Порой, возносясь со святыми в психоэнергетическое пространство космоса, Ли Бо видел и чувствовал то же, что и находясь на земле. В стихотворении «Направляясь в Шаньчжун, скрываясь от мятежа, подношу Цую из Сюаньчэна» он писал: «На Центральной равнине — шакалы и волки, / Полыхают святые кумирни». А в стихотворении № 19 цикла «Дух старины» отмечает ту же картину под собой, паря на сакральном Гусе вместе со святым Вэй Шуцином:
И мне примстилось, что в пурпурной мгле
Летим, запрягши Гуся, все втроем.
Я вижу, как к Лояну по земле
Мчат орды дикие сквозь бурелом.
Там реки крови разлились в степях,
Вельможные уборы на волках.
Тревожные предчувствия поэта сбылись — обретший силу северный наместник Ань Лушань повернул своих воинственных степняков против легитимной власти. В 9-й день 11-й луны 14-го года Тяньбао (конец 755 года) его стопятидесятитысячная армия двинулась на юг. Шлейф пыли тянулся на тысячу ли. Ань Лушань легко овладел городом Фаньян, форсировал Хуанхэ и в 13-й день 12-й луны (это было уже начало 756 года) занял Восточную столицу Лоян. Лишь после этого двор осознал серьезность ситуации и поднял войска, которые возглавил градоначальник Цзююаня Го Цзыи, давний знакомец Ли Бо. Он потеснил мятежников обратно к Фаньяну, но успех был временным. Ань Лушань вернулся в Лоян и в начале 15-го года Тяньбао (рубеж зимы — весны 756 года) провозгласил себя императором новой династии Великая Янь. Немало высоких сановников, забыв о верности Сыну Солнца, перешли на его сторону, а бывший начальник Ли Бо, глава академии Ханьлинь Чжан Цзи, занял пост главного советника («канцлера»).
Сюаньцзун с ближним кругом в растерянности бежал через западные ворота Запретного города Яньцюмэнь в отдаленное Шу, чтобы укрыться в Чэнду. По пути он «кидал кости шакалам», надеясь умерить кровожадный пыл мятежников. В Мавэй, где у теплых источников под успокаивающие напевы бамбуковых флейт прошло столько дождливых осеней и зим с Драгоценной наложницей, он, спасая свою жизнь, «даровал смерть» Ян Гуйфэй, послав ей недвусмысленный красный шнурок для лилейной шейки, а ее брата Ян Гочжуна отдал на растерзание мятежникам, но это не смягчило их ожесточения.
В канун мятежа Ли Бо был в Цзиньлине, а узнав о событиях, бросился в Лянъюань спасать жену и попросил друзей вывезти детей из Восточного Лу. Это был естественный шаг человека, осознающего свою личную гуманистическую, а не только общественную миссию. Но душа его была неспокойна, и тревога за судьбы страны усугублялась пониманием невозможности что-то предпринять: всё это он предвидел, пытался предупредить верховную власть, но его не услышали. В цикле стихотворений «Пишу в пути, спасаясь от беды», он с грустью вспоминает Лу Ляня, отшельника, рыцаря, политического деятеля периода Чжаньго (403–221 годы до н. э.), который искусно предотвратил военное нападение царства Цинь на царство Чжао, и констатирует собственную беспомощность: «И у меня стрела Лу Ляня есть, / Но я не в силах выстрелить, как он» (стихотворение № 3). А в знаменитой «Песне о свирепом тигре» оправдывается: «Не мог не скрыться в южном крае от варварских копыт».
Го Можо весьма резко порицает «паникерство» Ли Бо, недопустимое, «когда стране грозит гибель», квалифицирует это как «величайшую ошибку Ли Бо» и называет его «беглецом». Такой жесткий пассаж авторитетного ученого, бросающий трудно смываемую тень на великого поэта, справедливо вызывал осуждение со стороны профессора Ань Ци. Стоит, однако, заметить, что в 1972 году, когда Го Можо опубликовал книгу «Ли Бо и Ду Фу», он не мог ни обойти этот общеизвестный факт биографии Ли Бо, ни дать ему иную оценку, находясь под давлением тогдашнего социально-политического накала в КНР. Спасибо, что хотя бы с такими издержками он напомнил обезумевшей стране об ее величайших гениях, которых не стоило бы «сбрасывать с парохода современности».
Кроме того, очевидно, что, предприняв после визита в «логово тигра» в Ючжоу попытки воззвать к императорскому двору, Ли Бо понимал, что, раз его не воспринимали как государева советника в расслабленное мирное время, его доводы тем более не услышат в минуту угрозы для трона. Не пику же ему, в конце концов, взять в руки? И годы не те, и статус иной, и оценка своих сил много выше. И все же, как мы увидим дальше, первой же предоставленной ему возможностью активно включиться в развитие событий Ли Бо воспользовался. Ведь, как он в том же году написал в стихотворении «Песнь бравому молодцу из Фуфэн», сейчас «Не время, как Чжан Лян, уйти к Чи Суну, / Поймет меня лишь Желтый камень у моста», что языком историко-мифологических аллюзий означало, что сегодня недопустимо медитировать в глухих горах, а надо быть в гуще актуальных событий.
Но пока он метался по стране: проскакивал «малые павильоны», надолго не задерживался у «больших павильонов», которые в танские времена стояли на трактах через каждые пять и десять ли, горячил усталого коня, перекидывался короткими словечками с шурином Цзун Цзином, временами оборачивался назад, где в повозке дремали их жены. Сначала его потянуло в любезные сердцу места У-Юэ, достаточно далекие от военно-политических страстей, кипевших в околодворцовых пространствах. В начале лета он добрался до округа Юйхан, который еще полтора десятилетия назад именовался, как и в наше время, Ханчжоу. Заболев, задержался там до осени. А потом метнулся на запад — сначала ненадолго в Сюаньчэн, после чего осенью 1-го года Чжидэ (756) осел в районе горы Лушань на склоне вершины Пяти старцев.
Ли Бо с грустью смотрел на выглядывающие из зелени над девятью рукавами великой Янцзы ее пять пиков, напоминающие то поэта, то монаха, то рыбака с удой, и вспоминал, как побывал здесь еще в 720-х годах, только покинув родное Шу Этот дивный пейзаж сразу же так впечатлил его, что он написал четверостишие «Смотрю на вершину Пяти старцев близ горы Лушань»:
Вон там — пять скал, сидящих старых человечков,
Златые лотосы под сферой голубой.
Видна отсюда прелесть вся Девятиречья.
Уйду от мира к этим тучам под сосной.
Вот он и скрылся у этих сосен под бегущими облаками, только не от мира людей, а от пожара войны. Но и от мира, мирского, бренного — тоже. Он подолгу сиживал за каменным столом в своей хижине, покрытой соломой, или потерянно бродил по склонам, собирая лекарственные травы. Хижину, огороженную бамбуковым частоколом, поименовал «Кабинетом Отшельника Синего Лотоса», вложив в это пышное название, так не соответствующее скромности жилья, множество смыслов: и ностальгию по родному Шу, по Посаду Синего Лотоса, где стоял родительский дом, по юности с горящими, жгучими надеждами и замыслами, и прощание с миром страстей человеческих, принесшим ему столько страданий и не заслуживающим ничего иного, кроме как полного и окончательного отречения (Синий Лотос — поэтический символ Будды). И все же…
«Утренний туман застилал гору Жаровни, и сквозь него пробивались лучи солнца, окрашенные багровым цветом. Со скалистых камней Жаровни срывался водопад, прорезая туман, и зрелище было редчайшее. По горной тропе брел дровосек с вязанкой за плечами и пел: „К закату поднимусь на пик Жаровни, / Взгляну на юг — там водопад вдали“. Ли Бо остановился, прислушался. Дровосек-то напевает слова его стихотворения „Смотрю на водопад в горах Лушань“. Сердце всколыхнулось радостью, и он с тихой улыбкой принялся пощипывать усы. Тридцать с лишним лет назад он был здесь, на Лушань, и написал это стихотворение, оно распространилось среди людей и вот стало горной песенкой дровосеков. День клонился к вечеру, и Ли Бо забросил за спину котомку с травами, подхватил мотыгу и пошел к дому».
Морщины души разгладились. Не такой уж он и отверженный. Пишет же не какую-нибудь простенькую «Деревенщину из Ба», а «Белый снег солнечной весной», настоящие стихи, не каждому, казалось бы, доступные, а вот смотри — простой трудяга напевает!
Тем временем при дворе и в тесно окружающих его ближних пространствах происходили странные события, которые исследователи сегодня не в состоянии достаточно однозначно прояснить, выдвигая разные гипотезы, преимущественно психологического характера.
В пятнадцатый день седьмой луны пятнадцатого года Тяньбао (лето 756 года), уже находясь в Чэнду, император Сюаньцзун своим указом разделил направления обороны между принцами: наследник Ли Хэн возглавил войска, которым надлежало выдвинуться в северные области к Хуанхэ и освободить обе столицы, а Ли Линь[128], больше известный по своему титулу Юнван, должен был оборонять земли южнее Янцзы. Тут важны не детали полномочий, а сам факт: Сюаньцзун выступил как единоличный властитель страны и верховный главнокомандующий.
Однако за три дня до этого принц Ли Хэн издал свой указ, в котором односторонне провозгласил себя императором Суцзуном, а отца — «Верховным правителем», что фактически означало отрешение того от престола, и сменил девиз правления на Чжидэ. Сюаньцзун своим указом поддержал это решение, но лишь через месяц. Среди его аргументов звучал и такой: «Путь до императора далек», что опасно в быстро меняющейся военной ситуации.
Возможно, «если взглянуть с позиций усмирения мятежа, принц поступил рационально» [Сюэ Тяньвэй-2002. С. 50], ибо «на небе не может быть двух солнц». Но двор уже давно жил во взаимном недоверии и подозрительности, так что этот неожиданный волюнтаристский шаг принца рассматривается историками не как случайность, а как логическое завершение круговорота интриг при танском дворе, для чего мятеж и напряжение военной борьбы стали прекрасным поводом.
Выказывая отцу внешние знаки почтения, новый император сосредоточил «поиски врага» на брате, ибо тот начал исполнять указ Сюаньцзуна с подозрительной быстротой, собрал войска в Цзиньлине и вскоре двинулся на восток, проигнорировав распоряжение нового императора вернуться в пределы Шу. Возможно, он осознавал стратегическую важность южных областей, которые всегда были житницей страны. А может быть, вынашивал некие тайные планы. Ему ведь как раз перевалило за сорок, когда, по Конфуцию, «благородному мужу» положено было четко определить свой социальный статус.
Еще из Цзиньлина принц послал Вэй Цзычуня, давнего знакомца Ли Бо, гонцом на Лушань к поэту, призывая его присоединиться к борьбе с мятежниками. Ли Бо был в замешательстве. Вряд ли он что-то знал о вскрывшейся язве конфликта между царственными братьями и считал Юн-вана полководцем, которого легитимный император поставил во главе войска. Однако события собственной жизни диктовали ему осторожность в общении с высшей властью. Хотя он не мог не понимать, что это, возможно, его последний шанс прикоснуться к механизму государственного управления, о чем он мечтал всю жизнь. Но определенного ответа гонцу не дал, и вскоре тот явился во второй раз, и опять поэт ушел от решения. На протяжении трех месяцев Юн-ван трижды посылал гонца.
