Я сижу и удерживаю Эльну. Оплетаю ее легковесными словесами. Вот она сидит, молодая глыбина и подлинный человек. Она забеременела, и в ней пробудилась неукротимость. Одно неловкое движение, неприметный толчок, и она пойдет утопится в море. Или же отдастся первому встречному. Она несчастна и стоит сейчас перед лицом еще большего несчастья. Чтобы обуздать ее, надо обладать поистине геркулесовой силой. А я воздействую на нее силой своего холодного разума. Удерживаю ничего не значащими, скучными фразами. Это все, на что я способен. Будь во мне немного тепла, я бы взял ее за руку и сказал: "Поплачь, моя маленькая".

- Загляни ко мне как-нибудь, если у тебя появится такое желание, говорю я.

- Спасибо.

Мало тебе неприятностей, теперь вдобавок еще и это! - подумал я, ступив за порог трактира, в поясневшую тьму: только-только взошла и просвечивала сквозь слоистые облака луна. Эльна не сказала, кто этот парень, так что ей предстоит прийти ко мне и выложить все до конца.

У причала, накренясь всяк на свой бок, зимовали затертые льдом боты и катера. Другие громоздились на берегу будто седые чудовища древности, Левиафан и Нидхёгг*. Сверкающие ледяные наросты на сваленных ящиках, сваях и настиле причала подтаяли. Я отколупнул несколько сосулек и одну за другой стал кидать на ледяное поле - переламываясь, они со звоном разлетались в разные стороны.

* Нидхёгг - в скандинавской мифологии змей (или дракон), подгрызающий один из трех корней ясеня Иггдрасиль - мирового древа, древа жизни и судьбы.

У смотрителя маяка в двух комнатах горел свет, но занавески были задернуты. Я слышал говор и смех, однако голосов разобрать не мог. Значит, тебе, Аннемари, понадобилась некая цепочка? А для чего? Для пущего блеска? Ну нет, сейчас я склонен отдать эту цепочку другой. Некоей девушке из трактира. Вот так-то.

Когда я вернулся домой и затопил печь, вино меня уже не отвращало. Я откупорил бутылку. Пигро поглядывал на меня из своего ящика виноватыми глазами и вилял хвостом. Этот паршивец, как и следовало ждать, забрался на мое любимое кресло, ну и насвинячил, конечно.

Я раскрыл старый псалтырь и, отыскав завтрашний текст, прочел о бесе, который был изгнан из немого. И о том, что дом, разделившийся сам в себе, падет. И об изгнанном нечистом духе, что блуждает по безводным местам, ищя покоя, и не находит. И вот он возвращается в дом свой, откуда вышел, в человека, - и находит его выметенным и убранным. Тогда нечистый дух "идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого".

Я посмотрел на пса, который все еще вилял хвостом, и сказал:

- Да, Пигро, то, что последнее хуже первого, это мне понятно. Но я не представляю, что будет завтра утром.

Я сел и занялся ружьями, обтер как следует, стал прочищать. И тут Пигро завозился у себя в ящике и никак не мог успокоиться.

А около часу ночи с моря донесся протяжный вой, он словно обложил все небо, от края до края. То была первая повестка.

Я замер. В елях за садом шумел ветер.

Я отворил окно, и меня хлестнуло по лицу занавеской. Сперва как будто бы все примолкло. Но чуть погодя заслышался отдаленный гул. Он словно шел из глубинных недр. Из подземных скважин.

Когда мы с Пигро полем сбежали к Горке, во многих домах вспыхнули огоньки. Однако на Горку никто не поднялся. В тусклом свете луны я видел уходящее вдаль, испещренное темными пятнами ледяное поле. Но разглядеть, что же там происходит, не мог. То и дело ненадолго стихало, слышно было только, как свистит ветер. Потом раздался оглушительный треск, точно вдалеке обдирали исполинскую камбалу. Потом - подземный удар, раскаты которого унеслись к Вой-острову. И далекое клокотанье вод. А под конец на западе заголосили птицы.

Помнится, в тот раз мы точно так же стояли на Горке и смотрели на море.

- Он стеснялся брать меня под руку, - сказала Аннемари.

- Кто?

- Олуф.

Странно, что она говорит об этом, подумал я. Олуф сейчас или отчаянно борется с волнами, или уже канул на дно.

Вдвоем с Нильсом они вышли в бурю под парусом. Зачем? Не они первые. Зачем молодость швыряется жизнью? Чтобы оставить по себе легенду. Они спустили ялик на воду прежде, чем их успели - или хотя бы попытались остановить. Вразумить. А это было проще простого. Скажи кто-нибудь Нильсу: "Послушай, Герда уже начала шить наволочки!" - и он бы опомнился. А Олуфу надо было сказать: "Послушай, ведь Аннемари ждет ребенка". И правда, согласился бы он. И бросил эту затею.

Но никто им ничего не сказал. Их манила легенда. Вот они и пустились в море. Сноровки обоим было не занимать. Мы стояли кучкой и смотрели вслед. Ялик шел с большим креном, и они вывесились за борт, чтоб его выровнять. Их уносило все дальше и дальше. К Колокольной Яме. А нас здесь стояла небольшая кучка. Помню, был Эрик, Маленький, чернявый. Тот самый, что подорвался на мине.

И вот они уже скрылись из виду. А мы все смотрим и смотрим.

- Нет! - вырвалось вдруг у Эрика.

И этим все было сказано. Мы спустились вниз, я - по одной тропинке, он - по другой. Из дому я позвонил на маяк, чтобы они дали в порт телеграмму. Потом я подумал про Аннемари и отправился в лавку. По дороге узнал от одного парня, что Эрик с Робертом и двумя младшими сыновьями Роберта вышли в море на катере. А старшему сыну Роберт велел возвращаться домой. Кто-то должен остаться. В живых. Сын пришел домой - и грохнулся на кровать. Уставился в потолок.

Аннемари в ту пору была беременна Томиком. Когда она об этом объявила, в доме лавочника поселилась скорбь. Да, там скорбели и стенали. Правда, в отсутствие Аннемари - родители ее побаивались. А она очень хотела ребенка. В ту пору.

Я застал Аннемари на кухне, где она помогала матери. Та растерянно закудахтала, стала всплескивать руками. Со стороны казалось, что она переживает больше, чем дочь. У Аннемари лишь съежилось лицо, а так по ней ничего не было видно. Она надела пальто - дело было в апреле, холодно, шторм - и пошла со мной. Фру Хёст проводила нас на крыльцо, не переставая причитать и кудахтать. Когда мы отошли на порядочное расстояние и мать нас уже не видела, тогда только Аннемари дала себе волю. Правда, заплакала она устало и тихо. Мы идем, и вдруг она говорит:

- Он стеснялся брать меня под руку.

- Кто?

- Олуф. Он не хотел ходить под руку. Только за руку, да и то когда рядом никого не было. - Говорит, а сама крепко за меня держится.

Я похолодел, мне стало не по себе. "Не хотел!" - это же прошедшее время. Мы еще ничего не знаем наверное, а Олуф списан уже, сброшен со счетов. И тут мне начали припоминаться подробности, свидетельствующие о том, что Аннемари присущ некоторый цинизм. Однажды, например, она сидела у меня после обеда, сидела и вязала распашонку для маленького. Подержала ее перед собой и говорит: "Гляди, Йоханнес, вот что разлучит Олуфа с матерью".

А может, я не так понял. Когда несчастлив, ищешь утешения в мелочах. То, что Олуф не хотел брать ее под руку, сейчас, быть может, именно ей и дорого.

Внизу, на Горке, стояли две женщины. Высокая и полненькая.

- Нет, - сказала Аннемари, останавливаясь. И мы свернули с тропинки.

- Не знаю, Йоханнес... - начала было она и умолкла. Мы поглядели на Горку. Задувал такой ветрище, что женщины стояли, сбочившись, подолы платьев тяжело стегали их по ногам. Им было неспособно переговариваться, так далеко стояли они одна от другой. В просвет между ними виднелись тучи и черный клок моря.

Мы сошли к Горке. И начали подниматься. Аннемари шла впереди меня, продираясь сквозь малинник, нежно зеленеющий проклюнувшимися листьями. Полненькая была жена Роберта. Она протянула Аннемари руку и слабо улыбнулась. А вторая даже не повернула головы. Это была Мария, мать Олуфа.

Карен, жена Роберта, что-то сказала, но мы не разобрали слов - из-за ветра. Нам пришлось к ней нагнуться.

- Считай, они уж в открытом море! - прокричала она, улыбаясь.

Но я видел, они всего лишь на полпути. А потом катер и вовсе затерялся среди валов.

Мария глянула на меня и холодно поздоровалась. Аннемари она словно и не заметила. Тогда Аннемари подошла к ней, положила ей руки на плечи и поцеловала в щеку. Мария приобняла беременную девушку - и обе тут же разомкнули объятия.

Наблюдать эту принужденную сцену было тягостно. Я предвидел: независимо от того, в живых Олуф или нет, отношения между двумя женщинами после этой встречи лучше не станут.

Высоко над нами неслись к востоку рваные тучи. Море пятналось бурунами, которые мчались с запада. Море, оно пуще всего ярится, приняв очередную человеческую жертву. Немыслимо, чтобы Олуф с Нильсом продержались так долго. Мы же видели, как швыряло катер, а ведь там были наши лучшие кормщики.

Смерклось. Мария пошла домой. Одна. А мы втроем остались и увидели вскоре судовые огни и бегающий луч прожектора. Это были спасатели. Но они довольно быстро свернули поиски.

Мы стояли. Плачущая девушка прильнула ко мне. Я вдруг почувствовал невыразимое облегчение.

Я действительно помню или это игра моего воображения - что я был с Олуфом и Нильсом перед тем, как они пустились в море, и ничего не сделал для того, чтобы остановить их?..

В эту субботнюю ночь я стоял на Горке и смотрел на черный фьорд, что с юга прорезал лед и исполинским клювом тянулся к острову.

6

Итак, воскресным утром я прочитал в церкви отрывок о нечистом духе. Народу к службе собралось гораздо больше, чем в последний раз. Вероятно, причиной тому - нетерпеливая весна.

Служба была краткой. Собственно говоря, я не знал, как прокомментировать этот мудреный текст, и потому обошелся без комментариев.

Может быть, это самое лучшее, что я сделал за последнее время. То, что ничего не сказал. Ибо кто я? Дилетант в вере. Ты конечно же захочешь узнать, Нафанаил, что я подразумеваю под этими словами. Возможно, и неверующего, который уверовал в то, во что не верил. Короче, под этими словами я подразумеваю: дилетант в вере!

А ты? Выметен ли ты и убран, Нафанаил?

Нам с тобой никуда друг от друга не деться. Во всяком случае, мне. Я связан. То, что я рассказываю, предназначается для твоего уха, Нафанаил. Однако я не желаю быть связанным настолько, чтобы рассказывать тебе в угоду. Меня не покидает чувство, что ты ждешь от рассказчика саморазоблачений. Признаний, которые дымятся, как горячие потроха. Заливаясь румянцем при виде бренной своей оболочки...* Что, разве не так? Да, у тебя есть надо мною власть. Только знай меру. Не подходи слишком близко!

* Из оды "К душе" И. Эвальда.

Но погляди-ка в окно! Видишь, кто сел на дерево? Севильский цирюльник. Скворушка. Солнце навело на него ослепительный глянец. Он выпячивает радужную грудку, шея его раздувается, длинные перья на ней топорщатся. Сейчас он исполнит нам арию.

Да, я не стал комментировать сегодняшний текст. А искушение, признаюсь, было. Опасное искушение! Но сам посуди, что я мог сказать по поводу таких слов, как эти: "Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел". Как тебе эти слова? Может ли, по-твоему, причетник с Песчаного острова посягать на толкование столь дикого и странного образа? Нечистый дух, опальный, бездомный, выдворенный из своего обиталища, сиречь человека, бредет еле волоча ноги по безводным местам, где нечем утолить жажду, где ни росинки, ни зеленой былинки. Нафанаил, ты когда-нибудь представлял себе нечистого духа страдальцем?

И вот несчастного духа одолевает тоска по дому, и он возвращается в дом свой. "И пришед находит его выметенным и убранным; Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого".

Как, по-твоему, мне следовало прокомментировать это, Нафанаил? Разумеется, я мог бы напыжиться и сказать: "Будь на страже, мой чистый друг. Пусть это послужит тебе предостережением. Тебе, кто полагает, что очистился от скверны. Кто поборол в себе неодолимое, преступное желание, быть может. Кто чувствует себя выметенным и убранным. Берегись!"

А с другой стороны, все это прах и вздор. Текст этот шаток, стоит в него углубиться, и земля уходит у тебя из-под ног.

Вчера - из-за того, что тронулся лед, - я полуночничал. А сегодня заспался. Встал с чугунной головой. С онемелыми, будто проржавевшими членами. Вот когда начинаешь чувствовать свой возраст и тебя продирает предощущение грядущих немощей. Я выпил - и понемногу воспрял. Но на утреннюю прогулку к берегу времени уже не оставалось.

Мелкие напасти едва ли не худшие. Во-первых, заспался. Второпях одеваясь, обнаружил в кармане старого пиджака письмо Нанны. Письмо Аннемари, я имею в виду. В котором она сообщает Олуфу о разрыве. Мило перечеркивает прошлое. Письмо успело измяться и посереть, точно пролежало в моем кармане целую вечность. Относись к этому полегче, с юмором! посоветовал я себе мысленно. Пролежи оно у тебя хоть до второго пришествия, содержание его не изменится. И вообще, какое тебе до этого дело?

Все так, но я почувствовал себя постаревшим, меня охватила тревога. Письмо дало толчок невеселым раздумьям. Что, если пролив уже вскрылся и паром придет сегодня? Что, если сегодня вернется Олуф? Что тогда?

Утро положительно не задалось. Бреясь, я не на шутку порезался и никак не мог остановить кровь.

- Вот ты и получил смертельную рану, Бальдр!* - сказал я себе.

* В скандинавской мифологии Бальдр - юный и светлый бог весны. О его гибели рассказывается в "Младшей Эдде". Когда Бальдра стали мучить зловещие сны, мать его Фригг заставила все сущее на земле поклясться, что Бальдру не причинят вреда. Боги забавлялись тем, что пускали в него стрелы, бросали каменья, рубили его мечами, - все было ему нипочем. Тогда Локи, хитрый и коварный бог огня, выведал у Фригг, что она не взяла клятвы с побега омелы. Сорвав этот побег, он подбил слепого бога Хёда метнуть его в Бальдра и направил его руку. Бальдр был поражен насмерть. "Так свершилось величайшее несчастье для богов и людей".

Кровь так и капала на пол. Зато когда я покончил с бритьем, настроение у меня поднялось. Старики знали, что делали, прибегая к кровопусканию, после него отлегает! Я стоял перед зеркальцем для бритья и оптимистически размышлял о смерти. Почему ее нужно непременно страшиться? Смерть - это отдохновение. Человек обретает пристанище. Никакой маяты, никакой ответственности. Смерть мне по нраву, речет Сигват*, она не изменит. Что в сравнении с нею грешный мир!

