Мисс Мэри, чье отсутствие позволяет Эрнесту предпринять несколько рискованных авантюр или просто идти на поводу у своих слабостей.
Нгуи, великолепно справляющийся с обязанностями ружьеносца, когда преследуют леопарда, но, к сожалению, отсутствующий, когда преследуемым становится сам Эрнест.
Чейро, слишком старый, чтобы еще раз попробовать на себе клыки леопарда, и слишком храбрый, чтобы удержаться от риска.
Мистер Сингх, хозяин небольшой винной лавки в Лойтокитоке, чья утонченная дипломатия подкрепляется пистолетом.
Я оказался один на один с грустью мисс Мэри. На самом деле я не мог полагать себя одиноким, ведь со мной оставались мисс Мэри, и лагерь, и наши друзья, и огромная гора Килиманджаро, которую все называли Кибо, и животные, и птицы, и поля вновь распустившихся цветов, и гусеницы, взявшиеся откуда-то из-под земли и набросившиеся на цветы. На гусениц слетелись орлы; и в таком количестве, что примелькались, как куры. Бурые орлы, в коричневых штанах из перьев, и другие, белоголовые, расхаживали вместе с цесарками, деловито пожирая гусениц. Гусеницы на время примирили всех птиц. Европейские аисты тоже прилетели полакомиться гусеницами, и по всему пространству усыпанной белыми цветами саванны медленно передвигались с места на место их большие стаи...
Есть некая особая чистота, которую каждый человек теоретически может ощутить только один раз, увидев прекрасный город или великое произведение искусства. Это всего-навсего теория, и я думаю, неверная. Все, что я любил, я всегда наделял этой особой чистотой, но до чего хорошо, когда удается передать свое восприятие кому-то еще, и это действенное средство борьбы с одиночеством. Мэри полюбила мою Испанию и Африку и постигала все тайны легко и естественно, будто этого не замечая. Я никогда не раскрывал ей своих секретов и объяснял лишь что-то чисто техническое или комическое, получая величайшее удовольствие от ее собственных открытий. Это глупо, надеяться или ждать, что любимая тобой женщина полюбит все то, что близко тебе самому. Но Мэри полюбила море, и жизнь на небольшой яхте, и рыбалку. Ей нравилась живопись, и она полюбила Запад Соединенных Штатов, когда мы впервые побывали там вместе. Она никогда ни в чем не притворялась, и этот большой дар ценился очень высоко, потому что я долгое время общался с великой притворщицей во всем, а жизнь с настоящей притворщицей заставляет мужчину питать отвращение к очень и очень многому. У него может даже появиться стремление к одиночеству, заглушающее желание что-либо с кем-то разделить.
Этим утром, пока жара набирала силу, а прохладный ветер с горы все еще не подул, мы прокладывали новую лесную дорогу через устроенные слонами завалы. Прорубив путь сквозь особенно трудные участки и выбравшись на открытую местность, мы увидели кормящуюся на поле первую большую стаю настоящих европейских аистов, черных и белых, на красных ногах, и они так усердно трудились над гусеницами, будто это были немецкие аисты, получившие соответствующий приказ. Мисс Мэри правились аисты, и она обрадовалась возможности полюбоваться на них, поскольку нас обоих очень беспокоила одна статья, где говорилось, что аисты вымирают, и вот теперь мы убедились, что у этих птиц, как и у нас, просто хватило здравого смысла перебраться в Африку. Но и аисты не рассеяли ее грусть, и мы двинулись в обратный путь, к лагерю. Я не знал, как подступиться к грусти мисс Мэри. Казалось, ее не трогали ни орлы, ни аисты, против которых даже я не мог устоять, и тогда я начал понимать, как же ей тоскливо.
Нгуи заметил что-то неладное, достал из испанского кожаного подсумка фляжку Джинни и протянул мне. Я передал фляжку Мэри, которая с довольно мрачным видом смотрела на аистов. Я тоже посмотрел на них и решил, что этих чертовых аистов слишком много, вот они и бессильны перед грустью Мэри.
— Не слишком ли рано ты пьешь? — спросила она. Я с надеждой заметил, что она все еще держит фляжку.
— По-моему, нет, — ответил я. — Капельку для аппетита.
Она все еще держала фляжку, и мне показалось, я слышал, как она открыла ее. Нгуи чуть заметно кивнул.
— Залей свою проклятую грусть, и я тоже сделаю глоток.
— Я уже выпила немного. — Она вернула мне фляжку. — О чем это ты думал все утро? Ты практически не произнес ни слова, а это так на тебя не похоже.
— О птицах, о разных странах и о том, какая ты славная.
— Очень мило с твоей стороны.
— Я делал это не ради гимнастики души.
— Скоро я приду в себя. Не так-то просто провалиться в бездонную пропасть и выпрыгнуть оттуда.
— Этот вид спорта собираются включить в олимпийскую программу.
— В таком случае ты, наверное, победишь.
— У меня есть мои болельщики.
— Все твои болельщики уже на том свете, как и мой лев. Ты, должно быть, пристрелил их всех в один прекрасный день, когда пребывал в особенно хорошем расположении духа.
— Взгляни, вот еще одно поле, сплошь покрытое аистами.
— Да, — кивнула она. — Взгляни, вот еще одно поле, сплошь покрытое аистами.
Африка — опасное место для затяжной грусти, особенно когда в лагере вы вдвоем, а после шести часов вечера быстро темнеет, даже если грусть эта вызвана охотой на льва мисс Мэри, убитого не совсем так, как мы надеялись... Мы сидели в палатке, У стола, и тысячи насекомых бились о марлевый полог, рвались к гибельному огню керосиновой лампы, а мы говорили, что это просто счастье — уже больше пяти месяцев не видеть ни одного зануды, и это, очень может быть, рекордный срок: ведь в этом мире зануды так быстро переезжают с места на место. Конечно же, мы встречали их всякий раз, когда обстоятельства вынуждали нас выбираться в город. Но никого из них не принимали у себя и не сидели с ними за одним столом. Мы говорили также о том, как важно не делить пищу с врагами. Пить с ними — законная самооборона, но есть — глупо, и за это следует наказывать так же строго, как и за неудачное самоубийство. Нас радовало, что за целых пять месяцев мы ни разу не разделили хлеб-соль ни с одним из богатых зануд, и я знал — в значительной степени мы обязаны этим «Мау-мау». В тот вечер в палатке мисс Мэри вновь обрела счастье: мы почти всегда были счастливы, когда нам удавалось оставаться вдвоем.
Утром Нгуи и я охотились на леопарда. Наступил новый день, как всегда неожиданный и непохожий на другие дни охоты. Никто из нас не верил в приманки, но я вдруг вспомнил, как однажды леопард все же польстился на мертвого бабуина и съел его, но больше он к нему не возвращался. Я не мог винить за это леопардов и полагал, что это восхитительная привычка. Шагая по мокрой от росы траве, я думал о всевозможной чепухе, которую читал сам или слышал об охоте на леопардов. Теперь, когда они стали королевскими животными (охраняемыми государством), а не просто зверьем, которое, как в былые времена, убивали ради шкуры, белые охотники создали им славу действительно страшных хищников. На самом деле леопарды — красивые кошки. Возможно, самые лучшие, быстрые и сильные из всех кошек такой величины, и, раненные, они действительно очень опасны. Батя снова и снова вдалбливал мне эту истину. Я, по его мнению, недостаточно серьезно воспринимал леопардов, потому что разбирался в кошках и любил их. Львица — тоже кошка, притом настоящая, и мне всегда казалось, я могу читать ее мысли. Кошек считают таинственными животными, но это не так, особенно если в вас есть хотя бы немного кошачьей крови. У меня ее было много, слишком много, чтобы пойти мне на пользу, но зато это здорово помогало в общении с кошками. Была во мне и медвежья кровь, и я мог читать мысли медведя, беседовать с ним и заставить вести себя благоразумно. Медведям нравился мой запах, а мне — их, и не было такого медведя, с которым я не смог бы подружиться.
Возвращаясь к лагерю утром, положившим начало новому дню, и чувствуя приятную холодную влажность промокших низких сапог и мокрую ткань брюк цвета хаки, прилипающую к икрам, я полагал, что это забавно — думать о разных кошках и медведях. Льва я никогда не воспринимал настоящей кошкой. В нем текла какая-то другая кровь, а из основных кошачьих черт я находил только две — лень и невероятно быстрый разгон. Гепард тоже мало походил на кошку. В нем текла кровь собаки, и его манера бежать скорее напоминала бег борзой. Леопард же, напротив, был настоящей и великолепной кошкой. Белые охотники рассказывали клиентам, что их невозможно или почти невозможно встретить на открытой местности, разве что они выйдут на приманку. Конечно же, благодаря этим россказням встреча с леопардом на открытой местности превращалась для клиента в редчайшее и знаменательное событие, свидетельствующее как о высокой репутации белого охотника, так и о необыкновенной везучести клиента.
Нынешние белые охотники, проводившие сафари, развешивали по деревьям приманки для леопарда, обычно тушу небольшой антилопы, бородавочника или любого другого животного, и оставляли гнить. Вечером они объезжали приманки, рассаживали клиентов по заранее подготовленным укрытиям, и с наступлением темноты, когда сумерки быстро угасали и леопарды взбирались на деревья, клиенты стреляли, прильнув к телескопическим прицелам. В этом и заключалась современная охота на леопардов, и клиентов всячески уверяли, что другого способа не существует. Больше всего впечатлял тот миг, когда леопард каким-то чудом появлялся в развилине дерева, там, где была привязана приманка. Момент этот был столь загадочным, что навсегда врезался в память. Это да еще злой взгляд и пятнистая шкура животного и производили мистическое впечатление. Все делал белый охотник, клиенту оставалось лишь нажать на спусковой крючок — и леопард падал замертво или, раненный, исчезал в зарослях, где его пожирали гиены.