Ли Бо осторожничая, тем более что жена, через деда хорошо знакомая с коварством двора, предостерегала, отговаривала — стар-де, куда тебе, уже не раз гоняли из столиц («Я собрался в поход, а жена меня держит», — задним числом признался Ли Бо в стихотворении «Простившись с женой, отправился в поход»). Сорок лет, убеждал себя Ли Бо, я склонялся ко вратам Пэнлая, не в силах дать волю желаниям, и вот настал момент, когда я могу отдать жизнь своей стране, осуществить то, о чем мечтал всю жизнь, взять в руки меч, уничтожить бунтарей, развеять мрак. А свершив всё это, я вернусь домой! И он все-таки отправился в ставку принца, позже зарифмовав этот бурный поток чувств в стихотворении «В штабе флотилии вечером подношу всем советникам штаба».
А может быть, знал он и о тайном дворцовом конфликте, и о вынашиваемых там планах? И решил принять в этом участие на стороне Юн-вана. Всплыли из юности «протестные» идеи, которые преподносил ему его первый наставник Чжао Жуй, смешались с явным недовольством разложившейся властью, и забродило желание поменять ее. Кто ведает, не прислушается ли она к его мудрым советам? И «князь» бросился в реку, не думая, что бурливая волна может накрыть его. Избыточной осторожностью он явно не страдал.
Юн-ван встретил поэта пиршеством отнюдь не военной роскоши. Между чарками они обсуждали стратегические планы обороны страны, и Ли Бо был в упоении. Свершилось все-таки! Он взлетел в те сферы, где принимаются судьбоносные для страны решения! В творческом вдохновении поэт излагал главнокомандующему патриотическими силами свою стратегию создания для мятежников ловушки, концентрации сил на востоке, в Цзиньлине, и одновременного удара по ним со всех сторон, с суши, с реки, с моря.
А поздним вечером, подогреваемый опустошенными кувшинами, в своей каюте на флагманском корабле под драконовым штандартом[129] он стремительной кистью набросал одиннадцать стихотворений цикла «Песнь о восточном походе принца Юн-вана»:
Поход восточный возглавляет принц Юн-ван,
Драконьим стягом государя осиян.
Чуть двинулся корабль, как волны улеглись,
Затоном тихим стали реки Хань и Цзян.
Исследователи подходят к этому циклу как к одному из первичных исторических источников, находя, что поэт дает точную хронику похода (указывая, что он начался в первый месяц второго года Чжидэ, то есть в самом начале 757 года), отмечает характеристику мятежников, их жестокости и зверства, от которых чиновники бегут на восток, а народ — на юг, осквернение могил императорских предков, констатирует полную легитимность Юн-вана («драконий стяг» подчеркивает, что поход был санкционирован императором), обозначает маршрут похода из Цзянся через Учан, Сюньян к Цзиньлину и его стратегический замысел — ударить по мятежным степнякам с моря, а затем освободить обе столицы.
К этому циклу надо подходить с осторожностью. В хрониках Танской династии Юн-ван оценивается с точки зрения имперского видения — как ослушник государевой воли, нарушивший, во-первых, границы той территории, какую ему отвел для военных действий Сюаньцзун (до Цзиньлина он еще двигался в рамках указа, а легкий сдвиг к северу в сторону Янчжоу был уже выходом за пределы дозволенного), а во-вторых, не подчинившийся приказу брата, ставшего императором Суцзуном, вернуться в Шу. Эти его действия интерпретировались (и продолжают интерпретироваться некоторыми современными исследователями) как намерение создать сепаратное карликовое государство с центром в Цзиньлине, что раскололо бы страну и нейтрализовало действия по усмирению мятежа Ань Лушаня. И потому тысячу лет этот поэтический цикл Ли Бо считали однозначным, открытым, прямолинейным славословием в адрес Юн-вана, выступившего фактически против императора Суцзуна и потому квалифицируемого как «заговорщик», «преступник».
В результате стихи оценивали как позорящее поэта произведение. Даже мудрый философ Чжу Си обвинил Ли Бо в том, что тот «склонил голову». Еще в 70-е годы XX века Го Можо интерпретировал отдельные строки как сочувственное описание планов Юн-вана по захвату Лояна, что противоречило указу Сюаньцзуна и укладывалось в определение «заговорщик».
Конечно, будучи включен в штаб Юн-вана, тем более воспринимая его миссию как спасение страны, Ли Бо не смог обойтись без идеализации принца-полководца, особенно в стихотворении № 9, где он поднимает Юн-вана выше ханьского У-ди и даже Цинь Шихуана и трепетно ставит рядом с Тайцзуном, одним из первых императоров династии Тан, а себя — со стратегом Чжугэ Ляном, которого почитал весьма высоко (возможно, эта избыточная гиперболизация и заставила исследователей подвергнуть сомнению принадлежность стихотворения № 9 цикла кисти Ли Бо).
В 50-е годы XX века Цяо Сянчжун впервые указал на аллегорические намеки в этих четверостишиях, но сказано это было вскользь, а развито лишь к концу прошлого века. Тогда цикл стал восприниматься более многопланово. В исследовании Ань Ци все одиннадцать стихотворений тщательным образом анализируются именно как аллюзия, зашифрованное откровение о событиях в стране и даже о коллизиях внутри царствующего дома [Ань Ци-2004. С. 236–243]. В такой интерпретации цикл тоже рассматривается не столько как поэтическое произведение, сколько как своего рода рифмованный «политологический анализ» и — самое главное — как объяснение собственному порыву, построенное на исторических аллюзиях: Ли Бо вновь вспоминает «Се Аня с Восточной горы», но уже не по первой части его жизни, отмеченной хмельными развлечениями с веселыми девицами, а по второй, когда он стал важным сановником при цзиньском императоре У-ди и возглавил войско, добившееся успеха в разгроме врага.
Ли Бо пробыл во флотилии строптивого принца чуть больше месяца. Мы так и не знаем, расшифровал ли он тайные стратагемы честолюбивого Юн-вана, проникся ли к ним сочувствием или внутренне отверг, но фактически он сопровождал принца до самого конца его похода.
Этот виток жизненного сюжета на протяжении веков оценивается по-разному: то ли поэт был вынужден к этому настойчивостью принца; то ли призыв отвечал его собственным побуждениям; то ли был продиктован активной жизненной позицией и не угасшей жаждой подвигов; то ли исходил из патриотических побуждений — спасти страну, защитить народ, в чем сказалась его «рыцарская» закваска; а возможно, устав от неудач на служебном поприще, он видел в этом свой последний шанс. Более всего у исследователей успехом пользуется первая версия — настойчивость Юн-вана. У некоторых она сочетается и с другими причинами. Так, сунский поэт Су Ши считал, что Ли Бо подчинился воле Юн-вана, на что, однако, он «пошел без колебаний».
Всплывший наверх из закулисных глубин жесткий, непримиримый, ставший даже кровавым конфликт в царственном семействе должен был потрясти Ли Бо. Не однажды он критиковал столичные нравы, замечал моральное падение дворцового круга, радеющего лишь о своих удовольствиях, а не об укреплении страны, но святость и высоконравственность престола оставались фундаментом его социального мировоззрения. Еще четыре года назад, возмущаясь низкими забавами вельмож внутри Запретного города, он с гордостью констатировал крепость самой структуры, нанизанной на стержень Сына Солнца — обожествляемого императора:
Сто сорок лет страна была крепка,
Неколебима царственная власть!
И вдруг с ужасом видит трещину, расползающуюся по этому стержню. Даже с «двумя солнцами», то есть с двумя императорами (севшим на престол сыном и фактически отстраненным отцом), что, в общем-то, звучало не совсем обычно для традиционной структуры, Ли Бо примирился, по крайней мере на словах, в панегирическом цикле «Западный поход Верховного правителя в Южную столицу», написанном в конце 2-го года Чжидэ (середина 757 года).
Эпопея Юн-вана к тому времени завершилась. Новый император, увидев, что под власть непокорного принца подпал едва не весь Южный Китай и он нацелен на освобождение столицы, воспринял его не как борца с мятежниками, а как внутреннего бунтовщика, соперника, способного сместить его самого с трона. Поэтому, когда Юн-ван не подчинился приказу Суцзуна вернуться в Шу, тот объявил его изменником, преступником более тяжким, чем даже Ань Лушань. К тому времени мятежный генерал, захвативший Лоян и объявивший себя императором новой династии Янь, был убит приближенными, которые возвели на трон его сына Ань Цинсюя. Восстание, грозившее самому существованию империи, пошло на убыль, и настала пора разобраться с «внутренним врагом».
Итог был для принца плачевным. Войска Юн-вана, узнав, что их полководец объявлен преступником, разбежались, не оказав сопротивления выступившим против них солдатам, верным Суцзуну. В районе Данту армия была разбита, Юн-ван бежал, в Цзянси был схвачен, заключен в тюрьму и на двадцатый день 2-й луны 2-го года Чжидэ (757 год) поспешно казнен в Даньяне. Суцзун отреагировал на это с привычным для власти лицемерием — он-де такого указания не давал, и исполнитель Хуан Фусянь был понижен в должности, но, когда позднее общая ситуация в стране улучшилась, раскаяние Хуана было принято, а Юн-ван посмертно реабилитирован. Реабилитация коснулась и высших военных чинов его армии, но не нашего несчастного поэта.
Спешно покинув ставку принца, Ли Бо решил вернуться на Лушань, задержался в горах Сыкун у озера Тайху, но в Пэнцзэ (на территории современной провинции Цзянси) был опознан: на городских воротах висел указ о розыске «преступника Ли Бо, 57 лет. Лицо белое, усы. Участвовал в мятеже Юн-вана, бежал… Кто опознает его, должен сообщить местным властям. Вознаграждение — 100 лянов серебра». Не помогла даже бамбуковая корзина, нахлобученная на голову. Его узнали, схватили и доставили в тюрьму в городе Сюньян (современная провинция Цзянси).
Его вина — «участие в бунте и измена» — была сформулирована так, что смертная казнь оказывалась неминуемой. В танском законодательстве первым пунктом списка «десяти тяжких преступлений», не подлежащих амнистии и смягчению наказания, как раз и значилась «измена».
Еще даже и не слышавший об этой трагедии друг Ду Фу чутким сердцем почуял беду и написал стихи к Ли Бо, в которых есть такая безжалостная к власти строка: «И все ему желали смерти». А молодой почитатель поэта Вэй Вань характеризовал случившееся так: «Вы необдуманно влезли в грязь дворцовых распрей, став невинной жертвой… Вы — страдалец, как и те выдающиеся литераторы древности Цюй Юань, Цзя Чжи…»
История и до Ли Бо знала немало подобных инцидентов, когда объективно невиновный человек оказывается жертвой непонимания, неправедности, злостной клеветы. Тот же Се Тяо, в тридцать шесть лет погибший в тюрьме, — его, вне всякого сомнения, вспомнил поэт, когда за ним лязгнул в замке покрытый пятнами ржавчины ключ. Это не было сладкоголосым пением Феникса, и лужи на полу, казалось, уже вели к Желтым источникам, в подземное царство Князя тьмы Янь-вана. Но одно дело сочувствовать другому, древнему ли поэту, другу, родичу, а другое — когда под колесо безжалостной политической распри попадаешь ты сам. И все твои прекраснодушные мечты о совершенствовании империи, гармонизации нравов, благосостоянии людей — всё оказывается отгороженным от тебя грубым камнем тюремных стен. Даже солнце, с трудом протискивавшееся в узкое, как щель, окошечко под потолком, в ужасе скрылось за черной тучей, и посыпал дождь. Горы, вздымающиеся вверх, словно руки, взывающие к Небу в мольбе о милости к невиновному, птицы, грустно заглядывающие в опустевшее окно трактира, где еще недавно сидел, попивая «Весну», благодарный слушатель их мелодичного пения, гроты отшельников, таящие во тьме мистический выход в инобытие… — всё это осталось там, позади, перечеркнутое клацаньем грязного замка.
