Лев Толстой и толстовство Автор Михаил Эдельштейн[7]



Первые ассоциации со словом «толстовство» в массовом сознании — это ненасилие, отказ от имущества, опрощение, вегетарианство. «Толстовцем» обзывает себя Остап Бендер в «Золотом теленке», передумав отправлять отнятый у Корейко миллион народному комиссару финансов: «Тоже, апостол Павел нашелся, — шептал он, перепрыгивая через клумбы городского сада. — Бессребреник, с-сукин сын! Менонит проклятый, адвентист седьмого дня! Дурак! Если они уже отправили посылку — повешусь! Убивать надо таких толстовцев!» «Жил-был великий писатель / Лев Николаич Толстой, / Не ел он ни рыбы, ни мяса, / Ходил по аллеям босой», — поется в популярной песне, сочиненной накануне войны Сергеем Кристи. Примеры, разумеется, можно множить.

Между тем все это очень важные, но все же следствия. Исходная точка толстовского учения — убежденность, что человеку необходимо представление о смысле жизни, находящемся вне его самого. Без этого его ждут тоска, безысходный ужас, самоубийство.

Известно, что толстовство появляется в результате того духовно-нравственного перелома, который Толстой переживает в конце 1870-х годов. Однако на вопрос, в чем суть этого перелома, ответить не так-то просто. Многие базовые положения позднейшего учения Толстого легко различимы в его знаменитых романах: напряженные духовные искания героев, идеальный «естественный человек» Платон Каратаев в «Войне и мире», фальшь современного брака и светских отношений в «Анне Карениной» (эпиграф «Мне отмщение, и Аз воздам» относится, вопреки распространенному мнению, не к супружеской измене как таковой, а ко всему изображенному образу жизни — глубоко порочному, по убеждению автора). Толстой смотрит глазами Наташи Ростовой на оперу с тем же презрительным недоумением, с каким через несколько десятилетий разбирает шекспировского «Короля Лира»[8].

Что в таком случае меняется в 1878–1880 годах? Основное изменение — все эти мысли высказываются Толстым теперь напрямую, без посредничества художественных образов; систематизируются, становятся основным предметом его рефлексии, главным делом его жизни. А главное — они подтверждаются образом жизни автора: Толстой становится первым толстовцем, превращается из писателя в вероучителя.

Главное обвинение, которое Толстой предъявляет современному миру, — его избыточность. Развитие государства, общества, культуры, науки идет по пути производства множества ненужных человеку вещей (будь то большие поместья, модная одежда или музыка Бетховена) и тем самым уводит его всё дальше от естественного состояния. Так же избыточна и Церковь: в ней слишком много внешнего, формального, того, что замутняет прозрачность первоначального источника. Вообще если пытаться сформулировать суть учения Толстого в одной фразе, то звучать она будет примерно так: «Все простое человеку на пользу, а все сложное — порочно». Поэтому, в частности, необходимо вернуться от Символа веры к Нагорной проповеди, от догматического богословия к этическому учению.

Сама идея представить христианство как нравственную проповедь, искаженную последующими наслоениями, рассказами о чудесах, введением сказочного, мифологического, мистического элемента, очень характерна для современников Толстого. С близким подходом мы сталкиваемся, скажем, в «Жизни Иисуса» Эрнеста Ренана или в так называемой Библии Джефферсона, написанной раньше[9], но впервые опубликованной практически одновременно с толстовским «Соединением и переводом четырех Евангелий». Но в случае Толстого она приводит к одному важному противоречию. Начинаясь с убеждения, что человеку нужна опора в чем-то внеположном ему, высшем, чем он, с поиска трансцендентного, его проповедь в итоге сводится к тезису «Царство Божие внутри нас» (каждый человек сам себе церковь), к попыткам очищения религии от всего, что обычный человек не может повторить с помощью нравственного усилия. В конечном итоге — к замене Бога «хорошим человеком».

Толстой вообще внутренне противоречив, и эта раздвоенность не следствие тех изменений, которые происходят с ним во второй половине 1870-х, скорее наоборот. Страстный охотник, боевой офицер, любитель женщин и светской жизни, он уничтожающе описывает героический тип личности в «Войне и мире» и других сочинениях, а в дневнике постоянно признается в мизогинии, то есть в отвращении к женщинам, и в отвращении к плотской любви. Толстовство — скорее попытка уйти от этой раздвоенности, однако не вполне удавшаяся. Существуют воспоминания о том, как пианист Антон Рубинштейн пригласил Толстого на свой концерт, тот обрадовался «и даже совсем оделся для выезда», но в последний момент усомнился, не противоречит ли это его проповеди, и в результате с ним случился истерический припадок, «так что пришлось даже посылать за доктором»[10]. Современник иронически замечает по этому поводу, что невозможно представить себе Христа или Магомета размышляющими о соответствии их поступков их же учению.