Я думал обо всех леопардах, на которых случайно натыкался со времен первого приезда в Африку, и о том, что ни одного из них не убил с помощью приманки, и никогда не видел, как они бесшумно, неуловимо для глаза появляются в злополучной развилине дерева, и никогда не испытывал этого душещипательного, мистического для клиента ощущения. Я с удовольствием вспоминал своего первого леопарда, которого увидел в Танганьике, когда в одиночестве прогуливался по берегу реки, так похожей на пересекающую луг, богатую форелью речушку у меня дома. Леопард задрал небольшого самца антилопы и лакомился им, припав к земле и по-кошачьи сжавшись. Я не увидел его, пока он первым не почуял или заметил меня, на какую-то сотую долю секунды мне открылись два слившиеся воедино тела, пятнистое и рыжевато-коричневое, да еще голова и глаза леопарда, смотревшего на меня с расстояния в двадцать футов. Я не успел заметить, был ли его взгляд злым, как не успел найти какие-либо иные литературные сравнения, потому что леопард, лежавший на антилопе, взвился в прыжке, который отнес его далеко от добычи, прямо в траву, а потом, слегка изогнув хвост и приподняв голову, бросился прочь по низкой траве, быстро, не прямо, а по кривой, так что я не мог нацелиться на какую-нибудь точку перед ним. Пока он несся по направлению к зарослям, я трижды выстрелил ему вслед, и всякий раз пуля поднимала комья сырой красной земли позади него. В ту пору я еще не умел вскидывать винтовку достаточно быстро, чтобы стрелять наперерез, и леопард казался мне самым проворным из всех хищников; его длинный прыжок и бешеная скорость произвели на меня тогда неизгладимое впечатление. К тому же это был очень крупный леопард, и мне повезло, что я повстречал своего первого леопарда при таких обстоятельствах.
В то время мне еще не доводилось видеть гепарда, и я не знал, что на открытой местности гепард бежит куда быстрее леопарда. Тогда мы впервые прибыли в Африку и охотились на гепардов. Теперь, узнав этих животных поближе, я ни за что не убил бы гепарда, но в то время мы были если не глупее, то, во всяком случае, невежественнее. Я тоже стрелял гепардов ради шкурок для шубы моей жены, а она умела одеваться.
Я решил, что забуду про леопарда и не буду волноваться из-за него, но постараюсь заманить Мэри в леопардовую страну. Нгуи, я и Мутока будем постоянно начеку, и мы обязательно выйдем на леопарда безо всяких ухищрений, которыми теперь обставляли для клиентов убийство этого зверя. В этом районе жили пять леопардов, о которых я знал, и уж одного-то мы сумели бы найти.
Мэри спала, и будить ее не было никакой необходимости. Я пошел в палатку-столовую, достал из брезентового ведра холодную бутылку пива и сел читать. Читал, пока в палатку не вошла мисс Мэри. Она прекрасно выглядела, весело поздоровалась со мной и спросила, почему я не разбудил ее раньше. Она чувствовала себя получше, но еще не совсем оправилась от болезни, и мы решили, что очень даже неплохо вызвать «сессну» и отправить ее в Найроби. Мэри с радостью и нетерпением ожидала предстоящую поездку, но в то же время не хотела расставаться с лагерем и нашей необычной жизнью здесь и призналась, что соскучилась по всему этому уже теперь, до отлета.
Нгуи и я охотились на леопарда в глухих местах и вдоль реки. Старались ступать бесшумно и внимательно осматривали ветви всех деревьев, на которых мог укрыться леопард. Мы охотились так, чтобы свет падал сзади. Ветер еще не поднялся, и, когда солнце выглянуло из-за самого низкого склона горы, оно светило нам в спину.
Мы охотились спокойно, без напряжения, и я старался поставить себя на место крупного леопарда, в чьем распоряжении полно диких животных, четыре шамбы с козами, собаками и цыплятами, лагерь с подвешенными на деревьях тушами, которые легко стащить, шесть или восемь стад бабуинов да к тому же, насколько он мог знать, никого (если не считать одного случая с месяц тому назад), кто охотился бы на него. На месте леопарда я бы не проявлял чрезмерной осторожности. В тот раз я заметил этого огромного леопарда на расстоянии примерно футов в тридцать. Шел проливной дождь, и он лежал, вытянувшись на суку дерева, росшего на самом краю болота. Я был в очках, и дождь хлестал мне в лицо. Я хотел было протереть очки и вдруг, глядя через стекла, как сквозь залитое дождем ветровое стекло, увидел глаза леопарда, прижатого дождем и ветром к стволу дерева. Голова его показалась мне большой — размером с голову львицы, и мы смотрели прямо в глаза друг другу и очнулись одновременно. Вскидывая винтовку, я оттягивал затвор, чтобы тут же нажать на спусковой крючок, и винтовку я вскидывал быстро, как при стрельбе по взлетающей птице, а он, повернувшись с такой невероятной скоростью, что его очертания расплылись в одно большое пятно, подобно змее, сполз по противоположной стороне ствола, показав мне лишь самые краешки пятнистого брюха. Я обежал дерево с правой стороны, но он воспользовался этими мгновениями, чтобы одним прыжком скрыться в высоких папирусных зарослях болота. Не будь дождя, я успел бы выстрелить навскидку. Не будь очков, я мог бы выстрелить, несмотря на дождь. Но как бы там ни было, я не выстрелил, и самый крупный из попадавшихся мне леопардов оказался самым быстрым и смышленым из всех кошачьих.
Ранним утром, отправляясь на охоту, мы увидели на небольшой поляне гепарда, и когда возвращались, он все еще лежал в траве. Я посмотрел на симпатичную собаче-кошачью мордашку, тогда как он, приподняв голову, внимательно следил за пасшейся неподалеку небольшой антилопой с подергивающимся хвостиком, уже успевшей стать его собственностью, и порадовался, что больше не охочусь на гепардов. Я вспомнил шубу, сшитую из шкур убитых мною гепардов, и как плечи комбинировались из разных шкурок, создавая некую целостную картину. и как прекрасно смотрелась эта шуба одну зиму в Нью-Йорке. непохожая ни на какую другую. Потом вспомнил, что почти все женщины считают подобные подарки уклонением от выполнения взятых обязательств: это не норка и не соболь, такую шубу нельзя рассматривать как капиталовложение и ее нельзя перепродать. Дурной тон, знаете ли, все равно что подсунуть подделку вместо настоящих драгоценностей. Подарив добротную, соответствующей длины шубу из темной дикой норки, мужчина может лелеять кое-какие фантазии, но никак не раньше, и я смотрел на гепарда и принадлежащую ему антилопу и надеялся, что однажды вечером мне удастся подсмотреть, как он охотится вместе с двумя своими братьями.
Теперь, когда я начал думать о той осени в Нью-Йорке и о том, чем кончила гепардовая шуба, мне не хотелось беспокоить ни этого гепарда, ни стадо антилоп, которые кормили его самого и двух братьев. Мне доставляло большое удовольствие смотреть, как они охотятся, на их невероятный последний рывок и видеть эти шкуры на их собственных спинах, а не на плечах какой-либо женщины.
После отлета мисс Мэри и Роя я чувствовал себя очень одиноким. Не хотел отправляться в город и знал, как хорошо мне будет, оставшись одному с людьми, и проблемами, и со страной, которую я любил, но мне было одиноко без Мэри, я скучал по Рою и тосковал по самолету.
После дождя всегда бывает одиноко, но сейчас, к счастью, у меня оставались письма, которые в первый момент, когда Рой[58] только что привез их, ничего не значили. Я разложил их по порядку, а заодно разобрался и с периодикой: «Ист Африкен стандартс», зарубежные издания «Таймс» и «Телеграф» на их напоминающей луковую шелуху бумаге, литературное приложение «Таймс» и рассылаемый авиапочтой журнал «Тайм». Читая письма, я радовался, что нахожусь в Африке...
Беренсон[59], живой и здоровый, уже прекрасная новость, находился в Сицилии, что беспокоило меня, и совершенно напрасно, поскольку он лучше, чем я, знал, что ему делать. У Марлен[60] возникли проблемы, но ее великолепно приняли в Лас-Вегасе, и она прилагала вырезки из газет... Эту девочку я знал уже восемнадцать лет, а встретил впервые, когда ей самой было восемнадцать, и любил ее, и дружил с ней и продолжал любить, пока она дважды выходила замуж, и благодаря собственному уму четырежды наживала состояния, и, надеюсь, сумела их сохранить. Она приобрела всевозможные блага и самые разнообразные вещи, которые можно было носить, заложить или продать, и потеряла все остальное, а теперь написала мне письмо, полное новостей, сплетен и глубокой печали. Новостей настоящих, печали неподдельной, и еще добавила обычных для всех женщин жалоб. Письмо это огорчило меня больше других, потому что она не могла приехать в Африку, где ее ждала хорошая жизнь, пусть даже всего пару недель. И раз она не сумела приехать, я понял, что никогда больше не увижу Марлен, разве что муж пошлет ее ко мне с каким-либо деловым поручением. Она еще побывает во всех тех местах, которые я обещал ей показать, но меня там не будет. Она может поехать с мужем, и они будут нервничать на пару. Он будет привязан к междугородному телефону, который необходим ему, как мне — восход солнца или Мэри — ночные звезды. Она могла тратить деньги, и покупать вещи, и накапливать имущество, и обедать в очень дорогих ресторанах, и Конрад Хилтон открывал, отделывал или проектировал отели для нее и ее мужа во всех больших городах, которые мы некогда собирались посетить вместе. Теперь у нее не было проблем. Благодаря Конраду Хилтону эта поблекшая красавица всегда могла улечься в удобном номере на расстоянии вытянутой руки от телефонного аппарата, который соединил бы ее с любым городом мира. А проснувшись ночью, отчетливо представить себе, что такое пустота и почем она сегодня, и начать пересчитывать собственные деньги, чтобы снова заснуть не сразу, пробудиться попозже и хоть немного оттянуть свидание с очередным днем. Может статься, подумал я, Конрад Хилтон откроет отель в Лойтокитоке. Тогда она выберется сюда и увидит гору, и гостиничные гиды отвезут ее к мистеру Сингху и она сможет купить сувенирные копья в «Англо-масайском магазине». И повсюду она увидела бы услужливых белых охотников с леопардовой лентой на шляпе, и на каждом ночном столике вместо Библий от «Гедеона»[61] рядом с телефонным аппаратом лежали бы экземпляры «Белого охотника, черного сердца»[62] и «Нечто ценного»[63] с автографами авторов, отпечатанные на специальной универсальной бумаге.
