Книга вторая. При дворе и на войне

Глава I. Жанна прощается с родной деревней

5 января 1429 года Жанна пришла ко мне со своим дядей Лаксаром и сказала:

— Час пробил. Теперь Голоса ясно говорят мне, что делать. Через два месяца я буду у дофина.

У нее был вдохновенный и воинственный вид. Ее воодушевление передалось и мне; я ощутил подъем, какой вызывает в нас дробь барабанов и мерный шаг полков.

— Я верю этому, — сказал я.

— И я также, — сказал Лаксар. — Скажи она мне раньше, что Бог велел ей спасти Францию, я бы не поверил. Пусть бы сама шла к правителю, а я бы ни за что в это не вмешался и был бы уверен, что она рехнулась. Но я видел, как бесстрашно она стояла перед знатными и важными людьми и как с ними говорила. Этого она не смогла бы без Божьей помощи. Уж это-то я знаю! Так что теперь я ее смиренный слуга и буду во всем выполнять ее волю.

— Мой дядя очень добр ко мне, — сказала Жанна. — Я попросила его, чтобы он уговорил мать отпустить меня к ним, ходить за его больной женой. Она согласилась, и мы уйдем завтра на заре. А оттуда уже близко до Вокулёра, и я буду ходить туда, пока не добьюсь своего. Скажи, кто были те двое рыцарей, что сидели тогда слева от тебя за столом правителя?

— Одного зовут сьер Жан де Новелонпон де Мец, другого — сьер Бертран де Пуланжи.

— Славные воины оба! Я их обоих наметила себе в помощники. Но что ты так смотришь на меня? Ты сомневаешься?

Я приучил себя говорить ей правду без всяких прикрас и потому сказал:

— Они сочли тебя помешанной; они так и сказали. Правда, они тебя жалели за то, что тебя постигло такое несчастье, но все-таки они были уверены, что ты не в своем уме.

Это, по-видимому, нимало не смутило и не обидело ее. Она сказала только:

— Мудрые люди начинают думать иначе, когда видят, что заблуждались. Так будет и с ними. Они пойдут за мной. Скоро я их увижу. Ты, кажется, опять сомневаешься?

— Нет. Но я вспомнил, что дело было год назад, а они нездешние и оказались здесь случайно, проездом.

— Они приедут опять. А теперь — к делу. Я пришла дать тебе кое-какие распоряжения. Через несколько дней ты последуешь за мной. Устрой свои дела — ты ведь уедешь надолго.

— А Жан и Пьер тоже поедут со мной?

— Нет, сейчас они отказались бы, но скоро поедут. И приведут мне благословение родителей и их согласие на мое предприятие. Это придаст мне сил, а без этого я слаба… — Она замолкла, и на глазах ее показались слезы; потом продолжала: — Я хочу проститься с Маленькой Менжеттой. Приведи ее утром к околице, пусть она немного проводит меня.

— А Ометта?

Тут она не выдержала и заплакала:

— Нет, не надо, — она слишком мне дорога. Я не в силах проститься с ней, зная, что мы больше не свидимся.

Наутро я привел с собой Менжетту, и мы все четверо зашагали по дороге, по утреннему холодку, пока деревня не осталась далеко позади. Тут подруги простились, и горько было смотреть, как они обнялись со слезами и нежными уверениями: Жанна бросила долгий взгляд назад на деревню, на Волшебный Бук, на дубовую рощу, на цветущие луга и реку, словно старалась навсегда запечатлеть их в памяти, — ведь она знала, что ей не суждено больше их увидеть; потом она повернулась и пошла дальше, горько рыдая. Это было в день ее рождения, и моего также, В тот день ей исполнилось семнадцать лет.

Глава II. Правитель снаряжает Жанну в путь

Несколько дней спустя дядюшка Лаксар отправился с Жанной в Вокулёр и нашел ей там приют у некой Катрин Руайе, жены колесника, доброй и порядочной женщины. Жанна прилежно ходила в церковь; она помогала Катрин по хозяйству и тем платила за кров и стол. Если кто начинал с ней разговор о ее миссии, — а таких находилось немало, — она говорила о ней охотно и теперь уже ничего не скрывала.

Вскоре и я поселился поблизости и увидел, что за этим последовало. По городу пошли слухи, что явилась девушка, посланная Богом спасти Францию. Простой народ толпами шел взглянуть на нее и послушать ее; ее юная красота уже наполовину убеждала их, а глубокая серьезность и искренность довершали дело. Богатые держались в стороне и посмеивались, — но уж они всегда так.

Кому-то вспомнилось пророчество Мерлина,[9] произнесенное более восьмисот лет назад, о том, что Франция будет погублена женщиной, но женщиной же будет и вновь спасена. Да, Франция была погублена женщиной своей недостойной королевой, Изабеллой Баварской, — а эта невинная и прекрасная девушка несомненно послана Небесами во исполнение второй части пророчества.

Это усилило интерес к Жанне; воодушевление нарастало, надежда и вера крепли в народе. Из Вокулёра волны энтузиастов разливались по всей стране, но веек городам и селам, подбодряя упавших духом французов, точно живая вода. Люди стали приходить издалека, чтобы увидеть своими глазами и услышать своими ушами; увидев и услышав, они исполнялись веры. Город был переполнен, все постоялые дворы были набиты битком и все же не могли вместить и половины пришельцев. А народ все прибывал, несмотря на зимнюю пору. Кто помышляет о пище и крове, когда стремится утолить иной — духовный голод?

Могучий прилив с каждым днем все нарастал. Жители Домреми, изумленные, потрясенные, спрашивали себя: «Неужели это диво столько лет жило среди нас, а мы, слепцы, ничего не видели?» Жана и Пьера провожали всей деревней, дивясь на них и завидуя им, точно важным господам и баловням судьбы; весь их путь до Вокулёра был триумфальным шествием, — люди сбегались поглядеть на братьев той, которая беседовала с ангелами, вручившими ей судьбу Франции.

Братья привезли Жанне благословение и напутствие родителей и их обещание вскоре приехать к ней. Окрыленная этой радостью, исполненная надежд, она снова явилась к Бодрикуру. Однако тот был по-прежнему несговорчив. Он отказался послать ее к королю. Она огорчилась, но нс упала духом. Она сказала:

— Мне придется приходить к тебе, пока ты не дашь мне людей, ибо так мне ведено, и я не смею ослушаться. Я должна дойти до дофина, хотя бы пришлось ползти всю дорогу на коленях.

Я и оба брата Жанны находились при ней постоянно. Мы принимали посетителей и выслушивали их; однажды, как она предсказывала, явился Жан де Мец. Он заговорил с Жанной весело и шутливо, как с ребенком, и спросил се:

— Что ты здесь делаешь, дитя мое? Ну как, скоро прогонят из Франции короля и обратят нас всех в англичан?

Она ответила спокойно и серьезно:

— Я пришла просить Робера де Бодрикура отвезти или отослать меня к королю, но он но хочет меня слушать.

— Ты, однако, удивительно настойчива. Целый год ты упорствуешь в своем желании. Ведь я тебя видел, когда ты приходила в первый раз.

Жанна сказала все так же спокойно:

— Это не желание, это — цель. Он согласится. Я могу подождать.

— Не напрасно ли ты надеешься, дитя мое? Правители — народ упрямый. Что, если он не исполнит твоей просьбы?

— Исполнит. Должен исполнить. Иначе ему нельзя.

Шутливое настроение рыцаря стало исчезать. Это было видно по его лицу. Серьезность Жанны подействовала на него. Так бывало со всеми, кто заводил с ней шутливый разговор: они снова становились серьезными. Они открывали в ней глубины, о которых сперва и не подозревали. Ее явная искренность и непоколебимая убежденность смущали самых развязных насмешников. Сьер де Мец на минуту задумался, а потом спросил уже вполне серьезно:

— И скоро тебе нужно быть у короля?..

— Не позже середины поста, хотя бы мне пришлось добираться ползком.

Она сказала это с той сдержанной страстью, с какой говорят о самом близком сердцу; это подействовало на ее знатного собеседника. В глазах его блеснуло сочувствие. Он сказал убежденно:

— Видит Бог, я хотел бы, чтобы тебе дали солдат, и чтобы из этого что-нибудь вышло! А что ты станешь с ними делать? Что ты надеешься совершить?

— Освободить Францию. Мне это суждено свыше. Никто на свете, ни короли, ни герцоги и никто другой не может спасти французскую державу, вся надежда на меня.

Слова ее звучали проникновенно и тронули славного рыцаря. Я это ясно видел. Жанна понизила голос и сказала:

— А мне самой больше хотелось бы сидеть за прялкой возле матери; не мое это призвание — война, но я должна исполнить волю моего повелителя.

— Кто он?

— Царь Небесный.

Тогда сьер де Мец, по старому феодальному обычаю, опустился на колени, вложил свои руки в руки Жанны, в знак вассальной верности, и тут же поклялся, что с Божьей помощью сам доставит ее к королю.

На следующий день приехал сьер Бертран де Пуланжи и также поклялся своей рыцарской честью следовать за ней всюду, куда бы она ни повела.

К вечеру того же дня по городу разнесся слух, что сам правитель намерен посетить молодую девушку в ее скромном жилище. На следующий день с утра улицы и переулки заполнились народом, который хотел поглядеть на это небывалое событие. И оно свершилось. Правитель приехал со всей своей свитой, и весть об этом разнеслась повсюду; она произвела заметное действие — заставила умолкнуть знатных насмешников и еще более возвысила Жанну в общем мнении.

Правитель решил, что Жанна либо колдунья, либо святая, и хотел выяснить, кто же именно. Он привез с собой священника, чтобы изгнать из нее беса, если бы таковой оказался. Священник прочел все положенные заклинания, но беса не оказалось. Он лишь оскорбил этим благочестие Жанны, ибо незадолго перед тем исповедовал ее и должен был бы знать, что бес не выносит исповедальни и всегда испускает там дикие вопли и проклятия.

Правитель удалился смущенный и задумчивый, не зная на что решиться. Пока он размышлял, прошло несколько дней и наступило 14 февраля. Жанна пришла в замок и сказала:

— Ты слитком долго мешкаешь, Робер де Бодрикур, и наносишь ущерб делу. Сегодня наши проиграли битву у Орлеана и понесут еще большие потери, если ты не пошлешь меня немедленно.

Тот изумился и спросил:

— Сегодня, ты говоришь? Как ты можешь знать, что там произошло сегодня? Вести идут оттуда не менее восьми или даже десяти дней.:

— Это мне сказали мои Голоса, — значит, это правда. Сегодня было проиграно сражение, и ты в этом виноват — ты задерживаешь меня.

Правитель зашагал по комнате, бормоча что-то про себя и лишь время от времени ругаясь вслух; наконец он сказал:

— Вот что: иди с миром и жди. Если все окажется так, как ты сказала, я дам тебе письмо и пошлю к королю, но не прежде того.

Жанна сказала с жаром:

— Благодарение Богу! Дни ожидания приходят к концу. Через десять дней ты дашь мне письмо.

Жители Вокулёра уже подарили ей коня и полное вооружение. Ей некогда было учиться ездить, ибо она прежде всего считала необходимым не отлучаться со своего поста и говорить со всеми, кто к ней приходил, укрепляя в них надежду и готовя себе помощников в предстоящем освобождении и возрождении родины. Это занимало все ее время. Но не беда. Не было на свете такого искусства, которому она не могла бы научиться, и притом в самый короткий срок. Ее коню предстояло убедиться в этом с первого же раза. Тем временем ее братья и я по очереди брали коня и обучались верховой езде. Кроме того, нас учили владеть мечом и другим оружием.

20 февраля Жанна собрала свой маленький отряд — обоих рыцарей, своих братьев и меня — на военный совет. Впрочем, советом его, пожалуй, не назовешь, — она не совещалась с нами, а просто отдала приказания. Она наметила путь, которым намеревалась ехать к королю, и притом так, словно обладала обширными познаниями в географии; она наметила, сколько проезжать за день и как миновать наиболее опасные места, — а это показывает, что политическую географию она знала не хуже физической, хотя никогда ничему не училась. Я был удивлен, но подумал сначала, что ее наставляли Голоса. Однако это оказалось не так. Из ее упоминаний о разных людях, от которых она узнала то или другое, я понял, что она неутомимо расспрашивала своих многочисленных посетителей и набралась у них этих ценных сведений. Оба рыцаря не могли надивиться ее здравому смыслу и сметливости.

Она велела нам быть готовыми ехать ночью, а днем спать в укрытиях, ибо почти весь наш долгий путь пролегал по местности, занятой неприятелем. Она приказала также хранить в тайне день нашего отъезда, так как хотела уехать незаметно. Иначе нам предстоят пышные проводы, о которых непременно узнает неприятель, и тогда на нас будет засада и нас возьмут в плен. В заключение она сказала:

— Теперь мне остается только сообщить вам день нашего отъезда, чтобы вы успели как следует подготовиться и ничего не оставляли до последней минуты Мы выступим двадцать третьего в одиннадцать часов вечера.

С этим она нас отпустила. Оба рыцаря были крайне озадачены. Сьер Бертран сказал:

— Даже если правитель и даст ей письмо и охрану, он может не поспеть это сделать к указанному ею сроку. Как же она решилась назначить этот срок? Это ведь большой риск — назначать точный срок, когда еще ничего не известно наверняка.

Я сказал;

— Раз она назначила двадцать третье, мы можем на нее положиться. Должно быть, ее оповестили Голоса. Нам остается повиноваться.

Так мы и сделали. Родителей Жанны мы просили прибыть до двадцать третьего, но из осторожности не сообщили, почему назначаем именно этот срок.

Весь день двадцать третьего она с надеждой подымала глаза на каждого входившего, но родители ее все не появлялись. Она не теряла надежды. Когда стемнело, она не могла уже дольше надеяться и заплакала, но тут же отерла слезы и сказала:

— Что ж делать, видно так уж мне суждено. Придется стерпеть и это.

Желая ее утешить, де Мец сказал:

— Ведь и правитель что-то не идет к тебе; родители твои могут еще приехать завтра…

Тут она перебила его и сказала:

— К чему мне это? Ведь мы едем сегодня в одиннадцать.

Так и оказалось. В десять часов явился правитель со стражей и факельщиками; он доставил ей конную охрану, а также лошадей и оружие для меня и ее братьев, и вручил ей письмо к королю. Затем он снял с себя меч и сам опоясал им Жанну, говоря:

— Ты была права, дитя мое. В тот день мы действительно проиграли битву, как ты предсказала. И вот я сдержал свое слово. Поезжай, и будь что будет.

Жанна поблагодарила его, и он вернулся к себе.

Проигранная битва, о которой она говорила, известна в истории под названием Селедочной битвы.[10]

Все огни в доме тотчас погасили, и немного погодя, когда на улицах стало темно и тихо, мы крадучись выехали из города через западные ворота, а там поскакали во весь опор, подгоняя коней шпорами и хлыстами.

Глава III. Паладин кряхтит, но хвастает

Нас было двадцать пять хорошо вооруженных всадников. Мы ехали по двое; Жанна с братьями-в середине колонны, Жан де Мец — в голове, а сьер Бертран — в хвосте. Рыцари разместились таким образом, чтобы предупредить бегство кого-либо из солдат, возможное в начале пути. Через два-три часа мы должны были оказаться на вражеской земле, и там уж никто не решился бы дезертировать. Скоро в нашей колонне послышались вздохи, стоны и проклятия. Мы обнаружили, что шестеро из наших воинов были деревенскими парнями, которые впервые сели на лошадь и теперь с трудом держались в седле, испытывая жестокие страдания. Правитель включил их в отряд в последний момент, для ровного счета, и поместил рядом с каждым опытного солдата, чтобы придерживать новичка в седле, а при попытке бегства — убивать на месте.

Несчастные терпели, пока были в силах, но боль стала столь невыносима, что они больше не могли сдерживать стонов. Мы уже ехали по неприятельской земле, так что у них не было выхода, и они поневоле должны были ехать дальше, хотя Жанна сказала, что они могут вернуться, если не боятся попасться врагу. Они предпочли остаться с нами. Теперь мы ехали медленно и осторожно, и новичкам было приказано сносить свои муки молча и не подвергать нас всех опасности своими стонами и воплями.

На рассвете мы углубились в лесную чащу, и скоро все, кроме часовых, уснули мертвым сном, не чувствуя, что спят на холодной земле.

В полдень я пробудился от крепкого сна и сперва не мог сообразить, где я и что со мной происходит. Потом в голове у меня прояснилось, и я все вспомнил. Перебирая в памяти необычайные события последних двух месяцев, я с удивлением обнаружил, что одно из пророчеств Жанны так и не исполнилось: где же Ноэль и Паладин, которые должны были присоединиться к нам в последний час? Как видите, я успел привыкнуть к тому, чтобы каждое слово Жанны сбывалось.

Смущенный этими мыслями, я открыл глаза — и что же: рядом со мной, прислонясь к дереву, стоял Паладин и глядел на меня сверху вниз. Так бывает часто: стоит подумать или заговорить о ком-нибудь, и он уж тут как тут, — а вы и не подозревали, что он так близко. Похоже, что именно его приближение заставляет вас подумать о нем, а вовсе не случайность, как полагают. Как бы то ни было, Паладин стоял возле меня, ожидая моего пробуждения. Я очень ему обрадовался, вскочил и пожал ему руку, а потом отвел в сторону — он сильно хромал, — предложил сесть и спросил:

— Откуда ты? Как ты здесь очутился? И почему в солдатской одежде? Рассказывай все по порядку.

Он ответил:

— Я ехал с вами всю ночь.

— Да что ты! — А про себя я подумал: половина пророчества все-таки сбылась!

— Да. Я спешил из Домреми, чтобы присоединиться к вам, и чуть не опоздал. То есть я опоздал, но я так просил правителя, что его тронула моя любовь к родине, — он так и сказал, — и он позволил мне ехать.

«Врет, — подумал я, — это, как видно, один из шестерых, которых правитель в последний момент завербовал силой. Недаром Жанна говорила, что он присоединится к нам в последний час, но не по своей охоте». Вслух же я сказал:

— Очень рад, что ты с нами. Это святое дело, и сидеть дома в такое время стыдно.

— Сидеть дома? Удержать меня дома было так же невозможно, как удержать молнию в грозовой туче.

— Хорошо сказано и похоже на тебя.

Это ему понравилось.

— Я рад, что ты меня понимаешь. Не то что другие. Но дай срок — узнают и они!

— Я тоже так думаю. В опасном деле ты всегда сумеешь себя показать.

Он пришел в восторг и раздулся, как бычий пузырь. Он сказал:

— Насколько я себя знаю, — а уж, кажется, я себя знаю! — я в этой кампании еще не раз оправдаю твои слова.

— Надо быть дураком, чтобы в этом сомневаться. Уж я-то знаю.

— Конечно, простому солдату трудно отличиться, но страна услышит обо мне. А будь я там, где мне подобает, — скажем, на месте Ла Гира, или Сентрайля, или Дюнуа… Но я лучше промолчу, — я, слава Богу, не из хвастунов, вроде Ноэля Рэнгессона. А ведь это и впрямь было бы новым и неслыханным делом: чтобы простой солдат прославился больше их и затмил их имена.

— А знаешь, приятель, — сказал я, — ведь ты напал на замечательную мысль! Понимаешь ли ты, до чего она гениальна? Стать прославленным генералом — ну что тут такого? Ровно ничего! Их в истории и без того пропасть; так много, что всех и не упомнить. А прославленный рядовой — вот это действительно редкость! Он будет вроде луны среди мелких звезд; слава его будет долговечнее, чем род людской. Скажи, друг, кто подал тебе эту великую мысль?

Он расплылся от удовольствия, но изо всех сил старался не показать этого. Он отмахнулся от похвалы и небрежно сказал:

— Пустяки! У меня частенько бывают мысли и еще получше. В этой, по-моему, нет ничего особенного.

— Признаюсь, ты меня удивил. Неужели ты действительно сам додумался?

— А то кто же? У меня их тут сколько угодно. — Он постучал пальцем по лбу и при этом сдвинул шлем на правое ухо, отчего вид у него сделался крайне самодовольный. — Мне их не занимать стать. Я ведь не Ноэль Рэнгессон.

— Кстати о Ноэле, — ты давно его видел?

— С полчаса. Вон он — спит как убитый. Он тоже ехал с нами ночью.

Сердце мое радостно дрогнуло. «Теперь можно быть спокойным, — подумал я, — и никогда больше не сомневаться в ней». А вслух я сказал:

— Рад это слышать. Я горжусь нашей деревней. Вижу, что наших храбрецов не удержишь дома в такое время.

— Это он-то храбрец? Эта нюня? Он умолял, чтобы его не брали. Он плакал и просился к маменьке. Это он-то храбрец? Этот навозный жук?

— А я думал, что он пошел добровольно! Неужели нет?

— Так же добровольно, как осужденный идет на казнь. Когда он узнал, что я иду из Домреми добровольцем, он попросился со мной, под моей охраной, — поглядеть на народ и на сборы. А едва мы пришли в город, как показалось факельное шествие и правитель велел его схватить — его и еще четверых. Он давай отбиваться! Тут я и попросился на его место. Правитель согласился меня взять, но и Ноэля тоже не отпустил — так он был разозлен его хныканьем. Много от него будет проку на королевской службе! Есть будет за шестерых, а удирать — за целых шестнадцать! Терпеть не могу таких: труслив, как заяц, а прожорлив, как волк!

— Ты меня удивил и очень огорчил. Я всегда считал его храбрым малым.

Паладин бросил на меня оскорбленный взгляд и сказал:

— Не пойму, откуда у тебя такое мнение о нем. Я ведь говорю не из неприязни: у меня к нему никакой неприязни нет. Я вообще не позволяю себе относиться к кому-либо с пристрастием. Я с ним дружу с детства; но имею же я право открыто говорить о его недостатках, как и он — о моих, если они есть? Да, вероятно, они есть и у меня, но терпимые, так мне кажется. Хорош храбрец! Послушал бы ты, как он ночью охал, стонал и чертыхался: седло, видите ли, натирало. А почему мне не натерло? Я сразу с этим делом так освоился, точно родился в седле. А ведь я тоже только вчера впервые сел на коня. Все старые солдаты удивились: мы, говорят, ничего подобного не видали. А он? Да его пришлось держать всю дорогу!

Потянуло запахом съестного, — это готовили завтрак. Паладин невольно раздул ноздри, жадно принюхался и, прихрамывая, зашагал прочь, сказав, что ему надо присмотреть за конем.

В сущности, он был славный и добрый малый: не так уж страшна собака, которая лает, — лишь бы не кусала; и не так плох осел, если он только ревет, но не лягается. Эта махина мускулов, мяса, тщеславия и глупости любила порочить других — ну так что ж? Он делал это не по злобе, да и не его надо было в том винить. Не кто иной, как Ноэль Рэнгессон, ради забавы взлелеял, развил и усилил в нем эти наклонности. Беззаботному весельчаку надо было кого-нибудь вышучивать и поддразнивать. Паладин подходил для этого как нельзя лучше, стоило лишь заняться его развитием, — вот Ноэль и занялся им с величайшим усердием, в ущерб другим, более важным делам, донимая его, как комар — быка. Результат оказался поразительным. Ноэль ценил общество Паладина, а Паладин предпочитал Ноэля любому обществу. Великана и пигмея часто видели вместе, — но ведь и комар неразлучен с быком.

При первом же случае я заговорил с Ноэлем. Я приветствовал его как бойца нашего отряда и сказал:

— Молодец, что попал к нам добровольцем.

Глаза его лукаво сверкнули, и он ответил:

— Что молодец-это верно. Но заслуга здесь не только моя. Мне помогли.

— Кто?

— Правитель Вокулёра.

— Как так?

— Сейчас расскажу. Я пришел из Домреми поглядеть, какие собрались толпы и как это все будет; мне ведь еще не случалось видеть ничего подобного — не упускать же такой случай! Но у меня и в мыслях не было идти в отряд. По дороге я нагнал Паладина и дальше пошел с ним, хотя он этого и не хотел и даже прямо мне заявил, что не хочет. А когда мы остановились поглазеть на факельное шествие, тут-то нас и схватили и присоединили к отряду. Вот как вышло, что я пошел добровольцем. Но я не жалею — уж очень скучно было бы в деревне без Паладина.

— А он? По-твоему, он доволен?

— Мне думается, что и он доволен.

— Почему?

— Потому что он говорит, что недоволен. Он, понимаешь ли, был застигнут врасплох, а он вряд ли способен сказать правду без подготовки. Да, пожалуй, не скажет и с подготовкой. В этом его не обвинишь. Если дать ему подготовиться, он тоже скорее что-нибудь выдумает, чем скажет правду, потому что успеет на досуге поразмыслить, что не время менять курс. Вот я и думаю, что он доволен, раз он говорит обратное.

— Итак, значит, он доволен?

— Да, очень. Он молил о пощаде, ревел в голос и просился к маме. Говорил, что слаб здоровьем, что не умеет ездить верхом, что наверняка не выдержит первого же перехода. С виду он, однако, не слаб. Там стояла бочка с вином, которую впору поднять четверым. Правитель рассердился и так выругался, что пыль поднялась столбом, а потом велел ему взвалить бочку на плечи, — не то, говорит, нарубим из тебя котлет и отошлем домой в корзине. — Что поделаешь, Паладин поднял бочку, — и тут уж его без всяких разговоров зачислили в отряд.

— Да, выходит, что он был рад идти на войну; то есть в том случае, если верно твое исходное рассуждение. А как он перенес вчерашнюю езду?

— Вроде меня. Пожалуй, он сильнее охал, — так ведь он и сам сильнее. Мы усидели в седле только потому, что нас держали. Сегодня мы оба хромаем. Если он садится — его дело, а я лучше постою.

Глава IV. Жанна проводит нас в тыл противника

Нас позвали к нашему командиру, и Жанна произвела нам тщательный смотр. Затем она произнесла краткую речь о том, что даже грубый ратный труд лучше спорится без божбы и сквернословия, и велела нам помнить и соблюдать эти указания. Потом она поручила одному из ветеранов провести получасовое конное учение для новобранцев. Это было пресмешное зрелище, но кое-чему мы все же научились, и Жанна осталась довольна и похвалила нас. Сама она не участвовала в учении, а просто смотрела на нас, сидя на коне, точно прелестная статуэтка, олицетворяющая войну. Ей было достаточно и этого. Она запоминала урок от начала до конца и потом ездила так уверенно и смело, словно давно уже овладела искусством верховой езды.

Три ночи подряд мы делали переходы по двенадцать — тринадцать лье, и никто нам не препятствовал, принимая за одну из бродячих вольных шаек. Крестьяне только радовались, когда подобный народ проезжал не задерживаясь. Но это были очень тяжелые и утомительные переходы: мостов было мало, а рек много, и нам приходилось переправляться вброд в ледяной воде, а потом, в мокрой одежде, ложиться спать на снег или промерзшую землю, согреваясь собственным теплом, потому что разводить костры было опасно.

Эти лишения и смертельная усталость сказывались на всех, кроме Жанны. Она одна ступала все так же твердо и глядела так же бодро. Мы могли только удивляться ей, но объяснения не находили.

Если первые ночи были тяжелы, то следующие пять были еще хуже: те же мучительные переходы, те же ледяные купанья, и вдобавок еще семь засад и стычек с врагом, в которых мы потеряли двух новобранцев и трех ветеранов. Весть о вдохновенной Деве из Вокулёра, едущей к королю с отрядом, каким-то образом распространилась, и нас стали выслеживать За эти пять ночей мы сильно упали духом. А тут еще Ноэль сделал открытие, которое он тотчас же сообщил начальству. Некоторые из солдат никак не могли понять: почему Жанна сохраняет бодрость и мужество, когда самые сильные из нас измучены холодом и длинными переходами, и стали угрюмы и раздражительны? Это показывает, как мало люди замечают то, что у них перед глазами. Всю свою жизнь эти мужчины видели, как их жены вместе с волом впрягаются в плуг и тащат его, а мужьям остается только погонять. Видели они и другие доказательства того, что женщина куда выносливее, терпеливее и сильнее духом. А что толку? Это ничему их не научило. Они продолжали недоумевать, почему семнадцатилетняя девушка переносит тяготы похода лучше опытных солдат. Не понимали они и того, что высокий дух, стремящийся к великой цели, может придать силу слабому телу; а ведь перед ними была величайшая из человеческих душ! Но откуда было знать этим неразумным созданиям? Они ничего не понимали, и их рассуждения лишь выдавали их невежество. Ноэль слышал, как они судили и рядили, и наконец решили, что Жанна колдунья, а вся ее сила и смелость от дьявола; и они задумали убить ее.

Такой заговор в походе был делом нешуточным, и рыцари попросили у Жанны позволения повесить заговорщиков, но она не позволила. Она сказала:

— Ни один из этих людей, да и никто другой не может убить меня, пока я не выполню свою миссию; так зачем же мне брать грех на душу? Я сейчас скажу им об этом и вразумлю их. Позовите их ко мне.

Когда они явились, она повторила им это так уверенно и деловито, точно и мысли не допускала, что кто-нибудь может усомниться в ее словах. Ее уверенность явно поразила их; смелые прорицания всегда действуют на суеверные умы. Да, речь ее произвела сильное впечатление, и больше всего последние слова. Они были обращены к вожаку заговорщиков, которому Жанна сказала печально:

— Ты желал мне смерти, а ведь у тебя самого смерть за плечами.

В ту же ночь, на переправе, лошадь заговорщика упала и придавила его, и он захлебнулся, прежде чем мы успели прийти ему на помощь. После этого у нас не было больше заговоров.

Всю ночь мы попадали из одной засады в другую, но дело обошлось без потерь. Еще одна ночь, и, если нам посчастливится, мы будем среди своих; и мы с нетерпением ждали ночи. Раньше мы всегда неохотно выезжали в холод и тьму, в ожидании ледяного брода и очередной засады; но на этот раз нам не терпелось поскорее выступить и поскорее добраться до цели, хотя ночь обещала быть труднее, чем все предыдущие. К тому же примерно через три дня нам предстояло переходить глубокую реку по ненадежному деревянному мосту, а весь тот день шел дождь вперемежку со снегом, и мы могли оказаться в ловушке: если поток вздулся и мост снесен, путь нам будет отрезан.

Едва стемнело, мы выехали из леса, где укрывались днем, и двинулись в путь. С того времени, как нам стали встречаться вражеские засады, Жанна всегда ехала во главе колонны. Так было и на этот раз. Мокрый снег превратился в колючие льдинки, которые больно хлестали в лицо. Я завидовал Жанне и рыцарям, которые могли опустить забрала и спрятать лица. Вдруг рядом, из непроглядной тьмы, раздался резкий окрик: «Стой!»

Мы повиновались. Я смутно различил впереди темную массу, — это мог быть конный отряд. От него отделился человек и с упреком обратился к Жанне:

— Вы, однако, не торопитесь! Ну, что же вы, узнали? Где она — все еще позади нас или впереди?

Жанна ответила ровным тоном:

— Она все еще позади.

Эти вести смягчили незнакомца. Он сказал:

— Если это верно, то вы не потеряли времени капитан. Но верно ли? Как вам удалось узнать?

— Я сам ее видел.

— Как? Сами видели Деву?

— Да, я побывал в ее лагере.

— Подумать только! Тогда простите мне мою резкость, капитан Раймон. Вы совершили отважный поступок. Где же она?

— В лесу, не дальше одного лье отсюда.

— Отлично! Я боялся оказаться позади нее, но раз мы впереди — дело верное! Она от нас не уйдет. Мы ее повесим. Вы сами ее повесите, вы заслужили это: расправиться с дьявольским отродьем…

— Не знаю, как благодарить вас. Если мы ее поймаем, я…

— Зачем говорить «если»? Можете в этом не сомневаться. Мне бы только взглянуть на нее — посмотреть, что это за чертовка, которая наделала столько шума, а там — вешайте!.. Много ли с нею солдат?

— Я насчитал всего восемнадцать, но, может быть, у нее были еще пикеты.

— Только-то? Да мы с ними мигом расправимся А верно ли, что это молоденькая девчонка?

— Да, ей не больше семнадцати лет.

— Невероятно! А какая она с виду — плотная или худенькая?

— Худенькая.

Офицер подумал, а потом спросил:

— Она не собиралась сниматься с лагеря?

— Когда я ее видел — нет.

— А что она делала?

— Беседовала с одним из офицеров.

— Беседовала — или отдавала приказания?

— Нет, беседовала, вот как мы с вами.

— Это хорошо. Значит, она воображает себя в безопасности. Иначе она бы металась и суетилась. Это уж всегда так с женщинами, когда они чуют опасность. Ну а раз она не собиралась сниматься с лагеря…:

— Когда я ее видел — отнюдь не собиралась.

— …раз она спокойно болтала, значит погодка ей не по вкусу. Куда семнадцатилетней девчонке ночью, в такую метель! Ну и пусть там остается. Нам это на руку. Мы сейчас и сами расположимся на стоянку… Почему бы не здесь? Распорядитесь!

— Как прикажете. Но при ней два рыцаря. Как бы они не уговорили ее выступить, особенно если погода улучшится.

Я дрожал от страха и желал одного — уйти поскорей: меня пугало, что Жанна, словно нарочно, затягивала беседу, а между тем опасность возрастала. Но ей, конечно, виднее, думал я. Офицер сказал:

— Что ж, тогда мы здесь загораживаем ей дорогу.

— Да, если они поедут этой дорогой. А если они вышлют разведчиков и кое-что узнают, они захотят пробраться к мосту лесом. Не лучше ли разрушить мост?

Я слушал ее в ужасе.

