и запер железную решетку в коридоре.

Старого Кристофа Виктор не видел весь день, за столом прислуживала только старуха, — если, конечно, можно назвать «прислуживанием» то, что она приносила и уносила кушанья. Все остальное дядюшка делал сам; сыр и вино он и на этот раз запер в шкаф.

Когда на следующее утро они встали после завтрака из-за стола, дядя сказал Виктору:

— Пойдем на минутку со мной.

С этими словами он открыл совсем незаметную потайную дверь и прошел в смежную со столовой комнату. Виктор последовал за ним. Тут, в пустой комнате, было собрано больше сотни ружей, рассортированных по видам и эпохам и размещенных в стеклянных шкафах. Всюду валялись охотничьи рога, ягдташи, пороховницы, одноногие складные стулья и много других вещей такого рода. Они прошли через эту комнату, затем через следующую, также пустую и наконец вошли в третью, где стояла кое-какая старая мебель. На стене висела одна-единственная картина, овальной формы, как те щиты, на которых обычно рисуют герб; картина была вставлена в широкую золоченую раму, потускневшую и местами обломанную.

— Это портрет твоего отца, на которого ты очень похож, — сказал дядя.

На круглом щите был изображен цветущий красивый юноша, вернее сказать, отрок, в пышной одежде, украшенной позументами. Портрет, хоть это и не была первоклассная живопись, отличался той точной и вдумчивой трактовкой, какую мы часто еще встречаем на фамильных портретах прошлого века. Теперь она уступает место поверхностному изображению и ярким краскам. Особенно тщательно были выписаны золотые галуны, которые еще и сейчас тускло поблескивали и хорошо оттеняли белоснежные пудреные локоны и миловидное лицо с необыкновенно чистыми и прозрачными тенями.

— В дворянских пансионах существовал дурацкий обычай рисовать портреты всех питомцев на таких вот круглых щитах и развешивать их в коридорах, прихожих и даже в комнатах. Рамы к портретам они покупали сами, — сказал дядя. — Твой отец всегда был тщеславен и тоже заказал свой портрет. Я был куда красивее его, но не позировал. Когда пансион закрылся, я приобрел портрет.

Виктор не помнил ни отца, ни матери, потому что оба умерли — раньше мать, а вскоре затем и отец, — когда он был еще совсем ребенком, теперь он стоял перед портретом того, кому был обязан жизнью. Мало-помалу мягкосердечный юноша начал испытывать чувство, вероятно, нередко присущее сиротам, когда перед ними не живые родители во плоти, как у других, а только их портреты. Это чувство глубокой грусти все же дает сладостное утешение. Портрет отсылал к далеким, давно прошедшим временам, когда оригинал был еще счастлив, молод и полон надежд, так же как молод и полон неисчерпаемых упований на жизнь был тот, кто сейчас смотрел на портрет. Виктор не мог себе представить того же самого человека в более позднее время, когда он в темном простом рединготе с озабоченным похудевшим лицом склонялся, может быть, над его, Виктора, колыбелью. Еще меньше мог он себе представить отца в постели, больным, а затем мертвым в тесном гробу, который опускают в могилу. Все эти события пришлись на очень раннее детство Виктора, когда впечатления внешнего мира еще не существовали для него и, уж во всяком случае, забывались тут же. Теперь он смотрел на необыкновенно милое, открытое и беззаботное лицо подростка. Он думал, что будь тот жив, он был бы так же стар, как дядя; но он не мог себе представить, чтобы его отец был похож на дядю. Он еще долго стоял перед портретом, и постепенно в нем возникло решение: в том случае, если у него с дядей установятся добрые отношения, обратиться к дяде с просьбой подарить ему отцовский портрет, который тому, видимо, не очень дорог, раз он одиноко висит в пыльной раме тут, в этой неубранной комнате.

Дядя тем временем стоял около и смотрел на портрет и на племянника. Особого участия он не проявлял и, как только Виктор оторвался от портрета, сейчас же первым пошел к двери и через обе комнаты в столовую, причем ни о портрете, ни об отце Виктора не проронил ничего, кроме следующих слов: «Поразительное сходство».

Вернувшись в столовую, он тщательно запер потайную дверь и начал привычным своим манером прохаживаться по комнате, брать то ту, то другую лежащую или стоящую вещь, перекладывать и переставлять их, и Виктор, по опыту уже знавший, что дядя не желает сейчас иметь с ним дело, решил снова выйти побродить по острову.

Дверь на лестнице опять оказалась запертой. Виктору не хотелось просить дядю отпереть ему, он вспомнил о шкафе, в который вчера вошла старуха с посудой, и подумал, что оттуда тоже должен быть выход. Он скоро нашел этот шкаф, открыл его и действительно увидел ступеньки, ведущие вниз, по которым и стал спускаться. Только попал он не в сад, а на кухню, где все та же старуха была занята приготовлением разнообразных кушаний к обеду. Ей помогала только девушка помоложе, с виду глуповатая. Виктор спросил старуху, может ли она выпустить его в сад.

— Конечно, — сказала она, поднялась с ним по той же самой лестнице, по которой он спустился, вызвала дядю, и тот тут же открыл дверь и выпустил племянника.

Теперь юноша понял, что выход есть только на деревянную лестницу и что дядя, никому не доверяя, держит дверь на лестницу на запоре, хотя все его владение и без того окружено неприступной стеной.

День прошел, как и вчерашний. В два часа Виктор явился к обеду, затем опять ушел. Ближе к вечеру случилось нечто необычное. Виктор увидел на озере лодку, которая направлялась к той крытой пристани, которую он обнаружил вчера. Виктор быстро сбежал туда по лестнице. Лодка приблизилась, человек, сидевший в ней, открыл ключом дверь в частоколе, и старый Кристоф совсем один подъехал на лодке к причалу. Он ездил в Гуль и Атманинг за съестными припасами и другими товарами. Виктор, следивший за лодкой, удивился, как мог такой старый человек один закупить и перевезти через озеро столько клади. Ему было жалко, что он не знал об этой оказии, не то он отослал бы письмо к матери. Кристоф начал выгружать покупки и с помощью придурковатой девушки переносить на носилках в погреб всякого рода мясные припасы. Тут Виктор увидел, как открылась в задней стене дома совсем низенькая железная дверка. Сойдя по ступенькам за дверкой, он заметил при свете зажженного внизу фонаря огромный пласт льда, благодаря которому в погребе стояла настоящая стужа, на льду были разложены всякие съестные припасы. Выгрузка закончилась, когда уже почти совсем стемнело.

Третий день прошел, как и два первых. Прошел и четвертый, прошел и пятый. Напротив острова все так же стояла Гризель, направо и налево стояли голубоватые стены гор, внизу дремало озеро, на острове зеленели купы деревьев, и в этой зелени, словно серый камешек, притаились монастырь и дом. Сквозь просветы в ветвях деревьев на них смотрели голубые пятна Орлы.

Виктор уже обошел всю каменную ограду, посидел на всех скамейках в саду и на песчаной площадке, постоял внутри ограды на всех выступах узкой береговой полосы.

На шестой день он больше не выдержал и решил положить конец такой жизни.

С утра он оделся тщательнее обычного и пришел к завтраку. По окончании завтрака, уже стоя рядом с дядей в столовой, он сказал:

— Дядя, мне было бы желательно с вами поговорить, если, конечно, у вас есть время меня выслушать.

— Говори, — сказал дядя.

— Мне бы хотелось обратиться к вам с просьбой, сделайте такое одолжение, объясните мне ваши основания, почему я должен был явиться сюда, если, конечно, у вас были для этого особые основания, так как завтра я собираюсь покинуть остров.

— До твоего вступления в должность осталось ведь больше полутора месяцев, — ответил дядя.

— Нет, не столько, дядя, — возразил Виктор, — всего тридцать пять дней. Но до того, как вступить в должность, я хотел бы провести некоторое время в месте моего будущего жительства и потому хотел бы завтра уехать.

— Но я тебя не отпущу.

— Вы отпустите меня, ежели я обращусь к вам с такой просьбой и буду ходатайствовать, чтобы вы распорядились завтра или послезавтра, это как вам будет угодно, перевезти меня в Гуль.

— Я отпущу тебя только в тот день, когда тебе необходимо будет уехать, чтобы вовремя поспеть в должность, — возразил на это дядя.

— Как же вы это можете! — сказал Виктор.

— Могу, — ответил дядя. — Ведь все мое владение огорожено крепкой стеной, существующей еще со времен монахов, выйти из ограды можно только через железную решетчатую дверь, как ее отпереть, знаю я один, а у следующей преграды — у озера — такой крутой берег, что спуститься к воде невозможно.

Виктор, с детства не терпевший никакой несправедливости и, очевидно, вложивший в слово «можете» его духовный смысл, в то время как дядя вложил в него смысл материальный, покраснел от негодования.

— Значит, я ваш пленник? — сказал он.

— Ежели тебе угодно употребить такое слово и ежели принятые мною меры дают мне эту возможность, значит, ты мой пленник, — ответил дядя.

У Виктора дрожали губы, от волнения он не мог произнести ни слова.

— Нет, дядя, — воскликнул он наконец. — Принятые вами меры не дадут вам желаемой возможности, потому что я пойду и брошусь со скалы в озеро и разобьюсь насмерть.

— Сделай одолжение, ежели ты такой слабовольный, — сказал дядя.

Теперь Виктор действительно не мог вымолвить ни слова. Некоторое время он молчал, в нем возникала мысль отомстить этому недоброму старику за его жестокость. С другой стороны, ему было стыдно за свою ребяческую угрозу, он понимал, что погубить себя не значит оказать необходимый отпор дяде. Поэтому он решил переупрямить его своим долготерпением.