У этого пива было надлежащее, соответствующее племенным обычаям название; по-моему, среди прочих ритуальных сортов пива это знали как «Пиво для Спанья в Постели Тещи», и здесь оно котировалось не ниже значения, чем «кадиллак» в тех кругах, где вращался О’Хара, если только таковые еще остались. Я страстно желал, чтобы подобные круги не исчезли, и думал об О’Хара, толстом, как питон, проглотивший весь тираж журнала, именуемого «Колльерс»[64], и мрачном, как мул, которого укусила муха цеце, а он, ничего не заметив, продолжает брести среди мертвых, и желал ему удачи и всяческого счастья, вспоминая не без улыбки его вечерний, с белой каймой галстук, в котором он появился в Нью-Йорке во время одного из своих выходов в свет, и нервозность хозяйки дома, представлявшей Джона гостям, и светившуюся в ее глазах надежду, что он не рухнет под собственным весом. Как бы скверно ни оборачивались события, любой человек может утешиться, вспоминая О’Хара в пору его расцвета.
Мы приближались к празднованию дня рождения младенца Иисуса, религиозная важность которого едва ли могла иметь существенное значение, поскольку разные чудеса и магические подвиги мы уже совершили. Я думал о наших планах на Рождество, которое очень любил и хорошо помнил, как встречал его в разных странах.[65] Я знал, что этому быть либо прекрасным, либо воистину ужасным, раз уж мы решили пригласить всех масаи и всех вакамба, и такой праздник, если его не организовать правильно, мог положить конец всем праздникам. Да еще и рождественское дерево, выбранное Мэри: если она и не знала, что оно из себя представляло, то масаи-то точно знали. Я никак не мог решить, стоит ли рассказывать ей, что сок этого дерева действует сильнее марихуаны, и вот по каким причинам: во-первых, Мэри твердо решила выбрать именно это дерево, а кроме того, вакамба полагали, что такой выбор (как и необходимость убить льва) — один из таинственных обычаев ее племени. Арап Маина доверительно сообщил мне, что от сока одного такого дерева мы с ним могли бы ходить навеселе несколько месяцев, а если бы слон съел облюбованное мисс Мэри дерево, то он, слон, захмелел бы на несколько дней. Он спросил также, приходилось ли мне видеть пьяного слона, и я ответил, хотя ни о чем подобном раньше и не слышал: «Естественно». Тогда арап Маина признался мне, что только таких слонов бваны и не могли застрелить. Еще он сказал, что никогда не встречал бвану, который мог бы отличить пьяного слона от трезвого, и чуть ли не все бваны, увидев слона, начинали так нервничать, что даже не замечали, два у него бивня или нет. Все бваны, продолжил он доверительный разговор, пахнут так ужасно, что животные никогда не подпускают их близко, и любой охотник, как-то связанный с бваной, всегда мог легко определить его местонахождение, стоило только поймать его запах и затем двигаться против ветра, пока запах бваны не станет невыносимым.
— Это правда, бвана, — закончил он и, когда я посмотрел на него, добавил: — Брат мой, я назвал тебя так, не подумав и не желая обидеть. Ты и я пахнем одинаково, сам знаешь.
Положение белого в Африке всегда казалось мне глупым, и я вспомнил, как двадцатью годами ранее меня пригласили послушать миссионера-мусульманина, который объяснил нам, своей аудитории, преимущества темной кожи и недостатки пигментации белого человека.[66] Сам я тогда достаточно загорел, чтобы сойти за полукровку.
— Посмотрите на белого человека, — вещал миссионер. — Он ходит под солнцем, и солнце губит его. Стоит ему открыть свое тело солнечным лучам, как оно сгорает, покрывается волдырями и начнет гнить. Бедняга вынужден укрываться в тени и убивать себя алкоголем, коктейлями и «чота пег»[67], потому что он в ужасе от мысли о предстоящем солнечном дне. Понаблюдайте за белым человеком и его мванамке, его мемсаиб. Женщина, если она выходит на солнце, покрывается коричневыми пятнами, как при проказе. Если она продолжает оставаться на солнце, кожа клочьями слезает с нее, как с человека, прошедшего сквозь огонь. Белый человек верит в маринованные огурцы, вместо того чтобы верить в Аллаха, и огурцы убивают его. Бедняга белый боготворит лошадь. Но стоит его лошади попасть в местность, где водятся мухи, она умирает, равно как и его собака.
— Бедный белый человек, — продолжал миссионер, — кожа у него на ступнях ненастоящая, потеряв ботинки, он погибает, ведь он не может ходить босиком. Им правят женщины. Даже во главе его племен стояли женщины. Посмотрите на лицо мванамке на талере времен Марии Терезии. Вот такие мванамке и правят белым человеком. На протяжении целой человеческой жизни англичанами правила старуха, изображение которой вы до сих пор можете видеть на некоторых шиллингах. И при этом белый человек не стыдится того, что им правят женщины. Только немцами правили мужчины, и вы знаете, какие они, эти немцы. По сравнению с англичанами они все равно, что морани по сравнению с мтото[68]. Но и немец, как бы он ни был хорош, не может устоять против солнца — кожа его тоже становится красной или еще краснее, чем у англичанина.
— Белый человек краснеет, когда живет с нами и попадает под солнце, а когда он у себя на родине, то лицо у него цветом походит на лизунец. Лишенный пива и виски, он не может держать себя в руках и начинает ругать своего бога, младенца Христа. А теперь я расскажу вам о младенце Христе, — все говорил миссионер. — В поклонении этому младенцу и проявляется ребячливость белого человека. Эта болезнь гложет мозг белого человека, подобно червю, и справиться с ней он может только пивом, виски и джином, и пьет он, пока не начинает проклинать дитя, которое боготворит. Братья, у этого самого младенца была мать, но не было отца. Белые люди сами это признают, я слышал, как это объясняли в так называемой миссионерской шкоде, которую я посещал, дабы лучше познакомиться с их детской верой и успешнее противостоять ей. Родился младенец в семье плотника, достойного человека, который смог заработать только на одного масайского осла и одну жену. Она произвела на свет младенца Иисуса и при этом не спала со своим мужем. Белые люди в это верят, клянусь вам. О предстоящем рождении младенца этой непорочной жене доложил человек с крыльями ндеге. Настоящей ндеге, а не самолета. С крыльями из перьев. Всему этому верит белый человек, а истинную религию считает предрассудком и ошибочной.
В то прекрасное утро я не пытался вспомнить, что еще говорилось против белого человека. Лет прошло много, и я успел забыть многие яркие места этой страстной проповеди, но среди незабытого остался пассаж о небесах белого человека и о том, как это еще одно ужасное заблуждение заставляет белого человека гонять палками маленькие белые мячи по земле или перебрасывать мячи побольше взад-вперед через сетку, вроде тех, что используют на больших озерах для ловли рыбы, пока солнце не сокрушает его. Потом он возвращается в клуб, чтобы губить себя алкоголем и проклинать младенца Иисуса, если рядом нет ванаваке[69]. Ванаваке верят в младенца Иисуса и проповедуют эту веру всем, кроме миссионеров, белый человек их боится, вот почему он никогда не клянет младенца Иисуса в их присутствии, а если такое происходит, просит у них прощения. Если белый человек постоянно проклинает младенца Иисуса в присутствии ванаваке, ему запрещают приходить в клуб, а это равносильно изгнанию из племени. Насколько я помнил, белые мужчины, которым отказывали от клуба, действительно становились похожими на вандоробо[70], изгнанных из своих племен. Некоторые даже становились хорошими охотниками по африканским стандартам, но миссионер рассказывал о тех, кого ждала более печальная судьба, и я действительно знал таких белых людей, которые отращивали бороды, переставали мыться и пили джин в своих грязных хижинах, деградировав до такой степени, что прекращали говорить на родном языке, разве что с собой, и впадали в депрессию, а иногда становились такими депрессивными, что даже не проклинали младенца Иисуса, хотя вот это случалось крайне редко. Некоторые из этих людей, вспоминал я, падали так низко, что в своем богохульстве сдваивали имя Господа с именем почетного секретаря клуба, крайне негативно отзываясь о каждом. И вот что еще вспомнил я о людях, которым отказали от клуба: все они практически всегда относились к тому подвиду белого человека, который не краснеет на солнце, а обретает цвет плохо выдубленной кожи или цвет необработанной кожи, и запах от них идет соответствующий, а в морщинах на шее обычно видна грязь.
Утром, когда Мвенди принес чай, я уже встал, оделся и сидел у потухшего костра в двух свитерах и шерстяной куртке. Ночь выдалась очень холодной, и я не знал, распогодится ли днем.
— Развести костер? — спросил Мвенди.
— Небольшой, на одного человека.
— Вы бы поели, — предложил Мвенди. — Мемсаиб уехала, и вы забываете поесть.
— Я не хочу есть до охоты.
— Охота может быть долгой. Поешьте теперь.
— Мбебиа не проснулся.
— Все старые люди проснулись. Спят только молодые. Кейти говорит, вы должны поесть.
— Ладно, поем.
— Что вы хотите поесть?