Ах, этот страшный смерч, опустошительно пронесшийся по всем восьми пустошам[130] страны, всколыхнув Великую Бездну, погубив весь мир, все десять тысяч вещей!
У Ли Бо было много влиятельных друзей. Но он не стал обращаться к ним с просьбой о спасении. Тонкая, ранимая душа, он был щедр на проявления дружбы и всю жизнь ждал в ответ того же, но редко получал импульсы истинного чувства. А сейчас, понял он, сейчас тем более бесполезно ждать.
И написал:
Сколь зыбок этот мир, вся тьма вещей,
Нет постоянства в жизни и для нас.
Вот Тянь и Доу: кто из них сильней —
К тому бежали холуи тотчас.
В переплетенье жизненных дорог
Так просто с дружеской тропы сойти,
Черпак вина бы сблизиться помог,
Да недоверие в душе сидит.
Затух у Чжана с Чэнем дружбы свет,
И Сяо с Чжу развел небесный путь.
Цветенье веток птиц к себе зовет,
А рыб ничтожных — пересохший пруд.
О чем грустишь, пришелец в мир земной,
Лишившись благосклонности людской?
Конечно, истинный друг не отвернулся от отверженного. Взволнованный Ду Фу обратился к Ли Бо со стихами: «Студеный ветер на краю земли. / Мой благородный друг, здоров ли ты? / Мои стихи бы до тебя дошли, / Когда б не осень и не хлад воды». Но что мог сделать он, так и не добившийся карьерных высот при дворе?! Более того, он и сам подвергся опале именно в этот же период.
А вот Гао Ши… Когда-то они втроем — с Гао Ши и Ду Фу — совершили восхитительную прогулку в Лянъюань, где, возбужденные вином и мыслями о прекрасной Древности, наперебой читали друг другу свои стихи. В то время Гао Ши был прежде всего поэтом с тощим кошельком и романтичными взглядами. А сейчас… Сейчас это видный вельможа, к которому не подступишься со жбанчиком местного вина. К нему обращались не по имени, а по должностному рангу — Гao-чжунчэн. Он был помощником губернатора города Янчжоу и цзедуши (наместником) области Хуайнань. За активное участие в подавлении мятежа был замечен и отмечен, так что замолвить словечко за придавленного властью поэта ему ничего не стоило, и такое заступничество, несомненно, имело бы вес. А тут как раз их общий знакомый Чжан-сюцай отправлялся из Сюньяна к Гао Ши, и Ли Бо послал с ним давнему другу поэтический привет в двух мало что значащих вежливо-почтительных фразах, однако обратился к старому другу не по имени, а по рангу — Гао-чжунчэн. И никаких просьб! Правда, Гао Ши в весьма осторожной форме просьбу о помиловании высказал, но не посмел настаивать, когда император резко ответил ему, что Ли Бо следует наказать еще строже, чем Юн-вана. На государственном посту, если ты не хочешь потерять его, надо сначала защищать себя, а уж потом других. И в дальнейшем никаких дружеских чувств к Ли Бо, напоминающих об их былой духовной близости, Гао Ши не выказал, так что приходится признать психологическую проницательность Ли Бо. «Гао Ши сделал выбор между политикой и дружбой», — справедливо констатирует современный исследователь [Изучение-2002. С. 284].
Совсем иначе показал себя Го Цзыи. Их отношения нельзя было квалифицировать как «дружбу», а скорее как дуплекс «благодетель — облагодетельствованный», и контакты между ними были редкостью. Когда-то, больше двадцати лет назад, Ли Бо приехал в приграничный город Тайюань, и в счастливый для них обоих миг судьба свела его с Го Цзыи, узником гарнизонной тюрьмы, ожидающим смертной казни. Поэт увидел в Го гуманного человека высоких нравственных принципов и добился отмены приговора.
К 757 году Го Цзыи, успешно поучаствовав в подавлении мятежа, командуя целой армией, был назначен на достаточно высокий пост градоначальника Цзююаня. Хотя Ли Бо к нему не обратился, но тот, прослышав о его беде, подал прошение напрямую императору: «Ли Бо — мой благодетель, и я готов все свои должности и награды отдать за его спасение».
Спешно примчалась жена и, используя старые дедовы связи в верхних структурах, обратилась за помощью к новому главному советнику Цуй Хуаню, прямому и порядочному человеку, не только заявлявшему, что необходимо «поддерживать таланты», но и осуществлявшему это практически. Ли Бо сам дважды писал ему из тюрьмы: «Вернусь ли я к своей творящей кисти?» (стихотворение «Узник Сюньяна — к министру Цуй Хуаню»); «Бокал подъемля, я вздохну — / Ведь он наполнен кровью» (стихотворение «К министру Цую — послание о ста печалях»). Писал он и другим сановникам: «Как вспомню отчий дом — чело прикрою, / Слезой кровавой землю увлажню» (стихотворение «Станс о великом гневе посылаю Вэй-ланчжуну[131]»). «Плачут птицы среди бела дня, / Обезьяны ветру подвывают. / Прежде слез не выжмешь из меня, / А теперь они не иссякают», — писал он давнему другу Сун Чжити, младшему брату известного поэта Сун Чживэня и отцу Сун Жосы, начальника его любимой области Сюаньчжоу, в стихотворении «В Цзянся прощаюсь с Сун Чжити»[132].
Совокупными усилиями друзей, не все из которых отвернулись от опального поэта, Ли Бо был вызволен из тюрьмы, казнь отменена, но чем она будет заменена, еще не было известно. «Всемилостивейший эдикт» по случаю возвращения Сюаньцзуна в Чанъань в третий день двенадцатой луны второго года Чжидэ (757) возглашал переименование Чэнду в Южную столицу, пятидневное всенародное «хмельное гулянье» и широкую амнистию, что было воспринято с ликованием во всех слоях общества, потому что со времен жестокого императора Цинь Шихуана в стране так повелось, что в будничные периоды публичные сборища более чем трех человек считались нарушением общественного порядка и строго карались.
Но в эдикте содержалась оговорка, что под амнистию не подпадают те, кто принимал участие в мятеже Ань Лушаня. И формально эта оговорка распространялась и на Ли Бо, по каковой причине он не имел права даже на участие в «хмельном гулянье» и утешался чтением «Исторических записок» Сыма Цяня.
Не дожидаясь официального императорского решения, он покинул Сюньян и отправился в район гор Суншань, где начальник уезда Сосун (на территории современной провинции Аньхуэй) Люй Цю, еще даже не знавший об «императорской милости», не побоялся подставить под удар свою служебную карьеру и позволил Ли Бо отдохнуть в глуби гор вверенного ему уезда в хижине знакомого отшельника.
О, достаточно бурь и потрясений! Феникс вырвался на волю, и отныне:
Умчи меня на склоны, Белый Конь, —
Петь о ростках, взошедших на полях.
Так Ли Бо написал в 45-м стихотворении цикла «Дух старины», обращаясь к образам неувядающего «Канона поэзии». Казалось, его душа улеглась в идиллическом штиле.
Однако, несколько оправившись, он вознамерился присоединиться к армии Сун Жосы, который направлялся добивать остатки бунтарей Ань Лушаня. Но психологические перегрузки ослабили его истощенный организм, который, вероятно, уже подтачивала обострившаяся через несколько лет болезнь, и он слег.
Тем временем пришел государев эдикт, которого добились влиятельные друзья поэта. Смертная казнь была — в виде исключения — отменена. Но «высочайшей милости» недостало на полную реабилитацию Ли Бо, ему лишь понизили наказание на одну ступень.
По танскому законодательству следующей после смертной казни формой наказания была ссылка. Они подразделялись на три категории: низшая — на два года за тысячу ли от столицы, средняя — на два с половиной года за полторы тысячи ли от столицы и самая суровая — на три года за три тысячи ли от столицы. Поэту в виде «особой милости» определили третью категорию — поселение на три года в Елане, обозначив его как «спецссыльного».
Сегодня однозначно не определено, где находится это место. Существуют самые разные предположения, вплоть до того, что Елан — это нынешний город Чунцин. В такой версии получается, что судьба завершила круг путешествий поэта по стране, вернув его почти в места юности. Но основная масса исследователей поддерживает другую версию: при династии Хань так называлось небольшое государство, которое к танским временам стало административным центром одноименного уезда в округе Чжэньчжоу на северо-западе нынешнего уезда Чжэнъань провинции Гуйчжоу в районе города Цзуньи, и эта географическая точка отстоит от Чанъаня на 3270 ли, что как раз и соответствует категории наказания Ли Бо. Путь до Елана от столицы занимал примерно три года, и эта цифра не раз встречается в стихах Ли Бо (хотя он отправился из более близкого Сюньяна, но называл этот временно́й промежуток как символ тяжести наказания).
Танское законодательство четко ранжировало маршруты ссыльных по способу передвижения (на коне, на осле, в повозке, пешим ходом, в лодке по течению или против) и, соответственно, скорости (расстояние, преодолеваемое за день) исходя из общей установки: две тысячи ли должны были быть преодолены за сорок дней. Оговаривались и чрезвычайные обстоятельства, осложняющие движение (болезнь, например, а в случае Ли Бо — водовороты Санься. «Пороги — нагромождение мелких камней, которые выступают над водой на несколько десятков чжанов», — описывал Санься в XII веке поэт Лу Ю [Лу Ю-1968. С. 84]). Верхом на лошадях положено было преодолеть 70 ли в день, на ослах или пешком — 50, в повозках — 30, в малых лодках против течения — 30, в больших — 40 ли.
Жена приехала проводить мужа в ссылку.
«Ли Бо взглянул на горы и реку, озаренные луной, и вздохнул: „Ах, какая сегодня прекрасная луна!“ — „У мужа было такое стихотворение, — откликнулась Цзун Ин[133], — ‘И зеркальцем луна, с небес слетая, / Легла на воду в облачный мираж’[134]. Вот точно такой же пейзаж“. — „Помнишь? Я написал это, покидая Шу, а сейчас по водам Шу поплыву в Елан… А ведомо ли тебе, Цзун Ин, что, когда я молча стоял в монастыре Удан у камня на склоне, я чувствовал, что ты бродишь под луной, бормоча мои стихи, и сердце переполнялось любовью к тебе… И когда я проходил обряд ‘вхождения в Дао’, мне казалось, что ты следишь за мной из окна[135]. Эти твои взгляды помогли мне выстоять. В твоих глазах — вся моя жизнь!.. Благодарю тебя за твою любовь — и давай выпьем!.. О, моя Ин, я не принес тебе радости и счастья, одну только боль и разлуки…“ — „Ах, муж мой, ты — совесть мира, душа гор и рек нашей священной земли, ты рожден для Великой Танской империи, для всех людей Поднебесной, для каждого живого существа. Ты дал мне любовь, полжизни я прошла рядом с тобой, и мне хотелось бы раствориться в строках, стекающих с твоей кисти, идти с тобой до края Земли… Жизнь прошла не напрасно!“ — „Вот за это твое ‘не напрасно’ надо выпить!“».