— А когда наступит день, названный вами, вы прикажете перевезти меня в Гуль? — спросил он наконец.

— Тогда я прикажу перевезти тебя в Гуль, — ответил дядя.

— Хорошо, в таком случае я останусь до тех пор, — сказал Виктор, — но, дядя, позвольте вам сказать, что отныне все семейные узы между нами порваны и ни в каких родственных отношениях мы уже не состоим.

— Как тебе будет угодно, — ответил дядя.

Виктор, еще стоя в комнате, надел свой берет, потянул за веревку шпица, с которым не расставался, и вышел.

Отныне он полагал себя свободным от всякой учтивости по отношению к дяде, в то время как раньше почитал себя к ней обязанным, поэтому он решил позволить себе любое действие, если только это действие не будет идти в разрез с его моральными убеждениями или не окажется невозможным из-за пределов, положенных совершенно очевидным насилием.

Он ушел от дяди к себе в комнату и там писал в течение двух часов. Потом вышел на воздух. На двери, ведущей на лестницу, и изнутри и снаружи висело кольцо, служившее колотушкой. Теперь, если Виктор хотел войти или выйти, он уже не шел, как прежде, к дяде, чтоб тот его выпустил, а подходил к двери и ударял в нее кольцом. Если дядя был в комнате, он всегда выходил по этому сигналу и отворял дверь. Когда же дядя сам был в саду, дверь и без того стояла открытой. В первый день Виктор за обедом совсем ничего не говорил, дядя тоже его совсем ни о чем не спрашивал, — пообедав, оба встали из-за стола, и Виктор тут же ушел. То же повторилось и за ужином.

Теперь Виктор занялся обследованием всего пространства внутри ограды. Он облазил кусты, росшие позади дома, обошел все деревья, осмотрел каждое в отдельности, чтобы узнать его свойства и внешний вид. Однажды он пробрался вдоль всей опоясывающей владение стены, продравшись сквозь кустарник и вьющиеся растения, покрывающие ее изнутри. Во многих местах она поросла мхом, потрескалась и покрылась плесенью, но все же всюду была целая и крепкая. В доме, где жил он с дядей, Виктор прошел по всем лестницам вверх и вниз, по всем коридорам из конца в конец, но эти обследования мало что ему дали. Если он и обнаруживал дверь или ворота, все равно оказывалось, что они заперты крепко-накрепко или заставлены тяжелыми ящиками, в которых раньше, вероятно, хранилось зерно, а может быть, и что другое в том же роде; и окна в коридорах, как Виктор это заметил уже в первый день, тоже были забиты досками почти до самого верха, так что свет проникал только в узкую щель, — значит, приходилось навсегда отказаться от мысли выйти в дверь или вылезти в окно. Кроме давно уже ему известных коридоров, соединявших столовую с двумя его комнатами, и лестницы, по которой можно было спуститься в кухню, он открыл в дядином доме только лестницу, которая некогда вела вниз к выходу, а теперь кончалась запертыми и заржавленными низкими воротами.

Больше всего возбуждал любопытство Виктора старый монастырь. Он со всех сторон не раз обходил серое одинокое четырехугольное здание, и вот в один прекрасный день, когда он был в заброшенном монастырском фруктовом саду, откуда видны были обе колокольни, ему удалось перелезть через низкую каменную поперечную стену, из которой он смог выломать несколько кирпичей, на площадку, обнесенную каменной оградой и оттуда проникнуть во внутренние незапертые помещения. Он шел по галерее, по которой когда-то ходили старые монахи, где висели их изображения и глядели со стен их почерневшие лики, а в ногах у них кроваво-красными письменами были выведены имена и даты. Он проник в церковь и постоял у алтарей, лишенных золота и серебра, потом, переступив каменные пороги, отшлифованные многолетним хождением, попал в случайно оставшиеся незапертыми кельи, где в затхлом воздухе гулко отдавались его шаги. Потом он влез на колокольни и увидел замолкшие пыльные колокола. Он снова перемахнул через поперечную стену в фруктовом саду, отвязал шпица, который в ожидании его смирно сидел у пня, и ушел вместе с ним.

Несколько дней спустя после странной сцены, которая разыгралась между ним и дядей, Виктор пошел в крытую пристань, чтобы, как он это не раз делал, омыть тело в бодрящей воде озера. Он сидел на последней ступеньке, чтобы остыть перед купаньем, и смотрел на воду, и то ли потому, что день был особенно ясный, то ли потому, что теперь он особенно остро все замечал, но только он увидел, что в воротах частокола конец одного из кольев короче и не так глубоко уходит в воду, как остальные, благодаря чему в изгороди образуется брешь, через которую, нырнув, можно, пожалуй, выплыть в озеро. Он решил попробовать, не откладывая. Поэтому он пошел к себе в комнату и достал купальный костюм. Вернувшись, остыв и раздевшись, он вошел глубже в воду, лег на живот, осторожно нырнул, проплыл немного под водой, поднял голову и оказался за частоколом. Виктор был очень худощав и строен, поэтому мог протиснуться в отверстие вместе со шпицем, от ошейника которого отвязал веревку. Теперь он наслаждался, выплывая далеко в глубокое озеро и возвращаясь обратно к частоколу. Шпиц не отставал от него. Накупавшись вволю, Виктор нырнул под частокол и вынырнул за ним у причала. Одевшись, он поднялся наверх. С той поры он не пропускал ни одного дня. Когда зной спадал, он шел в свою купальню, надевал купальный костюм и плавал в свое удовольствие за загородкой.

Ему, правда, приходило в голову, что он мог бы просунуть между палями свою одежду и запас хлеба и тащить их за собой, привязав к веревке, пока не доберется вплавь до уходящего в воду края каменной ограды и не обогнет ее. Там он сможет выбраться на берег, высушить в укромном уголке платье и одеться. Тогда, вероятно, удалось бы, конечно при условии, что сохранится хлеб, дождаться какой-нибудь рыбацкой лодки и подозвать ее. В те минуты, когда его воображение работало особенно возбужденно, ему даже приходило в голову, что, призвав на помощь все свои физические и духовные силы, он при известном напряжении мог бы переплыть расстояние от озера до Орлы, а оттуда — где ползком, где шажком — добраться в Гуль. Рискованность такой отчаянной затеи не казалась ему такой уж рискованной, ведь перебрались же однажды монахи через Орлу в Гуль, да еще в зимнюю пору; но он не подумал об одном: монахи были взрослые мужчины, знакомые со здешними горами, а он юноша, совсем не опытный в таких делах. Но, как ни манили его эти мечты, он все же не мог дать им ходу, потому что обещал дяде остаться тут до обусловленного дня — и свое обещание хотел сдержать. Поэтому после плавания он всегда нырял обратно под загородку.

Кроме плавания, он посвящал время другим занятиям. Он уже побывал во всех уголках внутри монастырской ограды и изучил их. Теперь он следил за игрой света и теней в горах, за переливами красок, меняющихся в зависимости от часа дня или от облаков, быстро бегущих по ясному своду небес. В полдень, когда солнце стояло высоко в небе, или в вечерний час, когда оно только что закатилось за горный хребет, он сидел и прислушивался к окружающей тишине: не долетит ли из Гуля звон призывающего к молитве колокола, потому что на острове не слышно было ни боя часов на башне, ни колокольного звона. Но он ничего не слышал. Звук, которому он с таким наслаждением внимал в тот вечер у скалистого берега, не мог коснуться его слуха, — этому мешала сплошная зеленая стена деревьев, покрывшая большую часть острова. На смену долгим звездным ночам — ведь Виктор приехал на остров, когда луна была на ущербе, — пришли наконец чудесные лунные ночи. Разлученный с людьми, Виктор открывал окна и смотрел на черные громады, не залитые лунным сиянием и словно какие-то чужеродные тела, плавающие в окружающем их мерцании.

При встречах с Кристофом и старухой служанкой он не говорил ни слова, потому что, по его мнению, не подобало обмениваться речами со слугами, ежели ты не разговариваешь с хозяином.

Так шел день за днем.

Однажды, когда он около пяти часов проходил по палисаднику, направляясь к пристани, чтобы поплавать, и, как всегда, вел за собой на веревке шпица, дядюшка, сидевший, по своему обыкновению, на скамейке, греясь на солнце, заговорил с ним:

— Нечего таскать собаку на веревке, пусть, если хочешь, гуляет с тобой на свободе.

Виктор удивленно взглянул на дядю, во всяком случае, никакого подвоха на его лице он не прочел, хоть не прочел и ничего другого.

На следующий день он попробовал спустить шпица с привязи. Все обошлось благополучно, и с этого дня шпиц гулял с ним на свободе.

Так прошло еще некоторое время.

В другой раз, когда Виктор случайно поднял глаза во время плавания, он увидел, что дядя стоит у люка, который открывался в крыше пристани, и смотрит вниз на него. Лицо старика как будто выражало похвалу племяннику, который так ловко разрезал водную гладь и ласково поглядывал на собаку, плывущую рядом. Казалось, за Виктора ходатайствовала его красота, его молодое, омываемое игравшей волной юношески чистое тело, которое пока еще щадили неумолимые годы и уготованное ему судьбой, ото всех скрытое будущее. Как знать — может быть, в сердце старика шевельнулось какое-то родственное чувство к юному существу, единственно близкому ему по крови здесь, на земле. Неизвестно также, глядел ли он на него сегодня впервые или делал это уже не раз, ведь Виктор до того не смотрел на люк в крыше пристани. На следующий день в пять часов, проходя по площадке в саду, Виктор увидел дядю за единственным приятным из дядиных занятий — уходом за цветами и, как обычно, прошел мимо, не заговорив с ним, но, придя на пристань, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что одна из створок ворот в частоколе открыта. Юноша был склонен объяснить это какой-нибудь неизвестной ему причиной, но в ближайший день и во все последующие выход из пристани был всегда открыт в пять часов, а все остальное время на запоре.