Офицер задумался, а потом сказал:

— Пожалуй, и в самом деле надо отрядить кого-нибудь к мосту. Я думал стать там со всем отрядом, но теперь это не нужно.

Жанна сказала спокойно:

— Позвольте мне разрушить мост.

Тут я понял ее замысел и порадовался ее находчивости и хладнокровию в трудную минуту. Офицер ответил:

— Позволяю, капитан, и благодарю вас. Раз вы за это беретесь, значит все будет сделано отлично, Лучше вас мне никого не найти.

Они отдали нам честь, и мы двинулись вперед. Я вздохнул свободнее. Мне много раз чудился топот коней настоящего капитана Раймона и его отряда, который ежеминутно мог нас нагнать, и все время, пока длился этот разговор, я сидел в седле как на иголках. Итак, я вздохнул свободнее, но еще не вполне успокоился; Жанна просто скомандовала «Вперед!» — и мы поехали шагом, — шагом мимо смутно различимой, но нескончаемой вражеской колонны! Напряжение было мучительным, хотя длилось недолго: как только в отряде противника протрубили сигнал «Спешиться!», Жанна приказала перейти на рысь, и на душе стало легче. Как видите, она знала, что делала. Если бы мы проскакали мимо противника прежде, чем ему скомандовали «Спешиться!», у нас могли бы спросить пароль; а сейчас каждый думал, что мы торопимся занять отведенное нам место в лагере, и никто нас не окликнул.

Чем дальше мы ехали, тем внушительнее представлялись силы противника. Возможно, что там было всего сотни две солдат, но мне казалось, что их тысяча. Когда мы миновали последних, я благодарил судьбу, — и чем дальше мы отъезжали, тем больше. Весь следующий час я постепенно приходил в себя, а когда оказалось, что мост цел, у меня совсем отлегло от сердца. Мы переправились и немедленно разрушили его, и тут уж… Но что я почувствовал тут, описать невозможно. Это надо было испытать самому.

Мы ждали погони, думая, что настоящий капитан Раймон вернется и подаст мысль, что отряд, который приняли за его, мог быть отрядом Девы из Вокулёра; но он, должно быть, сильно задержался, и когда мы переправились через реку, позади нас слышался только шум бури.

Я сказал, что Жанна собрала всю жатву похвал, предназначенных капитану Раймону, а на его долю оставила одно колючее жнивье упреков, на которые, конечно, не поскупится раздраженный начальник.

Жанна ответила:

— Так оно, наверное, и будет. Хорош и его начальник! Пропускает ночью отряд, не спрашивает пароль и даже не догадывается разрушить мост, пока его не надоумили. А кто сам провинился, тот строже спрашивает с других.

Сьера Бертрана немало позабавило, что Жанна считала свой совет ценным подарком противнику, который иначе совершил бы важное упущение по службе. Он восхищался также и тем, как искусно она обманула офицера, не произнеся при этом ни одного слова неправды. Это встревожило Жанну, и она сказала:

— Мне казалось, что он сам себя обманывает. Я старалась не лгать, это было бы дурно; но раз моя правда послужила обману, то это все-таки была ложь, а значит — грех. Хоть бы Господь просветил меня, хорошо ли я поступила?

Ее стали уверять, что она поступила правильно, и что на войне всегда дозволены хитрости, если этим можно повредить противнику; но это ее не вполне убедило: она считала, что даже в правом деле надо прежде испробовать правые пути.

Жан напомнил ей:

— Ведь сказала же ты нам, что поживешь у дяди Лаксара, чтобы ходить за его женой, но не сказала, что пойдешь дальше, а сама пошла, до самого Вокулёра. Вот видишь!

— Да, вижу, — сказала Жанна печально. — Я словно бы и не солгала, а все-таки обманула вас. Правда, я сперва испробовала все другие средства, но не смогла уйти, а ведь мне непременно надо было уйти из дому. Это было нужно для моего дела. И все же я поступила дурно и сознаю свою вину.

Она умолкла, размышляя, а потом добавила решительно и спокойно:

— Но ведь дело-то правое, и если б понадобилось, я опять поступила бы так же.

Это показалось нам что-то уж чересчур большой тонкостью, но мы ничего не сказали. Если б мы знали ее так, как она знала себя и как она показала себя в дальнейшем, мы поняли бы, что она хотела сказать и насколько она возвышалась над нами. Она готова была пожертвовать собой — и именно самым лучшим в себе, своей правдивостью — ради своего дела, но только ради него: своей жизни она не стала бы покупать ценой лжи; а наша военная этика допускала обман ради спасения собственной жизни и ради любого, пусть даже малейшего, преимущества над противником. Слова ее показались нам тогда незначащими, и суть их ускользнула от нас; сейчас мы знаем, что в них выражался нравственный принцип, делавший их высокими и прекрасными.

Ветер стих, метель прекратилась, и в воздухе потеплело. Дорога превратилась в болото, и лошади едва продвигались по ней шагом. Время тянулось медленно, и усталость так одолевала нас, что мы засыпали в седле. Даже сознание опасности, подстерегавшей нас со всех сторон, не могло разогнать нашу дремоту.

Эта ночь, десятая по счету, показалась нам длиннее других и действительно была самой трудной, — мы все время накапливали усталость, и теперь она достигла предела. Но больше нас никто не потревожил. Когда занялось утро, мы увидели впереди реку, — и узнали Луару; мы въехали в город Жиен и были теперь среди своих, миновав территорию противника. Это было для нас счастливое утро.

Все мы были измучены и забрызганы грязью; Жанна, как всегда, была бодрее всех и телом и духом. В среднем мы проезжали за ночь по тринадцать лье по скверным дорогам. Это был замечательный поход; он показывает, на что способны люди, когда их ведет вождь с ясной целью и непоколебимой твердостью духа.

Глава V. Мы прорываемся через последнюю засаду

В Жиене мы отдохнули часа два-три; за это время все успели прослышать о прибытии Девы, которой суждено освободить Францию. Столько народу устремилось поглядеть на нее, что мы предпочли поискать более спокойного убежища и проехали дальше, до маленькой деревушки Фьербуа.

Теперь всего шесть лье отделяли нас от короля, который жил в замке Шинон. Жанна продиктовала мне письмо к нему. В нем говорилось, что она проехала сто пятьдесят лье, чтобы привезти ему добрые вести, и просит дозволения сообщить их лично. Она добавила, что никогда не видела его, но узнает его в любом одеянии.

Оба рыцаря тотчас отправились с этим письмом к королю.

Наш отряд проспал до вечера и после ужина был снова свеж и весел, особенно мы — молодежь из Домреми. Нам отвели общий зал в таверне; впервые за эти томительные десять дней мы отдыхали от страхов, лишений и тягот похода. Паладин снова был таким, как всегда, и расхаживал по комнате, являя собой воплощение самодовольства. Ноэль Рэнгессон сказал:

— Как он нас всех выручил, это удивительно!

— Кто? — спросил Жан.

— Ну кто же, как не Паладин!

Паладин сделал вид, что не слышит.

— Он-то тут при чем? — спросил Пьер д'Арк.

— Как — при чем? Только вера в его рассудительность помогла Жанне сохранить бодрость. По части храбрости она могла рассчитывать на нас и на себя, но осмотрительность — это все-таки главное на войне, это редчайшее и драгоценнейшее из всех качеств; а у нашего Паладина ее больше, чем у любого француза, — да что там — на шестьдесят человек хватит!

— Опять ты валяешь дурака, Ноэль Рэнгессон! — сказал Паладин. — Ты бы лучше обмотал свой длинный язык вокруг шеи да заткнул конец себе за ухо, а не то, гляди, наживешь беды!

— Вот уж не знал, что он так осмотрителен, — сказал Пьер. Осмотрительность — ведь это разум, а я что-то не замечал, чтобы он был умнее нас.

— Ошибаешься. Осмотрительность не имеет ничего общего с умом. Ум тут даже мешает, тут надо чувствовать, а не рассуждать. Чем человек осмотрительнее, тем меньше у него мозгов. Это качество целиком относится к области чувства. Откуда это видно? А вот, например: разум видит опасность там, где она действительно налицо…

— Ну, пошел молоть, идиот! — пробормотал Паладин.

— А осмотрительный человек полагается на чутье. Он может хватить куда дальше, он может увидеть опасность, где ее и не бывало… Помните, как однажды в тумане Паладин принял уши своего коня за вражеские пики, соскочил с него и влез на дерево?

— Это ложь! Ложь от начала до конца! Неужели вы станете верить злобным измышлениям клеветника? Он уже много лет меня порочит, а скоро доберется и до вас, вот увидите! Я слез, чтобы затянуть подпруги, — только и всего. Пускай я умру на месте, если лгу! Хотите — верьте, хотите — нет.

— Вот он всегда так: не может ничего обсуждать спокойно, непременно вспылит и наговорит грубостей. И какая, заметьте, короткая память! Помнит, что слез с коня, а остальное все забыл, даже про дерево. Впрочем, оно понятно. Он запомнил, как слезал с коня, потому что уж очень часто это проделывает — при каждой тревоге, стоит ему услышать бряцание оружия.

— А в тот раз почему? — спросил Жан.

— Не знаю. Он говорит: чтобы затянуть подпруги, а я говорю: чтобы влезть на дерево. Однажды он это проделал девять раз за ночь, я сам видел.

— Ничего ты не видел! Ну как можно верить этому лгуну? Отвечайте! Верите вы этому змею?

Все смутились, ответил только Пьер; он нерешительно произнес:

— Не знаю, право, как тебе сказать. Я в большом затруднении. Не хочется его обижать, раз он говорит так уверенно. И все-таки я вынужден сказать, что не совсем ему верю: не мог ты влезать на дерево девять раз.

— Ага! — вскричал Паладин. — Что ты на это скажешь, Ноэль Рэнгессон? Сколько же раз я, по-твоему, влезал, Пьер?

— Только восемь.

Все захохотали, а Паладин пришел в бешенство:

— Ну подождите же, подождите! Придет время, я со всеми разочтусь!

— Не раздражайте его! — взмолился Ноэль. — Если его раздражить — это сущий лев! Мне это довелось видеть после нашей третьей стычки с неприятелем. Как только все кончилось, он выскочил из кустов и один на один пошел на мертвеца.

— Опять ложь! Предупреждаю тебя честью, что это уж чересчур. Гляди, как бы я не пошел на живого!

— То есть на меня? Вот это обиднее слышать, чем любую ругань. Вместо благодарности…

— Благодарности? Чем я тебе обязан, хотел бы я знать?

— Ты мне обязан жизнью. Ведь это я всякий раз стоял под деревом и отражал сотни и тысячи врагов, которые жаждали твоей крови. И не для того, чтобы показать свою удаль, а только потому, что люблю тебя и жить без тебя не могу.

— Хватит! Довольно мне выслушивать эти гнусности! Я лучше стерплю твое вранье, чем твою любовь. Прибереги ее для кого-нибудь, кто совсем уж неразборчив. А я вот что скажу напоследок: это ведь я ради вас, чтобы вам досталось больше славы, старался совершать свои подвиги незаметно. Я всегда бросался вперед, в самую гущу боя, подальше от вас, чтобы вы не видели, что такое настоящее геройство и как вам до него далеко. Я хотел скрыть это от всех, но вы сами вынуждаете меня открыться. Хотите свидетелей? Они лежат вдоль всего нашего пути. Дорога утопала в грязи — я вымостил ее трупами. Местность была бесплодна — я удобрил ее вражеской кровью. Не раз меня отводили в тыл, — иначе я столько бы нагромоздил трупов, что не проехать. А ты говоришь, негодяй, что я забирался на деревья! Э, да что там!

И он удалился с видом героя: рассказ о мнимых подвигах утешил его и привел в хорошее расположение духа.

На другой день мы двинулись в Шинон. Орлеан, сдавленный английскими тисками, остался у нас в тылу и совсем близко. Скоро с Божьей помощью мы надеялись повернуть и идти ему на выручку. Из Жиена в Орлеан уже долетела весть, что идет Дева из Вокулёра, которой поручено Богом снять осаду. Это вселило в осажденных радость и надежду — впервые за пять месяцев. К королю поскакали гонцы с просьбой не отвергать ее помощь. К этому времени гонцы уже достигли Шинона.

На полпути к Шинону мы еще раз натолкнулись на неприятельский отряд. Он внезапно выскочил из леса и оказался довольно многочисленным. Но теперь мы уже не были новичками, как десять дней назад, и были подготовлены к подобным случайностям. Сердце у нас уже не замирало, и оружие не дрожало в руках. Мы привыкли постоянно быть настороже и были готовы к любой неожиданности. Появление врага смутило нас не больше, чем нашего командира. Не успел враг построиться, как Жанна скомандовала: «Вперед!» — и мы ринулись на него.

Они не могли устоять перед таким натиском. Они повернули и побежали, а мы рубили их, точно соломенные чучела. Это была последняя засада, скорее всего устроенная подлым изменником — королевским министром и фаворитом де Ла Тремуйлем.[11]

Мы остановились на постоялом дворе, и скоро весь город сбежался посмотреть на Деву. Ох, уж этот король и эти придворные! Наши славные рыцари вернулись от него, потеряв терпение, и доложили Жанне. При этом и они и мы почтительно стояли, как подобает в присутствии царственных особ и тех, кто вознесен еще выше. Жанна еще не привыкла к таким почестям, — хотя мы неизменно оказывали их ей с того дня, как она предсказала смерть изменнику и он тогда же утонул, — почести смущали ее, и она велела нам сесть. Сьер де Мец сказал Жанне:

— Письмо мы передали, но к королю нас не допускают.

— Кто же так распорядился?

— Никто; но трое или четверо ближайших к нему людей — все интриганы и изменники — всячески мешают нам и под всевозможными лживыми предлогами стараются затянуть дело. Главные из них — Жорж де Ла Тремуйль и хитрая лисица архиепископ Реймский. Пока им удается отвлекать короля от дела праздными забавами, их власть все больше укрепляется; но если он вырвется из-под опеки и пойдет биться с врагами за свой престол и королевство, как подобало бы мужчине, — тогда конец их власти! Им бы только самим благоденствовать, что им до гибели короля и королевства!

— Говорили вы с кем-нибудь, кроме них?

— Только не при дворе, — при дворе все покорны этим мерзавцам, глядят им в рот, действуют по их указке, думают я говорят, как они. Поэтому там все холодны к нам и спешат отойти, когда мы подходим. Но мы беседовали с гонцами из Орлеана. Те говорят с досадой: «Диву даешься, как это король в его отчаянном положении может бездействовать, — видеть, как все гибнет, и не пошевелить пальцем, чтобы отвести от себя гибель! Удивительно, право! Сидит, как крыса в западне, в самом дальнем углу своих владений. Вместо резиденции — полуразвалившийся замок, настоящий склеп: поломанная мебель, изъеденные ковры, полное запустение. В казне у него сорок франков, ей-богу, ни гроша больше! Армии у него нет, никакого даже подобия! И при такой-то нищете этот голодранец без короны и вся ватага его шутов и любимцев разряжены в шелка и бархаты, каких не увидишь ни при одном европейском дворе. Ведь он знает, что с падением нашего города, — а он падет неминуемо, если не подоспеет помощь, — падет и вся Франция, и в тот же день он станет бесправным изгнанником, а английский флаг взовьется над всеми его наследственными землями. Он знает все это; он знает, что наш верный город сражается один, без всякой помощи, борется и с врагом, и с голодом, и с мором, чтобы отвратить гибель от страны, — знает и ничего не хочет сделать, не слушает наших молений, не хочет даже видеть нас». Вот что сказали нам посланцы Орлеана; они в отчаянии.

Жанна сказала кротко:

— Мне жаль их, но пусть не отчаиваются. Скоро дофин примет их и выслушает. Передайте им это.

Она почти всегда называла короля дофином. По ее понятиям, он не был еще королем, раз не был коронован.

— Это мы им передадим, и это их обрадует: они верят, что ты посланница неба. А архиепископ и его сообщники находят поддержку у старого Рауля де Гокура, шталмейстера. Он человек честный, но недалекий; всего лишь солдат. Он не может постичь, как крестьянская девушка, несведущая в военном деле, может взять меч в свои слабые руки и побеждать там, где самые опытные полководцы Франции вот уж пятьдесят лет ожидают одних только поражений, — а потому и терпят их. Он крутит свой седой ус и посмеивается.

— Когда сражается сам Господь, не все ли равно, какая рука держит меч — сильная или слабая? Со временем он это увидит. Неужели никто в Шиноне не расположен к нам?

— Одна только мудрая и добрая теща короля, Иоланта, королева Сицилии. Она приняла сьера Бертрана.

— Она сочувствует нам и ненавидит королевских льстецов, — сказал Бертран. — Она проявила к нам большой интерес и засыпала меня вопросами, на которые я отвечал, как умел. Выслушав меня, она погрузилась в глубокую задумчивость, и я уже решил, что она так и не очнется от нее. Но нет — она сказала, медленно и словно про себя: «Семнадцатилетнее дитя, деревенская девушка, неграмотная, без всякого понятия о войне, об оружии и битвах, застенчивая, кроткая, скромная — и вдруг бросает пастуший посох, надевает стальные доспехи, проезжает полтораста лье по вражеской земле, не ведая страха, не падая духом, и хочет явиться к королю — она, которой он должен представляться недосягаемым и грозным! — хочет явиться к нему и сказать: „Не страшись, я послана Господом спасти тебя!“ Откуда это мужество, эта вера, как не от Бога? — Тут она опять умолкла, видимо принимая какое-то решение, а потом сказала: — От Бога или нет — но в ней есть то, что возвышает ее над людьми, над всеми, кто ныне живет во Франции; то таинственное, что вселяет мужество в солдат, превращает толпу трусов в боевую армию, которая в ее присутствии забывает страх и идет в сражение с радостью в сердце и с песней на устах. Только этот дух и мажет спасти Францию, откуда бы он ни исходил! Да, я верю, что он живет в ней, — что другое могло дать этому ребенку силы для такого похода, внушить ей такое презрение к опасности? Король должен принять ее — и примет!» С этими милостивыми словами она отпустила меня, и я знаю, что она сдержит обещание. Эти негодяи станут мешать ей всеми средствами, но она добьется своего.

— Вот если б она была королем! — с тоской сказал второй из рыцарей. Ведь короля вряд ли удастся пробудить от его апатии. Он ни на что не поддается; он готов все бросить и бежать в чужие края. Гонцы из Орлеана говорят, что он наверняка околдован и с ним ничего не поделаешь; тут кроется какая-то тайна, они не могут ее разгадать.

— Я знаю, что это за тайна, — сказала Жанна уверенно. — Это знает он да я, а кроме нас — один Бог. Когда я его увижу, я открою ему нечто такое, что прогонит его тоску, и он воспрянет духом.

Я сгорал от любопытства, но она не сказала, что же такое она собирается открыть королю; впрочем, этого нечего было ожидать. По годам она была ребенок, но она не склонна была болтать о важных предметах ради того, чтобы удивлять нас, маленьких людей; как все подлинно великие люди, она была сдержанна и многое хранила про себя.

На следующий день королева Иоланта одержала победу над королевскими приближенными; несмотря на помехи и возражения, она добилась у короля аудиенции для наших двух рыцарей, а они постарались как можно лучше воспользоваться этим случаем. Они рассказали королю о благородстве и непорочности Жанны, о ее святом воодушевлении и умоляли довериться ей и уверовать, что она послана спасти Францию. Они умоляли короля принять ее. Он стал явно склоняться к этому и обещал помнить о ней, но только пожелал сперва посовещаться со своими приближенными. Это нас обнадежило.

Два часа спустя в нижнем этаже началась беготня, и хозяин постоялого двора прибежал сказать, что прибыло посольство из важных духовных лиц — от самого короля! Подумайте, какая честь для скромной, маленькой гостиницы! Эта честь так потрясла хозяина, что он чуть не лишился языка и едва сумел объяснить, в чем дело. Королевские посланцы желали говорить с Девой из Вокулёра.

Хозяин помчался вниз и тотчас снова появился в дверях, пятясь задом и на каждом шагу кланяясь до земли перед четырьмя величавыми и суровыми епископами и их свитой. Жанна встала, и мы тоже. Епископы уселись, и на некоторое время воцарилось молчание. Им надлежало заговорить первыми, а они не находили слов от удивления: и этот-то ребенок наделал столько шума и заставил таких важных особ явиться к нему послами в какой-то мужицкий трактир?! Наконец один из них приказал Жанне кратко и без лишних слов изложить все, что она имеет сообщить королю.

Я едва мог сдержать свою радость: наконец-то король узнает, с чем мы пришли к нему. Та же радость и гордость выражались на лицах наших рыцарей и на лицах братьев д'Арк. Я знал, что все они молятся, как и я, чтобы присутствие этих важных особ, которое нам наверняка связало бы язык, не смутило Жанну и чтобы она смогла не запинаясь изложить свое дело и произвести выгодное впечатление, которое было так важно для нас.

Но произошло почти совершенно неожиданное. Ее ответ поразил нас. Она все время стояла в почтительной позе, склонив голову и сложив руки, ибо всегда воздавала честь служителям Бога. Когда епископ кончил, она подняла голову, спокойно обвела их всех глазами, выказывая не больше смущения перед их величием, чем любая принцесса, и сказала с обычной скромностью и простотой:

— Простите меня, преподобные отцы, но то, что я имею сказать, предназначено для одного только короля.

Они на миг онемели от изумления, и лица их побагровели. Тот, кто заговорил с нею первый, сказал:

— Ты что же, пренебрегаешь волей короля и отказываешься изложить свое дело его слугам, которых он сам для этого указал?

— Господь указал мне только одного, кому назначается моя весть, а веление господа превыше всего. Прошу вас, позвольте мне говорить с его величеством дофином.

— Выкинь из головы эту блажь! Говори, что хотела сказать, и не теряй времени попусту.

— Вы ошибаетесь, преподобные отцы, и это прискорбно. Я здесь не для того, чтобы разговаривать, а для того, чтобы освободить Орлеан, ввести дофина в его славный город Реймс и там возложить корону на его главу.

— Это и есть сообщение, которое ты хочешь передать королю?

Жанна ответила с тою же простотой:

— Простите меня, если я снова напомню, что ничего не могу передавать королю через других.

Разгневанные послы встали и удалились, не сказав больше ни слова; а мы и Жанна опустились на колени, пока они проходили мимо нас.

Мы растерянно переглядывались, чувствуя, что произошла непоправимая беда: драгоценная возможность была упущена! Мы не могли понять поведения Жанны, которая вплоть до этой злосчастной минуты всегда была так разумна. Наконец сьер Бертран собрался с духом и спросил ее, отчего она не воспользовалась столь благоприятным случаем сообщить королю то, что хотела.

— Кто прислал их сюда? — спросила она.

— Король.

— А кто научил короля прислать их? — Она ждала ответа, но мы молчали, начиная понимать ее мысль; поэтому она ответила сама: — Его научили советники. А кто эти советники? Друзья пли недруги мне и дофину?

— Недруги, — ответил сьер Бертран.

— Когда мы хотим передать что-либо в точности и без искажений, неужели мы выберем для этого изменников и лгунов?

Я понял, что мы оказались глупцами, а она — мудрой. Поняли это и другие, а потому промолчали. Она продолжала:

— Однако ловушка была устроена нехитро. Они хотели выведать, с чем я прибыла к королю, и притвориться, что все передадут правильно, а на деле ловко переиначить смысл моих слов. Вы знаете, что прежде всего нужно убедить дофина дать мне солдат и послать на выручку осажденным. Если бы враги и передали мои слова правильно, ничего не пропустив, все равно до короля не дошло бы самое главное — то, что придает словам жизнь: умоляющий голос, красноречивые жесты, просящие взгляды; а без них какая была бы цена этим словам и кого бы они убедили?

Сьер де Мец закивал головой и сказал, как бы про себя:

— Правильно и мудро! А мы, если говорить по совести, — дураки.

То же самое думал и я и сам мог бы это сказать, то же думали и остальные. Нас охватил благоговейный трепет при мысли, что эта простая девушка, застигнутая врасплох, сумела разгадать и разрушить хитрости опытных придворных интриганов. Мы дивились и восторгались молча. Нам уже были известны ее великое мужество, ее стойкость, выносливость, терпение, убежденность, верность долгу, — словом, все лучшие качества доблестного воина. Теперь мы начинали понимать, что величие ее разума едва ли не превосходило величие ее души. Это заставило нас задуматься.

Мудрый поступок Жанны принес свои плоды на следующий же день. Король вынужден был, отдать должное девушке, проявившей такую стойкость, и сумел выразить свое уважение на деле, а не в одних лишь вежливых и пустых словах. С бедного постоялого двора он переселил Жанну и всех нас в замок Курдрэ, поручив ее попечениям мадам де Белье, жены старого шталмейстера Рауля де Гокура.

Этот знак королевского внимания возымел немедленное действие: придворные дамы и господа толпою сошлись, чтобы увидеть и услышать диковинную Деву-воительницу, о которой говорил весь свет и которая так хладнокровно отказалась повиноваться королевскому приказанию. Жанна очаровала всех кротостью, простотой и безыскусным красноречием, и все лучшие и умнейшие из этих людей признали в ней нечто необычное, отличающее ее от большинства людей и возвышающее над ними. Молва о ней росла и ширилась. Она всегда легко находила друзей и приверженцев, — будь то знатный человек или простой, увидев и услышав ее, никто не мог остаться к ней равнодушен.

Глава VI. Жанна убеждает короля

И все же ей чинили бесконечные помехи. Советчики короля предостерегали его от чересчур поспешных решений. Это он-то да чтобы принял поспешное решение! И вот в Лотарингию, на родину Жанны, отрядили целую комиссию из духовных лиц — ну, разумеется из духовных! — чтобы справиться о репутации Жанны и ее прошлом, а на это понадобилось несколько недель. Вот ведь какая щепетильность! Это все равно как если бы вы пришли тушить пожар, а хозяин дома, прежде чем принять вашу помощь, послал бы за тридевять земель справиться, чтите ли вы день субботний.

Потянулись долгие дни, тягостные для нас, но вместе с тем полные ожиданием одного важного события. Дело в том, что мы никогда не видели ни одного короля, а теперь нам наверняка предстояло это необычайное зрелище, которое полагается хранить в памяти до конца жизни; мы ждали только случая, и оказалось, что нам пришлось ждать меньше, чем другим. Однажды пришло радостное известие: посланцы Орлеана вместе с Иолантой и нашими рыцарями взяли наконец верх над советниками и убедили короля принять Жанну.

Жанна встретила великую весть с радостью, но не потеряла головы, чего нельзя было сказать о нас: мы от радостного волнения не могли ни есть, ни спать, ни вообще вести себя разумно. Наши рыцари целых два дня трепетали и тревожились за Жанну: аудиенция была назначена на вечер, и они боялись, что пламя бесчисленных факелов, пышный церемониал, большое стечение народа, блеск придворных нарядов и все прочее придворное великолепие ослепят неопытную Жанну и что деревенская девушка, совершенно непривычная ко всему этому, оробеет и наделает оплошностей.

Я мог бы успокоить их на этот счет, если бы имел дозволение. Что значило для Жанны это жалкое зрелище, этот мишурный блеск незадачливого короля и окружавших его мотыльков, — для нее, которая беседовала лицом к лицу с архангелами, приближенными самого Бога; видела их небесную свиту, бесчисленные сонмы ангелов, реющие в вышине, словно гигантское опахало, раскинутое во все поднебесье; созерцала излучаемое ими сияние, ослепительное, как солнце, заполняющее безграничные просторы вселенной?!

Королева Иоланта, желая, чтобы Жанна произвела на короля и двор самое лучшее впечатление, непременно хотела одеть ее в роскошные ткани и украсить драгоценностями. Но это ей не удалось. Жанна оказалась непреклонной и просила, чтобы ее одели скромно и строго, как подобает посланнице небес, на которую возложена миссия великой важности. Тогда королева придумала для нее тот простой и чарующий наряд, который я столько раз описывал вам и который я и теперь, в старости, не могу вспомнить без умиления, как вспоминают дивную музыку. Да, это одеяние было музыкой, гармонией, видимой глазу и слышной сердцу. Жанна казалась в нем поэмой, воплощенной мечтой, светлым видением иного мира.

Она бережно хранила этот наряд и надевала его еще несколько раз в торжественных случаях; а теперь он хранится в орлеанском казначействе вместе с двумя ее мечами, знаменем и другими вещами, которое стали навеки священны, потому что принадлежали ей.

В назначенное время к нам явился, в пышном одеянии, со свитой слуг, важный придворный чин — граф Вандомский, чтобы сопровождать Жанну к королю; я и оба рыцаря пошли тоже, как нам полагалось по должности, которую мы занимали при Жанне.

В большом приемном зале все было так, как я ожидал. Рядами стояла стража в блестящих стальных латах, со сверкающими алебардами; а по обе стороны зала точно цвели сады — так богаты и ярки были придворные наряды; двести пятьдесят факелов озаряли это великолепие. Посередине зала оставался широкий проход; в конце его виднелся трон под балдахином, а на нем человек в короне, со скипетром, в одежде, осыпанной драгоценностями.

Долго пришлось Жанне добиваться этой аудиенции; зато теперь ее принимали с величайшими почестями, какие оказываются лишь очень немногим. У входных дверей стояли в ряд четыре герольда в роскошных плащах и держали у рта длинные серебряные трубы, украшенные квадратными шелковыми знаменами с гербами Франции. Когда Жанна и граф появились в дверях, эти трубы издали долгий мелодичный звук, и пока мы шли под расписными и позолоченными сводами, звук этот повторялся через каждые пятьдесят футов — всего шесть раз. Наши славные рыцари гордо и радостно выпрямились и зашагали четким солдатским шагом. Они не ждали, что нашей маленькой крестьяночке будут оказаны такие пышные почести.

Жанна шла на два ярда позади графа, а мы трое — на таком же расстоянии позади Жанны. Не доходя восьми или десяти шагов до трона, наша торжественная процессия остановилась. Граф отвесил глубокий поклон, назвал имя Жанны, снова поклонился и сметался с толпой придворных, окружавших трон. Я пожирал глазами человека на троне, и сердце у меня замирало.

Глаза всех остальных были устремлены на Жанну с удивлением и восторгом и, казалось, говорили: «Как мила! Как хороша! Поистине божественна!» Все замерли с полураскрытыми устами — верный знак того, что эти люди, которым так несвойственно забываться, на этот раз позабыли все на свете, всецело поглощенные тем, что видели. Казалось, они подпали под власть каких-то могучих чар.

Вскоре, однако, они очнулись, силясь стряхнуть и побороть очарование, как борются с дремотой или опьянением. Они все еще не сводили глаз с Жанны, но теперь уже с иным выражением: с любопытством ожидая, как она поведет себя, — на это у них имелись особые, тайные причины. Они наблюдали и ждали. И вот что они увидели.

Жанна не поклонилась, даже не склонила головы; она молча стояла, обратив глаза к трону. И это было все.

Я взглянул на де Меца и был поражен его бледностью. Я спросил его шепотом:

— Что такое? Что это значит?

Он прошептал так тихо, что я едва мог расслышать:

— Они ухватились за то, что она обещала в своем письме, и подстроили ей ловушку. Она ошибется, а они посмеются над ней. Ведь тот, на троне, — не король!

Тут я взглянул на Жанну. Она все еще не отрываясь смотрела на человека на троне, и вся ее поза выражала крайнее недоумение. Потом она медленно повернула голову, обводя глазами ряды придворных, пока взгляд ее не остановился на скромно одетом юноше: тут лицо ее осветилось радостью, она подбежала к нему и упала к его ногам, восклицая мелодичным голосом, которым ее наделила природа и который теперь звучал особенно звонко, нежно и взволнованно:

— Пошли Бог вам долгие дни, милостивый дофин!

Де Мец не мог удержаться от радостного восклицания:

— Клянусь Богом, это невероятно! — На радостях он больно сжал мою руку и сказал, гордо тряхнув гривой: — Ну, что скажут теперь эти раззолоченные бесстыдники?

Тем временем скромно одетый юноша говорил Жанне:

— Ты ошибаешься, дитя, я не король. Король вон там, — и он указал на трон.

Лицо рыцаря омрачилось, и он с горечью и негодованием прошептал:

— Стыдно так насмехаться над ней! Ведь она угадала, зачем же еще лгать? Я сейчас на весь зал возглашу…

— Стойте! — сказали мы с сьером Бертраном, удерживая его.

Не поднимаясь с колен и обращая счастливое лицо к королю, Жанна сказала:

— Нет, милостивый повелитель, король — это вы, и никто другой.

Страхи де Меца рассеялись, и он сказал:

— Она не угадывала, она знала! А откуда могла она знать? Это какое-то чудо! Нет, не стану больше вмешиваться; вижу, что она справится со всем и что у нее в мизинце больше ума, чем у меня в голове.

Слушая его, я не разобрал нескольких слов Жанны и услышал только следующий вопрос короля:

— Скажи, кто ты и чего ты хочешь?

— Меня называют Жанной-Девой, и я послана сказать, что Богу угодно, чтобы вы короновались в вашем добром городе Реймсе и стали наместником Господа, повелителя Франции. Он велит также, чтобы вы послали меня выполнить назначенное мне дело и дали мне войско. — И она прибавила с загоревшимися глазами: — Тогда я сниму осаду Орлеана и сломлю мощь англичан.

Эта воинственная речь прозвучала в душном зале подобно свежему ветру с поля брани, и легкомысленная улыбка тотчас же сбежала с лица молодого короля. Он стал серьезен и задумчив. Потом он сделал знак рукой, и все отступили, оставив его наедине с Жанной. Рыцари и я отошли к противоположной стене зала. Мы видели, как Жанна по знаку короля поднялась с колен и они стали о чем-то тихо разговаривать.