* Сигват сын Торвальда (ок. 995 - ок. 1045) - выдающийся исландский скальд.

Я стоял перед зеркальцем, которое отличается необыкновенным правдолюбием, и в памяти моей словно приоткрылась щелка. Мне вспомнилось, над чем я задумывался в далекой юности. Когда мне было восемнадцать двадцать. О ту пору я нередко размышлял о смерти. Хладнокровно, всерьез. Двадцать лет для многих - немалый возраст. Двадцатилетний юноша взыскует чистоты. Ну да, сам он оступается то тут, то там, считает, что погряз в скверне. Но он взыскует истины и чистоты. Человеку зрелому не понять ни того, ни другого. Зрелый знай талдычит о своем опыте. Глупец! Его опыт всего-навсего означает, что он позабыл, насколько несведущ в самых что ни на есть важных вещах. А вся его жизненная мудрость сводится к тому, что в намерениях своих и поступках он - мелкий обманщик и лгун. Да, лгун. Совесть его не мучит, поскольку он уже не перестал замечать, что лжет. Он уже не замечает великого противоречия жизни, которое доставляет юности и радость и боль, наделяет ее мудростью и неведением одновременно. Двадцатилетний несмышленнее младенца и умудреннее старца. Он ровным счетом ничего не знает и знает обо всем на свете. От светозарного, насыщенного мгновения его шарахает в черную пустоту и страх - и обратно. Он - поверенный смерти.

- Вот что тебя погубит, Бальдр! - сказал я себе. Порез на подбородке все еще кровоточил. Полотенце алело, как Даннеброг*.

* Даннеброг - датский национальный флаг, его цвета - красный и белый.

Я перечитывал ночью старинную трагедию Йоханнеса Эвальда "Смерть Бальдра"*. Отсюда, Нафанаил, сии патетические рассуждения. Согласен, вещь отдает нафталином. Но все равно впечатляет. Я читал ее под мухой, но это не мешало мне сознавать, какой у Эвальда могучий язык. Удар за ударом он потрясал мое сердце. Поистине, в этом скрюченном пиите** жил юноша, суровый и страдающий юноша. Согласен, выведенная им влюбленная парочка, Нинна и Готер, нагоняет скуку. Этот Готер, король Лайре***, симпатяга, но нагоняет скуку. У нас таких Готеров пруд пруди.

* Йоханнес Эвальд (1743-1781) - датский поэт и драматург эпохи Просвещения. "Смерть Бальдра" - одна из самых известных его трагедий.

** Эвальд с юности страдал ревматизмом и в последние годы был фактически прикован к постели.

*** Лайре - современное название Хлейдра, древней столицы датских конунгов на острове Зеландия.

Я залепил порез ватой и, заперев бедного Пигро, бодро отправился в церковь. Я выбрал уединенную тропинку, которая огибает посадки с севера, так оно ближе. Мне хотелось прийти загодя и обдумать сегодняшний текст.

А пока я просто шел себе и поглядывал по сторонам. Погода стала заметно мягче - чуть выше нуля, - но все равно промозглая. Весна умеет обдать холодом на свой, необузданный, лад. Я представил себе, будто иду и смотрю на все глазами двадцатилетнего. И первое, что бросилось в глаза, чересчур яркий свет. Хотя над островом и курился тонкий туман, все окрест было затоплено светом. Один из тех весенних дней, когда солнце появляется на небе, небрежно прикрывшись сияющей пеленой. Пашня вблизи выглядела пористой, припухшей, безобразной. В канаве и придорожной прошлогодней траве скопились мусор, тина, словом, всяческая грязь и слизь. По обочинам одни кусты злобно топорщили почернелые ветки, другие слиплись в космы, походившие на волосы утопленниц. А в тени корчилась, истекала талой кровью старуха зима. Все, на что ни падал глаз, было непристойным, нечистым беспощадный свет раздевал донага. Посреди этой мерзости запустения улыбалась нежной порочной улыбкой одинокая фиалка. Мир пахнул дикими собаками и отрытыми ямами с гнилой свеклой. Это - ощущение двадцатилетнего.

Ну а что же видит пожилой? Прежде всего он прислушивается. Он схватил уже крик зуйка на берегу, уловил новое коленце в пении зяблика. А вон и сам зяблик, в ореховом кусту, у него и оперенье стало поярче. А еще пожилой видит, как густо чернеют стылые поля - там, вдали, где простерлись головокружительно-голубые лужи. Молоденькие ясени и рябинки на опушке леса блестят свежеумытой корой, а ивняк сделался темно-красным - как красное вино. На лозах скоро появятся сережки: почки набухли, вот-вот раскроются, глядя на них, представляешь молоденькую девушку, которую переполняет поверенная ей тайна.

Нет, все-таки хорошо!

А когда я подымаюсь на Церковный холм, у меня перехватывает дыхание: я вижу внизу нагое, живое море. На севере оно выметено и убрано. С запада на север движутся льдины, но пролив между островом и материком все еще не вскрылся. Так что сегодня паром не придет. К счастью.

На кладбище меня встретили веселые синицы, а больше там не было ни души. Внизу растянулся берег и впивал оледеневшими губами воду. Припай на самой его кромке изошел кровью. Там расхаживали вороны, пощипывая водоросли. Огромная морская чайка задрала клюв к солнцу и вострубила полустишие из Эгиля Скаллагримссона*.

* Эгиль Скаллагримссон (ок. 910-990) - выдающийся исландский скальд. О нем рассказывается в "Саге об Эгиле".

Я пришел за полчаса до начала службы и первым делом переменил на досках номера псалмов*. Из приуроченных к сегодняшнему воскресенью я выбрал первые три.

* Речь идет о досках на стенах церкви, где для удобства паствы вывешивают таблички с номерами псалмов.

Потом заглянул в ризницу - проверить, на месте ли бутылка. А после посидел на причетничьем стуле под каменной головой, раздумывая, что же я буду говорить, однако ни до чего не додумался. В маленькие окошки падало куда больше света по сравнению со вчерашним, но церковь от этого казалась еще более угрюмой и ветхой. Низко нависшими сводами она походила скорее не на храм, а на склеп. Облупившиеся, покрытые плесенью стены. Прелый запах загнивших цветов. На мгновенье мне почудилось, будто церковь - живое громадное существо. Что она - кит, а сам я - Иона.

Я сел за орган, намереваясь проиграть эти три псалма. Но не успел закончить и первый, как раздались шаги. Пришла та, кого я совсем не ждал. Нанна, мартовская фиалка. То есть, я хочу сказать, Аннемари. Серьезная, чуточку растерянная. Темные волосы покрыты красным цветастым платком.

Она развязала его.

- Пожалуйста! - сказал я, уступая ей свое место. И удалился в оружейную, пол которой выложен красными плитками.

Она заиграла. Я стоял и смотрел в открытую дверь. На двор, щедро залитый светом. Уже подошли некоторые из прихожан и в ожидании службы разбрелись по кладбищу, навестить, по обыкновению, могилы близких. Я слышал, как по-воскресному тихо похрустывал гравий. Выходя на дорожку, они щурились от яркого света. Их одежды были ослепительно черными.

Аннемари взяла слишком вялый темп. Что было на нее не похоже. И вдруг оборвала игру. Вышла в оружейную и стала за моей спиной. Я не обернулся. Так мы и стояли.

- Зачем ты рассказал ему о моем письме к Олуфу? - спросила она.

- Если уж ему не положено знать, то кому же? - отвечал я. - И потом, Нанна, я же не знал, что он не знает.

Но на самом деле ни она, ни я не сказали ни слова. Мы вели воображаемый разговор.

- Почему все так? - спросила она.

А я ей на это:

- Проповедник сказал: "Бог сотворил человека правым, а люди пустились во многие помыслы"*.

* Книга Екклесиаста, 7, 29. 115

И вновь оказалось, что мы с ней не перемолвились ни единым словом.

- Слышишь - жаворонок. - Это она уже произнесла вслух. У меня за спиной.

- Слышу, - ответил я. И шагнул во двор, оставив ее одну.

Увидев, как в калитку заходит мать Олуфа, я подошел к ней и поздоровался.

- Уж теперь-то Олуф не заставит себя ждать, - заметил я.

Мария посмотрела на меня в упор и сказала:

- Причетник, у тебя на лице кровь.

Я смущенно поблагодарил ее и отошел за угол - посмотреться в окошко ризницы и вытереть подбородок.

Кровь не унималась. Мой носовой платок стал пятнистым. Аннемари успела снова сесть за орган. Потом он смолк. Я слышал: вовнутрь уже потянулись люди.

Я решил обогнуть церковь с северной стороны. В надежде, что никого здесь не встречу. Но на полдороге я увидел Лине, вдову Эрика, и трех ее детей, они стояли возле ржавого гребного вала. Нагнувшись, Лине поправляла засохшие венки, с которых сыпались иглы. В руках у старшей девочки был горшочек с цветущей бегонией. Двое младших стояли скрестив руки.

Крадучись вернулся я на прежнее место. И услышал, как на холм взбирается автомобиль. Раз это Фредерик с Мыса, лучше переждать, пусть даже кровь и остановилась.

Но тут я обнаружил, что в мою сторону медленно направляется Лине с детьми. Делать нечего, я поплелся ко входу. Я чувствовал, мне не избежать встречи с Ригмор. Так и есть!

Она вылезает из машины, проходит в калитку. Элегантная, черт бы ее побрал! В сером весеннем костюме. Он сидит на ней как влитой, как шубка на горностае. Точно, она - горностай.

- Где же твой набожный муж, дорогая Ригмор? - говорю я, пожимая затянутую в перчатку руку. Ответное пожатие намекает о ласках нежных, дерзких.

- Мне жаль, но я должна разочаровать тебя, - говорит она. - Фредерик корпит над налоговыми декларациями.

Вдова Эрика и дети медленно идут мимо. Они побывали на святом месте, поклонились ржавому гребному валу. Они здороваются, печально и с таким смирением, будто совершили нечто недозволенное. Во мне закипает гнев. Почему эта приниженность! Ведь у них есть то, чего нет ни у меня, ни у Ригмор. Мы стоим с ней и смотрим, как они сперва тщательно скребут подошвами о железную решетку у входа, а потом заходят и по очереди вытирают ноги о коврик в оружейной. Смиренные духом.

- Ну как, Ригмор, - говорю я, - ты выметена и убрана?

- Это что, одна из твоих острот?

- Дорогая, ты же соскучилась дома, верно? Фредерику не следовало взваливать на себя такое бремя, повелевать всем и вся.

- Дорогой, - отвечает она мне в тон и смеется воркующим смехом, когда Фредерик занят, я не скучаю. Но почему ты у нас такой редкий гость?

- Всяк кулик к своему болоту привык, - говорю я. - Но я бы с удовольствием приходил почаще, только ведь вас одних не застанешь, у вас всегда общество.

- Мне до смерти надоела вся эта камарилья!

Она произносит это с легкой дразнящей улыбкой. Меня дразнит не улыбка, а что за ней кроется. Конечно, она устала от Фредериковой камарильи. Они настолько испорчены, что ей тут делать уже нечего.

- Йоханнес, они не умеют нежничать, - говорит она, заливаясь своим тихим смехом.

Нежничать! Что она имеет в виду? Кажется, это из области любовных ухаживаний. Да, я прекрасно понимаю, что она имеет в виду, произнося это слово - "нежничать". Все самое потайное и сокровенное, что только есть в закоулках дома, в оттенках слов, в изгибах и складках тела. Нежничать! И дернуло же меня преподнести ей фиалки. Иначе она бы сюда не пришла. Черт бы ее побрал, эту Ригмор! Но с другой стороны, с ней никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Уж это мне ее двоеречие!

- Ты их недооцениваешь, - говорю я. - Ну а как насчет мужественного Александра Готера Харри, то бишь инженера? Разве он не занятный?

- О да, - отвечает она таким сладким голосом, что впору порубить ее на леденцы, - но ему так некогда, так некогда.

- Ригмор, послушай, тебе надо отсюда уехать. Давай-ка подобьем Фредерика стать президентом какой-нибудь компании или на худой конец министром. Тогда ты выберешься из этой кротовой норы.

- Я люблю, люблю этот остров, - отвечает она. - А поехали к нам на обед?

- Спасибо, но я уже приглашен сегодня к Марии.

- Это что, так заманчиво?

- Очень заманчиво. Я, можно сказать, сам напросился. Немолодая женщина холодноватого склада - это приятно освежает.

- Йоханнес, я понимаю, у тебя много обязанностей. И все-таки давай поедем к нам. Мария - прекрасный человек, но не мог бы ты навестить ее как-нибудь в другой раз?

- Иди вымети и убери себя, - говорю я. - Мне сейчас не до вас.

Она складывает свои бескровные пухлые губы в улыбку и заходит первая. Красивой, пожалуй, ее не назовешь. Слишком уж утонченная. И неяркая. Но это пока ты не уловил исходящие от нее флюиды.

Аннемари обернулась, увидела нас. Мило улыбнувшись, женщины кивнули друг другу. Ригмор направилась в дальний конец церкви. В былые времена люди с Мыса сиживали на резной скамье в переднем ряду. А теперь считается куда более тонным скромно присаживаться сзади.

Я же пошел и сел на причетничий стул, отсюда меня почти и не видно. Сел и жду. В запасе есть еще несколько минут. Обдумать сегодняшний текст не получилось, но что-то мне подсказывает: слова найдутся.

Каменная голова - почти вровень с моим лицом. Вечно она таращит на меня круглые свои глазищи! Я видел ее однажды в море. Туманным зимним утром, в серых предрассветных сумерках. Я пережидал в плоскодонке у Заливного островка, хотел подчалить к берегу, покараулить гусиную стаю. Но туман сгущался, пришлось сушить весла. Масляно чернела вода. В мертвой тишине слышно было лишь, как с весел срываются капли. И вдруг прямо рядом со мною всплыла голова. Круглая, а глаза потухшие. Ты сегодня умрешь, подумал я. Мы обменялись взглядом, и голова исчезла. Я остался один в пустынных водах, в пустынном тумане.

Это была нерпа. Обыкновенная нерпа. Они здесь водятся. Я бивал их с лодки, а потом шарил по дну багром, отыскивая затонувшую тушу. Мы частенько слышим их хриплый лай. И все-таки я не могу отделаться от мысли, что она вернется. В другом обличье.

Однако сейчас я не способен задумываться о смерти, как бы ни таращилась на меня каменная голова. Я сейчас вообще не способен сосредоточиться. Мысли мои порхают беспечно и беспечально.

Нет, я никак не могу настроиться на серьезный лад, а ведь через минуту-другую мне предстоит встать и прочесть старую вступительную молитву. Сегодня в колокол не звонили. В колокол звонят, когда приезжает пастор. Это от меня зависит, когда начать. Последние минуты, как правило, тягостны, нескончаемы, непредсказуемы - какие только дурашливые мысли не проносятся с легким шелестом у меня в голове!