Виктор это заметил и понял, что дядюшка наблюдает за ним.

Время тянулось убийственно медленно, и однажды, когда Виктор снова стоял у решетки в каменной ограде и, просунув голову между двумя железными прутьями, с тоской глядел на волю, чего из гордости не делал с того самого дня, как ощутил себя пленником, он вдруг услышал какой-то скрежет. Он уже не раз замечал на прутьях цепь, которая уходила вверх и исчезала в стене; и вот цепь шевельнулась, прутья мягко подались, и Виктор понял, что решетка отперта и он на свободе. Он вышел за стену и принялся бродить по острову. Теперь он мог бы воспользоваться представившейся ему возможностью к побегу, но дядя выпустил его по доброй воле, и потому Виктор не воспользовался этой возможностью и тоже по доброй воле вернулся в свою тюрьму. Решетка, когда он подходил, была заперта, но как только он очутился перед ней, открылась, впустила его и снова замкнулась.

Все это должно было бы тронуть Виктора, если бы сердце его не смягчилось еще раньше, когда дядя позволил спустить с поводка шпица.

Теперь Виктор, как это и следовало ожидать, со своей стороны старался ближе присмотреться к дяде, и часто он думал: «Кто знает, такой ли уж он черствый, может быть, он просто несчастный старик».

Так и жили рядом эти два человека, два отпрыска одного и того же рода, которые должны были бы чувствовать себя самыми близкими людьми на свете, а на деле были бесконечно далеки друг от друга, — два отпрыска одного и того же рода и такие несхожие: племянник с ласковым сиянием во взоре — олицетворение свободного ликующего начала жизненного пути, открытого для будущих деяний и радостей, дядя — олицетворение упадка: нерешительность во взгляде, печать горького прошлого на лице, след того бремени, которое он когда-то возложил на себя, думая забыться в наслаждениях, а значит, быть в выигрыше. Во всем доме жили только четыре человека: дядя, старик Кристоф, Розали — так звали старую экономку и кухарку — и придурковатая и тоже уже старая девушка Агнесса, подручная Розали. Среди этих старых людей, у этих старых каменных стен Виктор казался существом, не принадлежащим к их миру. Даже все три собаки были старые; растущие в саду фруктовые деревья были старые; каменные гномы, колья на пристани были старые! Один только был у Виктора товарищ, такой же цветущий, как он, — зеленый мир листвы, которая весело распускалась среди всего этого запустения, давала ростки и побеги.

Виктора уже раньше занимало одно обстоятельство, над которым он частенько раздумывал: он не знал, где дядина спальня, и, несмотря на все свои старания, не мог ее отыскать. Тогда он решил, что старик скрывает ее местонахождение, потому что никому не доверяет. Однажды, спускаясь по кухонной лестнице, Виктор услышал, как экономка сказала: «Никому-то он не доверяет, ну как тут убедишь его взять в услужение кого-нибудь из Гуля? Этого он ни за что не сделает. Он и бреется собственноручно, потому что боится, как бы ему не перерезали горло, и собак на ночь запирает, чтобы они его не загрызли».

Теперь Виктор раздумывал, откуда у дяди это чувство своей крайней беспомощности, раздумывал все чаще, потому что меры, принятые в отношении его, стали мягче. В коридоре, который вел к нему в спальню, дверь за железной решеткой теперь уже не была на замке, обе створки ворот в частоколе, огораживающем пристань, в часы плаванья были отворены, а от железной решетки главной ограды дядя дал Виктору, правда, не ключ, но свистульку, по звуку которой створки решетки отходили в сторону, потому что она запиралась и отворялась не так, как обычно, а при помощи особого приспособления, откуда-то из дядиных комнат, только никто не знал, из которой именно комнаты.

Началом для регулярных разговоров между обоими родственниками послужил довольно странный повод, можно было бы сказать: ревность. Как-то вечером, после одной из прогулок по острову, какие Виктор теперь предпринимал довольно часто, он возвращался в сопровождении четырех собак — и дядиных тоже, потому что они уже присоединились к нему и в обществе его и шпица повеселели и стали не такими ленивыми, как раньше; увидя его, дядя, случайно задержавшийся в саду, сказал:

— Твой шпиц куда добрее моих трех псин, им нельзя доверять. Не понимаю, чего это они так к тебе льнут.

Дядины слова задели Виктора за живое, и с языка у него сразу сорвался ответ:

Полюбите их так, как я люблю своего шпица, они тоже подобреют.

Старик посмотрел на него каким-то странным, испытующим взглядом и ничего не ответил на его слова. Однако дядя и племянник ухватились за эти слова, как за якорь спасения, и вечером за ужином завели другие разговоры на другие темы. Так пошло и дальше, дядя и племянник при встречах опять говорили друг с другом, а встречались они три раза в день за столом.

Особенно оживился Виктор, когда старик, возможно случайно, а возможно и намеренно, навел его на разговор о планах на будущее. Сейчас он поступит на службу, сказал Виктор, будет работать по мере сил, будет исправлять каждую замеченную оплошность, указывать начальникам на необходимые изменения, не потерпит безделья и растрат, свободное время посвятит изучению наук и европейских языков, чтобы подготовиться к будущему писательскому труду, кроме того, он хочет ознакомиться с военным ремеслом, чтобы в дальнейшем на более высоких государственных должностях быть в состоянии охватить все в целом, а в случае опасности оказаться пригодным для роли военачальника. Если же у него проявятся к тому же еще и какие-либо таланты, то он постарается не пренебрегать музами, возможно, ему и удастся создать что-либо такое, что вдохновит и воспламенит его народ.

Во время этой речи дядя катал шарики из хлеба и слушал племянника с улыбкой на тонких, сжатых губах.

— Дай бог тебе все это осилить, — сказал он. — Сейчас ты уже хорошо плаваешь, то есть довольно хорошо. Вчера я опять некоторое время наблюдал за тобой, — но правую руку ты выбрасываешь вперед недостаточно, ты словно отдергиваешь ее назад, и ногами двигаешь слишком быстро… А попробовать поохотиться ты не хочешь? Ты умеешь заряжать ружье и стрелять? Я дам тебе ружье из моей коллекции, и можешь бродить с ним по всему острову.

— Я, правда, умею обращаться с ружьем, но убивать певчих птиц, которых я вижу здесь, я не могу, мне их слишком жалко; на всем острове я вижу только старые плодовые деревья да молодую лесную поросль, едва ли здесь встретится лиса или дичь.

— Дичь найдется, надо только уметь отыскать.

С этими словами дядя выпил свою порцию вина, закусил конфетами и больше к разговору об охоте не возвращался. Вскоре затем оба пошли спать. Дядя уже не провожал, как в первые дни, племянника в спальню; с тех пор как решетка в коридоре больше не запиралась, Виктор по окончании ужина зажигал свечу, желал дядюшке спокойной ночи и отправлялся в свои покои вместе со шпицем, который теперь мирно ел из одной миски с другими собаками.

Так прошло наконец то время, которое Виктор, согласно вынужденному, в сущности, договору, должен был прожить на острове. Ни разу он не сделал попытки высказать свой взгляд на такое положение вещей, для этого он был слишком горд. Но когда истек последний день, который он мог еще провести здесь, чтобы не опоздать на службу, сердце в груди у него забилось сильней. Ужин был окончен. Дядя встал из-за стола и рылся во всяких бумагах, перебирая их старческими, неловкими руками. Но затем сгреб все без разбора в один угол и оставил там. По поведению дяди Виктор понял, что тот говорить на интересующую его тему не станет, поэтому он взял свечку и отправился спать.

На следующее утро завтрак тянулся так же медленно, как обычно. Виктор с вечера уложил у себя в комнате дорожный ранец и теперь сидел за столом и ждал, что будет делать дядя. Старик все в том же обвислом сером сюртуке встал из-за стола, раз-другой прошел через потайную дверь туда и назад. Потом обратился к Виктору:

— Ты когда собираешься отсюда — сегодня или завтра?

— Я, дядя, собираюсь уехать сегодня, иначе я опоздаю, — ответил Виктор.

— В Атманинге ты можешь взять лошадей.

— Это я тоже принял в расчет, так или иначе ехать все равно придется, — сказал Виктор. — Вы не поднимали этого разговора, поэтому я ждал до последней минуты.

— Так, значит, сегодня, — нерешительно сказал старик, — сегодня… значит, сегодня… тогда Кристоф перевезет тебя, как я и обещал. Пожитки свои уложил?

— Уже вчера все уложил.

— Уже вчера уложил… и теперь радуешься… так, так, так!.. Я хотел тебе еще что-то сказать… что это я хотел сказать?.. Послушай, Виктор!

— Что, дядя?

— Я думаю… я полагаю… что если бы ты попробовал… что если бы ты по доброй воле еще немножко пожил со стариком, у которого никого нет?

— Как же я могу?

— Отсрочку тебе я… постой, кажется, я положил ее в стол для трубок.

С этими словами дядя стал выдвигать и вдвигать обратно ящики в столах и в шкафах, где находились трубки и кисеты, достал наконец бумагу и протянул ее Виктору.

— Вот посмотри.

Юноша был удивлен, он почувствовал смущение, — это действительно была отсрочка на неопределенное время.

— Поступай, как знаешь, — сказал дядя. — Я сейчас же прикажу перевезти тебя на берег, но я прошу, останься еще немножко, может быть, мы хорошо уживемся. Ты волен за это время поехать в Гуль или куда тебе вздумается, а когда ты захочешь совсем уехать… что ж, уезжай!