Теперь придворные сгорали от любопытства, ожидая, как поведет себя Жанна. И вот они увидели — и были изумлены тем, что она действительно совершила обещанное в письме чудо; не меньше изумляло их и то, что она не была ослеплена окружающим великолепием и говорила с королем более спокойно и непринужденно, чем они сами при всей их опытности. Оба наших рыцаря были безмерно горды и рады за Жанну, но ошеломлены чудом, которому не могли найти объяснения: как сумела она выдержать столь серьезное испытание с таким достоинством, без единой ошибки и оплошности?

Жанна и король долго и серьезно о чем-то беседовали, понизив голос. Мы не слышали слов, но нам было видно выражение их лиц. Одну замечательную перемену заметили и мы и все присутствующие: она описана во многих воспоминаниях и в показаниях свидетелей на Оправдательном Процессе; все почувствовали ее значительность, хотя в то время никто не знал ее причины. Мы увидели, как король словно стряхнул с себя апатию и гордо выпрямился; вместе с тем лицо его выразило крайнее изумление. Казалось, Жанна сообщила ему невероятную, но радостную и желанную весть.

Мы не скоро узнали тайну этой беседы, но теперь она известна и нам и всему миру. Вы можете прочесть о ней во всех исторических сочинениях. Озадаченный король попросил, чтобы Жанна доказала свои слова каким-нибудь знаком. Он хотел уверовать в нее, и ее миссию, и в небесные Голоса, обладающие высшей мудростью, недоступной смертным; но для этого ему было нужно неопровержимое доказательство. Тогда Жанна сказала:

— Я явлю вам такой знак, и вы больше не станете сомневаться. Есть одна тайная печаль, которая камнем лежит у вас на душе и которую вы таите ото всех. Оттого и угасло у вас мужество, оттого вам и хочется бросить все и бежать из вашего королевства. Недавно вы молились наедине с собой, чтобы Господь разрешил ваше сомнение, хотя бы при этом он открыл вам, что вы не имеете прав на престол.

Вот это-то и изумило короля, ибо все так и было, как она сказала: эта молитва была его тайной, и знай о ней мог один только Бог. И король сказал:

— Этого знака мне достаточно. Теперь я знаю, что твои Голоса от Бога. Они вещали тебе правду; говори, что они сказали тебе еще, и я всему поверю.

— Они разрешили ваше сомнение, и вот их слова: «Ты законный наследник короля, твоего отца, и престола Франции». Так вещал Господь. Подыми же голову и не сомневайся более; дай мне войско, чтобы я могла взяться за дело.

Подтверждение его законного рождения — вот что распрямило короля и на краткий миг сделало мужчиной, разрешив его сомнения в правах на престол; и если б можно было повесить его проклятых советников и освободить его от них, он внял бы просьбе Жанны и послал ее в бой. Но увы! Этим тварям был сделан только шах, а не мат, и они еще могли вредить нам.

Мы возгордились почестями, которыми встретили Жанну при дворе, — такие почести оказывались лишь самым знатным или особо достойным. Но еще больше мы возгордились тем, как ее провожали. Если ее встречали, как встречают только высших сановников, то провожали ее так, как принято провожать одних лишь коронованных особ. Король сам провел Жанну за руку до самых дверей, мимо склонившихся рядов блестящих придворных, под торжественные звуки серебряных труб. Здесь он простился с ней ласковыми словами и, низко поклонившись, поцеловал ей руку. Так было всегда: куда бы ни приходила Жанна — к знатным или простым людям, — всюду она получала богатую дань уважения.

Этим не ограничились почести, оказанные Жанне; король устроил нам торжественные проводы обратно, в Курдрэ: дал нам факельщиков и свою собственную почетную охрану — единственных своих солдат, — и надо сказать, очень щеголевато обряженных, хотя им, должно быть, еще ни разу в жизни не выплатили жалованья. К тому времени молва о чудесах, которые Жанна явила королю, уже разнеслась повсюду; народ столпился на нашем пути, стремясь взглянуть на нее, и мы пробирались с великим трудом, а разговаривать было совсем невозможно — наши голоса тонули в громовых приветственных кликах, которые всю дорогу раздавались вокруг нас и волнами катились впереди нашего шествия.

Глава VII. Паладин во всей своей славе

Нам были суждены бесконечные проволочки; мы смирились с ними и терпеливо считали медленные часы и скучные дни, надеясь на перемену, когда Богу будет угодно ее ниспослать. Единственным исключением был Паладин — он один был вполне счастлив и не скучал. Немало удовольствия ему доставлял его костюм. Он купил его сразу же, как приехал. Это был подержанный костюм полное одеяние испанского кабальеро: широкополая шляпа с развевающимися перьями, кружевной воротник и манжеты, полинялый бархатный камзол и такие же штаны, короткий плащ, переброшенный через плечо, сапоги с раструбами и длинная рапира; очень живописный костюм, который отлично выглядел на мощной фигуре нашего Паладина. Он надевал его в свободное от службы время, и, когда красовался в нем, положив одну руку на рукоять рапиры, а другой подкручивая только что пробившиеся усы, все оглядывались на него, — и не мудрено: он выгодно отличался от малорослых французских дворян в тогдашней куцей французской одежде.

Он был самой заметной фигурой в маленькой деревне, приютившейся под хмурыми башнями и бастионами замка Курдрэ, и признанным королем тамошнего трактира. Стоило ему открыть там рот, как все замолкали. Простодушные крестьяне и ремесленники слушали его с глубоким вниманием: ведь это был человек бывалый, повидавший свет, — по крайней мере весь свет между Шиноном и Домреми, — а они не надеялись повидать и того. Он побывал в боях и умел, как никто, описывать ужасы и опасности. Да, он был там героем; при нем посетители собирались, как мухи на мед; так что трактирщик, его жена и дочь души в нем не чаяли и не знали, как бы получше ему услужить.

Большинство людей, обладающих даром рассказчика, — а это завидный и редкий дар, — имеют тот недостаток, что рассказывают свой любимые истории всякий раз одинаково, и это неизбежно приедается после нескольких повторений; но с Паладином этого не бывало; его искусство было более высокого сорта; его рассказ о какой-нибудь битве было интереснее слушать в десятый раз, чем в первый, потому что он никогда не повторялся, и у него всякий раз получалась новая битва, лучше прежних — больше потерь у противника, больше разрушений и бедствий, больше вдов и сирот. Он и сам различал свои битвы только по названиям; рассказав раз десять об одной, он должен был начинать про новую, потому что старая так разрасталась, что уже не умещалась на французской земле и лезла через край. Но пока дело не доходило до этого, слушатели не давали ему начинать новый рассказ, зная, что старые выходят у него лучше, — все лучше да лучше, пока им хватает места во Франции. Ему не говорили, как другим: «Рассказал бы что-нибудь новенькое, что ты заладил все одно и то же!» Его просили в один голос, да еще как просили: «Расскажи еще раз про засаду в Болье, а когда кончишь, начни сначала, а потом еще разок». Немногие рассказчики удостаиваются такой похвалы.

Когда мы рассказали Паладину о королевской аудиенции, он сперва был в отчаянии, что его не взяли; потом стал говорить о том, что он сделал бы, если бы был там; а через два дня он уже рассказывал о том, что он там делал. Ему стоило только разойтись, а тогда уж на него можно было положиться. Через несколько дней ему пришлось дать отдых своим коронным номерам: все его почитатели были так очарованы повестью о королевской аудиенции, что ничего другого и слушать не хотели.

Ноэль Рэнгессон спрятался как-то раз в укромном уголке и послушал его, а потом рассказал мне, и мы пошли вместе и особо заплатили трактирщице, чтобы она пустила нас в соседнюю маленькую комнатку, где в двери было окошечко и все было видно и слышно.

Общая комната в трактире была просторная, но уютная; на красном кирпичном полу были заманчиво расставлены небольшие столы, а в большом очаге ярко пылал и трещал огонь. Здесь было приятно посидеть в холодный и ветреный мартовский вечер, поэтому за столами собралась порядочная компания, попивая вино и развлекаясь пересудами в ожидании рассказчика. Трактирщик, трактирщица и их маленькая дочка без устали сновали между столиков, стараясь всем услужить. В комнате было около сорока квадратных футов; в середине оставался проход для нашего Паладина, а в конце его возвышение площадью футов в двенадцать, на него вели три ступеньки; там стоял столик и большое кресло.

Среди завсегдатаев трактира было много знакомых лиц: сапожник, кузнец, тележник, колесник, оружейник, пивовар, ткач, пекарь, подручный мельника, весь запорошенный мукой, и прочие; самым важным, конечно, как во всех деревнях, был цирюльник. Это он рвет всем зубы, а кроме того, ежемесячно дает всему взрослому населению очистительное и пускает кровь для здоровья. Поэтому он знаком со всеми; имея дело с людьми всех званий, он знает приличия и умеет вести разговор. Были там также возчики, гуртовщики и странствующие подмастерья.

Вскоре небрежной походкой вошел Паладин и был встречен радостными возгласами; цирюльник поспешил ему навстречу, приветствовал его низкими и отменно изящными поклонами и даже поднес его руку к своим губам. Он громко крикнул, чтобы Паладину подали вина; а когда хозяйская дочь принесла его, низко присела и удалилась, цирюльник крикнул ей вслед, чтобы она записала вино на его счет. Это вызвало общее одобрение, от которого его маленькие крысиные глазки засветились удовольствием. Одобрение было вполне заслуженное: когда мы проявляем великодушие и щедрость, нам всегда хочется, чтобы наш поступок был замечен.

Цирюльник предложил присутствующим встать и выпить за здоровье Паладина, и это было проделано с величайшей готовностью и сердечностью; оловянные кружки разом звонко столкнулись, и все громко крикнули «ура». Удивительно, как быстро этот хвастунишка сумел стать общим любимцем в чужой стороне с помощью одного только языка и Богом данного таланта болтать им; вот уж, можно сказать, не зарыл таланта в землю, а удесятерил его усердием и всеми процентами и рентами, которые причитаются за усердие.

Потом все уселись и застучали кружками по столу, громко требуя: «Королевскую аудиенцию!» «Королевскую аудиенцию!»

Паладин принял одну из своих излюбленных поз: сдвинул шляпу с перьями набок, перебросил через плечо короткий плащ, одной рукой взялся за рукоять рапиры, а другой рукой поднял кружку. Когда крики умолкли, он отвесил величавый поклон, которому где-то научился, поднес кружку к губам, запрокинул голову и осушил ее до дна. Цирюльник подскочил и услужливо поставил кружку на стол. Затем Паладин стал с большим достоинством и непринужденностью прохаживаться по возвышению и начал свой рассказ, то и дело останавливаясь и поглядывая на слушателей.

Мы ходили слушать его три вечера подряд. В его выступлениях была какая-то особая прелесть, помимо того общего интереса, который всегда вызывает к себе вранье. Скоро мы обнаружили, что прелесть эта заключалась в полной искренности Паладина. Он не сознавал, что врет; он верил в то, о чем рассказывал. Каждое его заявление было для него бесспорным фактом, а когда он начинал их приукрашивать, все прикрасы также становились для него фактами. Он вкладывал всю душу в свои небылицы, как поэт вкладывает душу в какой-нибудь героический вымысел; и его искренность обезоруживала скептиков, во всяком случае по отношению к нему самому, — никто не верил ему, но все верили, что он-то верит.

Он приукрашивал свой рассказ с такой грацией и непринужденностью, что слушатели не всегда замечали изменения. В первый вечер правитель Вокулёра был у него просто правителем; во второй — превратился в его дядю, а в третий — стал уже его отцом. Он словно не замечал этих поразительных превращений; слова слетали с его уст непринужденно и без всякого усилия. В первый вечер он сказал, что правитель включил его в отряд Девы без определенной должности; во второй — дядя-правитель назначил его командовать арьергардом; в третий — отец-правитель особо поручил ему весь отряд вместе с Девой. В первый раз правитель отозвался о нем как о юноше без роду и племени, но «которому суждено прославиться»; во второй раз он назвал его достойнейшим прямым потомком славнейшего из двенадцати паладинов Карла Великого; а в третий раз — прямым потомком всех двенадцати. За те же три вечера граф Вандомский был у него произведен из недавних знакомцев в школьные товарищи, а потом и в зятья.

На королевской аудиенции все разрасталось таким же образом. Четыре серебряных трубы превратились в двенадцать, потом в тридцать шесть и наконец в девяносто шесть, К этому времени он успел добавить к ним столько барабанов и кимвалов, что для размещения их потребовалось удлинить зал от пятисот футов до девятисот. Присутствующие размножались столь же безудержно.

В первые два вечера он довольствовался тем, что описывал с различными преувеличениями главные события аудиенции. В третий раз он стал представлять их в лицах. Он усадил цирюльника в кресло, чтобы тот изображал фальшивого короля, и стал рассказывать, как придворные с любопытством и скрытой насмешкой наблюдали за Жанной, надеясь, что она даст себя одурачить и опозорится навсегда. Он довел слушателей до крайнего напряжения, и таким образом искусно подготовил развязку. Обратясь к цирюльнику, он сказал:

— А она вот что сделала: взглянула прямо в лицо негодному обманщику вот как я сейчас гляжу на тебя, скромно и благородно — вот как я стою, протянула ко мне руку — вот так! — и сказала повелительным и спокойным тоном, каким она командует в бою: «Сбросить обманщика с престола!» Тут я шагнул вперед — вот сюда, — взял его за шиворот и приподнял, как ребенка… (Слушатели вскочили, крича, топая ногами и стуча кружками, восхищенные богатырским подвигом, и никто не думал смеяться, хотя вид цирюльника, повисшего в воздухе, как щенок, поднятый за загривок, но все еще гордого, очень располагал к этому.) Потом я поставил его на ноги — вот так! — чтобы поудобнее взяться и вышвырнуть его за окно, но она запретила это и тем спасла ему жизнь. Потом она обвела все собрание глазами, а ее глаза — это светлые окна, через которые глядит на свет ее несравненная мудрость, прозревая сквозь лживые оболочки сокровенные зерна истины, — и взор ее упал на скромно одетого юношу; она тотчас узнала, кто он такой, и сказала: «Ты король, а я твоя служанка!» Тут все изумились, и все шесть тысяч испустили громкий крик восторга, так что задрожали стены.

Он картинно описал уход с аудиенции, и тут уж его фантазия унеслась далеко за пределы невероятного; а затем снял с пальца латунное кольцо от дротика, которое дал ему в то утро главный конюх замка, и закончил так:

— Потом король простился с Девой милостивыми словами, столь заслуженными ею, а мне сказал: «Возьми этот перстень, потомок паладинов, и если будет нужда, предъявишь его мне; да смотри, — тут он дотронулся до моего лба, — береги свой ум на пользу Франции; и береги свою умную голову. Я предвижу, что когда-нибудь на нее наденут герцогскую корону». Я взял перстень, преклонил колени, поцеловал ему руку и сказал: «Сир, я всегда там, куда зовет слава. Я привычен к опасности и постоянно вижу смерть лицом к лицу. Когда Франции и трону понадобится помощь… не скажу больше ничего, я не из хвастунов, — пусть за меня говорят мои дела». Так закончилась эта памятная аудиенция, так много сулящая престолу и народу. Возблагодарим же Господа! Встанем! Наполним кружки! Выпьем за Францию и за нашего короля!

Слушатели осушили кружки до дна и добрых две минуты кричали «ура», а Паладин, в величавой позе, благодушно улыбался им со своего возвышения.

Глава VIII. Жанна убеждает своих инквизиторов

Когда Жанна сказала королю, какая тайна терзает его сердце, он перестал в ней сомневаться, он поверил, что она послана небом; и если б это зависело от него одного, он тотчас послал бы ее на ее великое дело, если бы ему дали волю, — но ему не дали. Ла Тремуйль и святая лисица из Реймса хорошо знали короля. Им достаточно было сказать свое слово, и они сказали:

— Ваше высочество изволит говорить, что ее устами Голоса поведали вам тайну, известную только вам и Богу. Но почем знать, не послана ли она дьяволом? Ведь и ему ведомы тайные помыслы людей; именно так он и губит их души. Опасное это дело. Вашему высочеству следует сперва расследовать его.

Этого было довольно. Жалкая душонка короля съежилась от этих слов, как изюмина; он исполнился страхов и опасений и тут же назначил комиссию из епископов, чтобы ежедневно допрашивать Жанну и выяснить, откуда слышатся ей Голоса — с небес или из ада.

В ту пору родственник короля, герцог Алансонский, три года пробывший в плену у англичан, был освобожден, пообещав большой выкуп. Молва о Деве дошла и до него, хвала ей раздавалась теперь из всех уст, — и он прибыл в Шинон, чтобы взглянуть на нее собственными глазами. Король послал за Жанной и представил ее герцогу. Она сказала со своей обычной простотой:

— Добро пожаловать! Чем больше вольется к нам славной французской крови, тем лучше для дела и для его защитников.

Потом они стали беседовать, и, конечно, когда они расстались, герцог уже был ее другом и приверженцем.

На другой день Жанна слушала мессу в замке, а потом обедала с королем и герцогом. Король научился ценить ее общество и беседу, — и не мудрено: как все короли, он не слышал ничего, кроме осторожных и бесцветных фраз или льстивого поддакивания, — такие собеседники утомляют и раздражают; а от Жанны он слышал свободные, искренние и честные речи, не стесненные боязливостью. Она говорила что думала, и говорила это просто и прямо. Это должно было освежать короля, как студеная горная струя освежает запекшиеся губы, которые знали до этого одни только мутные, тепловатые лужи равнин.

После обеда на лугу перед замком, куда пришел также и король, Жанна так восхитила герцога упражнениями на коне и с копьем, что он подарил ей большого черного боевого коня.

Каждый день комиссия из епископов допрашивала Жанну относительно ее Голосов и ее миссии, а потом шла докладывать королю. Но от их выспрашиваний было мало толку. Жанна говорила лишь то, что считала нужным, а остальное держала про себя. На нее не действовали ни угрозы, ни хитрости. Угроз она не пугалась, а в ловушки не попадала. Она была искренна и простодушна. Она знала, что епископы посланы королем, что их вопросы — это вопросы самого короля, — а ему, по закону, надо отвечать; но однажды за столом она наивно заявила королю, что отвечает лишь на те вопросы, на какие хочет.

Наконец епископы установили, что не могут установить, действительно ли Жанна послана Богом. Как видите, они были осторожны. При дворе существовали две сильные партии, и как бы епископы ни решили, это неизбежно поссорило бы их с одной из партий; а потому они сочли за благо ничего не решать и переложить бремя на другие плечи. И вот что они сделали: они доложили, что не в силах сами решить столь трудный вопрос, и предложили передать дело в руки ученых богословов университета в Пуатье. Затем они ретировались, оставив лишь одно письменное свидетельство, в котором они отдавали должное мудрой сдержанности Жанны: они отметили, что она «кроткая, простодушная пастушка, бесхитростная, но не болтливая».

Да, с ними она, конечно, не стала болтать. Но если бы они могли видеть ее такой, какой она бывала с нами в счастливых лугах Домреми, они убедились бы, что язычок ее работал достаточно бойко, когда она знала, что от слов ее не будет вреда.

Итак, мы отправились в Пуатье и там потеряли еще три недели, пока бедное дитя ежедневно терзали допросами перед огромным синклитом — кого бы вы думали? может быть, военных? — ведь она просила дать ей солдат и разрешение вести их в бой против врагов Франции. О нет! Перед сборищем священников и монахов, ученых и искусных казуистов, виднейших профессоров богословских наук! Вместо того чтобы собрать знатоков военного дела и выяснить, может ли доблестная юная воительница одерживать победы, на нее напустили святых пустомель и педантов, чтобы выяснить, сильна ли воительница в богословской теории и нет ли у нее каких погрешностей по части догматов. Крысы опустошали наш дом, но святые люди не осведомлялись, крепки ли зубы и когти у кошки, — лишь бы кошка была богомольна; если она достаточно набожна и нравственна — отлично, тогда от нее не требуется никаких других качеств.

В присутствии этого мрачного трибунала, всех этих знаменитостей в мантиях и всей этой торжественной процедуры Жанна хранила такое безмятежное спокойствие, словно была не подсудимой, а зрительницей. Она сидела одна на скамье, ничуть не взволнованная, и мудрецы становились в тупик перед ее святым неведением — неведением, которое служило ей самой надежной защитой; хитрости, уловки, книжная мудрость — все отскакивало от невидимой твердыни, не причиняя ей вреда; никто не мог одолеть гарнизон этой крепости — высокий дух и бесстрашное сердце Жанны, стоявшие на страже ее великого дела.

На все вопросы она отвечала откровенно и подробно рассказала о своих видениях и беседах с ангелами; она рассказывала так просто, серьезно и искренне, и все предстало в ее повествовании таким живым и правдивым, что даже черствые судьи слушали ее как зачарованные и сидели не шелохнувшись. Если вам недостаточно моего свидетельства, загляните в исторические хроники, и вы прочтете там, как очевидец, давая под присягой показания на Оправдательном Процессе, сообщает, что она поведала свою повесть «с достоинством и благородной простотой», а о произведенном ею впечатлении говорит то же, что и я. А ведь ей было всего семнадцать лет, она сидела на скамье совершенно одна — и все-таки не испугалась, оказавшись лицом к лицу со всеми этими учеными законниками и богословами; без помощи школьной учености, с помощью одних лишь природных даров — юности, искренности, нежного и мелодичного голоса, красноречия, которое шло от сердца, а не из головы, — она сумела очаровать их. Великолепное зрелище — не правда ли? Как я хотел бы представить вам все это так, как я сам это видел; я знаю, что бы вы сказали тогда.

Я уже говорил, что она не умела читать. Однажды эти законники так замучили ее рассуждениями, аргументами, возражениями и прочим пустословием, извлеченным из того или иного авторитетного богословского трактата, что она потеряла терпение и сказала:

— Я не знаю грамоты, но одно я знаю: я пришла по Божьему велению, чтобы освободить Орлеан от англичан и короновать короля в Реймсе. А то, о чем вы хлопочете, — это все пустое!

То были трудные дни для нее и для всех участников суда, но ей было труднее всего: ей не давали отдыха, и она должна была отсиживать все долгие заседания; а инквизиторы могли по очереди уходить и отдыхать, когда выбивались из сил. Но она не обнаруживала усталости и очень редко проявляла нетерпение. Обычно она весь день была спокойна, внимательна и терпелива и из поединков с опытными мастерами словесного фехтования выходила без единой царапины.

Однажды один доминиканец задал ей вопрос, который всех заставил насторожиться, а меня — задрожать; я был уверен, что на этот раз бедная Жанна попалась, — ответить на этот вопрос было невозможно. Хитрый доминиканец начал с нарочитой небрежностью, словно спрашивал о чем-то незначащем:

— Так ты утверждаешь, что Богу угодно освободить Францию из-под власти англичан?

— Да.

— И ты просишь солдат, чтобы идти на подмогу Орлеану?

— Да. И чем скорее, тем лучше.

— Господь всемогущ, не так ли? Он может свершить все, на что будет его святая воля.

— Воистину так.

Тут доминиканец поднял голову и, заранее торжествуя, задал вопрос, о котором я уже упоминал:

— Тогда ответь мне вот на что: если ему угодно освободить Францию и он всемогущ — к чему тебе солдаты?

Тут весь зал пришел в движение, каждый подался вперед и приложил руку к уху, чтобы лучше расслышать ответ. Доминиканец удовлетворенно качал головой и оглядывался, читая одобрение на всех лицах. Но Жанна не смутилась. Она ответила с полным спокойствием:

— Бог помогает тем, кто сам себе помогает. Битвы должны вести сыны Франции, а победу дарует он.

Восхищение озарило все лица, точно солнечный луч. Даже сам доминиканец, казалось, получил удовольствие оттого, что его удар был парирован с таким мастерством; а один старый епископ пробормотал, не стесняясь грубоватых выражений, привычных и народу и духовенству в те времена всеобщей простоты нравов:

«А ведь верно, лопни мои глаза! Когда Господу угодно было поразить Голиафа, он тоже послал для этого малого ребенка!»

В другой раз, когда бесконечный допрос утомил всех, кроме Жанны, и на всех нагнал дремоту, брат Сегэн, профессор богословия в университете Пуатье, человек ехидный и кислый, стал донимать Жанну нелепыми вопросами на испорченном французском языке, каким говорили лимузинцы, — он был родом из Лиможа, — и наконец спросил:

— А как же ты понимала ангелов? На каком языке они говорили с тобой?

— На французском.

— Вот как? Приятно узнать, что нашему языку выпала подобная честь. И на хорошем французском языке?

— Да, на отличном.

— На отличном? Кому же и судить об этом, как не тебе. Они, значит, говорили получше, чем ты?

— Вот этого не знаю, не скажу. — Тут она остановилась, но затем продолжала: — Но уж верно получше твоего!

Где-то в глубине ее невинных глаз затаился смех; я это видел. В зале зашумели. Брат Сегэн был уязвлен и спросил резко:

— А в Бога ты веруешь?

Жанна ответила с раздражающей небрежностью:

— Да — и тоже получше твоего.

Брат Сегэн вышел из себя и осыпал ее насмешками, а потом гневно вскричал:

— Вот что я тебе скажу: раз ты так крепка в вере, Богу не угодно, чтобы мы поверили тебе без какого-либо знака. А где он? Покажи нам его!

Это задело Жанну; она вскочила на ноги и ответила задорно:

— Я не затем приехала в Пуатье, чтобы показывать чудеса. Пошлите меня в Орлеан, и вы насмотритесь вдоволь чудес. Дайте мне хоть сколько-нибудь солдат и отпустите меня!

Глаза ее метали молнии. Представляете себе эту отважную маленькую женщину? В зале раздались громкие возгласы одобрения, а она покраснела и села на свое место; она не любила обращать на себя общее внимание.

Этой речью и вопросом относительно французского языка Жанна выиграла два очка, а брат Сегэн явно проиграл. Но он был хоть и кислый, а честный человек, как видно из хроник: на Оправдательном Процессе он мог бы утаить невыгодное для него происшествие, но он этого не сделал и все честно изложил в своих показаниях.

В один из последних дней трехнедельной сессии все ученые мантии ринулись в решительное наступление и забросали Жанну возражениями и доводами, выуженными из всех писаний католической церкви. Она была оглушена, но тотчас оправилась и стала обороняться:

— Слушайте! Священное писание стоит больше, чем все, что вы тут наговорили, — а я придерживаюсь его. Там есть вещи, которых вам не прочесть со всей вашей ученостью!

В Пуатье она с первого дня гостила в доме госпожи де Рабато, жены советника городского парламента;[12] сюда каждый вечер собирались именитые городские дамы, чтобы побеседовать с Жанной, — и не только они, но также старые законоведы, советники и ученые мужи из парламента и университета. Эти серьезные люди, привыкшие осторожно обдумывать и взвешивать все необычное и сомнительное, поворачивать его так и этак и все еще сомневаться, с каждым днем все больше покорялись таинственному обаянию, которым была наделена Жанна д'Арк, — тому неодолимому и необъяснимому очарованию, которое чувствовали и признавали люди всех званий, но которого никто не мог выразить словами или объяснить. Все они в конце концов подчинились ему и заявили: «Воистину это дитя послано Богом».

Днем Жанна, скованная строгой процедурой суда, была в невыгодном положении, и судьи все делали по-своему, но вечером она сама вершила суд; она менялась местами со своими судьями и говорила им что хотела. Результат мог быть только один: всё, чем им удавалось с превеликим трудом опутать ее за день, она вечером уничтожала своим обаянием. Под конец все судьи оказались на ее стороне и вынесли единогласное решение.

Надо было слышать, как председатель суда огласил его со своего высокого кресла в присутствии всех именитых горожан, какие могли вместиться в зале. Вначале шли разные торжественные формальности, принятые в таких случаях; затем снова наступила тишина и было прочитано само решение; его выслушали в таком глубоком молчании, что каждое слово чтеца доносилось в самые дальние уголки зала:

«Мы установили и настоящим заявляем, что Жанна д'Арк, прозванная Девой, является доброй христианкой и католичкой, что в словах ее и поступках нет ничего, противного вере, и что король может принять предлагаемую ею помощь, ибо отвергнуть ее — значило бы погрешить против святого духа и тем самым стать недостойным Господней помощи».

Когда суд встал, поднялась буря рукоплесканий, затихая и разражаясь вновь и вновь; я потерял Жанну из виду в огромной толпе людей, поздравлявших ее и призывавших благословение на нее и на Францию, судьба которой была торжественно и бесповоротно отдана в ее маленькие руки.

Глава IX. Жанну назначают главнокомандующим

Поистине это был великий день и волнующее зрелище.

Жанна победила! Как же Ла Тремуйль и все ее враги не догадались помешать этим вечерним собраниям?

Комиссия из духовных лиц, посланная в Лотарингию будто бы затем, чтобы навести справки о Жанне, а на самом деле для того, чтобы измучить ее отсрочками и заставить отказаться от своего намерения, — вернулась и доложила, что репутация ее безупречна. Как видите, дела наши заметно подвинулись.

Решение суда произвело огромное впечатление. Всюду, куда долетала эта великая весть, мертвая Франция пробуждалась к жизни. Если раньше запуганные, приниженные французы старались ускользнуть, когда слышали о войне, то теперь все они спешили под знамена Девы; все вокруг огласилось военными песнями и треском барабанов. Я вспомнил, как она сказала мне в деревне, когда я пытался доказать ей, что дело Франции проиграно и ничто не пробудит народ от долгого сна: «Они соберутся на бой барабанов. Соберутся и пойдут».

Говорят, что несчастья никогда не приходят в одиночку. А у нас так было с удачами: стоило им начаться, как они повалили одна за другой. На этот раз нам повезло вот в чем: среди церковников были серьезные сомнения, можно ли дозволить воительнице-девушке носить мужскую одежду. Теперь двумя ученейшими богословами того времени — один из них был ректор Парижского университета — было наконец вынесено решение: «Поскольку Жанна должна выполнять мужское и солдатское дело, то надобно, чтобы и одежда ее соответствовала этому».

Такое решение церкви было большой победой. Да, удачи шли к нам одна за другой. Не стану перечислять второстепенные, хочу дойти поскорее до самой важной из них — до того девятого вала, который подхватил и нас, мелкую рыбешку, так что мы едва не захлебнулись от восторга.

В день, когда было вынесено это решение, гонцы поскакали известить о нем короля; и уже на следующий день в чистом утреннем воздухе раздались звонкие сигналы рога; мы стали считать их: один, два, три — пауза; один, два, три — пауза, один, два, три. Тут мы все высыпали на улицу: это означало, что королевский герольд будет читать королевский приказ. Отовсюду сбегались мужчины, женщины и дети, возбужденные v раскрасневшиеся, одеваясь на ходу, — а рог все трубил, пока на главную улицу не собрался весь город.

Площадь была запружена народом: высоко над толпой, у подножия каменного креста, стоял пышно разодетый герольд, окруженный своею свитой. Зычным голосом, подобающим его должности, он начал:

— «Да будет ведомо всем, что его величеству Карлу, Божьей милостью королю Франции, угодно пожаловать своей возлюбленной подданной Жанне д'Арк, именуемой Девою, чин, вознаграждение и все полномочия главнокомандующего французской армией…»[13]

Тысячи шапок взлетели в воздух, радостные крики ураганом пронеслись над площадью; этот ураган бушевал так долго, что, казалось, никогда не утихнет; когда же он наконец стих, герольд продолжал:

— «…начальником ее штаба назначается принц королевского дома, его светлость герцог Алансонский».

На этом приказ кончался, и громовое «ура» снова звучало по улицам города, проникая во все его уголки.

Главнокомандующий французской армией, начальник над принцем крови! Еще вчера Жанна была ничем, а сегодня вот она кто! Еще вчера она не была ни сержантом, ни капралом, ни даже простым солдатом — сегодня она одним шагом взошла на вершину. Вчера она не могла командовать ни одним новобранцем сегодня ее приказание стало законом для Ла Гира, Сентрайля, Дюнуа и всех славных ветеранов, мастеров военного дела. Вот о чем я размышлял, пытаясь уяснить себе свершившееся чудо.

Мысль моя обратилась к прошлому, и передо мной возникла картина такая отчетливая, словно дело было вчера, — да и не так давно это было, в начале января того же года. Вот что я вспомнил. Крестьянская девушка из глухой деревушки, еще не достигшая семнадцати лет, никому не известная, точно и она и ее деревня находились на другой стороне земного шара. В тот день она где-то подобрала и принесла домой бездомного скитальца, маленького серого котенка, полумертвого от голода; она накормила и приласкала его, и он, исполнившись к ней доверия, свернулся клубочком у нее на коленях, а она вязала грубый чулок и думала, мечтала — кто знает, о чем? Котенок не успел еще вырасти в кошку, а девушка стала главнокомандующим французской армией и имеет под своим началом принца королевского дома; из безвестности ее имя взошло над нами словно солнце и осветило всю страну. От этих дум у меня кружилась голова — до того все это казалось невероятным.

Глава X. Меч и знамя Девы

Первым делом Жанны в ее новой должности было продиктовать письмо английским военачальникам, осаждавшим Орлеан, с требованием сдать все занятые ими крепости и отступить за пределы Франции. Казалось, письмо было ею обдумано заранее, — с такой легкостью лились из ее уст слова, слагаясь в сильные и яркие выражения. Впрочем, может быть, и нет, — она всегда отличалась острым умом и острым языком, а за последние недели все ее способности удивительно развились. Письмо надлежало немедленно отправить из Блуа. Люди, провиант и деньги теперь текли к нам рекой: Жанна назначила Блуа сборным пунктом и провиантским складом, а командование им поручила Ла Гиру.