Люди ждут. Я - тоже. Их ожидание словно бы облекается в плоть, и его можно осязать пальцами. А ты сидишь на причетничьем стуле и думаешь Бог знает о чем. Что, если потихоньку приклеить большущую черную бороду и выйти показаться им? Или вдруг взять и закричать петухом? Да, проказливый бесенок тут как тут, снова принялся за свои проделки. Я сижу и чувствую себя балаганным шутом.

Люди ждут. И чем быстрее убегают секунды, тем острее я чую, а сегодня - как никогда, враждебную силу, что подбирается ко мне исподволь со стороны сидящих. На меня будто надвигается великан, медленно, чуть расставив руки, не отводя глаз от моего горла. Я знаю, стоит мне подняться со стула - и схватки не миновать.

Я остаюсь сидеть. Ожидание густеет.

Эта вражья сила, готовая вцепиться мне в глотку, эта смутная вражда исходит не от каких-то определенных лиц, не от моих возможных недругов, которые полагают, что я недостоин отправлять сегодняшнюю службу, пускай это и входит в мои обязанности на острове. Напротив, они даже и не подозревают, какую удушающую силу напустили на меня. И восстает она на меня именно в эти, последние мгновенья, когда тягучее ожидание сплачивает их в сообщество, где мне нет места.

Сообщество - но пока еще не община, ибо община, Нафанаил, она сродни дивной музыке или рассветному чуду, это нечто неземное, непостижимое. Однако по мере того, как ожидание удваивает, утраивает свою хватку, мысли их устремляются в единое русло. Будь я истинным, смиренным слугою церкви, меня это, наверное, вдохновило бы. Я же постигаю это как безмерную враждебность. Ибо кто я, сидящий здесь? Чужак. Мимолетный гость. Странник на земле. Пусть даже я сейчас поднимусь и стану их голосом.

Сегодня собралось человек тридцать-сорок. Больше обычного. Иные скорее сомневаются, нежели веруют, они и сами еще не разобрались, такое в нынешних умах поселилось смущение. Для других вера в Бога - невнятная воскресная привычка. Но есть горсточка, для которых слово Божие столь же очевидно, как земля в поле, как в море - соль. Так воспринимают его неразговорчивый Роберт и словоохотливый Кристиан. Для них все происходящее здесь так же доподлинно, как перемёт, что ставится в море. И вот эти-то благочестивые люди и образуют ядро сообщества, которое медленно сплачивается в гнетущей тишине. Они - самые мои могущественные враги.

Истекают последние секунды. Я озираюсь, бросаю взгляд наверх, на полустершиеся романские фрески. Найдется ли среди присутствующих кто-нибудь, кто понимал бы красоту этой церкви, как я, или так же хорошо знал ее историю? Нет, не найдется. И тем не менее я чужой здесь. Однодневка. Дом этот на самом деле - их, принадлежит им. А когда тайное их воссоединение исполнится (возможно, это происходит втайне лишь от меня, чужака, но явно для остальных), тогда я тоже уверюсь, что дом этот не просто историческое сооружение. Неизъяснимым образом он продолжает жить и сегодня. Да, он живет, не ведая возраста, ибо они - те, кто ждут сейчас, пребывали в нем со дня его освящения и пребудут до тех пор, пока он стоит.

Пора! Я привстаю - и вновь опускаюсь на стул. Перешептыванье на церковных скамьях стихает. Воцаряется напряженное молчание, всех до единого властно объемлет тишина.

Я пред лицом врага, превосходящего меня силой, - это их ожидание. Что ж, решаю я, ничего не поделаешь. Мне остается одно - быть искренним. Быть самим собой, пустым и легким*.

* Ср.: "... ты взвешен на весах и найден очень легким..." (Книга Пророка Даниила, 5, 27).

Ведь я же выметен и убран. Я - пустота. Ничто.

Незаметно для самого себя я поднялся, ступил под массивную арку. И вот уже я стою и бесстрастно гляжу прямо перед собой. Вижу всех - и никого в отдельности. Встречаюсь глазами со всеми - и ни с кем.

Но воля моя, мое "я" словно бы приросли к стулу. И лишь сейчас только мое "я" поднимается, чтобы вернуться в свою телесную оболочку, обретающуюся под аркой. Однако воссоединения не свершилось. У меня возникает ощущение раздвоенности, расщепленности. Я стою в гробовой, деревянной тишине и смотрю на обращенные ко мне лица. Томительные, зловещие мгновенья. Холодным угрем в сознании моем проскальзывает догадка, не возмущая, впрочем, моего спокойствия. Ты одержим. Когда ты поднимался со стула, некто чужой, сильнейший тебя, водворился в пустующую оболочку. Ты одержим. Это Локи стоит здесь, под аркой. Это его глаза приковали к себе взгляды присутствующих. Это - дьявольское наваждение.

А ведь вздумай кто-нибудь оспаривать при мне существование дьявола, я бы попросту от него отмахнулся. И слушать не стал бы.

Быть может, во мне, пустом и легком, взыграла вдруг гордыня и обернулась властолюбием? Не знаю. Но в меня словно бы вселился могущественный, коварный дух. Ему не занимать обаяния, мужского обаяния. На губах его играет нежная, обольстительная улыбка. И сидящие полностью ему подчинились. Погляди на женщин - они околдованы. И мать Олуфа, и Ригмор, и Аннемари. Смотри, как безвольно она сидит за органом.

Лица у них у всех распустились, стали круглые, бездумные. Вон сидит Роберт, с сизыми щеками и белым лбом. Лицо круглое, бездумное. Старый Кристиан похож на загипнотизированную курицу. Так когда, ты говоришь, прилетает вальдшнеп? После того как Христос изгонит нечистого духа? То есть уже вот-вот. Посмотрим, явится ли он, суеверный ты дурень. А вон - родители Кая, Анерс и Хансигне. Лица круглые, бездумные. Они начисто позабыли о больном сыне. А вон - Герда, молоденькая Герда, та, за которой ухаживал Нильс и которая заново нашла свое счастье. Лицо круглое, бездумное. Но кто это рядом с ней? Широкая, чернее ночи, безглазая маска! Ужаснувшись, я успеваю сообразить, что это, наклонившись вперед, сидит женщина, а за лицо я принял круглую фетровую шляпку. Это Лине, вдова Эрика. Единственная, кто на меня не пялится. Пожалуй, единственная, кто не уловлен в сети. Взгляни же на меня, Лине. Не прячься. Мы тут должны быть все заодно!

Я смотрю на них и радуюсь. Но это недобрая радость. Я тому радуюсь, что превратил их в обитателей преисподней, это оттуда их скелеты повысунули головы. Все они сейчас напоминают голову, что всплыла из воды. И ту, что внутри алтаря. Они - призраки.

- Господи, я пришел сюда, в дом Твой услышать, что Ты, Бог Отец наш и Создатель, скажешь мне...

- Аминь.

Чужой не изошел. Не запнулся ни на едином слове. А вот на церковных скамьях расслабились - я сужу по тому, что лица у них подобрались, приняли обычное выражение, у кого - угрюмое, у кого - хитрое, мягкое, жесткое, приторное. Но расслабились не до конца. Они все еще во власти Чужого.

Я киваю сидящей за органом кукле, и она послушно открывает скрипучие мехи. Призраки затягивают хором: "Твердыня наша вечный Бог"*. Я запеваю, опираясь рукою о барьер передней скамьи. Краска на этом месте облезла, дерево отполировано причетничьими руками. Обычно это меня подбадривает, я как бы ощущаю себя преемником всех тех, кто совершал здесь священнослуженья, особенно - нищих сердцем. Но сегодня власть Чужого неколебима. Хоть мы и поем, что "заклятый враг падет". Все идет так, как задумано им.

* Гимн, написанный реформатором церкви, основателем протестантизма Мартином Лютером (1483-1546).

Я читаю послание, в котором Павел остерегает паству в Ефесе от сквернословия, и пустословия, и смехотворства*. Для меня и того, кто в меня вселился, все это - пустой звук. Однако он старается придать своему голосу напевность, дабы продлить обольщение.

* Послание к Ефесянам, 5, 4.

Мы переходим к следующему псалму: "Предел положен будет господству сатаны"*. Чужой растягивает губы в лукавой усмешке.

* Написан известным датским поэтом Томасом Кинго (1634-1703).

Уж не меня ли он замыслил обольстить и совратить с пути истинного? Лишние хлопоты. Но я стал орудием, при помощи коего он обольщает других. Их доверие и ожидание - вот куда он откладывает свои мушиные яйца*. Он хочет одьяволить христианскую веру. Кто не ревнует о вере, в того он и пробирается ему на погибель.

* Синоним сатаны - веельзевул, "повелитель мух", "повелитель скверн".

А они себе поют. На третьей скамье от меня сидит Лине, вдова Эрика. По одну руку от нее - дети, мальчуган - с краю, как и положено заступнику. По другую руку от Лине сидит Герда. Она заново нашла свое счастье. Но ведь это Эрик бросился тогда на выручку Нильсу. Герда это помнит. Она теперь всегда садится рядом с Лине. Вот как сейчас. С тех пор как Эрика не стало, Герда часто бывает у Лине. Но о чем краснощекая Герда может говорить со вдовой? Надо думать, ни о чем особенном. Ни о чем таком, что заслуживало бы внимания.

Лине, я вижу, принарядилась. Шляпка мне смутно знакома, - наверное, ее переделали чьи-то ловкие руки, не исключено, что и Гердины. На Лине новое черное пальто. А может, это она перелицевала старое. Лине сегодня нарядная. Когда носишь траур, надо прилагать усилия, ибо скорбящий выставлен на всеобщее обозрение. И Лине старается. Дети ее одеты опрятно. Как я догадываюсь, у Лине выдалось хлопотливое утро: собирала детей в церковь, металась по дому как угорелая. И на какие только средства она живет? От страховки за катер осталось не Бог весть что: Эрик покупал его в долг. Но ее долг - выглядеть опрятно, нарядно!

Мальчуган сидит возле старшей сестры, у них один псалтырь на двоих. Пробежав очередную строку, он выпевает ее, подняв глаза к южному окошку, слепому от солнца. Пробегает следующую строку, вскидывает глаза на окошко, поет. То вскинет глаза, то опустит. Он чернявый, в отца, волосы не мешало бы подстричь, под носом - капля. Опустил глаза - прочел, поднял - поет. Опустил - поднял. Что ему светит в этом окошке? Быть может, он думает сейчас об отце, ищет там объяснение, видит лик Божий? Ведома ли ему истина, неведомая мне? Да нет, это ты усложняешь. Ты усматриваешь в поведении ребенка нечто загадочное - как будто меченный лихом парнишка в состоянии увидеть то, чего не видишь ты. А на самом деле он бездумно глотает строку за строкой, ни о чем себе не думает, ничего не ведает, опустил глаза прочел, вскинул - поет, и все это - безотчетно.

Чужой - он здесь запевала - пуще всего злобится на эту маленькую, по-воскресному одетую группку - вдову и ее детей.

- Это святое благовествование - от евангелиста Луки...

Все встают - мужчины, женщины, дети. Их как подняло ветром предвестником бури.

- "Однажды изгнал Он беса, который был нем; и когда бес вышел, немой стал говорить, и народ удивился. Некоторые же из них говорили: Он изгоняет бесов силою веельзевула, князя бесовского. А другие, искушая, требовали от Него знамения с неба. Но Он, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет. Если же и сатана разделился сам в себе, то как устоит царство его? а вы говорите, что Я силою веельзевула изгоняю бесов. И если Я силою веельзевула изгоняю бесов, то сыновья ваши чьею силою изгоняют их? Посему они будут вам судьями. Если же Я перстом Божиим изгоняю бесов, то конечно достигло до вас Царствие Божие. Когда сильный с оружием охраняет свой дом, тогда в безопасности его имение; Когда же сильнейший его нападет на него и победит его, тогда возьмет все оружие его, на которое он надеялся, и разделит похищенное у него. Кто не со Мною, тот против Меня; и кто не собирает со Мною, тот расточает. Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел. И пришед находит его выметенным и убранным; Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Когда же Он говорил это, одна женщина, возвысивши голос из народа, сказала Ему: блаженно чрево, носившее Тебя, и сосцы, Тебя питавшие! А Он сказал: блаженны слышащие слово Божие и соблюдающие его"*. Аминь.

* Евангелие от Луки, 11, 14-28. 129

Все садятся. Волна улеглась - но не волнение в черных глубинах. Я чувствую, меня начинает одолевать искушение. Раскрытый перед ними текст все равно что неясный, туманный пейзаж. И он хочет, чтобы я запутал их еще больше, чтобы с помощью поэтических образов напустил еще больше туману.

Текст - тяжелый, ужасный. Меня прошибает пот. Лохматый сынишка Эрика сидит и ковыряет в носу, он глядит в окошко, и взгляд у него отсутствующий.

- Лине! - слышу я вдруг свой голос. - Очнись! Помог ли тебе Сын Божий?

Она поднимает голову. Лине, вдова. Смотрит мимо меня широко распахнутыми глазами. И - кивает.

И тут рядом со мною словно бы кто-то прошел и ударил меня на ходу, и я пошатнулся.

Когда мы допели последний псалом, Аннемари встала и быстро вышла.

Я вернулся под арку. Погладил каменную голову. Потом зашел в ризницу и притворил за собою дверь. Сев на стул, я чуть не опрокинулся: стул был старый, с расшатанными ножками.

Да, с выпивкой надо кончать, сказал я себе мысленно. В голове у меня позванивало, точно я получил оплеуху. Но, прислушавшись хорошенько, я узнал эти звуки. С таким криком тянет вальдшнеп: "Тиро! Тиро!"

7

В воскресенье ближе к полудню, сидя у Марии в горнице, я перелистывал альбом с фотографиями и вспоминал тот вечер, когда Олуф не получил позволения рассказать о том, что ему пришлось пережить.

Все верно, сперва я отсиживался в ризнице. После того, что произошло. Что ты думаешь обо всей этой истории, Нафанаил? Она тебе по вкусу? Ты же так ждал нескромных признаний. Вот я и признался, что во время службы в меня словно бы вселился нечистый. Ни больше ни меньше! Ну как, порадовало тебя это признание? Лишившись своего "я", опустошенный, я обернулся вдруг самим совратителем. Почувствовав себя чужим в собрании, я сделался чужд всему, стал сродни дьяволу! Разве ты не в восторге, Нафанаил? Или ты не веришь ни одному моему слову? Ха! Если бы я верил сам. Похоже, ты думаешь про себя то же, что и я - в ризнице: если пить с утра, натощак, недолго и повредиться умом. Угадал?

Не стану утомлять тебя пересказом того, о чем я размышлял, сидя на ветхом стуле. Я сидел и смотрел, как по беленому потолку скользят тени, мимо окошка проходили, покидали церковь люди. Потом наступила могильная тишина. Мне так недоставало Пигро. Ризница - маленькое, унылое помещение. В одном углу стоит старый сосновый шкаф, покоробившийся от сырости. В другом - горшок. Там же висит небольшое, в пятнах, зеркальце и полотенце.