Виктор был в нерешительности. Он долго ждал этого дня. Теперь странный старик, которого он, в сущности, ненавидел, стоял перед ним в роли просителя. Старческое, сморщенное лицо показалось Виктору несказанно беспомощным, ему даже почудилось, будто на нем отразилось какое-то чувство. У Виктора, который всегда отличался добротой, сжалось сердце. Он раздумывал только одно мгновение, потом сказал с присущей ему искренностью:

— Я охотно останусь еще на некоторое время, дядя, ежели вам так угодно и ежели у вас есть веские основания считать, что так будет лучше.

— Веское основание у меня только одно: мне хочется, чтобы ты еще немного пожил здесь, — сказал старик.

Затем он взял бумагу об отсрочке со стола и, перепробовав три ящика, положил ее в четвертый, где были собраны камни.

Виктор, который сегодня утром вышел из спальни, никак не предполагая, что события так развернутся, пошел обратно и медленно стал выкладывать все из ранца. Он недоумевал, ему нетерпелось узнать, куда клонит дядя, который дал себе труд исхлопотать ему отсрочку еще до того, как он вступил в должность. На мгновение в голове Виктора мелькнула мысль: а что, если дядя почувствовал к нему расположение, что, если старику все же больше полюбилось живое человеческое существо, чем то обилие застывших в неподвижности мертвых вещей и всякого хлама, которым он себя окружил? Но затем он вспомнил, с каким равнодушием старик взял со стола бумагу и искал, в какой ящик ее спрятать. Виктор уже давно заметил, что дядя вообще не кладет вещи на старое место, а всегда придумывает для них новое. И, занятый поисками ящика, старик ни разу не посмотрел на племянника и дал ему уйти, не сказав с ним ни слова.

Итак, Виктор опять остался на острове.

В доме у дяди была комната, где хранились книги, но он уже давно ничего не читал, книги покрылись пылью, в них завелась моль. Дядя дал Виктору ключ от этой комнаты, и того это очень обрадовало. Частного собрания книг он не видел и был знаком только с общественными городскими библиотеками, но в них он, само собой понятно, не мог рыться. Виктор запомнил коридор, который вел в эту комнату, и теперь часто ходил туда. Он приставлял стремянку к полке, сперва стирал пыль с книг, а затем читал и рассматривал те, что были под рукой, или те, что привлекали его внимание.

Большое удовольствие получал он и тогда, когда прыгал в озеро из того люка на чердаке над крытой пристанью, откуда в первые дни наблюдал за ним дядя. Монахи пользовались чердаком и люком, чтобы подымать прямо из лодки грузы, которые было бы тяжело втаскивать наверх по лестнице. Из шкафа с ружьями Виктор все же достал себе красивое старинное немецкое ружье и с удовольствием начищал его и стрелял, невзирая на его малую пригодность. Вероятно, это были первые выстрелы, которые после долгого перерыва раздались на острове и пробудили эхо в горах. Кристоф показал юноше темный коридор, по которому можно было пройти прямо из дядиного дома в монастырь. Он отпер Виктору помещения, которые всегда были на замке. Он показал ему большую залу, отделанную золочеными рейками и украшениями. Там окна, расписанные белыми, серыми и голубыми цветами, чуть светились, вдоль стен тянулись длинные деревянные скамьи, на которых в прежние дни сидели монахи; на ярких, цветных изразцах огромной печи были изображены святые и отдельные истории из их жития. Он показал ему залу, где собирался на совещание капитул, а теперь стояли только простые некрашеные деревянные скамьи и висело несколько оставленных там картин, не представляющих ценности. Он показал ему опустошенную сокровищницу, он показал ему ризницу, где пустые ящики для потиров были открыты и являли взору выцветшую темно-малиновую обивку, а в ларях, где некогда хранились облачения, покровы и утварь, теперь была только пыль. Они вернулись обратно через церковь, крытые галереи и летнее аббатство, где еще сохранились деревянная и каменная резьба и отдельные прекрасные картины, стоимость которых не знали те, кто увозил из этого божьего дома все ценное.

Виктор получил разрешение не только ходить по всему острову и обследовать все строения, дядя сказал, что прикажет отвезти его на лодке в любое место, куда он только пожелает. Виктор очень редко прибегал к этому развлечению, потому что никогда не бывал в настоящих высоких горах и не умел извлечь из этой сокровищницы те радости, то удовлетворение, которые они дают. Он только съездил два раза к Орле и, пристав к берегу, любовался высокими, серыми, кое-где поблескивающими отвесными скалами.

Все же Виктор начал уже раскаиваться, что остался на острове; главным образом потому, что он не мог понять цель и причину дядиных поступков.

— Я тебя скоро отпущу, — сказал как-то за обедом дядя, как раз когда над Гризель разразилась великолепная гроза и, словно алмазные стрелы, низринула шумные струи дождя на озеро, по которому побежала рябь и запрыгали пузыри. Из-за грозы дядя с племянником задержались за столом несколько дольше обычного.

Виктор ничего не ответил на слова дяди и стал ждать, что за ними последует.

— В конце концов, все напрасно, — снова медленно заговорил дядя, — все напрасно: молодость и старость не могут ужиться рядом. Видишь ли, ты добрый, ты твердый и искренний, ты лучше, чем в эти же годы был твой отец. Я все это время наблюдал за тобой и думаю, что на тебя можно положиться. Тело твое, благодаря врожденной силе, стало крепким и красивым, и ты охотно развиваешь в себе эту силу, бродя у подножия скал на чистом воздухе или плавая в озере, — но что толку? Это благо от меня далеко, да, очень далеко, по ту сторону необозримого пространства. Недаром тайный голос все время твердил мне: ты не добьешься того, чтобы взор его обратился на тебя, чтобы для тебя открылось его доброе сердце, потому что не ты посеял и взрастил в нем эту доброту. Я понимаю, что это так. Годы, которые надо было бы потратить на это, миновали, они уже по ту сторону горы, идут под уклон, и нет такой силы, что могла бы перетащить их на прежнюю сторону, на которой теперь уже лежат холодные тени. Итак, ступай, ступай к старухе, от которой ты едва ли можешь дождаться письма, — ступай туда и живи спокойно и радостно.

Виктор был в величайшем смущении. Старик сидел так, что лицо его освещалось молнией, и в сумеречной комнате иногда казалось, будто по его седым волосам пробегает огонь, а по морщинистому лицу струится свет. Если прежде бессмысленное молчание и мертвящее равнодушие старика наводили на Виктора тоску, угнетали его, то теперь его тем сильнее поразило возбуждение, охватившее дядю, который сидел в кресле, выпрямив свое длинное тело, и, несомненно, был взволнован. Некоторое время юноша не отзывался ни словом на его речь, смысл которой он скорее угадывал, чем понимал.

— Вы, дядя, что-то сказали о письмах, — заговорил он наконец. — Должен честно признаться, что был очень обеспокоен, не получив ответа на те несколько писем, что я послал домой, хотя с тех пор, как я здесь, Кристоф раз двадцать, если не больше, ездил в Гуль и в Атманинг.

— Я это знаю, — сказал дядя, — но ты и не мог получить ответ.

— Почему?

— Потому что я так устроил и договорился с твоими, чтобы, пока ты здесь, они тебе не писали. Впрочем, можешь успокоиться, они все здоровы и благополучны.

— Нехорошо вы поступили, дядя, — сказал взволнованный Виктор, — меня бы так порадовали слова приемной матери, присланные мне в письме.

— Вот как ты ее, старуху, любишь, — сказал дядя, — я всегда так думал!

— Если бы вы кого-нибудь любили, и вас бы кто-нибудь любил, — возразил Виктор.

— Тебя бы я любил, — вырвался у дяди крик, от которого Виктор даже вздрогнул.

На несколько мгновений стало тихо.

— И старый Кристоф любит меня; пожалуй, и старая служанка тоже любит, — опять заговорил дядя.

— Что же ты молчишь? — обратился он спустя немного к племяннику, — как обстоит дело с взаимной любовью, а? Да ответь же наконец!

Виктор молчал, он не мог вымолвить ни слова.

— Вот видишь, я так и знал, — сказал старик. — Успокойся; я согласен, согласен, ладно. Ты хочешь уехать, я дам тебе лодку, чтобы ты мог уехать. Ты подождешь, пока кончится дождь, да?

— Подожду, подожду и дольше, если вам надо серьезно потолковать со мной, — ответил Виктор. — Но вы должны все же признать, что обидным произволом человека к себе не привяжешь. Ведь по меньшей мере странно, что вы держали меня пленником на острове, куда перед тем пригласили и куда я доверчиво пришел пешком, потому что вы так хотели и потому что опекун и мать убедительно просили меня исполнить ваше желание. Далее, странно и то, что вы лишили меня писем от матери, и еще более странно то, что, может быть, когда-то случилось, а может быть, и не случилось вовсе.

