Глава 1. Выбор пути

1. Детские годы

Ранние годы жизни выдающихся личностей обычно оставляют мало следов, которые были бы важны для формирования их судеб, по той простой причине, что невозможно предугадать известность, славу или бесславие, которые через много лет будут связаны с этими людьми. В свидетельстве о рождении, выданном местной синагогой родителям ребёнка — Давиду Леонтьевичу и Анне Львовне Бронштейн, значилось традиционное еврейское имя — Лейба, Лейб. Но ни сами родители, которые в значительной мере ассимилировались в русско-украинской среде, ни друзья детства этого имени никогда не употребляли. Ребёнка называли Лев, Лёва.

Лёва Бронштейн родился 26 октября (7 ноября по н. ст.) 1879 г. Через много лет, когда он станет одним из крупнейших советских партийно-государственных деятелей, и позже, в сложных перипетиях своей судьбы, наш персонаж не раз будет вспоминать с оттенком некоторого, может быть, даже восторженного мистицизма совпадение даты его рождения с датой государственного переворота в Петрограде, приведшего к власти большевиков. Сам он, правда, будучи в принципе убеждённым материалистом, буквально обрывал себя в таких случаях. В автобиографической книге он писал: «День моего рождения совпадает с днём Октябрьской революции. Мистики и пифагорейцы[21] могут из этого делать какие угодно выводы. Сам я заметил курьёзное совпадение только через три года после Октябрьского переворота»[22]. Но ведь он не просто заметил это совпадение, но и не преминул написать о нём в предисловии к своим мемуарам, чем только привлёк к совпадению внимание читателей!

Небезынтересна метаморфоза с датой рождения Иосифа Джугашвили, который станет на протяжении двух десятилетий смертельным политическим и личным врагом Троцкого. В СССР официальной датой рождения будущего Сталина считалось 9 (21) декабря 1879 г. Иначе говоря, Троцкий по официальным бумагам был старше Сталина на полтора месяца. На самом деле, однако, Сталин родился годом раньше. Так что Сталин был старше Троцкого[23].

Любопытно, что, тогда как Сталин сделал себя на год моложе, Троцкому прибавили год жизни, обозначив датой его рождения 1878 г., поскольку оказалось, что возрастом он слишком юн для поступления в первый класс, а уровнем подготовки значительно выше сверстников. «Метрическая книга велась в колонии Громоклей не очень исправно. Многое записывалось задним числом, — вспоминал Троцкий. — Когда понадобилось мне поступить в среднее учебное заведение и оказалось, что я не вышел ещё годами для первого класса, то в метриках перенесли моё рождение с 1879-го на 1878 год. Поэтому годам моим вёлся всегда двойной счёт: официальный и семейный»[24]. Так что Троцкий и Сталин как бы поменялись годами рождения.

Давид и Анна Бронштейн были уроженцами небольшого еврейского местечка на Полтавщине, откуда они переселились в Херсонскую губернию, которая лишь постепенно заселялась пришлым крестьянством на протяжении XIX в. Низкая плотность населения в херсонских степях предопределила усилия правительственных чиновников империи по созданию здесь более или менее стабильных колоний из числа немцев, греков, болгар и представителей других народов. В их числе оказались и евреи. Разделы Польши в последней трети XVIII в. привели к тому, что к российским подданным постепенно прибавилось почти миллионное, в основном бедствовавшее, еврейское население Белоруссии, Подолии, Волыни, Литвы, а также центральной части Польши (она была закреплена за Россией Венским конгрессом 1815 г.).

Евреи, проживавшие на этих территориях, в основном занимались ремеслом (сапожники, портные, цирюльники), но среди них были и владельцы постоялых дворов и почтовых станций, арендаторы винокурен. В крестьянской России эти занятия не рассматривались в качестве достойного, производительного труда. Более того, у низших слоёв складывалось впечатление, которое подчас поощряли представители знати и власти, в том числе видные писатели, журналисты, общественные и политические деятели, что евреи существовали за счёт обмана. Постепенно возникали и усиливались антисемитские настроения и чувства, в частности в крестьянской среде, где евреев рассматривали, часто никогда не видя их воочию, как хитрецов, нечестных менял и т.п. Крестьянский же труд евреям был до поры до времени запрещён.

Уже в начале XIX в. в высших сферах империи предпринимались попытки разработать политику в отношении евреев, для чего император Александр I в ноябре 1802 г. образовал особый Комитет по благоустройству евреев, а последний выработал Положение об устройстве евреев, утверждённое императором через два года[25]. В числе прочих мер Положение предоставляло евреям право обзаводиться фабриками и заводами, покупать для занятий сельскохозяйственным трудом незаселённые земли. Впервые законодательно была закреплена сословная группа евреев-земледельцев. Евреям, желавшим стать земледельцами, был пожалован статус колонистов (иностранных поселенцев, занимавшихся сельским хозяйством). Им предоставлялось право получать земли в бессрочное пользование (пока, однако, не в собственность), им могли выдаваться денежные ссуды на переезд и устройство хозяйства, в течение нескольких лет они освобождались от уплаты податей.

Переселение евреев в Новороссийский край (так тогда называлась южная часть украинских земель), начавшееся ещё в конце XVIII в., приняло относительно широкий характер вскоре после обнародования этих законоположений. Утверждённое императором Николаем I в 1835 г. новое Положение о евреях позволяло не только получать землю в бессрочное пользование, но в пределах «черты постоянной еврейской осёдлости» (она охватывала во второй половине XIX в. царство Польское и пятнадцать западных губерний Российской империи, включая Полтавскую и Херсонскую[26], что важно для нашего повествования) евреи могли теперь покупать и арендовать земельные участки. Особенно поощрялась покупка земли специально для заселения своими единоверцами, которые образовывали бы частновладельческие колонии, сходные по структуре с кооперативными хозяйствами[27].

Частновладельческие колонии с 1841 г. находились в распоряжении Министерства внутренних дел и в непосредственном подчинении губернских присутствий. Положение о евреях-земледельцах от 26 декабря 1844 г. давало разрешение евреям не только переходить в земледельческое сословие в тех губерниях, в которых они проживали, но также переселяться для ведения сельского хозяйства в земледельческие губернии. В Херсонской и Екатеринославской губерниях земельный надел евреев был определён в 30–40 десятин на семью из шести ревизских душ (то есть лиц, подлежавших официальному учёту и налогообложению). Евреям-земледельцам предоставлялись существенные льготы: освобождение на 10 лет от платежей повинностей и податей, освобождение на 25 лет от рекрутской воинской повинности, освобождение от платежей всех недоимок по прошлому состоянию[28].

Именно этими льготами и воспользовалась семья Бронштейн, когда в середине 70-х гг. (точная дата неизвестна) переселилась в Херсонскую губернию[29], земельные угодья которой почти не были освоены, хотя и находились в частной собственности. Здесь у местного обедневшего помещика полковника Яновского, выбившегося в офицеры из рядовых, но оставшегося служакой и не сумевшего наладить хозяйство, был выкуплен крупный участок земли, на котором была основана еврейская сельскохозяйственная колония Громоклея (по названию протекавшей здесь речки, впадавшей в Южный Буг)[30]. Колонисты постепенно обживались, колония развивалась. В 1898 г. в ней проживало 254 человека, занимавшиеся земледелием на территории в 483,5 десятины[31].

Правда, постепенно политический курс царизма в отношении земельных поселений евреев стал ужесточаться. В 1864 г. евреи девяти западных губерний «черты осёдлости» были лишены права приобретать земли. На оставшиеся шесть губерний, включая Херсонскую и Екатеринославскую, этот запрет был распространён почти через 20 лет — в 1882 г. Но обратной силы новое законоположение не имело[32]. На статус Бронштейнов и их соседей его действие не распространилось.

Во второй половине XIX в. в аграрном секторе южной части Украины бурно развивались товарно-денежные отношения. За 1861–1909 гг. цена на десятину земли выросла с 11–14 до 185 рублей. Быстро росла и арендная плата[33]. Трудолюбивые жители Громоклеи имели возможность более или менее безбедно существовать.

Вначале Бронштейны были весьма активными участниками жизни своей колонии, исправно трудились и занимались общественно-благотворительной деятельностью. Потомки жителей Громоклеи передают переходившие из поколения в поколение рассказы своих предков, например о том, что Анна Бронштейн (девичья фамилия Животовская) возглавляла местную общину, что в основном на пожертвованные ею 1000 рублей были построены синагога и хедер (еврейская начальная школа, сходная с церковно-приходскими школами в деревнях с православным населением, но дававшая, наряду с элементарной грамотой, начальные знания в области иудейской религии и древнееврейской традиции)[34].

Однако Давид Бронштейн, обладавший хорошей хозяйственной сметкой, трудолюбием, самостоятельностью, индивидуализмом, решительностью и жаждой выбиться в люди, в колонии не ужился. Незадолго до рождения Лёвы, в том же 1879 г., он купил землю, расположенную в районе небольшой деревни Яновки (названа по имени уже упомянутого местного помещика), за четыре версты от Громоклеи. Чтобы стать собственником и арендатором 300 десятин земли (100 десятин стали его собственностью, остальная земля арендовалась), он влез в немалые долги, но вёл хозяйство расчётливо и аккуратно, был трудолюбив и экономен и постепенно расквитался с задолженностью. Он исправно, два раза в год, вносил арендную плату приезжавшей старушке полковнице, вдове Яновского, которую вначале встречал на вокзале на наёмном экипаже, запряжённом лошадьми, а позже и на собственном рессорном фаэтоне — конной коляске с откидывавшейся верхней частью — свидетельстве все более растущей зажиточности.