Наконец я встал. Я решил пройтись берегом до самого Клюва, прикинув, что успею обернуться к обеду. Выйдя из церкви, запер дверь - и увидел за калиткой автомобиль с Мыса. Ригмор ждала за рулем. Она опустила окошко. Резко дохнула, передернулась и сказала, не глядя на меня:

- Садись!

Я сел. На заднее сиденье.

- До обеда еще далеко, - сказала она, не поворачивая головы, - может быть, проедемся и посмотрим на море? Ты бы рассказал мне про птиц.

- Никуда мы не поедем, - ответил я.

- Я отвезу тебя потом к Марии. - Вытащив сигарету, она протянула мне через плечо пачку. - Может, все-таки поедем? Я бы с удовольствием послушала, как ты рассказываешь. Про птиц. Ну на полчасика!

Я тихонько рассмеялся. Стало быть, Ригмор проняло. Наверное, она потому решила меня дождаться, что побаивалась, как бы я чего не сотворил в одиночестве.

- Так поедем? - повторила она.

Внизу, среди холмов, двигалась темная фигурка. Это возвращалась домой Мария.

- Йоханнес, чудно сегодня было.

- Поезжай! - сказал я.

Она завела мотор. Я встретился с ней взглядом в зеркальце - и она тотчас отвела глаза.

- Высади меня, когда догоним Марию, - попросил я.

Мы рванули вниз по ухабистой, раскисшей дороге - брызги из-под колес тотчас омрачили ясный пейзаж. Когда мы почти уже поравнялись с Марией, Ригмор притормозила и, открыв дверцу, крикнула:

- Садись, я подвезу вас с Йоханнесом к твоему дому!

В жизни бы не подумал, что Мария воспользуется приглашением. А она взяла и села рядом со мной. И мы поехали дальше.

- Вот мне и довелось прокатиться, - сказала Мария, - я еще ни разу не ездила в автомобиле.

Она сидела очень прямо и на ухабах подпрыгивала всем телом. И улыбка ее, и подпрыгиванье были ей совсем не к лицу.

- Я тебя еще как-нибудь прокачу, Мария, - пообещала Ригмор. - Вот поедем на материк и захватим тебя с собой. Ну а это кто идет?

Ригмор прекрасно видела - кто. Это быстрым шагом шла Аннемари.

- Спросим, не подвезти ли ее.

Вот уж не думал, что Аннемари согласится. А она взяла и села рядом с Ригмор. Приятная неожиданность.

- Так вы придете сегодня вечером на бал? - поинтересовалась у нее Ригмор.

- Еще бы, - ответила Аннемари, - я просто жду не дождусь!

- Ну и слава Богу, но я хотела спросить, вы придете вдвоем? С Харри?

- По-моему, он тоже ждет не дождется.

- Вот и чудесно! - сказала Ригмор. - Мария, ну а ты на весенний бал придешь?

- Спасибо, - ответила та, - я уж и не упомню, когда была на людях.

Она сидела все так же прямо и подпрыгивала. Лицо у нее раскраснелось. Нет, мне это решительно не нравилось.

- Приходи же! - сказала ей Ригмор. - А тебя, учитель, я и не спрашиваю. Ты задолжал мне не один танец!

- Бедный учитель! - сказала Аннемари. - Сколько же ему надо успеть! А ведь у него уже плешь на макушке, он сам говорит. Но если ты расстараешься, Ригмор, и на балу у тебя будут молоденькие, тогда он, конечно, придет!

Обе они, на мой взгляд, были несколько возбуждены, держались неестественно. К тому же Аннемари уколола Ригмор - та была старше ее на целых тринадцать лет.

Подъехав к Марииному домику, машина остановилась.

- Кого же, по-твоему, мне надо позвать? - обратилась Ригмор к Аннемари.

- Могу я внести предложение? - сказал я. - Позовите Эльну из трактира. Она мне нравится.

- Нет, это бесподобно! - выпалила Ригмор.

- Учитель до ужаса откровенный человек, - заметила Аннемари.

- И страшно внимательный, - подхватила Ригмор. - Настоящий самаритянин!

- Да, такое уж у него мягкое сердце! - сказала Аннемари.

- Слушай, почему ты не отвечаешь? - спросила Ригмор.

- Можно объездить коня, выучить собаку, вышколить мужчину, - сказал я, - но усмирить бодливую корову, укротить горную реку и укоротить женский язычок невозможно. А теперь, если соизволите обернуться, вы станете свидетелями маленькой драмы.

У мергельной ямы на Бёдваровом поле дрались два матерых зайца. Рядом, пристукивая ногами, сидело еще двое, один - такой же лобастый крупный самец. Внезапно он сорвался с места, налетел на дерущихся и тут же, увернувшись, отпрыгнул назад, к зайчихе, которая сидела, явно наслаждаясь происходящим. Он принялся обхаживать ее, и на сей раз она отнеслась к нему с благосклонностью. Те же двое продолжали трепать друг дружку почем зря шерсть так и летела клочьями.

Ригмор засмеялась и еще раз глянула на них в зеркальце. Аннемари отвернулась и посмотрела на часы.

- Если поднести к лицу такой вот клочок заячьей шерсти, - сказал я, пока он еще не остыл и на нем не обсохла кровь, и принюхаться, это и есть запах дичи! Дичи! - повторил я, до того свежи были воспоминания.

Когда мы с Марией вылезли из машины, я сказал:

- Знаешь, о чем я подумал, Ригмор? Маленькому Каю с Песчаной горы давно уже пора в санаторий, и теперь там как раз освободилось место. Отправить его надо как можно скорее. Но если им ехать за ним сюда, на остров, это долгая история. Вот мне и пришло в голову: что, если Фредерик или ты подвезете его?

- С превеликим удовольствием, - ответила она, взглянув на меня.

Ага, подумал я, наверное, ты заподозрила, что я решил тебя испытать. Ведь на острове есть и такие, кто боится даже близко подойти к дому, где живет Кай.

- Только до парома, - добавил я, - а там уже мы договоримся, чтобы в порту его встретили.

- А может, мы доставим его прямо в санаторий, - сказала Ригмор. Фредерику так и так нужно в те края, и тоже как можно скорее. Так что мы с удовольствием.

- Вы нас здорово выручите!

... Я стоял, прислонясь к кухонной двери, и курил трубку. Мария тем временем принялась за готовку. Казалось, она занимает собою всю кухню. На ней было темно-серое, в черных разводах платье, тяжелое, длинное. Поверх платья она повязала широкий крахмальный передник. В родных стенах она снова стала самой собой, неулыбчивой и молчаливой. Молчал и я. Я здесь частый гость и привык, что иной раз мы не обмениваемся и десятком слов. Мария почему-то питает безграничное уважение и к роду моих занятий, и к моей персоне. Я чувствовал, ее смущает, что я стою у дверного косяка, где мог стоять ее сын, где стаивал ее муж, однако же причетнику находиться не подобало - причетнику подобало сидеть в горнице, в кресле-качалке, и рассматривать семейный альбом.

Но после того, что произошло в церкви, мне так хотелось постоять здесь немножко, побыть в соседстве с нехитрой кухонной утварью. Странник на этой земле, скиталец непременно должен постоять на пороге кухни. Я и постоял немножко и уворовал кусочек заповеданного мне мира - мира, где священнодействует хозяйка дома. Ибо давно уже, много лет назад, умерла та, на чьи хлопоты я мог невозбранно смотреть, пользуясь сыновним правом.

Мария подошла к выкрашенному в красный цвет дровяному ящику и набрала щепок, чтоб подтопить плиту. Я молча зажег спичку, подал ей. Щепки занялись быстро, я услышал потрескиванье и запах горящей сосны. Я обратил внимание, до чего аккуратно уложены в ящик полешки. Мария любит порядок. Конечно, утварь в этой голубой кухоньке далеко не новая, но как разительно отличается Мариин дом от того, где живет больной Кай. У матери Кая, Хансигне, обстановка тоже скудная и старая, но на всем лежит печать ее беспомощности, несусветного неряшества. У нее не вещи, а рухлядь. Мариины же вещи от долгого употребления обрели благородство. Дом ее дышит чистотой. Здесь пахнет свежевыстиранным, свежевыглаженным бельем.

Чтобы дольше не смущать ее, я перешел в горницу, опустился в кресло-качалку и взял в руки толстый альбом, который всякий раз услужливо лежит на виду и который я многажды перелистывал.

На стене тикают старинные часы работы лондонского мастера. На дверце под циферблатом - олеография, изображающая сцену на охоте: охотник целится с колена в благородного оленя. Охотник - в синем, олень - рыжий, лес зеленый. Олень подскочил и выкатил глаза, словно его уже настигла пуля. Проходят годы, а он все парит в своем предсмертном прыжке. И еще одна олеография висит на стене - из южных краев; на ней изображен Христос, поверх его рубища пламенеет сердце, обвитое терновой лозою, от сердца расходятся яркие лучи. Чуть дальше - треугольная полка, уставленная кофейными чашками, там же стоят Мариин псалтырь и водочная стопка, принадлежавшая ее мужу. А вот цветной рисунок трехмачтовой шхуны "Маргрете", на которой плавал в молодые годы Йохан, Мариин муж. Волны лежат ровнехонько, точь-в-точь как полешки в дровяном ящике. На комоде красуется старинная, английского фаянса, супница. Рядом - чучело броненосца, руки чучельника придали ему форму корзинки, Мария хранит в ней рождественские открытки. Тут же, на комоде, в рамках из ракушек и перламутра, стоят семейные фотографии - всё мужнина родня. В доме множество вещиц, которые Йохан понавез в дни своей молодости, эти диковинки прибило сюда прибоем океанских странствий.

Входит Мария. Выдвигает из комода ящик. Вынимает скатерть, белую, как свежевыпавший снег, благоухающую. Накрывает ею стол. Уходит обратно, заслоняя собою дверной проем. До меня доносится побулькиванье в чугунке с картошкой, пар, поднимающийся из чугунка, отдает прелью.

Бывая у Марии, я открыл для себя одно удивительное обстоятельство. Все, что ни есть в этом доме, принес с собой Йохан (в супружестве они нажили самую малость, поскольку едва сводили концы с концами). И не потому, что Мария была бесприданницей, - муж взял ее из зажиточной семьи, из старой усадьбы в самом сердце материка. От Олуфа я слышал, что, получив однажды кое-какое наследство, Мария поручила родственникам распродать его. В доме нет ничего, что напоминало бы, откуда она родом. Она зачеркнула свою юность, сожгла свои корабли. Приняла то, что судьба послала ей, и перевернула чистую страницу. Нет, одну вещь все ж таки она сберегла. Толстый альбом с фотографиями.

Йохан был старше ее и уже поражен недугом, когда они поженились. Марии пришлось много тяжелее, чем большинству рыбацких жен. Но она не сдавалась. Будучи крепче мужа, она возила за него тачку, вытаскивала сети, даже выходила с ним в море, говорят. А кроме того, нанималась на поденную. Йохан умер от рака прежде, чем дети его успели конфирмоваться. Марии пришлось совсем тяжко, она стирала на людей, работала на сборе свеклы, бралась за все, что ни подвертывалось, - и тянула детей. Дочери выросли и уехали. А она осталась. И ни разу не отлучалась с Песчаного острова дольше, чем на один день.

Что ее держит здесь? Этого она никогда не откроет. А может, она и не сумела бы объяснить.

Я сидел в кресле-качалке и глядел в окно. За изгородью и сиреневыми кустами начиналось поле. Полого, благоговейными волнами оно поднималось к подножью холма, на котором темнел наполовину распаханный курган бронзового века с полегшими кустами терновника. Правее торчали недвижные крылья мельницы и дымоход маслобойни. Да, на Песчаном острове всего понемножку. Самый обыкновенный мирок.

И вместе с тем что может быть выше этого холма? - подумалось мне. Его не найдешь на географических и астрономических картах, но посмотри, он уже заслонил полнеба. А если выйти в поле и лечь на спину, он и вовсе упрется в небосвод и загородит собою весь мир.

Выходит, Песчаный остров не так уж и мал! - подумалось мне. А сколько тут неизведанного! Здесь произрастает множество диких растений, водорослей и мхов, которые мне незнакомы. То и дело попадаются зверьки, которых я до этого не примечал. Что я, собственно, знаю о составе и свойствах почвы, о геологии острова? Мои познания в области его истории невероятно убоги. Что мне известно о людях, которые населяли его прежде, и что, в сущности, знаю я о тех, кто живет здесь сейчас? Люди недолговечны, как трава. Дунет ветер, древний ветер, и вот уже нету их, они умерли и позабыты. И по острову расхаживают другие, которые понятия не имеют о тех, кто жил здесь до них, трудился в поте лица, судачил, плакал, смеялся, обманывал и ободрял друг друга. Дунет ветер, и вот уже этих, других, тоже нет, они стали добычей червей и забвенья. Осталось одно-два предания, и все.

Да, или память о жизни людской полностью выветривается, или оседает щепоткой знания. Что, если попытаться сохранить эту щепотку знания? Так вот, я сидел у окна в Мариином кресле-качалке, и мне пришло в голову основательно изучить и подробно описать этот остров, начиная с его обитателей и кончая лишайниками, покрывающими надгробия, и веселыми рачками-бокоплавами на морской отмели. Да, вот такая мне пришла в голову мысль, Нафанаил. Я бы даже сказал, тщеславная мысль.

Видимо, на меня повлияло, что сегодня в церкви я особенно остро почувствовал себя чужаком. А еще, быть может, и то на меня повлияло, что сидел я именно в горнице у Марии - человека, который тоже когда-то считался пришлым, но сумел обрубить свои корни и прижился здесь, и потому можно сказать без преувеличения: если кто и стоит обеими ногами на острове, принадлежит острову целиком, так это Мария, мать Олуфа.

Мария входит в горницу и ставит на белую скатерть тарелки. Идет обратно, но в дверях останавливается и, глядя на меня через плечо, говорит:

- Тебе, наверное, известно, что Аннемари была здесь перед тем, как идти в церковь?

- Нет.

И тут мне никакого покоя! - думаю я про себя. Судя по запаху, на сковороде у Марии жарится угорь. Ну к чему сейчас заводить эти малоприятные разговоры!

- Она приходила сказать, что между Олуфом и ею теперь все кончено.

- Может, оно и к лучшему.

- Ты так думаешь? - обронила она и удалилась на кухню.

Я сидел, вдыхая доносившиеся до меня ароматы. Сейчас я покрою лице свое жиром своим, и обложу туком лядвеи свои, как говорится в Писании*. А потом, в тишине и покое, примусь за труд о Песчаном острове.

* Книга Иова, 15, 27.

Мария вернулась с бутылкой слабого пива, поставила ее на стол и сказала:

- Знаешь, это единственное, что Аннемари сделала нам доброго.