— Ты рассуждаешь по своему разумению, — ответил дядя, пристально вглядываясь в племянника, — многое, цель и конечный исход чего тебе еще неизвестны, может показаться тебе жестокостью. В моих поступках нет ничего странного, наоборот, все ясно и понятно. Я хотел тебя видеть, потому что ты унаследуешь мое состояние, именно поэтому я и хотел тебя видеть в течение долгого времени. Никто не подарил мне ребенка, потому что все родители оставляют своих детей при себе. Когда кто-либо из моих знакомых умирал, я бывал где-то в отъезде, в конце концов я обосновался на этом острове, который приобрел во владение вместе с домом, некогда бывшим монастырским судилищем. Я хотел бродить здесь по траве, среди деревьев, растущих на воле, как росли они до меня. Я хотел тебя видеть. Я хотел видеть твои глаза, твои волосы, ноги и руки, всего тебя целиком так, как видят сына. Поэтому-то мне и надо было иметь тебя для себя одного и задержать здесь подольше. Если бы они стали тебе писать, ты, как и раньше, был бы под их изнеживающей опекой. Я должен был вырвать тебя из-под этой зависимости на воздух, на солнце, иначе ты стал бы таким же слабохарактерным, как твой отец, таким же податливым и предал бы тех, кого, как сам думаешь, любишь. Ты вырос более сильным, ты налетаешь, как молодой ястреб; это хорошо — хвалю тебя, но твердость своего сердца ты должен был испытать не на трепетных женщинах, а на скалах, — а я скорее всего именно скала; держать тебя, как в плену, было необходимо — тот, кто не способен при случае метнуть каменную глыбу насилья, тому по самой его природе не дано решительно действовать и оказывать помощь. Ты иногда выпускаешь когти, но сердце у тебя доброе. Это хорошо. В конце концов ты все же стал бы мне сыном, тебе бы захотелось уважать и любить меня, и, если бы так случилось, те, другие, показались бы тебе ручными и мелкими людишками; до глубины моей души они тоже не смогли проникнуть. Но я понял, что, пока ты придешь к этому, утечет добрых сто лет, и потому иди, куда тебя влечет, все кончено… Сколько раз я просил отпустить тебя ко мне, пока наконец они согласились. Твой отец должен был отдать тебя мне, но он считал, что я лютый зверь и разорву тебя. Я вырастил бы тебя орлом, который держит мир в своих когтях и в случае необходимости сбросит этот мир в пропасть. Но твой отец раньше полюбил эту женщину, потом покинул ее, и все-таки у него не хватило сил навсегда вырвать ее из своего сердца, нет, он все время думал о ней и, умирая, сунул тебя ей под крылышко, чтобы ты сам стал какой-то наседкой, которая сзывает цыплят и только громко кудахчет, когда один из них попадет под копыто лошади. Уже за эти несколько жалких недель у меня ты вырос, потому что должен был бороться против насилия и гнета, со временем ты вырос бы еще больше. Я пожелал, чтобы ты проделал всю дорогу сюда пешком, чтобы ты хоть отчасти узнал, что такое вольный воздух, усталость, самообладание. То, что я смог сделать после смерти Ипполита, твоего отца, я сделал, об этом ты узнаешь позднее. Я позвал тебя сюда еще и с той целью, чтобы, кроме всего прочего, дать тебе добрый совет, которого тебе не могут дать ни канцелярская крыса — твой опекун, ни та женщина; твое дело — последовать моему совету или нет. Возможно, ты хочешь уйти еще сегодня, а уж завтра уйдешь обязательно, поэтому я дам тебе сейчас этот совет. Слушай. Ты, значит, решил поступить на службу, которую они для тебя исхлопотали, чтобы ты зарабатывал себе на хлеб и был обеспечен?

— Да, дядя.

— Видишь, а я уже исходатайствовал тебе отсрочку. Как же ты, выходит, необходим и как важна твоя служба, раз тебя могут дожидаться без ущерба для дела! Отсрочка дана на неопределенный срок. Я могу, ежели только пожелаю, в ту же минуту получить для тебя увольнение. Следовательно, эта служба не нуждается в твоих незаменимых дарованиях, больше того — кто-то, кому необходимо служить, уже с нетерпением ожидает твоего ухода. Пока ты и вправду еще не можешь дать ничего такого, ради чего действительно стоило бы идти в чиновники, ты еще только-только вышел из детского возраста, только-только соприкоснулся с крошечным кусочком жизни, который тебе предстоит узнать, но даже этого кусочка ты еще не знаешь. Значит, если ты сейчас поступишь на службу, то самое большее — будешь делать бесполезное дело, а здоровье свое будешь подтачивать изо дня в день. Я придумал для тебя что-то другое. Самое лучшее, самое важное, что тебе сейчас надо сделать, это — жениться.

Виктор посмотрел на дядю своим ясным взором и воскликнул:

— Жениться?

— Да, жениться, конечно, не сию минуту, но жениться молодым. Сейчас я тебе растолкую. Каждый живет для себя. Правда, не все в этом признаются, но поступают так все. И поступки тех, кто не признается, часто особенно беззастенчиво своекорыстны. Это отлично знает тот, кто идет на государственную службу, ведь служба для него — та нива, которая дает урожай. Каждый идет туда для себя, но не каждому удается туда поступить, многие всю жизнь корпят над тем, что не стоит ломаного гроша. Человек, который поставлен был тебя опекать, полагал, что позаботится о тебе, с молодых лет засадив за канцелярскую работу, ради того, чтобы ты всегда мог есть и пить досыта; та женщина в своей близорукой добросердечности сколотила для тебя небольшую сумму — я даже точно знаю, какую, — достаточную, чтобы ты имел возможность в течение некоторого времени покупать себе чулки. Она, конечно, сделала это от чистого сердца, от самого что ни на есть чистого сердца, потому что побуждения у нее прекрасные. Только какое это имеет значение? Каждый живет для себя, но живет он лишь тогда, когда отпущенные ему силы прилагает к работе и деятельности, потому что в этом и есть жизнь и наслаждение — только так он исчерпает жизнь до дна. А когда он сможет завоевать поле деятельности для всех своих сил — не важно, велики они или малы, — вот тогда его жизнь, какой бы жизнью он ни жил, будет благом и для других, да иначе и быть не может, ведь мы воздействуем на тех, кто нам дан: ведь сочувствие, участие, сострадание — тоже силы, они тоже требуют деятельности. Я скажу больше: пожертвовать собой ради других — даже жизнью пожертвовать, если мне дозволено употребить это выражение, — это и есть самый полный расцвет своей собственной жизни. Но кто по бедности духа расходует одну-единственную из данных ему сил, чтобы удовлетворить только одну потребность, ну, хотя бы потребность в пище, тот и сам станет односторонним и жалким, и погубит тех, что около него. О Виктор, знаешь ли ты жизнь? Знаешь ли ты то, что зовется старостью?

— Как я могу это знать, дядя, ведь я еще так молод!

— Да, ты не знаешь и не можешь знать. Пока длится молодость, кажется, что жизнь будет длиться бесконечно. Думаешь, что у тебя еще много времени впереди и пройден только короткий отрезок дороги. Поэтому многое и откладываешь, отодвигаешь с тем, чтобы взяться за это после. А когда захочешь взяться, оказывается уже поздно — ты состарился. Вот потому-то жизнь представляется необозримым полем, когда видишь ее перед собой, а когда дойдешь до конца и оглянешься назад, видишь, что длиной-то она всего в несколько пядей. На поле жизни вызревают часто другие плоды, не те, которые, как ты полагал, посеяны тобой. Жизнь радужна и прекрасна, так, кажется, и ринулся бы в нее, и думаешь, что так будет длиться вечно… Но старость — это ночная бабочка, зловещий полет которой мы ощущаем над своей головой. Вот потому-то, что столько упущено, и хочется протянуть руки и не уходить. Что пользы древнему старику стоять на холме, возведенном из разных его деяний? Чего-чего я только не сделал и что я от этого имею? Все рассыплется во мгновение ока, если ты не обеспечил себе посмертное бытие; кто в старости окружен сыновьями, внуками и правнуками, тот живет часто тысячелетия. Тут налицо единая жизнь во множестве жизней, и, когда старика уже нет, она все еще продолжается, никто даже и не заметит, что частица этой жизни безвозвратно ушла. С моей смертью исчезнет все, что было моим Я… Вот почему, Виктор, женись, и женись очень молодым. Вот почему тебе нужны воздух и простор, чтобы тело твое развивалось. Об этом я позаботился, так как знаю, что этого не могут сделать они, те, попечению которых ты был доверен. После смерти твоего отца я был не властен распоряжаться тобой и все же я позаботился о тебе лучше других. Я взялся за спасение твоего поместья, которое без меня не уцелело бы. Не удивляйся, лучше выслушай. Что даст тебе ничтожная сумма, которую наскребла твоя мать, или прозябание, которым на всю жизнь обеспечил тебя опекун? Ничего это тебе не даст, только сломает, пришибет тебя. Я был скуп, но в скупости своей разумнее иных тороватых, которые швыряют деньгами, а потом не в состоянии помочь ни себе, ни другим. При жизни твоего отца я ссужал его небольшими суммами, как это часто водится между братьями, он давал мне векселя, которые я переводил на недвижимость. Когда он умер, объявились другие кредиторы, на уговоры которых он польстился, они бы растащили по кусочкам несчастное гнездо, но я поспел вовремя и на законном основании вырвал его у них и у твоего опекуна, который хотел оттягать для тебя хоть что-нибудь. Какая недальновидность!.. Кредиторам я постепенно выплатил всю сумму ссуды вместе с причитающимися процентами, но не дал им того, что они рассчитывали урвать. Теперь на имении нет долгов, и доход, полученный с него за пятнадцать лет, лежит в банке на твое имя. Завтра, перед тем как тебе уйти, я дам тебе нужные бумаги. Теперь, когда я все высказал, лучше тебе уйти. Я послал Кристофа в Гуль приказать рыбаку, доставившему тебя сюда, забрать тебя у причала, потому что у Кристофа нет времени перевезти тебя в Гуль. Если ты хочешь уехать не завтра, а позже, можно заплатить рыбаку за перевоз и отправить лодку порожняком обратно. Я полагаю, тебе надо заняться сельским хозяйством, которым охотно занимались древние римляне, отлично зная, что надо делать, дабы все силы человека развивались правильно и равномерно… Но, впрочем, ты волен поступить, как сам захочешь. Пользуйся тем, что имеешь, как тебе заблагорассудится. Если ты человек с умом, все будет хорошо, если же ты глупец, то в старости будешь раскаиваться, как раскаиваюсь я. Я трудился много, и это хорошо, я пользовался очень многим, что жизнь справедливо предоставляет в наше пользование, хорошо и это, но я многое упустил и потом предавался раскаянию и размышлению, но и то и другое было напрасно. Потому что жизнь пролетела, и я не успел наверстать упущенное. Ты, вероятно, наследуешь после меня, и я хотел бы, чтобы ты прожил жизнь умнее, чем я. Поэтому вот тебе мой совет — я говорю «совет», не условие, потому что человека нельзя связывать. Поезжай путешествовать года на два — на три, затем, вернувшись, женись; для начала оставь того управляющего, которого я поставил, он обучит тебя должным образом. Таково мое мнение, но ты волен поступить, как сам захочешь.