По сути дела, Давид Бронштейн стал со временем хозяином Яновки[35], так как почти все её жители были работниками на полях, в мастерских либо на других небольших кустарных предприятиях, которые постепенно обустраивал энергичный землевладелец. Хозяйство специализировалось на производстве зерна, направлявшегося не только на внутренний рынок, но также через посредников на экспорт (главный экспортный комиссионер находился в Николаеве, куда Давид регулярно ездил). Только на постоянных хозяйственных работах в самом имении было занято около двух десятков человек. Поля же обрабатывали сезонные рабочие, число их в страдную пору подчас доходило до нескольких сот.

Появились амбары, коровник, свиной хлев (свиньи, правда, свободно ходили по двору со всеми вытекавшими отсюда последствиями), птичник и другие хозяйственные помещения. Давид построил единственную в округе мельницу, куда стали везти своё зерно все окрестные крестьяне, нередко неделями дожидаясь очереди. Созданная в имении ремонтная мастерская также обслуживала не только собственные нужды, но и соседей и приносила доход. В завершение хозяйственных инициатив энергичный Давид Бронштейн соорудил небольшой кирпичный завод, и кирпич с клеймом «Б» оказался основным строительным материалом для всей округи. Работой обеспечивались жители не только самой Яновки, но и соседней Кетрисановки и некоторых других деревень[36].

На реке Столбовой были вырыты пруды, в которых разводилась рыба. Давид Бронштейн собирал неплохие урожаи. Предприимчивый хозяин задумал прикупить землю, но, пока он изыскивал средства, последовал запрет 1882 г., не позволивший ему этого сделать. Так что приходилось довольствоваться дополнительной земельной арендой, что существенно не меняло положения.

С наёмными работниками устанавливались в основном нормальные для того времени экономические отношения. Хозяин стремился получить максимальную выгоду, соседские крестьяне, в целом добросовестно работая, были, естественно, далеко не всегда довольны тем натуральным и денежным вознаграждением, которое получали за свой труд. Но в эти отношения никогда не вмешивался национальный момент. Скорее всего, иудейское происхождение хозяина, о котором его работники не могли не знать, ибо по большим праздникам он с семьёй в праздничной одежде ненадолго отправлялся в Громоклеевскую синагогу, воспринималось как нечто нормальное, не препятствовавшее взаимной толерантности.

В то же время в самой Громоклее Давида лишь терпели, но не относились к нему со сколь-нибудь явной симпатией. Его называли «ам хаарец» (человек земли), хотя и сами громоклеевцы были не меньшими, чем он, «людьми земли». Эта полупрезрительная кличка, скорее всего, была связана с тем, что Давида считали мужланом, не знавшим грамоты и не проявлявшим религиозного рвения.

Имея в виду политические привязанности Троцкого, производит впечатление, что в своих мемуарах он ничего не пишет о крайней нужде или нищете окрестного крестьянства в период своего детства. Это говорит о многом. Уж если бы какие-то указания на крайнюю нужду в Яновке Троцкому запомнились, он не преминул бы о них как можно подробнее написать.

Лёва был пятым ребёнком в семье. За ним последовали ещё трое. Однако четверо детей Анны и Давида умерли в младенчестве. Вырастить удалось, кроме самого Лёвы, старшего брата Александра (он родился в 1870 г.), старшую сестру Елизавету (появившуюся на свет в 1875 г.) и младшую сестру Ольгу (она родилась в 1883 г.). Александр приобретёт профессию агронома. Он не будет принимать участия в политике, но во время Большого террора подвергнется аресту и в апреле 1938 г. будет расстрелян. Елизавета выйдет замуж за одесского медика (она станет носить фамилию мужа — Мейльман) и сама станет работать зубным врачом. Елизавета скончается в начале 1924 г.[37] Старшие брат и сестра на протяжении всей своей жизни сохранят тёплые чувства к младшему брату, но решительно откажутся следовать его революционному примеру. Младшая же сестра Ольга, окончив Высшие женские курсы, вслед за братом весьма активно включится в революционное движение.

Мать Льва часто болела, и это наложило отпечаток на её характер. Она была раздражительна и нередко несправедливо относилась к детям. Родители временами ссорились. Тем не менее Анна была трудолюбивой и энергичной хозяйкой. Во время частых отъездов мужа по коммерческим делам она управлялась и с домом, и с делами имения. Однако здоровье все более ухудшалось. Скорее всего, у Анны была злокачественная опухоль. Пришлось поехать в Берлин, где ей удалили одну почку. Состояние сначала несколько улучшилось, но вскоре болезнь возобновилась с новой силой, и в 1910 г. мать Льва скончалась.

Горе не сломило Давида. Утешением ему были хозяйственные дела. Он прожил намного дольше, хотя и на его долю выпали немалые потрясения. Во время Гражданской войны он, как «сельский помещик и эксплуататор», лишился нажитого имения. «Октябрьская революция отняла у него, разумеется, всё, что он нажил», — констатировал сын без всякого сожаления[38]. Сам же Давид, судя по семейному преданию, говорил: «Отцы трудятся-трудятся, чтобы заработать на старость, а дети делают революцию и оставляют их ни с чем»[39].

Давид подвергался преследованиям и красными (в качестве «буржуя»), и белыми (как еврей, да ещё и отец самого Троцкого). После революции Давид пешком и попутными средствами транспорта добрался до Москвы, появился в квартире сына в Кремле. Непочтительный Лев напомнил отцу его давние слова: «Царских порядков хватит ещё на триста лет». Привыкший к независимости, гордый Давид в семье сына не остался, а самостоятельно устроился управляющим на какую-то государственную мельницу под городом, где проработал пару лет и в 1922 г. скончался от сыпного тифа[40]. Как раз в этот момент Троцкий участвовал в IV конгрессе Коммунистического интернационала, выступал на нём с докладом и буквально на несколько минут заглянул в дом, где отца готовили к похоронам. Сын не разрешил похоронить Давида на еврейском кладбище. Могилу вырыли во дворе дома, где тот умер[41].

Раннее детство Лёвы проходило подобно первым жизненным годам подавляющего большинства детей из сравнительно зажиточных крестьянских семей. В автобиографической книге Троцкий так описывал сохранившуюся в его памяти общую картину своих ранних лет: «Моё детство не было детством голода и холода. Ко времени моего рождения родительская семья уже знала достаток. Но это был суровый достаток людей, поднимавшихся из нужды вверх и не желающих останавливаться на полдороге. Все мускулы были напряжены, все помыслы направлены на труд и накопление. В этом обиходе детям доставалось скромное место. Мы не знали нужды, но мы не знали и щедростей жизни, её ласк. Моё детство не представляется мне ни солнечной поляной, как у маленького меньшинства, ни мрачной пещерой голода, насилий и обид, как детство многих, как детство большинства. Это было сероватое детство в мелкобуржуазной семье, в деревне, в глухом углу, где природа широка, а нравы, взгляды, интересы скудны и узки»[42].

Эти воспоминания писались в первый год после выдворения Троцкого из СССР. Ещё одним косвенно мемуарным источником является книга американского журналиста Макса Истмена[43], который провёл в Советской России около двух лет в 1922–1924 гг., женился на сестре большевистского деятеля Н.В. Крыленко[44] Елене Васильевне, сблизился с Троцким (правда, лишь в той небольшой степени, в какой это было возможно, учитывая и характер, и тогдашнее положение наркома по военным и морским делам), записывал его воспоминания, а также воспоминания членов его семьи и других лиц. Затем Истмен выпустил книгу о юности Троцкого[45].

Как рассказывал Троцкий Истмену, он родился в глиняном доме из пяти тесных и тёмных комнат, с низкими потолками, под соломенной крышей. Во время дождей крыша протекала[46]. Позже, однако, был построен значительно более презентабельный большой двухэтажный каменный дом с железной крышей, который также оказался уникальным. Он был первой в селе постройкой, превышавшей один этаж, и представлялся односельчанам чуть ли не дворцом. После Гражданской войны в этом доме почти два десятилетия размещалась начальная школа, а когда для неё было наконец построено специальное здание, дом был продан двум местным колхозникам, которые разобрали его на кирпичи. Память же о давнишних хозяевах сохранилась хотя бы в том, что местные крестьяне шутили над предприимчивыми односельчанами: «Вернутся Троцкие, они вам покажут»[47].

Троцкий несколько преувеличивал в воспоминаниях скудость «материального обеспечения» своего раннего детства, и это было неудивительно. В то время, когда писались его мемуары (1928–1929), любое упоминание о материальном достатке играло на руку его политическим противникам и личным врагам, и поэтому Троцкий тщательно обходил вопрос о зажиточности своих родителей.

К «официальному» начальному образованию Лев Бронштейн приступил в 1886 г. в громоклеевском учебном заведении — то ли школе, то ли хедере, — где, кроме элементарных религиозных знаний, его обучали русскому языку и арифметике. Первый учитель ребе Шуфер помог ему лучше овладеть навыками осмысленного чтения и письма. «Я сохраняю… о моём первом учителе благодарное воспоминание», — писал Троцкий в своих мемуарах[48]. Со своими соучениками Лёва общался мало, так как они говорили в основном на языке идиш, который в семье Бронштейн почти не употреблялся, и Лев им так и не овладел. В воспоминаниях он даже несколько высокомерно именует этот язык «жаргоном», имея в виду, что он действительно был основан на одном из вариантов немецкого языка, в который проникли слова и выражения из других европейских языков. Едва научившись читать и писать, Лёва стал предпринимать попытки сочинять стихи. И, только убедившись, что в этом деле он явно не сможет оказаться первым, в ещё молодом возрасте оставил свои попытки.