И снова вышла в кухню. А я подумал: может, она и права. Как бы там ни было, она цельна в своих чувствах. Или горяча, или холодна*. Без тепловатости, а это проклятие многих и многих, в том числе тех, кого снедает глубокомыслие. Так вот, оказывается, почему Мария и Аннемари смогли усидеть в одном автомобиле.

* Ср.: Откровение Иоанна Богослова: "Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих" (3, 15-16).

Я перелистнул страницы альбома. Ага! В альбоме у Марии была одна-единственная фотография Аннемари, да и то, видно, на этом настоял Олуф. Теперь она исчезла. Мария изъяла ее, собираясь в церковь.

Я с головой погружаюсь в разглядывание альбома. Открывают эту священную книгу старые, столетней давности, семейные фотографии. Выцветшие, матовые. Они приняли лиловатый, а то и табачно-коричневатый оттенок, на них белые пятна, но они красивы. Это Мариина родня. И не просто родня, но род. Крепкие крестьяне равнинного края. Портреты групповые. Мужчина, глава семьи, сидит, выставив одну ногу, на нем сюртук и сапоги. Сзади - женщина в скромной шляпке и выводок накрахмаленных детей. Потом идут снимки покрупнее, появляется романтический фон. Лесной утолок. Идиллический мост, на котором стоят юнцы в солдатских мундирах. На групповых портретах муж и жена теперь поменялись местами. Она сидит, а он возвышается над нею и детьми, что твоя каланча.

Вот Йохан, покойный Мариин муж, в молодости. Долговязый, сутулый, бородатый морской пехотинец. Это единственная его карточка.

На всех же остальных - кровные Мариины родичи. Как и у Эгиля Скаллагримссона, в крепком ее роду преобладают два типа. Сама она выдалась в тех, кто потемнее волосом, все они крутолобые, носатые, смотрят сурово. Вторые - посветлее, с более мягкими чертами. Олуф пошел как раз в них. Правда, внешностью он выгодно отличается от большинства.

Фотографий Марииных детей в альбоме не счесть. В основном это Олуф. Как бы туго ни было у нее с деньгами, она хоть раз в год да посылала его на материк к фотографу. На детских снимках у него несколько овечье выраженье лица, рот припухлый, светлые глаза вытаращены. Но все равно красив. Начиная лет с восемнадцати он, судя по обилию снимков, зачастил к фотографу, некоторые у меня есть. За них, скорее всего, платил уже он сам, если не Аннемари. Совсем молоденькой она была помешана на его карточках не меньше, чем Мария. Они без конца заставляли его фотографироваться. Однако "взрослые" портреты, все до единого, далеки от оригинала. Это не Олуф. Вернее, не тот Олуф, которого я знаю. Высокий, широкоплечий, светловолосый, он здесь не только прекрасен собою, но стоит с видом властным, повелительным, как юный хёвдинг*. Рот крепко сжат, взгляд остр. Таким я видел его лишь дважды. Он не такой.

* Хевдинг (истор.) - предводитель, вождь.

Так что ж тогда передо мною сейчас? Кумир, идол. Несбыточная мечта юноши. Чары полудетской влюбленности - таким он, наверное, ее и пленил. И родовое божество матери. Все свои корни обрубила Мария. Не пустила прошлое на порог своих буден. Но втайне она выносила кровное божество. Теперь-то я понял. У меня такое чувство, будто я ступил в языческое капище, где приносят человеческие жертвы.

Но два раза я действительно видел в глазах у Олуфа похожий блеск. Причем в один и тот же день. Когда он возвратился с Телячьего острова. О том, что Нильс утонул, а Олуф доплыл до Телячьего, мы узнали по радио. И вот он возвратился на пакетботе, и все, за исключением разве что лежачих, высыпали на пристань. Я был там вместе с Аннемари, она в ту пору ждала ребенка. Вид у нее, кстати, был более измученный, чем в тот день, когда Олуф с Нильсом перевернулись.

На баке стояло несколько человек, но Олуфа среди них не было, он поднялся наверх только после того, как пакетбот пришвартовался. Выбежав на палубу, он распихал стоящих у трапа и перемахнул через поручни. Высоченный, бледный. Увидев такую толпу, он застыл как вкопанный. Тут к нему подошла и припала, рыдая, Аннемари. Лицо его исказилось тревогой, он бросил на меня поверх ее головы пронзительный взгляд. Тот самый!

- А где... мама? - спросил он: Марии на берегу не было.

И тотчас пустился домой. Да как!

Мы с Аннемари едва за ним поспевали. Он двинулся напрямик, в гору, семимильными шагами, удаляясь от нас все дальше и дальше. Когда мы выбрались на ровное место, Аннемари вконец запыхалась. Отсюда нам был виден Мариин дом. Олуф был уже на полдороге. Он бежал. Не чуя под собой ног, через поля, где светлела зеленая озимь. Бежал сломя голову.

- Гляди! - сказала Аннемари, хотя мы стояли рядом. - Как я его понимаю, - сказала она. И чуть погодя повторила: - Как я его понимаю!

Но по голосу ее я слышал - не понимает.

Мы стояли, смотрели ему вслед, и я думал: кто-то гонится за ним. Гонится по пятам.

Вечером они пришли ко мне в школу, он и Аннемари. Как ни в чем не бывало. Она села и достала свое шитье. Олуф принялся перебирать книги на полках. Я пошел на кухню и поставил чайник.

Потом я вынул из футляров инструменты. Протянул ему скрипку. Он играет на ней лучше, чем на своей, я все думал отдать ему ее, но так и не отдал. Сам я взял виолончель и стал искать старые ноты - они раскиданы у меня по всей комнате. Пока искал, он настроил скрипку и начал играть. Такая уж у него дурная привычка - играть по памяти, не разучив вещь как следует. Но вообще у него к музыке способности, пусть и не выдающиеся. Может быть, он как раз и мечтал заниматься музыкой. И мне, наверное, стоило похлопотать и найти кого-нибудь, кто бы оказал ему помощь, и он мог бы уехать и получить должное образование. Короче, он заиграл. И конечно же это была песня Любаши из "Царской невесты" Римского-Корсакова.

Прервав игру, он повернулся к Аннемари:

- Я там заходил посмотреть, сколько стоит проигрыватель. Шестьсот крон.

- Это было бы чудесно, - произнесла она тихо, не поднимая глаз.

Он начал сызнова. И вновь оборвал игру. Бережно положил скрипку и смычок на стол.

- Нет, не могу! - сказал он и отошел к окну. Стал к нам спиною. Вперился в темноту.

Молчание тянулось минуту. Аннемари сидела с потупленными глазами, за что я ей был неимоверно признателен.

- Как же это так получилось, учитель? - спросил он, не оборачиваясь. Обычно он называл меня по имени, хотя и долго не мог привыкнуть. Сейчас же его обращение прозвучало надменно и вызывающе.

- Не знаю, Олуф.

- Чем я лучше Нильса?

- Ничем.

- Спасибо. - Он усмехнулся. Медленно потянул жалюзи. Отпустил. Жалюзи с треском взвились обратно. Аннемари вздрогнула.

- Это я его убил, ясно вам?

Аннемари нагнулась так, что лица ее стало совсем не видно.

- Вам ясно?

- Да, - ответил я.

- Что тебе ясно, Йоханнес? - Он все еще стоял к нам спиной.

- Мне ясно, что ты форменный идиот.

Я таки заставил его повернуться. Повернуться ко мне лицом. Глядя на меня исподлобья, он медленно сжимал свои кулачищи.

- Не думай, что тебе позволено говорить все, что угодно, - пробормотал он, сдерживаясь.

- Молчи! - сказал я. - И не будь таким идиотом! Я же вижу, он преследует тебя по пятам. Но какого черта! Да, ты не мог его спасти. Ты хватаешь его. Он почти не умеет плавать. Он теряет голову. Утягивает тебя за собой. Ты вырываешься. Вот и все, и нечего валять дурака.

- Я от него отбивался. От Нильса!

- Но он же потащил тебя за собой. А ялик отнесло, ты бы его не догнал.

- Это было невозможно, - отозвался он. - Невозможно.

- Да, потому что его унесло. С Нильсом ты бы до него не доплыл. Это немыслимо. В такой шторм. Ни один человек не сумел бы этого сделать. Не сумел бы спасти его. Так что давай поставим на этом точку.

- Да, но ведь я солгал им. Они все спрашивали и спрашивали. Я сказал, что он тут же пошел ко дну. Это ложь. Он был еще жив. Они спрашивали, спрашивали. А я не знаю, может, я сломал ему руку!

- Заткнись! - взорвался я. - И сядь! Сядь немедленно!

Он повиновался и сел на стул у окна. Дышал тяжело, прерывисто.

- И чтоб больше мы об этом не слышали, понятно? - сказал я ему. - Ну да, конечно, ты бы мог красиво-благородно пойти ко дну вместе с ним. Ну еще бы! Только мы бы так и не узнали о твоем благородном поступке. А на свет родился бы сирота - куда как прекрасно! Короче, чтоб больше я не слышал об этом ни слова!

Он сидел вполоборота к нам, уставясь в окно. Да нет, конечно же его преследовал призрак. Подгонял дикий страх. Все то время, пока он плыл. Иначе бы ему нипочем не добраться до Телячьего. Вдобавок две одинокие ночи на острове.

- Ну а ты что расселась? - напустился я на Аннемари. - Давай-ка на кухню и займись кофе. Пока вода не выкипела.

- Иду, - выдохнула она, вскакивая.

Я включил радио. Стал перекладывать на столе какие-то мелочи. Чертыхаясь себе под нос. Я говорил все это, чтобы переломить его, но вряд ли бы у меня что получилось, не выйди я из себя.

По радио передавали музыку, не помню какую.

Олуф пересел было в мое вольтеровское кресло, но туг же поднялся, чтобы взять со стола табакерку. Потом он откинулся в кресле и начал набивать трубку.

- Ну да, ну да... - пробормотал он.

После происшествия с Нильсом им завладела еще большая вялость, и, хотя Аннемари родила Томика, до женитьбы у них так дело и не дошло.

8

В воскресенье после обеда.

Я надеялся, что остаток дня проведу в покое и обдумаю на досуге счастливую мысль, осенившую меня в Мариином доме, а именно: подробно описать природу и людей Песчаного острова. Но не тут-то было.

От Марии я ушел рано. Срезая угол, я направился домой полями, что отнюдь не пошло на пользу моим воскресным ботинкам. Я хотел посмотреть, там ли еще серые куропатки, которых я поднял позавчера в тумане.

Дымка над островом была напоена светом, казалось, в этот послеполуденный час на земле пребывает наш Спаситель*. Но когда я ткнул прутиком в борозду, он вошел не более чем на полпальца, а дальше земля была мерзлая. Выгон был подтоплен блескучей талой водой, только она не впитывалась, а потихоньку утекала вниз, к берегу. Это не радовало, потому что дождей над островом выпало совсем мало.

* Парафраз строки из стихотворения "Рождение Христа" (цикл "Ежегодное воскресение Иисуса Христа в природе") основоположника датского романтизма Адама Готлоба Эленшлегера (1779-1850).

Куропаток я не увидел, зато обнаружил первый росток мать-и-мачехи заспанного, одетого в ворсистое платьице карапуза, такого же короткошеего, как Генрих Восьмой, король Английский.

Бёдвар Бьярки вышел поглядеть на свою озимую рожь. Он посетовал, до чего она тощая. Бьярки - не настоящее его имя, а прозвище, позаимствованное из школьной хрестоматии*. Само собой, рожь у него была на редкость густая, недаром она столько времени нежилась под снегом.

* Имеется в виду "Песнь о Бьярки", доблестном дружиннике конунга Хрольва Жердинки.

Бёдвар, между прочим, сказал, что паром на острове ожидают самое позднее завтра утром. А может, и раньше. Восточнее в проливе вовсю идет шуга, и несколько больших катеров уже благополучно пересекли его.

Я поспешил домой. Пигро, бедняга, до того разоспался, что едва соблаговолил высунуть свой породистый носище на солнышко. Теперь, казалось бы, самое время усесться и в тишине и покое обдумать свой замысел. Я даже успел затопить в классной комнате, где мне работается лучше всего. Но то, что я услыхал от Бёдвара, нарушило мой покой. Я позвонил на маяк. Помощник смотрителя сообщил мне, что сегодня паром попытается пройти к Дальнему острову. Если это удастся, то вечером или ночью он отправится к нам. Они потому так торопятся, что в порту и на островах скопилось много грузов.

Дело принимало не лучший оборот. Я был уверен, Олуф вернется с первым паромом. Наверняка он уже занял место в кают-компании и ждет отплытия.

Конечно, все это не было для меня неожиданностью. Но и к спокойствию не располагало. Чтобы как-то отвлечься, я позвонил Фредерику на Мыс.

- Я понимаю, что потревожил архизанятого человека. Но я только узнать, Ригмор сказала тебе про Кая? Вы действительно подвезете мальчика?

Да, милая Ригмор прожужжала ему об этом все уши, о чем разговор, он готов ехать хоть на край света. Но что он в один из первых же дней отправится на материк на машине, это она брякнула наобум. Если он и поедет, то уж во всяком случае не на машине, будь она неладна. Каждый раз, когда он хочет ее переправить, капитан поднимает невероятную бучу. В первые дни на пароме для машины просто не будет места.

- О, раб власти и золота! - сказал я. - У меня и в мыслях не было, чтобы ты вез мальчика на материк. Если ты подбросишь его к парому, это уже великое дело.

О чем разговор, он поедет хоть на край света, но причетник, видимо, не представляет, какая это обуза - иметь машину! Ему хорошо известно, все мы над ним потешаемся, потому что он завел на острове автомобиль. Кстати, сначала предполагалось, что он будет держать его в городе. Когда он осенью купил его, то радовался как ребенок, ей-Богу! Только с тех пор он успел с ним намыкаться! А знаю ли я, что сегодня с восьми утра он корпит над налоговыми декларациями, - у него не сходится, не хватает трех эре.

- Сочувствую, - ответил я. Из-за трех эре Фредерик способен так терзаться, будто это целый миллион.

- Теперь, когда я исповедался, - сказал он, - можешь передать, я отвезу мальчика в санаторий во вторник. Пока.

Трубку тотчас же взяла Ригмор, наверное, стояла рядом.

- У Фредерика маленькая заминка с тремя эре. Но я-то его знаю, в общем, приготовься к тому, что он выедет завтра утром. Если все будет в порядке. Мы отвезем мальчика с дорогой душой.

- Вы здорово нас выручите.

- Я люблю тебя, - сказала она.

- Я тебя тоже, - ответил я. А сам подумал: телефонистка небось уже навострила уши.

- Так ты придешь сегодня вечером?

- Нет, - сказал я. - Я буду составлять топографическое описание Песчаного острова.

- Я звонила в трактир и говорила с Эльной. Она сегодня свободна после обеда, а вечером занята. Так что, к сожалению, прийти не сможет.