Прославленный Дюнуа, отпрыск герцогов, правитель Орлеана, уже давно просил, чтобы Жанну поскорее отправили к нему, и теперь от него прискакал еще один гонец — старый служака д'Олон, человек достойный и верный. Король задержал его и назначил начальником над свитой Жанны, а свиту приказал предоставить ей набрать самой, чтобы численностью и званиями эта свита соответствовала ее высокому рангу; он также приказал снабдить свиту оружием, одеждой и конями.

Для Жанны король заказал в Туре доспехи. Они были из лучшей стали, выложены серебром, богато украшены чеканным узором и отполированы, как зеркало.

Голоса поведали Жанне, что в алтаре церкви св. Екатерины в Фьербуа спрятан старинный меч,[14] и она послала за ним де Меца. Священникам церкви ничего не было известно об этом, но когда стали искать, то действительно нашли меч, зарытый в земле. Он был без ножен и сильно заржавел; священники отчистили его и отправили в Тур, куда мы должны были прибыть. Они изготовили для него ножны из алого бархата, а жители Тура сделали еще одни ножны — парчовые. Но Жанна хотела, чтобы меч всегда был при ней в бою, поэтому она велела убрать парадные ножны и сделать простые, кожаные. Многие говорили, что меч этот принадлежал Карлу Великому, — но кто знает? Я хотел наточить его, однако Жанна сказала, что это не нужно: она никого не собирается убивать и будет носить его только как знак своей должности.

В Туре она заказала знамя и дала расписать его шотландскому живописцу Джеймсу Пауэру. Оно было из тонкой белой парчи, с шелковой бахромой. На нем был изображен Бог-отец, восседающий на облаках, с земным шаром в руке; у ног его — два коленопреклоненных ангела с лилиями и надпись: «Иисус, Мария». На оборотной стороне — два ангела, поддерживающие корону Франции.

Она велела также сделать малое знамя, или хоругвь, с изображением ангела, протягивающего лилию деве Марии.

В Туре царило необычайное оживление. Слышался то грохот военной музыки, то мерный топот — это отряды новобранцев уходили в Блуа. Песни и крики «ура» не смолкали ни днем, ни ночью. В город нахлынуло множество пришлых людей; постоялые дворы были переполнены; всюду шли приготовления; всюду виднелись радостные, оживленные лица. Около штаба Жанны постоянно толпился народ, стараясь увидеть нового военачальника, и когда это удавалось, народ ликовал; только удавалось это редко, потому что у Жанны не было свободной минуты: она составляла план кампании, получала донесения, отдавала приказы, рассылала гонцов и должна была еще уделять время знатным посетителям, толпившимся в ее приемной. А мы почти не видели ее — так она была занята.

Нами овладело беспокойство: Жанна еще не набрала свою свиту — вот это-то нас и тревожило. Мы знали, что ее осаждают просьбами о должностях и что за каждого кандидата хлопочет какое-нибудь важное лицо, а за нас хлопотать было некому. Она могла набрать свиту из одних титулованных особ, которые со своими связями были бы для нее опорой и поддержкой. Неужели при таких обстоятельствах она вспомнит о нас? Вот почему мы не радовались вместе со всем городом, а, наоборот, приуныли.

Иногда мы взвешивали наши ничтожные шансы и старались все-таки не терять надежды. Паладин и говорить об этом не мог: если у нас была хоть какая-то надежда, то у него не было никакой. Обычно Ноэль Рэнгессон и сам избегал касаться этого предмета, но только не в присутствии Паладина. Однажды, когда мы все-таки заговорили о свите, Ноэль сказал:

— Не унывай, Паладин! Мне нынче приснилось, будто ты один из всех нас получил должность. Не бог весть какую — не то лакея, не то еще какого-то слуги, но все же…

Паладин приободрился и повеселел: он верил в сны и всевозможные приметы. Он сказало надеждой в голосе:

— Вот хорошо, если б сбылось. А как ты думаешь — сбудется?

— Наверняка! Мои сны почти всегда сбываются.

— Ноэль, если твой сон сбудется, я тебя расцелую! Слуга при главнокомандующем французской армией — ведь про него узнает весь свет! Дойдет и до нашей деревни. Пусть подивятся! А еще говорили, что из меня не будет толку. Так ты думаешь — сбудется?

— Ручаюсь.

— Ноэль, уж если сбудется — век тебе буду благодарен! Одна ливрея, должно быть, чего стоит! Пусть узнают в деревне, то-то будут дивиться эти олухи! Слыхали, скажут, наш-то Паладин — слуга у самого главнокомандующего, у всех на виду! До него теперь, скажут, рукой не достанешь!

Он стал расхаживать по комнате и так размечтался, что мы не могли за ним угнаться. Но вдруг он остановился; радость на его лице померкла и сменилась тревогой. Он сказал:

— Ох нет, не бывать этому! Как же это я позабыл про ту несчастную историю в Туле? Я с тех пор старался не попадаться ей на глаза, думал забудет, и простит. Да нет, не забудет! Разве можно такое забыть? А ведь если рассудить, я не виноват. Почему я говорил, что она обещала выйти за меня замуж? Потому что меня подучили, ей-богу подучили! — Дюжий детина готов был заплакать. Он проглотил слезы и сказал сокрушенно: — Раз только в жизни и соврал, и надо же было…

Его прервали негодующие возгласы, но не успел он продолжить, как явился ливрейный слуга д'Олона и сказал, что нас требуют в штаб. Мы встали, а Ноэль сказал:

— Ну, что я вам говорил? Недаром я, значит, пророчил! Сейчас он получит должность, а нам надо будет его поздравлять. Идем!

Но Паладин побоялся идти, и мы ушли без него.

Когда мы предстали перед Жанной, окруженной блестящими рыцарями в доспехах, она встретила нас приветливой улыбкой и сказала, что берет нас всех в свою свиту, ибо хочет иметь при себе старых друзей. Это было для нас нежданной и большой честью — ведь она могла взять вместо нас знатных и влиятельных людей, — но мы не знали, как выразить ей свою благодарность и как говорить с ней, — ведь она была теперь так высоко вознесена над нами. Мы по очереди выходили вперед и получали назначение от нашего начальника д'Олона. Всем нам достались почетные должности: прежде всего — обоим рыцарям, потом братьям Жанны. Я был назначен первым пажом и секретарем, вторым пажом был молодой дворянин по имени Рэймон. Ноэля назначили гонцом для особых поручений. У нее было также два герольда и капеллан по имени Жан Паскерель; еще ранее был назначен дворецкий и несколько слуг.

Вдруг Жанна огляделась и спросила:

— А где же Паладин?

Сьер Бертран сказал:

— Он понял, что его не звали, ваша светлость.

— Нехорошо. Позовите его.

Паладин вошел со смиренным и виноватым видом. Он остановился в дверях, не решаясь подойти ближе. Было видно, что он испуган и растерян. Жанна приветливо обратилась к нему и сказала:

— Я следила за тобой в походе. Начал ты плохо, но потом пошло лучше. Ты с детства любил хвастать, но в тебе скрыта настоящая отвага, и ты у меня еще проявишь ее.

При этих словах лицо Паладина просияло:

— Ну как, пойдешь за мной?

— Хоть в огонь! — сказал он; а я подумал: «А ведь она, пожалуй, и в самом деле сделает героя из этого хвастуна. Вот еще одно из ее чудес».

— Верю, — сказала — Жанна. — Вот — возьми мое знамя. Ты будешь при мне безотлучно, а когда Франция будет спасена, вернешь мне его обратно.

Он взял знамя, которое сейчас осталось нам как одна из драгоценнейших реликвий, и голос его дрожал от волнения, когда он произнес:

— Если я когда-нибудь окажусь недостойным твоего доверия, пусть мои товарищи меня прикончат. Я знаю, что могу в этом на них положиться.

Глава XI. Кампания начинается

Мы с Ноэлем шли домой и долго молчали — так мы были поражены. Наконец Ноэль очнулся от раздумья и сказал:

— Первые станут последними, и наоборот, — это еще в евангелии сказано, так что нечего удивляться. Высоко, однако ж, вознесся наш верзила!

— Истинно так. Я сам еще не опомнился от удивления. Это ведь самая почетная должность, какую она могла дать.

— Да. Генералов много, и она может произвести еще и новых. А Знаменосец только один.

— Верно. После нее это в армии самая почетная должность.

— И самая завидная. На нее претендовали два герцогских сына, как мы знаем. И подумать, что она досталась этой самодовольной ветряной мельнице! Вот это, можно сказать, возвышение!

— Да, оно похоже на возвышение самой Жанны, только в миниатюре.

— Не знаю, чем объяснить это.

— А я, кажется, знаю.

Ноэль был удивлен и бросил на меня быстрый взгляд, чтобы увидеть, не шучу ли я. Он сказал:

— Я думал, ты шутишь, но вижу, что нет. Может, разгадаешь мне эту загадку?

— Пожалуй. Ты, верно, заметил, что старший из наших рыцарей человек вдумчивый и от него можно часто услышать разумное слово. Так вот, однажды, когда мы с ним ехали рядом, мы заговорили о необычайных дарованиях Жанны, и он мне сказал: «Величайший из ее талантов — это зоркий глаз». На это я сказал, не подумав: «Зоркий глаз? Что ж тут такого? Он у всех нас есть». «Нет, — ответил он, — мало у кого он бывает». И он объяснил мне, что хотел сказать. Обыкновенный глаз видит внешнюю сторону вещей и по ней судит, а зоркий глаз смотрит глубже: он читает в сердцах и умеет видеть в человеке то, чего трудно ожидать по внешнему виду я чего не увидеть обычному глазу. Величайший военный гений, сказал он, потерпит крах, если не имеет зоркого глаза и не сумеет правильно выбрать подчиненных. Такой глаз безошибочно видит, кто годится для стратегии, кто — для стремительной и дерзкой атаки, кто — для упорного, терпеливого сопротивления; он всех расставляет правильно — и этим побеждает; полководец, не наделенный зорким глазом, размещает их неправильно — и проигрывает. Я понял, что он прав относительно Жанны. Когда она была еще ребенком, к нам однажды забрел бродяга; ее отец и мы все сочли его негодяем, — а она разглядела под лохмотьями честного человека. Когда я обедал у правителя Вокулёра, я не сумел разглядеть наших рыцарей, хотя и беседовал с ними добрых два часа, Жанна пробыла там пять минут и не сказала с ними ни слова, а поняла, что это люди достойные и верные, — и суждение ее подтвердилось. А знаешь, кого она назначила в Блуа ведать новобранцами — этими остатками арманьякских шаек, этими отчаянными головами? Самого Сатану — Ла Гира, первого в мире забияку, безбожника и неистового богохульника! Кто же лучше него справится с этими дьяволами? Ведь он сам — главный дьявол, он один стоит всех остальных! Да к тому же, наверное, доводится отцом большинству из них. Она временно назначила его командовать ими, до своего приезда в Блуа, а там она, конечно, займется ими сама, — или я плохо ее знаю, даром что знаю столько лет! Будет на что поглядеть: ангел в белых доспехах во главе этого адского сброда, отребьев рода человеческого!

— Ла Гир! — воскликнул Ноэль. — Ведь это наш герой! Как мне не терпится увидеть его!

— И мне тоже. Для меня и теперь, как в детстве, его имя звучит словно боевая труба.

— Интересно послушать, как он ругается.

— Еще бы! Я лучше послушаю его ругань, чем чьи-нибудь молитвы. Говорят, он очень откровенен и простодушен. Однажды его упрекнули за то, что он грабит, а он сказал: «Если б Господь Бог был солдатом, он бы тоже грабил». Да, это как раз тот человек, которого надо было назначить в Блуа. Вот он — зоркий глаз нашей Жанны!

— Погоди, давай вернемся к нашему разговору. Я очень привязан к Паладину, и не только потому, что он добрый малый, — он как бы мое детище: ведь это я сделал из него величайшего хвастуна и лгуна во всем королевстве. Я радуюсь его удаче, но у меня, значит, нет зоркого глаза: я бы не назначил его на самый опасный пост в армии, а поместил бы его в тыл — добивать раненых и грабить убитых.

— Поживем — увидим. Жанна лучше нас знает, что из него может выйти. Ведь вот оно какое дело: когда такой человек, как Жанна, говорит кому-нибудь, что он храбрец, — он этому верит; а этого довольно. Если ты веришь, что ты храбрец, — ты уже храбрец; больше ведь ничего и не надо.

— Вот это верно! — вскричал Ноэль. — У нее не только зоркий глаз, у нее животворящие уста. Да, так оно и есть. Французов запугивали, вот они и были трусами. Жанна д'Арк сказала свое слово, и Франция идет в бой, смело подняв голову.

Тут меня позвали писать письмо под диктовку Жанны. Весь следующий день и ночь нам шили военную одежду и подгоняли доспехи. Все они были очень красивы — и парадные и боевые. В парадной одежде из дорогих тканей ярких цветов Паладин красовался, как башня в лучах заката; в боевом снаряжении в стальных доспехах, опоясанный мечом, с перьями на шлеме — он выглядел еще внушительней.

Мы получили приказ выступить в Блуа. Утро было холодное и ясное. Наш блестящий отряд представлял собой красивое зрелище! Ехали колонной по двое — впереди Жанна с герцогом Алансонским, за ними — рослый Знаменосец и д'Олон. Когда мы проезжали мимо ликующих толп и Жанна, отвечая на приветствия, наклоняла голову, и перья на ее шапочке колыхались, а солнце играло на ее серебряном панцире, зрители понимали, что у них на глазах поднимается занавес над первым актом великой драмы; их надежда и восторг возрастали с каждой минутой, и мы не только слышали, но и всем существом ощущали их ликование.

Вдруг ветер издалека донес к нам звуки военной музыки, и показался отряд копейщиков; солнце сияло на их оружии, и ярче всего — на остриях копий; казалось, к нам движется звездная туманность, а над ней — яркое созвездие. То был наш почетный караул. Он присоединился к нам, и теперь все были в сборе.

Занавес поднялся, Жанна д'Арк выступила в свой первый поход.

Глава XII. Жанна воодушевляет войско

Мы пробыли в Блуа три дня. Никогда не забуду я этот лагерь. Какой уж там порядок! Порядка у этих головорезов было не больше, чем в стае волков или гиен. Они пьянствовали, горланили, сквернословили и всячески бесчинствовали. В лагерь набежало немало распутных баб, и они не отставали от мужчин в шумной гульбе.

Среди этой-то разнузданной толпы мы с Ноэлем впервые увидели Ла Гира. Он оказался в точности таким, каким мы его себе представляли. Он был высок и осанист, с головы до ног в броне; на шлеме у него был султан из перьев, а на боку — огромный меч, какие тогда носили.

Он торжественно ехал навстречу Жанне и по пути наводил порядок, объявляя о прибытии Девы и говоря, что не потерпит безобразий в присутствии начальства. Порядок он наводил по-своему, главным образом своими огромными кулаками. Не переставая ругаться, он сыпал удары направо и налево, и от каждого удара кто-нибудь падал.

— Ты что же, черт тебя возьми, — говорил он, — не стоить на ногах, когда к нам приехал главнокомандующий? Ты стой прямо! — И он валил солдата с ног. Это, должно быть, называлось у него стоять прямо.

Мы ехали за ним, восхищенно пожирая глазами этого любимого героя всех французских мальчишек, нашего общего кумира с тех пор, как мы себя помнили. Мне пришло на память, как однажды в лугах Домреми Жанна упрекнула Паладина за непочтительный отзыв о славном Ла Гире и Дюнуа и сказала, что почла бы за счастье хоть издали взглянуть на этих великих людей. Для нее и других девочек они были божествами, как и для нас. И вот перед нами один из них зачем он тут? Трудно поверить: чтобы обнажить перед Жанной голову и выслушать ее приказания!

Пока он по-своему усмирял своих разбойников, мы проехали вперед и увидели штаб Жанны — он весь уже съехался к ней. Там было шестеро известных военачальников — красавцев в блестящих доспехах, и самым красивым и бравым из них был адмирал Франции.

Когда Ла Гир подъехал, на лице его выразилось изумление при виде красоты и юности Жанны; а Жанна счастливой улыбкой показала, как рада увидеть наконец героя своих детских дум. Ла Гир низко склонился, держа шлем в руке, и отрывисто, но сердечно приветствовал ее; было видно, что они сразу понравились друг другу.

Церемония представления быстро закончилась, и все удалились. Но Ла Гир остался; он сидел с Жанной, пил вино, и они беседовали и смеялись, как старые друзья. И тут она сделала некоторые распоряжения по лагерю, от которых у него захватило дух. Для начала она велела выгнать из лагеря гулящих баб, — всех до единой. А потом велела прекратить пьяные бесчинства, дозволять вино лишь тогда, когда это не вредит службе, — словом, покончить с беспорядком и ввести дисциплину. Самое удивительное она приберегла под конец, — и от такого удара Ла Гир едва не свалился.

— Каждый, кто пришел под мои знамена, должен исповедаться священнику и получить отпущение грехов, и все воины должны дважды в день слушать мессу.

Ла Гир долго не мог вымолвить слова, а потом сказал уныло:

— Милое дитя, ведь мои молодцы — сущие дьяволы. Ходить к мессе! Да они, душа моя, скорее пошлют нас ко всем чертям!

Вперемежку с руганью он стал приводить доводы, которые очень насмешили Жанну: так весело она не смеялась с тех пор, как играла в лугах Домреми. Сердце радовалось, слушая ее. Но она стояла на своем, и ему пришлось уступить, — он сказал: «Хорошо, раз приказано, постараемся выполнять». После этого он облегчил душу оглушительным залпом ругани и пообещал, что если кто в лагере не отречется от греховной жизни и не вступит на стезю благочестия, тому он сверяет голову. Тут Жанна снова не могла удержаться от смеха, — как видите, ей было с ним очень весело, но она не одобрила такой способ обращения. Она сказала, чтобы все делалось добровольно. Ла Гир сказал: ладно, добровольных он убивать не будет, а только тех, кто заупрямится.

«Нет, не надо вообще никого убивать», — сказала Жанна. Предлагать человеку вступать добровольцем в армию, а в случае несогласия грозить ему смертью, это, как-никак, некоторое принуждение, а она хотела бы предоставить людям полную свободу.

Старый вояка вздохнул и сказал, что оповестит солдат о мессах, но сомневается, чтобы хоть один человек пошел, в том числе и он сам. Тут его ждал новый сюрприз. Жанна сказала:

— Да ведь и ты пойдешь, милый человек!

— Я? Быть того не может! Чепуха!

— А вот и нет! Будешь ходить дважды в день.

— Уж не сплю ли я? Или, может, я пьян? Или ослышался? Да я скорее пойду…

— Не важно куда — не договаривай. Ты начнешь с завтрашнего утра, а там уж дело пойдет легче. Ну полно, не унывай. Ты скоро привыкнешь.

Ла Гир попытался приободриться, но не сумел. Он тяжело вздохнул и сказал:

— Для тебя, так и быть, сделаю. Но чтоб я стал это делать для кого-нибудь другого — да чтоб…

— Ты бы отучился ругаться.

— Отучиться? Невозможно! Нет, ваша светлость, никак невозможно! Ведь это мой родной язык.

Он так умолял разрешить ему эту вольность, что Жанна сделала ему некоторое снисхождение: вместо божбы позволила клясться жезлом — знаком его должности. Он обещал при ней не клясться ничем иным, а в другое время попробовать себя ограничить, но не надеялся на успех — уж очень это у него закоренелая привычка и большое утешение под старость.

Однако грозный старый лев ушел от нее изрядно прирученным и смягченным; не скажу-усмиренным и укрощенным, — очень уж не подходят к нему эти слова. Мы с Ноэлем полагали, что в отсутствие Жанны закоренелое отвращение к молитве снова возьмет верх, и он не пойдет к мессе. Но мы все же поднялись пораньше, чтобы поглядеть, что будет.

Представьте, он пошел! Мы не верили своим глазам, но он пошел, добросовестно выполняя приказ и стараясь принять набожный вид, хотя про себя ворчал и ругался, как дьявол. Снова повторилась знакомая нам картина: всякий, кто поговорил с Жанной д'Арк и взглянул в ее глаза, бывал точно околдован и не мог ей противостоять.

Итак, Сатана был обращен в христианство. Остальные не замедлили последовать его примеру. Жанна разъезжала по лагерю, и всюду, где появлялся ее светлый юный лик и сверкающие доспехи, грубым солдатам казалось, что они видят самого бога битвы, сошедшего с небес; сперва они дивились ей, потом стали поклоняться. Она могла делать с ними все что хотела.

Спустя три дня в лагере царил порядок; буйные гуляки дважды в день ходили к мессе, как благонравные дети. Женщины исчезли. Ла Гир был поражен этими чудесами и не мог их постичь. Когда ему хотелось выругаться, он отходил подальше от лагеря. Таков был этот человек — великий грешник, но полный суеверного благоговения перед святынями.

Воодушевление, царившее в преобразованном войске, преданность солдат Жанне, пробужденное ею горячее стремление сразиться с врагом — всему этому не было примеров в многолетнем военном опыте Ла Гира. Он был восхищен и поражен этим, как необъяснимым чудом, — настолько поражен, что не мог найти слов. До тех пор он не слишком высоко ценил свое войско, но теперь исполнился гордости и беспредельной уверенности. Он говорил:

— Всего три дня назад они испугались бы курицы, а сейчас с ними можно штурмовать хоть врата ада.

Он был неразлучен с Жанной, и странно было видеть их вместе. Он был такой огромный, а она такая хрупкая; он седой и уже на склоне лет, а она такая юная; его лицо было обветрено и изрублено, а ее лицо нежно розовело; она была так приветлива, а он так суров; она была так чиста и невинна, а он закоснел в грехах, в ее глазах светилось милосердие и сострадание, а его взгляд метал молнии. Когда она глядела на вас, она словно благословляла, ну, а он, пожалуй, наоборот.

Много раз в день они проезжали вместе по лагерю, осматривая каждый уголок, все замечая, проверяя и улучшая каждую мелочь, и всюду их встречали с восторгом. Они ехали рядом, — он громадный и массивный, она — изящная и хрупкая; точно башня из темного железа рядом с серебряным изваянием. При виде их новообращенные разбойники говорили с любовью:

— Вон они едут — сатана и ангел Божий.

Все три дня, что мы провели в Блуа, Жанна неустанно старалась обратить Ла Гира к Богу, внушить ему отвращение к греху, внести успокоение веры в его бурную душу. Она упрашивала, она умоляла его помолиться. Все три дня он противился и жалобно просил избавить его от этого, — только от этого, а на все другое он согласен; пусть прикажет — он пойдет за нее в огонь, пойдет по одному ее слову; а этого он не может. Не умеет он молиться, ни разу не доводилось; да он и слов таких не знает.

И все-таки — поверите ли? — Жанна и тут сумела настоять, и тут победила. Она-таки заставила Ла Гира помолиться. Это показывает, что для Жанны д'Арк не было ничего невозможного. Да, он стал перед ней, воздел к небу руки в железных рукавицах и произнес молитву. И не заученную, а собственную, целиком из своих слов. Он сказал:

— Доблестный сир Господь! Прошу вас поступать с Ла Гиром так, как он поступал бы с вами, будь вы — Ла Гиром, а он — господом!{3}

Потом он надел шлем и вышел из палатки Жанны весьма довольный собою, как всякий, кто уладил щекотливое и трудное дело к общему удовольствию.

Если б я знал, что он только что помолился, я бы понял, отчего у него был такой гордый вид; но я не мог этого знать. Я как раз подходил к палатке, когда он вышел оттуда, и невольно залюбовался его победоносным видом. Но, подойдя к дверям палатки, я отступил, огорченный и смущенный, мне послышалось, что Жанна горько и безутешно рыдает. Однако я ошибся: это был смех; она смеялась над молитвой Ла Гира.

Лишь тридцать шесть лет спустя я узнал, чему она смеялась, и вот тут-то я заплакал — о, как горько я заплакал, когда из тумана далекого прошлого передо мной встало это беззаботное молодое веселье! Потому что с тех пор в моей жизни был день, когда я невозвратимо утратил благословенный дар смеха.

Глава XIII. Как нам мешала глупость мудрецов

Мы выступили на Орлеан со значительными силами. Наконец-то начинала сбываться великая мечта Жанны. Никто из нас, юнцов, не видел до тех пор армии, и нам теперь представилось внушительное и величественное зрелище. Сердце радовалось при виде бесконечной колонны, которая терялась вдали, извиваясь вдоль дороги точно гигантская змея. Впереди ехала Жанна и ближайшие к ней лица, затем священники со знаменем креста, с пением «Veni, Creator»;[15] за ними двигался целый лес сверкающих копий.

Отдельными полками командовали лучшие полководцы-арманьяки: Ла Гир, маршал де Буссак,[16] сьер де Рец, Флоран д'Иллье и Потон де Сентрайль. Все это были буйные головы, один другого своевольнее; они немногим отличались от Ла Гира. Это были, по сути дела, официально признанные разбойничьи атаманы; долгая привычка к беззакониям уничтожила в них всякое понятие о повиновении, если оно когда-нибудь и было. От короля они получили приказ «во всем подчиняться главнокомандующему и ничего не предпринимать без его ведома и разрешения». Но какой был толк от такого приказа? Эта вольница не признавала над собой никаких законов. Они редко повиновались даже королю, разве только когда это совпадало с их собственными желаниями. Можно ли было ожидать, что они станут повиноваться Деве? Во-первых, они не привыкли повиноваться кому бы то ни было; во-вторых, они не могли принимать всерьез такого начальника — семнадцатилетнюю крестьянскую девушку. Когда сумела она обучиться трудному и страшному военному ремеслу? Уж не тогда ли, когда пасла овец? Они не собирались ей повиноваться, разве только в тех случаях, когда их опыт и военные знания подтвердят, что ее приказ отвечает всем правилам военной науки.

Можно ли осуждать их за это? Едва ли. Старые, обстрелянные ветераны люди практические; им нелегко уверовать в способность неопытной девочки составить план кампании и повести за собой войско. Ни один полководец не мог поверить в военный гений Жанны до того, как она сняла осаду Орлеана, а затем предприняла знаменитую Луарскую кампанию.

Считали ли они Жанну совершенно ненужной? Отнюдь нет. Они считали, что она нужна им, как солнце — плодородной земле; они полагали, что она может вырастить урожай, но собирать его считали своим, а не ее делом. Они суеверно чтили ее как существо, наделенное сверхъестественной силой и способное поэтому свершить то, чего не могли сделать они, — вдохнуть жизнь и мужество в мертвое тело армии и превратить ее в армию героев. Им казалось, что они могут все, когда она с ними, и ничего — без нее. Она могла воодушевить солдат перед боем, но вести бой — это уж целиком их дело. Сражаться будут они, полководцы, а победу принесет Жанна, вдохновляя солдат. Таково было их мнение; сами того не зная, они перефразировали ответ Жанны доминиканскому монаху.

Они начали с того, что обманули ее.

У Жанны был ясный план действий. Она хотела идти прямо на Орлеан по северному берегу Луары. Такой приказ она и отдала своим военачальникам. А они сказали про себя: «Это безумие, это было бы крупнейшей ошибкой, — ну чего можно ожидать от ребенка, который ничего не смыслит в битвах?» Тайком от Жанны, они уведомили об этом Дюнуа. Он тоже счел приказ безумным, — по крайней мере таким он показался ему тогда, — и посоветовал военачальникам как-нибудь обойти его.

И вот они обманули Жанну. А она доверяла им и не ожидала от них подобного поступка. Это послужило ей уроком, и она позаботилась о том, чтобы это не могло повториться.

Почему же план Жанны показался ее штабу безумным? Потому что она хотела сразу снять осаду, немедленно дать бой; они же хотели осадить осаждающих и взять их измором, отрезав их коммуникации, — а на это требовались месяцы. Англичане возвели вокруг Орлеана ограду из крепостей, так называемых бастионов, и замкнули таким образом все ворота города, кроме одних. Французским полководцам казалось безрассудным самое намерение прорваться мимо этих крепостей и ввести армию в Орлеан; они считали, что армия будет уничтожена. Их мнение было, конечно, обоснованно с военной точки зрения, — вернее, было бы обоснованно, если б не одно обстоятельство, которое они упустили из виду. Английские солдаты были охвачены суеверным ужасом и совершенно утратили способность сражаться. Они вообразили, что Дева заключила союз с дьяволом. От этого они потеряли изрядную долю своей храбрости. Солдаты Девы, напротив, были полны отваги и воодушевления.

Жанна могла бы прорваться мимо английских укреплений. Но этому не суждено было свершиться: первая возможность нанести удар в борьбе за родину была отнята у нее обманом.

В ту ночь, в лагере, она уснула на земле, не снимая доспехов. Ночь была холодная, и когда мы наутро продолжали наш путь, она вся закоченела и едва могла разогнуться, — железо плохо заменяет одеяло. Но радость близкого свершения горела в ней так ярко, что она скоро согрелась. Ее воодушевление, ее радостное нетерпение возрастали с каждой милей пути. Но вот мы добрались до Оливе, и радость ее угасла и сменилась негодованием. Она поняла, что ее обманули: между нею и Орлеаном оказалась река.

Она хотела захватить один из трех бастионов, находившихся по эту сторону реки, и прорваться к мосту, — если бы это удалось, осада была бы снята немедленно; но страх перед англичанами глубоко укоренился в полководцах, и они упросили ее не предпринимать атаки. Солдаты рвались в бой и были разочарованы. Мы пошли дальше и остановились напротив Шеей, на шесть миль выше Орлеана.

Незаконнорожденный сын принца Орлеанского с делегацией рыцарей и горожан явился из города приветствовать Жанну. Она все еще негодовала на обман и не была расположена к приветственным речам, даже когда перед ней оказался один из героев, которых она привыкла чтить с детства. Она спросила:

— Ты и есть Дюнуа?

— Да, и я рад твоему прибытию.

— Не ты ли посоветовал завести меня на этот берег, вместо того чтобы идти прямо на Тальбота и англичан?

Эта резкость и прямота смутили его, и он не сразу нашел, что ответить; запинаясь и оправдываясь, он признался, что он и совет действительно решили так из стратегических соображений.

— Клянусь Богом, — сказала Жанна, — Господь мудрее вас и ваших соображений. Вы думали обмануть меня, а обманули сами себя. Я привезла вам самую могучую помощь, какую имело когда-либо войско или город; это помощь свыше, ниспосланная не ради меня, а волею Божьей. По молитве святого Людовика и святого Шарлеманя, Господь сжалился над Орлеаном, — он не допустит, чтобы врагу достались и город: и герцог Орлеанский.[17] Я привезла провиант для голодающих жителей. Но все лодки стоят ниже по течению, а ветер противный, и им сюда не добраться. Во имя Бога скажи мне, мудрец, о чем думал твой совет, когда придумал такую глупость?

Дюнуа и остальные, немного помявшись, вынуждены были признаться, что оплошали.

— Да, очень оплошали, — сказала Жанна. — Разве что Господь сам возьмется за дело вместо вас и переменит ветер, чтобы исправить вашу оплошность, — а иначе ничем здесь не поможешь.

Тут некоторые начали понимать, что при всей неопытности Девы в ратном деле у нее много здравого смысла, и что при всей ее кротости она не из тех, кто позволит себя дурачить.

Бог взял на себя исправление ошибки: по его соизволению ветер переменился. Лодки, нагруженные продовольствием и скотом, смогли подняться против течения и доставили голодающему городу долгожданную помощь, — это отлично удалось под прикрытием вылазки со стен против бастиона Сен-Лу. Тогда Жанна, снова принялась за Дюнуа:

— Видишь армию?

— Вижу.

— А как она тут оказалась, по решению твоего совета?

— Да.

— Тогда пусть твой мудрый совет объяснит, почему ей лучше стоять здесь, чем, скажем, на дне морском?

Дюнуа попытался было объяснить необъяснимое и оправдать непростительное, но Жанна прервала его:

— Ты мне вот что скажи, рыцарь: есть какой-нибудь толк от армии на этой стороне?

Дюнуа сознался, что никакого — если следовать ее плану.

— И, зная это, ты все же осмелился ослушаться моего приказа? А раз место армии на том берегу, скажи: как, по-твоему, переправить ее туда?

Тут уж стало очевидно, какая вышла путаница. Увертки были бесполезны, и Дюнуа признал, что поправить дело можно, только если вернуться с армией в Блуа и снова подойти к Орлеану по другому берегу, — как и хотела Жанна с самого начала.

Любая другая девушка, одержав подобную победу над опытным воином, могла бы возгордиться — и с полным основанием; но Жанна была не такова. Она кратко выразила сожаление о напрасно потерянном драгоценном времени и тут же приказала войскам повернуть назад. Ей жаль было отпускать войско: воодушевление воинов было так велико, что она не побоялась бы выступить с ними против всей Англии.

Приказав главным силам возвращаться, Жанна взяла с собой Дюнуа, Ла Гира и тысячу солдат и направилась в Орлеан, где все ожидали ее с лихорадочным нетерпением. В восемь часов вечера она въехала со своим войском через Бургундские ворота; впереди нее ехал Паладин со знаменем. Жанна ехала на белом коне и держала в руке священный меч из Фьербуа.

