Мартин А. ХАНСЕН
ЛЖЕЦ
Роман
Перевод с датского Норы Киямовой
Анонс
Рано ушедший из жизни датский писатель Мартин А. Хансен (1909-1955) оставил после себя помимо сборников рассказов и эссе пять романов. Самый известный из них - "Лжец" (1950). Он выдержал 26 изданий, был переведен на 9 языков, ему посвящено много литературоведческих и критических работ. Это роман о дорогах, которые мы выбираем, о поисках истины и любви.
1
Тринадцатое марта. Туман.
Нафанаил, мне пришло на ум рассказать тебе кое-что. Но а может, мне просто нужно с кем-нибудь перемолвиться. Особенно-то рассказывать не о чем.
Сегодня тринадцатое марта, Нафанаил. Пятница.
На дворе туман. До вечера еще далеко, но в комнате у меня так сумрачно, я едва разбираю, что я пишу. Ну да это не имеет никакого значения.
Тринадцатое марта. Туман.
Туманы у нас стояли и прежде - когда лед облег остров. Но не такие мягкие и волглые, Нафанаил. Я встал сегодня затемно и увидел: ночью остров заволокло туманом. Деревья в саду угольно чернеют корой. А вот елей моих за садом почти и не разглядеть.
Неужели весна? Кроме шуток? Постучи по дереву.
Если на Песчаный остров пришла весна, она посеет в сердцах смуту, вот я чего опасаюсь, Нафанаил.
Сдано червонной масти
с лихвою - десять штук.
Но для сердечной страсти
один потребен друг.
У девяти изменчив в игре картежной нрав.
Не будь же столь доверчив,
не жди от них подстав.
Иначе невезенье
постигнет. Прочных уз
залог ли иль спасенье
червонный верный туз!
Да, так наставляет нас Амброзиус Стуб*.
* Амброзиус Стуб (1705-1758) - датский поэт. Рассказчик неточно цитирует его стихотворение "Правило для любителей морального ломбера". (Здесь и далее примеч. переводчика)
Тринадцатое марта. И туман, такой густой, хоть помешивай половником, он окутал весь Песчаный остров. Правда, остров длиною всего в полмили и не более четверти в ширину. Но туман скрыл и лед, что на мили простирается вокруг острова. Сорок лет уже как мы в ледовом плену. Сорок лет наедине с собой.
Что ж, и человек иной раз походит на такой вот остров.
С крыши капает, капли подмигивают мне. Гляди-ка! Да это же воробьи! Табунком справляют в одном из кустов помолвку - добрый знак. Их целых семь! девять! тринадцать!
А у меня тут так сумрачно, я уже говорил, я и сам не разбираю, что делаю. Вообще-то я сижу и пишу, Нафанаил. В новой толстой тетради. Пишу, что ни взбредет в голову. Но очень может быть, что на самом деле я сижу и разговариваю сам с собой. Такая у меня завелась привычка. Я-то этого не замечаю и спохватываюсь, лишь заслышав глухое постукиванье в стену возле печки. Это Пигро, он лежит в своем ящике и бьет хвостом. Пес уставился на меня. Выходит, опять я разговаривал сам с собою.
Сегодня я отпустил детей с уроков пораньше. Вот что наделал туман. Они ни минуты не могли усидеть на месте. А каково нам, взрослым? Вы свободны, марш на улицу! Пришла весна!
Постучи-ка по дереву.
Что на дворе оттепель, это несомненно: капель, тихое журчанье, шорохи. А снизу, с берега, доносятся ликующие крики детей. Слышишь?
Но если на Песчаный остров и вправду пришла весна, неприятностей не оберешься. Грешный мир - песок зыбучий, а песок слепит глаза*. Весна сулит одни неприятности. Когда взламывается лед и море освобождается, не может быть, чтобы ничего не случилось. Тебе будет над чем призадуматься, Аннемари. Вот уедет этот инженер, Александр, и что дальше, Аннемари? Вот вернется Олуф, и что дальше?
* Из стихотворения А. Стуба "Ария".
Впрочем, все это меня не касается. Это нас не касается, правда, Пигро? Нет, Пигро, мы с тобой поджидаем вальдшнепа. Ждем перелетных птиц. Мы и сами перелетные птицы.
Ты слышишь, пес, дети на берегу никак не угомонятся. Настоящий птичий базар! Они, верно, выбежали на лед и отплясывают на радостях. А ведь я предупреждал их, что там полыньи.
Нет, Нафанаил, видишь ли, когда рассказываешь стенам, или книжным полкам, или пыли, насевшей на стол, это совсем не то. Тут не выручит даже Пигро. Хотя Пигро - редкостный пес. Бог мой, до чего же ты постарел, псина, видно, ходить на охоту нам с тобой остались считанные годы. И все равно, собаки, которая бы лучше приискивала вальдшнепов, я не видал. Я надеюсь, Пигро, что встречу тебя по ту сторону смерти и мы еще поохотимся.
Выходит, Нафанаил, мне без тебя не обойтись. Мне нужен слушатель. Я называю тебя Нафанаилом, хотя и не знаю, кто ты. Помнишь, что говорится о Нафанаиле в Библии? - в нем нет лукавства*. Мне мыслится, что ты еще не умудрен опытом и не успел заржаветь душою, как я. Сам-то я угрюм, под стать времени, в которое живу. Ты же, мыслится мне, открыт, и в тебе нет лукавства. Я воображаю, что ты - друг моей юности, друг, которого я мог завести, но так и не сподобился. И что ты по-прежнему юн. Друзья у меня были. Но когда человек столько лет проводит на острове, о нем забывают, Нафанаил. И это естественно.
* Евангелие от Иоанна, 1, 47.
Представлюсь и я. К великому сожалению, я все еще учительствую на Песчаном острове - есть такая кротовая нора в синем море. Я старый холостяк, у меня уже потихоньку редеют волосы. Зовут меня Йоханнес Виг. Повтори это имя помедленнее, Нафанаил: Йоханнес Виг*.
* Если Нафанаил, по мысли рассказчика, - человек, в котором нет лукавства (дословно: "без лукавства" - uden svig), то имя и фамилия самого рассказчика - Johannes Vig, - произносимые слитно, дают в итоге "обратную величину": svig - лукавство, обман. Здесь уместно добавить, что название острова - Sando - можно перевести двояко: Песчаный - и Правдивый.
Рассказывать мне особенно не о чем. Но у меня такое предчувствие, что на Песчаном острове не обойдется без передряг. Что-нибудь да приключится. Я намеренно говорю "передряги" - куда нам до потрясений! Ведь остров так мал. Кротовая нора в синем поле. Бог ты мой, что он такое в сравнении с мировыми проблемами? Да ничто. Хотя насколько они значимы, эти мировые проблемы, если бросить на них взгляд со звезд, имя которым - "узы Кесиль"?*
* Пояс Ориона (Книга Иова, 38, 31).
Бывает, и я размышляю о мировых проблемах, о культуре. Голова у меня, надо полагать, варит. Но я думаю, Нафанаил, ты не посетуешь, если я избавлю тебя от моих соображений на этот счет.
Ты только послушай, как они орут! Как бы чего не случилось. Ведь могли появиться свежие полыньи. Надо бы спуститься на берег.
Значит, весна. Семь! девять! тринадцать! Да, похоже на то. И что же будет? А то будет, что этот инженер, Александр, уедет, и что дальше, Аннемари? А Олуф вернется домой, и что дальше? Но какое нам до этого дело, Пигро, мы же поджидаем с тобой вальдшнепа.
Слышишь? Нет, мне надо спуститься на берег присмотреть за детьми.
Вчера лед был как лед. Ни одной полыньи не прибавилось. Ближе к вечеру я сходил туда, взяв пса и ружье. Лед был шершавый, пористый, но он такой уже давно. Единственно, стал сильнее потеть. Меня интересовали две большие полыньи на северо-западе. Я хотел разведать, можно ли подойти на расстояние выстрела к черным казаркам - недели две тому назад среди прочих морских птиц там объявились черные казарки. Нет-нет, я не собирался стрелять. Хотя зимой убивать этих бедолаг не возбраняется. Они сейчас отощалые, жалкие, ведь полтора месяца море было сковано льдом. Подойти к птицам на выстрел оказалось запросто, там были гаги, гагарки, чистики, крохали, хохлатые утки. И много других. Но разве это дичь! А трехстволку я беру на случай, если увижу тюленей.
Вся эта орава встретила меня шипеньем и клекотом. Я насчитал девять диких гусей. Значит, уже прилетели и дикие гуси! Я насыпал на кромку льда немного зерна и покрошил в воду хлеба. Нырковые утки - чернети, хохлушки, морянки - берут хлеб только в воде, но сперва они должны научиться этому у других птиц. Занятно наблюдать за ними в бинокль.
Да, Нафанаил, я бы взял тебя с собой дня на два, на три. Конечно, вымокнув на прибрежной охоте, полежав в засаде на льду, можно подхватить ревматизм - но разве ты уже постиг быстротечность всего земного, жизни, которая так скоро преходит, но сотворена из той же материи, что и наша душа? Краткодневность цветка, листа травы - ты ее постиг? Случалось тебе, наводя прицел, смотреть в упор на большую дикую птицу? На дикого гуся? Тогда б ты узнал, что этот странник - родом из твоего сердца.
Нет, все-таки надо сходить на берег присмотреть за детьми.
Но я не двигаюсь с места. Я жду, когда Аннемари принесет мне кофе. Утром она сказала, что принесет сама. Ей нужно со мной кое-что обсудить. Н-да.
Только неизвестно, придет ли она. Времени уже вон сколько. Может быть, мне вовсе и не хочется, чтобы она приходила. Именно теперь, когда она намерена кое-что со мной обсудить. Ничего хорошего от этого разговора я не жду. Когда у нас на острове говорят: "Кстати, учитель, я хочу кое-что обсудить с тобой", мне уже все ясно. Придется что-то распутывать. Обмозговывать, потеряв сон, хотя тебя это и не касается. Людские мысли и чувства как ворох спутанной пряжи. На тебя все это вываливают, а ты ума не приложишь, с какого конца начать.
Да, Нафанаил, теребят меня часто, но я не принимаю это близко к сердцу. Говорю, что придет на язык. Наверное, я испытываю то же, что и путешественник, который сошел на минутку с поезда постоять на перроне, а к нему кидаются с расспросами о том, другом, третьем, - но он путешествует, и мысли его далеко, и потому он не принимает эту суету близко к сердцу.
Ели за моим садом совсем уже скрылись из виду. Чудесные ели, которые избавляют от необходимости смотреть на неизменный остров и неизменное море, когда вот так вот затворяешься у себя в комнате.
Но погоди! На берегу все смолкло. Слышно только, как кап-кап-капает с крыши.
И ведь крики эти перестали не только что. Странно. Не случилось ли чего? Ерунда! Просто они разошлись по домам. Нет, Пигро, лежи, не вставай.
Я сижу в полутьме и пишу в новой общей тетради. Бумага приятно пахнет. Они пролежали у меня всю зиму, тетради, которые я купил осенью в городе, на материке. Мне и нужно-то было всего две-три - этого с лихвою хватает на год. Ну а я не удержался и накупил целых двадцать. Первосортных общих тетрадей. Я подумал о долгих зимних вечерах, которые придется коротать в одиночестве. Однако духовитые тетради так всю зиму и пролежали, и только сегодня я делаю первую запись.
На полке, прямо у меня перед глазами, выстроились в ряд старые тетради, исписанные от корки до корки. Тоже штук двадцать. Чернила выцвели. Корешки пожелтели. Я к ним не притрагиваюсь, мне и в голову не приходит заглянуть в них. Между прочим, там много дельных записей. О рыболовстве на Песчаном острове, о здешнем климате, растениях, птицах.
Нет, эта тишина не к добру.
Пигро, подъем! Мы уходим.
Да не мечись же так! Пошли через кухню. Возьмем хлеба для уток.
Ну-ка, ну-ка! Это уже готовый сюжет для новеллы. На кухонном столе кофе. Остывший! Тут побывала Аннемари. А ко мне не зашла. Но ведь у тебя было ко мне какое-то дело, Аннемари? Да-да, я понимаю, ты сейчас очень занята. Ты, как Дидона, должна удержать при себе своего Энея, то бишь инженера. Но ведь он уезжает, и что дальше, Аннемари? А твой любимый, Олуф, возвращается домой, и что дальше?
Боже правый, анемоны! Под грушевым деревом. Они застигли меня врасплох, до того неожиданно их появление. Два! три! четыре! Расправили зеленые юбочки и делают реверанс. Привет вам, анемоны, мы с вами одной крови - вы и я.
Сюда, Пигро, полем.
Только бы ничего не стряслось. Да нет, ерунда!
Вот они опять раздаются, ребячьи крики, но уже ближе к пристани. Давай, Пигро, все-таки спустимся и глянем, что и как.
Меня даже в пот бросило, ей-Богу. Я весь взмок.
Конечно, упаришься тащиться по пашне в такой туман. И это еще мягко сказано. Земля жирнющая, так и наворачивается на сапоги, отчего они тяжелеют вдвое. В бороздах снега - на самом донышке. Пигро, обрати внимание на этот снег. Не напоминает ли он нечистую собачью совесть?
Вот и дорога. Вся в огромных лужах. Им нечего отражать. Кроме тумана. Иду почти бесшумно, в здоровенных, заляпанных сапогах, они лишь пришепетывают: "Швип-швип". Иду один на всем белом свете.
Пигро, разбрызгивая слякоть, пошлепал в канаву. Длинная шерсть на нем курчавится, опахало на хвосте так и ходит. Отличная собака, отменная легавая. Шотландский сеттер, но не чистокровный. Окрас у Пигро, как и полагается, черный, грязновато-черные голова и спина. Но на груди, под горлом у тебя, псина, только одна белая подпалина, а должно быть две.
Э, да он кого-то поднял! Неужели жаворонка? Черта с два! Тсс! Вот голос, из тумана. Точно. Это его трель, он зовет полуденный ветер.
Ну так что же, Аннемари?..
Однако не стоит доверяться ни жаворонку, ни анемонам, ни предчувствиям. Зима - старуха матерая и так просто не сдастся. Может, это и к лучшему. Если начистоту. Весна, она означает душевную смуту. Весной, того и гляди, уйдет кто-нибудь из стариков. Весна - это неразбериха и неприятности.
Мы вполне могли бы и обождать. Правда, в лавке у Хёста товары уже на исходе. Из выпивки, я знаю, одна только дрянь и осталась. Но это терпимо. Газеты? Могу обойтись и без них. Письма? От писем одни неприятности. Да я их и не получаю. Причетник с Песчаного острова позабыт всеми, кого он некогда знал.
Тсс! Пигро сделал стойку. Красивая, крепкая стойка. Отлично, старина, отлично. Мы с тобой еще кое на что способны.
Тишина. Можно расслышать, как стряхнула наземь каплю и распрямилась сухая былинка.
Это там, в верещатнике!
- Пиль!
- Тррр! - Две серые куропатки. Скрылись в тумане.
Я было уже размахнулся, чтобы закинуть палку, - и стою посрамленный: да, Пигро, это весна. Весна! Куропатки уже паруются.