— Фрикадельки из трески и жареный картофель.
— Съешьте печень томми и бекон. Кейти говорит, мемсаиб велела вам принимать таблетки от лихорадки.
— Где таблетки?
— Вот. — Он достал пузырек. — Кейти говорит, я должен наблюдать, как вы их едите.
— Хорошо, — кивнул я. — Я их съел.
— Что вы надели? — спросил Мвенди.
— Сапоги с короткими голенищами, теплую куртку, поеду в ней, и нательную рубашку на случай, если станет жарко.
— Я потороплю остальных. Сегодня очень хороший день. ,
— Да?
— Все так думают.
— Тем лучше. Мне тоже кажется, что день будет хорошим.
— Вам ничего не снилось?
— Нет, — ответил я. — Правда, нет.
— Мзури, — кивнул Мвенди. — Я скажу Кейти.
К полудню стало очень жарко, и, хотя мы ничего не подозревали, впереди нас ждала удача. Мы ехали по окрестной территории, внимательно осматривая деревья, на которых мог укрыться леопард. Охотились на леопарда, который доставлял много неприятностей, убить его меня просили жители шамбы, где он задрал семнадцать коз, и охотился я по поручению департамента охоты, так что, преследуя его, мы могли пользоваться машиной. Леопард, некогда официально считавшийся вредителем, а теперь находящийся под охраной государства, ничего не знал о повышении своего статуса, иначе не убил бы семнадцать коз, из-за чего его объявили преступником и разжаловали в прежнюю категорию. Задрать семнадцать коз за ночь, пожалуй, многовато, тем более что больше одной съесть он не мог...
Мы выехали на великолепную поляну, и слева от нас стояло высокое дерево. Раскидистое, с густой листвой. Одна достаточно высокая ветвь уходила параллельно земле влево, а другая, более затененная, — вправо, на одном уровне с первой.
— Вот идеальное место для леопарда, — сказал я Нгуи.
— Ндио, — шепотом ответил он. — И на этом дереве леопард.
Мутока поймал наши взгляды и, хотя не мог нас слышать и не видел леопарда, остановил машину. Я вылез из кабины, прихватив верный «спрингфилд», который держал на коленях, и когда твердо встал на ноги, увидел леопарда, длинного и тяжелого, распластавшегося на уходившей вправо толстой ветви дерева. Очертания его длинного пятнистого тела растворялись в тени качающихся на ветру листьев. Он лежал на высоте в шестьдесят футов в идеальном для такого чудесного дня месте, и тем самым допустил еще большую ошибку в сравнении с бессмысленным убийством шестнадцати коз.
Я поднял винтовку, одновременно набирая полную грудь воздуха, выдохнул и выстрелил, целясь в то место, где шея поднималась за ухом. Взял высоко и промахнулся, он, длинный и тяжелый, распластался на ветви, а я выбросил гильзу и выстрелил ему под лопатку. Послышался крепкий шлепок пули, и леопард, изогнувшись дугой, упал, глухо стукнувшись о землю.
Нгуи и Мутока хлопали меня по плечу, а Чейро жал руку. Ружьеносец Бати также жал мне руку и плакал, потрясенный зрелищем падающего леопарда. И вновь и вновь сжимал мне пальцы тайным рукопожатием вакамба. Я перезарядил «спрингфилд», и мы с Нгуи, от волнения прихватившим вместо помпового ружья винтовку калибра 0.577, осторожно двинулись к дереву, чтобы взглянуть на убийцу семнадцати коз, уже сфотографированного на цветную пленку для центрального журнала большущей камерой (я таких никогда не видел) задолго до его кончины, которая очистила наконец мою совесть.[71] Но тела леопарда мы не нашли.
На месте падения осталась вмятина да кровавый след, яркий и широкий, вел к островку густых кустарниковых зарослей слева от дерева. Кусты стояли сплошной стеной, как мангровые заросли, и секретные рукопожатия вакамба как-то сразу забылись.
— Господа. — Я перешел на испанский. — Ситуация кардинально изменилась.
Она действительно изменилась. Батя хорошо вымуштровал меня. Я знал, что делать дальше, но каждый раненый леопард в густых зарослях — это новый раненый леопард. Все ведут себя по-разному, разве что обязательно нападают, и нападают, чтобы убить. Вот почему первый раз я стрелял в загривок. Но время анализировать промахи вышло.
Больше всего меня беспокоил Чейро. Трижды покалеченный леопардом, старик (никто не знал, сколько ему лет, но наверняка он годился мне в отцы) Чейро рвался в бой с одержимостью охотничьей собаки.
— Держись от этого подальше, — приказал я ему. — Залезай лучше на крышу машины.
— Хапана, бвана. Нет, — ответил он.
— Ндио, черт побери, ндио, — настаивал я.
— Ндио, — кивнул он, не сказав: «Ндио, бвана», — что, как мы оба знали, звучало бы оскорбительно.
Нгуи зарядил «винчестер» патронами с крупной дробью. Мы еще ни разу не пользовались такими патронами, а мне совсем не хотелось, чтобы помповик заклинило, поэтому я их вытряхнул и зарядил ружье новыми, прямо из коробки, патронами с более мелкой дробью № 8, а оставшиеся патроны рассовал по карманам. На близком расстоянии кучный заряд мелкой дроби из помповика не менее эффективен, чем пуля, и я хорошо помнил, что происходит, когда таким патроном стреляют в человека: на спине остается лишь сине-черный овал по краям небольшого отверстия в кожаной куртке, а дробь, пробив все тело, застревает в мышцах груди.
— Квенда, — шепнул я Нгуи, и мы двинулись по кровавому следу. Я с помповиком прикрывал прокладывающего путь Нгуи, а ружьеносец Бати[72] стоял в кузове с винтовкой калибра 0.577. Чейро не полез на крышу кабины, он сидел на заднем сиденье, держа наготове лучшее из трех копий. Мы с Нгуи шаг за шагом приближались к кустам.
Нгуи поднял из сгустка крови острый осколок кости и передал его мне. Обломок лопатки, и я сунул его в рот. Почему — объяснить невозможно. Я сделал это, не задумываясь. Но теперь этот обломок связал нас с леопардом более тесными узами. Я попробовал кость на зуб, почувствовал вкус свежей крови, мало чем отличающийся от моей, и понял, что леопард не просто потерял равновесие. Нгуи и я шли по следам, пока они не скрылись в густых кустах. Ярко-зеленые листья блестели на солнце, и неровные следы леопарда, отпечатавшись на земле, уходили в толщу кустарника, и там, где он прополз, на листьях, на высоте его лопаток, остались капли крови.
Нгуи пожал плечами и покачал головой. Сейчас мы оба превратились в сосредоточенных вакамба, компанию нам не составлял белый человек, то ли умудренный жизненным опытом, который мог бы спокойно дать совет и поделиться знаниями, то ли яростно раздающий приказы, взбешенный тупостью «боев» и осыпающий их проклятиями, словно заупрямившихся гончих. А противостоял нам лишь один оказавшийся в крайне неблагоприятном для него положении раненый леопард, сбитый выстрелом с высокой ветви дерева, и он после падения, которое стало бы смертельным для любого человека, занял оборону в укрытии, где мог, если ему удалось сохранить восхитительную, невероятную, кошачью жизнеспособность, изувечить или серьезно ранить любого, кто рискнул бы полезть за ним. Мне так хотелось, чтобы он не убивал эти семнадцать коз, а я не давал обязательства убить леопарда и сфотографироваться с ним для какого-либо центрального журнала, и я с чувством удовлетворения укусил осколок лопаточной кости и подал рукой знак шоферу. Острый край расщепленной кости порезал мне щеку изнутри, и я почувствовал знакомый вкус моей крови, смешавшейся теперь с кровью леопарда.
Медленно и бесшумно подъехала машина, и никто не проронил ни слова. Нгуи показал на место, где мог укрыться леопард; мы с ним сели на крыло и на тихом ходу осторожно объехали островок зарослей. Следов, ведущих из островка, не оказалось, и стало ясно — леопард решил дать последний бой именно здесь, если только он уже не умер.
Время только перевалило за полдень, солнце жарило немилосердно, и крохотный островок густого кустарника ни в чем не уступал опасностям, с которыми мне когда-либо приходилось сталкиваться. Конечно, находись в кустах вооруженный человек, опасность бы выросла, но тогда бы мы действовали иначе, а человека убили бы или взяли в плен. Мы имели дело всего лишь с раненым леопардом, который однажды задрал семнадцать коз ради забавы, со злобы или потому что терпеть их не мог. Островок густых кустов, зеленых, сверкающих, темных внизу, где переплетались ветки, в этот день выглядел достаточно опасным.
Батя всегда учил меня, что следует притупить бдительность зверя и выкурить по крайней мере одну трубку, прежде чем браться задело, и я хорошо помнил его слова. Теперь воспользоваться его советом я не мог, потому что не курил, а глотнуть крепкого при таких обстоятельствах не решился бы. Поэтому я, растягивая время, велел Мутоке объехать кусты и поставить машину с противоположной стороны островка и дал ему и Чейро по копью. Если бы леопард выскочил с их стороны, от них требовалось завести мотор, шум которого мы бы услышали, и нажимать на клаксон: гудки мы услышали бы наверняка. Я также велел им громко разговаривать, сидя в машине, и вообще побольше шуметь. Но дело все равно шло к кровавой развязке, и как только мы услышали, что машина остановилась на противоположной стороне кустов и Мутока заглушил двигатель, я сказал Нгуи и ружьеносцу Бати: «Квенда ква чуи».
Я не умею правильно произнести фразу на суахили, или на кисвахили, или языках, которыми пользовались торговцы рабами и слоновой костью, но не понять меня не представлялось возможным: «Мы идем к леопарду».