Впрочем, тяга к письменным подвигам однажды обернулась для ребёнка неприятностью. Порой он слышал, как взрослые люди, не только из низшего класса, но и его собственный отец, произносили некие особые слова и выражения, полагая, что детей нет поблизости. Смысла этих слов Лёва не понимал, догадывался, что они неприличны, но тем более острым было его любопытство. Он начал эти слова записывать. «Я сознавал, что делаю не то, что надо, — рассказывал Троцкий в мемуарах, — но слова были заманчивы именно своей запретностью. Роковую записочку я решил положить в коробочку из-под спичек, а коробочку глубоко закопать в землю за амбаром. Я далеко не довёл своего документа до конца, как им заинтересовалась вошедшая в столовую старшая сестра. Я схватил бумажку со стола. За сестрой вошла мать. От меня требовали, чтобы я показал. Сгорая от стыда, я бросил бумажку за спинку дивана. Сестра хотела достать, но я истерически закричал: «Сам достану». Я полез под диван и стал рвать там свою бумажку. Отчаянию моему не было предела, как и моим слезам»[49]. Так собственный опыт учил ребёнка известной осторожности и даже хитрости, неизбежным во многих житейских делах, даже в отношениях со своими родными и близкими.

В возрасте 9 лет Лев покинул сельскую школу и был отправлен родителями в Одессу для получения систематического образования. Пребывание в течение нескольких лет в Одессе просто не могло не наложить отпечатка на умственное и духовное развитие подростка, не исключавшее возникновения первых политических интересов, предопределённых тем, что в промышленном и культурном центре Новороссийского края оппозиционные настроения буквально бурлили. Можно полагать, что на складывание характера Льва оказал влияние космополитический характер города, быстрое развитие, торговые связи и морское сообщение которого с зарубежным миром привлекали людей самых разных национальностей — греков, немцев, французов, болгар, евреев, турок, отлично уживавшихся с местными украинцами и русскими. Правда, с поступлением в школу, как уже указывалось вначале, возникла неувязка из-за возраста. Однако за взятку было выписано новое метрическое свидетельство, в котором годом рождения был обозначен не 1879, а 1878 г. Лёва сдавал экзамены в первый класс мужского реального училища имени Святого Павла, которое считалось лучшим в городе учебным заведением этого типа, и тут возникла вторая неувязка, также не оказавшаяся катастрофической. Ребёнок не проявил достаточного уровня знаний, чтобы преодолеть процентную норму. Мальчика приняли в подготовительный класс, откуда он смог бы без серьёзных проблем, разумеется при высоком трудолюбии, перейти через год в первый класс.

В Одессе Лев жил в семье дяди — Моисея Филипповича Шпенцера, человека образованного. Когда Троцкий поселился в этом доме, второй его заботой, кроме школьных занятий, стал уход за новорождённой дочерью хозяев. Домашние обязанности позволяли ему чувствовать себя почти взрослым и были своего рода развлечением[50]. Сам Троцкий так никогда и не узнал, кем станет эта девочка, родившаяся в 1890 г., через год после того, как он поселился у Шпенцеров. Имя Вера ничего ему не говорило. А она оказалась очень талантливой и через годы стала известна как крупная писательница Вера Инбер[51]. Сама же Вера, ставшая Инбер по фамилии первого мужа, но поменявшая своё отчество и известная как Вера Михайловна[52], безусловно, знала из рассказов родителей, что в младенчестве её баюкал тот, кого в сталинские времена проклинали как самого страшного врага советского строя и агента мирового империализма. Можно представить себе, как опасалась она ареста в зловещие годы Большого террора.

Правда, ей нельзя было отказать в известной смелости, может быть, даже в безрассудности. В 1936 г., то есть как раз тогда, когда в СССР развёртывался Большой террор, Инбер осмелилась опубликовать очерк о Ларисе Рейснер — большевистской комиссарше, близкой к Троцкому и недолгое время являвшейся его любовницей: «Ни волжской пуле, ни вшивой шинели в Свияжске, ни поручику Иванову в Казани не удалось причинить никакого вреда Ларисе Рейснер»[53]. Свияжск был тем самым городом, где Рейснер встретилась с Троцким, которому посвятила написанную ею затем поэму «Свияжск». Вне сомнения, всё это хорошо знали Сталин и его окружение.

Возвратимся, однако, в Одессу конца XIX в. и в ту семью, в которой Лев жил и которая его опекала. У Шпенцеров была хорошая библиотека, и Лёва в полной мере, насколько ему позволяла немалая занятость школьными уроками, использовал оказавшиеся в его распоряжении прекрасные книги — русскую и мировую классику, современную литературу, популярные издания по естествознанию и т.д.[54] Да и сам Шпенцер был из тех людей, которым по их любознательности и инициативности впечатлительный мальчик мог подражать и брать с них поучительный пример. Он переводил греческие трагедии, снабжая их примечаниями, писал рассказы для детей, занимался популяризацией истории и составлял сложные хронологические таблицы, которые в наше время назвали бы синхронистическими, ибо они предназначались для сопоставления времени важных событий в разных областях — политике, военном деле, социальной жизни, культуре и науке. Моисей Филиппович, кроме того, помогал своей жене Фанне Соломоновне, являющейся управительницей, то есть, говоря современным языком, заведующей хозяйством еврейской школы для девочек (её девичья фамилия была Бронштейн, именно она являлась прямой родственницей — двоюродной сестрой отца Левы).

Как раз в это время Шпенцер занялся издательским делом. Вначале он выпускал небольшие издания, а также всевозможные бланки, но позже стал одним из организаторов крупного научного издательства Mathesis («Математика»), существовавшего до 1925 г. (пайщиками этого издательства были авторитетные профессора Южно-Российского университета), и в доме появились не только книги, но и рукописи, типографские корректуры (всё это Лёва читал с нескрываемым любопытством). Позднее Шпенцер станет одним из наиболее известных издателей на юге России.

Дом Шпенцеров нередко посещал Сергей Иванович Сычевский — писатель и литературный критик, завоевавший не только местную, но и общероссийскую известность своими книгами и статьями о русской и западноевропейской литературе, работами по педагогике, художественными очерками, публиковавшимися под псевдонимом Стрелка. Однажды Сычевский, обративший внимание на жадно слушавшего разговоры взрослых мальчика, дал ему два стихотворения — «Разговор книгопродавца с поэтом» Пушкина и «Поэт и гражданин» Некрасова и предложил написать сочинение, сравнив эти два произведения. Через час мальчик представил строгому критику текст. Тот оценил его буквально восторженно. «Вы только посмотрите, что он написал, такой молодчина!» — воскликнул Сычевский и стал цитировать сочинение юного автора, у которого от гордости огнём горели щёки. «Поэт жил с любимой им природой, каждый звук которой, и радостный и грустный, отражался в его сердце», — цитировал Сычевский сочинение до предела наивное и тривиальное, но искреннее и взволнованное, написанное к тому же подростком.

Сам Шпенцер и люди из круга его друзей и знакомых придерживались леволиберальных взглядов. Они охотно критиковали существовавшие порядки, с интересом и симпатией следили за прорывавшимися наружу слухами о тайных действиях народовольцев, но отнюдь не призывали следовать их примеру. Их идеалом была конституционная монархия с демократическим законодательством, парламентской системой и местным самоуправлением. Когда в 1894 г. умер император Александр III, проведший ряд контрреформ и отменивший целый ряд прогрессивных законов своего предшественника Александра II, они стали возлагать большие надежды на нового царя Николая II, однако вынуждены были испытать горькое разочарование, ибо молодой государь при приёме делегации земцев назвал конституционные надежды «бессмысленными мечтаниями».

В городе Лев получал не только образование — в училище и дома, но и овладевал навыками приличного поведения и культуры, свободной от деревенских влияний, обусловленных примитивизмом быта и сложившимися традициями. «Мне шаг за шагом объясняли, что нужно здороваться по утрам, содержать опрятно руки и ногти, не есть с ножа, никогда не опаздывать, благодарить прислугу, когда она подаёт, и не отзываться о людях дурно за их спиною»[55]. Судя по всему, всё это попадало на благоприятную, восприимчивую почву. Во всяком случае, Лев никогда не сожалел об утрате деревенского образа жизни, не стремился к нему возвратиться, отнюдь не страдал яновской ностальгией.

Учась в подготовительном классе, Лев впервые попал в театр на украинский спектакль «Назар Стодоля» по пьесе Т.Г. Шевченко, в котором не только подчёркивалась национальная идентичность украинского народа, но и содержались скрытые призывы к освободительной борьбе. В своих воспоминаниях Троцкий, надо сказать, признавался, что значительно больше ему тогда понравился одноактный водевиль «Жилец с тромбоном», который в качестве приложения шёл после пьесы Шевченко[56]. Правда, в следующие годы подросток пристрастился к итальянской опере, спектакли которой в замечательном Одесском оперном театре проходили регулярно. Он даже стал давать платные уроки младшим ученикам, чтобы накопить деньги на посещение оперы. Несколько месяцев он был тайно влюблён в некую певицу, носившую таинственное имя Джузеппина Угет, у которой было колоратурное сопрано. Это имя, но прежде всего его носительница казались ему «сошедшими с небес на подмостки одесского театра»[57].

Немалым событием было обнаружение у Льва близорукости. Когда доктор распорядился, чтобы он носил очки, радости подростка не было предела. Очки, по его мнению, придавали значительность и интеллигентность.