Детей нет ни у кургана, ни у Конского рва. Отсюда мне видно замерзшее море. Лед просел, кое-где над ним темнеет вода. И там никого.
Мы идем вдоль рва. Кустики прошлогодней полыни осыпают Пигро длинными жемчужными ожерельями. Пахнуло дымом, запахом смолы. Туман впереди полыхает красным. У огня - черные силуэты. Это Роберт с сыновьями, они развели огонь под смоляным котлом и смолят снасти. Пар и дым валят ввысь и смешиваются с туманом, а погляди, как дрожит над котлом раскаленный воздух! Отблески костра играют на чумазых, лоснящихся лицах. Празднично. Тут же табунятся ребятишки. Они в хороших руках.
Тссс... Пигро, нам лучше скрыться. Давай лучше прогуляемся к Песчаной горе. Идем же! Тебе что, непременно надо повидать Томика? Ладно, пошли к Томику.
В лавке у Хёста не протолкнуться. Общество исключительно мужское. Рыбаки и китовый жир, хусмены* и кожи, копченая селедка, сыр, влажные шерстяные фуфайки, табачный дым - да, смесь забористая! И - Боже правый только и разговоров что о весне и тумане, тумане и весне.
* Хусмен - мелкий крестьянин.
Тугой на ухо лавочник и его приказчик отпускают товар. Аннемари не видно. Но Томик здесь. Его отыскивает за прилавком Пигро. Привет, малыш! Ты можешь пробраться между штанинами? И конечно же во рту леденец - это его портит дед. А теперь, Том, слушай! Давай-ка я сяду на мешок, а ты иди ко мне на колени. Так вот, мы с Пигро только что видели двух куропаток. Когда у них выведутся птенцы, мы пойдем втроем и попробуем их отыскать. Ты бы видел, как куропатки опекают своих цыплят! Когда идет дождь или холодно, те подлезают под родителей - со стороны кажется, будто папаша с мамашей плывут, покачиваясь на волнах.
А вот и Аннемари.
На нас даже и не смотрит. Удостоив мужской полк ласкового кивка - а это дорогого стоит, - она проходит к прилавку. Не подымая глаз. Ресницы у Аннемари потрясающие - загнутые, черные. С виду она совсем еще ребенок, Аннемари. Хоть и родила Тома. Правда, облегающий свитер не оставляет сомнений в том, что перед тобой - женщина, и какая! Роза Песчаного острова. Гляди-ка, на Аннемари спортивные брюки. Почему она никогда не придет в таких брюках ко мне? Учитель, не забывай, у тебя уже плешь на макушке. Щеки у Аннемари раскраснелись - не от холода, нет, а от возни и смеха в жарко натопленной комнате. Спорим, у нее там гость! В пальцах грациозно зажата сигарета, цветом они напоминают золотистую желтофиоль. У тебя, Аннемари, теперь такие изысканно желтые пальцы, как я погляжу. Сдается мне, ты насмотрелась в городе кинофильмов. Эти твои жесты, то, как ты поднимаешься на лесенку и тянешься к полке за сигаретами, выставив на всеобщее обозрение красивую попку, - все это из кино, моя девочка. Причетник, не забывай про плешь на макушке!
Аннемари ушла.
- Высший класс, - говорит один.
- Вальдшнеп, - говорит другой.
Лавочник туговат на ухо, они не обращают на него внимания.
- Томик, хочешь ко мне в гости? - спрашиваю я громко. Мужчины, посмеиваясь, умолкают. Но Том сегодня не в настроении. К стыду своему, я принимаюсь соблазнять его леденцами. На улице Пигро совершенно шалеет: вьется около, облизывает малыша. Но сегодня Том куксится. Он поднимает рев, просится к маме и "инсенеру". Что, Томик очень любит "инсенера"? - Да-а, уа!... И Том добивается своего.
Послушай, Пигро, ты уж в следующий раз поосторожнее. Да-да, я согласен, люди - существа сложные.
День подходит к концу. Темнеет.
На дворе посвежело. Я сижу в потемках и гляжу в сад. Клубы тумана движутся мимо окон призрачным воинством.
Аннемари сама приносит мне ужин.
- Ты здесь, Йоханнес? - спрашивает она, стоя в дверях.
Я немного выжидаю, смакую звучание ее голоса. А потом отвечаю:
- Нет!
Зажигаю свет и опускаю жалюзи.
Аннемари усаживается напротив. Я до того привык есть в одиночестве, что иногда нахожу нескромным делать это на виду у других. Прямо как филин. Но к Аннемари это не относится. Я ужинаю, она молчит. У нее это так хорошо получается - сидеть в моей комнате и молчать.
Ресницы у Аннемари черные, губы ярко-красные, как ягоды шиповника, на ней красное коралловое ожерелье и блузка болотно-зеленого цвета. Звучит, может быть, и не очень, а смотрится весьма и весьма недурно. Брюки она переменила на юбку.
Она сидит и вертит в руках одну из моих ручек. Тонкую перьевую ручку. Старая и неказистая, ручка эта для меня, можно сказать, священна. Я никогда и никому ее не отдам, разве что завещаю. Так ее, девочка, давай ломай. Утром я разожгу ею печь. А не то посажу обломок в цветочный горшок. Если он выбросит листья и зацветет*, значит, в том, что понаписано в моих общих тетрадях, есть толика истины.
* Намек на расцветший жезл Ааронов (Числа, 17, 8).
- Ты пойдешь в воскресенье на танцы? - спрашивает она.
- А что, будут танцы?
- В воскресенье на Мысу устраивают весенний бал. Йоханнес, ты однажды пообещал, что будешь танцевать со мной всю ночь напролет.
- Слишком поздно, Аннемари, слишком поздно. Вон у меня уже и плешь на макушке.
- Нет, кроме шуток, тебе обязательно надо пойти. И тогда...
- Тогда что?
- Ну-у... ты бы познакомился с Харри. Он тебе понравится, я уверена. Он ведь скоро уезжает.
- Так вот как его зовут, этого инженера. А я-то называл его Александром.
- Почему Александром?
- А кто его знает. Но погоди, моя девочка, у тебя же есть с кем танцевать!
- Йоханнес, я уверена, Харри тебе понравится.
- Я нисколько в этом не сомневаюсь, но послушай, не упляшешь ли ты часом через леса и моря?
- Что ты этим хочешь сказать? - вскинулась она, сверкая на меня глазами. Нет, Аннемари никак не назовешь бесцветной. - Ты хочешь сказать, что я уеду отсюда вместе с инженером? С Харри? Ты это хочешь сказать?
- У меня далеко не такая буйная фантазия, моя девочка. Но если ты допляшешь до материка, передай от меня привет Олуфу.
Она швырнула ручку на стол.
- Странные ты говоришь вещи! - вырвалось у нее.
- Что ж тут странного? При всяком удобном случае я передаю привет Олуфу. Я же его друг. Может быть, единственный. Не считая тебя, разумеется.
Молчание.
Что там такое? Да это ожившая муха докучает Пигро. А он спросонок пытается ее поймать.
- Слышишь - муха, - говорит Аннемари.
- Не слышу.
- Йоханнес, когда-то у тебя была девушка, которую ты так и не смог позабыть.
- Неужели я так говорил? Кто бы это мог быть? Наверное, Осе?
- Это имя ты ни разу не упоминал.
- Извини, Аннемари, я перепутал. Видно, принял одну за другую. Это же было несколько дней назад. Целую жизнь назад.
- Я про ту, из-за которой ты очутился у нас на Песчаном острове.
- Так ведь очутился-то я здесь из-за тебя, Аннемари.
- Вечно ты шутишь. Ты же меня не знал. И мне было только шестнадцать.
- Девочка моя, слухами о Розе Песчаного острова земля полнится, я приехал, увидел тебя - и погиб. Как это ни прискорбно.
- Почему - прискорбно?
- Учителю не положено увлекаться отроковицами. Нет, ему суждено злосчастье, а счастья ввек не видать. Ну а год спустя ты явилась и представила мне Олуфа.
- Почему же ты со мной не убежал? Ты что, никогда-никогда об этом не думал?
- Только об этом и думал. Давай сбежим сейчас?
- Прямо сейчас? - сказала она. - Ты не можешь без шуток. Тебе непременно надо все вышучивать.
- Разве? Я вроде бы никогда не шучу. Ну а почему ты заговорила о той девушке? Ее звали Бирте, я вспомнил.
- Ты в этом уверен? В последний раз ты называл ее Бетти. Йоханнес, похоже, ты все это выдумал.
- То-то и оно, мой друг, когда выдумываешь, невозможно припомнить все, о чем рассказывал в последний раз. Вот чем плохи вымышленные истории.
- Но в эту историю я все-таки верю, - заявила она, процарапывая моей ручкой борозду на клеенке. - Ты говорил, что получил от нее в подарок цепочку.
- В подарок? Я что, прямо так и сказал? Если уж придерживаться истины, то я попросту стянул ее.
- Дай мне поносить! - выпалила она, вскинув на меня глаза. Взгляд ее разил наповал.
- Поносить?
- Я хочу надеть ее в воскресенье на танцы! - Она была чертовски хороша. Ослепительна!
- Что ж, это неплохая мысль.
Муха зажужжала опять. Надо бы ее прихлопнуть. Не то наплодит миллион себе подобных. Иным летом мух на Песчаном острове видимо-невидимо.
- Так ты дашь мне ее?
Ну что ты тут поделаешь! Хочешь не хочешь, а придется эту цепочку искать.
- Она должна быть вот в этом ящике. Только я что-то ее не вижу.
- А ты хорошо посмотрел?
- Тут ее нет, моя девочка. Но я поищу в другом месте.
- Нет, не надо, не ищи больше.
- Уж не собирается ли дождь? - сказал я. - Вон и ветер поднялся.
- Теперь уж недолго! - отозвалась она, глядя прямо перед собой. Глаза у нее блестели.
Я взялся рукой за книжную полку:
- Хочешь, я тебе почитаю?
- Нет, спасибо.
- Да, ветер посвежел, - заметил я короткое время спустя.
- Или ты мне солгал, или не хочешь дать мне эту цепочку!
- Считай, что солгал.
- Мне пора, - сказала она.
- Ты и вправду засиделась, а вдруг у тебя дома гости?
Она покачала головой, вид у нее был задумчивый.
- Ветер крепчает, - сказал я. - Лед тронется, и Олуф вернется домой.
- Замолчи! - крикнула она.
На этот раз она швырнула ручку на пол, и та вонзилась в половицу под носом у Пигро. Положив морду на край ящика, пес скосил глаз на подрагивающее копьецо.
Я кивнул ей и улыбнулся. В гневе она похорошела еще больше. Дикая роза. Распустившийся бутон.
- Замолчи же! - повторила она. Только очень тихо. - Извини, пробормотала она наконец. И выскочила из комнаты, не закрыв за собою дверь. Чуть погодя я вышел на крыльцо и посмотрел ей вслед. Было не так ветрено, как я ожидал. Снег весь сошел. Вечер стоял кромешный.
Я посидел немного в потемках, разглядывая черную шеренгу елей. Не подействовало. Тогда я зажег свет и хлестанул коньяку. В бутылке оставалось всего ничего, рюмки на три-четыре. Мой последний коньяк! А впереди, я уже чувствовал, маячит бессонница, надвигается беспокойная полоса. Да, Пигро, весна сулит одни неприятности.
2
Четырнадцатое марта. Суббота.
Половина седьмого утра. Рассвело. Я сижу в классной комнате, где с час назад затопил. Торф сладковато чадит, тепло подбирается уже к моему столу. Классная комната невелика, пять на семь с лишним метров, в ней уютно. Я зажег лампу, хотя в окна, которые смотрят на юг - их два, - уже пробивается свет, синеватый свет. В окно, выходящее на запад, я вижу, как в облаках над горою Нербьерг угасает луна.
И все-таки в классе пока еще темновато. Несколько лет назад я уговорил Расмуса Санбьерга покрасить высокие стенные панели и расписать их по старинке цветочным орнаментом. Расмусовы годы были преклонные, и он умер от ублаготворения этой работой.
По утрам я люблю сидеть один в классной комнате. Здесь словно бы становишься немножко иным.
Как же я назвал тебя вчера вечером? Ах да, Нафанаилом. Мне нужен был слушатель. Вот я и призвал тебя невесть откуда. Сейчас мне это кажется даже странным. Наверное, по утрам я совсем не тот, каким бываю ночной порой. Почем мне знать? Быть может, я делаюсь другим и сидя в окружении книг и инструментов в своей собственной комнате, из которой виден лишь запущенный сад да темные, чудесные ели. Я хочу сказать, когда я в классе, наверное, я становлюсь немножко иным. Но почем мне знать? Я смущен тем, что наговорил тебе этой ночью. Не иначе я на миг вообразил, будто ты - мой сын. Очередное дурачество! Будь у меня сын, я бы рассказывал ему о происхождении народов, о растениях, о перелетных птицах, о всем преходящем на этой земле, но только не о себе.
Ну вот, а сейчас я сижу и поджидаю детей. Не пройдет и двух часов, и они явятся. И тогда здесь запахнет мокрыми варежками, ваксой, копченой колбасой. Попробуй себе их представить, Нафанаил. Тринадцать - в старшем классе, эти придут сегодня. Шестнадцать - в младшем, они занимались вчера. Тринадцать маленьких мужчин и маленьких женщин. Тринадцать необыкновенных существ. А я - четырнадцатый. Согласись, Нафанаил, что мы необыкновенные. Не только потому, что обладаем духовным началом. Но вообще - как существа, обитающие на земле. Неужели, Нафанаил, тебя никогда не изумляли, не поражали до глубины души эти причудливые раковины из хряща, которые имеются у человека по бокам головы и именуются ушами? Ну а взгляни на свою руку. Пошевели пальцами. Всмотрись хорошенько: она - необыкновенная.
Я не претендую на глубокомыслие, Нафанаил, и не собираюсь философствовать. Но странник на земле* должен уметь удивляться. Что я скажу, гуляючи средь луговых цветов?.. Что я скажу? Слова мои не выскажут всего**. Да, в те мгновенья, когда мы дивимся всему сущему, не устремляемся ли мы, смертные, в иные пределы?
* "Странник я на земле; не скрывай от меня заповедей Твоих" (Псалтирь, 118, 19).
** Из псалма "Восславь, все сущее, Творца" датского поэта X. А. Брорсона (1694-1764).
Ну же, Нафанаил, не стоит слишком над этим задумываться.
Просто я люблю сидеть по утрам, пока еще не пришли дети, и размышлять о чем-нибудь удивительном. Пожалуй, это своего рода прием. Я называю это для себя - "урок удивления". Он приносит мне немалую пользу. Когда ты ничем не связан, в голову быстрее приходят дельные мыслишки, маленькие находки, которые так пригождаются учителю.
Лед этой ночью так и не тронулся. Ветер после полуночи стих. Когда мы с Пигро отправились за полночь к Песчаной горе, он слабо тянул с северо-запада. Воздух был прозрачный, на небе сияла луна. Во весь свой круг. С горы остров напоминал огромный темный корабль. А вокруг лежал и сверкал фосфорическим блеском лед.