- Тем более исключено.

- Я люблю тебя, - повторила она.

- Взаимонежно, - ответил я.

- А что толку?

- А что может взрастить этот бесчувственный песок?

- Боже! - вскричала она. - У меня ж коврижки в духовке!

Я сел на велосипед и покатил к Песчаной горе. Хотя шел уже третий час, Анерс и Хансигне еще не отобедали. Я застал их с детьми на кухне. На засаленной столешнице перед каждым лежала кучка картофельной шелухи. Здесь было парко и смрадно. Худая, изможденная Хансигне бросила на меня испуганный взгляд. Она из тех женщин, у которых ни до чего толком не доходят руки - пока они не состарятся и не избавятся частично от бремени повседневных забот. Забот у нее много, а глаза страшатся. Я думаю, на склоне лет она похорошеет, расцветет как поздний, осенний цветок - так бывает со многими, чья жизнь соткана из беспокойства, опасений, страха не угодить окружающим. Сейчас она переживала из-за того, что у нее такой беспорядок и ей нечем меня угостить. Бородатый же Анерс преспокойно уминал картошку.

- Я насчет елей, - обратился я к нему, - ты не запамятовал?

- Приду завтра в семь утра и начну, - ответил он.

Вот так, мои чудесные ели. Сказанного не воротишь.

Потом я сообщил, что, скорее всего, завтра Кая смогут отвезти в санаторий.

- Я против, чтобы его подвозили мысовые, - заявил Анерс. - Не желаю одалживаться. Раз мы платим в больничную кассу, за ним могут и приехать.

Хансигне переменилась в лице, точно ее ударило смерчем. Сперва она была исполнена смиренного восторга - Кая повезут в шикарном автомобиле! но после слов Анерса на молодом ее увядшем лице сразу обозначились боязливые морщинки, все до единой.

- А помнишь, Анерс, сколько мы с тобой препирались, когда Кай стал прихварывать? - сказал я. - К тому же у меня есть еще одно соображение.

- Я знаю, учитель, со мной иной раз бывает нелегко столковаться, ответил Анерс. - Но потом-то я уступил и сказал: хорошо, Кай поедет. Только не с мысовыми!

- Тебе не придется иметь с ними дела, я все улажу, - сказал я. - Но ты, вероятно, и сам заметил, вас уже начали избегать. И дети ваши тоже чувствуют это на себе в школе. Так оно пойдет и дальше, Анерс. Вот почему я хочу, чтобы Кая отвез Фредерик с Мыса, - это произведет на людей впечатление.

В конце концов я его уломал. Перед уходом я заглянул к Каю. Воздух в его каморке был душный, спертый. Все это чревато тем, что могут заразиться и остальные, их и так-то с трудом заставили встать на учет. Правда, покамест болен один Кай.

Я захватил с собой несколько ежегодников Национального музея и почти целехонький кремневый топор, я нашел его этой зимой. У Кая уже собралась небольшая коллекция древностей.

- Интересно, сохранились у нас на острове следы одиночных захоронений? - спросил он.

- Чего не знаю, того не знаю, - ответил я, - но ведь Песчаный остров по-настоящему не исследован. А теперь послушай. Я только что принял решение основательно изучить его. Когда ты вернешься, ты должен будешь помочь мне.

- А долго я там пробуду?

У Кая тонкие черты лица, оно сейчас нежное, хрупкое, как анемон. Способный мальчик. С ним приятно беседовать. Мне его будет недоставать.

- Примерно год, мы ж с тобой об этом говорили. Но у них там большая библиотека. Да и мы можем прислать тебе кое-какие книжки.

- Про старину, - попросил он.

Я перевожу глаза на его отца. Присутствуя при разговорах, которые ведет его не по летам умный мальчик, Анерс обычно конфузливо улыбается. Сейчас этот неотесанный, неприглядный на вид человек сидит на стуле с потухшим взглядом. Может быть, чувствуя свою обделенность: в последний день его сына крадет чужой. Анерс много чего знает о земле, о море, о птицах. Но он не умеет выразить свои мысли. Ему легче пойти и все это показать. Только теперь Кая никуда уж не поведешь. И сказать мальчику тоже нечего.

Я не стал у них задерживаться.

Классная комната уже прогрелась. Я принес сюда стопку книг и толстых тетрадей. Здесь и впрямь становишься немножко иным.

Перво-наперво, решил я, надо собрать все публикации о Песчаном острове, это дело пустяковое. Потом - упорядочить разрозненные записи, которые я вел на протяжении многих лет. Что ж, возможно, мною движет тщеславие, зато Кай приободрился, он лежит сейчас и думает о том, как будет мне помогать.

Я открыл чистую тетрадь и на первой странице, наверху, вывел заголовок: "Песчаный остров". Коротко и ясно. И ниже: Йоханнес Виг.

А больше, Нафанаил, я не написал ни слова.

Не знаю, знакомы ли тебе мгновенья - они редки, за свою жизнь я пережил такое всего несколько раз, - когда вещный мир словно бы раскрывается перед тобой. Полностью. Вот как эта классная комната.

Но начну с начала. Я взглянул на имя, выведенное на первой странице толстой тетради, и мне стало смешно. Йоханнес Виг! Один безотчетный порыв, и тщеславие мое вылезло на свет Божий. На меня напала минутная веселость, которая обычно предшествует невеселым раздумьям.

И снова мне вспомнились зловещие минуты в церкви, когда я почувствовал, что меня блазнит, как говаривали старики, что я одержим лукавым. По всей видимости, я был приуготовлен к этому. Я чувствовал себя безучастным, опустошенным. Чужаком, мимолетным гостем. Тут-то все и произошло.

Недобрые воспоминания куда как общительны, они посещают не поодиночке, а за компанию. Что только не всплыло у меня в памяти. Я прикасался к человеческим судьбам, я их переиначивал. Видно, этого не избежать никому, но поступал ли я так по велению сердца? Потому, что любил и ненавидел? Или же удобства и времяпрепровождения ради - как человек заезжий, сторонний?

Возможно, Нафанаил, я выражаюсь туманно, но в таких обстоятельствах и мысли затуманиваются.

Я сидел, оглядывая классную комнату. Друг мой, эта классная комната будет единственным моим ответом суровому критику. Дети приходят сюда с удовольствием, здесь они кое-чему научаются. Тут немало любопытных вещиц, предметов, которые радуют взгляд. За дверью - стенная газета "Ведомости Песчаного острова". Каждый шкафчик - готовый музей, кунсткамера. На задней стене, над высокой панелью, которую Расмус Санбьерг расписал розами, выставка. Это рисунки детей, под стеклом, в собственноручно сколоченных рамках. Время от времени мы ее обновляем. Я считаю, придумано неплохо. Но может быть, я их обманываю? Ввожу в заблужденье, внушая, будто миру есть дело до их художничества? Ниже - библиотечка, небольшое собрание книг, на которые мы еле-еле наскребли денег. Но может, и это обман? И все остальное - тоже? И классная комната обустроена с приятностью и выдумкою, дабы скрасить некоей личности пребывание на острове?

Вот парты, изрезанные не одним поколением мальчишек. Имена, фигурки. Бывший наш пастор отнесся к этому неодобрительно и довольно остроумно, но упрекнул меня. На что я сказал: "Об искусстве и истории Песчаного острова говорить не приходится, на нем нет даже рунических камней. Все его искусство и историография представлены здесь, на этих партах. Вот галеас, под ним вырезано имя: Нильс Йенсен. Это то, что Нильс оставил по себе. Здесь он увековечен".

Так вот, Нафанаил, когда я сидел там, одолеваемый сомнениями, случилось то, что классная комната раскрылась передо мной - впервые. Как? Этого не объяснишь. Казалось, она за меня ручается. И тогда я пообещал, что останусь на острове как можно дольше. Да, по-моему, она благословила своего служителя.

Потом, видимо, я впал в оцепенелое забытье, из которого меня вызвал настойчивый стук в двери школы.

Это явился молодой инженер по имени Харри. С длинным рулоном под мышкой. Признаюсь, досада моя взяла верх над великодушием - отчасти потому, что его приход был некстати, отчасти потому, что я забыл, что сам же и пригласил его. Я провел инженера в класс, а сам наскоро прибрался у себя в комнате. Когда я присоединился к нему, он стоял и разглядывал шкаф с птицами. Все еще с рулоном под мышкой.

- Мне стало любопытно, почему этот шкаф завешен, - произнес он.

- Что ж тут любопытного?

- Это педагогическая хитрость? - спросил он.

- Дурачество, - ответил я.

- А кто стрелял птиц? Вы сами?

- Некоторых. Но чучела мы набивали самостоятельно.

- Так это и есть вальдшнеп? - спросил он.

- Нет, это кроншнеп. Большой кроншнеп. Его подстрелили неподалеку от Клюва, примерно там, где мы вчера с вами встретились. А лесной вальдшнеп вот он.

- Я думал, вальдшнеп крупнее.

- Это так кажется, когда он с шумом вылетает у тебя из-под ног. Вальдшнеп - волшебная птица.

- А когда он должен прилететь?

- После того, как Христос изгонит нечистого духа. То есть сегодня. Вернее, сегодня ночью. Они тянут ночью и порознь. Чаще всего в туманную погоду.

- А сами-то вы верите, что он прилетит этой ночью? - спросил он, улыбаясь.

- Свято и незыблемо, - отвечал я, - но взгляните на эту птицу. Какой у нее длинный меланхолический клюв, удивительно чуткая голова! Увы, ее оперение блекнет. Опытный чучельник сумел бы сохранить первозданную окраску, а у меня не вышло. Хотя о ней легко догадаться. Эти золотистые отливы... Теплый коричневый... Сколь часто брали меня в полон смуглые пышные девичьи груди... Да, это Эвальд. А какие у нее черные исподние перья! Давняя мука пришла под окна, в черном, и кличет меня как встарь. Ютландский ветр!* Но я увлекся, простите. На глаза не обращайте внимания. Они не вальдшнепьи. Это глаза хищной птицы, пришлось вставить временно, за неимением лучшего. Нет, у вальдшнепа они большие и темные, почти неразличимые в лесной полутьме. Оказывается, я долго стоял и глядел на него в упор. Прежде чем он поднялся.

* "Ютландский ветр" - название поэтического сборника датского писателя, лауреата Нобелевской премии 1944 г. Йоханнеса В. Йенсена (1873-1950), откуда и взяты процитированные строки.

- И вы в него выстрелили?

- Да, выстрелил.

- Ненавижу, когда убивают, - сказал он. Голос его дрогнул.

- Вон оно что...

- Вы меня простите, - продолжал он, - но охота!... Нет, я уже не могу... ни с того ни с сего убивать и калечить диких зверей!

- Да нет, я прекрасно вас понимаю, - сказал я. - Я получил по почте несколько недурственных брошюр с решительным осуждением охоты. Само собой, там, где промышляют опытные охотники, дичи прибывает, но обсуждать это не имеет смысла.

Упершись подбородком в рулон, он окинул взглядом содержимое шкафа и, поколебавшись, сказал:

- Подростком меня как-то раз взяли на охоту. Мне понравилось. А спустя годы мне пришлось тащить на себе парня, которого ранили в живот. Ночью, задворками - через три двора, через дощатый забор, на пятый этаж. Иначе его схватили бы. А еще - такое было время - обстоятельства вынудили меня трижды стрелять в людей. При этом я глядел на них в упор, как вы - на вальдшнепа.

Я поставил птицу обратно в шкаф, закрыл дверцу и задернул стекло занавеской. Когда я обернулся к нему, он тут же спрятал глаза. Вытащил из-под мышки рулон, перевязанный бечевкой, потянул, подергал за один конец тугого узла. Чтобы отвлечь мое внимание, посмотрел по сторонам и сказал:

- Здесь на редкость уютно... Только не пойму, что вас сюда привело, побудило искать одиночества.

Искать одиночества! Ну это он хватил через край. Растерялся и пытается найти верный тон. Готов убить себя за то, что разоткровенничался.

- Обстоятельства, - ответил я. - Любовная история. Банальная любовная история.

- Понятно, - протянул он. И, наклонив голову, принялся распутывать узел. Я предложил ему сигарету. Он взял ее - так неловко, что выронил рулон. Быстро нагнулся, поднял. Лицо его потемнело от злости. Впрочем, оно сразу же прояснилось. Зато злость придала ему уверенности: он взял и перерезал бечевку.

Развернутый рулон представлял собой большую топографическую карту Песчаного острова. Картон был наклеен на холст, сверху и снизу прибиты реечки.

- Если эта карта вам пригодится, - сказал он, - я бы, с вашего разрешения, подарил ее школе. Времени у меня было с избытком, от нечего делать я бродил по острову и промерял все подряд. Я вычертил карту для фирмы, а заодно и для вас, на вашей я все обвел пожирнее.

Я поблагодарил его. И вознес хвалу карте. Она была сделана на совесть. Большая, четкая - дети со своих мест различат каждый дом. Я был доволен. Мы расстелили ее на полу и, опустившись на колени, долго рассматривали.

Потом пошли ко мне. Я достал рюмки. Он чувствовал себя уже не так скованно и поделился со мной кое-какими планами. Он в этой фирме три года, но полевой практики у него маловато. Ему бы хотелось поработать за границей, а больше всего - принять участие в проектах, которые они осуществляют в технически отсталых странах. Он без пяти минут социалист и верит в технический прогресс как средство переустройства общества на более справедливой основе. Он разговорился и рассуждал вполне зрело.

- Вы конечно же считаете, что техника порабощает человека, - заметил он, - об этом без конца и говорят и пишут. Но скажите, мыслимо ли приостановить прогресс? И что вы предложите взамен? Что нам остается, как не трудиться и трудиться во имя разумно поставленной цели? А какой выход видится вам? Я склонен полагать, вы из тех, кто проповедует, что человек, современный человек, должен совершенствоваться духовно, и мир будет спасен, не так ли? Ну а результаты, где они? Это же чертовски медленный способ!

- Зато ваш - молниеносный, - ответил я. - Только с чего вы взяли, что я думаю именно так, а не иначе?

- Мне кажется, это видно невооруженным глазом. Извините, что я говорю так прямо, но я уверен, у вас достанет мужества меня выслушать. Вы реакционер. Пусть и самого прекрасного толка. Вот эта ваша комната... Поймите меня правильно, в глубине души я даже вам завидую. Классическая литература, книги, которые читаются и перечитываются, художественный беспорядок, скрипка, виолончель, красивые репродукции... Но если начистоту, ваш образ жизни, образ мыслей - все это напоминает мне выдвижной ящик старинного шкафа, который отдает лавандой.

- Браво!

- Почему - браво?

- Люблю меткие сравнения, - сказал я. - Надо будет это записать. Ну а вы, так-таки знаете, что почем?