Детские мечтания (поначалу Лёва лелеял надежду стать великим актёром[58]) уступали место более трезвым текущим делам. Постепенно Лев втягивался в регулярную школьную жизнь. Лёва продолжал много читать, хотя и бессистемно, но, обладая великолепной памятью, умел обращать внимание на всевозможные оригинальные факты и мнения, сравнения, показательные цифровые характеристики. Особенно поразительным было именно мгновенное усвоение цифр. В доме Шпенцеров Лев мог целыми вечерами одинаково легко говорить о Юлии Цезаре, Наполеоне Бонапарте или Льве Толстом, но в первую очередь Лев интересовался историческими книгами и запоминал хронологию не хуже, чем статистику. Он не без интереса пролистывал Библию, но никакого чувства трепета она у него не вызывала. К священной книге он относился так же, как к любому другому историческому или художественному сочинению.

Лев рано научился эффективно и эффектно использовать полученные, часто случайные знания в выгодных для себя ситуациях, стремясь превзойти окружающих, получить наиболее высокие оценки, короче говоря, был весьма самолюбив. По воспоминаниям Шпенцеров, некоторые учителя боялись задавать ему вопросы, чтобы не оказалось, что он знает больше, чем его наставники[59]. Жена Шпенцера не находила слов для того, чтобы похвалить Льва в его школьные годы. Отчасти это можно объяснить тем, что в 1920-х гг., когда она беседовала на эту тему с Истменом, Троцкий стал всесильным наркомом по военным и морским делам, и родство со знаменитым большевиком придавало вес, а возможно, и бо́льшую долю безопасности самим Шпенцерам. Но думается всё же, что рассказ был в своей основе искренним, ибо при желании можно было найти и другие черты у маленького Льва, более соответствовавшие устоявшимся к тому времени советским представлениям о вожде Троцком. Истмен же услышал рассказы о том, как великолепно Лев учился, как его любили учителя, какой он был чистенький и всегда занятой: «Я никогда не видела его грубым и злым. Но я беспокоилась, что он чрезмерно аккуратен». И далее следовал рассказ, как однажды Лев получил новый костюм, в котором пошёл гулять со своей тётей. Вдруг ему показалось, что из пиджака торчит нитка, и он, очень обеспокоенный, всё хотел её как-то оторвать[60]. Сам Шпенцер в свою очередь рассказывал Истмену: «Я определённо могу сказать только две вещи: в это время он не интересовался девочками и не интересовался спортом… Он был очень умным мальчиком — не только в своих книгах. В то же время он был очень тактичен. Он понимал, что оказался в чужой семье, и знал, как себя вести. Ему было только десять лет, но он был сдержанным и уверенным в себе. И у него было чрезвычайное чувство долга, возможно, инстинктивное. Никто не должен был заботиться о его подготовке, никто не должен был беспокоиться о его уроках. Он всегда делал больше, чем от него ожидали»[61].

Шпенцеры воспроизводили и привлекательный внешний облик своего питомца: загорелое лицо с резкими, но правильными чертами, живой взгляд близоруких глаз, блестевших за стёклами очков, густая грива чёрных, всегда аккуратно причёсанных волос, жизнерадостный, бойкий вид.

Не всё в этой характеристике было точным (и к девочкам, и к физическим упражнениям Лев проявлял интерес, будучи нормальным, не оторванным от жизни подростком). Но главное здесь было передано верно — уже в те годы формировалось желание, стремление во всём быть первым, выделиться из окружающей среды и осознавалось, что для этого требовалось приложить большие усилия. К чести Шпенцеров, рассказывая о жизни Лёвы в их семье, они не утаили и весьма компрометирующей детали: однажды юный воспитанник попросту украл несколько книг из библиотеки своих родственников и продал их, чтобы купить конфет[62]. Может быть, это была первая произведённая будущим революционером Троцким экспроприация? По крайней мере, соученик Льва по Одесскому реальному училищу Скорчелетти оставил рукописные воспоминания[63], как некий школьник Кологривов в уличном разговоре в присутствии Бронштейна сказал, что дворянство — это «ноги, на которые опирается гигантская Россия», Лев в ответ запальчиво возразил: «Наверное, у этих ног ступни из глины — они рассыпятся, и вся Россия пойдёт к чертям»[64].

И влюблённый тогда в Троцкого Истмен, и сам Троцкий, и в какой-то мере Скорчелетти идеализировали (естественно, с ретроспективной или даже коммунистической точки зрения) его детские «социальные проявления». Но возможно, некий фундамент будущего участия в политических бурях, порой доходившая до театрализованного публичного вызова личная отвага постепенно закладывались в те ранние годы, точно так же, как и тяга к книге и получению знаний в самых различных областях. Хотя, проявляя разнообразные интересы и обладая великолепной памятью, Лев не формировал глубоких познаний ни в одной области[65].

Несмотря на своё еврейское происхождение, ущемлений по национальному признаку в училище Лев не ощущал. Ведь нельзя же считать таковыми «покачивание попика головой по поводу еврейчиков»[66]. Однако враждебное отношение к полякам, тем более католикам, и придирчивость учителя-француза к немцу остались в памяти. «Национальное неравноправие послужило, вероятно, одним из подспудных толчков к недовольству существующим строем, но этот мотив совершенно растворялся в других явлениях общественной несправедливости и не играл не только основной, но и вообще самостоятельной роли».

Очень любопытно, что мемуары, рассказывающие о годах, проведённых в реальном училище, косвенно подтверждают все более растущие гуманитарные интересы и склонности Троцкого. Мы встречаем на страницах воспоминаний рассказы об уроках литературы, о столкновениях с учителем иностранного языка и т.п., но ни слова нельзя обнаружить в них о тех предметах, которые составляли сердцевину обучения в реальных училищах России последней трети XIX в. А ведь гуманитарные предметы в них считались в лучшем случае второстепенными, если вообще не находились на задворках. Главными же являлись предметы действительно «реальные» — таковыми считались черчение (ему уделялось непропорционально большое время) и естествознание (рассматриваемое, однако, не с научной, а с чисто практической, профессиональной точки зрения). Для Льва Бронштейна этих предметов как будто не существовало. Видимо, он относился к их изучению формально, как к неизбежному злу, лишь бы получить удовлетворительную оценку.

Вместе с подготовительным классом Лев провёл в Одесском реальном училище семь лет. Седьмого класса, который был необходим для дальнейшего продолжения образования, в училище не было. Между тем отец сохранял желание дать Льву высшее образование и решил отправить его в другой город, в Николаев, где Александровское реальное училище имело седьмой класс, в который попасть не представляло особой сложности, несмотря на существование процентной нормы, так как это учебное заведение особым престижем не пользовалось. Так в 1896 г. Лев Бронштейн в стремлении получить аттестат, пригодный для поступления в университет, оказался в значительно более провинциальном, нежели Одесса, Николаеве. Но этот год стал переломным в его жизни.

К сказанному можно добавить, что в начале 20-х гг. Одесское реальное училище, в котором учился Лев, было переименовано в трудовую школу имени Троцкого, и она носила это название до того времени, пока Троцкий не был изгнан из СССР.

2. Политический сад Швиговского

Покидая Яновку, как оказалось, почти навсегда (только осенью 1896 г. он приехал к родителям с кратким последним визитом), Лев Бронштейн поначалу представлял себе свою будущую карьеру почти так же, как о ней думал его отец. Хотя Лев увлекался литературой и пытался писать, но в соответствии с представлениями, господствовавшими и в окружении отца, и в семье Шпенцер, литература была вещью интересной, но естественные науки, инженерное дело, а возможно, математика с практической точки зрения были несравненно предпочтительнее. В 17 лет Лев поселился в семье неких Дикштейнов. Познакомившись с книготорговцем Галацким, он стал брать у него вначале пропущенные цензурой книги, а затем и некоторые нелегальные издания (скорее всего, книги Лев получал в пользование за умеренную плату). Так он познакомился с той народнической литературой, которая рассматривалась в кругах политически одержимой молодёжи как своего рода социальное Евангелие.

Постепенно зрели теперь уже не стихийные, как в Яновке и в Одессе, а более или менее сознательные, подкрепляемые авторитетами идеи социального протеста. Любопытно, что в числе тех книг, которые были его «учителями», Троцкий не называл «Что делать?» Н.Г. Чернышевского, видимо по той причине, что к этому автору он, в отличие, скажем, от Ленина, относился весьма критически из-за ригористичности и низкого художественного уровня упомянутого романа.

Формированию и укреплению новых идей способствовали молодые люди, с которыми Лев познакомился случайно, когда вместе с соучениками забрёл к садовнику Францу Швиговскому, запомнившемуся как человек «с длинной бородой и большими бровями»[67], чеху по происхождению, арендовавшему один из городских садов (скорее скверов), где он построил избушку и то ли от скуки, то ли из неких идейных соображений собирал приезжих студентов, бывших ссыльных и местную молодёжь. Швиговский произвёл на Льва огромное впечатление. «В его лице я видел впервые рабочего, который получал газеты, читал по-немецки, знал классиков, свободно участвовал в спорах марксистов с народниками»[68]. Можно полагать, что через 30 с лишним лет, работая над воспоминаниями, Троцкий невольно или сознательно существенно преувеличил личность своего первого «учителя по социализму», тем более что в воспоминаниях вообще ничего не говорится о мировоззрении Швиговского, который был, скорее всего, неким эклектиком, человеком оппозиционного склада ума, тяготевшим к народничеству, но в основном довольствовавшимся революционными разговорами. Однако для пытливого юноши важно было другое — общение с людьми, которые то ли сами встречались с героями-народовольцами — Андреем Желябовым, Софьей Перовской, Верой Фигнер, — то ли слышали о них от своих старших товарищей.