Не вызывает у исследователей сомнения тот факт, что Ли Бо не отбыл наказания полностью, друзья добились включения его в эдикт, аннулирующий ссылку. Вопрос в том, в какой момент эдикт достиг поэта и дал ему возможность уже свободным подданным всемилостивейшего императора отправиться на восток. Некоторые исследователи доказывают, что Ли Бо успел добраться до места ссылки, обосновался там в соломенной хижине крестьянина и послал жене стихи с горькими сетованиями на отсутствие писем из Юйчжана, куда она вернулась, проводив мужа в ссылку.
Но это же стихотворение можно трактовать иначе: расставшись с женой, он пишет о печали разлуки с ней еще в пути к Елану, который заброшен «за край неба», так далеко, что и гуси-вестники не несут ему писем (стихотворение «Направляясь на юг в Елан, посылаю жене»). Так воспринимают этот текст большинство комментаторов.
Более распространенной среди исследователей является версия о том, что Ли Бо не достиг точки назначения, и от города Боди, где его догнал императорский эдикт, немедленно повернул обратно в сторону Цзянлина — того самого города, где в юности почтенный старый даос сравнил его с Великой Птицей Пэн.
Итак, на рубеже третьего года Чжидэ и первого года Цяньюань (весна 758 года) Ли Бо начал свой путь к месту ссылки с двумя сопровождающими — чиновниками лет по сорок, высоким и краснорожим Сунь И и белокожим коротышкой Лян Гуем. Они сурово молчали, воспылав ненавистью к «государственному преступнику». Уж лучше бы кандалы надели, с тоской думал Ли Бо, сидя на носу лодки и следя, как уходят назад еще так недавно свободные для него берега, монастыри на склонах, встречный парус, и губы беззвучно нашептывали стихи, а конвоиры считали, что их подопечный молится, взывая к Небу о пощаде, и злорадно думали: «Молись, молись, ничто тебя не спасет».
Однако угрожающая формулировка назначенного наказания, которую можно было понять и как «вечное поселение», была по сути гораздо менее жесткой. От ссыльных такой категории отворачивались лишь самые опасливые из чинуш. А, например, бывший главный советник Чжан Гао послал поэту два комплекта одежды, расшитой парчой. Старый друг Чжан Вэй, поднявшийся до ранга министра, закатил Ли Бо обильный пир на Южном озере под Сякоу (современный Ханькоу) и попросил придумать озеру новое название, на что поэт, ритуально плеснув вина в волны, ответствовал: «Раз чиновники любят это озеро, назовем его Чиновничьим» (сегодня оно называется Лотосовым и находится в одноименном парке недалеко от Уханя). Приятель Ван из уезда Ханьян (район Уханя), которому Ли Бо посвятил не одно похмельное стихотворение, заждался, и поэт скорой кистью набросал ему:
Я похож на птицу куропатку:
К югу улетаю без оглядки.
Тошно стало — выпили в Ханьяне,
Под луною нам тепло и сладко.
Душа размягчалась. «Очистилось небо, луна над рекой прояснилась, / И сердце притихло, как чайка на глади морской», — написал он в стихотворении «Подношу ханьянскому регистратору Фу». Это лирическое стихотворение инспирирует у сегодняшних исследователей не только психологические эмоции и эстетические оценки, но и социополитические формулы: «небо» воспринимается как подтекстный намек на императора Суцзуна, от мудрости и прозорливости которого зависит судьба индивида, в частности, Ли Бо, но также и адресата стихотворения, который как раз впал в немилость и был понижен в должности. Государственнический настрой Ли Бо не позволил ему держать зло на императора, несмотря на то, что формально, в прямой и недвусмысленной формулировке указа, тот так и не снял с поэта клейма «преступника», и «даже перед кончиной Ли Бо не был обелен». Какое может вообще быть чувство к Сыну Солнца, не «первому среди равных», а Единственному, поднятому над миром людей?! Это высшее существо нельзя было воспринимать с человеческими характеристиками и иметь по отношению к нему какие-либо земные чувства. Вряд ли, скажем, человек того времени осознавал, что между Сюаньцзуном и императрицей У Цзэтянь есть такое отличие, как пол: первый был мужчиной, а вторая — женщиной.
Весной 759 года, миновав Цзянлин, где его тепло встретил старый друг судья Чжэн, Ли Бо вступил в узкий проход Санься (Трехущелье), стискивающий Янцзы, заставляя поток метаться и бурлить, вспениваться волнами и круговоротами. Опасливые корабельщики за двое суток и ста ли не проходили. По обоим берегам сотня за сотней ли тянутся цепи гор, одна круче другой, закрывая небесные светила, — днем не видно солнца, в полночь скрыта сияющая луна. На правом берегу, уже на выходе из последнего ущелья, — родина Цюй Юаня. Лодка кружила, обходя водовороты реки, а поэт задумчиво смотрел в сторону северного берега, где, скрываясь за горным массивом ущелья Силинся, из Великой Древности выступали родные места Цюй Юаня и горький могильный курган. Это святое имя тревожно бродило в мыслях Ли Бо, и он написал несколько стихотворений, где связывал судьбу древнего поэта со своей. И все же в глубине души он осознавал, что «Цюй Пина[136]оды унеслись до самых звезд,/ А царский терем занесен давно землей» («Пою на реке»).
А вот там — Колдовская гора, так близко от отчего края Шу, почти родные места. Многажды он бывал тут, и гора не раз вплывала в пространство его поэзии, то в экзальтированно-романтичном контексте, то в негативном, осуждающем, саркастическом — в зависимости от настроения и ситуации. Теперь он вспомнил давнюю песню лодочников, которые, с трудом преодолевая бурное течение, невыносимо медленно проплывали мимо горы Желтого буйвола (Хуанню), тяжело нависшей над Вечной Рекой:
Три утра огибаю Хуанню,
Еще три ночи… Бесконечен путь.
Три раза прибавляю день ко дню,
Тоска такая, что и не вздохнуть.
Качаясь в бурных водоворотах, лодка почти не двигалась, и камень на вершине, своими очертаниями напоминающий человека, который с усилием тянет буйвола, казалось, замер с той же веревкой в руках, какая ограничивала свободу Ли Бо. Не случайно он вставил в текст цифру «3» и трижды настойчиво повторил ее — это те самые три года, что были определены ему на пребывание в глухой ссылке вдали от неизменно волнующей его социально-политической жизни страны. В этой ужаснувшей его цифре — тоска «отлученного», как поименовал себя в схожей ситуации великий Цюй Юань.
А по правому борту из утреннего тумана появился вознесенный на высокий склон живописный, вечно закутанный в облачную дымку, чарующую поэтов, город Боди. Он был построен в начале периода Восточная Хань (первое столетие нашей эры) Гун Суньшу, прозванным Белым Драконом. По преданию, Белый Дракон, один из пяти Небесных Владык, повелитель западного неба и дух звезды Тайбо (sic!), считался покровителем города и жил в колодце.
Кто-то сочтет это случайностью, но поэт сошел на берег, заглянул в кумирню высоко чтимого им Чжугэ Ляна, воскурил фимиамы, трижды склонился перед изображением героя и, ведомый таинственными силами (уж не духом ли звезды Тайбо?), направился к постоялому двору, намереваясь задержаться там и передохнуть немного. И именно там увидел императорский указ об амнистии.
Среди нескольких императорских эдиктов конца 750-х годов, объявлявших амнистию (по случаю «наречения титулом Верховного правителя», по случаю «облегчения великой засухи» и просто по случаю весны — эти эдикты издавались ежегодно), более всего к Ли Бо подходит вариант с засухой (конец весны 759 года). В каждом эдикте содержались оговорки, исключавшие те или иные категории осужденных (прежде всего тех, кто повинен в «государственной измене» и в «десяти наиболее тяжких преступлениях», а также, например, только посаженных в тюрьму, но не ссыльных, а Ли Бо к тому времени уже был переквалифицирован в ссыльные). Эдикт «засухи» был наиболее мягким, и под его-то действие и подпал поэт.
Эту высшую милость он воспринял, как «птица, выпущенная из силка». Тяжесть «десяти тысяч гор» свалилась с плеч. Уже не на казенную лодку, а на купленный легкий челн Ли Бо вернулся свободным и, вознося хвалу Небу и императору, повернул назад, на восток. Оставшиеся на берегу конвоиры глядели вослед поэту, который оказался не столь уж страшным и опасным, и на их лицах впервые нарисовалось некое подобие улыбки: «Удачи Вам, господин!»
Бурлят, сталкиваясь друг с другом в водоворотах, волны Вечной Реки. По обоим берегам галдят суетливые макаки, а челн летит, не останавливаясь, и их вопли сливаются в один сплошной гул. Рука потянулась к кисти, и он зарифмовал это клокотание сердца, этот волнующий прилив крови, это возвращение к жизни, этот обрыв тоски и печали, эту возрожденную жажду действия. Как контрастирует стремительность стихотворения «Спозаранку выезжаю из города Боди» с томительностью совсем недавних строк о нескончаемости горы Желтого буйвола, которые он писал, еще угнетаемый сознанием своей обреченности!
А впереди лежал тот самый Цзянлин, где полвека назад мудрый даос предостерегал поэта от сближения с властями. И вновь он забыл об этом предостережении, наивный и романтичный пиит. Он опять рвется к рулю управления страной, возносит хвалы и благодарности Сыну Солнца, в пылу восторга не заметив, что клеймо преступника государев указ с него не снимает…
Почему он повернул на восток, а не в Шу, родные места, которые покинул тридцать четыре года назад, не в Юйчжан, где с нетерпением ждала его жена?
Он, мятежный, вновь жаждал бурь и бежал туда, где они бушевали.
Казалось, временно́й шестидесятилетний жизненный цикл поэта закруглился — из Шу вышел, в Шу вернулся. Но он даже не заметил этой откровенной символики бытия, подающей ему недвусмысленные знаки. Он тут же забыл о совсем недавно высказанном в стихотворении «Направляясь в Елан — о листах подсолнечника» благоразумном желании «вернуться в свой сад», чтобы «сберегать свои корни», как это в естестве Природы делает подсолнечник.
Быть может, Цзянлин, куда он в стремительном челне полетел после ознакомления с указом об амнистии, ассоциировался у него не столько с предостережением против опасного сближения с власть имущими, сколько со сравнением его с мифологической Великой Птицей Пэн, заоблачный полет которой оказывает сильнейшее воздействие на жизнь Земли. Подобно этой Птице, поэт вновь распростер крыла. К тому же Цзянлин — это места древнего царства Чу, культура которого взлелеяла и вдохновляла Ли Бо.