У «религии» Толстого множество источников: протестантизм, русская народная религиозность, философия Сократа и Шопенгауэра. Важно понимать, что это и один из первых результатов знакомства Европы с восточной мистикой, с тем самым Лао-цзы, который в XX веке окажет громадное влияние на западную культуру от Германа Гессе до рок-музыки. Но все-таки в первую очередь Толстой — сын своей рационалистической и антропоцентричной эпохи. Отсюда неприятие его проповеди младшими современниками — первыми декадентами и символистами, для которых его религиозный поиск оказался недопустимо банальным (вспомним хотя бы знаменитую фразу Дмитрия Мережковского: Толстой упал «хуже, чем в бездну, — в яму при большой дороге, по которой ходят все»[11]).

Толстой как религиозный проповедник вообще оказывается неприемлем для многих современников. Мы помним об отлучении его от церкви, о конфликте с церковными и светскими властями, о преследованиях, которым подвергались его сторонники. Поэтому Толстой представляется нам едва ли не революционером. Однако в борьбе двух лагерей, радикального и лоялистского, которая определяла политическую и социальную жизнь России тех лет, он был в равной степени далек от обеих сторон. Лоялистам он казался опасным анархистом, отрицающим государство и все его институты. Настоящих же революционеров, эсеров и социал-демократов, отталкивало толстовское убеждение, что переустройство общества — лишь производная от внутреннего самосовершенствования человека и социальный переворот сам по себе ничего не даст. Поэтому, кстати, Толстого довольно жестко критикует Ленин.

Тем не менее у него оказывается множество последователей из самых разных социальных слоев. И дело тут не только в писательской известности Толстого, хотя и в ней, конечно, тоже. Самое главное — его проповедь удивительно совпала с духом времени. Достаточно вспомнить судьбу его ближайшего соратника и друга Владимира Черткова, который, будучи выходцем из того же социального слоя, что и Толстой, одновременно с ним и даже чуть раньше пришел к тем же вопросам, а отчасти и к тем же ответам и практическим выводам: осуждал роскошь, переселился из господского дома в комнатку в ремесленной школе, стал ездить в вагонах третьего класса и т. д. Стремление к опрощению вообще оказалось созвучно чаяниям многих представителей высшей аристократии: неслучайно среди ближайших сподвижников Толстого не только конногвардеец Чертков, но и гусар Дмитрий Хилков, морской офицер Павел Бирюков, родовитый дворянин Виктор Еропкин и многие другие. Не менее характерны для эпохи движения трезвенников, пацифистов, вегетарианцев, также находящие поддержку и сочувствие в разных стратах. Отказ брать в руки оружие и борьба с пьянством — характерные черты многих народных религиозных движений.

В силу всех этих причин учение Толстого стремительно приобретает популярность. Возникают толстовские коммуны, народные школы, издательство «Посредник»[12]; начинается новый вариант «хождения в народ», в том числе в связи с голодом 1891–1892 годов в Центральной России. Первоначально заражены толстовством оказываются преимущественно южнорусские губернии, Украина, Кавказ. В этом нет ничего удивительного, если вспомнить ту громадную роль, которую сам Толстой и его последователи отводили работе на земле.

Толстой не просто утверждает необходимость для каждого человека заниматься физическим, лучше всего — земледельческим трудом (прямо говоря, что было бы желательно любому из нас надеть лапти и идти за сохой). Важнее, что он видит в этом императиве религиозный смысл, своего рода дополнение к заповедям блаженства. Поэтому естественно, что первым и самым прямым следствием толстовского учения стала организация сельскохозяйственных коммун, где трудились самые разные люди: аристократы, земские интеллигенты, военные, крестьяне. Надо сказать, что интеллигентские земледельческие колонии возникали и раньше, вне связи с Толстым. В конце 1860-х — начале 1870-х годов коммуны такого рода появились на черноморском побережье и на Кубани, однако просуществовали недолго. Новая попытка отличалась от предыдущих массовостью и относительной унификацией участников: в толстовских коммунах ходили в крестьянской одежде, причем старой и часто рваной, питались растительной пищей, вели аскетический образ жизни.