- Я знаю только, что люди моего склада должны работать, опираясь на прочный фундамент. Мы не можем сидеть сложа руки в ожидании, что на нас снизойдет благодать. Я тут начал вам рассказывать, что было со мной во время оккупации, хотя и не собирался. Да, я участвовал в Сопротивлении. Стрелял в людей. И не раскаиваюсь. Говорю вам как на духу. Не знаю, хватило ли бы меня на такое еще раз. Но я и думать не хочу, что это может повториться. Я хочу работать, понимаете? Строить, созидать. Это наш долг, поймите!

Он расхаживал взад и вперед у меня за спиной. Я налил еще.

- Да, я стрелял, - повторил он, - но видит Бог, я не в состоянии сидеть и размышлять о прошлом и ждать духовного обновления или как вы там еще это называете! Я пробовал первое время. Сидел и думал. Но от этого можно рехнуться! Понимаете? Нет, нам остается только одно: работать и работать и верить, что наш труд не напрасен.

Он сел, выпил залпом рюмку.

- Не знаю, почему я все это говорю. А рыбы закусить у вас не найдется?

- Найдется.

Тут я услышал - за дверью повизгивает Пигро, и пошел открывать. Не успел вернуться и сесть за стол, как он произнес:

- Не расскажи вы мне вчера вечером, что она... что Аннемари порвала с тем, с другим, я бы не стал заводить этот разговор. Признаюсь, вы меня обрадовали.

Неужели! - подумал я. Вот странно!

- Почему же вы все-таки пытались... внушить ей... короче говоря, помешать? Стали мне поперек дороги?

- Чтобы подтолкнуть ее в ваши объятья. Это такая метода. Я же немножечко педагог.

- Опять вы шутите, - сказал он. - Черт возьми, ведь Аннемари уже взрослая! У нее есть ребенок, она во всех отношениях самостоятельный человек. Но вы имеете на нее влияние. Почему я все время должен натыкаться на чью-то тень, призрак? Да у него нет никакого права!

- Разумеется, - ответил я, - какие права могут быть у призрака, если он в отлучке, да еще подрядился на фабрику по изготовлению шпал.

- Я вижу, вы любитель пошутить, - сказал он.

- Что да, то да.

Он поднялся и подошел к окну. Стал как раз на то место, где стоял Олуф, когда рассказывал мне про Нильса. Только сейчас за окном был белый день.

- Аннемари должна уехать отсюда, - сказал он, - у нее и так уже исковеркана жизнь. Честно говоря, вначале я не придавал этому большого значения. Я жил при трактире, и по вечерам мне было чертовски тоскливо. А тут вдруг - красивая девушка, словом, все понятно. Правда, мне казалось, что к ней... не очень подступишься. Обручена, верна и так далее. Но потом я подумал: наверное, на островах все девушки такие. Мне это даже понравилось. А теперь - теперь это серьезно. Я хочу увезти ее с собой!

- Зачем вы мне все это рассказываете? Аннемари совершенно свободна!

- Нам мешает тень! Проклятая тень! И я хочу, чтобы эта тень исчезла. Я не собираюсь вас ни о чем просить. Только все это исходит от вас. Нагнетание прошлого.

Как неодинаковы люди, подумал я. Он мировой парень. Но Олуф благороднее. Олуф бывал у меня почти ежедневно семь лет подряд, и мы говорили о многом, но ни разу - о его чувствах, ни разу - об Аннемари.

- Жаль, что я так обрадовался вашей замечательной карте! - сказал я.

- Почему?

- Когда речь идет об обладании красивой вещью, становишься подобострастным. И начинаешь тщательно выбирать выражения.

- Пусть это вас не волнует, - сказал он, натянуто улыбаясь, - я подарил ее не вам, а школе.

- Это меняет дело, - заметил я, - тогда позвольте мне еще раз поблагодарить вас от имени школы. Ваша карта доставит нам много радости. Не знаю, вероятно, вам покажется, что это отдает лавандой, но я готов снять перед вами шляпу. Я уважаю вас и ваши устремления. Ну а в заключение скажу: убирайтесь к черту!

- Благодарю, - улыбнулся он.

- Не за что, - ответил я.

Глядя прямо перед собой, он прошагал к двери.

Я услышал, он с кем-то разговаривает в палисаднике, и вышел на крыльцо. Он стоял с Эльной из трактира. Эльна принарядилась и неплохо выглядела.

Похоже, девочка слегка им увлечена. Тут у меня закралось недоброе подозрение. Он же снимает в трактире комнату!

Оба с улыбкой обернулись в мою сторону.

- Может, я не вовремя? - спросила Эльна.

- Заходи, заходи, - сказал я.

Он кивнул мне и крикнул:

- Спасибо за прием!

- Не за что, - ответил я.

Вскинув голову, он проследовал за калитку. Он даже сделался выше ростом и шире в плечах - после этого раунда.

- Пойдем, поможешь мне сварить кофе, - позвал я Эльну.

Кухня - самая подходящая исповедальня для женщин. Она говорила легко и весело, совсем не так, как в тот вечер, когда призналась мне, что у нее будет ребенок. С парнем этим она познакомилась осенью в городе. Привязалась к нему и думала, что это взаимно. Но мало-помалу разуверилась. Только с ней было уже неладно. А он явно не хочет ее больше знать. Хоть бы разочек позвонил за эти полтора месяца. Но с тех пор как начался ледостав, о нем ни слуху ни духу.

Мы сидели, она - на кухонном столе, я - на стуле, пили кофе и разговаривали. Я стал высчитывать:

- Март, апрель, май... Очень хорошо, Эльна. Ты можешь отказаться от места к маю. Мне не мешало бы поставить хозяйство на более солидную ногу, ведь Маргрете приходит редко. Так что в мае можешь переехать сюда. Если не возражаешь, конечно.

Опять ты лезешь не в свое дело, подумал я про себя. Ты же не оберешься, не расхлебаешь неприятностей!

С минуту она сидела спокойно. А потом вдруг сникла - как подсекшийся колос. Боже милостивый, сколько же эта взрослая девочка наплакала слез!

9

В воскресенье вечером на Мысу праздновали наступленье весны. Я весь вечер ждал - вот-вот объявится Олуф, вынырнет, словно джокер из колоды.

Когда начало смеркаться, я все еще сидел у себя в комнате, раздумывая над тем, что произошло. Я надеялся провести вторую половину дня в тишине и покое, тешил себя мыслью, что приступлю к описанию Песчаного острова. А вместо этого - сплошные треволнения.

Вот так мы, Нафанаил, и живем. Я понадеялся, что хотя бы полдня проведу тихо-мирно. В мире со всеми, в мире с самим собой. Ну не глупец! Теперь уже, друг мой, я на покой и не уповаю. Нельзя же постоянно себя обманывать. Что ж, пусть мое сердце томится тревогой.

Ворон летит под вечер,

днем ему не летать.

Ему суждено злосчастье,

а счастья ввек не видать*.

* Зачин народной баллады "Ворон".

Но ты заглядываешь ко мне в карты, мой рассудительный друг. Ты усмехаешься. Ты говоришь: послушай, причетник, и опять ты обманываешься! Тебя заворожила старинная баллада. Пусть мое сердце томится, томится тревогой, бросаешь ты. Но посмотрим, какое настроение у тебя будет завтра. Не исключено, что ты вновь почувствуешь себя путником, мимолетным гостем на этой земле и будешь призывать тишину и покой. Попомни мои слова!

Ты прав. Ты бесконечно прав. Я и знать не знаю, что будет завтра.

Но я все же попытаюсь свыкнуться с мыслью, что тревог мне не избежать. Что такова моя участь - тревожиться. И одно, Нафанаил, я знаю наверняка: от прошлого не уйти. Прошлое преследует тебя, точно ищейка. Коротконогие, медлительные, начав гон, ищейки неотступно идут по следу. Лисица, заяц с легкостью отрываются, уходят далеко вперед, запутывая следы, мечут петли. Но ищейки непременно их настигают. Лисица отрывается, уходит вперед. Ищейки настигают ее. От прошлого - не уйдешь.

На одной из парт финкой вырезано имя: Нильс Йенсен. Нильс вырезал его еще мальчишкой. И вот он пустился в море и утонул. Это имя было у меня перед глазами каждый Божий день, в течение многих лет, но только сейчас я начинаю осознавать, что оно вырезано по живой плоти. Моей. Вытяни руку, Нафанаил. Взгляни на нее. Представь, что вот этой самой рукой ты играючи мог бы удержать Нильса на берегу. Мог бы остановить и его, и Олуфа, стоило поманить пальцем.

Я сидел и размышлял, а за окном смеркалось. Эльна побыла у меня и вернулась к себе в трактир. Я думал, она утонет в слезах, да, так она плакала, эта угрюмая взрослая девочка. Разливалась река рекой. И - силы небесные! - оттаяла, выплакала всю свою заледеневшую юность. А я всего-то и предложил ей перебраться в школу и родить здесь своего ребенка. Ее благодарность не просто превосходила мою доброту - я даже не уверен, Нафанаил, доброта ли это. Может статься, на меня нашел стих. Ну да! Найдет этакий стих, и ты распоряжаешься вырубить ели. Милые ели. Снова найдет - и ты предлагаешь несчастной беременной девушке переселиться к тебе. И нарушаешь милое сердцу одиночество.

Конечно же я поступил правильно, что помог девочке. А значит, предпочел непокой. Ибо я предвижу массу осложнений и неприятностей. Найдутся люди - это уж как пить дать, - которым в очередной раз покажется, что причетник чересчур много себе позволяет. Берет в дом брюхатую Эльну из трактира. Ну да огрызаться я умею.

Только зачем, спрашивается, доброму человеку все это понадобилось? Вот над этим, друг мой, тебе нелишне поразмыслить. Ибо мне этого не уразуметь. До Эльны здесь побывал в гостях инженер. Как и следовало ожидать, мы расстались врагами, причем в открытую, но он действительно славный малый. Он хочет увезти с собой Аннемари. И увезет! Правда, по наивности он признался, что между ними стоит некая тень. "Тень!" - сказал он неожиданно пылко. Что же это за тень стоит между ним и девушкой, а, Нафанаил? Наверное, это чуточку старомодные угрызения совести, которыми мучается Аннемари. Она будет считать себя совершенно свободной, лишь окончательно объяснившись с Олуфом.

Понимаешь, я сидел в тиши и думал про эту тень. И от нее повеяло - в душу мне повеяло - юношеской отвагой. И я подумал: сейчас ты поступишь наперекор тому, что другие сочли бы благоразумным. Сейчас ты сожжешь свои корабли, Йоханнес Виг! И я сказал Эльне: "Переезжай сюда в мае". И еще я сказал: "Тебе необязательно делать из этого тайну".

За окном вдруг как-то сразу стемнело. Я прекрасно видел - Пигро беспокоится и, повизгивая, кружит около двери. Он даже раза два взлаял. Но я не двигался с места.

Между тем на крыльце раздались шаги. В дверь постучали. Это была фру Хёст, мать Аннемари. Она уставилась на висящую в коридоре лампу, в ее глазах, увеличенных очками, читался ужас. Впрочем, взоры фру Хёст редко когда не возвещают катастрофу.

- Томик здесь? Нет?! Боже мой! Боже мой! - запыхтела она.

Я был вынужден поддержать ее под локоть.

- Аннемари ушла и оставила его на нас. Боже мой! - снова запричитала она.

Я окликнул Пигро. Он носился по темному саду и прибежал только после того, как я позвал его еще раз, очень строго. Потом я натянул резиновые сапоги.

- Найдите его, причетник! Вы должны его найти! - восклицала фру Хёст. Мне было приятно, что она говорит так взволнованно и называет меня слугою слуги Божьего.

Мы поспешили к Хёстам. Пигро так горячился, что я вынужден был придерживать его на ходу за ошейник. Хёст и его бледный как мел приказчик успели обойти уже все дома. Томика хватились примерно час назад. Я послал приказчика на дорогу, ведущую к церкви, а сам попросил одну из курточек Тома и дал понюхать псу. Когда я пустил его, он вихрем умчался во тьму. Плохо! Да и не похоже на Пигро. Я вернул его свистом, и теперь он взял след как положено - я вполне поспевал за ним. Лавочнику же и его жене за нами было не угнаться, и я крикнул, чтобы они возвращались домой.

След вел обратно, к моему собственному крыльцу; попетляв у меня под окнами, он уводил в сад, а оттуда, минуя шеренгу елей и уже сильно петляя, - в поле. Тьма сгустилась. Я подумал: во всем происходящем прослеживается некая закономерность. Если с Томиком, не дай Бог, что-то стряслось, это будет логическим завершением событий.

Но когда Пигро отыскал Томика, тот был целехонек и невредим. Он стоял на краю мергельной ямы на дальнем конце Бёдварова поля. Вода слабо поблескивала. Он накидал туда кучу земли, сообщил он. А уж изгваздался! Пигро на радостях прыгал, лизал его, но сегодня малыш не сердился. Я взял его на руки.

- Я хотел к куропаткам! - ответил он на мои расспросы. Вот оно что, он хотел посмотреть на тех куропаток, которых я обещал ему показать, но так и не удосужился.

- Ты почему не был дома? - спросил он. И правда, я сидел, углубившись в раздумья, и не заметил, что ко мне приходил маленький гость. Да и на этих страницах я почти не уделил ему места, а ведь мы с ним закадычные друзья.

Он обвивает рукой мою шею. Я иду, крепко прижимая его к себе. Пахнет сыростью. Облачной пеленой подернута лишь окраина неба.

Нисходит, как прообраз смерти,

в сияньи звезд холодных ночь*.

* Из А. Г. Эленшлегера.

Я посидел немного у Хёстов, поиграл с Томом, пока не настало время его укладывать. Фру Хёст вышла наконец из состояния шока. Она разрешилась стенаниями, вздохами, восторженными возгласами и потоками слез. Стала перечислять все до единой опасности, которые могли подстерегать малыша. Глуховатый лавочник сидел за столом, листая старые газеты. Он то и дело вздрагивал, будто его пробирал озноб. Грузный, красивый мужчина на шестом десятке, макушка лысая, зато на затылке курчавятся темные волосы.

Понизив голос, его жена завела речь о Харри, инженере и прекрасном человеке. Да, теперь-то уж дело сладится. Не правда ли, он замечательный молодой человек? Не считаю ли я то-то, не думаю ли сё-то. Господи Боже мой, да при чем тут Олуф! Что с ним станется? Но ведь как постелишь, так и поспишь.

- Никак, ты перемываешь косточки Олуфу? - спросил лавочник, воззрившись на нее поверх очков.

- Что ты, отец, наоборот, мы говорили, какой Олуф необыкновенный сын, - бесстыже-ласково отвечала ему фру Хёст.

По дороге домой я слышал - в усадьбе играет музыка.

После этакой встряски мне расхотелось сидеть в одиночестве. Я решил все-таки заглянуть на Мыс. Но на полпути остановился. И пошел обратно. И тут же передумал. И повернул назад.

Меж больших дерев колдовским светом светились окна. Там пировали эльфы. Я подошел поближе, заглянул в окно. Эльфы собрались во множестве, и молодые, и старые. А вон шествует через комнаты мертвенно-бледная, прекрасная Ригмор.