Пробраться к нему оказалось не так просто. Нгуи рассчитывал на «спрингфилд 30-06» и отличное зрение. Ружьеносец Бати* шел с карабином калибра .577, и отдача при выстреле усадила бы его на пятую точку, но видел он ничуть не хуже Нгуи. Я положился на видавший виды, любимый, однажды сгоревший, трижды восстановленный, потрепанный, гладкий, привычный «винчестер», который в деле был проворнее змеи и, оставаясь неразлучным со мной вот уже тридцать пять лет и верно храня молчание обо всех наших секретах, успехах и неудачах, стал таким близким другом и спутником, каким может быть только человек...
Держа на прицеле запутанные, переплетающиеся корни зарослей от начала кровавых следов, обозначивших место, где леопард заполз в кусты, мы осторожно продвигались влево или на запад, пока не показалась машина, но леопарда не обнаружили. Повернули назад и, крадучись, заглядывая в темень низких корневых лабиринтов, прошли кусты насквозь. Леопарда не увидели и вернулись к поблескивавшей на темно-зеленых листьях свежей крови.
Ружьеносец Бати стоял у нас за спиной, держа наготове карабин, а я, присев, начал горизонтальный обстрел корневых лабиринтов патронами с мелкой дробью, ведя помповик слева направо. На пятом выстреле леопард яростно зарычал. Рык донесся из глубины зарослей, чуть левее крови на листьях.
— Ты его видишь? — спросил я Нгуи.
— Хапана.
Я перезарядил помповое ружье и быстро дважды выстрелил в ту сторону, откуда услышал рычание. Леопард вновь зарычал и затем кашлянул два раза.
— Пига ту, — сказал я Нгуи, и он выстрелил в том же направлении.
Леопард зарычал еще раз, и теперь уже Нгуи сказал: «Пига ту».
Я дважды выстрелил на рык.
— Я его вижу, — шепнул ружьеносец Бати. Мы встали, и Нгуи тоже увидел его, а я по-прежнему нет.
— Пига ту, - прошептал я.
— Хапана, — ответил он. — Квенда ква чуи.
И мы снова вошли в заросли, но на этот раз Нгуи знал, куда идти. Мы продвинулись только на ярд и уткнулись в небольшой земляной бугор, из которого торчали корни. Мы пробирались на корточках, и Нгуи подсказывал мне, куда двигаться, слегка дотрагиваясь то до левой, то до правой ноги. Наконец я разглядел ухо леопарда и пятнышки на шее и плече. Я выстрелил ему в шею, туда, где она переходила в плечи, и тут же выстрелил еще раз; рыка не последовало, и мы, так же на корточках, выбрались из зарослей. Я перезарядил ружье, мы быстро обогнули островок с западной стороны и подошли к машине.
— Амекуфа, — заверил меня Чейро. — Мзури мкубва сана.
— Амекуфа, — подтвердил Мутока.
Они оба сумели разглядеть леопарда, а я нет. Они вышли из машины, мы снова направились в заросли, и я велел Чейро держаться в стороне с копьем наготове. Но он покачал головой: «Нет, он мертв, бвана. Я видел, как он умер».
Я прикрывал Нгуи помповиком, пока он прорубал себе путь, снося большим ножом с широким лезвием корни и кусты, словно это наш враг или все наши враги, а потом он и ружьеносец Бати вытащили леопарда, и мы вместе забросили его в кузов. Леопард был хорош, пусть не больше того, что убил Мейито, но мы охотились на него по всем правилам, и весело, как подобает братьям, без белых охотников, егерей и следопытов, и к тому же его приговорили к смерти за бессмысленное убийство коз, принадлежащих камба, и все мы принадлежали к этому племени и умирали от жажды.
Жестяные крыши Лойтокитока блестели на солнце, и, подъехав ближе, мы увидели эвкалипты и строго спланированную уЛицу, укрытую тенью и осененную британским могуществом, которая вела к небольшому форту, тюрьме и ухоженным домикам, где могли отдохнуть отправлявшие британское правосудие чиновники и ведающие бумажной работой клерки, если у них не хватало средств вернуться на родину. Мы не собирались нарушать их покоя, хотя тем самым лишили себя прекрасного зрелища: садов с декоративными каменными горками и бегущего по искусственному руслу порожистого ручейка, который ниже по течению превращался в реку.
В «Универсальном магазине Бенгхи» толпились горячие и ничего не покупающие ванаваке племени масаи, а чуть выше по улице их оброгаченные мужья пили привезенный из Южной Африки херес «Голден джип», держа в одной руке копье, а в другой бутылку. Оброгаченные, они стояли на одной ноге или на двух, и я знал, где они собираются, и прошел по правой стороне узкой тенистой улицы, стараясь не привлекать к себе внимания, заглянул в бар масаи, где сказал всем: «Соба», — пожал несколько холодных рук и вышел, ничего не выпив. Пройдя восемь шагов вправо, я свернул к мистеру Сингху. Мы обнялись, и я сначала пожал, а потом поцеловал руку миссис Сингх, что всегда доставляло ей большое удовольствие, поскольку она была из племени туркана[73], а я здорово научился целовать ручки, и это действо напомнило мне о вояже в Париж, о котором она никогда не слышала, но могла бы украсить его. Потом я послал за боем-переводчиком из миссии, и он, войдя, снял свои миссионерские ботинки и отдал их одному из многочисленных боев мистера Сингха, всегда в опрятных тюрбанах и ядовито вежливых.
— Как поживаете, мистер Сингх? — спросил я через переводчика.
— Неплохо. На данный момент. Торгую потихоньку.
— А очаровательная мадам Сингх?
— Через четыре месяца должна родить.
— Felicidades[74]. — И я снова поцеловал ее ручку, только теперь в стиле Альварито Каро, тогда маркиза Вильямайора, города, который мы некогда заняли, но вынуждены были оставить...
— Что скажете, мистер Сингх?
— Ровным счетом ничего, — ответил мистер Сингх. — Разве что в зале вас поджидает некий сомнительный субъект.
— Кто такой?
— Один из ваших многочисленных братьев масаи. Его жена путалась с кем-то из ваших людей, если вам это интересно.
— Нисколечко, — ответил я, и мистер Сингх остался доволен. Мы оба понимали, что в наших интересах давно уже следовало бы разобраться с этим типом.
Мы чокнулись, допили этот достойный напиток, и я прошел в торговый зал, где стоял, опираясь одной рукой на не знавшее еще крови копье, а в другой держа бутылку «Таскера», крепко сбитый, с избытком охры на теле масаи, которому перевалило за тридцать два, а он все еще носил спадающий на глаза головной убор морани.
— Как дела, Симеон? — спросил я, заметив по мелким капелькам пота на верхней губе, плечах и подмышках, что это не его первая бутылка.
— А ваши, сэр?
— Отлично.
— Мы приняли к сведению, что мемсаиб убила опасного льва.
— Очень мило с вашей стороны, — кивнул я. — Пожалуйста, передай старейшинам, что я приехал в город, чтобы доложить им об этом при первой же возможности.
— Поздравляю вас с вашим чуи, сэр.
— Чуи — это пустяки.
— Вы застрелили его из пистолета или задушили?
— Тебя бы я мог пристрелить в один из прекрасных дней твоей жизни или просто повесить, а леопарда я убил из ружья.
— С каким вы охотитесь на птиц.
— Точно.
— Это очень необычно.
— Сам ты немного необычный, — ответил я. — Копье отравлено?
— Как и все копья масаи.
— Ты знаешь, куда можешь его засунуть.
— Я не понимаю значения ваших слов.
Я выразился яснее и почувствовал, как мистер Сингх принял вторую позицию леопарда, а мадам Сингх, достойная дочь племени туркана, достала из-под прилавка дротик с коротким лезвием.
Перед тем как выйти в торговый зал, я расстегнул кобуру. Мистер же Симеон, как говорят французы, демонстрировал свойственный ему комплекс неполноценности, если только не хотел разыгрывать спектакль, но в этом случае он, имея длинное копье со стальным наконечником, был нам не по зубам.
— Дайте мистеру Симеону жевательную резинку, — попросил я мадам Сингх, решив ускорить развязку. Я быстро опустил руку и чуть приподнял бедро, на котором висела кобура, а миссис Сингх протянула коробку с жевательной резинкой. Вежливо и учтиво. Вообще выглядело все это нарочито и напоминало не совсем удачную комедию положений, но мы имели честь знать Симеона еще с сентября, и потому я добавил: — Симеон, может, перейдешь к делу, вместо того чтобы брать жевательную резинку? Жена твоя жует резинку, когда сам знаешь кто спит с ней?
Но он не взял резинку и даже не пошевелился, и я повернулся к нему спиной и подождал, пока не ощутил холодок в паху, и не спеша направился к деревянной стойке и прилавку с галантереей. Я почувствовал, что покрылся испариной, и не без удовольствия заметил крупные капли пота под тюрбаном мистера Сингха. Такие же капли покрывали его щеки, чуть повыше бороды.
— Мистер Сингх, — обратился я к нему. — Мы должны повысить уровень торговли в этом дука.
Я все еще не знал, решится ли Симеон бросить копье от двери, но он по-прежнему колебался, и тем самым допустил серьезную ошибку.
— Это трудно, — ответил мистер Сингх. — Обслуживать приходится таких разных клиентов.
Мы вышли в подсобку, мистер Сингх протянул мне бутылку «Белого вереска», и я налил нам обоим. Шотландское мужество, разбавленное простой водой, никогда еще не обладало таким приятным вкусом.
— Жаль, что вы не пьете, мистер Сингх.
— Всегда сожалел об этом, — согласился он. — Могу я позволить себе одно замечание?
— Ну что за вопрос!
— По-моему, не все в нашем недавнем спектакле диктовалось необходимостью.
— Вы совершенно правы. Не откажите в критике. Рад буду выслушать.
— Мне кажется, упоминание о недостойном поведении жены подвергло опасности оба ваши фланга.
— И тыл.