Морозило. Птицы, однако же, гомонили вовсю - никак не поделят полыньи. Над нами пролетали лебеди, я слышал их клик: "Юм-юм-юм". Еще я слышал, как тянет стая свиязей.
Меня снова одолела бессонница. Коньяк не помог. Вот и бродишь по спящему острову как привидение.
А еще этой ночью я сидел и размышлял о том, зачем Аннемари понадобилась цепочка. Приходит и просит дать ей поносить цепочку, украшение. За этим она вчера и пришла. Но разве Аннемари когда-нибудь одалживалась? Разве это на нее похоже? Я знаю ее как достаточно гордую и щепетильную девочку. И вот она просит цепочку, чтобы надеть завтра на весенний бал. Зачем ей это? Разве только она завтра увидит своего инженера в последний раз. Лед тронется, и инженер уедет, и что дальше, Аннемари? А Олуф непременно вернется домой, и что дальше?
Как она вспылила, Аннемари, едва я заговорил об Олуфе, а ведь она с ним как-никак помолвлена, и он как-никак приходится отцом Томику. Вспылила, шваркнула ручку об пол! На это стоило посмотреть. Так луговка смело бросается навстречу охотнику. Да еще эти ресницы! Черные, чудные.
Что там, она и слышать не желала об Олуфе. Ручка, по-моему, так в половице до сих пор и торчит. Надо бы ее выдернуть, пока не пришла лодочникова Маргрете, которая прибирается у меня по субботам. Иначе Маргрете станет скашивать на меня глаза, прикидывать да смекать. Это уж как пить дать!
Да нет, не так уж и много я размышлял нынешней ночью о цепочке и девочке по имени Аннемари. Минули те времена, когда у меня хватало безрассудства разгадывать загадки, подыскивать объяснения. С возрастом научаешься получать удовольствие от загадок как таковых. Аннемари, по счастью, нет-нет да и обернется одной из тех маленьких загадок, с которыми сталкивается в своем странствии человек, явит собою нечто, чему можно поудивляться.
Спал я этой ночью от силы часа три, но, когда в половине пятого привычно прозвонил будильник, тут же встал. С ощущением, будто насквозь проржавел. Пришлось выпить прямо натощак. Помогло. Не знаю, может, это и не дело, не высыпаться. Однако внутреннему распорядку необходимо подчиняться, как военной команде. Иначе недолго и развалиться. Это в два счета.
Потом я прошелся вместе с Пигро по темному саду. Висел легкий туман, все было запушено инеем. Маленькие анемоны с припудренными головками напоминали прелестниц эпохи рококо. Мы бодро пробежались до Конского рва, а оттуда - к пристани. Куда ни глянешь - иней да лед. Боты с катерами или на берегу, или впаяны в лед у причала. И - тишина.
Последние сорок дней по утрам на острове стоит тишина. С катеров не доносится рев моторов. Да, с тех пор как лед взял нас в кольцо, на Песчаном острове водворилось зловещее затишье. Конечно, тут наложило свой отпечаток несчастье, случившееся с Эриком и тем пареньком, которого он захватил с собой. Паренек был нездешний, с материка. Совсем еще мальчик! Но оттого, что - нездешний, мне было не легче, ведь это мне пришлось звонить на материк, сообщить, что он подорвался и что мы не нашли никаких останков, ни его, ни Эрика.
Эрик был последним - и единственным, - кто отважился выйти в море, когда лед перекрыл фарватер. Он хотел попасть в город, вдобавок ему надавали поручений. А паренек хотел вернуться домой. Они вышли на катере затемно, морозным туманным утром. Раза три мы слышали, как они вырубают себя изо льда. Потом мотор вдруг затарахтел гораздо южнее, и вот это было никому не понятно. А около десяти раздался взрыв. Такой, что в классе, где я сидел с детьми, задребезжали окна. А на уроке было двое детей Эрика. Так простились с жизнью Эрик и тот парнишка, видимо, они пытались обогнуть ледяной припай со стороны Клюва. Там-то их и поджидала мина. Так это в точности произошло или нет, мы все равно не узнаем. От катера всего и осталось, что несколько обломков да гребной вал, его выкинуло на риф, на Великаний Песок.
Эрик был у нас на Песчаном острове лучшим из лучших. Никогда не забуду, он первый бросился выручать Олуфа с Нильсом. Те тоже были вдвоем, когда вышли в море под парусом. Штормило, и все-таки они отважились. Их ялик перевернулся. Нильс погиб. Олуф спасся. В шторм он проплыл без малого четыре километра и этим стяжал себе славу. Уже начинаешь забывать, что там был и Нильс и что Нильс поплатился жизнью. Нильс был тихий мальчик. Ты запомнился таким спокойным и тихим, что я начинаю забывать тебя.
Эрик же первый бросился им на выручку. Маленький, чернявый, Эрик нисколько не походил на викинга. Зато всегда - первый.
Да, с того дня, как мы услышали взрыв, прошло всего-навсего полтора месяца. Увы, я исполняю здесь еще и обязанности причетника. И все легло на меня. Поскольку пастору с Дальнего острова к нам было не добраться. А от Эрика и того парнишки, я уже говорил, ничего не осталось. Один гребной вал. Вечером пришел Роберт. Роберт дородный, тучный, лицо у него сизое - до середины лба. А выше - белое. Это от фуражки, которую он носит не снимая, даже у меня. На этот раз, однако же, он ее снял. Я понял, он сделал это из уважения к собственным помышлениям.
- Ты, верно, считаешь, нам надо помянуть его в церкви? - сказал я.
- Да, нам бы хотелось, - ответил он.
Были сумерки, Роберт посидел у меня немного. Молча. Я думал про себя: с тобой такое уже случалось. Человек потерял самого близкого своего товарища, и вот он сидит и тщится что-то высказать, но у него не выходит, что ж ты ему не поможешь. Я не помнил, действительно ли со мной такое уже случалось, но только на ум мне пришли слова Проповедника: "Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее"*.
* Книга Екклесиаста, 3, 15.
Мы договорились: в среду, в четыре часа, в церкви.
Поистине, ты - сухой лист, увлекаемый ветром. И вот уже ветер занес тебя под арку пред алтарем. Ты стоишь под аркой и озираешь собравшихся. Их лица обращены к тебе. Бледные лица поверх темного дерева. На стенах, покрытых плесенью, поблескивает иней. Аннемари сидит на органной скамье очень прямо, уперев глаза в мигающее пламя свечи, которая освещает сборник хоралов. Ей пора обернуться в твою сторону, но она не оборачивается. Вон сидит Лине, вдова Эрика. И трое ее детей. И все они ждут. В мертвой тишине, в сырой церкви. Ждут твоего слова.
А есть ли тебе что им сказать?
Я гашу лампу. Уже около восьми. Я слышал, как пришла лодочникова Маргрете. Ручку-то я не убрал. Ох-хо-хо!
Да, я люблю сидеть по утрам в классной комнате. День предстоит хороший, замечательный день, говорю я себе. День неожиданностей. Что бы мне сегодня такое придумать?
По утрам я люблю что-нибудь придумывать. Для детей. К примеру, повесить что-нибудь на стену. Хоть бы и новую картину. Но чтобы она вызвала удивление, над ней надо немножечко помудрить. Тогда сгодятся даже самые что ни на есть скучные картины, которые предоставляют нам в качестве учебных пособий. Подыскав картине место на стене, я ее завешиваю. Так, невидимая, она и висит. И что же? Кто-то украдкой приподымет краешек ткани. На перемене картину внимательно рассмотрят. Теперь, когда они ее увидели, мы можем о ней и поговорить.
Или, скажем, приходят они на урок, а к потолку подвешена на шнуре самая обыкновенная двуручная пила. Я обхожу ее появленье молчанием, и она висит себе до тех пор, пока мы не созрели и не готовы воспринять заключенные в ней многовековые опыт и сноровку. Верши, сети, лемех, валёк, котлы и горшки кочуют по стене классной комнаты - поначалу нередко упрятанные под тканью, - пока наконец не пробудят изумления: странник на земле должен разглядеть красоту и в обыденном.
Да, Нафанаил, мне трудно удержаться, чтобы не похвастать мелкими своими дурачествами.
Но это не значит, что меня не одолевают сомнения. Вот послушай.
Когда я сюда приехал, окна в классе понизу были забелены. Моему предшественнику мешало, что во время уроков дети вытягивают шеи и смотрят в окно. Я побелку смыл. Разумеется, мне это тоже иногда мешает. Но я готов уверовать: ничего важнее того, что им открывается за окном, они не увидят. Это та почва, на которой прорастут их воспоминания. Вот только - не потому ли их притягивает этот пейзаж, что они вынуждены сидеть в классе? Играя на улице, они его не замечают.
Два окна, как я уже говорил, выходят на юг. Отсюда видны поля Бёдвара Бьярки, которые спускаются полого к Конскому рву и Горке и площадке для сушки сетей. Восточнее расположена пристань с маяком, а на западной, возвышенной, стороне острова поднимается гора Нербьерг, Мельничный холм и южнее - одинокий холм, где стоит церковь.
Но большую часть видимой им картины занимает море - до самого Вой-острова и Телячьего острова. Это там Олуф с Нильсом перевернулись, и Нильс погиб.
Ну а я сижу здесь и раскидываю им тончайшие сети. Пока я тут, я делаю все для того, чтобы они разглядели и познали свой остров, его почвы, берега, птиц, цветы, все преходящее и быстротечное. Некоторые уезжают. И наверное, нет-нет да и мучаются воспоминаниями. Я сижу здесь, Нафанаил, и медленно вливаю в них тонкий яд. И власть эта надолго. Но быть может, в наше время глубокие корни - помеха? Я спрашиваю, только и всего.
Но кто ожидал, что у Олуфа и Аннемари так сложится? Кончив школу, они хотели уехать. Во что бы то ни стало. Одно время строили большие планы. И все-таки они пока еще тут. Эту зиму, правда, Олуф проработал в городе, на фабрике. Но как только море вскроется, он непременно вернется. Порыбачить. Посидеть на скамейке, покурить трубку, глядя на воду. Поиграть на скрипке. И все молчком, избегая разговоров. Да, Олуф уже не тот, что прежде.
Олуф вернется, инженер уедет, и что дальше, Аннемари?
В одну из первых моих зим на острове Олуф и Аннемари ходили ко мне в вечернюю школу. И Нильс ходил, всего человек пятнадцать. Аннемари и Олуф сидели за одной партой в заднем ряду. Собственно, это она выбрала там себе место, ну а он подсел к ней. Светловолосый, рослый, плечистый детина, он сидел красный как рак, не поднимая глаз. На самом краешке скамьи. Тогда Аннемари взяла и пододвинулась к нему поближе. Ей было семнадцать, ему восемнадцать. Красивее пары не видел никто.
Аннемари была самой способной. За нею шел Нильс. Олуф усваивал предметы помедленнее, зато он был музыкален. Они часто приходили ко мне вдвоем, почти каждый вечер. С Олуфом мы играли дуэты, с Аннемари читали вслух. Потом она уехала сдавать выпускной экзамен. Потом поступила в торговое училище и долго отсутствовала... Ну и что ей прикажете делать на острове с полученным образованием? Да, они строили планы. Но Олуф словно бы сбился с ноги, приотстал. А тут вдруг выяснилось, что Аннемари ждет ребенка. Она хотела ребенка. Томика. Только Олуфа это не пришпорило. Правда, это совпало с гибелью Нильса. Олуф как будто погрузился в спячку. Ну а как же с женитьбой, с большими планами? А никак. Странная вышла история с Олуфом и Аннемари, невеселая история.
- Какая жалость, что я не нашел вчера эту цепочку! - сказал я Аннемари во время большой перемены, когда она собственнолично принесла мне поесть.
- Я так глупо вела себя, - ответила она мне.
Ответила достаточно кротко. Но не без холодка.
Поев, я благодарю ее за обед. Встаю, проворно подхожу к двери, открываю. Ну, разумеется!
- Маргрете, - говорю я, - ты, кажется, хотела сварить кофе!
Разумеется, эта стерва стояла под дверью и подслушивала. Только что не влезла в замочную скважину. Теперь хоть, может, поостережется.
Аннемари достает из-под свитера письмо. Когда у девушки такая грудь, как у Аннемари, наверное, приятно быть таким вот письмом. К тому же если письмо - приятное.
- Ты не отправишь? - сказала она. - Я забыла вчера тебе его отдать.
- Быть по сему! - отвечаю я в качестве почтмейстера Песчаного острова. - Только почтовая связь сейчас прервана, фрекен Аннемари, вероятно, уже успела это заметить.
- Лед вот-вот тронется, - возразила она. - Но ты прочти его! Оно не запечатано.
- Не могу, да и не хочу.
- Ты должен его прочесть. Ты посмотрел, кому оно адресовано?
- Да, моя девочка.
- Я хочу, чтобы ты прочел его.
- А я его читать не желаю.
- Я не знаю, что я с собой сделаю, если ты не прочтешь! - Она приблизилась ко мне едва не вплотную, я чувствовал ее всю, и грудь, и колени. И то, как она дрожит. - Там могут быть орфографические ошибки! Еще чуть-чуть, и она бы сорвалась на крик.
Я прочел.
- Здесь нет орфографических ошибок.
- А не орфографических?
Она немного уже успокоилась. Или делала вид, что успокоилась. Но как эта девочка на меня смотрела! Голова откинута. Темные волосы разметаны. Да еще эти черные бахромчатые ресницы, словно бы слипшиеся от слез. Они такие всегда - Аннемари плачет редко. Вначале черная бархатистая опушка ее темно-серых глаз меня даже отталкивала, но это быстро прошло. Итак, Аннемари стояла и смотрела на меня в упор. Девушки, которые выглядят так вызывающе, заслуживают наказания.
Я перевел дух и сказал:
- Да, одна ошибка тут есть.
- Какая же? - Нет, она определенно заслуживала наказания.
- Само письмо ошибка. Хотя почему бы - раз-два - и не подвести черту под пяти- или шестилетней юношеской любовью. Раз-два - и отцу ребенка выдается расписочка. Раз-два - и прощай, Олуф.
- Ты не понимаешь, - сказала она.
- И не хочу понимать, хотя, наверное, и в состоянии. Но скажи, твоя милая расписочка - это всерьез?
- Да.
- В таком случае замечаний у меня больше нет. Письмо я отправлю. Но возможно, адресат уже выбыл и его не получит. Я думаю, Олуф Олуфсен не замедлит с приездом.
- Это ничего не значит, ровно ничего! - сказала она. - И потом, это не самое главное. Может быть, письмо вовсе и не будет для него неожиданностью.
Я взглянул на нее. И впрямь дикая роза. С шипами. Решимостью Аннемари отличалась всегда. Но сейчас у меня на этот счет зародились кое-какие подозрения. Свою ли она выражает волю или, скорее, чужую? Да, ей явно хочется очистить совесть. Понял! Ей нужен надежный свидетель, свидетель того, что она действительно порвала с Олуфом.
- Значит, по-твоему, все уже кончено и вы красиво расстались, стоило тебе написать это очаровательное письмецо? Которого он и в глаза не видел?