Но всё далеко не так однозначно. Царство Чу неотрывно связано с великим поэтом Цюй Юанем, который тут не только возвысился как государев советник, но и, оклеветанный, был отправлен в ссылку, где, не в силах терпеть нравственное падение верхов, бросился в холодные волны реки Сян — несколько южнее Цзянлина. А выше по течению — родные места Цюй Юаня и его могильный курган. И так судьба древнего поэта слилась в восприятии Ли Бо с его собственной, что от Цзянлина он ринулся назад, к рекам Сяо и Сян, к озеру Дунтин, в которое они впадают.
Живописное озеро Дунтин (2740 квадратных метров), окаймленное по горизонту зигзагом зеленых гор, столь огромно, что солнце, восстав из его вод, в них же и садится. Оно производит странное впечатление — это цепь озер, одно внутри другого, рассеченных остриями холмов, выглядывающих из-под воды. Берега обильно поросли бамбуком, их тут множество видов, в том числе и пятнистый, который упоминается в финале одного из стихотворений Ли Бо. В древности это озеро именовалось «водоемом Облачных грез», а свое нынешнее название оно переняло у вздымающейся перед устьем реки Сян горы Дунтин, позже переименованной в Царскую (Цзюньшань). В этих местах сам воздух наполнен легендами, и Ли Бо, эмоционально погруженный в Чускую Древность, старался извлечь ее зовы из любых образов и ассоциаций. Ему казалось, что над озером вечно плывет духовно-возвышенная мелодия божественного циня, чьи струны перебирает сам мифологический Хуан-ди — Желтый Владыка.
В городе Юэян, что в округе Юэчжоу, к нему почтительно приблизился крепкий мужчина лет сорока, назвавшись двенадцатым потомком рода Ся. Это сразу сблизило их — Ли Бо ведь тоже считался двенадцатым в роду Ли. Коммерсант по характеру деятельности, Ся был чуток к поэтическому слову и когда-то еще в Цзянлине, восторженно сообщил он поэту, восхитился талантом Ли Бо, прочитав ходивший тогда по рукам список «Оды Великой Птице Пэн». Они поднялись на знаменитую деревянную трехэтажную западную башню городской стены, возвышающуюся над озером Дунтин, в великих и трагических местах Цюй Юаня. Построенная в III веке, рухнувшая и восстановленная лишь в 716 году, она именовалась Южной башней, пока Ли Бо в стихотворении не назвал ее Юэянской, и это название закрепилось за ней. Берега окрест густо заросли деревьями, а прямо из поверхности озера Дунтин любопытствующими духами вод выглядывали небольшие холмы. На востоке горы уходили к небу, подножие башни окутывала водная дымка, напоминающая облачка, и Ли Бо почувствовал себя в Занебесье. Даньша приволок туда жбанчик известного в округе балийского вина. Во тьме угадывались очертания Царского холма напротив устья реки Сян, напоминая о древней трагической истории. Однако ночь скрадывала время, и было неведомо, какого века волны разбиваются о городскую стену. Тем более что где-то там, в направлении горы Цзюи, скрывался курган первопредка Шуня, погибшего здесь то ли от вражеской стрелы, то ли от предательского копья.
Ночью город исчез, только ты здесь, мой друг,
Тихо плещутся воды, вливаясь в Дунтин.
Грусть мою прихвати, гусь, летящий на юг,
Поднимись ко мне, месяц, из горных лощин.
Мы сойдем на плывущие к нам облака,
По бокалу вина поднесут небеса,
И порыв освежающего ветерка
Унесет нас, хмельных и веселых, назад.
Облокотившись о перила, Ли Бо смотрел в ночь и сквозь мрак, казалось, видел над поверхностью озера чуть угадывавшийся Царский холм, вставший напротив устья сливающихся рек Сяо и Сян труднопреодолимой для них преградой на пути к озеру, к морю, в широкий мир. Обостренное воображение поэта сформулировало в этом некий личностный образ: как эти трагические реки, он полон хрустально-чистой живительной влаги, в которой так нуждается «дунтинское» пространство страны, но сурово вздымающийся над поверхностью холм не дает возможности выплеснуть ее из своих недр. Этот образ потом долго преследовал поэта, оформившись в строки:
Сровнять бы подчистую Царский холм
И Сян-реке открыть простор Дунтина!
Тогда над озером осенним днем
Упьемся вусмерть мы вином Балина.
В Царском холме как топонимической реалии просвечивают образные намеки на конфликт и Цюй Юаня, и самого Ли Бо с властью[137].
Над южным озером ночная мгла ясна.
Ах, если бы поток вознес нас к небесам!
На гладь Дунтин легла осенняя луна —
Винца прикупим, поплывем по облакам.
Исследователи дискутируют, что означают эти два небольших цикла — просто любование природой или некий скрытый подтекст — и отчего нет в тексте откровенного слова «тоска», хотя просвечивает оно достаточно явно.
Не думаю, что текст содержит какие-либо загадки. Дунтин — озеро трагической ауры; ночной мрак полон тревоги; свобода — свободой, но, возможно, Ли Бо, наконец, осознал, что ярлык «государственного преступника» официально с него не снят и он так же далек от неприветливой власти, как и его спутники по прогулкам (все они подверглись опале), как и трепетно чтимый ими всеми Цюй Юань. И вино — не форма отдохновения, а лекарство от тоски, способ сбросить с себя и ритуалы, и «тяжесть тысяч гор», и тягостные мысли о неудавшейся карьере государева наставника.
В лесу бамбуков пир сегодня наш,
Со мною дядя мой, шилан-«мудрец».
Вместил в себя три чаши твой племяш —
И хмель его расслабил, наконец.
То, что в переводе приблизительно передано глаголом «расслабил», в оригинале обозначено словосочетанием «чист до безумия» — но это, конечно, не жаргон банных завсегдатаев, а характеристика душевного очищения от социальной регламентации, от стискивающего виски болезненного «надо», это обретение внутренней свободы для индивидуальных «безумств», не болезненных, но полных живой, естественной жизни («бытийности», по словарю современной философии). Не зря, пируя в лодке, он вспомнил про «лес бамбуков» — именно там расслаблялись поэт Жуань Цзи с племянником и их друзья, известные как «семеро мудрецов из бамбуковой рощи» рубежа III–IV веков, в память которых компания Ли Бо в Аньлу в 740-е годы поименовала себя «шестью анахоретами с Бамбукового ручья».
Однако, прослышав о новом мятеже — Кан Чуюаня и Чжан Цзяяня, — Ли Бо стряхнул с себя «безумства», спешно покинул Дунтин и бросился вновь в Цзянлин. С полдороги вдруг повернул к Чанша и поднялся на гору Цзюи, где, по преданию, похоронен первоправитель Шунь. Боюсь, в этом месте и в это время Ли Бо вспомнил не канонический образ Идеального Героя, а побочную неофициальную версию типичного дворцового конфликта, приведшего к насильственной гибели правителя, которая фактически уничтожила, дезавуировала все его деяния во благо страны и народа. Уж если таковы великие правители идеальной древности, то чего же ждать от их сегодняшних потомков!
И в стихотворении «Посылаю Лушаньскую песенку советнику Лу Сюйчжоу» он в сложном контексте, сплетая Конфуция с Чжуан-цзы, ушедшее с текущим, самого себя сегодняшнего с вчерашним, от которого отказывается, воскликнул: «Я — как тот напевающий Чуский безумец, / Что смеется над Фениксом, Куном с холма». А в эссе «Ясная осень скорби» в отчаянии написал: «О, я уйду! Сколь ненадежен мир людей! Найти бы снадобье — и скрыться на холме Пэнлайском!»
Мир Ли Бо раскололся. Он и раньше не производил впечатления монолита, иссеченный трещинами противоречий, но их смягчала гипертрофированная социальная активность, неутихающая жажда высоких государственных деяний. Отказы допустить его к рулям управления еще не воспринимались как трагичный обвал. Но то, что произошло с ним в последние годы, означало фактически десоциализацию, что Ли Бо психологически не в силах был вынести.
Исследователи отмечают, что в эти последние годы земного бытия Ли Бо особенно много пил, физически разрушая себя, но поэзия его, пропитываясь винными парами, расцвела новыми красками. Он приглушал тоску, рвал путы ритуала и в глубинах души все еще пытался обнаружить свободное и естественное, не тронутое губительной цивилизацией ви́дение природного мира, в котором жаждал раствориться.
Чуть припозднился, правда. Для нового рождения сил уже недостало.
Самое длинное в его творчестве стихотворение «Небесной милостью сосланный после мятежа в Елан, подношу Вэй Лянцзаю, начальнику области Цзянся, воспоминания о былых странствиях» (166 строк), приближающееся по широте художественного замысла к эпичности поэмы, оценивается как «произведение, масштабностью равное устремленной к морю Вечной Реке» [Ли Гуаньлянь-1986. С. 156]. Не отрывая участи человека от судьбы страны, Ли Бо бесхитростно излагает свой жизненный путь, в начале которого «святой тронул мою макушку, и я устремился к бесконечности бытия, но затем пришлось мне пройти через радости и страдания мира. Учился владеть мечом, но разве меч может противостоять десяти тысячам врагов? Письмена завоевывают пространство всех четырех морей. Но путь на запад был столь долог, что я постарел, травинка, прихваченная инеем. Нет мне покоя, ночами тревожусь за судьбы страны. О, где же стрелок Хоу И, что одной стрелой собьет с неба звезду варваров?!»
Ах, он все еще видел в себе мифологического «стрелка Хоу И», и потому, когда осенью 762 года Го Цзыи прислал к нему гонца с известием, что бывший аньлушаневский генерал Ши Сымин убит собственным сыном Ши Чаои, который встал во главе мятежных войск и двинулся на Центральную равнину, Ли Бо, забыв о своих годах, болезнях, неснятом клейме «преступника», порывах к «Пэнлайскому холму», вновь преодолел разумное сопротивление жены и бросился в ставку генерала Ли Гуанби, возглавившего войска, направленные на окончательное подавление мятежа. Только так, полагал Ли Бо, он может полностью снять с себя ярлык «сподвижника Юн-вана».
Он сорвал со стены свой старый меч и подбоченился: «Ну, как, я еще не стар?» — «Не стар, не стар, — рассмеялась жена, — если не видеть морщин на лице и седой бороды».
В утешение упрямый поэт оставил жене стихотворение. Он вспомнил, что в собрании древних песен Юэфу была одна, чье название как раз и подходило к ситуации и месту, где происходил у них с женой этот разговор, — «Юйчжанская песнь». И написал про белого коня, который нетерпеливо ржет при виде боевых знамен, а белый тополь, взгрустнув под осенней луной, поутру роняет листы на склон Юйчжанской горы; мой громадный корабль двинется вперед, рассекая волны, а эту песню я оставлю тебе, но остерегись напевать ее, потому что тогда в волосах у солдат, загрустивших по оставленным домам, появится седина.
И уж так, видно, Небу было угодно, что доскакали они с верным и тоже постаревшим Даньша до того самого Сюньяна, где Ли Бо томился в темнице как «опасный преступник», купили там лодку и, подгоняемые течением Вечной Реки, направились на восток, где восходит солнце. И вновь судьба оказалась безжалостной к наивному романтичному поэту. Напряжение долгого перехода, осенние ветры, холодные бессонные ночи обострили слабость и болезнь, и Ли Бо еле добрался до Цзиньлина. О военном походе уже нечего было и думать. Сил хватило лишь на то, чтобы выйти за пределы городской стены и постоять у могилы Цзиньлиночки, о которой он не забыл. Он вытащил из связки рукописей стихи, когда-то ей посвященные, и сжег их, ритуально развеяв пепел над скудным холмиком, поросшим дикими травами.