Лев зачастил в сад Швиговского, который Истмен удачно назвал «садом идей»[69]. В летнее время он и его товарищи собирались под яблоней, рассаживались вокруг самовара и, с аппетитом поглощая скудную пищу, купленную в складчину, толковали о возможностях усовершенствования человеческого общества. Школьные занятия он запустил, уроки часто пропускал, да и в тех случаях, когда ходил в училище, делал это скорее для того, чтобы привлечь в «сад идей» новых приверженцев социальных изменений, а не для завершения образования. Однажды на квартиру, где Лев снимал комнату, явился школьный инспектор, чтобы выяснить причину неявок в класс. Троцкий вспоминал: «Я чувствовал себя униженным до последней степени. Но инспектор был вежлив, убедился, что в семье, где я жил, как и в моей комнате, царил порядок, и мирно удалился. Под матрацем у меня лежало несколько нелегальных брошюр»[70]. Школьное начальство особенно не интересовалось, чем занимались великовозрастные «реалисты» вне школы.

Лев жадно поглощал революционную литературу, исторические труды, произведения по социологии, логике и эстетике — Джона Стюарта Милля, Юлиуса Липперта, Огюста Минье, Чернышевского (но не роман «Что делать?»). В то же время Лев с интересом читал и даже изучал книгу мыслителя, далеко отстоявшего от его политических взглядов: «Эристику» Артура Шопенгауэра, но по совершенно иной причине. Эта небольшая книга, название которой можно перевести как «Искусство спорить», трактовала вопрос о способах победить противника в споре, независимо от того, какая из спорящих сторон занимает верную позицию[71]. Искусство победить в споре любой ценой вполне могло заменить любые тома глубоких трактатов.

Газеты и журналы Лев стал читать «под политическим углом зрения», стремясь создать себе представление о политической системе в Западной Европе и США. Наибольшим авторитетом пользовалась большая либеральная газета «Московские ведомости».

С тех пор среди мемуарных источников, дающих представление о Льве Бронштейне, наряду с различными вариантами его собственных воспоминаний появляется ещё один, написанный человеком, ставшим позже политическим оппонентом Троцкого. Им был Григорий Зив, уроженец Николаева, в то время студент медицинского факультета Киевского университета, приехавший в родной город на рождественские каникулы 1896 г. К этому времени, учитывая наступление зимы, компания, собиравшаяся в саду Швиговского, переместилась в его хижину, которая стала «салоном» радикально-социалистической молодёжи. Жаркие споры шли по вопросам, возможен ли в России капитализм, суждено ли ей пойти по стопам Западной Европы, или же стране уготован какой-то особый путь. Постепенно выделились «марксисты» и «народники», хотя принадлежность к тому или другому направлению носила скорее эмоциональный, а не идеологическо-теоретический характер. С политической точки зрения, однако, споры были совершенно невинными, призывы к «ниспровержению» не раздавались[72].

В городе «сборища» в саду Швиговского пользовались страшной репутацией, их считали центром политических заговоров. Скорее всего, в этой группе молодых людей постепенно формировались не два: марксистское и народническое, а большее число оппозиционных политических направлений — наряду с теми, кто позже признал необходимость мирной эволюции, стал на либерально-демократические позиции; сюда приходили и люди, оказавшиеся затем в лагере крайних революционных радикалов. «Ходили туда, как в клуб, где все чувствовали себя хорошо, уютно и непринуждённо. Времяпрепровождение далеко не ограничивалось одними спорами на указанные серьёзные темы: там веселились, дурачились, встречали Новый год»[73].

Лёва Бронштейн был самым смелым и решительным спорщиком, принимал участие во всех дискуссиях в «салоне» Швиговского, обдавал противника безжалостным сарказмом, был всегда уверен в своей победе. «Ему казалось, что его устами говорит сама непреоборимая и неутомимая логика. Интонацией и всей манерой спора он как бы говорил упрямому противнику о бесполезности борьбы против неотразимой силы железных силлогизмов»[74]. В действительности, однако, его знания были гораздо слабее, чем можно было бы предположить на первый взгляд, слушая казавшиеся весьма убедительными выступления Льва. Скорее речь шла о природных дарованиях. Бронштейна мало привлекали усидчивые кропотливые занятия, точнее, Лев Бронштейн занимался кропотливо, но не сосредоточивался на одном предмете. Поэтому он значительно расширял свой запас знаний, но этот запас был как бы рассеян, раздроблен по многим областям. Иными словами, формировался не кабинетный учёный, а интеллектуальный политик, который мог на первый взгляд непроизвольно и моментально извлечь из своей памяти аргументацию из самых различных областей гуманитарного знания. Как пишет Зив, «обладая блестящей памятью, он умел на лету схватывать доводы соперников и противников, быстро ассимилировать нужное ему и тут же преподносить слушателям продукт своей талантливой импровизации, заполняя пробелы прочным цементом непобедимой «логики»»[75].

Впрочем, свойственные Льву в то время воззрения если и носили вначале народнический характер, относились скорее к умеренно либеральному крылу народничества, которое в 90-х гг. отчасти вытеснило революционных экстремистов (последние вскоре возродятся в партии социалистов-революционеров, которая начнёт формироваться с первых годов XX в.). Не собираясь устраивать заговоры или призывать к немедленной революции, Лев и его товарищи продолжали напряжённо искать свои жизненные пути.

Между тем серьёзный конфликт возник во взаимоотношениях с родителями. Приезжая в Николаев по своим коммерческим делам, Давид Бронштейн узнал (мир не без «добрых людей») об опасных знакомствах сына. Произошло бурное выяснение отношений. Отец пытался образумить Льва, переходил от уговоров, что ему предназначена блестящая карьера инженера и что ему следует учиться за границей, к грубой брани. Сын отвечал менее резко, но столь же упрямо и непримиримо. Он пытался объяснить отцу, что перестройка человеческого общества значительно важнее, чем карьера инженера. Диспут окончился тем, что отец заявил: «Или ты оставишь всё это и займёшься делом, или перестанешь тратить мои деньги»[76]. В результате Лев напрочь рассорился с отцом, отказался от его материальной помощи, покинул снимаемую им комнату и поселился вместе со Швиговским и несколькими юношами из круга «политических знакомств» в новом саду, который Швиговский арендовал вместе с новой, более вместительной хижиной.

Возникла своего рода полуспартанская коммуна, в содержание которой каждый из её членов вносил свой вклад. В коммуну входили, кроме Льва и Швиговского, братья Илья и Григорий Соколовские, Зив (когда он приезжал на каникулы) и ещё два-три юноши. Жили очень скромно, без постельного белья, питаясь похлёбкой собственного приготовления, причём поварские обязанности исполнялись по очереди. Юные организмы не удовлетворялись, естественно, той дешёвой и некалорийной пищей, которую они могли себе позволить. Чувствовался постоянный голод. Однажды Лев приехал в Одессу в изношенной одежде и не отказался, когда дядя повёл его в ресторан, где «накормил завтраком, а затем ещё одним завтраком, прежде чем он насытился»[77]. Бронштейн стал давать частные уроки. Его ученики часто менялись. Однажды он стал домашним учителем сына некоего купца, но за несколько недель насадил в голову этого юноши такие крамольные знания и мысли, что купец отказался платить и выгнал Льва из дома[78]. «Мы носили синие блузы, круглые соломенные шляпы и чёрные палки. В городе считали, что мы примкнули к таинственной секте. Мы беспорядочно читали, неистово спорили, страстно заглядывали в будущее и были по-своему счастливы»[79], — писал о тех днях Троцкий.

Очень скоро, однако, эта группа активной молодёжи почувствовала, что далее вариться в собственном соку недостойно и невозможно. Обсуждались различные пути того, как приступить к активной общественной деятельности. Решено было создать общество для распространения в народе полезных книг. Это была дерзкая инициатива, имея в виду прежде всего почти полное отсутствие денежных средств. И всё же каким-то образом члены кружка Швиговского стали собирать небольшие суммы, сами вносили членские взносы, на которые и стали покупать дешёвые книги. Обществу было присвоено наименование «Рассадник»[80], но его организаторы не имели «связей с народом» и не знали, как собранные и приобретённые ими книги «распространять». Затея быстро провалилась, так как работавший в саду Швиговского ученик-подросток, которого пытались «сагитировать», отнёс несколько подозрительных книг в местное жандармское управление. Книги оказались легально изданными, и даже элементарные неприятности для «коммунаров» не возникли, хотя новорождённое или скорее только собиравшееся родиться общество на этом распалось, а за садом Швиговского был установлен полицейский надзор.

Однако стремление к активной общественной деятельности не угасало. Лев упорно искал возможности проявить публично свои ораторские, организаторские и зарождавшиеся публицистические способности. У него не было склонности к театру или к музыке. Художественная литература же во все большей степени воспринималась им как своего рода политическое средство. Лев неплохо знал стихи Н.А. Некрасова и прозу Г.И. Успенского, часто цитировал обоих писателей в качестве аргументов во время дискуссий, да и просто для того, чтобы продемонстрировать свою начитанность. Одно время он увлекался Козьмой Прутковым и даже называл афоризмы и сатирические стихи Пруткова (коллективного псевдонима Алексея Толстого и братьев Алексея, Владимира и Александра Жемчужниковых) «философией интеллигенции». Образы Козьмы Пруткова, как и произведения М.Е. Салтыкова-Щедрина, который стал любимым писателем, их едкий сарказм были очень близки настроениям и взглядам Льва, который многократно их цитировал во время дискуссий в саду и избушке Швиговского (и будет цитировать на протяжении всей жизни)[81].