Надо было видеть, что творилось в Орлеане! Что это была за картина! Темное море людских голов, созвездия бесчисленных факелов, ураган восторженных приветствий, оглушительный звон колоколов и грохот пушечного салюта. Настоящее светопреставление! В свете факелов виднелись тысячи запрокинутых лиц, залитых слезами, и никто не вытирал слез, и каждый что-то кричал. Жанна медленно пробиралась в густой толпе, выделяясь на ее фоне точно серебряное изваяние. Люди рвались к ней со всех сторон и глядели на нее сквозь слезы восторга, точно созерцали небесное видение. Они благодарно целовали ей ноги, а те, кто не мог дотянуться до нее, старались коснуться хотя бы ее коня, а потом целовали свои пальцы.

Ни одно движение Жанны не ускользало от внимания толпы; все, что она делала, обсуждалось с восхищением. В толпе то и дело слышалось:

— Смотрите, смотрите — улыбнулась!

— Сняла свою шапочку с перьями и кого-то приветствует. О, сколько в ней грации! Как красиво она кланяется!

— Смотри: гладит женщину по голове!

— Да она точно родилась на коне! Видели, как ловко она повернулась в седле и поцеловала рукоятку меча? Это она благодарит вон тех дам в окне, что бросили ей цветы.

— А вон какая-то бедная женщина подносит ей ребенка, — она целует ребенка. О, она святая!

— А как она хороша на коне! Как светел ее прекрасный лик!

Ветер развевал длинное знамя Жанны, — и тут произошло замешательство: пламя факела подожгло его бахрому. Она наклонилась с седла и затушила пламя рукой.

— Она не боится огня! Она ничего не боится! — закричала толпа и разразилась целой бурей восторженных рукоплесканий.

Жанна подъехала к собору — вознести благодарность Богу; народ набился туда, чтобы помолиться вместе с ней. Потом она двинулась дальше и медленно поехала через толпу и лес факелов к дому Жака Буше, казначея герцога Орлеанского, куда была приглашена на все время своего пребывания в городе; ее поместили там вместе с юной хозяйской дочерью. Народ ликовал всю ночь; всю ночь не умолкали колокола и пушки.

Жанна д'Арк выступила наконец на сцену и готовилась начинать.

Глава XIV. Что ответили англичане

Она была готова, но вынуждена бездействовать и ждать, когда у нее будет войско.

На следующее утро, в субботу 30 апреля 1429 года, она осведомилась о гонце, отправленном к англичанам из Блуа с посланием — тем самым, которое она продиктовала в Пуатье. Вот этот документ, замечательный во многих отношениях: прямотой и деловитостью, силой выражения, душевным подъемом и наивной верой в способность выполнить великую задачу, взятую ею на себя, или возложенную на нее, как вам будет угодно. В этих строках как бы слышится шум битвы и грохот барабанов. В них живет воинственная душа Жанны, а другая Жанна — кроткая маленькая пастушка — скрывается из виду. Неграмотная деревенская девушка, непривычная диктовать что бы то ни было, а тем более официальные послания монархам и полководцам, продиктовала эти решительные, сильные слова с такой легкостью, словно занималась этим с детства:

«Во имя Иисуса и пресвятой девы Марии!

Король Англии, и ты, герцог Бедфорд,[18] именующий себя регентом Франции, и вы, Уильям де ла Поль, граф Суффольк, и Томас лорд Скейлс, называющие себя наместниками упомянутого Бедфорда!

Призываю вас исполнить волю Божью. Отдайте Деве, посланной Богом, ключи от всех славных городов, которые вы захватили и разграбили во Франции. Дева послана Богом восстановить в правах Французский королевский дом. Она охотно пойдет на мир с вами, если вы покинете Францию и возместите причиненный королевству ущерб. А вам, лучники и другие ратники, дворяне и простолюдины, стоящие под славным городом Орлеаном, именем Божьим приказываю уйти восвояси, иначе Дева скоро явится к вам сама, и тогда — горе вам!

Король Англии, если не исполнишь этого, то знай: я встала во главе войска и буду гнать всех англичан из Франции, хотят они того или нет. Кто не уйдет добром, тех я буду убивать, но кто уйдет добром, тем будет пощада. Я послана Господом, владыкою небес, чтобы изгнать вас из Франции, хотя изменникам отечества и не хотелось бы этого. Не надейся, что когда-нибудь получишь королевство французское в ленное владение от Царя небесного, сына пресвятой девы Марии; им будет владеть король Карл, ибо такова воля Божья, которую он возвестил королю через Деву.

А если ты не веришь, что такова Божья воля, возвещенная Деве, то мы будем биться с вами всюду, где вас встретим, и дадим вам бой, какого не видали во Франции тысячу лет. Знай, что Бог даровал Деве больше мощи, чем ее может быть во всех полках, которые ты выставишь против нее и ее славных воинов. А тогда посмотрим, кто одолеет Царь Небесный или ты.

А тебя, герцог Бедфорд, Дева просит не искать собственной погибели. Если послушаешь меня, мы славно повоюем вместе там, где французам суждено свершить величайшие в христианском мире подвиги, а если нет — придется тебе скоро расплачиваться за твои великие злодеяния».

В этих заключительных строках Жанна предлагала герцогу идти вместе с нею в крестовый поход в Святую Землю.

Ответа на послание не было, и гонец не вернулся.

Тогда она отправила своих двух герольдов с новым посланием, требуя, чтобы англичане сняли осаду и отпустили гонца. Герольды вернулись без него. Они привезли от англичан предупреждение, что они поймают Деву и сожгут ее на костре, если она «немедленно не вернется к своему делу — пасти коров».

На это Жанна сказала только: очень жаль, что англичане сами накликают на себя беду и погибель; а ведь она «хотела бы дать им уйти подобру-поздорову».

Потом она обдумала новое предложение, которое считала приемлемым для англичан, и сказала герольдам: «Возвращайтесь и скажите от меня лорду Тальботу:[19] пусть выходит из бастионов со всем войском, а я выйду с моим; если я их побью — они уйдут с миром из Франции; если они меня — могут сжечь меня на костре». Сам я этого не слышал; об этом рассказал Дюнуа.

Вызов не был принят.

В воскресенье утром Голоса — или некое внутреннее чувство предупредили ее, и она послала Дюнуа в Блуа — стать во главе войска и немедленно идти на Орлеан. Это было мудрым решением: оказалось, что Реньо Шартрский[20] и другие королевские любимцы уже старались распустить армию и всячески мешали военачальникам Жанны готовить поход на Орлеан. Экие негодяи! Они попытались привлечь на свою сторону Дюнуа; но он уже однажды расстроил планы Жанны и потом имел основания пожалеть об этом; больше он решил ей не перечить и двинул войска в поход.

Глава XV. Моя превосходная поэма пропадает даром

А мы, приближенные Жанны, в ожидании, когда подойдет армия, жили в каком-то волшебном чаду. Мы бывали в самом лучшем обществе. Это было не в диковину нашим двум рыцарям; но для нас, деревенских парней, это была новая и чудесная жизнь. Любая служба при Деве считалась весьма почетной, поэтому нас носили на руках. Братья д'Арк, Ноэль, Паладин и другие — простые крестьяне у себя дома — здесь были важными особами. Удивительно, как быстро их деревенская робость и неуклюжесть растаяли под лучами всеобщего внимания и как быстро они освоились со своим новым положением.

Паладин был на верху блаженства. Язык его молол без устали, и собственная болтовня ежедневно доставляла ему новое наслаждение. Он начал расширять свою родословную во все стороны и раздавал дворянство своим предкам направо и налево; скоро почти все они были уже герцогами. Он заново выправил все рассказы о битвах и украсил их новыми великолепными подробностями, а также новыми ужасами, потому что теперь он добавил к ним артиллерию. Мы впервые увидели пушки в Блуа, и там их было всего несколько штук; здесь их было множество, и нам иной раз являлось внушительное зрелище английского бастиона, скрывающегося в дыму своих собственных орудий, пронизанном красными копьями пламени. Это грозное зрелище и громовые раскаты, грохотавшие за дымовою завесой, воспламенили воображение Паладина и помогли ему так расписать наши мелкие походные стычки с противником, что никто бы их не узнал, — разве только те, кто при этом не был.

Вы, вероятно, догадались, что у Паладина появился новый источник вдохновения. Вы не ошибаетесь, — это была Катрин Буше, восемнадцатилетняя хозяйская дочь, очень красивая девушка. Она могла бы поспорить красотой с самой Жанной, если бы у нее были такие же глаза. Но этого не могло быть: других таких глаз не было на земле и не будет. Глаза у Жанны были так глубоки и чисты, какими не бывают земные очи, они говорили, они не нуждались в помощи слов. Одним своим взглядом Жанна могла выразить все, что хотела. Этот взгляд мог уличить лжеца и заставить его сознаться; он мог укротить гордеца и вселить в него смирение; мог придать мужество трусу и сковать отвагу самого отважного. Ее взгляд смирял злобу и ненависть, умиротворял бушующие страсти; он мог вдохнуть веру в неверного и надежду в тех, кто отчаялся; мог очистить дурные помыслы; мог убедить — да, главное убедить кого угодно. Бесноватый из Домреми; священник, изгнавший лесовичков; духовный трибунал Туля; суеверный и робкий дядя Лаксар; упрямый правитель Вокулёра; безвольный наследник французского престола; ученые мужи из парламента и университета в Пуатье; нечестивец Ла Гир, баловень сатаны; своевольный Дюнуа, не признававший над собой ничьей власти, — вот перечень тех, кого победило ее чудесное и таинственное обаяние.

Мы были на равной ноге со знатными людьми, стекавшимися в дом, чтобы познакомиться с Жанной; все оказывали нам почет, — и мы были на седьмом небе. Но еще счастливее были те вечера, которые мы проводили в тесном кругу хозяйской семьи и ближайших друзей. В таких случаях все мы, пятеро юнцов, особенно старались отличиться и обратить на себя внимание Катрин. Никто из нас еще не бывал влюблен, а теперь, на наше несчастье, все мы влюбились в одну девушку — и притом с первого взгляда. Это было веселое и жизнерадостное создание, и я до сих пор с нежностью вспоминаю те немногие вечера, которые я имел счастье провести в ее милом обществе и в обществе ее близких.

В первый же вечер Паладин заставил всех нас терзаться ревностью: стоило ему завести рассказ о своих битвах, как он завладевал общим вниманием, а все остальные оказывались в тени. Его слушатели уже семь месяцев терпели бедствия подлинной войны, и их чрезвычайно забавляли вымышленные битвы, о которых распространялся наш хвастливый великан, и потоки крови, в которых он буквально плавал. Катрин получала от этих рассказов огромное удовольствие. Она не смеялась вслух — как того хотелось бы нам, — а прятала лицо за веером и тряслась от смеха так, что мы опасались, как бы она не лопнула. Когда Паладин кончал одну из своих битв и мы начинали надеяться, что можно будет переменить тему, она нежным голоском — таким нежным, что было просто обидно слышать! — переспрашивала его о каком-нибудь обстоятельстве, которое якобы очень ее заинтересовало, и просила рассказать об этом еще раз, поподробнее. Приходилось снова выслушивать все с самого начала, с добавлением еще сотни небылиц, которые не пришли ему на ум с первого раза.

Не могу описать, как я страдал. Мне ни разу прежде не приходилось испытывать ревности; было невыносимо, что этому негодяю так незаслуженно везло, а я оставался незамеченным, когда я жаждал хотя бы тысячной доли того внимания, которое расточала ему моя красавица. Я сидел подле нее и не раз порывался сказать, что и я тоже участвовал в этих сражениях, хоть мне и стыдно было пускаться на такие уловки; а она желала слушать только про подвиги Паладина… Однажды я отвлек на миг ее внимание, но она что-то недослышала из его вранья и попросила повторить — тем самым вдохновив его на новую битву, куда более кровавую, — а я был так огорчен своей неудачей, что больше уж и не пытался.

Остальные были не меньше меня возмущены наглостью Паладина и его успехом, больше всего — последним. Мы вместе обсуждали нашу беду. Это уж всегда так бывает, что соперники становятся братьями, когда один счастливец одерживает победу над всеми.

Каждый из нас мог бы чем-нибудь блеснуть, если б не этот негодяй, который не давал никому вставить слова. Я, например, сочинил поэму, потратив на это целую ночь, где в возвышенных словах воспел красоту нашей очаровательницы; я не называл ее имени, но всякий мог о нем догадаться уже по одному заглавию: «Орлеанская роза».

В поэме говорилось о том, как на поле брани расцветает нежная и непорочная белая роза, как она кроткими очами взирает на ужасы боя и заметьте, какой тонкий образ! — краснея от стыда за людскую жестокость, превращается в алую розу. В алую, — а раньше была белой. Целиком моя идея, и совершенно новая. Роза разливает нежное благоухание над осажденным городом, и неприятельские воины, вдохнув его, слагают оружие и рыдают. Это тоже была моя идея, и тоже новая. На этом кончалась первая часть поэмы. Дальше я сравнивал Катрин с небосводом — не со всем, разумеется, а только с частью. Она была луной, а окружавшие ее созвездия пылали к ней любовью; но она им не внимала, — и они знали, что она любит другого. Другого, который в это время воюет на земле, не страшась ранений и смерти, — воюет со злобным врагом на поле брани, чтобы спасти возлюбленную от безвременной гибели, а ее родной город — от разрушения. Когда несчастные влюбленные созвездия узнают, что для них нет надежды, сердца их разбиваются, — заметьте эту интересную мысль, — а их огненные слезы стекают с небесного свода; и эти слезы — не что иное, как падающие звезды.

Чересчур смело, пожалуй, но зато как красиво! Красиво и трогательно, особенно когда изложено рифмой. Каждая строфа кончалась рефреном, где говорилось о бедном влюбленном, навеки разлученном с предметом своей любви: как он томился, бледнел, таял и близился к могиле; это было самое трогательное место, и ребята едва удерживались от слез, когда Ноэль читал его.

В первой частя поэмы, где говорилось про розу, — то есть в ботанической части, если только мое скромное сочинение заслуживает такого названия, — было восемь строф по четыре строки; и столько же в астрономической части, — всего шестнадцать строф. Я мог бы сочинить и полтораста — так я был вдохновлен и полон высоких мыслей, — но это было бы слишком длинно для чтения вслух в обществе; а шестнадцать — это как раз столько, сколько нужно: можно было даже повторить, если попросят.

Товарищи мои были поражены, что я мог сочинить подобную вещь; да и сам я был поражен не меньше других, потому что не подозревал этого в себе. Спроси меня кто-нибудь еще накануне — могу ли я, я бы честно ответил: нет, не могу. Так бывает всегда: можно прожить полжизни и не знать, на что ты способен, — а ведь способность-то всегда при тебе и ждет только случая, чтобы проявиться. В нашей семье так уж повелось. У деда был рак, но, пока он не умер, никто этого не знал, даже он сам. Удивительно, как глубоко таятся в нас болезни и таланты. Мне было достаточно встретить прекрасную девушку, и вот на свет родилась поэма, а записать и зарифмовать ее оказалось сущим пустяком — не трудней, чем запустить камнем в собаку. Спроси меня кто-нибудь, могу ли я сделать подобное, я бы ответил, что не могу; а ведь смог же!

Товарищи наперебой расхваливали меня и удивлялись. Больше всего им нравилось, что Паладин будет наконец посрамлен. Они только об этом и говорили — до того им не терпелось утереть ему нос. Ноэль Рэнгессон был вне себя от восхищения: вот бы ему так сочинять! Но где уж ему! Он за полчаса выучил поэму наизусть, и надо было слышать, как хорошо и трогательно он ее декламировал. Это он умел; и еще он умел очень похоже изображать людей. Он мог изобразить Ла Гира, как живого, да и не только его, а кого угодно.

Я не умею читать стихи, и когда попробовал прочесть свои, мне не дали кончить, — все потребовали, чтобы читал Ноэль. А раз я хотел, чтобы поэма понравилась Катрин и всему обществу, я и поручил чтение Ноэлю. Он был вне себя от восторга. Сперва он даже не хотел верить, что я говорю серьезно. Но я сказал, что с меня довольно, если он назовет меня как автора поэмы. Ребята ликовали, а Ноэль сказал, что пусть только ему дадут выступить — он покажет, что есть нечто более прекрасное и высокое, чем вранье про победы!

Но как найти случай выступить? Вот в чем была трудность. Мы прикидывали и так и этак — и наконец составили отличный план. Мы решили дать Паладину начать рассказ про битвы, а потом под каким-нибудь предлогом вызвать его из комнаты; как только он выйдет, Ноэль займет его место, станет его передразнивать и окончит рассказ в манере самого Паладина. Это наверняка будет иметь успех и подготовит слушателей к поэме. Два таких торжества прикончат нашего Знаменосца — или хотя бы заставят присмиреть, а тогда и на нас обратят хоть какое-нибудь внимание.

Весь следующий вечер я нарочно держался в сторонке, дожидаясь, пока Паладин разойдется как следует и вихрем помчится на неприятеля во главе своего полка; тут я в полной форме появился в дверях и объявил, что посланный от генерала Ла Гира желает видеть Знаменосца. Паладин вышел, а Ноэль занял его место и сказал, что, хотя и случилась досадная помеха, он может, если обществу угодно, продолжить рассказ, ибо хорошо знаком со всеми подробностями битвы, о которой только что шла речь. Не дожидаясь просимого разрешения, он превратился в Паладина — разумеется, уменьшенного в размерах — со всеми его интонациями, жестами и позами и продолжал рассказ.

Трудно представить себе более точное и уморительное подражание. Слушатели извивались и корчились от смеха, и по щекам их текли слезы. Чем больше они смеялись, тем больше вдохновлялся Ноэль, тем большие чудеса он творил, пока смех не перешел в стоны. Лучше всего было то, что Катрин Буше просто умирала со смеху, так и покатывалась. Вот это была победа! Настоящий Азенкур!

Паладин отсутствовал каких-нибудь две минуты: он обнаружил, что с ним сыграли шутку, и вернулся. Подойдя к двери, он услышал выступление Ноэля и понял, в чем дело. Он спрятался за дверьми и дослушал до конца. Ноэля наградили восторженными рукоплесканиями; слушатели никак не хотели успокоиться и просили повторения. Но Ноэль был умен. Он знал, что когда слушатели всласть посмеялись, им нужны иные, противоположные впечатления, и они, следовательно, лучше всего подготовлены к восприятию поэмы, исполненной глубоких и тонких чувств и возвышенной грусти.

Он подождал, чтобы все успокоилось, а затем придал своему лицу серьезное и торжественное выражение, которое невольно сообщилось и слушателям; все затаили дыхание. Тихим, но отчетливым голосом он прочел первые строфы «Орлеанской розы». По мере того как лились из его уст размеренные отроки и проникновенные слова одно за другим, среди глубокого молчания, достигали ушей очарованных слушателей, послышались тихие восклицания: «Прелестно! Восхитительно! Превосходно!»

Тут Паладин, который не слышал начала поэмы, вошел в комнату. Прислонясь мощным станом к дверному косяку, он смотрел на чтеца как зачарованный. Когда Ноэль перешел ко второй части и слушатели растроганно внимали печальному рефрену, Паладин стал утирать слезы тыльной стороной руки; при повторении рефрена он громко всхлипнул и утерся уже всем рукавом. Это было так заметно, что даже несколько смутило Ноэля и произвело нежелательное впечатление на слушателей. При следующем повторении рефрена Паладин не мог больше сдерживаться и заревел белугой; это испортило весь эффект и у многих вызвало смех. Дальше пошло еще хуже. Никогда я не видел такого зрелища: он вытащил полотенце и начал утирать им глаза и при этом рыдал, стонал, охал, икал, кашлял, сморкался и давился, покачиваясь на каблуках, размахивая своим полотенцем и время от времени выжимая его. Разве тут можно было что-нибудь расслышать? Он совершенно заглушил Ноэля, а слушатели дружно хохотали. Никогда я не видел более отвратительного зрелища.

Вдруг я услышал бряцание доспехов, какое обычно слышно при беге, и около меня раздался самый оглушительный взрыв смеха, какой когда-либо разрывал мне барабанные перепонки. Я поднял глаза — это был Ла Гир! Он уперся в бока руками в железных рукавицах, откинул голову назад и хохотал, — так разевая при этом рот, что это было даже неприлично: можно было заглянуть ему внутрь.

Хуже этого могло быть только одно — и это случилось: у противоположных дверей послышался шум, засуетились и зашаркали лакеи, как водится при появлении высоких особ, и к нам вошла Жанна д'Арк. Все встали и попытались унять неприличное веселье и принять серьезный вид, но когда увидели, что и сама Дева смеется, возблагодарили Бога и дали себе полную волю.

Горько вспоминать о таких вещах, и я не хочу дольше на них останавливаться. Все впечатление от моей поэмы было испорчено.

Глава XVI. У нас появляется Карлик

Описанный эпизод так подействовал на меня, что на следующий день я не в силах был подняться с постели. Другие были в таком же состоянии. Если бы не это, кому-нибудь из нас выпало бы на долю то счастье, которое досталось в тот день Паладину. Но замечено, что Бог в своем милосердии посыплет удачу тем, кто обижен умом, — словно в возмещение; более одаренным людям приходится трудами и талантами добиваться того, что глупцам достается случайно. Так сказал Ноэль, и мне это суждение кажется весьма разумным.

Паладин целыми днями разгуливал по городу, для того чтобы за ним ходили, восхищались и говорили: «Смотрите, смотрите — вон идет Знаменосец Жанны д'Арк!» Он встречался и разговаривал со всякими людьми и однажды услышал от лодочников, что в крепостях на том берегу заметно какое-то движение. Вечером он расспросил еще кое-кого, и ему попался перебежчик из крепости, называемой Августинской, который сообщил, что англичане намерены под покровом ночи подбросить людей в гарнизоны на нашей стороне и заранее ликуют: они хотят напасть на Дюнуа, когда он пойдет с войском мимо бастионов, и полностью истребить его силы, — это будет легко, раз с ними не будет «колдуньи»; без нее войско поведет себя так, как французы привыкли поступать уже много лет: побросает оружие и разбежится, едва лишь завидит англичан.

Было десять часов вечера, когда Паладин принес эти вести и попросил дозволения переговорить с Жанной; я был на дежурстве. Очень горько было сознавать, какой случай отличиться я упустил. Жанна расспросила его подробно, убедилась, что вести достоверные, и сказала:

— Благодарю за отличную службу. Ты, может быть, предупредил большое несчастье. Будешь упомянут в официальном приказе.

Он низко поклонился, а когда выпрямился, вырос сразу на целую голову. Важно проходя мимо меня, он подмигнул и пробормотал про себя слова из моего злополучного рефрена: «О, слезы сладкие, о слезы!»

— Слыхал? Буду упомянут в приказе по армии… дойдет до сведения короля!..

Мне хотелось, чтобы Жанна заметила, как он себя ведет, но она погрузилась в глубокую задумчивость. Потом она послала меня за рыцарем Жаном де Мецом, и минуту спустя тот уже мчался к Ла Гиру с приказанием ему, лорду де Виллару и Флорану д'Иллье быть наготове к пяти часам утра с пятьюстами отборных солдат на хороших конях. В исторических хрониках сказано: «к половине пятого», но я-то знаю лучше — я сам слышал приказ.

Сами мы выступили ровно в пять и встретили подходившую колонну в седьмом часу, когда уже отошли примерно на два лье от города. Дюнуа был доволен нашим появлением; приближаясь к грозным бастионам, войско начало выказывать беспокойство. Но стоило передать по цепи, что едет Дева, как все страхи прошли, и вдоль колонны волною прокатилось «ура». Дюнуа попросил Жанну остановиться и пропустить колонну мимо себя — пусть солдаты убедятся, что весть о ее прибытии не была хитростью, придуманной, чтобы их подбодрить. Она остановилась со своим штабом на обочине дороги, и войско прошло мимо нее с приветственными кликами.

Жанна была в полном вооружении, но без шлема. На голове у нее задорно сидела бархатная шапочка с массой курчавых страусовых перьев, подаренная ей городом Орлеаном в день ее прибытия, — та самая, в которой она изображена на картине, хранящейся в руанской ратуше. На вид ей нельзя было дать больше пятнадцати лет. При виде войска кровь ее закипала, глаза загорались, а щеки покрывались румянцем. В такие минуты бывало видно, что она слишком прекрасна для этого мира; в красоте ее было нечто, отличавшее ее от всех виденных вами красавиц и возвышавшее ее над ними.

В обозе, на одной из телег, лежал человек. Он лежал на спине, связанный по рукам и по ногам. Жанна знаком подозвала офицера, командовавшего обозом; он подъехал и отдал честь.

— Кто там у вас связан? — спросила она.

— Пленный.

— В чем его вина?

— Он дезертировал.

— А что вы собираетесь с ним сделать?

— Мы его повесим; но сейчас некогда, подождет.

— Расскажи, как было дело.

— Это был исправный солдат; но он попросился домой повидать жену жена у него была при смерти. Его не пустили; тогда он отлучился самовольно. А мы как раз выступили в поход, так что он нас нагнал только вчера вечером.

— Нагнал? Так он, значит, вернулся по своей охоте?

— Да.

— И вы его считаете дезертиром? Боже милостивый! Привести его ко мне!

Офицер проехал вперед, развязал пленнику ноги, — но не руки, — и подвел к Жанне. В нем было футов семь росту, и он казался созданным для боя. Лицо у него было мужественное. Копна темных волос упала ему на лоб, когда офицер снял с него шлем; за широким кожаным поясом был заткнут боевой топор. Рядом с ним Жанна казалась еще миниатюрнее, — она сидела на коне, но голова ее была почти вровень с его.

На лице его была глубокая печаль. Казалось, вся радость жизни для него угасла. Жанна сказала ему:

— Подыми руки.

Голова у него была низко опущена. Он поднял ее при звуках этого ласкового голоса, и лицо его выразило жадное внимание, точно он услышал музыку и хотел бы слушать ее еще.

Когда он поднял руки, Жанна разрезала его узы своим мечом, но офицер сказал испуганно:

— Сударыня, то есть ваша светлость…

— Что такое?

— Он ведь приговорен.

— Знаю. Беру на себя ответ за него. — и она разрезала веревки. Они так глубоко впились в тело, что на запястьях выступила кровь.? — Экая жалость! — сказала она. — Не люблю крови. — И она отвернулась, но только на миг. — Дайте что-нибудь, перевязать его.

— Ваша светлость, это вам не приличествует. Позвольте позвать кого-нибудь.

-. Другого? Во имя Божие! Вы не скоро найдете кого-нибудь, кто это сделает лучше меня. Я сызмала умею оказывать эту помощь и людям и животным. Я и связала бы его половчей вас — веревки не врезались бы в тело.

Пока она делала перевязку, солдат стоял молча, изредка украдкой взглядывая на нее, как животное, которое нежданно приласкали и оно еще боится поверить этому. Штаб Жанны позабыл про войско, проходившее в облаке пыли, и не отрывал глаз от этой сцены, точно удивительнее ее ничего не могло быть. Я нередко наблюдал, как поражает людей любой пустяк, если он им непривычен. В Пуатье я однажды видел, как два епископа и еще несколько важных и ученых лиц следили за работой маляра, рисовавшего вывеску; они стояли не двигаясь и затаив дыхание; начал накрапывать дождь, но они его не замечали, а когда заметили, каждый из них глубоко вздохнул и поглядел на остальных, словно удивляясь, зачем они тут собрались и для чего сам он здесь. Вот как бывает с людьми. Людей не поймешь. Приходится принимать их такими, каковы они есть.

— Ну вот, — сказала наконец Жанна, довольная своей работой. — Вряд ли кто сделал бы лучше или так же хорошо. А теперь расскажи мне, что ты натворил. Рассказывай все по порядку.

Великан сказал:

— Вот как было дело, ангел ты наш. Мать у меня умерла, а потом — трое ребятишек, один за другим. Голодный год — что поделаешь! И у других так было, — видно, воля Божья. Хорошо еще, что я сам закрыл им глаза, сам и схоронил. А когда пришел черед моей бедной жены, я стал проситься в отпуск — ведь она одна у меня оставалась. Я в ногах валялся у начальстване отпустили. Что ж мне было делать — дать ей умереть одной? Пускай умирает и думает, что я не захотел прийти? А если б это я умирал, неужели она ко мне не пришла бы, хоть бы и под страхом смерти? Пришла бы! Чтобы ко мне прийти, она и через огонь прошла бы. Вот и я пошел к ней. Повидал ее. У меня на руках она и скончалась. Схоронил я ее. А тут армия выступила в поход. Трудненько было ее догонять, да у меня ноги длинные, за день немало могу отшагать. Вчера в ночь я их догнал.

Жанна сказала задумчиво, точно размышляя вслух:

— Похоже, что он говорит правду. А если это правда, не грех и отменить на этот раз закон; это всякий скажет. Может быть, и неправда, но если правда… — Она неожиданно обернулась к солдату и сказала: — Посмотри мне в глаза! — Глаза их встретились; и Жанна сказала офицеру:- Он прощен. А вы ступайте себе.

Потом она спросила солдата:

— Ты знал, что тебя казнят, если ты вернешься?

— Знал, — сказал он.

— Так зачем же ты вернулся?

На это солдат ответил просто:

— Затем и вернулся. У меня теперь никого нету. Не для кого мне жить.

— Как никого нету? А Франция? У сынов Франции всегда есть мать, а ты говоришь: не для кого жить. Ты будешь жить и служить Франции…

— Я тебе хочу служить.

— …сражаться за Францию…

— Я за тебя хочу сражаться.

— Будешь солдатом Франции.

— Я хочу быть твоим солдатом.

— …и сердце свое отдашь Франции.

— Я отдам его тебе — и душу мою, если она есть, и силу мою, а она у меня немалая. Я был мертв, а ты меня воскресила; я думал, что незачем жить, — оказывается, жить стоит. Ты для меня Франция, и мне другой не надо.

Жанна улыбнулась; она была тронута его суровым и торжественным энтузиазмом, — так можно, 'пожалуй, назвать его необычайную серьезность.

— Пусть будет по-твоему. Как тебя зовут?

Солдат ответил без улыбки.

— Меня прозвали Карликом, да ведь это так, для смеха.

Жанна засмеялась и сказала:

— Пожалуй, что так. А для чего у тебя этот огромный топор?

Он ответил с той же серьезностью, как видно присущей ему от природы:

— Чтобы вразумлять людей и заставлять их уважать Францию.

Жанна снова рассмеялась и спросила:

— И многих ты вот этак вразумил?

— Да, их было немало.

— Ну и как? Запоминают они урок?

— Да, сразу утихают.

— Так я и думала. Хочешь служить при мне? Ординарцем, телохранителем или еще кем-нибудь?

— Если позволишь.

— Тогда, значит, решено. Получишь настоящее оружие, и продолжай вразумлять врагов. Бери себе коня, из тех, что ведут в поводу, да и поезжай за нами.

Вот как попал к нам Карлик. Он оказался очень хорошим малым. Жанна судила о нем по лицу, но не ошиблась. Не было человека преданнее; а топором он орудовал, как сам сатана. Он был так высок, что рядом с ним даже Паладин казался человеком обычного роста. Он любил людей, поэтому и его все любили. Мы ему сразу понравились, и рыцари тоже, да и почти все, с кем сводила его судьба. Но один ноготок на мизинце Жанны был ему дороже всего на свете.

Да, вот как он повстречался нам впервые: связанный на телеге, приговоренный к смерти, бедняга, — и не нашлось никого, кто замолвил бы за него словечко. А он оказался поистине драгоценной находкой. Рыцари обходились с ним почти как с равным — честное слово! — такой он был человек. Они дали ему прозвище «Бастион», а то еще «Адское Пламя» — потому что он уж очень разгорался в бою. А разве они стали бы давать ему прозвища, если б крепко не привязались к нему?

Для Карлика Жанна была Францией, душою Франции, воплотившейся в живой девушке. Такой она ему показалась при первой встрече, такой для него и осталась. И он был прав, видит Бог! Этот простой человек увидел истину, которой не разглядели многие. Это кажется мне замечательным. А ведь, в сущности, так всегда бывает в народе. Когда народ полюбит нечто великое и благородное, он ищет ему воплощение, он хочет видеть его воочию. Вот, например, Свобода: народу мало смутной и отвлеченной идеи, — он создает прекрасную статую, и любимая идея становится для него видимой, он может любоваться ею, он может ей поклоняться. Вот как оно бывает. Для Карлика Жанна была родиной, которая воплотилась в прекрасную девушку. Другие видели в ней Жанну д'Арк, он видел — Францию. Иногда он так и называл ее. Вот насколько глубоко укоренилась в нем эта мысль и как она была для него реальна. Так нередко именовали наших королей, но ни один из них не имел на это священное имя таких прав, как она.

Как только войско прошло мимо, Жанна выехала вперед и поехала во главе колонны. Когда мы поравнялись с сумрачными бастионами, мы увидели вражеских солдат, стоявших наготове возле орудий, которые в любую минуту могли изрыгнуть смертоносные ядра, на меня напала такая слабость и дурнота, что даже в глазах потемнело; мне кажется, что и другие тоже приуныли, не исключая и Паладина, но про него не могу сказать наверное — он ехал впереди, а я не спускал глаз с бастионов: если уж дрожать, так по крайней мере видеть, перед чем дрожишь.

Только Жанна была как дома, или, лучше сказать, как в раю. Она сидела в седле прямо и, очевидно, чувствовала себя совсем иначе, чем я. Страшнее всего была тишина — слышалось только поскрипывание седел и мерный топот коней, да иногда лошади чихали от пыли, которую сами же подымали. Мне тоже хотелось чихнуть, но я готов был век не чихать и даже терпеть что-нибудь похуже, лишь бы не привлечь к себе внимания.