- Разве ты не прочел? - сказала она. - Все кончено. Ты же прочел.
- Видишь ли, я туго соображаю.
- Мне тоже так кажется, - сказала она. И отошла к окну.
Вот как, подумал я, открывая буфет.
- А тебе не кажется, что нам не помешало бы пропустить по маленькой?
- С удовольствием. - Она уселась за стол и улыбнулась мне.
Я вынул бутылку с остатками коньяка и налил. Лодочникова баба конечно же сделает большие глаза, если застанет нас за этим занятием. Ну да репутация у меня уже устоялась.
- Что ж, выпьем, - сказал я. - Мне бы не хотелось обижать тебя, моя девочка, но первый тост я могу поднять только за Олуфа.
- В Олуфе много хорошего, - ответила она. - Но я на него невероятно зла.
- Да, это факт.
- По-моему, для Олуфа письмо не будет неожиданностью.
- А для меня, Аннемари, это неожиданность.
- Йоханнес, перестань морочить мне голову. Ты все понял задолго до того, как это стало ясно нам самим. И проявил немалую изобретательность, пытаясь скрепить то, что разбилось. Это ты виноват, что мы не расстались раньше.
- Хорошо, пусть буду виноват я.
- Нет, серьезно. Это из-за тебя все у меня сложилось так, а не иначе.
- Тебе подлить?
- Да, спасибо. Йоханнес, скажи мне, неужели тебе никогда не хотелось совершить какое-нибудь безумство? Без оглядки?
- Да Боже упаси.
- Это правда, что говорят про тебя и Ригмор с Мыса?
- Раз говорят, значит, так оно и есть.
- Не знаю, хотела бы я, чтобы это оказалось правдой, или нет.
- Стало быть, не знаешь, - отозвался я. - Ну а теперь за тебя, Аннемари! У тебя еще все впереди!
Она отставила рюмку.
- Ты мне разонравился. Никогда бы не подумала, что мне доведется сказать такое. Но я вынуждена. Если бы ты мне хоть чуточку нравился, я бы швырнула эту рюмку тебе в лицо. Но я просто-напросто от тебя устала.
- Какая оригинальная реплика, не забыть бы занести ее в общую тетрадь. Лет двадцать уже меня не оставляет мысль написать повесть. Теперь у меня есть реплика.
- А я подозреваю, все ящики у тебя забиты дурацкой писаниной. Ты прикидываешься, заметаешь следы, ты стареющий мечтатель, вот ты кто!
- Попала! В самое яблочко. Стареющий! Это же прямое попадание.
- Нет, - сказала она. - Не это тебя задело. Когда ты охаешь, нипочем не догадаться, что у тебя болит.
- Да, старый лис семерых волков проведет.
- Я же не слепая, - сказала она, - я же вижу, во многом ты его превосходишь. Но когда я сравниваю, как же мало в тебе мужества... и безрассудства.
- А-а, догадываюсь, ты говоришь сейчас об Александре. Где уж мне с ним равняться, с этим Аладдином! На его стороне все преимущества. Да, присватался журавель к дикой утице, оба и улетели за море.
- Почему ты называешь его Александром, его зовут Харри, - сказала она. - Мне бы хотелось...
- Чего бы тебе хотелось?
- Ничего... Скажи-ка лучше, о чем ты думаешь! Ты, конечно, считаешь, что я была с ним, что я с ним спала! Да?
- Естественно.
Аннемари повысила голос едва не до крика. Позабыв, кто на кухне. Хотя Маргрете, наверное, так и так была недалече и все слышала.
- Ты не веришь мне, - сказала она, - я же вижу. Ты мне и раньше не доверял, я знаю. И когда я жила в городе, тоже не доверял. Можешь не сомневаться, мой друг, я жила там в свое удовольствие и занималась любовью, когда у меня было на то желание!
- Аннемари, - сказал я, - видишь на столе книжечку? Приподними ее.
- Цепочка! - растерянно выговорила она. Вернее, выдохнула.
Взяла в руки и стала разглядывать.
- Красивая.
Тонкие звенышки медленно перетекли из одной руки в другую. Потом она положила цепочку на прежнее место и снова накрыла книжечкой. Это было старинное издание "Перелетных птиц" Блихера*.
* Стен Стенсен Блихер (1782-1848) - датский писатель и поэт. "Перелетные птицы" - один из его лирических сборников.
Так цепочка на столе и осталась.
Мы посидели еще немного. Стенные часы издали короткий треск. Через пять минут они пробьют. Через пять минут я созову детей в класс, хотя так и не придумал, чем удивлю их сегодня, а Маргрете так и не принесла мне кофе, но ее можно извинить, она нерасторопна и любопытна.
- Йоханнес, ты не веришь тому, что я говорю? - спросила Аннемари.
- Как правило, друг мой, верю.
- Все кончено, - сказала она, - постарайся это понять.
- Олуфу пока что ничего не известно, поэтому и понимать мне пока еще нечего.
Я собрался налить по новой. Но бутылка была пуста. Меня взяла досада. Я и так был сердит на Аннемари, а тут рассердился еще больше - из-за того, что коньяк весь выпит. Что ж, думал я, ей выпала удача, и она вычеркивает Олуфа из своей жизни, - отлично! И свидетелем заручилась - куда как прекрасно! Я взял трубку, раскурил ее и откинулся в кресле. Аннемари сидела у меня, пока не пробили часы. Мы молчали. Минуты тянулись невыносимо медленно. Точно на проводах. Я сидел и думал о том, как часто они приходят в эту комнату, она и Олуф. Я, можно сказать, соединил их. А они приходят сюда поодиночке. Олуф сам по себе. Аннемари сама по себе. Какая же мне польза, что я трудился на ветер?*
* Парафраз стиха из Книги Екклесиаста (5, 15).
3
В субботу после обеда я первым делом совершил путешествие в Северную Гренландию. А потом побывал на Мысу и в доме у Кая.
Одно у меня утешенье - глядеть
из клетки постылой вдаль;
да изредка узничью песнь пропеть,
чтоб разогнать печаль*.
* Из стихотворения С. С. Блихера "Прелюдия".
Ну же, Нафанаил, моя скромная персона не стоит того, чтобы ты принимал эти строки близко к сердцу. Просто они вспомнились мне, когда я пошел проводить оставшиеся уроки, прихватив с собой нарты. Сейчас, решил я, мы отправимся в путешествие!
Да, все-таки я придумал, чем удивить сегодня учеников. Провожая Аннемари до дверей моей комнаты, я ненароком задержал глаза на книжной полке, где стояли нарты. Игрушечные гренландские нарты. Вот оно! - осенило меня, мы поедем на нартах. Через пять минут мы очутимся за тысячу миль от Песчаного острова, в кладовой у Стужи. Прощайте, Песчаный остров, Аннемари и все треволнения!
Ну как, Нафанаил, вынес ли ты что-нибудь для себя из нашей длинной послеобеденной беседы с девочкой по имени Аннемари? Беседа была длинная и задушевная. И Аннемари получила цепочку, которую выпрашивала вчера вечером. "Красивая!" - выдохнула она. Украшения нашептывают женщинам сладкие речи. Но потом Аннемари положила цепочку на место. Так и не взяла. Накануне хотела взять во что бы то ни было, а теперь - ни в какую. Думаешь, за этим что-нибудь кроется? Нет, конечно. Просто в Аннемари заговорила гордость. Тогда почему же она так добивалась цепочки вчера? Нет, все-таки что-то за этим да кроется. А вообще я вижу Аннемари насквозь, и никакая она для меня не загадка. В кармане у меня лежит ее письмо к Олуфу. Я - почтмейстер Песчаного острова, и карман мой в настоящий момент служит почтовым ящиком я должен выполнить поручение Аннемари и отправить письмецо, в котором она порывает со своим возлюбленным. Этакое кратенькое нежное уведомление. Мне пришлось прочесть его. Причетник был вынужден выступить в роли свидетеля, причетник разве что не сказал: да, отныне Аннемари свободна. Свободна, как вальдшнеп по весне. Отныне она может играть, с кем пожелает. И если она отведает весеннего хмеля с другим, совесть ее будет кристально чиста. То, что она прогуливалась с инженером и бросала на него красноречивые взгляды в отсутствие своего возлюбленного, которого зовут Олуф и который приходится отцом Томику, по-видимому, немножко ее беспокоило. Разумеется, люди более передовых воззрений сочли бы, что все это пустяки, что она по-старомодному щепетильна. Но Аннемари не способна пуститься на измену, не побередив по-старомодному свою совесть. Зато теперь она свободна. Свободна, как птица. Ловко проделано: один росчерк пера, и Олуф списан. И между нею и тем, другим, никто уже не стоит. А времени у них с инженером - в обрез. Не сегодня-завтра тронется лед. И любовнику придется уехать. Быть может, им одна только ночь и осталась, одна-единственная. Хотя, когда проводишь весеннюю ночь с желанным, она длится, и длится, и длится.
Я позвал детей в класс, а в руках у меня были нарты.
Да, через пять минут мы очутимся за тысячу миль. Умчимся на нартах.
Ведома ли тебе, Нафанаил, колдовская свобода вещей? Не мыслей, а вещей? Самых обыкновенных. Как вот, например, эти нарты.
Конечно, существует немало способов обрести свободу. Аннемари освобождается единым росчерком пера. Освобождается для новой, набухающей любви. Но Бог ты мой, все равно она связана. Связана воспоминаниями. Неотступной мечтой о счастье. Великой лживой мечтой о любви и радости. Бедная Аннемари!
Можно попытаться обрести свободу, предавшись высоким помыслам. Но все это пустое, Нафанаил. Было время, и я бродил, овеянный высокими думами, в голове моей роилось множество интереснейших мыслей, мой мальчик. А что проку? Разве мне есть с чем обратиться к вдове рыбака, который подорвался на мине? К чему они, все эти тяжкие раздумья и переживания, если жизнь быстротечна и проходит, как ветер над травой*, а ты так и не додумался до тех слов, с которыми можно подойти и обратиться к вдове Эрика, Лине?
* Ср. "Дни человека, как трава... Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его" (Псалтирь, 102, 15-16).
Вот почему я уповаю на природу и уповаю на обыкновенность вещей: дивясь им, обретаешь свободу и мудрость. Охотник, поджидающий в сумерках, когда навстречу ему вылетит дикая утка, самая первая, - он чувствует себя свободным, чувствует подъем, вдохновение. Или достаточно увидеть плевел, плевел, кивающий на ветру, и ты - свободен. Или набрать горсть земли, зачерпнуть пригоршню нетленной земли, пригоршню покоя. Ты свободен - на один, драгоценнейший, миг.
Или берешь нарты.
Положим, урок мы начали не с нарт. Я поставил их на полку для экспонатов, которая висит у нас над классной доской. В путешествие мы отправились не сразу, но готовились к нему исподволь, украдкой поглядывая на нарты.
- Сначала займемся арифметикой! - сказал я. - Приготовьте доски и задачники.
Тут же поднялся веселый стукот. Вынув доски, дети сбрызнули их водой (воду они держат во флакончиках из-под духов, такая здесь мода) и вытерли пестрыми тряпочками. Потом с глухим чирканьем повытаскивали из пеналов грифели. Один из мальчиков встал и пошел затачивать свой грифель о цементное основание печки. Да, мы все еще пишем на грифельных досках. Приходский совет считает, что бумага - чересчур дорогое удовольствие. Ну а я привык, грифельные доски мне даже нравятся. С них, слава Богу, все стирается, и ошибки с описками не стоят у тебя перед глазами вечным укором.
Итак, мы занимаемся арифметикой. Доски расчерчены, грифели поскрипывают, класс наполняет вдохновенное, сосредоточенное бормотание дети считают. Их двенадцать. Семь девочек и пятеро мальчиков. Недостает Кая - он болен туберкулезом и лежит дома, его должны вот-вот увезти в санаторий. Нет здесь и детей смотрителя маяка, они учатся в городе, там школа получше. Ведь в нашей всего-навсего два класса, с которыми я занимаюсь по очереди, через день. Кроме того, в младшем классе собрались дети разного возраста, и не все одинаково успевают. Скоро ко мне кто-нибудь подойдет и попросит помочь с задачками. Это я люблю, это целое искусство, Нафанаил, - незаметно подводить их к тому, чтобы они самостоятельно напали на верное решение.
Смотри, какое сегодня солнце! Оно воротилось из африканских странствий. И распустило нам на радость свои лучистые власы*. Иней за окном держится только в тени. Поля раскисли, превратились в озерца с талыми островками - плавучая, блескучая тундра. А вот море, насколько хватает глаз, все еще оковано мертвенно-бледным льдом. На нем проступило еще больше пятен. Он словно вспух болячками.
* Из стихотворения А. Стуба "Ария".
Солнечный свет по-небесному дерзко врывается в окна, что смотрят на юг, стягивает в Млечный Путь порхающие пылинки, роет золото, прочесывая ребячьи макушки. Гляди, как переливается камень в колечке у Ингер! Простое стеклышко, а играет, что твой диамант!
И цветут, согретые солнцем, расписные розы на высоких стенных панелях. Сейчас розы выглядят, точь-в-точь какими они предстали мысленному взору Расмуса Санбьерга, когда он пришел сюда и заново стал художником.
Прожив на Песчаном острове года два, я уговорил старого Расмуса расписать классную комнату. Расмус слыл чудаком, и с ним никто особенно не считался. Он был вдов и жил бобылем в запущенной лачуге у Песчаной горы. Но его дверные переплеты и филенки излучали очарование старинного народного промысла. В далеком прошлом Расмус состоял в местных живописцах, а потом его разжаловали, потому что у людей выработался новый вкус, менее взыскательный. У него и кистей-то своих не осталось, и, когда я попросил его расписать классную комнату, старик испугался. Однако пришел. Ходил он сюда не месяц, не два - в классе даже устоялся его, Расмусов, запах.
Он работал и во время уроков. Но отвлекать художника расспросами было нельзя. От красок мягкая борода его стала серо-буро-малиновой. Таким он и сошел в могилу, до того они въелись, краски. Да, Расмус Санбьерг покоится в могиле с серо-буро-малиновой бородой.
Склонив голову набок, он медленно отступал от стены и, глядя поверх очков в стальной оправе, которые то и дело съезжали ему на нос, изучал очередной мазок. Мы хранили почтительное молчание. Наткнувшись на стол, он отпускал допотопное ругательство. Никто не смеялся. Унаследованная им манера письма соединяла в себе сразу несколько стилей, начиная от готики и кончая рококо и классицизмом. Он поделил стену на темно-красные поля - их венчают увитые цветами и листьями арки, а разгораживают серые пилястры с продольными желобками. Капителями служат цветочные корзины, откуда на две стороны, по синему фону, ниспадают гирлянды из листьев и роз. Но шедевр Расмуса - это дверная филенка, на которой он изобразил пророка Иону, сидящего под пальмой в окрестностях Ниневии. Иона облачен в сюртук и цилиндр. Пальма раскинула три дубовых листа. На заднем плане возносятся шпили ниневийских церквей и Вавилонская башня.