Конец! Это был его последний в земной жизни шанс, а у него недостало сил воспользоваться им…
Уже был, наконец, посмертно амнистирован принц Юн-ван (в начале лета 762 года). Спустя время очередь дошла до его генералов, а уж потом до Ли Бо. Новый император Дайцзун, наследовавший скончавшимся скоропостижно и весьма подозрительно один за другим отцу и сыну (Сюаньцзун умер в пятый день 4-й луны 3-го года Баоин (762) в Палатах Священного Дракона в возрасте семидесяти восьми лет, и существует подозрение, что его убили по тайному приказу Суцзуна, который и сам умер через 13 дней в возрасте пятидесяти трех лет) и обозначивший девиз своего правления как «Широкая добродетель» (Гуандэ), почтил его придворным титулом «левого секретаря» (цзошии).
Успела ли дойти до поэта эта утишающая его мятежную душу весть (или не утишившая бы — уж слишком мал титул по сравнению с тем, на что замахивался Ли Бо)? Во всяком случае, почтительно указанный в надписи на надгробной плите, сделанной Фань Чуаньжэном в 817 году, титул не упоминается в «Предисловии к Собранию Соломенной хижины», написанном дядей поэта Ли Янбином сразу после его кончины[138].
В Цзиньлине Ли Бо пробыл недолго. Грозно близилась зима, средства подходили к концу. Он сильно обнищал к концу жизни, а помогали ему не столь охотно, как прежде, круг друзей резко сузился, чиновники не забывали о висевшем на нем клейме, которое могло кинуть тень на их собственные посты.
Увы мне, горестно размышлял больной поэт, с тоской вглядываясь в небо. Я — точно старая птица Чжоучжоу, о которой писал Хань Фэй-цзы. Голова тяжелая, а хвост куцый, и крылья ослабли. Вон в небе летят стаи птиц, хоть кто бы подсобил, поддержал, так хочется добраться до Желтой реки, испить из нее, она ведь льется на Землю с Неба и чиста, как в первозданные времена. Но летят летуны мимо, и никому до меня нет дела.
В такой печальной тональности Ли Бо написал последнее в своей земной жизни стихотворение цикла «Дух старины» (там оно значится как № 57). Он устал бороться за Человека и получать удары от тех, кто исправляться не желал, он устал метаться по стране, истощая свою духовную магию. И начал понимать, что пришел слишком рано и должен покинуть этот мир.
Дом и жена далеко, путь нелегок, и он подумал о близком Данту, где в 760 году окружным начальником с резиденцией в Данту назначили его родственника Ли Янбина, который был ему не только дядей, но и близким другом. «И больше Цзиньлин мне не нужен, / Хочу с ним скорее проститься, / Услышав, как фениксы дружно / Жалеют несчастную птицу», — написал он дяде, объясняя необходимость приехать к нему («Подношу дяде Янбину, главе Данту»).
Силы были на исходе, и болезни влетали в него, как в старую, ветхую, исполосованную щелями хижину, едва прикрытую полусгнившей соломой. Он едва добрался до дядиного дома в Данту, полгода приходил в себя. Дышать становилось все труднее, и потому он редко вставал. В полузабытьи уносился сновидениями то во Дворец Просветления в Запретном городе Западной столицы, уже недостижимо далекой от него, то во дворец Небесного Верховного Владыки на горе Куньлунь, скрытый от пропыленного мира многослойными облаками, который становился к нему всё ближе.
Почти двадцать лет назад, покинув неприветливую имперскую столицу, поэт навестил Небесного Владыку, пожаловавшего ему напиток бессмертия в нефритовом кубке, и в отчаянии от земных неудач он чуть было не отпил глоток, который унес бы его на десять тысяч лет от этих надутых вельмож («Дух старины», № 41). Но ведь и от друзей, от родных и близких людей тоже унес бы, и потому он заставил себя воздержаться. А сейчас — выпьет!
Неизбывна его печаль — эй, хозяин, плесни-ка мне чашу своей доброй «Весны», и мы забудем, что сейчас осень, дождит и с утунов в речные потоки слетают пожелтевшие листья, невозвратно утекая на восток. А меня ждет запад. Нет, ты послушай-ка мой стон о нагрянувшей печали. Напевы семиструнного циня да чаша духовитого зелья — вот наша последняя радость. А кто еще в мире поймет мою душу?! Моего славного предка генерала Ли Гуана ханьские правители отправили в приграничную глушь и забыли, великого Цюй Юаня чуский царь сослал подальше от себя.
О, неизбывная печаль! На высокие должности надо подниматься, пока волосы еще черны, а если уже поседели, оставайся незаметным книжником. Так, в полусне, сложилась у него «Песнь печали».
Лишь к осени чуть полегчало. Осень была его временем. Осенними ночами не спалось, луна, как-то по-особенному круглая, сияла ослепительно, словно, улыбаясь, звала к себе. В Чунъян, девятый день девятой луны — праздник «двух девяток», — грешно было оставаться в постели. Во всех девяти областях Китая люди с кувшинами вина сейчас поднимаются на склоны, усаживаются среди кустов кизила, а прохладный ветерок срывает желтые лепестки диких хризантем и бросает их в чаши, чтобы зелье стало еще душистее. Вспоминают друзей, родных, и кажется, что они рядом, что ты не одинок, и становится весело, хочется посмеяться, сплясать, пусть даже ты один. А разве ты один? Вот ветерок заигрывает с тобой, касается шляпы, срывает ее, и пук волос рассыпается по плечам, как у свободного человека, сбросившего обузу чиновничьего ритуала.
Ли Бо с трудом поднялся на склон Драконьей горы и просидел там до темноты, следя за солнцем, опускающимся за дерево Фу-сан, и приветствуя выглянувшего старого друга луну. Дома он опишет это в двух четверостишиях, в одном из которых пожалеет бедные желтые хризантемы, которые в этот день по всему Китаю подвергаются нашествию несметного количества людей, наслаждающихся «двумя девятками»[139] и губя при этом последние цветы осени.
Десять лет назад в такой же славный денек девятой луны, когда солнце уже не изливает на землю палящий жар, а окутывает мягким теплом, он поднимался на этот же склон, тоже один, тоже печальный, но еще не расставшийся с надеждой, и там же, в горах, среди сосен, растущих из седой древности в седую вечность, написал:
Ну, что за дивный облачный денек!
Чисты ручьи в сияющих горах,
В кувшине зелье — что зари глоток,
Настоянный на желтых лепестках.
На камнях, соснах — седина веков,
Поднялся ветер, загудел струной.
Взгляну в фиал — и на душе легко,
И усмехаюсь над самим собой.
Сбил ветер шляпу. Я хмелен совсем.
Мир — пуст. Так песней помяну друзей.
А сейчас ему было одиноко и тоскливо. Все чаще вспоминалось былое, подернутое дымкой ностальгической идеализации. Друг собрался в столицу попытать карьерного счастья, и Ли Бо, воодушевляясь, молодой кистью набрасывает картину величественного столичного тракта, уходящего в вышину Девятого Неба, высокий трон, на коем восседает Лев Золотой, обсуждая с мудрейшими тайны бытия… И все же — вернись, ибо нет ничего лучше диска луны, ярко сияющей над Крутобровой горой в незабываемом Шу (стихотворение «Пою луне горы Эмэй, провожая шуского монаха Яня, направляющегося в Центральную столицу»).
И потому, чуть лучше почувствовав себя к исходу весны 763 года, Ли Бо опять собрался в дорогу. Не в Шу, это слишком далеко, но все-таки в прошлое. Не то что неуемная душа звала в нескончаемую дорогу, хотя и это чувство все еще владело им, но захотелось ему пообщаться с духом любимого им Се Тяо в Сюаньчэне. Уже шесть раз навещал он эти места — больше, чем какое-нибудь другое в Поднебесной, — поднимался на Северную башню городской стены, в точности повторяющую ту, что когда-то была возведена Се Тяо, вполголоса напевал стихи, словно общаясь со столь созвучным ему поэтом, бродил один по склонам Цзинтин, навещал грустно запустелые руины дома Се Тяо на Зеленой горе.
Зеленая гора накрыта тьмой,
Жилище Се почтенного в тиши,
Бамбуки не тревожит шум людской,
В пруду луна белесая дрожит,
Засыпал двор давно засохший лист,
Колодец рухнул, серым мхом сокрыт.
Лишь ветерок гуляет, свеж и чист,
Да под камнями ручеек журчит.
Свежий ветерок (Ли Бо вкладывал в это понятие не только природный смысл, но и социально-психологический — «чистые нравы» в этом обиталище высокой поэзии, призванной очищать человеческий мир) возвращал силы, развеивал грусть, неизбежно возникавшую, когда Ли Бо видел, что дом поэта забыт и заброшен, а пропыленному миру его чистые строки о «шелковой воде» уже как будто и не нужны…
Вот и старый Цзи, трактирщик, покинул сей мир, спустился к Желтым источникам. Верно, и там продолжает гнать свою «Позднюю весну». Мы оба с тобой мастера, ты — мастер доброго вина, а я — мастер винопития. Мы оба стары, только ты уже там, а я пока здесь. Но что это меняет? Скоро, совсем скоро мы вновь с тобой встретимся — и уж как весело отметим эту встречу доброй чашей! Нет жизни, нет смерти, есть лишь временное, случайное пребывание то тут, то там. «Путником случайным мы живем, / Смерть лишь возвращает нас к себе, / Небо и Земля — ночлежный дом, / Где скорбят о вековой судьбе» («Подражание древнему», № 9).
Наш Цзи и у Истоков хочет
«Весной» наполнить много чаш,
Да нет Ли Бо еще в той ночи —
Кому вино свое продашь?
Пока еще нет. Но скоро появится, горько усмехнулся поэт, представляя себе кабачок в подземных владениях Янь-вана, Князя Тьмы. Прошлое все настойчивее овладевало его мыслями и становилось будущим. В начале лета в глуши лесов вокруг Сюаньчэна распустились маленькие лиловые цветки, пламенеющие в опускающихся сумерках, ловя последние лучики ускользающего заката. Их называли тут «кукушкин цвет», и поэту показалось, что из далекого Шу голосисто закуковали кукушки: «Бу-жу-гуй! Бу-жу-гуй! Вер-нись! Вер-нись!» Как это было давно! Всплыли перед глазами Шу, край юности, и сама эта юность, цветущая, полная надежд. Отчего-то было это щемяще горько. Он написал всего четыре строки («В городе Сюаньчэн смотрю на кукушкин цвет»), двадцать восемь иероглифов-слов и шесть из них — цифры, но какие! В третьей строке — три единицы, в четвертой — три тройки. Столь лаконично-емко, что русский язык не справляется с энергетикой оригинала, и можно его только пересказать: «Раз вскрикнет, раз вспомню, раз оборвется сердце,/ На третью луну третьей весны [поздней весны] вспомню Три Ба [родное Шу]». В этой троекратной цифре «один» стонет его кровоточащее сердце — я одинок, одинок, одинок! И не в силах забыть эту ссылку — на три года, три года, три года! На три года оторвали меня от людей, вычеркнули из жизни! И вот я умираю…
С веток дерев посыпались листья, похолодали ночи, по утрам на травах печальной сединой лежал белый иней. Приближалась одиннадцатая луна первого года Гуандэ (самый конец 763 года), и состояние Ли Бо резко ухудшилось[140]. Усилился кашель, в груди клокотал гной, дышать становилось все труднее, словно не хватало воздуха, — легкие, иссеченные кавернами, не справлялись. Го Можо предположил, что это было воспаление легких на фоне длительного хронического пиоторакса.