Я был не в таком чине, чтобы давать советы, а то я посоветовал бы ехать побыстрее. Мне казалось, что для неторопливой прогулки время выбрано неудачно. Когда мы ехали в этой зловещей тишине мимо огромной пушки, выставленной у самых крепостных ворот и отделенной от нас одним только рвом, в крепости вдруг заревел во всю мочь какой-то осел — и я свалился с лошади. Хорошо, что сьер Бертран успел подхватить меня: если б я упал наземь в своих тяжелых доспехах, я не сумел бы сам подняться. Английские часовые на стенах грубо захохотали, как будто сами никогда не были новичками и не могли точно так же свалиться от ослиного рева.

Англичане не попытались остановить нас и не сделали ни единого выстрела. Нам говорили потом, что когда они разглядели во главе наших рядов Деву и увидели, как она прекрасна, храбрости у них поубавилось, а у иных она и совсем исчезла, — солдаты были убеждены, что это не смертная девушка, а исчадие ада, и офицеры благоразумно отказались от попыток вести их в бой. Говорили, что даже кое-кто из офицеров был охвачен этим суеверным страхом. Как бы то ни было, англичане нас не тронули, и мы благополучно миновали грозные укрепления. Во время этого похода я столько молился, что погасил всю старую задолженность по этой части, — так что некоторую пользу он мне все же принес.

В тот день, как рассказывают историки, Дюнуа сообщил Жанне, что англичане ожидают подкреплений под командованием сэра Джона Фастольфа,[21] а она будто бы повернулась к нему и сказала:

— Гляди же, Дюнуа! Именем Бога приказываю тебе: предупреди меня о его приходе. Если он пройдет без моего ведома, ты поплатишься за это головой!

Может, так оно и было, отрицать не могу, только я этих слов не слышал. Если она в самом деле так сказала, я думаю, что она подразумевала его чин, а не голову. Уж очень это было непохоже на нее — грозить боевому товарищу казнью. Она, конечно, сомневалась в своих военачальниках и имела на то основания: она всегда была за атаку и штурм, а они — за то, чтобы выждать и взять англичан измором. А раз эти опытные старые вояки не верили в ее тактику, они, конечно, старались проводить свою и обходили ее распоряжения.

Зато я слышал нечто такое, о чем историки не знают и не рассказывают. Я слышал, как Жанна сказала, что вражеские гарнизоны на той стороне ослаблены, все переброшено на наш берет, и теперь выгоднее всего сражаться на южном берегу; поэтому она намерена переправиться туда и атаковать предмостные укрепления, — это соединит нас с нашей территорией, и осаду можно будет снять. Генералы тут же начали чинить ей помехи, но им удалось только задержать ее, и то всего на четыре дня.

Весь Орлеан встретил армию у городских ворот и с приветственными криками сопровождал ее по улицам, украшенным знаменами, на отведенные ей квартиры. Убаюкивать солдат не пришлось, они и без того падали с ног от усталости: Дюнуа всю дорогу торопил их нещадно. Целые сутки после этого над городом стоял могучий храп.

Глава XVII. Сладкие плоды горькой истины

Когда мы вернулись, нам, младшим чинам, был готов завтрак в нашей столовой; семья хозяина оказала нам честь и разделила его с нами. Добрый старый казначей и его семья хотели послушать о наших приключениях. Никто не просил Паладина рассказывать, но он сам начал; получив чин выше всех нас, кроме старого д'Олона, который ел отдельно, Паладин не оказывал ни малейшего уважения нашему дворянскому званию и брал слово прежде нас, когда ему заблагорассудится, — то есть всегда. Таков уж он уродился. Итак, он сказал:

— Благодарение Богу, войско в отличном состоянии. Я никогда еще не видел таких отборных животных.

— Животных? — воскликнула мадемуазель Катрин.

— Я сейчас объясню, что он хочет сказать, — вмешался Ноэль. — Он…

— Не трудись объяснять за меня, — сказал надменно Паладин. — Я имею причины думать…

— Вот он всегда так! — продолжал Ноэль. — Когда он считает, что имеет причины думать, он уверен, что думает, — но это заблуждение. Он не видел армии. Я наблюдал за ним: он ее не видел. У него был приступ его застарелой болезни.

— Какой болезни? — спросила Катрин.

— Осторожности, — не удержался я вставить словечко.

Это вышло неудачно. Паладин сказал:

— Тебе ли осуждать людей за осторожность, когда ты валишься из седла от ослиного рева.

Все засмеялись, а я пожалел, что поторопился съязвить. Я сказал:

— Так уж и из-за рева! Это не совсем справедливо. Я просто разволновался, вот и упал.

— Назовем так, если хочешь, мне все равно. А как вы считаете, сьер Бертран?

— Я? Да как ни назови, это было, по-моему, простительно. Все вы уже научились биться в рукопашных схватках и выходите из них с честью. А вот так проехать перед самой пастью смерти, не подымая меча, да еще в полной тишине, без барабанного боя, без песни — это очень трудное испытание. На твоем месте, де Конт, я бы прямо назвал, что это было за волнение, стыдиться тут нечего.

Это были разумные слова, я был за них благодарен — они давали мне возможность поправиться, и я сказал:

— Страх, вот что это было; спасибо, что надоумили сознаться.

— Вот так-то честнее и лучше, — заметил старый казначей. — За это я тебя хвалю, мой мальчик.

Я совсем ободрился, а когда Катрин сказала: «И я тоже», я был даже рад, что попал в эту историю.

Сьер Жан де Мец сказал:

— И я слышал, как заревел осел среди полной тишины. Мне кажется, что каждый молодой боец мог испытать это самое… волнение.

Он обвел всех пытливым и дружелюбным взглядом, и каждый, на кого он посмотрел, утвердительно кивнул. Кивнул даже Паладин. Это всех удивило и делало честь нашему Знаменосцу. Он поступил умно: никто не поверил бы, что он способен честно сознаться в чем-либо без особой подготовки, а тем более в таких вещах. Вероятно, он хотел произвести хорошее впечатление на хозяев. Старый казначей сказал:

— Чтобы проехать мимо укреплений, как пришлось вам, требуется мужество особого рода — это все равно что встретиться с привидениями. Как ты думаешь, Знаменосец?

— Не знаю, сударь. Я, например, был бы не прочь повстречаться с привидением.

— Неужели? — вскричала хозяйская дочь. — У нас они водятся. Хотите испытать себя? Хотите?

Она была так мила, когда это спрашивала, что Паладин, не задумываясь, сказал: да, он хочет. Остальные не решились признаться, что робеют, и один за другим вызвались идти, с бодрым видом и замирающим сердцем, — и оказалось, что все хотят. Девушка от радости захлопала в ладоши, а родители, тоже очень довольные, сказали, что привидения у них в доме отравили жизнь нескольким поколениям, и до сих пор не находилось храбреца, который решился бы встретиться с ними и спросить, почему они не находят себе покоя в могиле, — тогда хозяева дома знали бы, как помочь бедным призракам найти успокоение.

Глава XVIII. Боевое крещение Жанны

Однажды, около полудня, я беседовал с госпожой Буше; все было спокойно, как вдруг вбежала взволнованная Катрин и крикнула:

— Спешите, спешите! Дева только что задремала в кресле у меня в спальне, но вдруг вскочила и закричала: «Французская кровь льется! Оружие! Дайте мне оружие!» Ее великан стоял на часах у дверей, он привел д'Олона, и тот сейчас надевает на нее доспехи, а мы с великаном стали сзывать ее штаб. Спешите к ней и будьте при ней неотлучно. Если вправду будет бой, удерживайте ее, не подвергайте опасности. Лишь бы солдаты знали, что она тут, — этого довольно. О, не пускайте ее в бой!

Я пустился бегом, но успел заметить иронически — я это люблю, и говорят, ирония неплохо мне удается:

— Ничего нет легче, будьте спокойны!

На другом конце дома я встретил Жанну в полном вооружении, она спешила к выходу и говорила:

— Льется французская кровь, а мне ничего не сказали!

— Клянусь, я не знал об этом, — сказал я, — мы не слыхали ни о каких боях, все спокойно, ваша светлость.

— Ну так сейчас услышишь, — сказала она и ушла.

И действительно, вы не успели бы сосчитать до пяти, как тишина нарушилась быстро нараставшим шумом: цоканьем копыт, топотом множества ног, хриплыми словами команды; вдали глухо зарокотали пушки: «бум! бум! бум!» и людская лавина пронеслась уже возле самого нашего дома.

Рыцари и весь штаб явились вооруженные, но еще не успев оседлать коней, и все мы поспешили вслед за Жанной; впереди всех бежал со знаменем Паладин. Толпа состояла наполовину из солдат, наполовину из горожан, и никто ею не командовал. При виде Жанны раздались восторженные крики, а она сказала:

— Коня, скорее!

Тотчас к ее услугам оказалась целая дюжина седел. Она села на коня, а люди закричали:

— Дорогу, дорогу Орлеанской Деве!

Вот когда впервые прозвучало это бессмертное имя. Хвала Господу! — я имел счастье это слышать.

Толпа расступилась, точно воды Красного моря,[22] и Жанна поскакала по образовавшемуся проходу, восклицая: «За мной, французы, — вперед! вперед!» Мы устремились за ней на остальных, приготовленных для нее лошадях; над нами развевалось священное знамя, а позади нас тотчас плотно смыкалась толпа. Это было совсем не то, что страшная поездка мимо проклятых бастионов. Сейчас нам было хорошо, мы неслись на крыльях восторга.

Чем же объяснялась внезапная тревога? А вот чем. Город и его небольшой гарнизон, давно уже отчаявшиеся, так воодушевились с прибытием Жанны, им так не терпелось схватиться с врагом, что несколько сот солдат и горожан самовольно сделали вылазку через Бургундские ворота и атаковали одно из самых мощных укреплений лорда Тальбота — Сен-Лу, — и, конечно, им пришлось плохо. Весть об этом мгновенно разнеслась по городу и собрала новое ополчение — то самое, которое мы теперь вели в бой.

Выезжая из ворот, мы увидели первых раненых, вынесенных из боя. Жанна сказала в волнении:

— Французская кровь! Волосы становятся дыбом, когда я ее вижу!

Скоро мы оказались на поле, в самой гуще схватки. Это было подлинным боевым крещением для Жанны, да и для нас также.

Бой шел в открытом поле; гарнизон Сен-Лу смело вышел на атакующих, он привык побеждать, лишь бы при этом не было «колдуньи». К нему пришло подкрепление с бастиона «Париж», и, когда мы подоспели, французы начали уже отступать. Но как только Жанна прорвалась со знаменем сквозь их расстроенные ряды, крича: «Вперед, солдаты! За мной!» — все переменилось: французы повернули на врага, двинулись сплошным потоком, погнали перед собой англичан и принялись так рубить и колоть, что страшно было смотреть.

В бою Карлик не получал точных заданий, ему не отводилось определенного места, и он выбирал его сам. На этот раз он поехал впереди Жанны, расчищая ей путь. Страшно было видеть, как железные шлемы разлетались в куски под его грозным топором. Это называлось у него «колоть орехи», — и действительно было похоже. Он прорубал широкую дорогу, устилая ее телами и металлом. Жанна и мы так быстро продвигались по ней, что обогнали войско, и англичане оказались не только впереди, но и позади нас. Рыцари велели нам сомкнуться кольцом вокруг Жанны — и бой закипел.

Надо отдать должное Паладину: вдохновляемый взглядом Жанны, он позабыл свою врожденную осторожность, позабыл, что такое страх; никогда он так не рубил врагов в своих воображаемых битвах, как в этой — настоящей. Куда ни направлял он свой удар, там одним врагом становилось меньше.

Мы были отрезаны от своих всего несколько минут, а потом наш арьергард пробился к нам с громкими криками, и англичане стали отступать, но при этом храбро дрались; мы шаг за шагом оттесняли их к крепости, но они все время отбивались, а их резервы осыпали нас со стен градом стрел и каменных ядер. Главным силам противника удалось уйти в крепость, а мы остались среди груды трупов и раненых — англичан и французов.

Жуткое зрелище, особенно поразившее нас, юнцов! Наши маленькие стычки в феврале происходили по ночам, и ночь милосердно скрывала от нас кровь, зияющие раны и страшные лица мертвецов; сейчас мы впервые увидели все это во всей ужасной наготе.

Из города подоспел на взмыленной лошади Дюнуа, он бросился в битву и подскакал к Жанне, расточая ей хвалы в самых изысканных выражениях. Он показал рукой на далекие городские стены, где весело развевалось по ветру множество флагов, и сказал, что жители следят оттуда за ее подвигами и радуются; он добавил, что ей и войску готовится торжественная встреча.

— Сейчас? Нет, Дюнуа, не сейчас. Еще не время.

— Отчего не время? Что еще не сделано?

— Что не сделано? Да мы еще только начинаем! Надо взять эту крепость!

— Вы шутите! Мы не можем ее взять. Позвольте просить вас не пытаться, это безнадежно. Прикажите отводить войска.

Жанна была вся охвачена воинственным порывом и не могла спокойно слушать такие речи. Она вскричала:

— Ах, Дюнуа, до каких же пор ты будешь церемониться с англичанами? Говорят тебе, мы не уйдем отсюда, пока не возьмем крепость. Мы возьмем ее приступом. Вели трубить атаку!

— Ваша светлость! Подумайте…

— Не мешкай долее! Пусть трубы трубят атаку! — И в глазах ее зажегся тот вдохновенный огонь, который мы называли боевым огнем и который так часто видели потом.

Раздался сигнал атаки; войско откликнулось на него громким криком и ринулось на неприступные стены, которые заволоклись пушечным дымом, извергая на нас пламя и гром.

Неприятель много раз отражал наши атаки, но Жанна, казалось, была одновременно повсюду, ободряя солдат и не давая им отступить.

Целых три часа прилив сменялся отливом и снова приливом; наконец Ла Гир, подоспевший к тому времени, пошел на последний, решительный приступ, и бастион Сен-Лу был взят.

Мы забрали из него запасы и артиллерию, а затем разрушили его.

Войско до хрипоты кричало «ура» и требовало главнокомандующего, чтобы чествовать ее и славить ее победу; но ее с трудом удалось найти; а когда мы ее нашли, она сидела среди трупов, закрыв лицо руками, и плакала, — ведь она все-таки была юной девушкой, и ее сердце героини все же было девичьим сердцем, полным нежности и сострадания. Она думала о матерях павших солдат — и своих и вражеских.

Среди пленных было несколько священников; Жанна взяла их под свое покровительство и сохранила им жизнь. Ей напомнили, что это в большинстве случаев переодетые солдаты, но она сказала:

— А как мы можем это узнать? На них — господень мундир, и если хотя бы один носит его по праву, лучше дать спастись всем остальным, чем пролить кровь одного невиновного. Я отведу их к себе и накормлю, а потом отпущу с миром.

Мы вернулись в город с трофейными орудиями, с пленными и развернутыми знаменами. Это было первое настоящее дело, которое осажденные видели за семь месяцев осады, первый случай порадоваться подвигу французского оружия. Вот они и радовались. Колокола и люди словно сошли с ума. Жанна стала общим кумиром; люди так толпились и теснились, чтобы взглянуть на нее, что мы с трудом пробирались по улицам.

Ее новое имя было у всех на устах. Святая Дева из Вокулёра — это было уже забыто; город объявил ее своей, и она была теперь Орлеанской Девой. Я счастлив, что мне довелось услышать, как это имя было произнесено впервые. Сколько же веков пройдет на земле от того первого дня, до того, когда оно будет названо в последний раз!

Семейство Буше встретило ее, как родную дочь, чудом спасшуюся от гибели. Они пожурили ее за то, что она сама участвовала в битве и все время подвергала себя опасности. Они не ожидали, что она зайдет так далеко, и спрашивали: неужели она действительно сама ринулась в битву или оказалась там случайно? Они умоляли ее быть в другой раз осторожнее. Это был, может быть, и благой совет, но совершенно бесполезный.

Глава XIX. Бой с привидениями

Измученные долгой битвой, мы проспали весь остаток дня и часть ночи. Проснулись мы отдохнувшие и сели ужинать. Я с удовольствием замял бы вопрос о привидениях; другие явно хотели того же: они охотно говорили о сражении, но ни словом не обмолвились о другом предмете. Мы были рады слушать, как Паладин рассказывает о своих подвигах и нагромождает убитых врагов — тут пятнадцать, там восемнадцать, а там целых тридцать пять. Но это лишь отдаляло неприятность — не более того. Не мог же он длить свой рассказ бесконечно. Когда он взял крепость штурмом и съел живьем весь гарнизон, пришлось кончать; вот если бы Катрин Буше попросила его повторить все сначала — теперь нам этого хотелось, — но у нее были другие намерения. При первом удобном случае она заговорила на неприятную для нас тему, и мы постарались не ударить лицом в грязь.

В одиннадцать часов она и ее родители повели нас в комнату с привидениями, захватив с собой свечи, а также факелы, которые они вставили в стенные гнезда. Дом был большой, с очень толстыми стенами, а комната находилась в дальнем его конце; эта часть дома бог знает сколько лет была нежилой из-за своей дурной славы.

Комната оказалась просторной, точно зал; в ней стоял большой, массивный, хорошо сохранившийся дубовый стол, но стулья были источены червем, а обивка на стенах выцвела и истлела от времени. Пыльная паутина под потолком, казалось, лет сто не видала ни одной мухи.

Катрин сказала:

— Говорят, что здешние привидения невидимы, их можно только слышать. Раньше этот зал, как видно, был больше; вон в том конце, когда-то очень давно, от него была отгорожена узкая комната. Входа в эту комнату нет; но она, несомненно, существует; это темница, без света и свежего воздуха. Посидите здесь и все хорошенько примечайте.

Вот и все. После этого она ушла вместе с родителями.

Когда их шаги по гулкому каменному коридору затихли вдали, наступила жуткая и торжественная тишина, показавшаяся мне страшнее, чем безмолвный парад перед бастионами. Мы тупо смотрели друг на друга, и было видно, что всем нам не по себе. Чем дольше мы сидели, тем страшнее становилась эта мертвая тишина, а когда вокруг дома начал завывать ветер, мне стало совсем тошно, и я пожалел, что у меня на этот раз не хватило мужества признаться в своей трусости, потому что бояться привидений вовсе не стыдно — ведь живые совершенно беспомощны перед ними. А если привидения невидимы, так это еще хуже, — думалось мне. Почем знать, может быть они уже сидят рядом с нами? Мне чудились чьи-то легкие прикосновения к плечам и волосам, я вздрагивал и не стыдился обнаруживать свой страх — я видел, что другие делают то же, и знал, что им чудятся те же невидимые прикосновения.

Время тянулось нестерпимо медленно, — казалось, что это тянется целую вечность. Все лица стали бледны, как воск, и мне чудилось, будто я сижу среди сборища мертвецов.

Наконец послышались слабые, отдаленные, таинственные и медлительные звуки «бум! бум! бум!», — это часы отбивали где-то полночь. Когда замер последний удар, снова наступила гнетущая тишина, и я снова видел вокруг себя восковые лица и ощущал невидимые легкие прикосновения к своим волосам и плечам.

Прошла минута, другая, третья — как вдруг мы услышали протяжный стон и разом вскочили на ноги, дрожа всем телом. Стон доносился из замурованной комнаты. Он умолк, а затем послышались приглушенные рыдания и жалобы. Потом заговорил другой голос, тихий и неясный, — казалось, он утешает первого. Так переговаривались эти голоса, прерываемые стонами, — и сколько звучало в них муки, отчаяния и нежного сострадания! Они надрывали сердце.

Но голоса были такие живые, человеческие, что мысль о привидениях выскочила у нас из головы. Сьер Жан де Мец заговорил первым:

— Эй, вы там! Мы сейчас разнесем стену и освободим несчастных узников. Давай сюда топор!

Карлик бросился вперед, держа топор обеими руками, остальные поднесли к стене факелы. Р-р-раз! р-р-раз! трах!.. Старые кирпичи разлетелись, и образовалось отверстие, в которое мог бы пройти бык. Мы ринулись туда, подымая факелы вверх.

Там было пусто. Только на полу валялся ржавый меч и истлевший веер.

Можете взять эти бедные памятки минувшего и сплести вокруг них, по своему вкусу, повесть о давно исчезнувших обитателях замурованной комнаты.

Глава XX. Жанна превращает трусов в смелых победителей

На следующий день Жанна хотела снова атаковать врага, но был праздник вознесения, и благочестивый совет подлецов генералов убоялся осквернить его кровопролитием. Однако они не побоялись осквернить его тайными заговорами, такого рода усердие было как раз по их части. Они решили сделать то, что теперь было единственно возможным: начать ложную атаку против главного бастиона на орлеанском берегу, и если англичане ради ее защиты ослабят куда более важные крепости на той стороне — перейти реку с большим войском и взять их. Тогда они завладели бы мостом и установили сообщение с Солонью, то есть с французской территорией. Последнюю часть своего плана они решили утаить от Жанны.

Жанна, однако, вмешалась и застигла их врасплох. Она спросила их, на чем они порешили и что думают делать. Они сказали, что хотят на следующее утро напасть на главный английский бастион на орлеанской стороне, — тут говоривший замялся. Жанна сказала:

— Продолжай.

— Это все.

— Так я и поверила! Ведь это значило бы, что ты не в своем уме. — Она повернулась к Дюнуа и сказала: — Дюнуа, ты человек разумный, ответь-ка мне: если взять этот бастион, какой нам будет от него прок?

Дюнуа смутился и начал говорить что-то не относящееся к делу. Жанна прервала его:

— Довольно, ты уже ответил. Раз Дюнуа не сумел объяснить, для чего нам брать только один этот бастион, другие и подавно не сумеют. Сколько вы тратите времени на никчемные планы и на проволочки, которые губят дело! Уж не скрываете ли вы что-нибудь от меня? Дюнуа! У совета наверняка есть общий план, — скажи мне коротко, что это за план?

— Да все тот же, что и вначале, семь месяцев назад: завезти провиант для длительной осады, потом засесть и истощать силы англичан.

— Боже правый! Неужели вам мало семи месяцев, что вы хотите продлить осаду еще на год? Довольно малодушных промедлений. Мы заставим англичан убраться в три дня!

Несколько голосов воскликнуло:

— О ваша светлость, следует быть осторожнее!

— Быть осторожными и умирать с голоду? И это вы называете войной? Вот что я вам скажу, раз вы не знаете: все переменилось! Самое выгодное место для атаки тоже переместилось — оно теперь на том берегу. Надо захватить укрепления, которые господствуют над мостом. Англичане знают, что если мы не дураки и не трусы, то мы попытаемся это сделать. Они радуются вашей набожности: из-за нее мы теряем целый день. Нынче вечером они укрепят мостовые форты с этой стороны, готовясь к завтрашнему сражению. Вы попусту потеряли день, и теперь нам придется труднее, но мы все-таки переправимся и возьмем форты. Дюнуа! Скажи мне правду, неужели совет не знает, что нам нет иного пути, кроме этого?

Дюнуа признал, что совет считает такой план самым желательным, но вместе с тем — неосуществимым; стараясь всячески оправдать совет, он объяснил, что раз надеяться можно только на длительную осаду, которая истощила бы силы англичан, совет несколько опасается стремительных действий Жанны. Он сказал:

— Дело в том, что мы считаем выжидательную тактику лучшей, а вы хотите все брать приступом.

— Да, хочу! Больше того: так и сделаю! Вот мой приказ: завтра на рассвете мы идем на укрепления южного берега.

— И будем брать их приступом?

— Да, приступом!

Ла Гир вошел, звеня доспехами, и услышал последние слова. Он вскричал:

— Клянусь моим жезлом, эта музыка мне по сердцу! И напев верный, и слова отличные. Да, начальник, будем брать их приступом!

Он широким жестом отдал честь, а потом подошел к Жанне и пожал ей руку.

Кто-то из членов совета сказал:

— Выходит, что мы должны начать с бастиона Сент-Джон, а это даст англичанам время…

Жанна обернулась к нему и сказала:

— Не горюй о бастионе Сент-Джон. Когда мы подойдем, у англичан хватит ума отступить оттуда к мостовым укреплениям! — И добавила насмешливо: — На это хватило бы ума даже у военного совета.

Она ушла. Ла Гир заметил, обращаясь к совету:

— Она — дитя, и кроме этого, вы ничего не хотите в ней видеть. Зовите ее так, если уж вам непременно хочется, но ведь ясно, что это дитя разбирается в сложной военной игре не хуже любого из вас; а если желаете знать мое мнение — извольте, скажу без обиняков: она и лучшего из вас может поучить этой игре, клянусь Богом!

Жанна оказалась права: проницательные англичане поняли, что тактика французов в корне изменилась, — что увиливаний и проволочек больше не будет; что теперь они не хотят получать удары, а хотят сами наносить их. Поэтому они применились к новому положению вещей и укрепили свои позиции на южном берегу реки за счет северных.

Город услышал радостную весть: снова, как встарь, после стольких лет унижения, Франция будет наступать; привыкшая прятаться и спасаться бегством, она повернется к врагу лицом и будет биться. Общая радость была безгранична. Наутро городские стены были черны от народа: всем хотелось поглядеть на диковинное зрелище — как французское войско повернется к англичанам не тылом, а лицом. Можете представить себе, каково было ликование и как бурно оно выражалось, когда во главе войска проехала Жанна с развевающимся знаменем.

Мы переправились через реку со значительными силами; это отняло много времени — лодок было мало, да и те утлые. Противник дал нам беспрепятственно высадиться на острове Сент-Эньян. Здесь через узкий пролив мы навели понтон на южный берег и продолжали путь в полном порядке и без помех; хотя там был бастион Сент-Джон — англичане разрушили его и отступили к мостовым фортам ниже по течению, как только первые наши суда отчалили от орлеанского берега, — это и предсказывала Жанна, когда спорила с военным советом.

Мы пошли вдоль берега, и Жанна водрузила свое знамя перед бастионом Августинцев-первым из мощных укреплений, защищавших мост. Трубы протрубили атаку, и мы дважды пытались атаковать, но были слишком слабы, так как главные наши силы еще не подтянулись. Прежде чем мы подготовились к третьему приступу, вражеский гарнизон получил подкрепление с бастиона Сен-Прив. Они быстро соединились с августинцами, и натиск их был очень силен; наше маленькое войско бежало в беспорядке, а они пустились преследовать нас, рубя направо и налево и выкрикивая вдогонку оскорбления.

Жанна изо всех сил старалась ободрить солдат, но они потеряли голову: в тот момент ими овладел прежний страх перед англичанами. Жанна вскипела гневом; она остановилась и велела трубить наступление. Потом она повернулась к войску и крикнула:

— Если найдется среди вас хоть дюжина таких, что не струсили, — этого хватит! За мной!

Она поскакала, а за нею — несколько десятков воинов, которые слышали ее призыв и воодушевились. Преследователи были изумлены, увидя, что она повернула на них с горсточкой людей; теперь они в свою очередь ощутили суеверный ужас: ну как же не ведьма? как же не сатанинское отродье? Стоило этой мысли овладеть ими, как они, не раздумывая долее, стали в панике отступать.

Бегущие французы услыхали звуки труб и оглянулись; видя, что знамя Девы удаляется уже в другом направлении, а враг беспорядочно отступает перед ним, они ободрились и присоединились к нам. Услышал трубы и Ла Гир и поспешно повел свой отряд в наступление, догнав нас, когда мы снова водружали наше знамя перед бастионом Августинцев. Теперь нас было много. Перед нами была трудная задача, но мы справились с ней до темноты; Жанна не давала нам передохнуть. Она и Ла Гир твердили нам, что мы можем и должны взять этот бастион.

Англичане дрались как… как англичане, — этим все сказано. Мы много раз бросались на приступ в дыму и пламени, среди оглушительного грохота пушек и наконец, на закате, взяли бастион сильным ударом и водрузили наше знамя на его стенах.

Бастион Августинцев был наш. Если мы хотели освободить мост и снять осаду Орлеана, надо было взять также и Турель. Первое важное дело удалось нам; Жанна решила выполнить и второе. Мы должны были переночевать тут же, не выпуская из рук оружия, и быть наутро готовыми к новым боям. Жанна не хотела допустить грабежей и разгула, она велела сжечь бастион Августинцев со всеми припасами, кроме орудий и амуниции.

Все устали после долгого и тяжелого дня, и Жанна, конечно, тоже; но она все же хотела остаться ночевать вместе с войском перед крепостью Турель, чтобы с утра идти на штурм. Генералы долго спорили с ней и убедили ее вернуться домой и отдохнуть перед решающим днем, а также показать врачам рану в ступне, полученную ею в тот день. Мы, то есть свита, переправились вместе с нею.

Как и всегда при нашем появлении, город бурно ликовал и звонил во все колокола, люди восторженно кричали; попадались и пьяные. Мы всякий раз приносили с собой основательный повод для подобных бурь восторга, и буря неизменно разражалась. У орлеанцев целых семь месяцев не было ни малейшей причины ликовать, и теперь они делали это особенно охотно.

Глава XXI. Жанна мягко укоряет свою подругу

Желая избавиться от обычной толпы посетителей и отдохнуть, Жанна прошла с Катрин прямо в комнату, которую они занимали вместе. Там они поужинали, и там Жанне перевязали рану. После этого, несмотря на усталость и уговоры Катрин, Жанна послала Карлика за мной.

Она сказала, что ей не дает покоя одна мысль, и она непременно должна послать гонца в Домреми с письмом к старому отцу Фронту, чтобы тот прочел его матери. Я пришел, и она принялась диктовать. После нежных слов привета матери и всей семье, она велела написать:

«Я пишу прежде всего затем, чтобы успокоить тебя и просить не тревожиться, когда услышишь про мою рану, и не верить, если кто будет говорить, что она опасна».

Она хотела продолжать, но тут Катрин заметила:

— Эти слова как раз и встревожат ее. Вычеркни их, Жанна. Подожди денек, много — два, а тогда уж напиши, что была ранена в ногу, но теперь рана зажила, — ведь она к тому времени наверняка почти заживет. Не пугай ее, Жанна, послушай меня.

В ответ Жанна залилась беззаботным, непринужденным смехом, звонким, как колокольчик, а потом сказала:

— Нога? Зачем бы я стала писать о такой пустячной царапине? Я о ней и не думала, мое сердечко.

— Неужели ты ранена еще куда-нибудь, опаснее этого, и скрываешь от нас? Ну как можно!..

Катрин в тревоге вскочила, чтобы догнать врача и вернуть его, но Жанна удержала ее за руку и заставила снова сесть, говоря:

— Не пугайся, никакой другой раны еще нет, — я пишу о той, которую получу при завтрашнем штурме.

У Катрин был вид человека, безуспешно пытающегося решить трудную задачу. Она сказала растерянно;

— Которую ты получишь? Но к чему, к чему тревожить мать, когда этого, может быть, и не будет?

— Как не будет? Будет.

Задача оказалась не под силу. Катрин сказала все так же растерянно:

— Будет… Это очень страшное слово. Я что-то не могу взять в толк. О Жанна, какое страшное предчувствие! Оно может лишить тебя мужества! Гони его прочь! Гони! Оно не даст тебе спать ночью, а к чему? Будем надеяться…

— Это не предчувствие — я знаю наверняка. А раз так, чего же тревожиться? Нас тревожит неизвестность.

— Жанна, ты наверняка знаешь, что так будет?

— Да, знаю. Так сказали мне Голоса.

— Ну, тогда, — сказала Катрин, смиряясь, — тогда конечно… Но точно ли это были они?

— Да, они. И значит, все сбудется непременно.

— О, это ужасно! И давно ты это знаешь?

— Да, уже несколько недель… — Жанна обернулась ко мне. — Ты, верно, помнишь, Луи, когда это было?

— Ваша светлость впервые сказали об этом королю в Шиноне, — ответил я, — этому уж будет семь недель. А еще вы упомянули об этом двадцатого апреля и снова — двадцать второго, то есть две недели назад, как видно из моих записей.

Эти чудеса сильно поразили Катрин; что до меня, то я давно перестал им дивиться. Ко всему можно привыкнуть. Катрин сказала:

— И это должно случиться завтра, именно завтра? Тебе указан именно завтрашний день? Не вышло ли какой ошибки?

— Никакой ошибки нет, — сказала Жанна, — это случится седьмого мая, а не в какой-либо другой день.

— Тогда ты ни на шаг не выйдешь из дому, пока не минет этот страшный день! И не думай даже! Ведь правда, ты никуда не пойдешь, Жанна? Обещай, что ты весь день пробудешь с нами.

Но Жанну не удалось убедить. Она сказала:

— Это не поможет, милая подруга. Мне суждено получить рану — и именно завтра. Если я и не выйду ее искать, она сама меня отыщет. Мой долг призывает меня завтра в бой; я должна идти, хотя бы меня ждала там смерть; так неужели я не пойду из-за раны? Нет, нет, так не годится.

— Ты, значит, решила непременно идти?

— Непременно. Только так я могу служить Франции — вдохновлять ее солдат на битву и победу. — Она задумалась, а затем прибавила: — Однако ж не будем безрассудны. И ты так добра ко мне, что мне хочется сделать тебе приятное. Скажи, ты любишь Францию?

Я спросил себя: к чему она клонит? Но пока еще не понимал. Катрин сказала обиженно:

— Ах, чем я заслужила такой вопрос?

— Значит, любишь. Я в этом не сомневалась. Не обижайся и ответь еще: ты когда-нибудь лгала?

— Преднамеренно — никогда. По пустякам — пожалуй.

— Этого довольно. Ты любишь Францию и не способна лгать. Я могу тебе довериться. Вот ты и решай — идти мне завтра в бой или нет?

— О Жанна! Благодарю тебя от всего сердца! Как ты добра, что уступаешь моим просьбам! Ты не пойдешь, конечно не пойдешь!