Вскоре после неудачи с обществом распространения книг Бронштейн попытался попробовать свои силы в политической журналистике. Узнав о том, что народнический журнал «Наше слово», выходивший в Петербурге, перешёл в руки марксистов, он написал в редакцию журнала «Вестник Европы» страстное письмо с протестом против «козней» оторванных от простых людей интеллигентов[82]. Для легально выходившего в Одессе журнала либеральных народников «Южное обозрение» он написал резкую статью, направленную против тогдашнего авторитета марксиста П.Б. Струве[83]. Статью он назвал нагло — «Рептилии на страницах санкт-петербургского журнала»[84]. Отправил этот материал он по почте, но через неделю поехал за ответом сам: «Редактор через большие очки с симпатией глядел на автора, у которого вздымалась огромная копна волос на голове при отсутствии хотя бы намёка растительности на лице. Статья не увидела света. Никто от этого не потерял, меньше всего я сам»[85], — вспоминал Троцкий.

Можно, разумеется, усомниться, что это последовавшее через много лет признание соответствовало настроениям юного автора в тот момент, когда ему отказали. Статья вызвала сочувственный отклик редакции, но отказ в публикации был вызван именно молодостью и предполагаемой неопытностью автора. В редакции сочли, что статья вызовет возражения марксистов, а у Бронштейна не будет достаточных аргументов, чтобы вступить в полемику[86].

За этой инициативой, однако, следовали другие. Льву удалось добиться, что на годовом собрании читателей Николаевской публичной библиотеки была восстановлена 5-рублёвая плата за пользование абонементом вместо введённой незадолго до этого 6-рублёвой и избрано более либеральное правление. Своей речью на собрании постоянных читателей библиотеки Лев убедил их отказаться от подписки на журнал «Новое слово», так как тот сменил свою народническую ориентацию на марксистскую. Другие же юношеские «акции», в том числе и такая амбициозная, как попытка создать «университет» на началах взаимообучения, сразу же провалились[87]. Однако «действительная индивидуальность Бронштейна», по воспоминаниям Зива, была «не в познании и не в чувстве, а в воле. Бронштейн как индивидуалист весь в активности. Активно проявлять свою волю, возвышаться над всеми, быть всюду и всегда первым — это всегда составляло основную сущность личности Бронштейна; остальные стороны его психики были только служебными надстройками и пристройками»[88]. Льву казалось тогда, что он прочно стал на позиции революционного народничества. Этому способствовали встречи с возвратившимися из ссылки второстепенными народническими деятелями, которые проживали в Николаеве под надзором полиции. Скорее всего, не они сами, а те люди, о которых они рассказывали, те сказочные для юноши деятели народнического движения — Андрей Желябов, Софья Перовская, Вера Фигнер — становились подлинными его героями.

3. Рабочая организация в Николаеве

Конец XIX в. знаменовался интенсивным индустриальным развитием России, строительным бумом, возникновением рабочих организаций, которые, отдавая дань народническим воззрениям, в то же время постепенно увлекались марксизмом в различных его интерпретациях. Новые рабочие союзы стремились найти некую путеводную нить для деятельности в перспективе, но реально обращали основное внимание на стремление улучшить условия труда и быта. В 1896 г. в Петербурге произошла крупная забастовка ткачей. Слухи о ней достигли Николаева, о ней узнали и в саду Швиговского, о ней спорили тамошние «народники» и «марксисты». Вряд ли в Николаеве знали о создании в 1895 г. в Петербурге Ю.О. Мартовым[89] и В.И. Ульяновым Союза борьбы за освобождение рабочего класса, но о других рабочих союзах, возникавших, в частности, на юге России, вести доходили.

Однажды в сад заглянула родная сестра братьев Соколовских Александра. Возможно, этот визит был вызван любопытством: братья немало рассказывали ей о Льве Бронштейне, отзываясь о нём как о человеке, который сможет ей объяснить всё на свете в силу своей несгибаемой логики. «Никто его не собьёт!» — твердили братья, буквально влюблённые во Льва, тем более что вместе с Григорием Соколовским Лев в это время задумал написать драму, в центре которой должен был стоять конфликт между народниками и марксистами (работа была начата, но не завершена, а черновики пьесы пропали после ареста авторов). Под впечатлением рассказов Саша ожидала увидеть кого-то, напоминающего бородатого профессора, а встретила элегантно одетого юношу с аккуратными, коротко подстриженными, но всё же непослушными чёрными волосами, орлиным носом и яркими голубыми глазами.

При виде старшей по возрасту (Александра была почти семью годами старше Льва, она родилась в 1872 г.), уверенной в себе и в то же время нежной, стройной и очаровательной девушки молодой человек внутренне дрогнул, однако не стушевался. Они обменялись нелицеприятными репликами. «Вы полагаете, что вы марксистка? — спросил Бронштейн. — Я не могу представить себе, как юная девушка, полная жизни, может придерживаться этого сухого, узкого, непрактичного взгляда». Александра, однако, в долгу не осталась: «А я не могу представить себе, как человек, который полагает, что он логичен, может соглашаться с этой массой неопределённых идеалистических эмоций»[90].

Семья Соколовских сравнительно незадолго до рассматриваемых событий перебралась в Николаев из города Верхнеднепровска Екатеринославской губернии. Саша была старшей дочерью в семье, у неё было три брата и две сестры. Все они в разное время стали революционерами. Несколько лет Александра училась в Одессе, где в повивальной школе при Павловском родильном приюте приобрела профессию акушерки. В портовом городе она встретилась с молодыми людьми, которые то ли в это время, то ли ранее были студентами в Женеве, где познакомились с членами основанной там в 1883 г. первой русской марксистской организации Г.В. Плехановым[91] и В.И. Засулич[92]. Знакомые убедили Сашу в том, что марксистское учение — это единственно правильная социальная теория, дающая научные ответы на все возможные вопросы общественного развития, что народничество препятствует социальному прогрессу России. В результате Саша оказалась принципиальным идеологическим противником Льва, причём таким противником, которого одолеть было значительно тяжелее, чем, допустим, Зива.

Саша была девушкой начитанной, целеустремлённой, серьёзной. Это вполне устраивало Льва. Но, к огромному его сожалению, она разделяла марксистские взгляды, которые, по его тогдашнему мнению, были чёрствыми, далёкими от реальной жизни. По всей видимости, у Бронштейна возникло и чувство ревности, скорее всего небезосновательное, к тем одесским знакомым, с которыми в течение нескольких лет встречалась не только по вечерам, но, скорее всего, и в постели юная акушерка. Между Львом и Александрой, которая смотрела на него сверху вниз и из-за разницы в возрасте, и из-за политических расхождений, начались непрерывные и бурные столкновения. При этом Александра стала бывать у Льва Бронштейна довольно часто, но во время каждой встречи они стремились как можно больнее уязвить друг друга.

Однажды Саша предложила Льву прочитать книгу хорошо известного русского марксиста Плеханова. Лев раскрыл книгу и увидел острую атаку автора на одного из почитаемых теоретиков народничества. Плехановский труд был тут же презрительно брошен на пол. В ответ Лев решил устроить розыгрыш. Когда в избушке Швиговского устроили встречу Нового, 1897 года, была приглашена и Саша, которой один из братьев сообщил новость: «Бронштейн стал марксистом!» Когда же наступил Новый год, Лев поднялся с тостом: «Проклянем всех марксистов, всех тех, кто хочет внести сухость и тяжесть во все жизненные отношения!» Потрясённая Александра, заплакав, выбежала из комнаты со словами: «Я не желаю иметь с ним ничего общего!»[93]

Взгляды Бронштейна и его товарищей в целом оставались крайне неопределёнными: «В маленькой квартире Швиговского… читались зимой вслух «Русские ведомости»… велись радикальные беседы и горячие дискуссии по поводу марксизма, народничества, субъективизма и пр. материй, о которых я в те времена имел крайне смутное представление, преимущественно из вторых рук»[94]. В 1896 и начале 1897 г. он всё ещё считал себя противником Маркса, которого, правда, знал только в изложении Н.К. Михайловского[95]. Из воспоминаний Троцкого невозможно установить, когда именно и как произошло принципиальное изменение в его жизни: переход от народничества к марксизму. В мемуарах фиксируется внимание не на идеологической переориентации, а на создании рабочей организации. По всей видимости, одно происходило параллельно с другим, причём какое-то время Бронштейн всё ещё полагал, что можно создать рабочую организацию, не будучи социал-демократом; затем, что можно быть социал-демократом, не будучи марксистом[96], но вскоре, видимо к весне 1897 г., пришёл к выводу, что скучные, как ему ранее представлялось, марксистские схемы отражают реалии общественного развития, что именно они являются ключом к коренной перестройке общества. По мнению Истмена, даже в то время, когда Бронштейн причислял себя к народникам, защищал «индивидуализм», образ «критической личности», «божественное право» крестьянина не только на землю, но и на руководство русской революцией, он не брал на себя труд пойти к этим самым крестьянам, разделить с ними труд и участь, а общался в основном с интеллигентами и в меньшей степени с промышленными рабочими. «Его практическая интуиция шла впереди его интеллектуальной философии. Он был народником в теории и моральных эмоциях, которыми были проникнуты его речи, но в целом он был человеком действия и уже фактически находился там, где были расположены основные силы» общественного развития[97].