Этими словами старик закончил свою речь. Он сложил, как делал это обычно, салфетку, скатал ее и сунул в имевшееся для этого серебряное кольцо. Потом расставил в определенном порядке многочисленные бутылки, положил сыр и печенье на тарелки и накрыл их предназначенными для этой цели стеклянными колпаками. Но в шкаф не убрал, как делал обычно, а оставил на столе, а сам не встал со стула. Гроза между тем удалилась, перевалила по ту сторону восточного горного хребта, вспышки молнии слабели, раскаты грома затихали, солнце прорвалось сквозь тучи и осветило комнату своими ласковыми лучами. Виктор сидел напротив дяди, он был потрясен и не мог вымолвить ни слова.

Прошло довольно много времени, раньше чем старик, все еще сидевший перед своими бутылками, снова заговорил:

— Ежели ты уже питаешь склонность к какой-либо особе, для брака это значения не имеет, это ничему не мешает, но часто ничему и не помогает; бери ее в жены; если же ты ни к кому склонности не питаешь, то это тоже не важно, потому что симпатии не постоянны, они проходят и уходят, мы тут ни при чем: не мы их призываем, не мы гоним их прочь. Мне довелось пережить сильное чувство, — впрочем, ты, верно, это и без того знаешь, — но раз я уже об этом заговорил, я покажу тебе ее портрет, какой она была в то время, — это я заказал портрет… погоди, может быть, я отыщу.

С этими словами старик встал из-за стола, он долго рылся в шкафах, то тут, в столовой, то в другой комнате, но никак не мог отыскать портрет. Наконец он вытащил его за пыльную золотую цепочку из какого-то ящика. Он протер стекло рукавом своего серого сюртука и протянул миниатюру Виктору.

— Видишь?

— Это Ганна, моя сестра! — весь зардевшись, воскликнул Виктор.

— Нет, — сказал дядя, — это Людмила, ее мать. Как мог ты подумать, что это Ганна? Ее еще не было на свете, когда был написан этот портрет. Разве приемная мать ничего тебе обо мне не говорила?

— Как же, говорила, что вы мой дядя и живете в полном уединении на далеком горном озере.

— Она считала меня величайшим злодеем.

— Нет, дядя, это неверно. Она ни о ком еще не сказала худого слова, а из ее рассказов о вас мы знали, что вы объездили весь свет, состарились и живете теперь очень уединенно, вдали от людей, хотя раньше охотно всюду бывали.

— А больше она про меня ничего не говорила?

— Нет, дядя, ничего.

— Гм… это с ее стороны хорошо. Я, собственно, так и ожидал. Если бы только она была тогда чуточку посильнее и окинула ясным умом, доставшимся ей в удел, несколько большую часть мира, все было бы иначе. А про то, что я хотел присвоить твое именье, она тоже ничего не говорила?

— Нет, что хотели присвоить не говорила, наоборот, она говорила, что имение по праву ваше.

— Так оно и есть, но я уже смолоду был очень деятелен, начал торговлю, расширил дело и заработал столько, что мне на всю жизнь хватит, и в этом небольшом именьице я не нуждаюсь.

— Приемная мать и до того, как вы меня потребовали, не раз настаивала, чтобы я отправился к вам, но опекун препятствовал.

— Вот видишь!.. Намерения у твоего опекуна всегда добрые, да только он не видит дальше своего письменного стола, который закрыл от него и землю, и море, и вообще весь мир. Он, верно, опасался, как бы, живя у меня, ты не позабыл чего-нибудь из того, чему обучился, хоть это и не понадобится тебе ни разу за всю твою жизнь… Видишь ли, было время, когда я хотел взять в жены твою приемную мать. Этого она тебе, значит, тоже не говорила?

— Нет, ни она, ни опекун.

— Мы тогда были очень молоды, она была тщеславна. Как-то я сказал, что хочу заказать ее портрет. Она согласилась, и художник, которого я привез из города, изобразил ее вот на этой продолговатой пластинке слоновой кости. Я оставил миниатюру себе и заказал потом золотую рамочку и золотую цепочку. Я тогда питал к ней большую склонность и очень ее отличал. Возвращаясь домой из путешествий, которые предпринимал, чтобы познакомиться с моими корреспондентами, заключить новые сделки и завести связи, я выказывал ей большое внимание, привозил всякие прекрасные подарки. Она же не отвечала на мои любезности, была приветлива, но взаимности не проявляла, не говоря почему, и подарков моих не брала, тоже не говоря почему. Когда же я наконец объяснился, сказав, что назову ее своей женой, не раздумывая, ежели только она согласна сейчас или несколько позднее стать моей, она поблагодарила за честь, но ответила, что не чувствует ко мне той склонности, какую почитает необходимой для брака, который заключают на всю жизнь. Когда я спустя несколько дней поднялся к роднику под буками в Оленьей ложбинке, я увидел ее — она сидела на большом камне около родника. Шаль, которую в холодные дни она охотно накидывала на плечи, теперь висела на суку несколько поодаль растущего бука — низком и прямом, словно нарочно для того протянутом. Шляпа ее висела там же, около шали. А на камне рядом с ней сидел мой брат Ипполит, и они обнимались. Сюда, к роднику, они уже давно приходили на свидания, я узнал это только впоследствии. Сначала я хотел его убить, но потом сорвал шаль, за которой был скрыт, как за занавесом, и крикнул: «Лучше бы вы действовали открыто и поженились». С того дня я занялся его недвижимостью и помогал ему продвигаться по службе, чтобы они могли пожениться. Но когда, чтобы подняться еще на ступень выше, твоему отцу понадобилось на время отлучиться и когда, вернувшись, он по долгу службы обязан был сообщить, что некий друг нашего отца, временно находясь в затруднительном положении, растратил казенные деньги, когда об этом уже шушукались в городе, когда старик уже хотел покончить с собой, твой отец в ту же ночь побежал к нему, внес деньги и, чтобы положить конец всяким слухам, посватался к дочери того человека, ставшей потом твоей матерью; и когда брак действительно состоялся, вот тут-то я и пришел к Людмиле и стал насмехаться над тем, как неумело она распорядилась своим умом и сердцем. Впоследствии она поселилась с человеком, ставшим ее мужем, в той небольшой усадьбе, где живет и поныне. Но это старые истории, Виктор, случившиеся давным-давно и преданные забвению.

После этих слов он взял миниатюру со стола, где держал ее все время, пока сидел в креслах, встал, несколько раз обмотал ее цепочкой и сунул в ящичек рядом с коллекцией трубок.

Гроза меж тем миновала, и горячие лучи уже сиявшего солнца то пробивались сквозь обрывки облаков и клочья тумана, скопившиеся в горной котловине, то снова заволакивались.

Раз вставши из-за стола, дядя не так-то легко садился снова. Так было и сейчас. Он убрал со стола бутылки, отнес их в стенной шкафчик и запер его на ключ. То же самое проделал он с сыром и сладостями. Затем предусмотрительно налил в собачье корытце воды.

Покончив с этими делами, он подошел к окну и посмотрел на площадку в саду.

— Да, все в точности так, как я тебе сказал, — промолвил он. — Смотри, песок почти высох, и через час-другой на площадке можно будет спокойно гулять. Это свойство здешней кварцевой почвы, тонкий слой которой лежит на скальном грунте и, словно сито, не задерживает влаги. Поэтому и приходится доставлять сюда для цветов столько перегноя, и поэтому так легко чахнут здесь фруктовые деревья, которые сажали монахи, а вязы, дубы, буки и другие деревья, что растут в горах, чувствуют себя здесь хорошо, они сжились со скалами, ищут трещины и укрепляются в них.

Виктор тоже подошел к окну и посмотрел на горы.

Позже, когда вошла экономка и убрала со стола, когда Кристоф, уже вернувшийся из Гуля, вывел на прогулку собак, дядя вышел через потайную дверь в оружейную комнату.

А юноша, которого после грозы влекло на воздух побродить на просторе, пошел к себе в комнату и стал глядеть из окна.

Немного спустя он увидел, что дядя подвязывает внизу на садовой площадке цветы к палкам.

Некоторое время Виктор шагал по комнате из угла в угол, затем все же вышел на воздух. Он прошел через песчаную площадку, с которой дядя уже удалился, на возвышенное место скалистого берега, откуда открывался широкий вид. Там он стоял и глядел вдаль. Меж тем уже наступил вечер. Одни горы покоились в объятиях темных облаков, другие выступали, как раскаленные уголья, среди нагроможденных каменных глыб; островки бледного неба чуть заметно переливались над головой юноши. Он смотрел на расстилавшуюся перед ним картину до тех пор, пока все не догорело, не угасло и не погрузилось в густую тьму.

В темноте, мимо черных призраков деревьев медленно, в глубоком раздумье шел он домой.

Он решил все же покинуть остров завтра.

Когда наступило время ужинать, Виктор прошел коридором из своей комнаты в столовую. Ужин был подан, дядя уже сидел за столом. Он сообщил племяннику, что, по словам вернувшегося из Гуля Кристофа, завтра на рассвете старый рыбак будет ждать на берегу в том месте, где высадил Виктора, когда привозил его сюда.