Личного имущества у коммунаров, как правило, не было: за счет коммуны их кормили и выдавали одежду, когда старая изнашивалась, а книги они брали из общинной библиотеки. Наиболее радикальные из них вообще отказывались от своего жилья и обуви, даже лаптей, проповедовали идеал целомудрия, называя брак делом «похотливым, затемняющим истину и порабощающим» (впрочем, признавая, что жениться все же лучше, чем прелюбодействовать). Один из лучших знатоков сектантства рубежа XIX–XX веков Александр Пругавин неслучайно назвал толстовцев «современными Диогенами».

Неприспособленность большинства толстовцев к жизни на земле, невозможность последовательно провести в жизнь принцип ненасилия (например, заниматься земледелием без эксплуатации домашних животных), постоянные полицейские преследования привели к тому, что подавляющее большинство проектов по организации коммун оказались весьма недолговечными. Исключение — известная колония «Криница» около Геленджика, просуществовавшая несколько десятилетий. Современник оставил выразительную зарисовку быта такой коммуны:

«Надо было запрячь в водовозку лошадь, и вот человек пять начинали „трудиться“: один тащил вожжи, другой дугу, третий хомут, а двое старались „вопхнуть“ лошадь в оглобли. В криках, понуканиях не было недостатка, и часто кончался этот „труд“ тем, что лошадь так и оставалась незапряженной, ибо никто из „работников“ не знал, как надо запрягать ее, да и побаивался, как бы она не вздумала брыкнуть»[13].

Стремление «сесть на землю» сопровождается сильным антикультурным настроением. Один писатель начала XX века передает свой разговор с последователем Толстого, интеллигентным врачом, который мечтал сжечь все книги, кроме Евангелия, так как они «вреднее и опаснее всякой холеры, всякой чумы». В толстовцах вообще очень сильно это недоверие к культуре, особенно к письменной культуре. Отсюда интерес к устному слову, устной проповеди. Один из самых известных толстовцев, Исаак Фейнерман, писавший под латинским псевдонимом Тенеромо, издал несколько сборников записанных им высказываний Толстого. Свою деятельность он объяснял как раз необходимостью зафиксировать для современников и потомков свои беседы с Толстым, где индивидуальность учителя проявляется полнее, чем в его писаниях. Вероятно, в этом сказывается ориентация на Евангелие как на письменную фиксацию устной проповеди.

Отдельная и очень сложная тема — толстовцы и Толстой. Выше мы говорили о Толстом как о первом толстовце. Но сам он говорил про себя: «Я Толстой, но не толстовец». Точнее будет сказать, перефразируя Козьму Пруткова, что в писателе жило огромное «желание быть толстовцем» — желание, которое он никогда не смог реализовать до конца в силу все той же двойственности своей натуры, которая проявилась в несостоявшемся походе на концерт Рубинштейна и во многих других эпизодах. Главное колебание Толстого, длившееся годами, — уйти ему из Ясной Поляны или остаться? «Все так же мучительно. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду — стыд и страдание…» — такими записями пестрят его дневники. Конфликт Толстого с семьей начинается в середине 1880-х годов и продолжается четверть века, практически до смерти писателя. На идейные разногласия накладываются имущественные споры: Толстой пытается отказаться от авторских прав, не препятствует яснополянским крестьянам расхищать барское имущество; жена и дети предсказуемо против.

Надо понимать, что Толстой не уходит из имения не от привычки к барской жизни, в чем обвиняли его недоброжелатели. Наоборот, он полагает, что уход — это слишком легкий выход, бегство от своего креста вместо готовности нести его до конца. Но со стороны это воспринимается по-другому. «Конечно, нам досадно, что отрицатель собственности, семьи и всех „мирских прелестей“ продолжает жить в барской обстановке Ясной Поляны, где самая строгая вегетарианская диета и „ручной труд“ кажутся в конце концов только лишней прихотью», — иронизировал литератор Петр Перцов[14], который резко отрицательно относился к учению Толстого и, в отличие от подавляющего большинства современников, довольно скептически — к нему самому. Но растеряны и идейные последователи Толстого. Накануне ухода и смерти писателя болгарский толстовец Христо Досев делится с Чертковым своим недоумением: тот факт, что Толстой по-прежнему живет в Ясной Поляне, «затушевывает в глазах людей все значение и смысл его слов и мыслей». Приезжающие в Ясную Поляну толстовцы чувствуют недоброжелательное отношение к себе со стороны жены Толстого Софьи Андреевны и его сына Льва Львовича и не понимают, почему «учитель» недостаточно горячо за них заступается. По сути, они требуют от Толстого, чтобы он отказался от родственников по плоти ради тех, с кем он связан родством в духе.