Вместе с Ильёй и Григорием Соколовскими, Зивом и Александрой, с которой теперь уже происходило сближение и на почве совместной деятельности, и в силу всё нараставших взаимных нежных чувств, Лев начал поиски «сознательных рабочих», которые готовы были бы войти в намечаемую организацию. Происходило всё это достаточно наивно, почти по-детски: «Мы знали, что связи с рабочими требуют большой конспирации. Это слово мы произносили серьёзно, с уважением, почти мистически. Мы не сомневались, что в конце концов перейдём от чаепитий к конспирации, но никто определённо не говорил, когда и как это произойдёт. Чаще всего в оправдание оттяжек мы говорили друг другу: надо подготовиться»[98].

Вскоре молодые люди познакомились с Иваном Андреевичем Мухиным, электротехником, бывшим религиозным сектантом, который, отказавшись от религиозных воззрений, теперь использовал их для антиправительственной агитации. Вот как Троцкий описывал одну из первых встреч с Мухиным и его товарищами: «Мы сидели в трактире, группой человек в пять-шесть. Музыкальная машина бешено грохотала над нами и прикрывала нашу беседу от посторонних. Мухин, худощавый, бородка клинышком, щурит лукаво умный левый глаз, глядит дружелюбно, но опасливо на моё безусое и безбородое лицо, и обстоятельно, с лукавыми остановочками, разъясняет мне: Евангелие для меня в этом деле, как крючок. Я с религии начинаю, а перевожу на жизнь… Я даже вспотел от восторга, слушая Ивана Андреевича. Вот это настоящее, а мы мудрили, да гадали, да дожидались»[99].

Так или иначе, при помощи Мухина и небольшой группы его товарищей Бронштейн, Соколовские, Зив и ещё несколько юных интеллигентов ранней весной 1897 г. начали организовывать рабочие кружки, фактически почти не связанные между собой, но получившие претенциозное наименование Южно-Русского рабочего союза[100]. В названии Союза сказалось влияние предшественника — Южно-российского союза рабочих, первой российской рабочей организации, образованной по инициативе Евгения Осиповича Заславского в Одессе в 1875 г. и поддерживавшей связи с несколькими городами, в том числе с Николаевом (союз был разгромлен властями в 1877 г., его члены осуждены на каторгу и ссылку). В 1924 г. в анкете на вопрос «С какого года работаете в рабочем движении?» Троцким был дан ответ: «С 1897»[101].

Встречи происходили, как правило, в трактирах. Из Одессы был привезён рукописный заношенный экземпляр «Манифеста Коммунистической партии» Маркса и Энгельса с многочисленными пропусками и искажениями[102]. В руководстве новоявленного союза Лев Бронштейн получил свою первую подпольную кличку Львов — подлинная фамилия была известна только его товарищам по саду Швиговского. Бронштейну, Соколовской и нескольким другим «жильцам» и посетителям сада удалось установить, вначале через Мухина, а затем непосредственно, связи с несколькими другими рабочими — Романом Коротковым, Виктором Немченко, Тарасом Нестеренко, Ефимовым, Бабенко, солдатом Григорием Лейкиным. Через них стали образовываться пропагандистские кружки, собиравшиеся в трактирах и на квартирах, где их участники обменивались брошюрами и прокламациями, говорили о необходимости сбросить царя, создать республику, обеспечить свободу слова, прессы и собраний, обсуждали необходимость забастовок как средства борьбы. Особые споры вызывал крестьянский вопрос, в частности возникали разногласия по поводу того, как относиться к крестьянским бунтам — поддерживать их или же оставаться индифферентными. Было написано некое подобие программы, которую намного позже кто-то показал Плеханову. Патриарх российского марксизма рассмеялся: «Это, должно быть, дети»[103]. Через много лет Троцкий напишет: «Влияние союза росло быстрее, чем формирование вполне сознательных революционеров. Наиболее активные рабочие говорили нам: насчёт царя и революции пока поосторожнее. После такого предупреждения мы делали шаг назад, на экономические позиции, а потом сдвигались на более революционную линию. Тактические наши воззрения, повторяю, были очень смутны»[104].

Когда число членов кружка доходило до установленной организаторами предельной нормы — 20 человек, кружок почковался. Первый кружок возглавил Лев, после образования второго его стала вести Александра. Состав кружков был, однако, крайне нестабильным. Основная группа участников была привлечена с судостроительного завода «Адмиралтейство», но существовало несколько небольших групп и на других предприятиях. 27 октября 1897 г. на квартире Мухина состоялось первое, как его назвали, «общее собрание» союза. На самом деле это было не общее собрание, а собрание представителей восьми кружков (по два делегата). Присутствовали также кассиры, бухгалтеры, контролёры, всего около 40 человек. Как видим, бюрократической отчётности Львов и его товарищи придавали немалое внимание.

Известный советский марксистский исследователь В.И. Невский, знавший, кто укрылся под псевдонимом Львов, но раскрывавший этот псевдоним только в самом конце своей работы, писал: «Самым видным деятелем «Союза», бесспорно, является Львов, восемнадцатилетний молодой человек, только что окончивший реальное училище» и являвшийся «неутомимым, энергичным, страстным агитатором»[105]. Невский, по-видимому, ошибся в одном — никаких свидетельств того, что Бронштейн успел окончить реальное училище, нет. Троцкий вообще не упоминает об этом в своей автобиографии.

Само по себе проживание в саду Швиговского вместе с другими «подозрительными личностями» было достаточным основанием для показательного исключения из училища. Скорее всего, училищное начальство на этот шаг не пошло, чтобы не создавать в городе шума. Дело замяли. Лев просто перестал посещать занятия и был без громких оповещений исключён из списков. В то же время накопленная потенциальная энергия, которая в течение сравнительно долгого времени сдерживалась в ходе бесконечных абстрактных и догматических споров у Швиговского, вырвалась теперь наружу. Одна за другой были написаны почти десяток прокламаций, в том числе листовка «Дума рабочего» — в стихотворной форме на украинском языке[106]. Член организации Коротков сотворил даже «пролетарский марш», начинавшийся словами: «Мы альфы и омеги, начала и концы».

Прокламации вначале писались от руки (о пишущей машинке, которая стоила очень дорого и приобретение которой могло вызвать подозрения полиции, даже подумать тогда не могли), причём Бронштейн оказался самым аккуратным переписчиком собственных текстов. «Я выводил печатные буквы с величайшей тщательностью, считая делом чести добиться того, чтобы даже плохо грамотному рабочему можно было без труда разобрать прокламацию, сошедшую с нашего гектографа». Этот гектограф, скорее всего, был привезён Львом из Одессы, с тайными марксистскими организациями которой была установлена связь. «Каждая страница требовала не менее двух часов. Зато какое чувство удовлетворения доставляли сведения с заводов и с цехов о том, как рабочие жадно читали, передавали друг другу и горячо обсуждали таинственные листки с лиловыми буквами. Они воображали себе автора листков могущественной и таинственной фигурой, которая проникает во все заводы, знает, что происходит в цехах, и через 24 часа уже отвечает на события свежими листками»[107]. Представляется, что и сам юный Лев Бронштейн в то время воображал себя именно такой «таинственной и могущественной» фигурой.

Первые прокламации Льва были документами наивными, подчас просто примитивными. В одной из них говорилось: «В последний год многие рабочие Николаева собрались в союз и решили начать борьбу с хозяевами. Но мы сможем вести борьбу только тогда, когда все вы, товарищи, объединитесь с нами и мы объединимся в братском союзе. Давайте начнём новую жизнь с началом нового года — жизнь людей, борющихся со своими врагами… Мы не хотим грабить или убивать; мы только стремимся сделать наши жизни лучше и жить, как должны жить люди… Мы хотим этого не только для себя, но для всех рабочих»[108].

Вначале гектограф размещался в «коммунальной» хижине Швиговского, но через некоторое время был перенесён в квартиру некоего пожилого рабочего, потерявшего зрение в результате несчастного случая в цеху и поэтому испытывавшего жгучую ненависть к «эксплуататорам» (его фамилия в воспоминаниях не называлась). Вскоре Бронштейн и его товарищи затеяли выпускать то ли гектографический журнал, то ли газету. Было придумано название «Наше дело» и выпущено три номера, распространённые в городе и вызвавшие определённый интерес читающей публики, которая тайком знакомилась с крамольными суждениями. Удавалось печатать от 200 до 300 экземпляров[109]. Автором всех статей, заметок и даже карикатур был Лев. Он же переписывал текст печатными буквами. Четвёртый номер выпустить не удалось, так как произошёл провал и члены организации были арестованы[110].

К устной агитации организаторы союза приступить не решались. Только один раз, 1 мая 1897 г., они всё же рискнули созвать тайное собрание в окрестном лесу, на котором Лев Бронштейн произнёс свою первую публичную политическую речь. Сам он признавал, что этот блин оказался комом. «Каждое собственное слово, прежде, чем оно выходило из горла, казалось мне невыносимо фальшивым… Знания были недостаточны, и не хватало умения надлежащим образом преподнести их»[111]. Особого впечатления десятиминутная речь Львова не произвела, скорее всего, потому, что у него «не было непосредственно ощутимого объекта, на котором он мог бы изощрять свой сарказм, свою находчивость, смелость и решительность атаки»[112]. Выступать в кругу людей примерно одного с ним уровня оказалось легче, чем произносить речи, рассчитанные на разнородную и в образовательном, и в политическом отношении массу, а писать оказалось ещё легче, чем выступать. Пройдёт примерно восемь лет, прежде чем Троцкий овладеет искусством устной агитации, но зато овладеет им в такой степени, что сможет увлекать за собой толпу на самые отчаянные действия.