— Значит, ты можешь уехать утром после завтрака, — заключил дядя, — если ты так решил; ты властен распоряжаться собой и можешь поступать, как тебе заблагорассудится.

— Я, правда, располагал уехать завтра, — ответил Виктор. — Но предоставляю решать это вам, дядя, и поступлю так, как вы сочтете за благо.

— Раз так, — сказал дядя, — то, как я уже говорил за обедом, я считаю за благо, чтобы ты уехал завтра. Что может принести будущее, то оно и принесет, и в какой мере ты захочешь последовать моему совету, в той мере ты ему и последуешь. Ты сам себе господин.

— Тогда я завтра встречусь с рыбаком на причале, — ответил Виктор.

Больше ни дядя, ни племянник ни словом не коснулись этих обстоятельств. Разговор за ужином шел о посторонних вещах. Так, дядя рассказал, что Кристоф еще до грозы поехал в Гуль, что гроза натворила там, и особенно в устье Афеля, много бед — горный обвал обрушил новые глыбы, вода невероятно размыла берег.

— A y нас, перевалив через Гризель, гроза была уже кроткая, словно укрощенная, — продолжал дядя, — она хорошо полила мои цветы и обломала всего несколько штук. Кристоф, переправившийся на остров после грозы, был удивлен, что у нас она не произвела опустошений.

После ужина дядя и племянник пожелали друг другу спокойной ночи и пошли спать. Виктор снова уложил вещи в ранец, на этот раз, как он думал, не зря, и приготовил на стуле дорожный костюм.

На следующее утро он надел этот костюм, взял в руку палку, а на плечо повесил за ремень ранец. Понятливый шпиц запрыгал от радости.

За завтраком разговор шел на посторонние темы.

— Я провожу тебя до решетки, — сказал дядя, когда Виктор встал из-за стола, надел ранец на спину и начал прощаться.

Старик прошел в соседнюю комнату и, как видно, нажал там на пружину или привел в движение какой-то механизм, потому что Виктор услышал скрежет решетки и увидел в окно, как она медленно отворилась.

— Так, все готово, — сказал дядя, выходя из столовой.

Виктор взял палку и надел шляпу. Старик спустился с ним по лестнице и прошел садом до решетки. По дороге оба не произнесли ни слова. У решетки дядя остановился, вытащил из кармана сверточек и сказал:

— Вот тебе бумаги.

— Дядя, позвольте мне их не брать, — возразил Виктор.

— Что? Как так не брать? Что ты еще выдумал?

— Позвольте, дядя, и не заставляйте меня поступать против моих убеждений, — сказал Виктор. — Предоставьте мне в этом деле свободу действия, тогда вы поверите, что я бескорыстен.

— Я тебя не принуждаю, — сказал старик и сунул бумаги обратно в карман.

Виктор с минуту смотрел на него. Потом на его ясных глазах блеснули слезинки — свидетели глубокого чувства, — он быстро нагнулся и крепко поцеловал морщинистую старческую руку.

Дядя издал глухой, сдавленный вздох — словно всхлипнул — и вытолкнул Виктора за решетку.

Вслед за тем послышались скрежет и стук — ворота захлопнулись, и замок защелкнулся. Виктор обернулся и увидел дядю в спину, увидел, как идет к дому старик в своем просторном сером сюртуке. Юноша прижал платок к глазам, из которых катились неудержимые слезы. Затем он тоже повернулся и пошел по дороге, которая вела к тому месту на берегу, где он впервые вступил на остров. Он спустился в ров по одному откосу, поднялся по противоположному, прошел через сад с гномами, через рощу с высокими деревьями и через кустарник. Когда он достиг берега, глаза его уже высохли, но еще были слегка красные. Старик из Гуля дожидался его, и приветливая голубоглазая девушка стояла на корме. Виктор вошел со шпицем в лодку и сел. Лодка тут же сдвинулась с места, повернулась носом вперед и, качнувшись, скользнула на воду, а остров стал постепенно отступать.

Когда лодка достигла оконечности Орлы, остров отошел уже далеко назад, и прямо из воды, как и в тот первый раз, подымались зеленые купы деревьев. Лодка повернулась, огибая горный кряж Орлы, и остров скрылся, — теперь из-за горы выглядывала только узкая зеленая стрелка, которая, когда Виктор ехал сюда, все удлинялась, а теперь уходила за скалы. Как и в тот раз, когда Виктор только еще ехал к дяде, теперь, приближаясь к Гулю, он видел лишь синие отвесные скалы, обступившие пустынные воды, и отражавшуюся в воде синеву.

В Гуле Виктор ненадолго задержался, потолковал со старым рыбаком, заплатил за перевоз. Но о сказаниях, о которых шел разговор при приезде, он теперь позабыл.

Уже в Гуле Виктор увидел разрушения, причиненные вчерашней грозой, — земля была как вспахана, и берег размыт. А внизу, у обвала, громоздились страшные глыбы, которые были сорваны потоками воды и рухнули с гор. От этой картины разрушения он двинулся к устью Афеля, а оттуда вверх по длинной лесной дороге.

У горловины он остановился и оглянулся на озеро. Гризель была чуть видна, а окутанный легкой дымкой голый утес, который так поразил его, когда он попал сюда впервые, — это и была Орла. Он смотрел на Орлу и думал: за ней лежит остров, а на нем сейчас, вероятно, все так же, как это часто бывало, когда он возвращался со своих прогулок — с горных склонов, где ветер овевает верхушки деревьев, с берега, где шумит прибой, — да, сейчас где-нибудь на острове сидят два одиноких старика, один тут, другой там, и оба молчат.

Два часа спустя он был уже в Атманинге и, выходя из-под темных деревьев к поселению, вдруг услышал звон тамошних колоколов, и никогда еще ни один звук не казался ему столь сладостным, как этот звон, так ласково коснувшийся его слуха, потому что он так долго не слышал его. На улице перед постоялым двором толпились гуртовщики с прекрасным горным рогатым скотом рыжей масти, который они гнали в долины, а в доме было полно народу, так как день был базарный. У Виктора было такое ощущение, словно он видел долгий сон и только сейчас снова вернулся к действительности.

Поев у хозяина, у того, что тогда дал ему в провожатые сынишку, Виктор отправился в дальнейший путь, но на этот раз не пешком с мальчиком, а в щеголеватой хозяйской повозке, которая покатила вдоль течения Афеля из горного края в долину.

Когда он снова выбрался к возделанным полям, на оживленные людные дороги, когда перед ним раскинулись вдаль и вширь необозримые равнины с пологими холмами, а вдали в синеватой дымке маячил покинутый им венец гор, тогда в этом бескрайнем просторе сердце его затрепетало от радости и унесло его далеко-далеко за ту чуть видную черту горизонта, за которой жила любимая им больше всего на свете приемная мать с дочкой Ганной.

6 Возвращение

Виктор расстался с нанятой повозкой, чтобы конец путешествия проделать пешком, предпочитая такой способ передвижения. Он предпринял долгий путь к почитаемой и нежно любимой им приемной матери еще и потому, что чувствовал потребность сейчас, когда обстоятельства складывались по-новому, попросить у нее совета; и вот после многих дней странствия по полям и лесам, по горам и долам он вместе со шпицем спустился наконец в родную долину цветущими лугами, которыми больше месяца тому назад спускался туда же с приятелями. Он прошел по одному мостику, потом по другому, прошел мимо разросшегося куста бузины и через калитку в сад. Подойдя к дому, он увидел под старой яблоней мать в чистом белом переднике, который она надевала по утрам, когда хлопотала на кухне и вообще по хозяйству.

— Матушка, — крикнул он, — я привел вам обратно шпица, ему жилось хорошо, и сам я тоже пришел обратно, потому что мне надо многое обсудить вместе с вами.

— Ах, Виктор, это ты! — воскликнула старушка. — Здравствуй, сынок, здравствуй мой дорогой, мой любимый сынок!

Говоря так, она пошла ему навстречу, сдвинула чуть на затылок шляпу на его голове, провела рукой по его лбу и кудрям, другой рукой взяла его правую руку и поцеловала его в лоб и в щеку.

Шпиц прямо от калитки стрелой помчался к дому и теперь с громким лаем носился вокруг матери.

Окна и двери, как обычно в погожие дни, были отворены, поэтому Ганна услышала лай, выбежала из дому и вдруг остановилась, не имея сил вымолвить ни слова.

— Так поздоровайтесь же, дети, поздоровайтесь после первой в вашей жизни разлуки, — сказала мать.

Виктор подошел и застенчиво молвил:

— Здравствуй, милая Ганна.

— Здравствуй, милый Виктор, — ответила она, взяв протянутую им руку.

— А теперь, дети, идемте в дом, — сказала мать. — Там Виктор снимет ранец и скажет, не нужно ли ему чего, не устал ли он с дороги, а мы посмотрим, чем бы его накормить.

С этими словами она пошла к дому вместе с обоими, как она говорила, своими детьми. В комнате у стола, с которым Виктор не надеялся так скоро свидеться, он снял ранец, поставил палку в угол и сел на стул. Мать села рядом с ним в глубокое кресло.

Шпиц вошел в дом вместе со всеми, ведь теперь он вырос в собственных глазах, а кроме того, чувствовал себя тоже вернувшимся под родной кров членом семьи. Но когда начались разговоры и рассказы, он убежал во двор и, отлично понимая, что ему уже не грозит опасность быть разлученным с его другом Виктором, улегся в конуру под старой яблоней, чтобы спокойно выспаться после усталости, накопленной за весь пройденный путь.

Сев за стол, мать попросила, чтобы Виктор сказал, не голоден ли он, не надо ли ему чего, не хочет ли он отдохнуть. Виктор ответил, что ему ничего не надо, что он не устал, что он поздно завтракал и может подождать до обычного обеденного часа, тогда мать вышла, чтобы распорядиться о более вкусном и обильном обеде; вернувшись, она подсела к нему и повела разговор о его делах.