Немало исследователей, и Го Можо в их числе, с суровым ригоризмом упоминают болезнь Ли Бо, сводя ее истоки к алкоголю, который, как известно, яд (но в то же время и лекарство — все зависит от дозы, а дозировка — штука тонкая и индивидуальная…). «Ли Бо умер в вине» — так даже называется глава одной из работ [Се Чуфа-2003. С. 235]. У одного из ближайших потомков Ли Бо позднетанского поэта Пи Жисю в стихотворении «Академик Ли» есть строки: «Он страдал от гноя в боках, / И его хмельной дух вернулся к восьми пределам (то есть на Небо. — С. Т.)».
Да, Ли Бо не ограничивал себя в удовольствии испить душистого зелья, хотя нельзя не заметить, что непомерные его количества, которые он со смаком расписывал в вольнодумных строках, — не более чем façon de parler. К сожалению, после ссылки он и в самом деле начал пить гораздо больше. Но этот факт должен навести исследователя на мысль о том, что погружение в алкоголь и развитие болезни шли параллельно, равно вызываясь некоей общей причиной.
Медицине давно известно, что соматические недуги часто вызываются душевной и нервной перегрузкой, а те в свою очередь являются реакцией организма на условия окружающей действительности. Стресс у любого человека может вызвать болезни не только самой нервной системы, но и любых жизненно важных органов. Тем более у таких реактивных, легкоранимых существ, как личности творческого труда.
Методичные срывы карьерных надежд и начинаний на протяжении всей жизни усугубляли психосоматическую ситуацию Ли Бо. Для него это были не просто неудачи — это были удары по жизненным целям, которые он считал крайне важными для себя. Вот где истоки его болезни. Могучий организм, быть может, продолжал бы в какой-то мере компенсировать служебные провалы, если бы не последовал такой ощутимый удар, как обвинение в «государственной измене», тюрьма, ссылка.
Это он-то, ежесекундно радевший о благе страны, мечтавший всю свою энергию вложить в процветание государства, — «государственный изменник»! На таком негативном психологическом фоне всё — сырой каземат, грязная старая лодка, увозившая его на край света в Елан, — всё это должно было через отрицательную психологическую ауру с удесятеренной силой разрушать организм.
Существуют разные версии относительно последних дней поэта. Побочные, основанные либо на слабо достоверных источниках, либо на оригинальном прочтении старых текстов, говорят, что слабеющий поэт вернулся не к дяде в Данту, а на Драконью гору, где у него был свой дом; что он упал в воду, с трудом выплыл, добрался до своего дома и умер там; что, выбравшись на берег, он там же и умер, и его тело подняли на Драконью гору и похоронили.
Согласно версии, принятой большинством, Ли Бо умер в Данту в доме своего дяди Ли Янбина, начальника уезда. Официальность этой версии подтверждается гравюрами на «дороге духов» в мемориальном парке вокруг могилы Ли Бо на Зеленой горе, где на одной плите из черного мрамора выгравирована сцена передачи умирающим поэтом своих рукописей дяде.
«Ли Бо показалось, что он очнулся… „Позвольте помочь вам“, — услышал он мягкий женский голос… „Куда мы направляемся?“ — „Туда, откуда ты прибыл“. — „А откуда я прибыл?“ Женщина в зеленом лишь усмехнулась, и через мгновение они остановились на поляне, полной свежих цветов и ароматов. Со всех сторон на него смотрели феи. Чудный свет излучали цветы, по воздуху плыл густой туман, и среди колыхающейся пустоты проявлялись беседки, террасы, башни, дворцы. „Я бывал здесь!“ — воскликнул Ли Бо…
Туман рассеялся, и он увидел, что стоит около треножника в форме летящего дракона на Зеленой горе Циншань… „Откуда он прибыл?“ — прозвучал улыбчивый голос, и тут же возникла волшебная, божественная музыка, идущая словно из глубины души… Женщина в зеленом сказала Ли Бо: „Ты помнишь, когда-то здесь мы наблюдали торжественный выезд императора?“ — „Помню. И Чэнь Цзыан[141] проходил тут“. Они двинулись дальше, вышли к густым купам цветущих дерев. „Это не то место, где я бывал. Ты заблудилась?“ — „То самое, просто с тех пор здесь вырос глухой лес… Присмотрись, это то самое место!“ Женщина в зеленом легонько потянула его за руку, и он вдруг взлетел в черноту ночи. Увидев переливающийся свет звезд и луны, преисполнился радости и начал вращаться в пустоте неба. „Мы летим к луне!“ — сообщила ему женщина в зеленом. „Замечательно!“ — воскликнул Ли Бо и вдруг услышал внизу какой-то шум, опустил голову и увидел несметные полчища степняков Ань Лушаня… „Я пойду усмирять мятеж! Надо отыскать Го Цзыи!“ — „Не спеши, ты уже не можешь туда спуститься“. — „Мне надо! Я должен быть на передовом рубеже…“
Видение вдруг обернулось черной дырой, которая поглотила Ли Бо…»
Ли Янбин хотел сообщить печальную новость жене и сыну поэта, но не успел. Госпожа Ли жила далеко от Данту, а Боцинь оказался в отъезде (дочь к тому времени умерла). Так они и не приехали, и кое-кто из последующих исследователей неоправданно поспешил сделать неутешительный для семейных отношений поэта вывод.
В чем-то они правы. Ли Бо не прижился на этой Земле. Устремленный к людям, он так и не ушел от одиночества. «Он изрекал Небесные узоры, / А меж людей казался всем чужим», — через сто лет написал поэт Пи Жисю.
Ли Бо подозвал дядю и вытащил из-под подушки связку рукописей: «Всю жизнь возил с собой, не расставался ни на мгновение. Это самое дорогое, что останется после меня. Не суждено было стать советником в Западной столице, хотя почтительно прикоснуться к дереву Фусан мне довелось. Взлетела могучая Птица Пэн до Среднего Неба, да сил недостало, и рухнула Птица на землю. Я поэт, и этого у меня никто не отнимет, и десять тысяч лет потомки станут передавать мои стихи от поколения к поколению. Да поймут ли? Нет уже в мире мудрого Конфуция…»
Все это он не сказал, не прошептал, а слабым голосом напел дяде как последнее в своей земной жизни стихотворение «Песнь о близком конце». Его последнее видение — Великой Птицей Пэн он уносится к заоблачным восьми пределам, задев крылом священное древо Фусан, за которым скрывается Солнце… Но понять тайный смысл сего деяния дано было бы лишь Чжун-ни (Конфуцию), а среди современников такого нет…
О, Птица Пэн, раскрыв громады крыл,
Ты взмыла ввысь, да недостало сил,
Но вихрь не стихнет десять тысяч лет!
Ведь поднялась до дерева Фусан, и эту быль
Потомки станут вспоминать века…
Но где ж Чжун-ни, что над стихами слезы лил?
В некоторых списках стихотворение называется «Песнь о близкой дороге». Какой дороге? Куда собрался старый, слабый, больной, но все еще неугомонный Ли Бо?
Быть может, на давнюю и родную звезду Тайбо, как повествуют нам легенды? Ли Бо сошел с лодки, чтобы поймать луну, и вода накрыла его с головой… Позднетанский поэт Хань Юй в своем стихотворении поставил Ли Бо в ряд «трех гениев, возвратившихся в воду», то есть утонувших (к Ли Бо он прибавил Цюй Юаня и Ду Фу). Среди многочисленных легенд об этом событии есть и такие.
На тело поэта, прибитое волной к берегу, наткнулась местная крестьянка. Он был как живой, рот приоткрыт, будто он собрался заговорить, правая рука согнулась в локте самым естественным образом, борода не намокла, на ней лишь поблескивали капельки воды, и даже шапка не слетела с головы. Но самое удивительное заключалось в другом — его нашли не ниже, а выше по течению, то есть тело медленно плыло не на восток, куда несся поток реки, а на запад, туда, где за горами, за долами лежал отчий край поэта.
Погрузившись в воду, через мгновение он вынырнул верхом на ките, в последующих вариантах трансформировавшемся в фантастическую рыбоптицу Кунь-Пэн, которую Ли Бо не раз вспоминал в своих стихах, и понесся в заоблачные выси. «Смотрите-ка, святой! Он не умер! Не умер!» — заволновался народ на берегу. Да, на хребте фантастического существа сидел Ли Бо в белой одежде. Тут-то всё стало ясно: он уносится в Лунный дворец, где его ждут травы бессмертия.
[Жун Линь-1987. С. 148–149]
Он так мечтал об этом! Быть может, и даже, наверное, больше, чем о сановитых собраниях мудрецов у подножия государева трона.
Светило ночи и светило дней
Без устали вершат круговорот.
Средь тьмой объятых суетных людей
Никто так бесконечно не живет.
Преданье есть, что среди вод морских
Пэнлайский остров дыбится горой,
На древе-яшме зелены листки,
И сладок плод, который ест святой.
Откусит раз — и нет седых волос,
Откусит вновь — и вечно юн и мил…
Меня бы кто-нибудь туда унес
И больше в этот мир не возвратил.
…Белая цапля сиротливой снежинкой опустилась на стылую воду осенней реки. Ей было так же одиноко и неуютно, как и старому поэту, который, всем телом ощущая необычную слабость, кряхтя, вылез из повозки. Не оборачиваясь, махнул вознице — не жди, вот-вот барабаны оборвут предвечернюю суету, в Данту закроют ворота, и придется тебе на всю ночь засесть в какой-нибудь харчевне под осыпающейся земляной стеной, где дрянное мутноватое винцо даже подогреть не удосужатся, каждые два часа прислушиваясь к колотушкам страж, пока монахи из ближайшего монастыря на всю округу не возвестят, какая нынче погода, а под гром утренних барабанов стражники не распахнут городские ворота.
У берега, куда привез его возница, стояла лодка — расписная, узорчатая, с крышей на столбах ближе к корме, никаких этих современных новшеств вроде стульев, с которых того и гляди свалишься, особенно в подпитии, к борту прислонено, правда, складное варварское сиденье, но это так, для фасона, куда удобнее сидеть на циновках, подогнув под себя ноги и упираясь коленями в пол. Коли овладеет тобой телесная слабость, подложи под локоть подушку или опустись на фарфоровое изголовье с магнитным стержнем, успокаивающим и расслабляющим.
«Ну, давай», — махнул Ли Бо угрюмому лодочнику, и тот скупыми движениями кормового весла направил лодку в одномерную темноту реки, куда-то туда, где ежилась от осеннего холода белая цапля. Цепляясь за чуть вздернутые уголки крыши, низко склоненные ивы пытались удержать лодку, остановить ее движение во тьму, да не удалось, и тогда они, точно почувствовав важность события, плеснули с листьев вечернюю росу вослед удаляющемуся поэту, как обычно поступали те, кто хотел в торжественный миг выразить свое почтение юбиляру, — выливали из кубка вино по направлению к нему.