— В Лойтокитоке так мало развлечений. Позвольте поблагодарить вас за эту забаву. Я держал его на мушке.
— Ого!
— У меня есть на то разрешение, — продолжил он. — Или у кого-то еще. Никому не хочется, чтобы его вздернули на виселице?
Он пожал плечами, и в его левой руке, словно по мановению волшебной палочки, оказался револьвер. Старинный «уэбли»[75] калибра .455.
— Восхитительно. А теперь покажите, как вы его убираете.
Револьвер так же молниеносно исчез.
— Обычный эластичный шнур, — пояснил мистер Сингх. — Нужно только, чтобы прочность и степень растяжения шнура точно соотносились с весом и балансировкой оружия.
— Просто замечательно.
Мистер Сингх передал мне бутылку, я налил нам по чуть-чуть, и мы оба добавили воды.
— Если хотите, я с радостью готов поступить к вам на службу бесплатно, как доброволец, — предложил мистер Сингх. — Я теперь состою осведомителем сразу трех правительственных ведомств, которые совершенно не обмениваются информацией и не взаимодействуют друг с другом.
— Не все так просто, как кажется на первый взгляд, и эта империя с давних пор справляется со своими обязанностями.
— И вам нравится, как она справляется с ними сейчас?
— Я иностранец и гость и критикой не занимаюсь.
— Так вы хотите, чтобы я работал на вас?
— Это будут копии донесений для других служб?
— Нельзя сделать копию устной информации, разве что с помощью магнитофона. У вас есть магнитофон?
— С собой нет.
— Чтобы повесить половину Лойтокитока, достаточно четырех магнитофонов.
— У меня нет ни малейшего желания вешать половину Лойтокитока.
— У меня тоже. Кто тогда станет покупать в дука?
— Мистер Сингх, делая все так, как положено, мы спровоцировали бы экономическую катастрофу.
— Вместо нынешней катастрофы, — вздохнул мистер Сингх.
— А теперь мне пора вернуться к машине.
— Я пойду с вами, если не возражаете. В трех шагах позади и по левую руку.
— Пожалуйста, не беспокойтесь.
— Какое тут беспокойство!
Я попрощался с миссис Сингх, предупредил, что мы подъедем на машине, чтобы забрать три ящика «Таскера» и ящик кока-колы, и вышел на живописную главную и единственную улицу Лойтокитока.
Города с одной улицей вызывают то же чувство, что и небольшая лодка, узкий пролив, исток реки или убегающая вверх по ущелью тропинка. Временами, после болота, пересеченной местности, пустыни и недоступных холмов Чулас, Лойтокиток казался мне настоящей столицей, а порой он же напоминал рю Руаяль. Сегодня это был просто Лойтокиток с налетом Коди, штат Вайоминг, или Шеридана, штат Вайоминг, в былые времена. Я внимательно, как на охоте, выискивал глазами Симеона, но под прикрытием мистера Сингха прогулка моя получилась приятной и беззаботной, и мы оба получили от нее удовольствие. Перед «Бенгхи» находилась бензиновая колонка, а к дверям вели широкие, как в универсальном магазине на Диком Западе, ступени. Вокруг джипа стояли масаи. Я остановился у кабины, предложил сидевшему за рулем Камау, что постерегу джип с винтовкой, пока он зайдет в магазин или что-нибудь выпьет. Но он ответил, что предпочитает сам сидеть за рулем. Поэтому я поднялся по ступеням в переполненный магазин и пробрался к дальнему краю длинного L-образного прилавка и начал покупать медикаменты и мыло.
Нгуи тоже зашел со мной к мистеру Сингху. Он купил красильный порошок, чтобы покрасить мои рубашки и охотничьи жилеты в цвета масаи. В присутствии мистера Сингха Нгуи спросил меня на камба, не хочу ли я трахнуть миссис Сингх, и я с удовольствием отметил, что мистер Сингх либо великий актер, либо у него не было времени или возможности выучить камба.
Когда я снова подъехал к ступеням, ведущим к «Бенгхи», там собралось несколько масаи, которые хотели, чтобы я подвез их на равнину.
— А пошли они все на... — бросил Нгуи. Это было его любимое английское выражение. Во всяком случае, единственное, которое он часто повторял, поскольку с некоторых пор английский считался языком палачей, правительственных чиновников, служащих и вообще всех бвана. Прекрасный, конечно, язык, но в Африке он постепенно умирал, его лишь терпели и не любили. Поскольку Нгуи, считавшийся моим братом, заговорил на нем, я ответил ему тем же: «И худых, и низких, и высоких».
Нгуи посмотрел на назойливых масаи, которыми он, родись в былые и не столь уж отдаленные времена, не отказался бы полакомиться, и добавил на камба: «Только высоких».
Я попросил Нгуи достать мои копья и с появлением луны собирался отправиться на охоту. Это, конечно, здорово смахивало на мелодраму, но ведь таков и «Гамлет». Все мы были очень взволнованы. И возможно, я больше других: дал волю языку, моя обычная ошибка, — и теперь приходилось охотиться с копьем и без собаки. Но я помнил, что у меня пистолет, и это бодрило, я любил пистолет, его покачивание и ощущение тяжести у ремня и продолжал спокойно читать. В фонарь вставили новую калильную сетку, и работала она хорошо, а до восхода луны оставалось минут десять. Я знал, что ждать недолго. Нгуи, должно быть, смазывал копья. Он не умел их затачивать, зато Чейро, не поехавший в Лойтокиток, любил копья и все, связанное с ними, вот и ухаживал за копьями не хуже, чем за ружьями. Но любое копье нужно проверить и смазать, прежде чем выносить его за пределы лагеря, чтобы им убивать.
Я уже не помню, когда начал охотиться с копьем. Знаю, что обучаться владению копьем мы начали в первом нашем лагере в Селенгаи. Тогда я охотился на птиц с группой юношей масаи, и это были лучшие из масаи — неизбалованные и совершенно неиспорченные. Мы познакомились с ними в джунглях на острове, расположенном между двумя рукавами высохшей реки, ниже Селенгаи. Они возвращались после какого-то ритуала, совершенного в центре острова. При его проведении, а повторялся он каждый сезон, полагалось есть мясо, и теперь, когда церемония осталась в прошлом, весельем и раскованностью они напоминали хорошую футбольную команду, возвращающуюся с мессы.
Я был один, да к тому же незваный гость в их стране, и не говорил на языке масаи, и они, разыгравшись, повели себя, как боевой отряд. Но они никогда не видели помповика и не понимали, как можно подстрелить летящую птицу, и, пока мы стояли и присматривались друг к другу, я, не сходя с места, выстрелил по двум шумно вспорхнувшим куропаткам, и, увидев, как птицы шлепнулись в кустарник, они пришли в совершеннейший восторг. Нашли и принесли птиц, и восхищенно поглаживали их, и с тех пор мы стали охотиться вместе. Нас было слишком много, чтобы охотиться с чем-либо, помимо помповика, но они высматривали усевшихся на деревьях цесарок, которых я ни за что бы не заметил. Крупная птица, нахохлившись, сидела высоко на ветке, и стоило юношам показать мне одну, как тут же подавал голос помповик, и птица, ударяясь о ветви, падала вниз, а затем раздавался последний глухой удар. Если вторая птица, задетая выстрелом, взмывала вверх, возникала над нашими головами на фоне синего неба, а потом внезапно камнем падала на землю (однажды угодив прямо на одного морани), мы обнимали Друг друга.
В этом районе водились носороги, и я попытался объяснить, что нам следовало бы быть осторожнее, но они решили, что я хочу убить носорога, а с помповиком это практически невозможно, и тут они показали мне, на что способны их копья. Именно тогда, думаю, я и увлекся охотой с копьем. Меня тревожил такой способ охоты на носорога, когда помповику пришлось бы взаимодействовать с копьями масаи, но я полагал, что, случись нам встретиться с этим зверем, лучше всего стрелять по глазам или для верности в один глаз, а там — будь что будет. Я знал, что смогу вышибить ему глаз, если выжду удобный для выстрела момент, но потом вспомнил, что носорог все равно едва видит, зато его нос действует безотказно, и подумал, что вторым выстрелом должен поразить нос, если только у меня хватит духа устоять на месте и не дать деру, чего я никоим образом не мог позволить себе на глазах у моих новых друзей и деловых партнеров, вот мы и продолжали весьма беззаботно охотиться.
Очевидно, в то время масаи в возрасте моих друзей не обременяли какие-либо обязанности, кроме охоты, и мы отправлялись в лес всякий раз, когда у меня появлялось свободное время, и я попытался выучить язык масаи, а заодно и овладеть искусством охоты с копьем, к которому относился с большим уважением, и наш небольшой отряд истребителей цесарок и потенциальных воителей с носорогами уже называли не иначе, как «Честные Эрни». Тогда мы с Нгуи не были ни друзьями, ни братьями, я хотел охотиться в одиночку, из удовольствия и ради престижа и, наверное, в определенном смысле уже мог считаться предателем, принадлежи я к племени вакамба, или как минимум коллаборационистом, когда «Честным Эрни» пришлось оставить меня. Я так и не узнал почему, но каким-то образом их уход определялся тем же ритуальным праздником, который однажды так удачно свел нас в лесу. Возможно, винить в этом следует меня, но каждый «Честный Эрни» унес на память по паре гильз от патронов помповика и по монете в один пенс, дырочкой, простреленной пулей из пистолета калибра .22 в тот самый момент, когда ее обладатель крепко зажимал монету между большим и указательным пальцами правой руки. Пожалуй, перфорация монеты стала единственной традицией отряда, и нам так и не довелось сразиться с носорогом или подстрелить что-нибудь крупнее цесарки. Я не успел толком научиться владеть копьем и осилил не более двенадцати слов на языке масаи, но время это не пропало для меня даром.