С другой стороны, и Толстого раздражают некоторые последователи с их склонностью спорить о деталях учения, игнорируя главное в нем. Он саркастически описывал богословские полемики о всяких не стоящих внимания мелочах — и вдруг его сторонники начинают вести себя так же. Кроме того, Толстой чувствует опасность превращения толстовства в «лидерское движение», секту. Писатель противится его оформлению, для него толстовство — меньше всего структура, организация. Отсюда его резкая реакция на предложение двух единомышленников провести в 1892 году съезд толстовцев в Ясной Поляне: «Не грех ли выделять себя и других от остальных? И не есть ли это единение с десятками — разъединение с тысячами и миллионами?» Любовь Гуревич[15] вспоминает, как иронически Толстой реагировал на газетные сообщения о предстоящем съезде:

«Вот отлично!.. Явимся на этот съезд и учредим что-нибудь вроде Армии спасения. Форму заведем — шапки с кокардой. Меня авось в генералы произведут. [Дочь] Маша портки синие мне сошьет…»[16]

В этой борьбе с собственными поклонниками Толстой победил: толстовство не превратилось в скованную догматами окаменелость. Тот же Пругавин с полным основанием констатировал:

«Из Толстого, как из моря, разные люди почерпают различные моральные и религиозные ценности. Каждый берет то, что ему более сродно, что отвечает его наклонностям, его духовным запросам»[17]. .

Более того, даже границы самого понятия «толстовство» установить зачастую трудно, если не невозможно. Современники отмечают склонность сторонников Толстого сводить любой разговор на любую, сколь угодно сложную, тему к набору элементарных постулатов: «все люди братья», «все мы дети единого Отца», «весь мир есть дом Божий». Понятно, что при таких исходных данных толстовцев не всегда можно отграничить от представителей других религиозных учений. Известен непреходящий интерес Толстого и его последователей к духоборам, штундистам, молоканам, разного рода «братцам» (низовым проповедникам). Особенно активно занимался этим один из самых колоритных толстовцев Иван Трегубов, основатель «Общины свободных христиан». А в 1920 году Павел Бирюков предлагает советской власти издавать журнал «Сектант-коммунист».

Вообще, тема взаимовлияния Толстого и сектантов сложна и многогранна. Накануне пережитого им духовного кризиса и тем более после него он пристально следит за активностью разнообразных толков и сект, от самодеятельных до более крупных, вникает в особенности их вероучения, читает материалы о них, знакомится с исследованиями и исследователями. Однако в этот момент Толстого еще отделяет от сектантов определенная дистанция. Свидетель его встречи с самарскими молоканами в 1881 году отмечает, как негативно реагирует Толстой на шутки молокан о духовенстве и православной обрядности[18]. В дальнейшем Толстой постоянно увлекался то одним, то другим проповедником и «народным философом»: Василием Сютаевым, Александром Маликовым, Тимофеем Бондаревым. Но постепенно началось обратное воздействие. Вскоре один из главных оппонентов Толстого, обер-прокурор Святейшего синода Константин Победоносцев, обобщая полевые наблюдения православных миссионеров, проницательно заключает:

«Как более свежее и богатое умственными силами учение, толстовство начинает подчинять себе все другие сектантские лжеучения, мало-помалу теряющие под влиянием его свою самостоятельность и оригинальность».

Примеров тому множество. Остановимся подробнее на событиях в селе Павловка Сумского уезда Харьковской губернии, которые личный секретарь Толстого Николай Гусев назвал «страшным взрывом, прогремевшим на всю Россию». В сентябре 1901 года группа павловских сектантов, много лет конфликтовавших с местным священником и урядником и подвергавшихся преследованиям (в числе прочего — за отказ от присяги на верность императору и от воинской службы), ворвалась в церковь, осквернила алтарь, разломала хоругви, разбила иконы, опрокинула престол, разорвала напрестольное Евангелие, поломала крест. По выходе из церкви погромщики были избиты разъяренной толпой, арестованы, судимы и отправлены кто на каторгу, кто в ссылку.