Пока же устную пропаганду решили ограничить организацией цикла лекций. Каждый член «коммуны» Швиговского должен был выступить 1–2 раза. На лекции намечалось пригласить местных жителей и после каждого выступления устраивать открытые дебаты. Бронштейн избрал своей темой сущность социологии и философии истории, хотя и об одном и о другом имел самое отдалённое представление. Лекцией заинтересовались некоторые более или менее образованные люди, которые оказали честь организаторам. Согласно одному свидетельству, на удивление товарищам и прежде всего самому себе, Лев не опозорился. После небольшого вступительного слова он отвечал на вопросы и критические ремарки, причём настолько ловко схватывал мысль оппонента со всей её противоречивостью, что уличить его в невежестве оказалось невозможным. Впрочем, у Истмена зафиксировано ещё одно — противоположное — воспоминание по поводу этой первой лекции Троцкого. Выступавший обильно цитировал, в частности, Д.С. Милля; ему было трудно говорить; он был буквально залит потом, и сердобольные слушатели думали о том, как бы его остановить, а после лекции никто не задал ни одного вопроса и не выступил в прениях[113].

Бронштейн, ранее живший в Одессе и неплохо знавший город, регулярно ездил туда по разным конспиративным делам Южно-Русского рабочего союза. Нередко вечерами он шёл на николаевскую пристань, покупал билет третьего класса, который давал возможность ночевать только на пароходной палубе, укладывался поближе к трубе, чтобы было потеплее, а утром просыпался при подходе к одесскому порту, приводил себя в порядок и по сложившейся привычке, и для того, чтобы особенно не бросаться в глаза, покидал корабль и отправлялся по знакомым адресам. Когда в течение дня выдавалось недолгое свободное время, Лев посещал богатую Одесскую публичную библиотеку. Только когда темнело, он возвращался в порт и отправлялся в Николаев таким же образом, каким прибыл в Одессу.

Особенно полезным было знакомство с приехавшим из Киева Альбертом Поляком, по профессии наборщиком, ставшим к этому времени профессиональным революционером, являвшимся членом Киевского рабочего союза, придерживавшегося марксистских взглядов. Через него николаевская группа стала получать свежую агитационную литературу. «Это были сплошь новенькие агитационные брошюры в весёлых цветных обложках. Мы по много раз открывали чемодан, чтобы полюбоваться своим сокровищем. Брошюрки быстро разошлись по рукам и сильно подняли наш авторитет в рабочих кругах»[114].

Лев попытался использовать для печатания листовок одесскую типографию, принадлежавшую его дяде Шпенцеру, занявшемуся издательским делом. При этом юноша совершенно не задумывался над тем, в какое опасное положение ставит человека, так тепло к нему относившегося и так много сделавшего для его образования. Подобные соображения этического свойства были для революционеров, как правило, чужды, и Бронштейн быстро схватывал тот бездушный и циничный аморальный практицизм, который всячески насаждался в его теперешней среде.

С группой единомышленников Лев разработал целый план действий, стремясь предусмотреть все мелочи и возможные случайности. Он подробно выяснил процедуру, которой подвергались рукописи в типографии, в частности формальности, связанные с цензурным контролем. Он установил, что цензуру вроде бы нетрудно обойти: после того как рукопись допущена цензором к печати, следует сохранить только обложку и страницу с цензорской визой, а далее можно вставить совершенно новый, крамольный текст. Молодые авантюристы не думали о том, что таким образом можно будет выпустить одну, максимум две брошюры, после чего афера будет обнаружена. Шпенцеру же грозило как минимум разорение, но, возможно, и арест, и судебное преследование, вплоть до длительного тюремного заключения или высылки в Сибирь.

Впрочем, у ряда членов руководства Южно-Русского рабочего союза этот план не встретил сочувствия, разумеется, не по этическим соображениям, а в силу своей малой практичности и реализован не был. Видимо, к числу этих более осторожных молодых людей уже тогда относился Григорий Зив, ибо, по словам последнего, Лев Бронштейн подарил ему собственную фотографию с дидактической надписью на обороте «Вера без дел мертва есть», явно намекая на то, что Зив, стремясь поскорее окончить университетский курс, стал пренебрегать делами союза. Это был своего рода мягкий выговор[115].

Николаевскому рабочему союзу, а точнее, Льву Бронштейну удалось установить связи и с другими нелегальными организациями — в Екатеринославе и других городах, однако подробности этих связей отсутствуют[116]. Скорее всего, речь идёт о случайных встречах (или единственной встрече), а может быть, нерегулярной письменной информации (односторонней или взаимной). В ходе всей этой конспиративной работы менялся, точнее, формировался характер самого Бронштейна. Он становился все более жёстким, твёрдым и решительным, по существу превращался в фанатика революции, хотя не отказывал себе в небольших жизненных радостях (которые, впрочем, подчас строго осуждал у других). А.Л. Соколовская через много лет вспоминала: «Он мог быть очень нежным и сочувствовавшим, он мог быть очень наступательным и высокомерным, но в одном он никогда не менялся — в своей верности революции. На протяжении всей моей революционной деятельности я никогда не встречала другого человека, столь полностью сконцентрированного»[117] на одной цели.

Давно окончилось время, когда Лев тщательно следил за своей внешностью, сдувал пылинки с рукавов форменного мундира: «Хороший полицейский арестовал бы его на месте. Большой клок непричёсанных чёрных волос, незастёгнутая рубашка, костюм, нарочито старый, и нечищеные ботинки, но сам он исключительно чистый, манеры высокомерные, а язык одновременно интеллигентный и сильный, полный осознания своих крайних взглядов — он явно выглядел как сын богатого человека, вступивший на дурной путь»[118]. Надо сказать, что позже Лев восстановит манеру весьма аккуратно, с иголочки одеваться и сохранит её в течение всей своей жизни.

Однажды в саду Швиговского появился неожиданный посетитель. Это был Давид Бронштейн, решивший предпринять ещё одну попытку вразумить сына и во имя этого даже несколько пренебречь своей гордостью. Истмен назвал действия отца «вооружённым перемирием». Один из тех юношей, которые жили в саду Швиговского, Вениамин Вегман[119], позже ставший социал-демократическим эмигрантом, а затем коммунистическим деятелем в Сибири, рассказывал журналисту, как однажды, проснувшись рано утром, он увидел над собой фигуру высокого человека с бакенбардами, который несколько агрессивно заявил: «Здравствуй, ты тоже сбежал от своего отца?» Давид пытался уговорить Швиговского, чтобы тот использовал своё влияние и побудил Льва завершить среднее образование. Ничего и на этот раз не получилось. Но взаимоотношения отца и сына всё же восстановились. Давид не оставлял своих усилий. Он привлёк М. Шпенцера, который, в свою очередь, занимался уговорами во время приездов Льва в Одессу. «У всех нас бушевали эти идеи в юности. Пусть пройдёт десять лет. Я клянусь, что через десять лет ты будешь смеяться над этими идеями», — уверял дядя племянника. Тот не оставался в долгу: «Я не собираюсь связывать свои идеи с твоими копейками»[120].

Между тем приближались последние дни первой революционной организации Льва Бронштейна. Он признавал через много лет, насколько наивно и примитивно с точки зрения конспиративной техники было задумано всё дело: «Но николаевские жандармы были тогда немногим опытнее нас». Долго, однако, в таком «подвешенном состоянии» дело продолжаться не могло. Над Бронштейном и его товарищами стали сгущаться тучи. «Весь город говорил под конец о революционерах, которые наводняют заводы своими листками. Наши имена назывались со всех сторон. Но полиция медлила, не веря, что «мальчишки из сада» способны вести такую кампанию, и предполагая, что за нашей спиною стоят более опытные руководители. Они подозревали, по-видимому, старых ссыльных. Это дало нам два-три лишних месяца»[121]. Вносились предложения временно прекратить собрания и другую деятельность. Лев усиленно готовил новый номер журнала.

В саду Швиговского обсуждалось, что в случае арестов скрываться не следует, чтобы рабочие не говорили, будто руководители их покинули. Но всё же члены руководящей группы решили на некоторое время оставить Николаев. Однако, пока продолжались эти споры, полиция наконец решила действовать. 27 января Лев, как бы чувствуя неизбежный арест, побывал в гостях у родителей. Едва он покинул отчий дом, туда ворвалась полиция. После тщательного обыска командовавший отрядом офицер заявил Давиду, что тот воспитал опасного государственного преступника, которого повесят без суда, как только его удастся схватить[122]. На следующий день, 28 января, были произведены аресты в Николаеве. За решёткой оказалось свыше 200 человек. Среди них, впрочем, как обычно бывает в подобных случаях, было немало случайных людей, вскоре освобождённых из заключения за недостаточностью улик.

Сам Лев был схвачен не в Николаеве, а в имении крупного помещика Соковника, к которому Швиговский перешёл на службу садовником. Именно туда Бронштейн заехал, спасаясь от преследования, «с большим пакетом рукописей, рисунков, писем и вообще всякого нелегального материала». Когда нагрянули жандармы, Швиговскому удалось спрятать пакет за кадкой с водой, а затем шепнуть старухе экономке, чтобы она его перепрятала. Та зарыла плотный, непромокаемый пакет в снег, но, когда вскоре началась весна, крамольные бумаги были легко обнаружены и свезены в жандармское управление. Они были приобщены к делу, причём разные почерки рукописей послужили уликами сразу против нескольких лиц[123]. Так Лев Бронштейн впервые оказался в руках царских карательных органов. Теперь ему предстояло показать, чего он стоит в совершенно новых условиях, представлявшихся для молодого человека, которому шёл двадцать первый год, чрезвычайным испытанием сил и воли. Как оказалось, это испытание он прошёл, с точки зрения революционера, достойно, в значительной степени благодаря своему целеустремлённому эгоцентристскому характеру и стремлению быть во всём незаменимым и первым.

Загрузка...