Луна показалась из-за склона горы, и я пожалел, что со мной нет хорошей большой собаки, а я дал обещание что-то там сделать. Однако горевать об этом не имело смысла, и я проверил копья, надел мягкие мокасины, поблагодарил Нгуи и вышел из палатки-столовой. Двое моих людей с винтовками и запасом патронов стояли на часах, на дереве у палатки висел фонарь, и я, оставив огни лагеря позади, а луну — над моим правым плечом, отправился в долгую прогулку.
Приятно это, ощущать в руке тяжесть копья. Древко оклеили хирургическим пластырем, чтобы рука не скользила из-за пота. Зачастую, когда пользуешься копьем, в подмышках и на предплечьях выступает обильный пот и стекает на древко. Я без труда шел по низкой траве, а вскоре почувствовал под ногами укатанную грузовиками колею дороги, ведущей к взлетной полосе, и чуть позже вышел на другую дорогу, которую мы называли Великой северной. Впервые я самостоятельно вышел в ночной поход, с копьем в руках, и мне очень недоставало кого-нибудь из «Честных Эрни» или хотя бы большой собаки. Немецкая овчарка всегда предупреждает, не прячется ли кто в очередном островке зарослей, она тут же забегает сзади и тычется мордой в ногу под коленкой. Но как бы мне ни было страшно, охота ночью с копьем — это большое удовольствие, за которое надо платить, как и за любое другое, и в большинстве своем они того стоили. Мэри, Пи-эн-джи и я позволяли себе много удовольствий, и некоторые из них потенциально могли обойтись нам дорого, но риск всегда оправдывался. Отупляющее воздействие скучных, разлагающих своей тупостью будней — вот что не стоит и ломаного гроша, думал я, и вновь принялся осматривать всевозможные заросли и высохшие деревья, где, как мне казалось, обязательно должны быть змеиные норы, а мне бы не хотелось наступить на выползшую на охоту кобру.
Еще в лагере я слышал двух гиен, но сейчас они затихли. Я слышал льва около старой деревни масаи и решил держаться от нее подальше. Я бы все равно не решился идти туда, потому что в этой местности водились носороги. Впереди, на равнине, я увидел в лунном свете какую-то спящую тушу. Как выяснилось, гну, самку или самца, обошел его (по рогам узнал, что самец), стороной и снова вышел на тропу.
Вокруг хватало ночных птиц и ржанок, и мне попалось несколько лисиц и зайцев, но глаза их не светились, как это бывало, когда мы проезжали на «лендровере»: фонаря у меня не было, а лунный свет не давал отражения. Луна теперь стояла высоко и светила довольно ярко, и я шел вдоль колеи, радуясь ночной прогулке и совершенно не боясь встречи с любым зверем. Я посмотрел назад: огни лагеря пропали из виду, осталась лишь огромная, массивная, поразительно белая в лунном свете гора, и я надеялся, что мне не придется никого убивать. Я мог бы, возможно, убить гну, но тогда мне пришлось бы свежевать тушу и сторожить ее от гиен или выстрелами из пистолета поднимать лагерь, и вызвать грузовик, и показать себя хвастуном, и я подумал, что только шестеро из нас будут есть гну, а к прилету мисс Мэри мне хотелось добыть мяса получше.
Итак, я продолжал идти, прислушиваясь к шебуршанию мелких животных и крику взлетавших из пыли птиц, и думал о мисс Мэри и о том, что она делает в Найроби, и как будет выглядеть с новой прической, и что через день она опять будет со мной. К тому времени я почти дошел до места, где мисс Мэри убила своего льва, и отсюда услышал рычание леопарда, охотившегося слева от меня на краю большого болота. Я решил уже пойти к солончакам, но там какое-нибудь животное непременно ввело бы меня в соблазн, и я повернул назад к лагерю и пошел по проторенной тропинке, любуясь горой и совершенно не думая об охоте.
Лежа в постели, приятно вспомнить замечательных и уважаемых вралей и кое-что из их наиболее впечатляющих небылиц. Форда Мэдокса Форда[76] я, пожалуй, полагал величайшим вралем из всех известных мне по жизни на гражданке и думал о нем если не с любовью, то по крайней мере с уважением. Однажды поздним вечером в старой квартирке Эзры Паунда[77] на рю Нотр-Дам-де-Шан, впервые услышав его поразительные и откровенные россказни, я был шокирован и даже оскорблен. Передо мной стоял человек, годившийся мне в отцы, самозваный мастер английской прозы, который врал так явно, что мне просто стало стыдно. После того как Форд отбыл вместе с его тогдашней сожительницей, на которой он не мог жениться, потому что еще не развелся, я спросил: часто ли этот странный человек с тяжелым, даже более противным чем у гиены, дыханием и кривыми зубами, который напыщенностью манер напоминал первые и неудачные модели гусеничных бронемашин, так много врет людям, хорошо знакомым с предметом его разглагольствований?
Эзра, милый и добрый человек, безжалостный только в печатных текстах, ответил: «Хем, ты должен попытаться понять. Форд лжет, только когда очень усталый. Это его способ расслабиться».
В ту пору Эзра еще пытался воспитывать меня (занятие, которое он позже оставил как безнадежное), а я учил его боксировать. Правда, здесь мне тоже пришлось отступить, и он занялся игрой на фаготе. Из двух этих видов искусства овладение премудростями бокса в дотелевизионную эпоху требовало больших усилий, да и ученичество давалось тяжелее. Я не мог слушать его игру на фаготе и уже думал о том, чтобы попытаться заинтересовать Эзру контрабасом или тубой — двумя не слишком сложными инструментами, которые, я полагал, он сможет осилить, но по тем временам ни один из нас не располагал средствами, чтобы купить столь громоздкие инструменты, так что мне просто пришлось пореже бывать в его квартирке, вот мы с Эзрой каждый день, во второй его половине, стали играть в теннис.
В этом виде спорта мы одинаково не могли похвастаться мастерством и играли на корте с почасовой оплатой, расположенном как раз напротив места, где установлена гильотина для проведения утренних представлений, по-прежнему любимых французами, и потому время от времени мы находили мостовую свежевымытой. Надев лишнюю куртку, коей для меня служила подстежка от старого плаща из ткани «барберри», мы подходили к металлическим воротам, ведущим к кортам, и вызывали звонком консьержа.
В то время я не мог позволить себе тенниса, не мог позволить себе практически ничего, за исключением работы — единственного занятия, ради которого мы и рождаемся, да еще оплаты продуктов и жилья для моей жены и ребенка. Эзра также не был богачом, и одно время, когда жил в Лондоне, денег ему хватало на одно утиное яйцо в день: он где-то вычитал, что утиные яйца на семьдесят процентов питательнее куриных, и мы наслаждались нашим теннисом и играли, как нам казалось, с дикарской изящностью. Эзра играл во фланелевом костюме, играл лучше меня, а следовательно, получал от игры больше удовольствия. В то время, да и потом я выполнял загадочную подачу, которая называлась «свиной мяч». Мяч при ней летел быстро, но при контакте с землей не подпрыгивал, а катился по ней. Часто такие «свиные мячи» подавать не удавалось, потому что при этом приходилось резко вскидывать правую руку, рискуя порвать плечевые связки. Есть много видов подач, принимать которые сложно, но постоянно их подавать нет никакой возможности, точно так же как нет никакой возможности оставаться трезвым, налегая на спиртное.
Итак, я думал обо всем этом и о Хью Кейси[78], уже покончившем с собой, и о Кирби Хигби, ныне евангелисте, и о веселых ночах, которые мы проводили в Гаване, и стрельбе по голубям с Оджи Галаном, Куртом Дэвисом, Ларри Френчем и Билли Херманом. Все они стреляли прекрасно, за исключением Хигби, поскольку тот признавал исключительно ночную жизнь. Обожал затевать ссоры в казино и ночных клубах. Но едва ссора достигала пика, кричал: «Подойди, Эрни, и врежь ему». Вот я и подходил, чтобы занять в отведенной дракам части жизни Хигби, положение, аналогичное тому, что занимал Хью Кейси, играя за «Доджерс».
Это были последние беззаботные месяцы на многие последующие годы. Мне, как писателю и просто человеку, не верилось, что после Испанской войны и событий в Китае мир вновь охватит разрушительная война. Правда, мне повезло, и я по крайней мере успел написать одну книгу. Теперь же я перестал думать об этом и о Гаване, хотя никогда не чувствуешь себя одиноким, вспоминая Гавану, и мыслями переключился на гражданскую войну в Испании. Эти воспоминания также прогоняют одиночество, что правда, то правда, и хотя обычно мы стараемся не думать о войне после ее окончания, иной раз невозможно не думать о ней и не вспоминать.
Утром Мвенди принес чай, я поблагодарил его, выпил чай, выйдя из палатки, у потухшего костра, думая и вспоминая, пока пил, потом оделся и пошел к Кейти. Держались мы официально и дружески, и он сказал, что хотел бы пойти со мной на ночную охоту с копьями. Меня его слова очень тронули, и я знал, что в этом он гораздо лучше меня. Поэтому спросил, все ли в порядке в лагере, и он ответил, что да, порядок в лагере идеальный, но несколько молодых людей вернулись поздно, после того как праздновали победу над леопардом.
Я вернулся в палатку-столовую, чтобы позавтракать. Там меня ждали доставленные авиапочтой из Лондона газеты, несколько номеров «Таймс» и один — «Дейли телеграф», которые я не читал, вот я и отодвинул мысли в сторону и предался удовольствию чтения о нашем мире, начав с «Придворного циркуляра»[79] и закончив регулярной колонкой, которую «Телеграф» посвящала деяниям сенатора Маккарти. Я много чего наслушался от европейцев о сенаторе и двух его ближайших помощниках и, не будучи антисемитом, никогда не высказывал своего мнения о двух его помощниках, за исключением разве что дюжины раз, когда пытался объяснить как это все работает на примере умного и богатого. Среди последней доставленной в лагерь партии книг были две и про сенатора, вот мы с Пи-эн-джи и пытались понять, какую же он из себя представляет проблему. Батя отказался читать эти книги, а саму проблему отмел с порога, сказав: «В жизни достаточно всякой мерзости и без необходимости читать об этом сенаторе, как бы там его ни звали».