Три-четыре гребка, и деревья, кромка пристани, ажурные беседки вдоль линии берега слились в одну темную пластину — занавес, отгородивший от Ли Бо весь пройденный земной цикл: пять раз по двенадцать, шестьдесят лет, оставшиеся позади со всеми их тяготами дорог, мишурой столичных дворцов, чуткой тишиной леса на горном склоне, плавно раскачиваемой задумчивыми ударами храмового колокола.
Зачем больной, измотанный возвратным из ссылки путем, отправился он на этот берег? Родич отговаривал, пугая всяческими земными опасностями. Но что ему земное?! Он не сказал дядюшке про странный сон.
Был ему сон намедни. Белый сон. Ли Бо любил белый цвет, но понемногу, мазками, вроде этой белой цапли, что спустилась на темную воду, а тут во весь сон — ослепительный свет, Великая Белизна, столь противоположная мистической тьме, коей сейчас поклоняются на Земле. Он не нашел слов, чтобы выразить это словами, он лишь почувствовал, что это — его.
И тут еще эта настырная ворожея на улице. Синяя юбка, белая кофта — он хорошо запомнил сочетание красок: белый взрыв в синеве дневных небес. Нет чтобы, солидно сгорбившись, восседать перед столиком с зерцалом или гадательными костями, она глянула на него и, что-то узрев в чертах лица, как зачарованная, двинулась за ним по улице, будто не было там других, более богатых клиентов, проникновенным шепотом, еще даже и не потребовав оплаты услуг, предупреждая: «Тела твоего не вижу, исчезает оно, и на западе ждет тебя ослепительное сияние и встреча с могучим небесным духом».
Пряные ароматы насыщали воздух. Ли Бо много путешествовал в жизни, всякого навидался, наслышался, нанюхался, но в дивных благовониях, необычных для этих мест и этого времени, не различил ничего знакомого… Или, может быть, нечто очень и очень далекое, из какой-то иной жизни, смутное.
Но пора уже, кажется, подкрепиться. В лодке для этого всё было приготовлено. Дядюшка постарался, велел заранее доставить корзину со снедью. Конечно, ничего жирного и острого — и болезнь не позволяет, и Будда не велит. Сырая крошеная рыба, варварские лепешки из рисовой и пшеничной муки, таблетки чая, которые еще надо было растереть и смешать с имбирем, а потом сварить в котле на жаровне, установленной в углу. Какие-то сосуды — возможно, дядюшка велел приготовить ослабевшему Ли Бо рисовый отвар и кислое молоко, чтобы восстановить иссякающие силы.
Да еще торчит из корзины кувшин, верно, с добрым ланьлинским. В вине — много радости и силы. «Настоящий человек идет под водой и не захлебывается», — говорил Чжуан-цзы. Он явно хмельного «настоящего человека» имел в виду. Душа, омытая вином, обретает цельность и законченность, как кусок зеленой, с прожилками, яшмы. Маловато, правда, поосторожничал дядюшка, добрая душа. Ну, ничего, в широком, как озеро Облачных снов, рукаве у него было кое-что припрятано.
Не обмыть ли руки, подумал поэт. Этот ритуал, в общем-то, совершают все добродетельные конфуцианцы перед важной церемонией. Но разве что-то предстоит Ли Бо? К тому же он из Шу, а про шусцев шутят, будто их моют лишь дважды: при рождении и после смерти. И все же он зачерпнул забортной воды и задумчиво ополоснул руки. Ах, да, гадалка предсказывала встречу с небесным духом. Вот всё и сходится.
Когда сегодня возница катил его к берегу, они проехали сквозь красные ворота, странно поднявшиеся на пустынной сельской дороге. Три проема меж четырех столбов, над ними навес в рост человека, но кто ж поднимается туда — лестницы-то никакой не видно, а поверху — золоченая надпись: «Врата Дракона». Ничего особенного, он и не обратил на них внимания. А сейчас вспомнил и подивился. По старому преданию, тот, кто пройдет сквозь Врата Дракона, поднимется в иные сферы. Конечно, это не вход в экзаменационный зал и не специальное ему, Ли Бо, приветствие, сооруженное благодарными почитателями. Никто и не знает, что он в городе. А кто прослышал, старается держаться подальше от него, опального придворного академика. Мало кто знает, что милостью императора он освобожден от ссылки и, не доехав до Елана, повернул обратно в сторону моря, к Цзиньлину. Вот и друг Ду Фу пишет в стихах, что видел во сне Ли Бо, да не ведает — живого или уже покинувшего сей мир. Словно предвидя сегодняшнее путешествие по реке, Ду Фу с опаской поминает волны над глубинами, где обитает дракон, который может проглотить Ли Бо.
Тем временем в небе показалась желтая плошка луны и разлила свой свет по водной глади, еще слабый, как осенний светлячок. И все же он очертил пологий берег, утес, растворяющийся в черноте неба, и старый клен, который Ли Бо помнит еще стройным юным деревцем.
На берегу нахохлилась цапля, поджав для тепла ногу. Берег густо порос бамбуком, и Ли Бо захотелось тут задержаться, ведь духи бамбуковых рощ любят исполнять людские желания. Если, конечно, не спят или не заняты каким-нибудь более важным делом — отлучились в веселый квартал к девицам или расселись за столом с игральными костями.
Он с улыбкой махнул лодочнику, чтобы сушил весло. Правда, иных желаний, кроме как достать кувшинчик с ланьлинским, у него не было, а это он всегда умел осуществлять без помощи духов. Что и не преминул сделать. И повторил. И еще раз… Лодочник, обрадовавшись передышке, тоже достал себе чашку — из старой тыквы с неровными, обломанными краями.
Ли Бо шагнул к борту и только было распахнул халат, чтобы облегчиться в реку, как облачка окончательно расступились, полностью открыв круглый диск луны, и с неба выкатилась к лодке дорожка света. Оправляться в сторону луны считалось совершенно недопустимым, и Ли Бо повернулся было к другому борту, как вдруг лунная дорожка вспучилась, в ней что-то плеснуло. Рыбам в это время положено спать, но это явно был карп. «Уж не луна ли шлет мне послание? Зовет к себе?» Он странным образом вспомнил свое старое стихотворение, где светлое пятно у ног взывало к исчезнувшему — или недостижимому? —
Сияние луны простерлось к ложу.
Иль это иней осени, быть может?
Наверх взгляну — сияет там луна,
А вниз — и мнится край, где юность прожил.
Но сейчас краем юности ему представляется не далекое Шу, а сама небесная Великая Белизна, какими-то смутными, неясными нитями притянутая к нему. В прошлом? В будущем? Отчего? Зачем? Он и сам не знает.
Тьма накрыла все девять областей страны. Разве только во взбунтовавшихся степняках дело? А этот страшный ураган, который унес с собой — уж, конечно, не в сладостную обитель бессмертных Пэнлай — несколько кварталов блистательной Западной столицы! Потом — засуха, которая жестоко скручивала листья на деревьях в сухие трубочки, шуршавшие при малейшем дуновении. И тут же — ливень, но не тот благодатный, что в силах напоить истосковавшуюся землю, а избыточный, беспрерывный, шестидесятидневный поток, словно вновь разверзлись в небе дыры, которые латала Нюйва. В общем, не так что-то в этой империи. И не нужен он ей.
Кувшинчик очень скоро подошел к концу, в нем не больше шэна[142]. В былые дни Ли Бо для хорошей встряски требовалось доу вина — десять шэнов. В досаде он с силой хлопнул кулаком по борту, так что лодка вздрогнула, дернулась и сама, без вмешательства лодочника, поплыла потихоньку — прямехонько по лунной дорожке, будто увозила своего пассажира к небесному светилу из окутавшей его тьмы.
Легкий ветерок заигрывал с поверхностью воды, и рябь дробила дорожку на прихотливые штрихи света и тени. На такую голову, как у Ли Бо, даже побеленную временем, всего-то шэн вина подействовать не мог, но поэт явственно услышал неземной красоты «музыку Шуня». В искусстве звуков он, большой мастер игры на семиструнном цине, знал толк, но такого не слыхивал. Будто сам Небесный Владыка наигрывал ему последнюю мелодию земного бытия.
Воздух вокруг него сгустился настолько, что лежал в груди тяжелым камнем. Ли Бо еще не успел осознать, что произошло, и продолжал судорожно цепляться за уходящий воздух. Он словно очутился внутри круга, за пределами которого остались опустевший кувшин, прикорнувший лодочник, нахохлившаяся цапля… — всё, кроме полосы света. То, что осталось там, казалось близким, родным, и ему жалко было с ними расставаться.
Но воздух стал таким плотным, что казался и вовсе не воздухом. В какое-то мгновение Ли Бо ощутил себя единой материей с окружающей его массой, еще недавно бывшей воздухом, и больше не чувствовал тяжести. Он обрел легкость необыкновенную. Стало как-то комфортно, как после десятка чаш «Ланьлинского».
Полоса света от ног Ли Бо уходила дальше, вверх, к луне, и узоры неба вокруг ночного светила сдвинулись в медленном круговороте, всё убыстряя и убыстряя движение. Поначалу казавшиеся очень далекими, они приближались, вовлекая Ли Бо в свой пьянящий танец, и вот уже он тоже сдвинулся с места, шагнул на манящую дорожку и сомнамбулически пошел по направлению к луне. Мутная пелена спала с глаз, и он увидел вокруг себя плещущиеся волны «Ланьлинского», и ноздри пощекотал тонкий аромат пряных трав.
Две фигуры в радужных одеждах возникли из тьмы инобытия в колеснице из пяти облаков, сопровождаемые Белым Драконом, и пригласили Ли Бо присоединиться к ним, чудище пошевелило хвостом, раздвигая тучи, и помчало Ли Бо вверх, будто на высокую гору, туда, где торжественно распалялся, слепя его еще земные глаза, невыносимый свет Великой Белизны. Уже через мгновение глаза привыкли, и Ли Бо последним усилием мысли подумал, что он, похоже, не уходит, а возвращается…
Сквозь блаженную полудрему лодочнику показалось, что его пассажир перешагивает через борт, протягивая руки к луне, бело-черными штрихами раздробившейся на поверхности воды, и исчезает. Но воду ничто не возмутило.
Одежда пассажира лежала на дне лодки. Только одежда, без тела. От нее исходил тот самый аромат благовоний, которым еще мгновение назад был напитан воздух, опять вернувшийся к состоянию привычной осенней ночной сырости. «Познал Дао», — пробормотал ошарашенный лодочник про своего пассажира. Он слыхал, конечно, что ученые даосы в конце земного пути растворяются в познанном ими Дао-Пути, но впервые реально столкнулся с этим явлением.
«А как же его дух? Тела-то нет. Пустой гроб на родину не отвезешь, в могилу не закопаешь. Куда прилетать духу? Без могилы он, что же, останется неприкаянным — мертвым, как говорят? Вот ведь бедняга — прошел земной круг, и что от него осталось?!»
Так ли всё это было? Кто ведает?
Непременно спрошу об этом самого Ли Бо в Небесной Стране…