Работа могла не заладиться, а то и нагнать на художника тоску, тогда мы обращались с ним особенно бережно. Он же подсаживался к нам и слушал. Случалось, в памяти его что-то всплывало, и старик, которому перевалило за восемьдесят, тянул кверху палец, чтоб его вызвали.
Расписанная Расмусом классная комната - самое интересное, что есть у нас на Песчаном острове, она уступает лишь церковному алтарю, а его розовые плети - единственное, что связывает старинное церковное искусство и наше время. Расмус ничего не взял за свои труды, он даровал роспись непросвещенному острову. После чего прямиком отправился домой и умер, насыщенный днями* и удоволенный.
* Книга Иова, 42, 17.
Но вот и последний урок.
- Ну-ка, усаживайтесь в угол! - командую я.
Мы расположились на полу в углу класса, поставили нарты посередке и умчались. За тысячу миль.
В прогретой солнцем комнате душновато. Пахнет тлеющим торфом, чучелами птиц, а еще - засушенной морской живностью из "кунсткамеры" - подвесного шкафчика, где хранятся диковинки, найденные на суше и в море. А от ребятишек, что сидят, поразинув рты, пахнет ржаным хлебом, салом и колбасой. Да, они сидят с разинутыми ртами, ведь мы пустились в дальнее странствие, а рот - это дверца души и фантазии, и, когда душа странствует, она должна быть открыта.
Позабыты и Аннемари, и все треволнения. Мы в Северной Гренландии, на наших глазах Мюлиус-Эриксен, Хаген и Брёнлунд совершают свой последний переход через ледяную пустыню. И вот уже Брёнлунд остался один. Далеко позади лежат два его замерзших товарища. Теперь он пробивается в одиночку, он знает, живым ему не дойти, но упрямо движется вперед, в надежде, что будет найдено хотя бы его тело и бесценные записи.
Как перст одинок,
поборовшись с судьбой,
ты смерть свою принял
в ночи ледяной*.
* Здесь и ниже - четверостишия из стихотворения "Йорген Брёнлунд" датского поэта Тёгера Ларсена (1875-1928).
Гренландцу Йоргену Брёнлунду отказывают ноги. Но и лежа на льду, с отмороженными пальцами, он продолжает делать записи. Это сведения для полярников, которые когда-нибудь пойдут по его следам. Он исполняет свой долг. Закостеневая. В полном одиночестве. Вот что говорит о нем Тёгер Ларсен:
Окраину мира
вымеривать стал
и, лишь умирая,
ей меру познал.
Я распустил детей по домам. Потрясенные судьбою этих отважных людей, они тихонько вышли за дверь. А чуть погодя я услышал, как они с радостными воплями выбегают на слякотную дорогу. Я и сам почувствовал прилив сил после нашего путешествия и рассказа о мужественной и достойной смерти.
Я натянул резиновые сапоги, сунул нарты в карман, взял бинокль и вместе с Пигро вышел из дому. Пес сразу потрусил прочь, через поле; он объявился лишь вечером, да и то чуть не до смерти напугав меня. Что поделать - весна, и у Пигро свои заботы.
За долгую зиму глаза ослабли, отвыкли от слепящего света, солнце же сияет как в первый день творения. Правда, в тени лужи под сапогами похрустывают. До лавки Хёста рукой подать, я иду, и меня сопровождает пение жаворонка. Любимец наш! Восторгов вешних вестник...
Еще в объятьях холода земля,
а ты согрел меня ликующею трелью*.
* Из стихотворения С. С. Блихера "Жаворонок".
В лавке, кроме приказчика, я застал трех женщин. Стоят квохчут, собирают островные новости, собирают свет в синие свои передники - солнце так и шпарит в окно.
Я подал приказчику список. Я прекрасно видел: переписывая мой заказ, этот балбес криво усмехнулся. Конечно, я мог бы заказать две бутылки и открыто, а не в письменной форме, прикрываясь покупками, которые мне совсем ни к чему. По острову так и так пройдет слух, что с причетником снова неладно: на одной неделе - четыре бутылки!
- Скажи, сколько с меня, я уплачу наличными. - Он посчитал. Я взглянул на счет. - Ты малость ошибся, дружище. С меня еще одна крона!
Я положил счет в карман, заплатил. Парень побагровел, прыщи у него на лице запылали. Ничего, впредь будет ему наука.
Уходя, я повесил в лавке объявление, где каллиграфическим почерком было выведено: "Как сообщалось ранее, в воскресенье в 10 утра в церкви состоится служба. Отправляет службу учитель Йоханнес Виг".
Точно такое же объявление я вывесил и на дверях пожарной. Маленький деревенский пруд по соседству, со вмерзшими в лед палками и камнями, поблескивал, словно остекленелый глаз, что вперила в небо старуха зима. Стену пожарной все еще украшала афиша, с которой смотрела легкомысленно одетая женщина, - последний раз, когда к нам приезжала передвижка, показывали "Жену моего друга". Бедняжка, как ей должно быть холодно.
На дверях пожарной висело также приглашение в усадьбу на Мысу, на весенний бал. По правде сказать, я сегодня на Мыс не собирался, а тут передумал и свернул в подъездную аллею, которую развезло на солнце. Усадьба Мыс стоит примерно в полукилометре от деревушки, на северном берегу. От моря ее отделяет невысокий холм, на котором средь глухого кустарника чернеют камни; тут под открытым небом собирались издавна на свои сходки островитяне. То - Старый Мыс. С запада усадьбу укрывает от ветра богатая преданиями роща - Сад Эльфов.
На аллее отпечатались следы шин, я взял и пошел по узорчатой колее. Фредерик с Мыса выезжал сегодня на своем новом автомобиле. Разумеется, такой человек, как Фредерик с Мыса, не может обойтись без автомобиля, хотя протяженность острова не больше четырех километров, а состояние дорог плачевное. Я ступал по шинному следу и думал: "Хорошо бы застать ее не одну. Впрочем, я и сам не знаю, чего хочу!"
В палисаднике у ивового плетня я нашел три фиалки. Усадьба Мыс по-своему величественна. Она не просто самая большая на острове - от нее веет могуществом.
Возможно, это претворилось в запах и аромат далекое прошлое. Ведь на береговом холме живали короли, что некогда правили островом. Мысовые короли. Если верить полузабытым преданиям, они не всегда пользовались доброй славой. В одном из преданий упоминается некая госпожа Нитте. О ней только то и сказано, что была она недобрая. "Борони нас Бог от госпожи Нитте с Мыса" - так звучит припев давно забытой баллады.
Выведенных из красного кирпича флигелей почти не разглядеть за вековыми вязами и каштанами. В усадьбе всегда сыро и сумрачно. Как в погребе.
Фредерик был дома. Я нашел его в огромном сарае, где он со своими людьми смолил ботик и садки для рыбы и смазывал телеги. Сквозь щели в дощатых стенах пробивался и ложился тигровыми полосами солнечный свет.
- А вот и секретарь! - крикнул, завидев меня, Фредерик.
Фредерик изрядно честолюбив. Ему мало заправлять Мысом и Песчаным островом, он метит выше. И своего добьется. Однако он не из тех хозяев, кто стоит руки в брюки, когда его работники вкалывают. Он трудится наравне со всеми. Шаг у него, у Фредерика, летучий, он худощав, проворен - настоящий дупель. Ходит он в бриджах для верховой езды и поношенном офицерском кителе, хотя служил всего лишь капралом. Но китель ему идет. Щеголеватому Фредерику к лицу даже грязные пятна на кителе.
Он повел меня и с гордостью стал показывать, как они покрасили ботик и просмолили садки, а теперь вот взялись за телеги. Я и сам все видел, но он не может без объяснений. На Мысу все должно быть четко. На Мысу все должно быть без сучка, без задоринки. И вообще Мыс привык первенствовать. Я присел на оглоблю, он - рядом.
- Собственно, я не ожидал, что застану хозяина, - сказал я.
- Да уж, Ригмор не повезло, - отозвался он, - она, можно сказать, стосковалась по романтике. Ну, что новенького?
- Жаворонок.
- И скворец! - добавил он. - Но тебя, верно, интересует налоговая декларация?
- Она самая.
- Я так-таки и не успел ее подготовить. - Он несколько смутился и покраснел. А это с нашим честолюбцем бывает единственно, когда ему случается пренебречь общественными обязанностями. Впрочем, замешательство его длилось недолго. - Ты же видишь, весна, дел у меня невпроворот, не то что у некоторых, мне некогда слоняться по острову и глазеть на птиц. Приходи-ка лучше в понедельник! А я посижу над декларацией завтра, пока ты будешь подкреплять народ духовной пищей.
- Человеку, который ведет такой образ жизни, как ты, сходить в церковь не помешало бы.
- И что ты завтра прочтешь?
- О богатом поселянине, что приумножал свое имущество*.
* Ср.: "Потрудился богатый при умножении имуществ - и в покое насыщается своими благами" (Книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова, 31, 3).
- Ну, это камешек не в мой огород. Фредерик с Мыса - известный транжира, который, того и жди, разбазарит все свое имущество. Разве ты не слыхал?
- В этом-то, - заметил я, - и заключается высшая справедливость.
- Пошли к Ригмор, выпьем по чашечке кофе, - предложил он.
- Спасибо, но мне пора. Хочу пойти посмотреть, не объявился ли вальдшнеп.
- Ты что, и вправду веришь, что он вот-вот прилетит?
- Не знаю. От вальдшнепов и некоторых личностей можно ожидать чего угодно.
- Ну а как насчет того, чтобы "дринкануть"?
- Идет, - сказал я. И мы направились к дому.
Мы сидели и пили коньяк в большой темной гостиной, обставленной с удручающей помпезностью. Ригмор стояла за моим стулом. Стояла и, должно быть, улыбалась сумеречной своей улыбкой. В этой гостиной она - как тень.
Старый Оле с Мыса, отец Фредерика, сказал бы не "дринкануть", а "дернуть". "Drink" - слово незнакомое, оно еще не привилось на Песчаном острове. Потому-то Фредерик его и употребляет. Он новатор. Касается ли это земледелия, торговли или общественной жизни. Да и насчет того, чтобы поблудить и махнуться женами, тоже. Так поговаривают языки. Но языки - либо злые, либо самые что ни на есть доброхотные.
Фредерик с Мыса - человек честолюбивый и общительный, это правда. Но правда и то, что он тесно сошелся с компанией молодых людей - среди них и кое-кто с нашего острова, - которые не только преуспели, но и научились во время войны развлекаться на новый, взбадривающий манер. И тут Фредерик с Ригмор от них не отстают.
Но уж поверь мне, Фредерик участвует во всех этих увеселениях не просто так, а с дальним прицелом. Он метит высоко. Он мечтает о политической деятельности. И если ты с ним близок, не стоит предавать его великие мечты посмеянию. Но только и наши старые ханжи с их пророчествами, что Фредерик скоро сядет на мель, определенно не понимают сути происходящего. У Фредерика далекий прицел, многие вопросы он решает радикально, по-новому, он стремится к усовершенствованиям. Вот уже несколько лет подряд он возглавляет на Песчаном острове приходский совет, и за это время кое-что сдвинулось с места. Я был секретарем совета, когда им руководил еще его предшественник, и могу засвидетельствовать: Фредерик куда толковее. Он уже сделался влиятельнейшим человеком у нас на островах, больше того, обзавелся полезными связями и высокопоставленными друзьями на материке. Да, это дупель высокого полета.
У Фредерика красивое, будто выточенное, смуглое лицо. Лицо живое, обещающее.
Итак, мы сидим в гостиной и попиваем коньяк, который поднесла нам Ригмор. Сама она пить не стала, даже не присела к столу. Но уйти не ушла стоит тихонько за моим стулом и улыбается смутной улыбкой. А Фредерик знай себе разглагольствует.
Я замечаю вдруг, что коньяк подействовал: вместо того чтобы внимать Фредерику, я гадаю, о чем думает стоящая сзади Ригмор. Фредерик до того увлечен своей речью, что едва пригубил, я же бодро осушил рюмки три. И всякий раз из-за моего плеча выплывает ее белая рука и подливает мне, и меня овеивает едва уловимым теплом. Да что они о себе воображают? вспыхивает вдруг у меня в голове.
Так и подмывает встать, стукнуть по столу и выложить им все, что я о них думаю. Но я беру себя в руки и позволяю Фредерику распускать хвост и упиваться собственным красноречием.
Мне здесь темно и душно. За окном светит солнце, а в этой большущей комнате царит полумрак. После смерти отца Фредерик принялся заводить в усадьбе новые порядки. Но посягнуть на вековые дерева, которые тесно обступили флигель и, даже безлистные, не пропускают свет, не посмел. А может, эти угрюмые вязы хочет сохранить Ригмор? Чужая на острове, как и я, она походит на призрачное видение, а от луны ей передается тоска-печаль.
К черту все эти фантазии! Я подношу к губам рюмку. И ловлю себя на том, что снова выпиваю ее до дна. И перехватываю косой взгляд Фредерика. Нет, это возмутительно! Я, видите ли, не знаю меры! С Йоханнесом Вигом опять не все ладно! Они позволяют себе делать умозаключения. Думают, я все стерплю. Но они забыли, что я могу подобрать их под ноготь! - куражусь я. Мысленно. И вновь выплывает ее белая рука.
Мишурный блеск! Я озираю массивные резные мебели и громадные, скверной кисти, полотна в тяжелых золоченых рамах. Гостиная, которую Фредерик обставил по своему вкусу, - наглядное воплощение его славолюбивых замыслов.
- Послушай, хозяйка, - перебиваю я Фредерика, - я нарвал тебе самых первых фиалок. Они - для королевы Мыса, для нее одной!
- Как это, черт подери, романтично, - заметил Фредерик, - а главное, Ригмор, от всего сердца.
- А в сердце крылись черные, ах, черные желанья, - подхватил я и рассмеялся, подметив в его глазах ревнивый блеск. Фредерик - человек поистине свободных взглядов, это его символ веры, и тем не менее все, над чем он не властен, вызывает у него беспокойство.
- Спасибо! - шепчет она, приняв три мои фиалочки, и проводит ими по серовато-бледным пухлым губам.
Да, это призрачное виденье. Безмолвное, с плавным жестом, неуловимой улыбкой. Но берегись! Помни, в тихом омуте... И надо же мне было сдуру преподнести ей фиалки!
Фредерик явно намерен отомстить мне, он говорит:
- Похоже, мы остались при пиковом интересе, Олуф, ты и я. Этот чертов инженер конечно же умыкнет Аннемари. Прямо хоть караул кричи. Я-то думал, у меня есть шанс. Но этот строитель причалов, герой нашего времени, - против него трудно устоять, верно, Ригмор?
- Да, дорогой.
После того как я наконец распрощался с ними, я поднялся на Песчаную гору - охолонуть. День сгорал. На небе появились синеватые облака, и солнце остыло. Ветерок был слабый, едва пошевеливал сухие былинки на плешивой вершине, но - студеный: он тянул из мертвенно-бледной пустыни, что облегала остров. Раскисшая было земля отвердела вновь, подморозило. Куда ни кинешь глазом - все лед и лед. Только уже с крапом, в темных метинах.
Она той же масти, подумалось мне. Она испорченная.