Она радостно обняла Жанну и осыпала ее ласками. Если бы хоть одна из этих ласк досталась мне, я почувствовал бы себя богачом; но я только лишний раз убедился, как я беден, — как беден именно тем, что ценил превыше всего. Жанна сказала:

— Надо известить мой штаб, что я завтра не явлюсь.

— О, с радостью! Поручи это мне.

— Благодарю тебя. А как же мы составим наше письмо? Это ведь надо сделать по всей форме. Хочешь, я продиктую?

— Да, да, ты лучше меня знаешь теперь все эти формальности, а мне никогда не приходилось…

— Ну тогда пиши так: Начальнику штаба. Прошу уведомить королевские войска в гарнизонах и на поле, что главнокомандующий французскими силами не выйдет завтра сражаться с англичанами, потому что боится быть раненым. Подписано: Жанна д'Арк. Писала Катрин Буше, которая любит Францию.

Наступило молчание — то молчание, когда не терпится взглянуть на собеседников. Так я и сделал. На лице Жанны была добрая улыбка, а у Катрин пылали щеки, дрожали губы и в глазах стояли слезы. Она сказала:

— О, как мне стыдно! Ты так благородна, мужественна и мудра, а я так ничтожна, так ничтожна и глупа!

Тут она не выдержала и расплакалась; и мне так захотелось обнять ее и утешить, но вместо меня это сделала Жанна. Что же мне оставалось делать? Жанна сделала это хорошо: ласково и нежно; я сделал бы не хуже, но боялся, что может выйти глупо и неуместно и смутит нас всех, так что я удержался и надеюсь, что поступил правильно, хотя много раз потом терзался сомнением: не упустил ли я случай, который мот изменить всю мою жизнь и сделать ее счастливей и прекрасней, увы, чем она сложилась. Я все еще горюю об этом, когда вспоминаю, и не люблю вызывать эту сцену в памяти, потому что мне все еще больно!

Как хорошо и полезно немного посмеяться! Это оздоровляет нас, сохраняет в нас человечность и не дает закиснуть. Маленькая ловушка, поставленная Катрин, была, пожалуй, самым лучшим способом показать ей, какую нелепость она требовала от Жанны. Очень забавная мысль, если вдуматься. Даже Катрин отерла слезы и рассмеялась, когда представила себе, как англичане узнают, что французский главнокомандующий отказался идти в бой и по какой причине. Она согласилась, что это доставило бы им немало веселых минут.

Мы продолжали начатое письмо к матери и, разумеется, не зачеркнули тех строк, где Жанна говорила о своей ране. Жанна была в отличном настроении, но когда дошла до приветов подругам, это слишком живо напомнило ей нашу деревню, Волшебный Бук, цветущую долину, стада овец и всю мирную, скромную красу нашей родины. Называя родные имена, губы ее задрожали. А когда дошла очередь до Ометты и Маленькой Менжетты, голос ее прервался, и она не могла продолжать. Она умолкла, а потом сказала:

— Напиши им о моей любви — горячей, глубокой любви, от самого сердца. Никогда мне больше не видать родного дома!

Пришел духовник Жанны, Паскерель, а с ним славный рыцарь сьер де Рэ, который имел поручение от совета. Совет решил, что сделано достаточно; что лучше всего и надежнее всего удовлетвориться тем, что даровал Господь; что сейчас город запасся провиантом и может выдержать длительную осаду и что разумнее будет увести войско с того берега и возобновить оборонительную войну. Так они и решили.

— Экие трусы! — воскликнула Жанна. — Так вот почему они так заботливо уговаривали меня отдохнуть! Чтобы удалить меня от войска! Сейчас я отвечу, только не совету — мне нечего отвечать этим переодетым горничным, — а единственным мужчинам: Дюнуа и Ла Гиру. Передай им, что войско останется на месте, и если они посмеют ослушаться, они за это ответят. Передай, что завтра утром мы снова пойдем в наступление. А теперь ступай, добрый рыцарь.

Духовнику она сказала:

— Встань завтра пораньше и не отлучайся от меня весь день. У меня будет много дела, и я буду ранена — вот сюда, между шеей и плечом.

Глава XXII. Судьба Франции решается

Мы поднялись на заре и выступили сразу после утренней мессы. В зале нам встретился хозяин дома; добряк горевал, что Жанна идет в бой без завтрака, и умолял ее покушать. Но у нее не было времени — вернее, не хватало терпения, так ей хотелось поскорее атаковать последний бастион, который мешал первому настоящему шагу к освобождению Франции. Буше попробовал уговорить ее:

— Смотрите, мы, бедные осажденные, за долгие месяцы успели позабыть вкус рыбы, а теперь она снова у нас есть — и все благодаря вам. Взгляните, вот отличный пузанок к завтраку. Неужели вы откажетесь отведать его?

Жанна сказала:

— О, рыбы у вас будет вдоволь. Когда мы выполним сегодняшнюю задачу, весь берег будет ваш.

— Ваша светлость свершит много славных дел, это я знаю. Но мы не требуем столь многого, даже от вас. Это можно сделать за месяц, зачем непременно в один день? О, прошу вас, останьтесь позавтракать. Есть поговорка: кто хочет дважды в день переправиться через реку, должен поесть рыбы — за благополучную переправу.

— Эта поговорка не про меня, — я сегодня переправлюсь только раз.

— Как? Вы к нам не вернетесь?

— Вернусь, но не в лодке.

— А как же?

— По мосту.

— Нет, вы только послушайте — по мосту! Полно шутить, ваша светлость! Послушайте меня. Уж очень хороша рыбка!

— Ну, так оставьте мне кусочек к ужину. Я привезу с собой кого-нибудь из англичан, оставьте и на его долю.

— Что с вами делать, пусть будет по-вашему. Но кто отправляется натощак, много не наработает и должен пораньше кончить. Когда вы думаете вернуться?

— Когда сниму осаду Орлеана. Вперед!

Мы отправились. Улицы были полны горожан и солдат, но все глядели невесело. Никто не улыбался, все были мрачны. Казалось, что на город обрушилась беда, которая убила всякую радость и надежду.

Мы были к этому непривычны и удивились. Но когда показалась Дева, все оживились и стали спрашивать:

— Куда она едет? Куда направляется?

Жанна услышала и крикнула:

— А как вы думаете — куда? Брать приступом Турель!

Невозможно описать, как эти немногие слова преобразили весь облик того утра, какую вызвали радость, восторг, безумие! Какое громовое «ура» прокатилось по всем улицам и вмиг вдохнуло в унылые толпы жизнь и бурное движение! Солдаты отделились от толпы и устремились под наши знамена; многие горожане побежали за пиками и алебардами и тоже присоединились к нам. Численность нашего войска неудержимо росла, и приветственные крики все время сопровождали нас. Мы ехали словно в плотном облаке шума; радостный шум слышался из всех окон по обе стороны улицы, из каждого глядели возбужденные лица.

Оказалось, что совет приказал запереть Бургундские ворота и поставил возле них сильный отряд во главе со старым воином Раулем де Гокуром, бальи[23] города Орлеана; ему было приказано не выпускать Жанну и не давать ей атаковать Турель. Это постыдное распоряжение повергло весь город в печаль и отчаяние. Но теперь все ожили. Все верили, что Дева справится с советом, — и не ошиблись.

Подъехав к воротам, Жанна приказала Гокуру отпереть их и пропустить ее.

Он ответил, что пропускать не велено — так распорядился совет.

Жанна сказала:

— Я подчиняюсь одному только королю. Если у тебя есть приказ от короля, предъяви его.

— Такого приказа у меня нет, ваша светлость.

— Тогда пропусти нас, или ты ответишь за это.

Он начал что-то доказывать, — как и вся эта братия, он всегда был готов к словопрениям. Жанна прервала его болтовню и коротко скомандовала:

— Вперед!

Мы устремились к воротам и очень быстро одолели это пустяковое препятствие. То-то удивился бальи! Он был непривычен к подобной бесцеремонности. После он рассказывал, что его прервали на полуслове, а он как раз собрался доказать, что не может пропустить Жанну, — да так убедительно доказать, что ей нечего было бы ответить.

— Однако ж она, как видно, ответила, — возразил его собеседник.

Мы выехали из ворот с большой помпой и еще большим, чем прежде, шумом, да вдобавок еще со смехом; и скоро наш авангард переправился через реку и двинулся на Турель.

Прежде чем атаковать этот мощный бастион, нам предстояло взять безыменную подпорную стену, или, иначе, больверк. Он сообщался с бастионом посредством подъемного моста, перекинутого через быстрый и глубокий рукав Луары. Больверк был сильно укреплен, и Дюнуа сомневался, сможем ли мы взять его. Но у Жанны не было таких сомнений; все утро она била по больверку из пушек, а в полдень приказала идти на штурм и сама повела нас.

Мы ринулись в ров — в дыму, под градом ядер. Громко ободряя солдат, Жанна стала взбираться по лестнице, но тут случилось предсказанное несчастье: железная стрела из арбалета, пробив доспехи, поразила ее у основания шеи. Ощутив острую боль и увидя, что из раны брызнула кровь, бедняжка испугалась; она опустилась на землю и горько заплакала.

Англичане испустили радостный крик и лавиной покатились со стен, стремясь захватить ее; в течение нескольких минут здесь решался исход боя. Англичане и французы отчаянно дрались за Жанну — она воплощала Францию, она была Францией для тех и других, Кто захватил бы ее, тот захватил бы Францию и удержал ее навсегда. На этом месте в течение десяти минут навеки решалась — и решилась — судьба Франции.

Если бы англичане взяли тогда Жанну в плен, Карл VII бежал бы из Франции, договор, заключенный в Труа, остался бы в силе, и Франция, которая и до того была английской собственностью, стала бы — уже неоспоримо английской провинцией и оставалась бы таковой вплоть до Страшного суда. Здесь были поставлены на карту народ и королевство, а времени для решения было не больше, чем требуется для того, чтобы сварить яйцо. Таких важных минут еще никогда не отмечали во Франции стрелки часов. Если вам доведется читать в исторических хрониках о решающих часах, днях или неделях, когда судьба какой-нибудь страны лежала на чаше весов, всегда вспоминайте — и пусть ваши французские сердца бьются при этом сильнее! — те десять минут, когда Франция — она же Жанна д'Арк — истекала кровью во рву, а две нации боролись за нее.

Не забудем и Карлика. Он стоял над ней и бился за шестерых. Он держал топор обеими руками, при каждом ударе приговаривая: «За Францию!» — и шлемы разлетались, как яичная скорлупа, а носившие их головы раз и навсегда усваивали, что с французами шутки плохи. Он нагромоздил перед собой стену из мертвых тел в железных доспехах и сражался из-за этого прикрытия. Наконец, когда победа была наша, мы стали вокруг него плотной стеной, а он взбежал по лестнице, неся Жанну на руках легко, как ребенка, — и вынес ее из боя; а за ним в тревоге последовало немало воинов, потому что Жанна была вся в крови, своей и вражеской: воюющие, падая вокруг нее, заливали ее потоками крови. Под этой страшной раскраской уже нельзя было различить ее светлые доспехи.

Железная стрела все еще торчала в ране; говорят, она вышла наружу под лопаткой. Может быть; я старался не смотреть. Стрелу вынули, и бедняжка Жанна от боли снова заплакала. Другие говорят, что она вытащила ее сама, потому что никто не решался причинить ей боль. Этого я тоже не знаю, знаю только, что на рану наложили масляную повязку.

Жанна несколько часов пролежала на траве; она ослабела и жестоко страдала, но требовала, чтобы бой продолжался. Он и продолжался, но толку было немного — солдаты только при ней становились бесстрашными героями. Совсем как Паладин, — этот, мне кажется, боялся даже собственной тени, особенно под вечер, когда она удлинялась, но если Жанна смотрела на него и воодушевляла его, разве он чего-нибудь боялся? Ничего на свете! Говорю вам истинную правду.

К ночи Дюнуа решил отступать. Жанна услышала звуки трубы.

— Как? — вскричала она. — Неужели трубят отбой?

Она вмиг позабыла свою рану. Она отменила приказ и послала орудийному командиру другой: приготовиться к пяти залпам подряд. Это был условленный сигнал войску, оставшемуся на орлеанском берегу под начальством Ла Гира, его не было с нами, хотя некоторые историки и утверждают обратное. Сигнал уговорились подать, когда Жанна убедится, что больверк в наших руках. Тогда Ла Гир должен был перейти мост и идти в контратаку на Турель.

Жанна села на коня, окруженная своим штабом. Увидев нас, солдаты издали громкий клич и потребовали, чтобы их немедленно вели в атаку на больверк. Жанна подъехала прямо ко рву, где была ранена, и там, стоя под градом стрел из луков и арбалетов, приказала Паладину распустить знамя по ветру и заметить, когда его длинная бахрома коснется крепостной стены. Скоро он сказал:

— Коснулась!

— Ну, — сказала Жанна солдатам, — крепость ваша, входите! Трубачи, трубите атаку! Ну-ка! Все разом, дружно — вперед!

Вот мы и ринулись вперед. Вы никогда не видели ничего подобного. Мы волной хлынули по лестницам на стены — и крепость была взята! Можно прожить тысячу лет и не увидеть такого великолепного зрелища. Мы сошлись с врагом вплотную и дрались, как дикие звери, потому что англичане не сдавались; чтобы убедить англичанина сдаться, надо было его убить, да и то он еще сомневался. Так по крайней мере многие считали в те времена.

Мы были так поглощены битвой, что не слыхали пяти пушечных залпов; их дали сразу после того, как Жанна велела идти на приступ.

Пока мы рубились с противником перед малой крепостью, наши резервы на орлеанском берегу перешли мост и атаковали Турель с другой стороны. К подъемному мосту, соединявшему Турель с нашим больверком, был подведен брандер, и когда мы наконец погнали англичан перед собой и они попытались перейти этот подъемный мост, чтобы соединиться со своими в Турели, горящие бревна подломились под ними, и все они упали в реку в своих тяжелых доспехах. Грустно было смотреть, как храбрецы гибнут такой жалкой смертью.

— Господи, смилуйся над ними! — сказала, видя это горестное зрелище, Жанна и заплакала. Она сказала эти слова и пролила эти слезы сострадания, хотя один из утопавших англичан за три дня до того грубо оскорбил ее, когда она предложила им сдаться. Это был отважный рыцарь Уильям Гласдейл. Он был в стальных доспехах с головы до ног и, конечно, сразу же камнем пошел ко дну.

Мы наскоро соорудили мост и ринулись на последний оплот англичан, отделявший Орлеан от французских сил и от припасов. Не успело зайти солнце, как Жанна завершила замечательные деяния этого навеки памятного дня: ее знамя развевалось над Турелью, и обещание ее было выполнено — она освободила Орлеан.

Семимесячная осада кончилась. Свершилось то, что лучшие военачальники Франции считали невозможным: несмотря на все помехи, которые чинили ей королевские министры и военные советы, семнадцатилетняя деревенская девушка выполнила свою великую задачу — и выполнила за четыре дня!

Бывает, что и добрые вести несутся на крыльях, не только дурные. Мы еще только готовились возвратиться в город по мосту, а весь Орлеан уже осветился праздничными огнями; и небо над ним зарделось от радости. Грохот и рев пушек и звон колоколов на этот раз превзошел все, что Орлеан производил до сих пор по части шума.

Когда мы вступили в город, началось нечто неописуемое. Толпы, сквозь которые мы пробивались, проливали столько слез, что от них могла подняться вода в реке; праздничные огни озаряли залитые слезами лица; и если бы ноги Жанны не были защищены стальными поножами, их совсем стерли бы поцелуями. «Слава! Слава Орлеанской Деве!» — крик этот повторялся без конца. «Слава нашей Деве!» — кричали другие.

Ни одна девушка в мире не достигала тех вершин славы, каких достигла в тот день Жанна д'Арк. Вы думаете, это вскружило ей голову и она почила на лаврах под сладкую музыку похвал? Нет; так было бы с другой девушкой, но не с нею. Это было самое великое сердце, какое когда-либо билось, но также и самое простое. Она легла в постель и сразу уснула, как усталый ребенок, а когда люди узнали, что она ранена и нуждается в покое, они запретили всякое движение в этой части города и всю ночь простояли на страже, охраняя ее сон. Они говорили: «Она принесла нам мир и покой, пусть и сама уснет спокойно».

Все знали, что на другой же день во всей округе не останется ни одного англичанина; и все говорили, что ни горожане, ни их потомки никогда не перестанут чтить этот день и память о Жанне д'Арк. Так они делают уже более шестидесяти лет, и так будет веч но. Орлеан не забудет восьмое мая и всегда будет праздновать его. Это день Жанны д'Арк, и он священен{4}.

Глава XXIII. Жанна воодушевляет ничтожного короля

Едва занялась заря, Тальбот и его английские войска ушли из бастионов так поспешно, что ничего не сожгли, не разрушили, не разграбили и оставили в них весь провиант и боеприпасы, приготовленные для длительной осады. Люди с трудом верили, что великое событие действительно свершилось; что они снова свободны и могут входить и выходить через любые ворота и никто их не остановит, никто не тронет; что страшный Тальбот, гроза французов, одно имя которого приводило в трепет французскую армию, отступает, побежденный какой-то девочкой.

Жители высыпали из домов. Из всех городских ворот повалили толпы народа. Они закопошились вокруг оставленных англичанами бастионов, точно муравьи, — с той разницей, что было много шума, — и растащили орудия и боеприпасы, а потом превратили всю дюжину укреплений в гигантские костры, в подобие вулканов, над которыми поднялись столбы густого дыма, казалось упиравшиеся в небеса.

Дети выражали свой восторг иначе. Для младших прошедшие семь месяцев были долгим сроком. Они успели позабыть, что такое луга, и после грязных улиц бархатная зелень лугов казалась раем их изумленным и счастливым взорам; они дивились просторам полей, где можно было бегать, плясать, резвиться и кувыркаться после томительного плена; они бегали по обоим берегам реки и возвращались домой только к ночи — усталые, но с охапками цветов, разрумянившиеся от свежего деревенского воздуха и быстрого движения.

Когда крепости были сожжены, горожане, вслед за Жанной, обошли все церкви, вознося благодарственные молитвы по случаю освобождения города, а вечером устроили праздник в честь нее и ее военачальников, зажгли иллюминацию и предались радости и веселью. Перед рассветом, когда город наконец угомонился, мы были уже на конях и спешили в Тур, докладывать королю.

Эта поездка могла бы хоть кому вскружить голову, но только не Жанне. Вдоль всей дороги теснился благодарный народ. Люди толпились вокруг Жанны, стараясь дотронуться до ее ноги, коня или доспехов; иные даже становились на колени на дороге и целовали следы копыт.

Вся страна прославляла Жанну. Высшие сановники церкви написали королю, превознося Деву, уподобляя ее святым подвижницам и героическим библейским женщинам и предостерегая короля: да не допустит он, чтобы «неверие, неблагодарность или иная несправедливость» помешали принять ниспосланную в ее лице помощь свыше. Могут сказать, что здесь авторы письма обнаружили дар предвидения; пусть так, — но, по-моему, они просто хорошо знали вероломство и низость короля.

Король приехал в Тур встретить Жанну. Это жалкое создание по сей день зовется Карлом Победоносным — за победы, добытые чужими руками; но в наше время мы между собой звали его иначе, и это подходило ему куда больше: Карл Подлый. Когда мы предстали пред его очи, он восседал на троне, окруженный свитой разряженных щеголей. Он походил на раздвоенную морковь, до того тесно облегала его одежда ниже пояса. Он был обут в башмаки с мягкими носками длиной в добрый фут, так что их надо было прикреплять к коленям, чтобы не споткнуться. Пелерина из алого бархата едва доходила королю до локтей; на голове было надето высокое сооружение из войлока, формой своей напоминавшее наперсток; его украшала лента, осыпанная драгоценностями, и перо, торчавшее точно перо из чернильницы; из-под этого колпака спускались до плеч жесткие волосы, на концах подвитые наружу, так что голова вместе с шляпой напоминала ракетку для игры в волан. Вся одежда его была из дорогих тканей ярких цветов. Он держал на коленях крошечную левретку, которая рычала, вздергивая губу и скаля белые зубы при каждом тревожившем ее движении. Королевские любимцы были одеты примерно так же. Я вспомнил, как Жанна назвала военный совет в Орлеане «переодетыми горничными», и подумал: вот и этих следовало бы назвать так же; здесь растрачивают все, что имеют, на пустые побрякушки и ничего не могут дать, когда деньги нужны для серьезного дела.

Жанна упала на колени перед его королевским величеством и другим бесполезным животным — тем, которое он держал на коленях; мне было больно это видеть. Что сделал этот человек для своей страны или для кого-либо, чтобы она или кто бы то ни было преклонял перед ним колени? А она только что совершила единственный подвиг, какой видели во Франции за пятьдесят лет; она пролила за родину свою кровь. Им следовало поменяться местами.

Справедливости ради надо признать, что Карл по большей части обходился с ней хорошо, а на этот раз даже лучше обычного. Он отдал собачонку одному из придворных и обнажил голову перед Жанной, как сделал бы это перед королевой. Затем он сошел с трона, поднял ее, горячо приветствовал и поблагодарил за геройскую службу. Мое предубеждение против него возникло позже. Останься он таким, каким был в тот день, оно не появилось бы.

Он был поистине любезен. Он сказал:

— Не преклоняйте колен, мой несравненный полководец. Вы одержали королевскую победу, и вам подобают королевские почести. — Заметив ее бледность, он сказал: — И вы не должны стоять, вы пролили кровь за Францию, и рана ваша еще не закрылась, — идите сюда. — Он подвел ее к креслу и сел рядом с ней. — Теперь говорите со мной откровенно, как с вашим большим должником, который готов признать свой долг в присутствии всего двора. Чего вы просите в награду? Говорите.

Мне стало стыдно за него. Но я был не прав: откуда ему было за несколько недель узнать это удивительное дитя, если даже мы, знавшие ее всю жизнь, ежедневно открывали в ней новые духовные высоты, о которых не подозревали ранее? Но все мы таковы: когда мы что-нибудь знаем, мы презираем всех, кто почему-либо этого не знает. Мне было стыдно и за всех этих придворных, которые завистливо облизывались, видя, какой чести удостоилась Жанна, а ведь они знали ее не лучше, чем король.

Лицо Жанны залилось краской при мысли, что ей предлагают плату за службу родине; она потупила голову и попыталась спрятать лицо, как делают все девушки, когда краснеют; почему они это делают — неизвестно, но так уж бывает всегда; и чем сильнее они краснеют, тем больше смущаются и не могут вынести любопытных взглядов. Король еще больше испортил дело тем, что привлек к ней общее внимание, а это — самое неприятное для девушки, когда она краснеет; если кругом много посторонних, девушка может даже расплакаться, особенно такая юная, как Жанна. Одному Богу ведомо, отчего это так, — от людей это скрыто. Что касается меня, то мне покраснеть — не страшнее, чем чихнуть, даже, пожалуй, проще. Однако эти размышления не идут к делу, и я лучше продолжу свой рассказ.

Король пошутил над тем, что Жанна покраснела, — и тут уж вся кровь бросилась ей в лицо, и оно запылало огнем. Ему стало жаль ее, и он попытался рассеять ее смущение; он сказал, что краска ей очень к лицу и смущаться тут нечего. Теперь уж все, вплоть до собачонки, уставились на нее, и щеки ее из красных сделались пунцовыми, а из глаз полились слезы, как я и ожидал. Король очень огорчился и понял, что лучше всего переменить тему: он в самых лестных выражениях заговорил о том, как Жанна брала Турель; когда она немного успокоилась, он снова сказал, чтобы она просила себе награду. Все превратились в слух, ожидая, чего она потребует, но когда она ответила, на лицах у всех было ясно написано, что они ожидали совсем не того.

— О милостивый дофин, у меня только одно желание. Если…

— Не бойся, дитя мое, говори.

— Не медлите ни одного дня. Мое войско сильно, отважно и горит желанием завершить свое дело. Поезжайте со мной в Реймс и там возложите на себя венец.

Малодушный король в своем мотыльковом наряде сразу весь съежился.

— В Реймс? Мой милый полководец, это невозможно! Ведь там средоточие английских сил.

Неужели его окружали французы? Ни одно лицо не просияло при словах мужественной девушки — напротив, все с явным удовольствием услышали возражение короля. Идти воевать, вместо того чтобы нежиться в шелках? Этого не желал ни один из мотыльков. Угощая друг друга конфетами из осыпанных драгоценностями бонбоньерок, они шепотом одобряли осторожность главного мотылька.

Жанна сказала с мольбой:

— Умоляю вас, не упускайте такого превосходного случая! Сейчас все нам благоприятствует, все! Все сложилось как нельзя лучше. Наше войско воодушевлено победой, а англичане приуныли от своего поражения. Если мы промедлим, положение изменится. Солдаты увидят, что мы колеблемся и не спешим закрепить победу; они удивятся, потом начнут сомневаться и утратят боевой дух; англичане тоже удивятся и снова наберутся отваги. Сейчас самое время! Молю вас — едем!

Король покачал головой, а Ла Тремуйль, у которого он спросил совета, с готовностью подтвердил:

— Сир, это было бы неблагоразумно. Подумайте об английских укреплениях на Луаре и о тех, что находятся между нами и Реймсом.

Он хотел продолжать, но Жанна прервала его и сказала, обернувшись к нему:

— Если ждать, англичане укрепятся еще больше. А это разве будет выгоднее для нас?

— Нет, разумеется.

— Так что же ты предлагаешь? Что, по-твоему, надо делать?

— Мне думается, что надо выждать.

— Выждать?.. Чего?

Министр смутился, ибо не мог дать никакого убедительного объяснения. К тому же он не привык, чтобы его вот так донимали вопросами в присутствии целой толпы. Он проговорил с раздражением:

— Государственные дела не годится обсуждать в таком многолюдном собрании.

Жанна сказала кротко:

— Прошу прощения. Я ошиблась по неведению: я не знала, что ты ведаешь государственными делами.

Министр поднял брови с насмешливым удивлением и сказал саркастически:

— Я первый министр короля, а тебе кажется, что я не ведаю государственными делами. Как же это могло тебе показаться, позволь спросить?

Жанна ответила спокойно:

— Да ведь государства-то нет.

— То есть как это нет?

— Нет, мессир, государства нет; а значит, нет надобности и в министре. От Франции осталось всего несколько, акров земли, а для них довольно и управителя с подручным. И это не государственные дела, такое громкое слово тут не подходит.

Король не покраснел, а, напротив, весело и беззаботно рассмеялся; вслед за ним засмеялся и весь двор, но беззвучно и, из осторожности, отвернувшись. Ла Тремуйль рассердился и открыл было рот, чтобы возразить, но король остановил его движением руки и сказал:

— Я беру ее под свое королевское покровительство. Она сказала правду, неприкрашенную правду, а мне так редко доводится ее слышать! Сколько бы ни было мишурной позолоты на мне и вокруг меня, я ведь и в самом деле всего только управляющий какими-то жалкими акрами, а ты — мой подручный. — И он снова весело рассмеялся. — Жанна, моя правдивая и верная воительница! Требуй же от меня награду. Хочешь, я возведу тебя в дворянство. Пусть у тебя в гербе будут французские лилии и корона, а рядом — твой победоносный меч, который их защищает. Тебе достаточно сказать слово.

По залу пронесся шепот завистливого удивления, но Жанна покачала головой и сказала:

— Не надо мне этого, милостивый дофин. Трудиться для Франции, отдать всю себя ради Франции — ведь это само по себе величайшая награда, и к ней нечего прибавить. Даруйте мне единственную милость, о которой я прошу, самую желанную для меня, самую ценную из всех, какие вы можете даровать: поезжайте со мной в Реймс и возложите на себя корону. Позвольте припасть к вашим ногам и умолять вас!

Король удержал ее за руку; что-то подлинно мужественное прозвучало в его голосе и сверкнуло в глазах, когда он сказал:

— Не надо. Ты победила — пусть будет по…

Но тут он увидел предостерегающий жест министра и добавил, к великому облегчению двора:

— Мы подумаем. Подумаем и обсудим. Довольно с тебя этого, неугомонная воительница?

В. начале его речи лицо Жанны озарилось радостью, но потом радость угасла, и глаза ее налились слезами. Она заговорила с каким-то страхом:

— Умоляю вас, позвольте мне выполнить мое дело — ведь у меня осталось так мало времени!

— Мало времени?

— Всего только год. Меня хватит на год.

— Полно, дитя! В твоем крепком маленьком теле хватит жизни лет на пятьдесят.

— Вы ошибаетесь. Через год, всего через год, наступит конец. Время уходит, а ведь еще так много надо сделать! О, позвольте мне действовать — и скорее! Это для Франции дело жизни и смерти.

Ее страстная речь подействовала даже на этих козявок. Король сделался очень серьезен, и было видно, что слова ее произвели на него глубокое впечатление. Глаза его внезапно загорелись, он встал, обнажил меч, поднял его над головой, а потом медленно опустил его плашмя на плечо Жанны и сказал:

— Как ты правдива и проста, как велика и благородна! Дарую тебе дворянское звание, которое подобает тебе по праву. Ради тебя дарую его также всей твоей семье и всему их законному потомству не только по мужской линии, но и по женской. Более того: чтобы отличить твой род и почтить его превыше всех других, дарую ему привилегию, которую еще никто не получал в моей стране: женщины в твоем роду будут иметь право передавать дворянство своим мужьям, если те окажутся простого звания.

При этой небывалой милости на всех лицах отразились удивление и зависть. Король сделал паузу и огляделся вокруг с явным удовлетворением:

— Встань, Жанна д'Арк, отныне именуемая дю Лис — в благодарность за мощный удар, который ты нанесла врагу, защищая наши лилии. Пусть они навсегда соединятся в твоем гербе с нашей королевской короной и твоим победоносным мечом как знак твоего благородного звания.

Госпожа дю Лис поднялась, а раззолоченные любимцы фортуны кинулись поздравлять ее с вступлением в их священные ряды и спешили величать ее новым титулом. Но она смутилась и сказала, что эти почести не подобают ее низкому рождению, — пусть ей позволят и впредь называться просто Жанной д'Арк, и больше никак.

Больше никак! Точно могло быть что-либо выше и славнее этого имени! Госпожа дю Лис — это мелко, мишурно и недолговечно. Но Жанна д'Арк — один лишь звук этого имени заставляет сердце усиленно биться.

Глава XXIV. Дворянская мишура

Досадно было видеть, сколько шуму наделала эта весть в городе и по всей стране: Жанна д'Арк получила дворянство! Люди были вне себя от удивления и восторга. Как на нее глазели, как ей завидовали — вы не можете себе представить. Можно было подумать, что ей выпало редкое счастье. Мы-то этого не думали: мы считали, что никто из смертных не мог что-либо прибавить к славе Жанны д'Арк. Она была для нас солнцем, сиявшим в небесах, а ее дворянское звание — свечкой, которую туда зачем-то взгромоздили; нам казалось, что свечка меркнет в ее сиянии. Да и ей самой это было так же безразлично, как было бы безразлично солнцу.

Но братья ее отнеслись к этому совсем иначе. Они радовались своему новому званию и гордились им; оно и понятно. Жанна тоже стала радоваться, видя, как они довольны. Это было умно придумано: король победил ее сопротивление, сыграв на ее любви к родным.

Жан и Пьер тотчас начали щеголять своим гербом; все искали знакомства с ними — и знатные, и простые. Знаменосец с некоторой горечью заметил, что они ошалели от радости и готовы даже не спать, потому что во сне не сознают своего дворянства и попусту теряют время. И еще он сказал:

— На военных парадах и на всех официальных церемониях они не могут идти впереди меня, зато в обществе они теперь, пожалуй, всюду будут соваться сразу после тебя, рыцарей и Ноэля, а мне придется идти позади их а?

— Да, — сказал я, — пожалуй, что так.

— Вот этого-то я и боялся, — сказал со вздохом Знаменосец. — Но что я говорю — боялся? Я знал наперед. Экую глупость я брякнул!

Ноэлъ Рэнгессон сказал задумчиво:

— То-то у тебя это вышло так натурально. Я сразу заметил.

Мы засмеялись.

— Ах, вот как? Ты заметил? Уж очень ты много о себе воображаешь. Я тебе когда-нибудь сверну шею, Ноэль Рэнгессон.

Сьер де Мец сказал:

— Паладин, дело обстоит много хуже, чем ты опасаешься. Представь, что в обществе они теперь займут место впереди всей свиты, то есть всех нас.

— Да полно!

— Вот увидишь. Ты взгляни на их герб. Главное в нем — это французские лилии. А ведь это королевский герб, вот в чем дело. Так было угодно королю. И получилось, что у них в гербе, пусть не целиком, а все-таки помещен государственный герб Франции. Сообразил, что это значит? Куда же нам соваться вперед их? Нет уж, больше нам этого делать не придется! Я полагаю, что им теперь место впереди всех здешних вельмож, кроме герцога Алансонского, потому что он — принц королевского дома.

Паладин не мог опомниться от удивления. Он даже побледнел. Некоторое время он беззвучно шевелил губами и наконец произнес:

— Нет, этого я не знал… я и половины всего не знал, — откуда мне было знать? Экий я дурак! Вот теперь вижу, что дурак. Ведь еще нынче утром я им крикнул: «Эй, здорово!» — точно простым людям. Я не хотел грубить — я просто не знал, я и половины не знал. Экий я осел! Да, ничего не скажешь осел!

Ноэль Рэнгессон сказал небрежно:

— Похоже на то. Но чему тут так уж удивляться? Не понимаю!

— Не понимаешь? Чего это ты там не понимаешь?