Бал, который устраивают ранней весной, - давняя островная традиция. Мне нравится думать, что обычай этот уходит корнями в глубокую древность, быть может, в те незапамятные времена, когда на горе Нербьерг поклонялись божествам плодородия. К этому вечеру обитатели острова припасают пиво и всякое доброе питье. То, что праздник справляют на Мысу, тоже давняя традиция. Раньше собирались на гумне. Но Фредерик, наша краса и гордость, человек широкий, большого размаха. Он хочет быть хёвдингом, который любим в народе, и впустить солнечный свет в кротовую нашу нору. Хочет собрать нас всех как цыплят под свои щуплые крылья. При нем бал всегда устраивали в главном флигеле. Как и прежде, гости неизменно приносят с собой кое-что из еды и выпивку и оставляют на кухне. Однако Фредерик прилагает лепту, и весьма щедрую.

И вот уже я вступаю в жилище эльфов.

За спиной у меня раздается женский шепот.

- Я не слышу вас, повелительница эльфов. Здесь так шумно.

- Йоханнес, первый танец - мой.

- Все до последнего, повелительница эльфов.

- Мне придется отлучиться, но я мигом! А ты отвори окно. Тут так накурено, что просто нечем дышать.

- Дышать необязательно.

- Ты еще ничего не пригубил?

- Нет пока. Но не откажусь.

- Я тебе принесу. Сию минуту!

- За нашим столом не хватает четвертого. Причетник, давай иди к нам.

- Да вы меня небось, недошлого, обставите. И потом, я хочу танцевать. Здорово они там в зале наяривают. Весь остров ходуном ходит. Я хочу к ним.

- Садись сюда, причетник. Держись-ка лучше нас, пожилых.

- Сейчас-сейчас, вот только промочу горло.

- Так оно ж у тебя не пересыхает.

- Представляете, причетник не поверил, что вальдшнеп прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа. Не поверил, и все тебе.

- Кристиан, не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего*. Я верую в это твердо и нерушимо. Вальдшнеп уже прилетел.

* Исход, 20, 16.

- Где ж ты его видел?

- В церкви. И это был вальдшнеп, не будь я Йоханнес Виг.

- Он еще не совсем просох, наш учитель.

- Да? Вам тоже показалось?.. То-то я думаю, в церкви было немножко чудно...

- Почему это вдруг ближние мои приумолкли? Почему в этом шуме и гаме возник островок тишины? Что сие означает?

- Не обращай внимания. Ты хорошо сделал, что спросил Эрикову Лине.

- Кого же было и спрашивать, Роберт?

- А вот и я! Возьми, Йоханнес! Ты что, так и не открыл окно?

- Я люблю дым и туман, моя девочка, мглу и марево.

- Я сейчас вернусь. Не уходи!

- Ваше здоровье, островитяне!

- И твое, причетник!

- Ты уже видел Петерову плоскодонку?

- Пас!

- Пас!

- Червонка!

- Пас!

- Две пики!

- Пас!

- Четыре пики!

- Погромче, Вальдемар, а то ничего не слышно. Это ты про Петерову плоскодонку?

- И мне рюмочку! Спасибо.

- И мне! Черт подери, кто ж это ходит с червей!

- Да, дети мои, вот и весна, уже и трясогузка прилетела.

- Потому я с червей и пошел, что это было самое верное!

- Спорим, в порту стоит дожидается целый контейнер с пивом! Спорим?

- Да, учитель, я про Петерову плоскодонку. Он ее выкрасил, да так, что ангелы поют ей осанну, - в зеленый с белой каймой.

- Придется нам воздвигнуть ей памятник. Вальдемар, а почему ты не играешь сегодня на гармонике?

- У них там радиола. Сыграю, когда им надоест слушать пластинки.

- Никогда им не надоест. Нет, Вальдемар, техника берет верх. Все прочее отдает лавандой. Так что можешь поставить на своей гармонике крест.

- Мы неплохо играли на пару с Олуфом. Он прямо оживал. Даже и не верится, но он оживает - стоит нам поиграть вместе. Только, похоже, Олуф не вернется.

- Он вернется сегодня ночью и все расстроит!

- Учитель, а как это понимать - расстроит?

- Вот идет причетник. Он подтвердит, никогда еще рожь у меня не была такой тощей.

- А цены взмывают, что твои жаворонки! Нам бы, по примеру других, взять у государства ссуду, обзавестись катерами побольше и - полным ходом в Северное море!

- Точно, Герда снова ждет прибавления.

- И хозяйка Западного хутора - тоже. Где ж она сидит-то? А вон, на диване. Заметно уже, да? И пятна на лице выступили.

- Стало быть, уже двое. Ну а третья - Эльна из трактира.

- И не говорите! Это Бог знает что!

- А чего было и ждать? Так что двое законных и один незаконный, два пишем, один в уме.

- Все, Йоханнес, пойдем!

- А где же Фредерик?

- В кабинете, играет в карты. Со скотником, подручным рыбаком и еще кем-то. Ты же знаешь, по праздникам Фредерик особенно демократичен.

- Ригмор, он преследует более высокие цели, чем мы.

- И все время твердит, что недосчитался трех эре. Рассказывает об этом всем и каждому. После обеда захожу к нему, а он сидит за письменным столом и плачет. Из-за каких-то несчастных трех эре.

- Его можно понять, Ригмор. Ну а ты что?

- Стала его утешать, разумеется.

- Так что мы? Куда мы сейчас?

- Давай на свежий воздух? На террасу. Тут никого нет - ни души. Я прямо запарилась на кухне. Фу, как жарко! Да еще везде накурено.

- Ты же совсем раздета - простудишься.

- Здесь чудесно. От этого не простужаются. Увы!

- Можешь посмотреть на звезды и загадать желание.

- Как их много, Йоханнес! И все отражаются...

- Ригмор, сегодня в классной комнате со мной приключилась престранная вещь.

- Расскажи! Мне никто ничего не рассказывает. И обними меня, ладно?

- Ты можешь представить себя в объятиях своей кухни?

- Только не моей.

- Не зарекайся. Примерно так оно и вышло у меня с классной комнатой. Нет, этого не объяснить.

- А ты попробуй, Йоханнес. Я тебе вон сколько говорю по телефону. Правда, ни разу не сказала того, что хочется.

- Ну и скажи, что хочется. Наша репутация от этого не пострадает.

- А что, у меня очень скверная репутация?

- Да. И потому я бы ничуть не удивился, если бы ты взяла и сделала что-нибудь из ряда вон, но совсем в другом роде.

- Друг мой, о чем ты?

- Сколько необыкновенных, добрых дел ты могла бы сделать! В том числе и для тех, кто перебивается с куска на кусок. Я заходил сегодня к Анерсу и Хансигне - сказать про Кая. Им совсем уже край. Я сидел, смотрел на испорченные зубы Хансигне - и подумал о тебе. Ты живешь в таком достатке, а тебе все опостылело. Хотя видимых причин вроде бы и нет, наверняка ты частенько обдумываешь, как бы покрасивее уйти из жизни, чтобы не слишком огорчить Фредерика.

- Ты сидел там и думал обо мне? И тебе пришли в голову такие мысли?

- Я тебе солгал. Мне это пришло в голову только что. Да я и сам того же поля ягода. Так что ты никому ничего не должна.

- Нет, должна. Но ты вот чего не знаешь: сама я ничего не могу, мною нужно руководить. Мне не хватает решимости. Я боюсь их. Мне перед ними стыдно. У меня такое чувство, будто я навязываюсь, выхваляюсь, оскорбляю их. По-моему, Йоханнес, их раздражает одно мое присутствие. Я умираю от стыда, когда пытаюсь сделать для кого-то даже самую малость. Я понимаю, почему меня никто не любит.

- Тебе вредно смотреть на звезды.

- Йоханнес, сейчас, когда мы вот так вот стоим, я стерплю, если ты мне скажешь всю правду. Я стерплю, если ты скажешь, что я тебе безразлична. Я играю в то, что небезразлична, а на самом деле... никто меня не любит. Разве что Фредерик - немножко, на свой скаредный лад, - нужен же ему кто-то, кому бы он плакался по пустякам. Во мне точно две женщины. Одну вы принимаете. А другую - нет. Если бы у меня были дети... хотя бы один ребенок!

- Рассказать тебе про классную комнату?

- Да-да, расскажи!

- Вообще-то это длинная история, все началось с того, что сегодня утром я совершил натощак возлияние. Потому так и вел себя в церкви.

- А я от тебя была без ума.

- Выходит, нечистый не лишен признаков пола. Так я и думал. Но давай не будем сейчас об этом. Об этом наваждении. Как-нибудь в другой раз. Знаешь, я сидел потом в классной комнате и чувствовал себя обманщиком. Отъявленным обманщиком. Который надувает на каждом шагу. Понимаешь? И вдруг классная комната раскрылась. Впустила меня. По-другому и не скажешь. Да. И я по-настоящему вошел в нее, впервые. И она поручилась за меня, и простила мне все, что я выделывал в ее стенах. Девочка моя, отныне это мое пристанище. Если будет на то дозволение, я - узник до конца моих дней.

- А ты рад тому, что ты узник?

- Вроде бы рад. Видишь, я тебе все рассказал. Я редко кому что рассказываю.

- Спасибо тебе! Но давай вернемся. Чтобы ничьи подозрения не отравили нам этих мгновений. Пойдем потанцуем.

Вальдемар таки играет на своей гармонике! Ему подыгрывает приятель. Теперь уже танцует и старшее поколение. Пивные рожи полыхают медью. Женские лица непроницаемы, на губах - загадочная улыбка. Нет, ты посмотри! Входя в круг, эти немолодые женщины все как одна становятся похожи на Мону Лизу. Улыбка кроет тайну. Душа устремлена к далеким воспоминаниям безудержной молодости. Зала содрогается, людей закручивает неистовый водоворот, из его глубин взвихриваются сотканные из жизни мечты, о, прекрасный, прекрасный гибельный миг, я молю - продлись! я молю - продлись!

А вон и Аннемари со своим Александром. Другие подпрыгивают и вертятся, эти же двое скользят по полу словно гибкий зверь о двух головах. Красивая пара, что и говорить. Они и с Олуфом смотрелись красиво: он - светлый, она - темная. Бесхитростное сочетание. А теперь у нее менее яркий и более дерзкий любовник, рядом с ним, ради него она преобразилась, приглушила свои краски. Они скользят мне навстречу, сплетясь в объятиях. Поглощенные друг другом, зачарованные...

- Он только с ней и танцует. Другим - воспрещается.

- Что поделать - молодость.

- Это ты намекаешь на мой возраст, Йоханнес?

- Повелительница эльфов вечно молода. Сейчас мы им покажем!

- Отлично, мой друг. Быстрее, быстрее!

Когда танец кончился, Ригмор крикнула:

- Приглашают дамы! - После чего направилась к инженеру и присела перед ним в глубоком реверансе.

Аннемари стала озираться по сторонам. Я покинул залу и перешел в соседнюю комнату. Подсел к столу, где недоставало четвертого игрока. Не успели мы перетасовать карты, как появилась Аннемари:

- Ты занят?

- Да, Аннемари, извини.

- Я хотела поговорить с тобой о Томе. Я же ничего не знала.

Я вынужден был извиниться перед партнерами и выйти вместе с ней. Она сказала, что хочет сходить домой проведать мальчика. Взяла свое пальто, и мы пошли. Я принялся рассказывать ей, как было дело.

Мы было уже углубились в аллею, когда она вдруг предложила:

- Давай прогуляемся до Старого Мыса? Дома я была и Тома видела. Я как услышала, тут же побежала домой. Ну что, пойдем?

Я приостановился:

- Не уверен, стоит ли юной даме предпринимать эту прогулку. По мнению человека устарелого и пропахшего лавандой - не стоит. Между твоим кавалером и мною пробежала черная кошка.

- Это я уже поняла, - сказала она недовольно. - Я хочу знать, что Харри тебе такого сделал.

Мы свернули на узкую тропинку.

- Твой друг оказал мне услугу, за что я ему от души благодарен. Он открыл мне несколько сногсшибательных истин.

- Надеюсь, это и впрямь были истины.

- Девочка моя, они били наповал.

- И ты этого не перенес?

- Да, моя девочка, я был уязвлен.

- Не знаю даже, чему и верить.

Какое-то время мы шли молча.

- Я ее ненавижу, - вырвалось неожиданно у Аннемари. - Ненавижу!

- Если ты о Ригмор, то мне очень жаль, - сказал я, - она мне нравится.

- Она никогда не упустит случая унизить меня. Как вот только что.

Мы приблизились к подножью холма, на котором коротали свой век черные камни.

- Ну так как, Аннемари, может, и в самом деле?

- Что - в самом деле?

- Убежим отсюда вдвоем, ты и я.

- Ты все, все обращаешь в шутку.

- Мне отмстится, это ведь только в сказках шутникам сходит с рук.

Мы начали подниматься по склону. Она взяла меня под руку:

- Тебя, наверное, уже не тянет рассказывать мне сказки, как прежде. Но я бы с удовольствием послушала еще разок. А может, ты наконец расскажешь, что тебя привело на Песчаный остров? Ты обещал мне когда-нибудь рассказать.

- Это довольно скучная сказка, моя девочка. Вы, женщины, думаете, раз человек переехал, за этим непременно кроется любовная история. А причины могут быть самые прозаические. Например, несоответствие занимаемой должности.

- Ну, в это я не верю. Гляди, как они отражаются в воде!

- Да, все еще отражаются.

- Ты обещал, что когда-нибудь расскажешь про Бетти, которая подарила тебе цепочку.

- По правде говоря, ее звали Бирте. Казначеева Бирте. Н-да... Мы учились в одном классе. Из-за этой самой Бирте сердце мое постигла та же участь, что и треску, пойманную на Лофотенах, его словно бы вынули и оставили сохнуть на скале - на посмешище всему свету. Мы были совсем детьми. Впоследствии та же участь постигла многих и многих, потому что Бирте стала красавицей. Но одно время - целый год! - я чувствовал себя на седьмом небе: мы с Бирте были неразлучны, к тому же я изучал еще и литературу. В один прекрасный день она посылает мне милое письмецо, какие умеют писать женщины. У нее - другой. Кто? Наш общий друг, старше меня и куда блистательнее. В опереньи богатом, крылами шумит...* Да, Бирте меня бросила, а я бросил науку и пошел по учительской стезе. Лет через десять мужа Бирте назначили помощником судьи в город, где я учительствовал. Я, можно сказать, почти что забыл ее. А тут мы стали часто видеться. Похоже, замужество несколько утратило свою привлекательность. Да и сама Бирте тоже. Однажды я сказал ей: "Бирте, у тебя возле глаз морщинки". Она посмотрела на меня так, словно готова была утопиться. "Бирте, - сказал я, - а ты становишься красивой". После этого мне нужно было глядеть в оба. И вскоре я уехал.

Загрузка...