Полыньи на северо-западе кипели птицами. Среди них, я приметил, были лебеди-кликуны. И еще, по-моему, была там большая гусиная стая, но не уверен. Я здорово приложился, к тому же глаза у меня слезились от ветра, отчего, в свою очередь, слезились и линзы бинокля.
Я обратил внимание на то, что пятна на льду располагаются как бы полосами. Крапчатый лед напоминал огромное, распахнутое на мили, крыло хищной птицы.
Наверное, она была не особенно искушенной, когда Фредерик привез ее сюда на остров. Она еще не познала самое себя. Видно, жизнь на острове ей противопоказана. Ее словно бы точит лихорадка, скрытая, изнуряющая лихорадка. Это как жар, тлеющий в ворохе отсырелых, гниющих листьев. Я ощущаю ее присутствие в любом уголке усадьбы. Сорвал фиалку у ивового плетня - и все равно что к ней прикоснулся.
Внизу, на прибрежном лугу, я углядел крохотную стайку куликов-сорок. Стоят, поджавши одну ногу, и зябнут... С прилетом!
Я спустился к домишкам, которые лепятся у подножия Песчаной горы. Свернул к самому маленькому и ветхому. Хозяйка снимала с бельевой веревки каляные от холода мальчишечьи рубашки и носовые платки. Веревка была протянута над палисадничком, где дети и куры повытоптали все живое, не тронув лишь обглоданные крыжовенные кусты.
- Хорошо сохнет! - гаркнул я что есть мочи. Хансигне испуганно на меня посмотрела. Молодая еще, а худая как щепка. И вечно это боязливое ожидание!
- Учитель, что-нибудь случилось? - спросила она еле слышно.
И тут я подумал: Хансигне не из тех, кому Господь попускает мучиться неясными страхами и сгорать на медленном огне потаенных желаний. Он просто берет и поражает ее своим цепом. Ставит - да и сама она подставляет себя под удар. Что мне оставалось? Я предпочел сказать все как есть:
- Каю надо ехать.
Хансигне отвернулась, сняла с веревки последний носовой платок - и заплакала. Худенькая, забитая женщина.
- Мне позвонили сегодня утром, - объяснил я, - у них уже несколько недель как освободилось место. Они хотят забрать Кая сразу же, как вскроется пролив.
Анерс, хозяин дома, вышел из сарая с топором в руках. Сгорбленный, с насупленными бровями. У него отталкивающая внешность, ускользающий, чтобы не сказать - вороватый взгляд, но человек он неплохой.
- Ну что же, Анерс, - сказал я, - Каю пора ехать.
Слова эти вконец подкосили Хансигне. Она разрыдалась.
- Ему будет там хорошо, - прибавил я.
- Понятное дело, хорошо, - сказал Анерс и прокашлялся.
- Я тоже так думаю, - проговорила Хансигне, оборачивая к нам свое жалкое, заплаканное лицо. Она прошла вперед и открыла мне дверь. Я вошел. В комнатке - голо. Воздух влажный и пропитан сладковатыми испарениями больного тела. Я было уже вытащил из кармана нарты и стал обдумывать, с чего начать: Каю предстояло узнать, что его отправляют в санаторий.
- Он спит, - шепнула Хансигне.
Подошел отец. Мы постояли, поглядели на мальчика. Я почувствовал, что меня легонько пошатывает, и прикрыл рот рукой. Ибо я стоял перед лицом настоящего горя. И не хотел осквернить его великую чистоту.
На фоне темных обоев лоб Кая светился, как анемон. Он уснул в обнимку с книжкой, книжкой про викингов. Так мы и стояли втроем, затаив дыхание, смотрели на спящего мальчика.
4
В субботу вечером.
Всю вторую половину дня я пробродил по острову. И под вечер повстречал небезызвестного инженера, которого зову Александром Завоевателем, а Аннемари называет Харри. Это уже после того, как я наведался в наш лесок, Палочник, - посмотреть: вдруг прилетели вальдшнепы?
Бродила и ждала тебя
в субботний вечер я.
Ты обещался, что придешь,
но обманул меня*.
* Строфа из народной песни. Рассказчик переиначивает эту безыскусную песню на все лады.
Впрочем, еще раньше я побывал на Мысу у Фредерика и Ригмор. Я потому об этом упоминаю, что я бродил и меня разбирала досада. На Мысу я основательно приложился и преподнес Ригмор три бледно-голубые фиалки, чего делать не следовало. А после, наедине с самим собой, я, кажется, дурно говорил о ней, что мне совсем уже не пристало. Черт меня дернул за язык, Нафанаил.
Бродила и бродила
в субботний вечер я...
Покинув Мыс, я направился к убогому домику у Песчаного холма, где со своими родителями живет Кай. Мальчик выслушал меня спокойно. Я объяснил, что ему пора в санаторий. Он держался куда спокойнее, чем родители, а ведь Хансигне с Анерсом знали, этот день когда-нибудь да наступит.
Я круглый идиот. Они так нуждаются, Анерс и Хансигне. А сейчас им и вовсе туго. Многим на острове пришлось туго, когда море сковало льдом. Я знал это. И - круглый идиот! - не догадался чего-нибудь принести. Правда, пришел я не сказать чтоб с пустыми руками. Я захватил с собой нарты.
В доме у них - хоть шаром покати. Хансигне расстроилась - из-за того что им нечем меня угостить. Я понял это по ее глазам, сама она не проронила ни слова.
А рот был на замке,
а рот был на замке.
Хоть пастор длинно говорил,
да рот был на замке*.
* Две последние строки - из шуточной песни "Мальбрук".
Тут-т о мне и пришла злополучная мысль насчет елей. А больше я ничего придумать не мог.
Я сказал отцу Кая:
- Послушай, Анерс, мне повезло, что у тебя сейчас нет работы. Ты бы мог прийти в понедельник и вырубить ели за моим садом? Я давно уже решил, их надо убрать.
- Как, эти большие красивые ели? - отвечает на это Анерс. - Ну ты меня и удивил.
А я ему:
- Нет, их надо убрать. Я давно уж решил. Они мне все затеняют.
Ну-ну, тогда он, конечно, придет и срубит их.
Так обратились в прах мои ели. Чудесные ели. Черные ели. Каролинцы в длинных походных плащах. У меня и в мыслях не было вырубать их. Черные частые ели, мой заслон. Чудесные дерева. И вот они обратились в прах.
Ты обещался, что придешь,
но обманул меня...
Кай нартам обрадовался. Я расстался с ними скрепя сердце, потому что сам получил их в подарок, от одного гренландца. А теперь хожу задрав нос оттого, что не пожалел отдать мальчику. Хожу гоголем.
Настало время почивать,
и нарты отдал я...
Ну а под вечер я наткнулся на инженера, и мы с ним довольно долго беседовали. Приятный молодой человек. К тому же не без характера. Да, я вполне понимаю Аннемари. Да, он приятный. И все ж таки я воспользовался случаем и покогтил его.
Я не хочу казаться лучше, чем я есть, Нафанаил. Отнюдь. Чуточку интереснее - это пожалуй. Я, друг мой, вовсе не честолюбив, хотя мне и не чуждо тщеславие.
Попробуй-ка раскусить, в чем оно заключается, мое тщеславие. Не можешь - значит, тебе недостает проницательности.
Пускай я и хватил лишку, но я не пьян, нет! - я все вижу. Я вижу, как ты ко мне подбираешься, мой незнаемый друг, Нафанаил. И мне это не нравится. Ты конечно же жаждешь заглянуть в темные глубины моей души. И поэтому ждешь от меня большей открытости. Тебе нужно, чтобы я распахнулся и принялся исповедовать самое потаенное. Касаемо менее прекрасного, животного, начала. Я прав? В таком случае советую тебе держаться от меня подальше, мой добродетельный друг. Подальше!
И всякий раз, как скрипнет дверь,
я тотчас встрепенусь.
Да, всякий раз, как скрипнет дверь...
Прилетел кулик-сорока. За полчаса до захода солнца, когда длинные лучи загустели и цветом стали напоминать желтую медь, я шел вдоль прибрежного луга. Кочки продырявили ледяную корку и торчали, будто пальцы из худого носка. И тут я услышал: "Пли, пли, пли". Заунывный свист. И увидел пяток продрогших куликов-сорок. Они стояли на озябших тонких ногах, нахохлившиеся. Кулики-сороки - отчаянно смелые птицы, иначе бы они не прилетели так рано. Это серьезные и целеустремленные птицы, исполненные достоинства, коего не умаляют ни красные ноги, ни долгий клюв. Скажем так: пестрые, чуть франтоватые, но степенные птицы. Встретив немного погодя инженера, я подумал: если кое-кто утверждает, что Аннемари - вальдшнеп, то инженер - вылитый кулик-сорока. Целеустремленный молодой человек с булавкою в галстуке.
Я обошел едва не весь Палочник, все высматривал вальдшнепов. В лесочке было тихо-претихо. Он начинается за прибрежным лугом на западной окраине острова и замыкается крутыми взгорками, откуда можно спуститься к морю; там он переходит в сутулый подлесок, в кусты, что припадают к земле и ползут по ней как черепахи. Деревья в лесочке - корявые, тропки запутаны-перепутаны, там полно густых зарослей и ямин со стоячей водой. Мне недоставало Пигро хорошая собака помогает увидеть то, что нипочем не увидать самому. Я не приметил никакой живности. Ни черного дрозда. Ни зяблика. Ни лисьего нарыска. Лес как вымер.
Нет, откуда им взяться, вальдшнепам? После такой суровой зимы, как эта, можно ожидать хорошей тяги, но сейчас еще слишком рано.
Я вышел на занесенную песком дорогу, которая ведет на юг, к церкви и маленькому полуострову Клюв. Западная окраина - самая пустынная. Здесь стоит один-единственный крестьянский двор да еще два-три дома в окружении криворослых деревьев. Здесь повелевает западный ветер. Песчаная гора, Нербьерг и южнее - Церковный холм отделяют эту суровую местность от восточной части острова, где живет большинство его обитателей.
У тропы, сбегающей к Клюву, я наткнулся на инженера - уже прямо перед закатом. Я предложил ему пройтись со мною до церкви, сказав, что иду туда по делу. Он охотно согласился. Церковь он видел только снаружи: красивая постройка в романском стиле.
- Обыкновенная церквушка, - возразил я, - но в алтаре есть занятная голова. И тоже в романском стиле. Вы должны непременно ее посмотреть.
- Я ходил на Клюв, - сказал он, - это ведь там подорвался на мине катер?
- Да, вместе с Эриком, у самого дальнего рифа, он называется Великаний Песок.
- Странное название - Великаний Песок.
- Тут замешана великанша, - сказал я. - У нас на острове бытует предание об исполинского роста женщине, которая набрала полный передник песку с горы Нербьерг и двинулась вброд к Вой-острову, чтоб завалить тамошнюю церковь. Но передник лопнул, и песок просыпался. Так образовались Островки, Птичий След и Великаний Песок. Из этого предания явствует, что в те поры, когда на Вой-острове уже была церковь, наш оставался еще языческим. Да, это древнее языческое женское царство, господин инженер. В одном из преданий говорится о могущественной госпоже Нитте с Мыса. А Нербьерг - не восходит ли это название к Ньёрду? Или Нертус, богине плодородия? Разумеется, это соображения дилетанта, господин инженер, весьма и весьма доморощенные. Но власть женщин здесь неоспорима!
Я заметил, как он украдкой, искоса взглянул на меня. Вид у него был вполне возмужалый, а вот шаг помельче, чем мой. И тем не менее он все время порывался идти со мной в ногу. Именно на такие вещи и следует обращать внимание.
Ведь ты другую полюбил
и позабыл меня...
Я поймал себя на том, что опять иду и напеваю эту дурацкую песню, она неотвязчиво вертелась у меня в голове. Подавляя досаду, я спросил:
- Как же это вы не удосужились посмотреть церковь внутри? Вы ведь скоро нас покинете?
- По всей вероятности, да, - ответил он. - Будем надеяться, что скоро задует ветер.
- Дело не столько в том, чтобы задул ветер, - сказал я, - нет, главное, чтобы он задул с юго-запада, тогда течение переменится. И тронется лед. Как знать, может, это случится сегодняшней ночью. Постарайтесь сегодня ночью не спать!
Сегодня ночью! - подумал я. Что ж, я подал ему хороший совет.
- Да, этой ночью вы должны бодрствовать! - повторил я. И прибавил шагу.
- Не люблю я острова, - произнес он вдруг. - На острове чувствуешь себя хворым волком!
Хворым волком? - подумал я. Неожиданный образ. А видел ли он хоть раз хворого волка? Дерзкое сравнение.
- Не понимаю, как вы можете здесь жить, - сказал он. - Год за годом это невыносимо.
- Когда живешь год за годом, выносимо, - ответил я. - Но скажите, к чему вы в итоге пришли? Каковы ваши заключения?
Хворый волк покосился на меня. Его подозрительность мне пришлась по душе. Она была неподдельной.
- Что ж, известняк у вас на острове хороший, - сказал он, - это мы знаем. Но если дробить его и обжигать в больших масштабах, необходимо будет построить новый причал - для грузовых судов. Вопрос в том, окупится ли все это, ведь строительство причала выльется в приличную сумму. Разумеется, я еще не представил окончательных выкладок, но это обойдется дороже, чем рассчитывают Фредерик с Мыса и остальные.
Теперь мне более или менее ясно, почему у Фредерика на него зуб, подумал я, вначале-то у них все шло как по маслу.
- Фредерик с Мыса не пойдет на попятный, - сказал я, - он не остановится перед расходами. Он превратит наш остров в Клондайк. Здесь много чего еще произойдет.
- А вы что, против?
- Я? Да я просто в восторге!
- Собственно, я ожидал, что у вас на острове сохранился старый уклад, - заметил он, - но похоже, тут как и повсюду.
- Не сказал бы.
- Разумеется, вам виднее.
А в воскресенье поутру
я косу заплела...
- Почему же мне виднее? - спросил я. - Вы здесь пробыли семь недель с лишним, а я - всего-навсего семь лет с небольшим.
- Смеетесь? - сказал он и переменил ногу, подстраиваясь под мой шаг.
- Нет, я вполне серьезно. Мой опыт говорит, если у человека есть глаза, то, проведя семь недель в незнакомом месте, он будет знать все, что стоило бы о нем знать. Он может даже написать об увиденном книгу. В два кило весом. Но, прожив на этом же месте семь лет, он выяснит, что ровным счетом ничего не знает.
- Сложена из валунного камня! - сказал он. Мы решили обойти церковь кругом. Но перед тем постояли, глядя, как беленая колокольня становится под лучами заходящего солнца медно-красной.
Возле церкви - на холме, на отшибе, - было очень тихо. Поддувал студеный ветерок, под ногами слегка поскрипывал схваченный морозом гравий. Мы шли вдоль северного фасада, время от времени трогая рукой холодную шершавую стену, на которой от подвижки тяжелых, массивных глыб, положенных в основание, растрескалась штукатурка.
У этой стены был прислонен гребной вал - все, что осталось от погибшего катера.
- Это гребной вал Эрика, - объяснил я. - Уже успел заржаветь.