— Виктор, — сказала она, — тебя уже несколько дней не было, когда пришло письмо от дяди; он требовал, чтобы мы не писали тебе все то время, пока ты у него. Я подумала, что для этого, должно быть, есть основание, что, возможно, у него есть какие-то полезные для тебя планы, и согласилась. Ты, верно, очень огорчился, не получая от нас ничего — ни привета, ни ласкового слова.

— Матушка, дядя прекрасный, превосходный человек, — перебил ее Виктор.

— Вчера опекун опять получил от него письмо и разные документы, — сказала мать, — Опекун приехал сюда и прочитал нам письмо. Дядя думал, что ты уже здесь, и хотел, чтобы ты познакомился с содержанием письма. Сейчас ты его узнаешь. Да, дядя прекрасный человек, кому это знать, как не мне. Поэтому-то я всегда и настаивала, чтобы тебя отпустили к нему, как он того хотел, и в конце концов опекун согласился. Но, Виктор, милый мой, у него в характере есть и суровость и черствость, потому-то ему и не удалось добиться чьей-нибудь любви. Мне не раз, когда я думала о нем, вспоминалось то место из Священного писания, где говорится о явлении господа людям, — он является не в раскатах грома, не в шуме бури, а в дыхании ветерка, веющего вдоль ручья в ягодных кустах. Когда мы были молоды, я даже не подозревала, как следует уважать твоего дядю. Когда ты станешь постарше, я тебе как-нибудь расскажу про нас.

— Матушка, он мне сам рассказал, — отозвался Виктор.

— Он тебе рассказал, сынок? — спросила она. — Значит, он к тебе более расположен, чем я думала.

— Он коротко рассказал мне, что произошло.

— Как-нибудь я расскажу тебе подробнее, тогда ты узнаешь, какие горестные, какие печальные дни мне пришлось пережить, прежде чем подошла моя теперешняя ласковая осень. Тогда ты также поймешь, почему я тебя так люблю, бедный мой, милый мой Виктор!

С этими словами она по-стариковски обняла его за шею, притянула к себе и, глубоко растроганная, прижалась щекой к его кудрявой голове.

Потом, справившись со своим волнением, она отклонилась назад и сказала:

— Виктор, в письме было сказано, о чем он с тобой говорил в последнее время и что он для тебя сделал.

Услышав эти слова, Ганна быстро вышла из комнаты.

— Он прислал опекуну бумаги, согласно которым имение переходит в твою собственность, — сказала мать. — Ты должен с радостью и благодарностью принять его подарок.

— Матушка, это трудно, это так необычно…

— Опекун говорит, ты должен в точности выполнить волю дядюшки. Теперь тебе уже незачем поступать на службу, куда он тебя определил; никто не мог предвидеть такого оборота дел, тебя ждет прекрасная жизнь.

— А Ганна захочет? — осведомился Виктор.

— При чем тут Ганна? — сказала мать, глаза которой сияли радостью.

От сильного смущения Виктор не мог вымолвить ни слова, казалось, он сейчас сгорит со стыда.

— Захочет, — сказала мать, — поверь мне, сынок, все будет хорошо, все будет как нельзя лучше, теперь надо подумать, как снарядить тебя в дальний путь. Ты стал сам себе хозяином, у тебя есть средства — значит, все должно теперь быть по-иному, и к путешествию тоже надо будет приготовить не то, что прежде. Ну, да это моя забота. А сейчас мне нужно похлопотать об обеде, а ты пока осмотрись в доме, нет ли каких перемен, или займись чем хочешь, время обеда и без того быстро подойдет.

С этими словами она встала и вышла на кухню.

Когда обед был готов и подан, они втроем сели за стол, за которым уже давно не сидели вместе.

После обеда Виктор пошел побродить по окрестностям и посетил те места, которые знал и любил с детства. А Ганна бегала по всему дому и делала все невпопад.

Вечером после ужина, когда Виктор собрался спать, мать со свечой в руке пошла с ним, она проводила его в прежнюю спальню; он увидел, что все-все там было по-старому, а тогда, уходя из дому, он так живо представил себе, как все в ней изменится. Даже упакованные им сундук и ящики стояли на том же месте.

— Видишь, мы все оставили, как было, — сказала мать, — это дядя написал, чтобы мы ничего не отсылали, так как он еще не уверен, как сложится твоя судьба. А теперь, Виктор, спокойной ночи.

— Спокойной ночи, матушка.

Когда она ушла, он опять, как бывало, стал смотреть в окно на темные кусты и на журчащую воду, в которой отражались звезды. И, лежа в постели, он все еще слышал журчанье воды, которое так часто слышал по вечерам в пору детства и юности.

7 Заключение

Если нам будет позволено прибавить еще какие-нибудь черты к портрету юноши, нарисованному нами в предыдущих главах, мы скажем следующее.

Глубокой осенью, после того как было готово все, о чем позаботилась мать, снаряжая Виктора в дорогу, после того как было выяснено, что могло послужить для будущего блага юноши, — глубокой осенью того же года опять наступил час расставанья, но на этот раз прощание было не столь грустным, как тогда, потому что теперь расставались, как говорится, не на всю жизнь, а только на короткое время, после же этого короткого времени должна была наступить долгая, прекрасная, счастливая пора.

Ганна всей душой хотела рука об руку с Виктором вступить в эту счастливую пору, об этом свидетельствовали радостные горячие поцелуи, которыми она осыпала Виктора, когда прощалась с ним наедине и он крепко, с сердечной болью прижал ее к груди и, казалось, не мог от нее оторваться. Во время этого прощания, сулящего в будущем столько счастья, оба — и родная дочь, и приемный сын — тем не менее проливали такие обильные слезы, словно разлучались навеки, словно сердце у них разрывалось на части, словно навсегда отнималась у них надежда свидеться вновь.

Зато мать переживала тихую радость. На прощание она благословила сына, и все время ее не оставляла мысль о том, как наградил ее на старости лет господь бог за то малое добро, которое она, хоть и хотела, но не всегда могла сделать, да, наградил, наградил не по заслугам.

После отъезда Виктора в долине и в доме снова потекла та же тихая, скромная жизнь, что и всегда. Мать в простоте душевной занималась домашними делами, пеклась обо всем, творила, где могла, добро и старалась создать уют и довольство для предстоящей в недалеком будущем жизни. Ганна была покорной дочерью, она не выходила из воли матери и с душевным волнением и трепетом ждала, что принесет ей будущее.

По истечении четырех лет, когда выросла уже внушительная стопка писем, посланных из чужих стран и написанных знакомым дорогим почерком, прибыл и сам их отправитель, а письма прекратились. За время отсутствия Виктор так изменился, что даже его приемная мать удивилась, — она была поражена, что юноша, почти еще мальчик, за короткий срок превратился в мужчину. Он вырос умственно и духовно, но доброе сердце, которое вложила в него она, осталось неизменным, все тем же детски мягким и нетронутым, как и в раннем детстве, все тем же, какое она дала ему, какое взлелеяла в нем; да, сердце свое она могла ему дать, но стойкость, необходимую мужчине, суровость, которую требует жизнь, этого дать ему она не могла. Ганна не заметила в Викторе никакой перемены, потому что с детства привыкла считать его более ловким и сильным, чем она. Но то, что она сама человек доброй, простой, большой души, которого не склонить на зло, как не заставить реку течь вспять, этого она не знала, так как предполагала, что доброта — общее достояние людей.

Прошло немного времени, и перед алтарем сочетались браком Виктор и Ганна — двое любящих, как две капли воды похожие на двух других влюбленных; с какой радостью стояли бы в свое время те двое перед этим же алтарем, но несчастье и собственная вина разлучили их, и всю свою жизнь они сокрушались об этом.

Те друзья, которые однажды отмечали день рождения Фердинанда веселой прогулкой, присутствовали на свадьбе Виктора с Ганной. Был там и опекун с супругой, и Розина, тоже уже вышедшая замуж, и Розинины и Ганнины подружки, и другие гости.

По окончании празднества Виктор с молодой женой совершили торжественный въезд в свое именье. Мать не поехала с ними; она сказала, что посмотрит, как еще сложатся обстоятельства.

Дядя, несмотря на просьбы Виктора, который сам поехал к нему, не был на свадьбе племянника. Он сидел в одиночестве у себя на острове, потому что, как он однажды сказал, было уже поздно, слишком поздно, а раз упущенное потом не наверстать.

Если бы применить к нему сравнение с бесплодной смоковницей, то, пожалуй, было бы позволено сказать: добрый, милосердный и мудрый садовник не бросил в огонь дерево, не приносящее плодов, он каждую весну смотрит на распускающуюся листву и предоставляет дереву зеленеть, но постепенно листьев становится все меньше и меньше, и в конце концов останутся только сухие ветви. Тогда дерево уберут из сада и на его место посадят другое. Вокруг будут всходить и цвести другие растения, но ни одно из них не сможет сказать, что оно проросло из его семени; если же оно принесет сладкие плоды, то обязано этим будет не ему. Солнце сияет во все времена, и голубое небо улыбается из тысячелетия в тысячелетие, и земля одевается в свой старый зеленый убор, и долгая цепь поколений нисходит до самого младшего своего отпрыска. Но он, как бесплодная смоковница, выкорчеван из этой цепи, потому что за свое существование не вылепил ни одного своего подобия, потому что его ростков нет в потоке времен. Если он и оставил другие следы, то они будут стерты, как стирается все на земле, и если в конце концов все потонет в океане времен, даже самое великое и самое радостное, то он потонет еще раньше, потому что вокруг него все уже пришло в упадок, хотя он еще дышит и живет.

1844

Загрузка...