Самое любопытное в павловских событиях то, что и в отчетах светских и духовных властей, и в газетных репортажах люди, разгромившие храм, именуются то штундистами[19], то толстовцами, то есть и власть, и журналисты затрудняются с четким определением их религиозной принадлежности. Сами они называли себя «детьми Божиими». Впрочем, поскольку религиозное брожение в губернии началось после того, как последователем Толстого объявил себя местный помещик князь Хилков, можно с уверенностью утверждать, что «дети Божии» если и не были чистыми толстовцами, то, по крайней мере, испытали сильное влияние идей яснополянского проповедника. Неслучайно в адресованном харьковскому губернатору рапорте о заседании суда по этому делу утверждалось:

«Все, получившие земли от князя Хилкова, делаются сектантами, являются на беседы к князю, выслушивают его толкование Евангелия по графу Толстому».

Интересно, что при всем рационализме толстовства оно, попав на народную почву, обрастало своей мифологией. Так, павловские крестьяне верили, что в саду Хилкова «росло дерево, приносящее добрые плоды, и кто вкушал того плода, то тот познавал, в чем добро и зло»[20].

Еще один пример такого пограничного религиозного движения — так называемые духоборы-постники, выделившиеся в середине 1890-х годов из среды традиционного духоборства в особое течение именно под влиянием толстовской проповеди. После переезда с помощью Толстого и толстовцев в Канаду от преследований российского правительства они раскололись еще раз. В результате нового раскола образовалась группа «Сыны свободы», решившая бороться с цивилизацией при помощи террора. Ее члены начали уничтожать сельскохозяйственную технику, поджигать школы и линии электропередачи. Как и павловские события, деятельность духоборов-свободников опровергает распространенное убеждение, что проповедь Толстого нельзя использовать для обоснования насилия.

Вообще, толстовство легко подвергалось радикализирующим трансформациям. Несмотря на то значение, которое сам Толстой придавал земледельческому труду, некоторые его последователи отказывались пахать и сеять, так как это насилие над живым организмом матери-земли. Нередко толстовцы не ели не только мясо и рыбу, но и растительную пищу, не пили не только спиртное, но и чай (и тем более кофе), отказывались называть свое имя и место рождения, ибо всё это формы казенного учета, придуманные государством для закрепощения подданных. Уже упоминавшийся толстовец Трегубов планировал своего рода «новое крещение» Руси: он мечтал провести в Киеве «крестный ход», по окончании которого участники выбросят в Днепр новых идолов — иконы и хоругви.

Но, конечно, прямое насилие действительно для толстовства крайне нехарактерно, все-таки их этос строился на прямо противоположных основаниях. Известен случай, когда двух толстовцев заперли в вонючей и душной арестантской. Когда один из них стал колотить в дверь, требуя их выпустить, другой объяснил ему, что такого рода протест против насилия невозможен с точки зрения учения Толстого, и первый усовестился и признал свои действия «соблазном и падением».

Один из индийских поклонников Толстого уверял, что, живи писатель в Индии, он был бы объявлен новым воплощением Будды или Кришны[21], и в этом утверждении было гораздо меньше восторженного преувеличения, чем может показаться нам сейчас. «Над Толстым горит теперь такой венец, какого при жизни не имел решительно ни один человек — „с основания земли“ и с начала человеческой истории»[22], — писал уже русский его современник Петр Перцов, относившийся к Толстому весьма критически, а потому едва ли склонный в данном случае к гиперболам.

Проповедь Толстого имела самые разные следствия. Не без его влияния возникли, например, «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга» священника Георгия Гапона, увлекшегося толстовством еще в полтавской семинарии. Толстой оказал огромное влияние на религиозные и общественно-политические движения по всему миру, например на Махатму Ганди, на русскую литературу: так, Пастернак проецирует свой путь на путь Толстого («Нельзя не впасть к концу, как в ересь, / В неслыханную простоту»), строит роман «Доктор Живаго» во многом по образцу «Воскресения». Пафос земледелия как идеального занятия для любого человека сказался на опыте первых палестинских кибуцев, создававшихся евреями — выходцами из Российской империи, многие из которых находились под сильным влиянием проповеди Толстого.

Загрузка...