Рядом лежали старые венки. И букетик живых фиалок.
Сохраняя молчание, он двинулся дальше. Это подкупало.
Я расчесала волосы
и косу заплела.
Я расчесала волосы...
- Странно это, что церковь на отшибе, - сказал он.
- Сперва Мысовый король хотел поставить ее у себя на Мысу, но каждую ночь являлся кто-то неведомый и разрушал выстроенное за день. Тогда они взяли, погрузили лежень в повозку, запрягли в нее двух телок и пустили их на все четыре стороны. И те втащили повозку на этот холм.
- Своеобычное предание, - сказал он.
- Обыкновенная церковная легенда, - ответил я. - Скорее всего, церковь поставили здесь потому, что холм служил своего рода крепостью, где собирались жители во времена немирья.
Я расчесала волосы
и заплела постель.
И постелила косу,
и заплесила стель.
- Тьфу ты! - спохватился я. - Извините!
Мы шли уже вдоль южного фасада. Он умел молчать - замечательное свойство. И вообще он производил хорошее впечатление. Приятная внешность. Крупный длинный нос, узкий угловатый лоб. И с характером, только сейчас вот не очень-то в себе уверен. Если не принимать в расчет того, что, вероятно, видно одному Господу Богу, здесь, среди собратьев своих, он котируется куда выше, чем Олуф. Тот берет наружностью: вылитый герой саги. Идеальное пособие по истории. "Хотите представить, как выглядели Гуннар из Хлидаренди или Олав сын Трюггви*, посмотрите на Олуфа!" - говаривал я, бывало, ученикам. Но только - вялый Гуннар, сонливый Олав. Что да, то да. Таким он стал после гибели Нильса.
* Гуннар из Хлидаренди - любимый герой исландцев, живший в конце X в. О нем рассказывается в "Саге о Ньяле". Олав сын Трюггви - "славнейший муж", конунг из рода Харальда Прекрасноволосого, правивший в Норвегии в 995-1000 гг. В "Круге Земном", сочинении знаменитого исландца Снорри Стурлусона (1179-1241), ему посвящена отдельная сага.
- Здесь покоится Нильс! - говорю я.
- Нильс Йенсен, - читает он надпись. - Ушел двадцатилетним... Каким он был?
- Очень способный, способнее Олуфа. Но не такой одаренный, как Аннемари.
- У Аннемари большие способности! - произнес он отрывисто.
- Блестящие, - подтверждаю я. - Вот и Нильс, тоже схватывал все на лету. Только он был тихий и скромный. Что, впрочем, не мешало ему быть сорвиголовой. Когда его выбросило на Вой-остров, я вместе с другими ездил за его телом. Он пробыл в воде... его носило по морю тридцать семь суток. Дело было на исходе мая. Полное безветрие, парило. Мы плыли обратно, и по всему горизонту дрожало марево. Ну а может, у нас просто кружилась голова. Под конец мы были, признаться, не в себе. На пристани стояла его девушка. Ее зовут Герда. Матери, слава Богу, не привелось там стоять, она уже покоилась здесь. Роберт заглушил мотор, мы тихонько подчалили. Когда на тех, кто стоял и ждал, пахнуло из катера, девушка засмеялась.
- Засмеялась?
- Да, она засмеялась.
- Как странно.
- Да нет. Во всяком случае, никому из нас, кто пробыл около двух часов возле Нильса, это не показалось странным. Нам ничего уже не казалось. Мы боялись только, что Герда сойдет с ума или, не дай Бог, наложит на себя руки. Но мы не умеем угадывать будущее. Сейчас она замужем, у нее двое детей, она счастлива. Поглядите, как тщательно убрана могила, где лежат Нильс и его родители. Это все Герда и ее муж. Он рыбак. Они ухаживают за могилой. Помнят.
Я подошел к кладбищенской ограде и позвал:
- Залезайте сюда!
С ограды открывался широкий вид на южный берег. За его кромкой, синея на холодном, гаснущем свету, простиралась ледяная пустыня.
- Видите, вон там, на юго-западе что-то темнеется? - сказал я. - Почти у самого Вой-острова - если смотреть отсюда. Это огромная полынья. Место называется Колокольной Ямой, там коварное течение, и водоворот, и шквалистый ветер. Там они и перевернулись, Олуф и Нильс. В бурю. В апреле месяце. Они вышли в море на ялике со шпринтовым парусом. По самонадеянности, что ли. И Нильс остался в Колокольной Яме. А теперь видите вон тот длинный островок на юго-востоке? Это Телячий остров. От Колокольной Ямы до него около семи километров. Олуф доплыл.
- Черт побери... - пробормотал он.
Ты должен знать, когда встретишься с Олуфом, что перед тобою не пук соломы, а лев, подумал я. Пусть даже и мертвый.
- О том, что Олуф спасся, мы узнали только спустя два дня. Ведь на Телячьем никто не живет. Там выпасают летом молодую скотину. Олуф проторчал на этом острове двое суток, хорошо еще, так совпало, что туда неожиданно нагрянули люди. Нам об этом сообщили по радио.
- Помнится, я читал про это, - сказал он, - но я и не подозревал, что все произошло именно здесь.
- Значит, Аннемари не рассказывала.
- Нет, - ответил он. Вот тебе и раз!
- Когда-нибудь, - сказал я, - на Песчаном острове про Олуфа сложат предание. Большего мужчине, пожалуй, и не добиться!
- Я не уверен, что понял вашу мысль, - отозвался он, спрыгивая с ограды.
Я рассмеялся и спрыгнул следом. Да, он и вправду пресерьезный кулик-сорока.
Отперев церковь, я вошел первым. Узкий проход тонул в полумраке. Уже с порога меня охватила сырость - зимой под этими низкими сводами всегда сыро.
- Однажды мне открылось здесь нечто удивительное, - сказал я. Мы остановились в дверях, и я подождал, пока слова мои отзвучали. Меня всякий раз поражает, что, даже если приглушить голос, звуки его легким дрожанием отдаются в стенах. "Удивительное" - как раз одно из тех слов, которые отзываются в церкви трепетным эхом.
- Что же вам открылось удивительного? - спросил он.
Он не музыкален, подумал я. А вслух сказал:
- Мне удивительно, что Томик уродился таким веселым. Ведь когда все это стряслось, Аннемари носила его под сердцем.
Он хмыкнул и тотчас же отошел от дверей.
Вот как, тебе это не понравилось! - подумал я. Что ж, парень ты симпатичный. Но хочешь не хочешь, а пришлось напустить на тебя здешних духов.
- До чего красиво и просто! - сказал он. - Это исконно романские окна?
- Нет, романские - те, что смотрят на север. Они маленькие, прорезаны высоко. В те времена предпочитали темные храмы. В них скорее преисполняешься благоговейным чувством.
- Вполне возможно, - согласился он. - Как бы то ни было, этот строгий храм мне нравится.
- А я-то полагал, люди вашей профессии не очень жалуют старину.
- Ну почему же? Многие современные сооружения ведут свою родословную от такой вот постройки, как эта. Но вы упомянули перед этим о религиозном чувстве. Мне непонятно, почему о религиозном чувстве говорят так часто. Как будто оно есть у всех. Мне лично оно незнакомо.
- Если не ошибаюсь, я сказал "благоговейное", а не "религиозное", возразил я. - А не кажется ли вам, что религиозные настроения в наше время очень распространены? Социальные доктрины воспринимаются как божественное откровение, люди поклоняются богам политики и техники, богам науки, кинобогам.
- Я слышал, в ваши обязанности входит также отправлять здесь богослужения, когда не может приехать пастор. Скажите мне... нет, это бестактно!
- Спрашивайте, не бойтесь!
- Вы веруете?
- Разумеется.
- Понятно, - протянул он.
Мы помолчали минуту-другую. Мне почудилось вдруг, будто в этой померкшей церкви загнанно бьется пульс. Ду-ду, ду-ду, ду-ду.
И вот пришла я в церковь,
пришла - стою молчком.
Пришла - стою, пришла - стою,
пришла - стою, пришла...
- Надо посмотреть голову, пока не стемнело, - сказал я.
Вообще-то я намеренно выжидал темноты. Я заметил, под сумрачными сводами ему не по себе. Иначе бы он никогда не спросил, верую ли я. Он задал этот вопрос, чтобы оборониться от некоей враждебной силы, подкрадывающейся к нему из мрака.
- К сожалению, - сказал я, - романские фрески в алтаре рассмотреть не удастся. Они сильно пострадали от морских туманов. Ну а голова - вот она!
Грубо вырубленная из камня, голова эта посажена внутри алтаря. Формой она напоминает тюленью. Круглые глазницы, округлый оскал.
- Интересно, - сказал он, - что бы это могло быть?
- Подойдите сюда, к перегородке. Вглядитесь.
- Смерть?
- Ее могут лицезреть лишь пастор с причетником, - сказал я. - Придут и тут же видят ее, самую ревностную свою прихожанку.
Насколько я мог заметить, каменная голова вкупе с сырыми сумерками произвела на молодого человека сильное впечатление.
- Я хотел поупражняться на органе перед завтрашней службой, - сказал я, - но это необязательно. У вас нет желания завернуть ко мне? Вы, наверное, проголодались, у меня что-нибудь да найдется.
- Большое спасибо, - ответил он, - только я уже приглашен... к смотрителю маяка.
- Тогда, может быть, завтра во второй половине дня? Вам было бы небезынтересно кое на что взглянуть.
- Спасибо, я с удовольствием.
И тут я расставил ему ловушку. Я сказал:
- Я не увижусь сегодня ни с лавочником, ни с его женой. Передайте Аннемари, что к обеду завтра я быть не смогу.
Он обещал. Невелика же была моя хитрость! Значит, она тоже пойдет к смотрителю. Или - ни он, ни она не пойдут. Но так или иначе встретятся. Само собой. Расставлять ловушку было нелепо. Я и так знал все наперед.
Он был уже у дверей оружейной*, но на пороге остановился. И сказал - с горечью, с яростью даже:
* Иначе - притвор, передняя. Название это восходит к стародавним, не столь мирным, временам: переступая порог храма, ратные люди оставляли здесь свое оружие.
- Вы можете объяснить мне, в чем дело? Как ему удавалось удерживать ее все эти годы?
- Кому - ему? - Нет, парень явно не лишен темперамента.
- Странная это история! - сказал он с сердцем. Из темноты проступило его лицо - бледный медальон на фоне черной двери. - Я имею в виду Аннемари и всю эту историю с Олуфом. Ее мать рассказала мне. Она очень откровенна, фру Хёст.
- Да, она очень откровенна, эта фру Хёст.
- Я ничего не понимаю.
- А что тут понимать? Дело прошлое.
- То есть как?
- Вы же знаете, Аннемари написала ему, что все кончено.
- Ну да... я знаю. Я совсем о другом. Я имел в виду, сколько лет все это тянулось.
А вот сейчас он лгал! Я слышал по его голосу. Ничего-то он не знал. Впрочем, какое это имеет значение?
- Извините, - сказал он. - Спокойной ночи, - сказал он. И ушел. С вестью. Да, на первый взгляд я сделал доброе дело, сообщив ему о письме. Но я подмешал эту новость ядом. Достоинство его было задето - какая-то пешка вроде меня, а в курсе, что Аннемари порвала с Олуфом. Коготь мой оставил длинную царапину. Он ничего не знал. Он идет сейчас и чувствует действие яда. Почему лукавому причетнику известно, а мне - нет? - размышляет он. Вопрос этот распирает его, растравляет и жжет, а ведь он идет на свидание.
Да, но почему он ничего не знал?
Я не захватил с собой спичек. За алтарем у меня обычно лежит коробок, но я не нашел его. И не смог зажечь свечу около органа. Я не собирался упражняться перед завтрашним днем, хотя рассчитывать на то, что появится Аннемари и сыграет, не приходилось, - она подвела под этим черту. Я еще даже и не выбрал, какие мы завтра будем петь псалмы. Просто мне захотелось поиграть на органе. Я люблю его, этот инструмент. Как и алтарным фрескам, ему изрядно досталось от морских туманов, но сработан он на славу.
В стылой церкви - непроглядная тьма. Я вытягиваю грохочущие регистры. Медленно открываю мехи, пока орган не напруживается, будто зверь перед прыжком, громадный зверь. Я приостанавливаюсь. Слышно, как из тонкой щелки просасывается воздух. Такая стоит тишина.
Ударяю по клавишам. Пустую темную церковь оглашает буря. У меня наворачиваются слезы.
Наконец-то! Свежий горный ветер, ниспосланный мне Иоганном Себастьяном Бахом, гонит прочь слезливые куплеты про субботний вечер.
Много ли, мало ли прошло времени? Я вдруг очнулся. Если мне не изменяет память, в ризнице, в шкафу, осталось полбутылки вина. Я иду в ризницу, ощупью отыскиваю бутылку. Но допиваю не все - надобно же и стыд знать.
Простирая перед собой руки, ощупывая ногами пол, я возвращаюсь к органу. Откуда-то здорово дует. И все равно я сбрасываю пальто. Ведь мы сейчас будем играть!
Играем, играем, и вдруг... Я резко отнимаю пальцы. Я обмер. Что-то бьет меня по ноге, прыгает рядом.
- Пигро, чтоб тебя!... - шепчу я. А сердце колотится. Так колотится, бьется о стенки ящика большущий палтус.
Пес набегался за день. Грязнущий, вывозившийся с головы до лап, он прибежал за мной в церковь, где была приоткрыта дверь.
Я еще раз наведался в ризницу, после чего уселся на причетничий стул прямо под каменной головой. Потрепал Пигро, потрепал голову - верные друзья! И без стесненья заплакал. А пес лизал мне руки.
5
Субботней ночью тронулся лед. Я не спал и слышал.
Когда я вышел из церкви, где в кромешной тьме играл на органе, и в сопровождении Пигро поехал домой, было уже начало девятого. Да, я возвращался не пеший, а конный. Верхом. Негаданно у меня появился конь, и я поехал домой верхом. Да, Нафанаил, я был, что называется, в кураже.
Совестно ли мне, что я покусился на вино для причастия? И не спрашивай! А что позволил себе распуститься и, сев на причетничий стул, возрыдал? Лучше не спрашивай! Но теперь-то ты наверняка удовлетворен, мой пытливый друг, ибо я обнаружил постыдную слабость, обнажил свою презренную сущность. Надеюсь, ты доволен. Впрочем, я теперь не так уж и часто пускаю слезу. Черт бы тебя побрал, Нафанаил или кто ты там ни на есть.
Как все это случилось? Я сидел, сидел и разнюнился? Оттого что одинок, что грешен, что лишился любимой игрушки? Отвяжись, Бога ради. Откуда я знаю! Не забывай, я хорошо приложился. А потом... Человек слышит дивную музыку. Играет. Бог с тобой, Нафанаил, разве я умею играть? Совсем не умею, но она внятна мне, я слышу эту дивную музыку. Когда ее слышишь, то сознаешь, ты - изгнанник на этой земле*. Дивная музыка доносится из иного мира, она отворяет тебе иной мир. Но именно в тот миг, когда тебе кажется, что вот-вот и ты уже вступишь в этот большой и прекрасный мир, ты видишь, как бесконечно далек от него. К нему невозможно приблизиться. Его невозможно понять. И ты ничего уже не понимаешь. В родном краю ты переселенец, в собственном доме - заезжий гость, на этой земле - изгнанник. Нет, Нафанаил, этот мир прозреваешь, когда печаль твоя свежа, когда дивная музыка потрясает все твое существо, когда стихи пронзают тебя насквозь или же ты видишь чудо в курящемся рассветном тумане. Но тогда ты - чужой на этой земле.