Но нас с Пи-эн-джи продолжали интересовать и сам сенатор, и особенно два его помощника, и их шалости, поэтому в то утро я читал «Дейли телеграф» с явным удовольствием. Это вообще прекрасная газета, и в свое время я постоянно читал в ней все материалы о скачках. Но в Лойтокитоке в материалах о скачках оставалась исключительно информационная сторона. Во-первых, букмекеров здесь не было, во-вторых, сами скачки проходили неделей, а то и месяцем раньше. Из того, что я узнал вчера от мистера Сингха, выходило, что сделать ставку возможность все-таки оставалась. Но линии связи были очень уж ненадежными.
Той ночью я лежал и слушал голоса ночи и пытался их все понять. Кейти сказал очень правильные слова: никто не знал ночь. Но я собирался узнать ее, насколько возможно, в одиночку и на своих двоих. Я не хотел делить ночь с кем бы то ни было. Делить — это про деньги, но женщину ни с кем не делят, вот и я не хотел делить ночь. Я не мог заснуть и не принимал снотворное, потому что хотел слушать ночь и еще не решил, идти ли на охоту с восходом луны. У меня не было достаточного опыта в обращении с копьем, чтобы охотиться в одиночку и не попасть в беду, и я знал, что мой долг (не говоря уж об удовольствии) быть в лагере, когда вернется мисс Мэри... и я подумал, что добрая половина моей жизни приходится на ночь, и, наверное, ее следует признавать лучшей, потому что проведена она с женщинами, которые никак не могли получить оргазм или получали его очень легко, гасили сигареты в пепельнице и начинали свои предложения словом «дорогой».
Слово это мужчина не может слышать бессчетное число раз, а у погашенных в пепельницу окурков такой отвратительный запах, вот я и подумал, что мысли эти не вдохновляют, не радуют, не дают пищи уму и сердцу, и прислушивался к ночи, обыкновенной ночи, обещающей и манящей, как шлюха, но только не для меня, потому что я слишком долго не спал и, слушая ночь, я незаметно заснул.
Не было еще ни одной проведенной в одиночестве ночи, когда бы меня не посещали приятные или, напротив, жуткие сны. Иногда их трудно запомнить, особенно если тебя разбудили выстрелы из пистолетов, винтовок, автоматов, или телефон, или раздраженная жена; но обычно сны не уходили совсем, и этой ночью мне приснилось, что я в гостинице или, вернее, в Gasthaus, в кантоне Вод в Швейцарии. Со мной моя первая и самая любимая жена — мать моего старшего сына, и мы спали, крепко прижавшись друг к другу, чтобы сохранить тепло и потому, что именно так лучше всего спится, если люди любят друг друга и ночь холодная. Фасад гостиницы и беседку увивали ветви глицинии, или винограда, и каштаны в цвету напоминали залитые воском канделябры. Мы собирались на рыбалку на Ронский канал, а за день до этого сна удили в Штокальпере. От талых вод обе речушки обрели молочный цвет, и стояла ранняя весна. Моя первая и лучшая жена, как всегда, крепко спала, и я чувствовал аромат ее тела и цветущих каштанов, идущее от нее тепло, и голова ее лежала у меня под подбородком, и мы спали, доверчиво прижавшись друг к другу, как котята. Тогда мне, случалось, снились плохие сны, вызванные наследием или последствиями скверно организованной войны, и в такие ночи меня интересовал только сам сон или его сестра смерть[80]. Но той ночью в моем сне я спал счастливо, обняв свою любимую, и ее голова покоилась у меня под подбородком, и, проснувшись, я с изумлением думал о том, сколько возлюбленных, которым мы храним верность, пока не перестаем ее хранить, может быть у мужчины, и еще о том, как меняются нормы морали от страны к стране, и о том, кто же все-таки может точно знать, что есть грех.
У Нгуи было пять жен, это мы знали наверняка, и двадцать голов скота, хотя вот тут сомнений хватало. У меня, согласно американским законам, была одна законная жена, но все с уважением вспоминали мисс Полин[81], которая приезжала в Африку много лет назад, и наши друзья, особенно Кейти и Мвенди, любили и восторгались ею и, по-моему, считали ее моей темноволосой женой-индианкой, а Мэри — белокурой женой-индианкой. Они не сомневались, что, пока мы с Мэри находимся в Африке, мисс Полин присматривает дома за шамбой, и я не говорил им о смерти мисс Полин, потому что их бы это опечалило. Никто также никогда не рассказывал им о другой жене, которая им наверняка бы не понравилась. Считалось само собой разумеющимся, причем так думали даже наиболее консервативные и скептически настроенные старейшины, что у меня, если уж у Нгуи пять жен, в силу различия в нашем финансовом положении должно их быть по крайней мере двенадцать.
Полагали также, что я был женат и на мисс Марлен, которая, судя по полученным мною фотографиям и письмам, работала в принадлежащей мне небольшой увеселительной шамбе, именуемой Лас-Вегас. Они знали мисс Марлен как автора «Лили Марлен», и многие люди действительно думали, что зовут ее Лили Марлен, и все мы сотни раз слушали на старом патефоне ее песню «Джонни», и следующей была мелодия «Рапсодия в стиле блюз», и мисс Марлен пела о «кудельках вокруг вымени»[82]. Мелодия эта всех глубоко трогала, и порой, когда я пребывал в мрачном или подавленном состоянии, находясь вдали от своей увеселительной шамбы, Моло, брат Нгуи, спрашивал: «Кудельки вокруг вымени»? И я просил поставить пластинку, и он заводил патефон, и все мы с удовольствием слушали красивый, глубокий, необыкновенный голос женщины, которая никогда не была моей женой, пела в увеселительной шамбе и так успешно и преданно ею управляла.
Наверное, потому, что я не спал и сомневался, удастся ли мне вообще заснуть, мне вспомнилась еще одна девушка, которую в свое время знал и очень любил. Это была стройная американка, с ногами от плеч, с обычными для американок роскошными буферами, которые особенно нравятся тем, кто не познал прелестей небольшой, упругой, правильной формы груди. Но эта девочка, с красивыми ногами негритянки и такая очаровательная, постоянно на что-нибудь жаловалась. Ночью, пока не спалось, мысли о ней доставляли удовольствие, и я вспоминал ее, и коттедж, и Ки-Уэст, и охотничий домик, и различные игорные заведения, где мы бывали, и пронизывающий утренний холод, когда мы вместе охотились, и порывистый ночной ветер, и вкус горного воздуха, и запах шалфея в те дни, когда она еще интересовалась охотой на что-либо, помимо денег. Человек никогда не бывает по-настоящему одинок; даже когда в предполагаемой тьме души время останавливается в три часа утра, это лучшие часы человека, если только он не алкоголик и не страшится ночи и того, что принесет грядущий день. В свое время я боялся ничуть не меньше, чем любой человек, а может быть, даже больше. Но с годами страх стал казаться мне своего рода глупостью, такой, как, например, превышение банковского кредита, заражение венерическим заболеванием или пристрастие к наркотикам. Страх — порок молодости, и, хотя мне нравилось ощущать его приближение, этим страх не отличался от остальных пороков, все же испытывать его было недостойно взрослого мужчины, и единственное, чего ему следовало бояться, так это столкновения с настоящей и неминуемой опасностью. Вот этого момента упустить нельзя, как нельзя терять контроль над собой, если ты несешь ответственность за жизнь других. При встрече с настоящей опасностью от инстинктивного страха кожу головы начинает покалывать, а если ты утратил подобную реакцию, значит, пора заняться чем-нибудь другим. Вот тут я подумал о мисс Мэри и о том, какой смелой она показывала себя все девяносто шесть дней охоты на льва, учитывая, что из-за небольшого роста никак не могла толком высмотреть его, и занималась новым для себя делом, не имея достаточного навыка и соответствующего снаряжения, и как она силой воли заставляла всех нас вставать за час до рассвета, и как однажды Чейро, преданный и любивший мисс Мэри, но старый и уставший от погони за львом, что особенно проявилось у Магади, сказал мне: «Бвана, убей льва, и покончим с этим. Женщине не дано убить льва».
Но мы продолжали казавшееся бесконечным преследование, и мисс Мэри убила своего льва, именно так, как того хотел Батя для своей последней охоты, но потом дело приняло неудачный оборот, и Мэри засомневалась в нас всех.
В Африке всегда пребываешь в состоянии счастливого, беззаботного отчаяния, но из всех нас лишь один Осведомитель испытывал сожаление. Он таскал его с собой, как носят бабуина на плече. Римос[83] — прекрасная кличка для скаковой лошади, но плохой попутчик в жизни. У меня была воистину восхитительная бабушка с лицом ангела, если бы ангелы были орлами, и однажды она сказала мне, написав объяснительную записку по поводу моего шестидневного отсутствия в школе (я получил сотрясение мозга, боксируя под чужой фамилией, потому что никто бы не заплатил ни цента, чтобы посмотреть, как дерется мальчишка с фамилией Хемингуэй):
— Эрни, обещай мне делать только то, чего тебе действительно хочется. Всегда так поступай. Я уже стара, и я всегда старалась быть хорошей женой твоему деду, а ты сам знаешь, как с ним подчас трудно. Но я хочу, чтобы ты запомнил, Эрни. Ты запомнишь, Эрни?
— Да, бабушка, я могу запомнить все, кроме тех шести раундов.
— Не в них дело. — Она покачала головой. — А теперь запоминай. В жизни я сожалею только о том, чего не сделала.
— Спасибо большое, бабушка. Я постараюсь запомнить.