* Ср.: "...ты будешь изгнанником и скитальцем на земле" (Бытие, 4, 12).
Только не принимай все это близко к сердцу. Помни, я хорошо приложился.
У меня, во всяком случае, было необыкновенно легко на душе, когда я ехал домой. Меня словно бы не то рассекли, не то разорвали надвое, но приятнейшим образом. В голове прояснилось, вернулась беспечность.
Я ехал домой. Впереди на мерзлой дороге вальсировал Пигро. В небе сияли звезды. Я ехал верхом. Как бывало мальчишкой. Покачиваясь в игрушечном седле. Вот так, на коне, причетник возвращался домой.
Луна еще не взошла. Чуть морозило. Конские копыта разбивали на лужах ледок. Стоило мне проехать, и они начинали отражать звезды. Пигро мучила жажда, он несколько раз останавливался и лакал из луж. Это вредно, но я ему не мешал.
Когда конь закидывал морду и грыз удила, я слышал его дыхание, отдающее слабым пивом. Я вообразил себе пир, широкие тарели с дымящимся жарким, кружки, в которых пенится пиво.
Вблизи дома, где живет Мария, мать Олуфа, я осадил коня, спешился. А может, конь мой просто-напросто рассеялся в дым. Я стоял перед палисадником. Свет из окон падал на сиреневые кусты - они воздевали свои ветви, словно трехсвечники.
Я лизнул палец и подержал его в воздухе. Ветер слабый, зато переменился и дул уже не с запада - с юга. Вечер был тих. Мы с Пигро замерли, вслушиваясь. Несмотря на мороз, было в этом вечере что-то чуткое, живое, чего нету у зимней ночи. Тут и там слабо, но заявляла о себе жизнь. Вот где-то вдалеке квохнула куропатка. Я напрягаю слух, может, мне послышалось, но я вроде бы уловил по-весеннему хриплый гогот - оттуда, с полыней. И еще - кряхтанье лебедя. Свист морянки. А уж крик, который донесся с дюн, мог издать только чибис. Значит, и чибис здесь! На восток с беспокойным гаганьем тянет стая. Похоже, чернети. Зимовали-зимовали, а теперь вдруг снялись.
Нафанаил, я вчера обманул тебя. Я сказал, что охотник, поджидающий в камышах уток, чувствует себя свободным, чувствует вдохновение. Охотничьи байки! Нет, когда в сумерках на тебя с пронзительным криком вылетает утка, это бередит душу не меньше, чем музыка. Ты сталкиваешься с чем-то бесконечно далеким, непостижимым, и тебя охватывает глубокая грусть.
Я прохожу у самого дома, где живет Мария. Он стоит на отшибе, в ложбине недалеко от берега. У Марии горит свет, а занавеси не задернуты. Мне хочется постоять посмотреть на нее, но боюсь, она заметит, хотя, судя по всему, и не расслышала мои шаги на мерзлой дороге. Завтра я приглашен к ней на обед, одна мысль об этом несказанно меня трогает. Минуя просвет между сиреневыми кустами, я успеваю бросить в окно мимолетный взгляд. Крупная седая женская голова озарена ровным светом висячей лампы. Мне не удалось рассмотреть, чем Мария занята. Я видел лишь угловатую седую женскую голову.
Мария красивая. Суровая, седая - и красивая.
Она одинока и держится особняком. Редко вступает в разговоры, а ее спокойного взгляда даже побаиваются.
Но сейчас, после того как я мельком увидел ее, мне вовсе не кажется, что эта пожилая женщина одинока. Пусть незримо, но ее обступают люди. И не просто отдельные люди, а целые семьи. Поколения. Нация. И все это - в маленькой комнатке.
В такой вечер, как этот, хочется на кого-то полюбоваться, воздать кому-то хвалу. Взять хотя бы Марию, мать Олуфа. Человека, который прочно стоит на земле. Она делает добро своим ближним. Непримирима, если ей что-нибудь не по душе. Мария родом с материка. Мне известно, что она выросла в зажиточном доме, а замуж вышла за неимущего рыбака. Но приобвыкла, приспособилась. Все эти годы она безвыездно жила на острове. Трудилась не покладая рук. Только и остров тоже потрудился над нею - так истирается в уключине, стареется весло. И теперь она с достоинством несет бремя старости и невозмутимо ожидает смерть. В отличие от иных старожилов острова, в ней чувствуется коренная порода. Ее место здесь, она - как седой надмогильный валун.
Вернувшись к себе, я взялся было за книгу - и отложил: мне не читалось. Две же бутылки дрянного вина, доставленные из лавки вместе с другими покупками, внушали едва ли не отвращение.
И я опять ушел из дому, а усталого Пигро оставил у печки.
Хотя время уже позднее, почти девять, во всех домах возле пристани светятся окна. И занавески, против обыкновения, не задернуты. Похоже, нынче вечером все чего-то ждут.
В "Паромном трактире" свет горит только в Кутейной, как окрестили это помещеньице у нас на острове: здесь куда уютнее, чем на так называемой чистой половине. В Кутейной стершиеся меж сучков половицы, грубые сосновые столешницы, отливающие рыжиной, на черной обшарпанной стойке поблескивают стаканы и рюмки, а воздух забирает, как зеленчак*.
* Сыромолотный табак.
Сегодня тут людно. Мужчины сидят, кто надернув на глаза шапку, кто сдвинув на затылок фуражку с лаковым козырьком. Они промочили горло пивом и пребывают в самом благодушном расположении духа. Выпили они, надо полагать, кружки две, не больше, но сила воображения придает пиву крепость. Пока на море лед, почти все они еле-еле сводят концы с концами.
Самый старый здесь - Кристиан. Он рыбак. Скоро разменяет восьмой десяток. От вынужденного сидения взаперти лицо у него стало мучнистого цвета. Жирный как гагара, он расселся и сидит в благостном забытьи, помаргивая глазами-бусинками.
- А теченье-то, причетник, меняется! - произносит он. Все согласно кивают. Добродушные, разбагрелые рожи.
- Уже и зуек прилетел, - говорит Вальдемар.
- И кулик-сорока, - говорю я.
- И гуси, - добавляет Петер.
- Скоро пойдет сельдь, - говорит Кристиан.
- И морской заяц, - говорит Вальдемар, он частенько промышляет тюленей.
Они пододвигаются и освобождают мне место, но я отговариваюсь:
- Я ведь только перекусить. Эльна здесь?
- Она в задней комнате, читает роман, - отвечает Вальдемар. - Как это, учитель, ни огорчительно, но наши физиономии ей опостылели.
- И немудрено!
Все смеются. Нынче вечером развеселить их ничего не стоит. Вместе с пивом они глотнули резкой оттепели и весны.
Вальдемар скребет щетинистый подбородок и говорит:
- А мы тут сидим, толкуем о плоскодонках. Петер, видишь ли, сладил себе охотничью плоскодонку. И никто про это не знал, ни Господь, ни одна живая душа. Прихожу я к нему сегодня и вижу, он сладил себе плоскодонку, да такую, что не грех сравнить с вечерней зарей.
- Уж какая она вышла, судить не мне, - говорит Петер, - но что это плоскодонка, могу сказать смело.
- А на волне она как? Не хлюпает? - спрашиваю я. - Не валкая? Если перевеситься, не плюхнешься в воду? Иначе это не плоскодонка, а корыто.
- Учитель, ты бы на нее посмотрел, - говорит Вальдемар. - Она крадется по воде, как скупой к своим сундукам.
- Ты что, насмехаешься? - говорит Петер. - Ты что, видел, как я спускал ее на воду?
- Но глаза-то у меня есть, - ответствует Вальдемар, - зря, что ли, среди моих предков выходец с Фюна. Петер, да это не плоскодонка, а Благодарение!
- Сядь, причетник! - говорит Кристиан и смаргивает. - Что ты завтра прочтешь?
- Справься у себя в псалтыре! Третье воскресенье Великого поста. Текст первый.
- Значит, отрывок из Луки о нечистом духе, - говорит Кристиан, рассиявшись, как новехонький талер. - Это я помню, про третье великопостное воскресенье, об эту пору как раз прилетает вальдшнеп.
- Бабьи сказки, - говорю я. - Другие вот уверяют, что вальдшнеп прилетает на Пасху.
- Право слово, вальдшнеп, он прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа.
- Чего ж он так редко показывается?
- Потому как таится, - поясняет Кристиан. - Все верно, стоит Христу изгнать нечистого духа, и вальдшнеп тут как тут.
Но вот наконец и Эльна. Я заказываю пару бутербродов и перебираюсь на "чистую половину", потому что сегодня вечером мне хочется побыть одному. Эльна заходит первой и включает свет. В этой унылой комнате - в трактире их две - столы застелены скатертями в желтую клетку, пол покрыт густым слоем лака, попахивает плесенью.
Свет бьет Эльне прямо в лицо. Черты у нее крупные, выражение - кислое. Еще более кислое, чем обычно, и я говорю:
- Эльна, иди посиди со мной немножко, раз ты не очень занята.
И тут же думаю про себя: ну зачем тебе это? Ладно бы ты собирался помочь ей, но ведь тобою движет всего лишь странническое желание присмотреться.
Подав на стол, Эльна усаживается напротив. Она светловолосая, полнотелая, с толстым загривком. Ей уже за двадцать. Когда я начал учительствовать на острове, она ходила в последний класс.
- Ты по-прежнему довольна своим местом?
- Да, - отвечает она, - довольна.
Я наслаждаюсь тем, что сижу здесь. Бездумно. Не ворочая мозгами. В Кутейной продолжают толковать о плоскодонках и вальдшнепах. Кристиан говорит:
- Скажи на милость, причетник мне не поверил.
- А по-моему, Эльна, ты не очень довольна, - замечаю я.
- Еще бы мне быть довольной.
- Девочка моя, что случилось?
Ах ты черт! Думай, прежде чем сказать, одергиваю я себя мысленно. Иначе не оберешься неприятностей, уж за этим-то дело не станет.
- Эльна, я вовсе не хочу вмешиваться.
Н-да. Ничего хуже я придумать не мог. Она сидит, хмуро уставясь в мою тарелку. Не шелохнется. Но я чувствую, как у нее подступает к горлу.
- Я так ждала вас, ждала, что вы придете, - говорит она.
Вот как? Я продолжаю жевать, с бесстрастным видом. Допиваю пиво. На нее не смотрю. А то она не выдержит. Когда говорят таким тоном, жди ливня. Где наболело, там не тронь!
- У меня будет ребенок.
- Вон оно что.
- Вы ведь знаете!
- Девочка моя, откуда же?
- Да нет, это я сморозила глупость. Потому что хожу и только об этом и думаю. Я никому еще не говорила.
Я достаю, не спеша набиваю трубку. Это одна из трубок, что пролежали у меня в неприкосновенности те несколько лет, когда приходилось довольствоваться бросовым табаком.
- Меня все тошнило и тошнило. Сперва я не хотела в это верить. Но пришлось. А рассказать было некому.
Я разжигаю трубку. Тяну время. Сейчас нужно быть начеку. Если я посмотрю на нее, она не выдержит. Она уже на грани. Это как с пластами рыхлого снега в горах. Одно помавание птичьего крыла, и в бездну сорвется лавина.
- Я жду в середине октября, - говорит она.
- В середине октября, значит.
- Но я совсем не такая, - произносит она сдавленным голосом.
- Я знаю.
- Тут много их перебывало, которые хотели бы, но я...
- Знаю, моя девочка, знаю.
Ну вот, трубка моя взяла и погасла. Уж не залежались ли эти трубки? Они прямо как неживые.
- Разве ты виноват, если полюбил кого-то?
- Конечно же нет.
- Многие были не прочь... со мной. Но никто из них не любил меня по-настоящему. Никто.
- Девочка моя, может, ты просто не догадываешься.
- Да нет, так оно и есть. Я некрасивая. Непривлекательная. Не то что некоторые. А теперь все будут перемывать мне косточки и тыкать пальцами. Трактирная девка! Чего от нее ждать!
- Только те, кто тебя не знает, Эльна. А вспомни-ка, как было с Аннемари. Она родила Томика. Ну посудачили об этом, так перестали же. Зато теперь у нее есть Томик.
- Так то Аннемари! - ощетинилась Эльна. - Ну еще бы! Она ведь вам нравится?
- Да. А ты ее недолюбливаешь. Почему?
- Может, и долюбливаю, - ответила она строптиво. Но из сердца ее ключом брызнула ненависть. Ненависть к девушке, которая красивее и лучше устроена. Да, ненависть эта разъедает глаза почище соленой влаги.
Открылась и со стуком захлопнулась входная дверь. Явился еще один посетитель и крикнул Эльну.
- Иду! - недовольно отозвалась она. Однако не тронулась с места.
Помолчав, она сказала:
- Поймите, я знала, что этим кончится. Я всегда это знала.
- Давай-ка поживем и посмотрим, как оно будет.
Она подняла голову, поглядела на меня. Широкое ее, хмурое лицо было слегка оплывшее, в пятнах. Глаза - водянистые, чересчур светлые. Но была в них и капелька загадочности, и скрытая милота, самая капелька. Эльна как терновая ягода, которую еще не прихватило морозом.
Она знала, что все так кончится, говорит она. А я уверен в обратном. Да, детство у Эльны было безрадостное, мать свою она видела редко, воспитывалась у стариков. Да, Эльна - отнюдь не солнечное дитя. У нее такой угрюмый, сердитый вид, что она ни в ком не вызывает сочувствия, желания обогреть, защитить. Но ведь наверняка же она о чем-то мечтала. Она носит под сердцем чей-то плод. Она убеждена, что всегда верила в свою злую судьбу. Но это оттого, что сейчас ей так плохо. Ее злосчастье разбухает, раздувается во всю комнату. А я накидываю на него узду из легковесных, холодноватых и трезвых слов.
Эльна - вот кто подлинно человек на земле, думаю я.
- Причетник не поверил! - делится Кристиан с новоприбывшим. Я слышу, Кристиан раззадорился. Охочий до словопрений, он оказался в родной стихии, и подогрел его я. - Так-таки и не поверил, что вальдшнеп прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа!
Все смеются. С этими людьми можно ладить. Они со мной считаются, а в случае чего я за себя постою. Мне по плечу многое из того, что спорится у них в руках, ну а что до причетниковых чудачеств и слабостей, по мнению Кристиана, да и остальных, причетника это даже красит. Само собой, есть на острове люди, которые предпочли бы школьного учителя более твердых правил, и в общем-то я с ними согласен, но многие принимают причетника таким, каков он есть. При этой мысли я и сам начинаю раздуваться и помаленьку расти на стуле.