— Да ведь это уж не ново. У иных это привычное состояние. Ну а привычное состояние всегда выражается одинаково. А раз одинаково, то это в конце концов утомляет. Вот если б ты обнаружил утомление, когда разыграл осла, тогда все было бы понятно и логично. А удивляться — это значит опять-таки разыграть осла. Ведь если человек удивляется чему-то давно привычному и даже надоевшему, он…

— Ну, хватит, Ноэль Рэнгессон! Лучше помолчи, если не хочешь нажить беды. Сделай милость, не докучай мне хоть с неделю, надоела мне твоя болтовня!

— Вот это мне нравится! Я вовсе не хотел говорить. Напротив, я уклонялся от бесед с тобой. Если тебе не хочется слушать мою болтовню, зачем же ты сам вовлекаешь меня в разговоры?

— Кто, я? Да я и не думал!

— Но ты это все-таки делал. На такое отношение я вправе обижаться вот я и обижаюсь. Когда вовлекаешь и втягиваешь человека в разговор чуть не насильно, то несправедливо и невежливо называть это болтовней.

— Ишь захныкал! Прикинулся несчастненьким! Нет ли у кого леденца заткнуть рот этому младенцу! Скажи, Жан де Мец, ты это наверняка знаешь?

— Что — это?

— Да вот насчет того, что Жан и Пьер пойдут впереди всей светской знати, кроме герцога Алансонского?

— Да, можешь не сомневаться.

Знаменосец погрузился в задумчивость, потом вздохнул так глубоко, что шелк и бархат заколыхались на его могучей груди, и сказал:

— Ишь ведь куда залетели! Бывает же людям удача! А я не завидую. Я бы не хотел такой случайной удачи. Я больше горжусь тем, что сам сумел заслужить. Мало чести — сидеть верхом на солнце и знать, что это чистый случай, что тебя туда забросило из чужой катапульты. Я признаю только личные заслуги. А все прочее — вздор.

Тут трубы протрубили сбор и прервали нашу беседу.

Глава XXV. Наконец-то вперед!

Дни шли за днями, а ничто еще не было решено, ничто не было готово. Войско рвалось в бой, но солдаты были голодны. Они не получали жалованья, казна пустела, кормить их было нечем; из-за этих лишений ряды их начинали таять — к великому удовольствию легкомысленного двора. Жанна была в отчаянии. Она была вынуждена бездействовать и беспомощно смотреть, как тает ее победоносная армия, пока от нее не остался один остов.

Наконец она отправилась в замок Лош, где король проводил время в праздных забавах. Она застала у него трех его советников: Робера Ле Масона, бывшего канцлера Кристофа д'Аркура и Жерара Маше. С ними был незаконнорожденный сын принца Орлеанского, — он-то и сообщил нам, впоследствии, что при этом произошло. Жанна бросилась к ногам короля, обняла его колени и воскликнула:

— Благородный дофин, прошу тебя, не созывай больше этих бесконечных совещаний. Идем, скорее идем со мной, короноваться в Реймс.

Кристоф д'Аркур спросил:

— Это твои Голоса велят тебе торопить короля?

— Да, и очень настоятельно.

— Так расскажи нам в присутствии короля, как твои Голоса говорят с тобой.

Это была новая коварная попытка вырвать у Жанны неосторожные слова и заставить ее высказать опасные еретические суждения. Но попытка не удалась. Ответ Жанны был прост и прям, и лукавый епископ не смог ни к чему придраться. Она сказала, что когда она встречает людей, сомневающихся в ее миссии, она уединяется и молится, скорбя об их неверии; и тогда Голоса ласково утешают ее, говоря ей на ухо: «Вперед, дщерь Господа, мы поможем тебе». И она добавила:

— Когда я это слышу, сердце мое переполняется радостью, почти нестерпимою.

Дюнуа рассказывал, что при этих словах лицо ее просияло каким-то неземным вдохновением.

Жанна молила, уговаривала, доказывала, постепенно добиваясь своего и шаг за шагом преодолевая сопротивление советников. Она умоляла о дозволении выступить в поход. Когда им уже нечего было возражать, они признали, что была допущена ошибка, и что войско следовало сохранить, но что же теперь делать? Как выступать в поход без него?

— Так давайте наберем его, — сказала Жанна.

— Но ведь на это уйдет шесть недель.

— Ну и что же? Надо же когда-нибудь начинать!

— Поздно. Герцог Бедфордский наверняка уже собрал войско и спешит на подмогу своим крепостям на Луаре.

— Да, а мы тем временем распустили свое. Но больше мы не должны терять времени. Надо торопиться.

На это король возразил, что он не решается идти на Реймс, раз на пути стоят луарские укрепления. Но Жанна сказала:

— Мы возьмем их. Тогда вы сможете пройти.

На таких условиях король отважился дать согласие: можно будет сидеть в безопасности и ждать, пока ему расчистят путь.

Жанна вернулась от короля, полная надежд. Она сразу подняла всех на ноги. Были выпущены воззвания. В Селле, в провинции Берри, был устроен лагерь для рекрутов; дворяне и простолюдины стали собираться туда с большим воодушевлением.

Почти весь май пропал даром, но уже к шестому июня Жанна набрала новую армию и была готова к походу. У нее было восемь тысяч солдат. Каково? А ведь нелегко было собрать такую силу в такой короткий срок! И все это были опытные солдаты. Правда, во Франции почти все мужчины были солдатами — ведь войны длились уже столько поколений! Да, большинство французов были солдатами, а также отличными бегунами, — это они унаследовали от отцов, ведь они только и знали, что бегали почти сотню лет. Но это была не их вина. У них не было настоящих военачальников, а если таковые и были, то они не имели подходящих условий. Король и двор привыкли предавать полководцев, а полководцы отвыкли подчиняться королю; они действовали по правилу: каждый за себя, и никто — за всех. Так еще никому не удавалось побеждать. Не мудрено, что французские войска привыкли бегать от противника. А между тем этим войскам, чтобы храбро сражаться, нужен был только настоящий военачальник — такой, который имел бы в своих руках всю власть, а не одну десятую совместно с девятью другими, на которых приходилось тоже по одной десятой. Теперь у них был вождь, облеченный полной властью, всей душой преданный делу и стремившийся воевать по-настоящему, — и результаты непременно должны были сказаться. Можно было не сомневаться в этом. У них была Жанна д'Арк, под ее водительством они забудут, что значит бегать от врага.

Да, Жанна испытывала большой подъем духа. Она поспевала всюду, она трудилась день и ночь, чтобы дело шло быстрей. Всякий раз, когда она объезжала войска, радостно было слушать, как ее приветствовали.

Да и как было не восторгаться при виде этой цветущей юности, красоты и грации, этой воплощенной жизни и отваги! Она с каждым днем становилась прекрасней — то были дни ее расцвета; ей шел восемнадцатый год — почти уже взрослая женщина, можно сказать.

Однажды приехали молодые графы де Лаваль — двое славных юношей, состоявших в родстве со знатнейшими домами Франции. Им не терпелось поскорее увидеть Жанну д'Арк. Король послал за ними, чтобы представить их Жанне, и она превзошла все их ожидания. Когда они услышали ее мелодичный голос, он напомнил им звуки флейты; когда они увидели ее глубокий взор и одухотворенное лицо, это взволновало их, как поэма, как вдохновенное слово или воинственная музыка. Один из них написал домой своим родным: «В ней есть нечто божественное». Хорошо и правильно сказано. Лучше не скажешь.

Он увидел ее, когда она готовилась идти в поход, и вот как он ее описал:

«Она была в белых доспехах, но без шлема, а в руке держала маленькую боевую секиру. Когда она хотела сесть на своего могучего черного коня, он стал взвиваться на дыбы и не давал ей сесть. Тогда она сказала: „Подведите его к кресту“. Крест стоял перед церковью. Его подвели туда, и он не шелохнулся, пока она садилась, точно был привязан. Она повернулась к дверям церкви и произнесла своим нежным голосом: „А вы, божьи слуги и все добрые люди, идите крестным ходом и молитесь за нас!“ Потом она пришпорила коня и поскакала под знаменем, с секирой в руке, крича: „Вперед!“ Один из ее братьев, прибывший сюда неделю назад, ехал с нею; подобно ей, он был в белых доспехах».

Я тоже был там и видел это, — все было так, как он описал. Я до сих пор вижу маленькую секиру, шапочку с перьями, белые доспехи — и все это в сиянии июньского дня. Я вижу все так ясно, точно это было вчера.

Поехал и я — в составе личной свиты Жанны д'Арк. Молодой граф рвался вслед за нами, но король удержал его пока при себе. Однако Жанна пообещала ему исполнение его желания.

В том же своем письме он пишет:

«Она сказала мне, что когда король поедет в Реймс, я буду сопровождать его. Но дай Бог, чтобы мне не пришлось ждать до тех пор, — ведь мне хочется участвовать в сражениях».

Это обещание она дала ему, когда прощалась с герцогиней Алансонской. Герцогиня потребовала от нее обещания, а за ней и другие стали осаждать ее просьбами. Герцогиня боялась за мужа: она предвидела, что предстоят кровавые бои. Она прижала Жанну к груди и сказала, нежно гладя ее волосы:

— Ты должна беречь его, моя голубка, заботиться о нем и вернуть его мне невредимым. Прошу тебя! Я не отпущу тебя, покуда не обещаешь.

Жанна сказала:

— Обещаю от всей души, и это не пустые слова, а нерушимое обещание: он вернется к вам цел и невредим. Верите вы мне? Довольны вы мною теперь?

Герцогиня не в силах была говорить. Она поцеловала Жанну в лоб, и они расстались.

Мы выступили шестого и переночевали в Роморантене; а девятого Жанна торжественно въехала в Орлеан; на пути ее ждали триумфальные арки, приветственно гремели пушки и плескались на ветру бесчисленные флаги. С нею ехал весь штаб в парадных доспехах и пышных одеждах: герцог Алансонский, Дюнуа; сьер де Буссак — маршал Франции; лорд де Гревиль — начальник лучников; сьер де Кюлан — адмирал Франции; Амбруаз де Лорэ, Этьен де Виньоль по прозвищу Ла Гир; Готье де Брюсак и другие доблестные военачальники. Славное было время!

Как всегда, нас окружала огромная и восторженная толпа, и все теснились поближе к Жанне. Наконец мы добрались до нашей старой квартиры, и старик Буше, его жена и наша милая Катрин прижали Жанну к груди и осыпали ее поцелуями; а у меня болела душа, глядя на это: ведь я сумел бы лучше всех и дольше всех целовать Катрин, но — увы! — никто не предложил мне того, чего я так жаждал. Как она была хороша и мила! Я полюбил ее с первого дня, и с тех пор она стала для меня святыней. Вот уже шестьдесят три года я ношу ее образ в сердце — и всегда она царила там одна, без соперниц; теперь я дряхлый старик, а образ этот все так же свеж, молод, весел, лукав, так же неотразимо обаятелен и божественно чист, как тогда, давным-давно, когда он впервые поселился в моем сердце, принеся ему столько счастья.

Глава XXVI. Последние сомнения рассеиваются

Как и прежде, король приказал своим военачальникам «ничего не делать без согласия Девы». Но на этот раз приказ был выполнен и выполнялся в течение всей славной луарской кампании.

Это была существенная перемена. Тут было нечто новое, ломавшее все традиции. Вы можете видеть отсюда, каким полководцем это дитя показало себя за десять дней. Она сумела рассеять все сомнения и подозрения, завоевать доверие, как не сумел за тридцатилетнюю службу ни один из седых ветеранов ее штаба. Вспомним, что в шестнадцать лет Жанна сама защищала свое дело перед грозным судом, и старый судья назвал ее «диковинным ребенком». Как видите, он метко назвал ее.

Военачальники больше не решались предпринимать что-либо без ее ведома — и это уже было большим успехом. Но некоторые из них все еще боялись ее новой, смелой тактики и стремились удерживать ее.

И вот десятого числа, пока Жанна неутомимо составляла планы и отдавала приказ за приказом, среди части ее военачальников возобновились прежние совещания, споры и словопрения.

В конце дня они собрались на очередной военный совет и, поджидая Жанну, обсуждали положение дел; в истории об этом не упоминается, но я был там и все расскажу, зная, что вы поверите мне, — я стараюсь не обманывать вашего доверия.

От имени робких выступил Готье де Брюсак. Но герцог Алансонский, Дюнуа, Ла Гир, адмирал Франции, маршал де Буссак и все действительно выдающиеся полководцы держали сторону Жанны.

Де Брюсак сказал, что положение серьезно; что Жаржо — первый пункт, который предстояло атаковать, — сильно укреплен и весь ощетинился пушками; а кроме пушек, там стоят семь тысяч лучших английских солдат под командой известного графа Суффолька и его двух неустрашимых братьев, де ла Полей. Предложение Жанны — взять такую крепость приступом — казалось де Брюсаку чрезмерно смелым; необходимо отговорить ее от этого и склонить к более безопасному образу действий — к правильной осаде. Ему казалось, что эта яростная новая манера — бросаться всей массой на неприступные каменные стены, наперекор всем установленным законам и обычаям войны, — что это…

Дальше ему говорить не дали. Ла Гир нетерпеливо тряхнул перьями на шлеме и прервал его:

— Клянусь Богом, она свое дело знает, и учить ее нечего!

Едва он это сказал, как уже вскочили на ноги герцог Алансонский, Дюнуа и полдюжины других, и все разом зашумели, грозя расправиться с каждым, кто осмелится, тайно или явно, не доверять главнокомандующему. А когда все высказались, Ла Гир заговорил снова:

— Есть такие, что не признают никаких перемен. Как бы ни менялась обстановка, им невдомек, что они должны перемениться, чтобы сообразоваться с ней. Они знают одну торную тропу, по которой ходили их отцы и деды, а потом и они сами. Если случится землетрясение и разверзнется земля и старая тропа будет вести в пропасть или в трясину, эти люди не догадаются проложить новую; они, как дураки, пойдут по старой — прямо к гибели. Поймите, что все у нас сейчас переменилось; и нашелся великий полководец, который увидел это своим зорким глазом. Нам нужны новые пути, — и тот же зоркий взгляд увидел, где они пролегают, и указал их нам. Нет, не было и не будет человека, который мог бы указать лучшие. Прежде было так: нас били, били и били — вот и получилось, что у войска пропала отвага и надежда. Разве с таким войском пойдешь на штурм каменных стен? С ним можно было только одно: засесть перед крепостью и ждать, брать противника измором, если удастся. А теперь совсем наоборот: теперь солдаты так и рвутся в бой, так и ярятся, так и горят. Что с ними делать? Присыпать костер, и пусть себе тлеет и угасает? А что предлагает Жанна д'Арк? Дать ему волю — да, волю, клянусь отцом небесным! — и пусть этот огненный вихрь сметет врага! Тем-то она и велика и мудра, что сразу поняла, какая произошла перемена и как ею надо воспользоваться. Вот почему она против того, чтобы сидеть и брать врага измором, чтобы выжидать да топтаться на месте, чтобы спать да дремать. Она хочет штурмовать, штурмовать и опять штурмовать! Штурмовать непрерывно! Загнать врага в нору, выпустить на него разъяренных французов и взять его штурмом! Это и мне по вкусу! Жаржо? А что такое Жаржо? Что значат башни и стены, что значит сильная артиллерия и семь тысяч отборных солдат? Нас ведет Жанна д'Арк! Клянусь славой Господней — участь Жаржо решена!

Вот как он за них взялся! Никто уже больше и не заикнулся о том, чтобы убеждать Жанну переменить тактику. После этого беседа потекла спокойно.

Скоро пришла Жанна, все поднялись и салютовали ей мечами, а она спросила, на чем они порешили. Ла Гир сказал:

— Все решено, начальник. Мы говорили о Жаржо. Некоторые считают, что нам его не взять.

Жанна засмеялась своим мелодичным смехом — веселым и беззаботным смехом, который звенел так радостно, что старики молодели, слыша его, — и сказала собранию:

— Не бойтесь; право же, бояться нечего. Мы смело пойдем на приступ, и вы увидите, что будет. — Потом она вдруг задумалась; должно быть, перед ее мысленным взором встал родной дом, потому что она сказала задумчиво и тихо: — Если б я не знала, что сам Господь ведет нас и дарует нам победу, я лучше пасла бы овец, чем глядела на все эти ужасы.

Вечером у нас состоялся прощальный ужин без посторонних — только личная свита Жанны и семья хозяина. Но Жанны с нами не было — город давал банкет в ее честь, и она торжественно отправилась туда со штабом; а колокола заливались, не умолкая, и иллюминация сверкала, как Млечный Путь.

После ужина у нас собралась знакомая молодежь, и мы на время позабыли, что мы солдаты, и помнили только, что мы мальчишки и девчонки, в которых жизненные силы бьют ключом. Начались танцы, игры, забавы и взрывы хохота, никогда я так безудержно, так шумно и так невинно не веселился. Боже, как давно это было! Я был тогда молод. А за стенами слышались мерные шаги — это подходили запоздавшие французские части, собиравшиеся принять участие в завтрашней трагедии на мрачной арене войны. Да, в те дни подобные контрасты встречались на каждом шагу. А когда я шел спать, мне представился еще один такой контраст: огромный Карлик в новом блестящем вооружении стоял на часах у дверей Жанны, словно воплощенный Дух Войны, — а на его могучем плече, свернувшись клубочком, спал котенок.

Глава XXVII. Как Жанна взяла Жаржо

На следующий день мы торжественно выехали из хмурых ворот Орлеана с развернутыми знаменами; Жанна со штабом возглавляла нашу длинную колонну. С нами были теперь и молодые Лавали, причисленные к штабу. Так им и подобало: война была у них наследственным ремеслом, они были внуками славного воина Бертрана дю Геклена,[24] коннетабля Франции. К нам присоединились также Луи Бурбонский, маршал де Рэ и видам[25] Шартрский. Если бы мы немного робели, в этом не было бы ничего удивительного: мы знали, что к Жаржо идут английские подкрепления — пять тысяч человек под командованием сэра Джона Фастольфа, — но мы не робели. Эти силы были еще далеко. Сэр Джон почему-то медлил; он терял драгоценное время — пять дней в Этампе и еще четыре в Жанвилле.

Мы достигли Жаржо и тотчас взялись за дело. Жанна выслала вперед большой отряд, который отважно пошел на внешнюю линию укреплений и изо всех сил старался там закрепиться; но неприятель сделал вылазку и заставил его отступить. Увидя это, Жанна издала свой воинственный клич и сама повела войска на новый приступ, несмотря на яростный орудийный обстрел. Паладин упал рядом с нею, раненый; она выхватила знамя из его слабеющих рук и бросилась вперед под градом ядер, ободряя солдат громкими восклицаниями.

Вскоре все смешалось и закипело; слышался лязг металла, глухой шум гигантской схватки и хриплый лай пушек; потом все это заволокло густыми клубами дыма, и только иногда сквозь разрывы этих грозовых облаков можно было на мгновение увидеть трагедию, которая за ними разыгрывалась; каждый раз при этом нам была видна хрупкая фигурка в белых доспехах, воплощавшая все наши упования, — и видя ее спиной к нам, а лицом к врагу, мы знали, что все обстоит хорошо. Наконец раздались громкие крики, поднялся радостный гул — это значило, что предместья были в наших руках.

Да, в наших руках. Враг был оттеснен внутрь городских стен. Близилась ночь, и мы раскинули лагерь на земле, отвоеванной Жанной. Жанна послала сказать англичанам, чтоб они сдавались, — тогда она отпустит их с миром и позволит взять с собою коней. Никто не знал, что она сможет взять столь неприступную крепость, а она это знала наверняка — и все же предлагала эти милостивые условия, небывалые в те времена, когда было принято безжалостно истреблять и гарнизон, и жителей захваченных городов, а нередко даже женщин и детей. Многие ваши соседи еще хорошо помнят, какие зверства учинил Карл Смелый над жителями Динана[26] — мужчинами, женщинами и детьми, — когда брал этот город. Жанна предложила гарнизону неслыханную милость, — но такова уж была ее природная кротость и милосердие: после победы она всегда старалась пощадить жизнь врага и его солдатскую честь.

Англичане потребовали двухнедельного перемирия, чтобы обсудить предложенные ею условия. А ведь к ним шел на помощь Фастольф с пятью тысячами солдат! На это Жанна ответила отказом. Но она сделала им еще одно великодушное предложение: пусть берут и коней и холодное оружие, но уходят немедленно.

Загорелые английские ветераны оказались большими упрямцами. Они отклонили и это предложение. Тогда Жанна приказала войску готовиться к штурму в девять часов утра следующего дня. Солдаты были утомлены длинным переходом и тяжелыми боями, и герцог Алансонский счел этот час слишком ранним; но Жанна сказала, что так лучше, и настаивала на выполнении приказа. Она воскликнула с тем воодушевлением, которое всегда охватывало ее перед боем:

— За дело! За дело! С нами Бог!

«За дело! За работу!» — эти слова были как бы ее девизом, и сама она на войне не знала устали. С таким девизом можно, пожалуй, во всем добиться успеха. Немало есть способов преуспеть в жизни, но любой из них только тогда чего-нибудь стоит, когда вы приложите труд.

В тот день мы, вероятно, потеряли бы нашего рослого Знаменосца, если бы рядом с ним не оказался еще более рослый Карлик и не вынес раненого из боя. Паладин был без памяти и был бы растоптан собственным конем, если бы Карлик не поспешил перенести его в безопасное место. Два-три часа спустя он очнулся и необычайно возгордился своим ранением; он щеголял в повязках, выставляя их напоказ, точно ребенок, — ведь он и был не что иное, как большой простодушный ребенок. Он так гордился своим ранением, как другой человек, более скромный, не гордился бы тем, что был сражен наповал. Но это было безобидное тщеславие, и все именно так к нему и отнеслись. Он сказал, что был ранен камнем из катапульты величиной с человеческую голову. Но, разумеется, этот камень быстро увеличивался в размерах. Скоро он уже говорил, что в него выстрелили целым домом.

— Оставьте его, — сказал Ноэль Рэнгессон, — не противоречьте ему. Завтра это будет целый собор.

Это он сказал нам доверительно. И в самом деле — на другой день это был уже собор. Никогда я не видел человека с таким необузданным воображением.

Еще не рассвело, а Жанна уже объезжала позиции, тщательно осматривая местность и выбирая, где лучше всего поставить пушки; она так разумно их разместила, что герцог Алансонский с восхищением вспоминал об этом еще четверть века спустя, на Оправдательном Процессе.

Выступая со своими показаниями, герцог говорил, что двенадцатого июня, под Жаржо, она отдавала распоряжения не как новичок, но «с той уверенностью и знанием дела, какими мог бы обладать испытанный в боях полководец с двадцати - или тридцатилетним опытом».

Бывалые воины французской армии говорили, что ее редкостные военные дарования проявлялись во многом, но более всего — в умении разместить артиллерию и распорядиться ею.

Кто же научил пастушку творить такие чудеса? Ведь она не умела даже читать и нигде не могла изучить сложную науку войны. Эту загадку я не сумею вам разгадать — история не дает другого подобного примера, и нам не с кем сравнивать Жанну. История не знает ни одного полководца, которому, как бы он ни был талантлив, победы достались без предварительного обучения, упорного труда и хотя бы некоторого опыта. Я думаю, что этот дар был у Жанны врожденным, и она применяла его, руководясь безошибочным внутренним чутьем.

В восемь часов всякое движение в лагере прекратилось, а с ним замерли и все звуки. Все затихло в ожидании. В этой тишине было что-то пугающее так много она значила. Утро выдалось безветренное. Флаги на башнях и крепостных стенах свисали, как массивные кисти. Каждый житель города прервал занятие, за которым застал его этот час, и замер, выжидая и прислушиваясь. Мы стояли на возвышенности, столпившись вокруг Жанны. Перед нами были бедные домишки городских окраин. Там виднелось много людей, но никто не двигался, все прислушивались. Какой-то человек собрался что-то прибить к дверям своей лавки, но так и замер. В одной руке он держал гвоздь, другой уже занес было молоток, но все позабыл и прислушивался, повернув голову. Даже дети невольно прервали свои игры. Мне запомнился мальчик с палочкой в руке, — он погонял ею обруч, но тоже остановился и слушал, а забытый обруч катился сам по себе. Помню также девушку в живописной рамке открытого окна: она наклонила лейку над ящиком с красными цветами, но вода из лейки не лилась — девушка прислушивалась. Всюду виднелись такие застывшие, окаменелые фигуры; всюду замерло движение и царила зловещая тишина.

Жанна д'Арк подняла меч.

Этот сигнал сразу прорвал тишину: пушки одна за другой изрыгнули пламя и дым, сотрясая воздух своим грохотом; в ответ им на городских башнях и стенах тоже взвились языки пламени и загремел гром; потом башни и стены скрылись, а на их месте поднялись в недвижном воздухе клубы и облака белоснежного дыма. Девушка в испуге выронила лейку, всплеснула руками — и в тот же миг ее прелестное тело было разорвано ядром.

Начался артиллерийский поединок; каждый из противников бил изо всей мочи, с ожесточением; было много шума, дыма, и воинственного азарта. Несчастный городок жестоко пострадал. Пушечные ядра разносили легкие строения, точно карточные домики. Над облаками дыма ежеминутно взлетало огромное ядро и, описав дугу, обрушивалось на кровли. Вспыхивало пламя, и к небу вздымались столбы огня и дыма.

Артиллерийская пальба изменила погоду. Небо заволокло тучами, поднялся сильный ветер и разогнал дым, скрывавший от нас английские укрепления. Это было великолепное зрелище: на темном, свинцовом небе четко вырисовывались серые стены с башнями и бойницами, яркие флаги, длинные ряды огненных языков и белых дымков. Но тут ядра со свистом начали вспахивать вокруг нас грязь, и я сразу утратил интерес к пейзажу.

Одно английское орудие стало к нам пристреливаться все точнее и точнее. Жанна сказала, указывая на него:

— Милый герцог, отойдите, а не то эта штука убьет вас.

Герцог Алансонский повиновался, но на его место опрометчиво встал господин дю Люд, и ему тотчас оторвало голову ядром.

Жанна выжидала удобного момента, для атаки. Наконец, часов около девяти, она крикнула:

— Теперь — на приступ! — И трубы протрубили атаку.

В тот же миг отряд назначенных для этого людей двинулся туда, где наша артиллерия разбила верхнюю часть стены на большом протяжении. Отряд спустился в ров и начал устанавливать осадные лестницы. Скоро подоспели и мы. Герцог считал, что для штурма еще не настало время. Но Жанна сказала:

— Неужели вы робеете, милый герцог? Разве вы не помните, что я обещала доставить вас домой невредимым?

Во рвах закипела работа. Солдаты противника высыпали на стены и обрушили на нас град камней. Один англичанин исполинского роста причинял нам больший урон, чем целая дюжина его собратьев: он оказывался каждый раз в том месте, где мы надеялись взобраться, и бросал в нас огромные и крайне неприятные камни, которые давили людей и рушили лестницы, — и при этом каждый раз хохотал до упаду. Но герцог скоро покончил с ним. Он отыскал славного канонира Жана из Лотарингии и сказал ему:

— Ну-ка, поупражняйся в меткости — убей вон того дьявола.

Жан убил его с первого выстрела. Он угодил англичанину в грудь, и тот свалился за стену.

Противник оборонялся так искусно и упорно, что наши люди усомнились в себе и приуныли. Видя это, Жанна издала свой воодушевляющий клич и сама спустилась в ров. Карлик помогал ей, а Паладин со знаменем храбро следовал за ней. Она стала подыматься по лестнице, как вдруг большой камень ударился об ее шлем, и она упала на землю, оглушенная. Но только на минуту. Карлик тотчас помог ей подняться, и она вновь устремилась вверх по лестнице, крича:

— На приступ, друзья, на приступ! Враг в наших руках! Час настал!

Все ринулись вперед с яростными криками и усеяли крепостной вал, точно муравьи. Гарнизон обратился в бегство, мы его преследовали. Жаржо был наш!

Граф Суффольк оказался окруженным; герцог Алансонский и Дюнуа потребовали, чтобы он сдался. Но это был гордый отпрыск гордого, знатного рода: он отказался отдать шпагу кому-либо, кроме главнокомандующего:

— Лучше умереть! Я сдамся одной только Орлеанской Деве и никому другому.

Так он и сделал; и она обошлась с ним учтиво и приветливо.

Братья графа шаг за шагом отступали к мосту, а мы теснили их отряд и многих уложили на месте. Кровопролитный бой продолжался и на мосту. Александр де ла Поль не то упал, не то был сброшен с моста и утонул. Англичане потеряли тысячу сто человек; Джон де ла Поль решил, что дольше сражаться бесполезно. Но он был почти так же горд и разборчив, как его брат Суффольк, и не всякому соглашался сдаваться. Ближайшим к нему французским офицером оказался Гийом Рено. Сэр Джон спросил его:

— Вы дворянин?

— Да.

— Рыцарь?

— Нет.

Тогда сэр Джон тут же, на мосту, посреди кровопролитного боя, с чисто английским хладнокровием посвятил его в рыцари, ударив плашмя мечом по плечу; а потом отвесил глубокий поклон, взял свой меч за острие, а рукоять вложил в руку Рено — в знак того, что сдается. Да, гордая порода были эти де ла Поли!

То был великий и памятный день, поистине блестящая победа! Мы захватили множество пленных, но Жанна не позволила причинить им никакого вреда. Мы взяли их с собой и на следующий день вступили в Орлеан, как всегда подымая на своем пути бурю восторга.

Обожание принимало новые формы. Новобранцы теснились к нам со всех сторон, стараясь дотронуться до меча Жанны д'Арк и получить хоть частицу той таинственной силы, которая делала его непобедимым.

Глава XXVIII. Жанна предсказывает свою судьбу

Солдаты нуждались в отдыхе. На это им дали два дня.

Утром четырнадцатого я писал под диктовку Жанны в маленькой комнате, куда она иной раз уединялась от докучных чиновников. К нам вошла Катрин Буше, села и сказала:

— Жанна, милая, можно поговорить с тобой?

— Конечно, можно; я буду этому рада. О чем ты хочешь говорить?

— А вот о чем. Прошлую ночь я никак не могла уснуть — все думала об опасностях, которым ты подвергаешься. Паладин рассказал мне, как ты велела герцогу посторониться, когда вокруг летали ядра, и тем спасла ему жизнь.

— И правильно сделала, а разве нет?

— О да! Но сама ты не посторонилась. Зачем ты так делаешь? Зачем без нужды рискуешь жизнью?

— Я не рисковала. Мне не грозила никакая опасность.

— Как можно говорить это, Жанна, когда вокруг тебя летали смертоносные ядра?

Жанна засмеялась и заговорила о другом, но Катрин была настойчива. Она сказала:

— Ну конечно же, опасность была. И разве так уж необходимо было там стоять? А потом — ты опять сама повела солдат на приступ. Это называется искушать судьбу, Жанна. Я хочу взять с тебя обещание. Обещай, что кто-нибудь другой будет водить солдат в атаку, — если уж нельзя обойтись без атак, — а ты будешь немножко больше беречь себя в этих ужасных боях. Обещаешь?

Но Жанна уклонилась от такого обещания и не дала его. Огорченная Катрин помолчала немного, а потом сказала:

— Жанна, неужели ты всегда будешь воевать? Боже, как долго тянутся эти войны! Должно быть, им никогда не будет конца!

Глаза Жанны радостно блеснули, и она ответила:

— Еще четыре дня — и самое тяжелое в этой кампании будет позади. Дальше пойдет легче, и крови будет литься меньше. Да, через четыре дня Франция одержит новую победу, не меньшую, чем под Орлеаном, и сделает еще один большой шаг к свободе.

Катрин была поражена, и я тоже; она долго смотрела на Жанну, как зачарованная, и шептала: «Четыре дня! четыре дня!» Наконец она спросила, тихо и благоговейно:

— Скажи мне, Жанна, откуда ты это знаешь? Ведь ты знаешь наверное, — я чувствую это.

— Да, — сказала задумчиво Жанна. — Да, я знаю. Я одержу победу, и еще одну победу. А на исходе четвертого дня нанесу врагу еще удар. — Она умолкла. Мы тоже стихли, изумленные ее словами. Так длилось целую минуту. Она потупила взгляд, и губы ее шевелились, но слов не было слышно. Потом мы расслышали слова:- От этого удара английская власть во Франции так пошатнется, что им не восстановить ее и за тысячу лет.

Я вздрогнул. Мне стало жутко. Я понял, что она была в том же полусне, какой нашел на нее когда-то в лугах Домреми, когда она предсказала нам, мальчишкам, участие в войне, а потом не помнила, что она говорила. Она и сейчас ничего не сознавала, но Катрин не знала этого и сказала радостно:

— О, я верю, верю, и я так счастлива! Значит, ты вернешься к нам и останешься у нас на всю жизнь? Мы будем так любить и так чтить тебя!

По лицу Жанны пробежала едва заметная судорога, и тем же дремотным голосом она произнесла:

— Не пройдет и двух лет, как я погибну лютой смертью.

Я вскочил и предостерегающе поднял руку. Поэтому Катрин не вскрикнула. А я видел, что она уже была готова закричать. Я шепнул ей, чтобы она тихонько уходила и никому не говорила о том, что слышала. Я сказал, что Жанна уснула и бредит во сне. Катрин ответила шепотом:

— Слава Богу, что это только сон! А было похоже на пророчество.

И она ушла.

Похоже на пророчество! Я-то знал, что это было пророчеством. И я заплакал, поняв, что нам суждено потерять Жанну.

Скоро она вздрогнула и очнулась; оглянувшись и увидя мои слезы, она вскочила, подбежала ко мне, полная сочувствия, положила мне руку на голову и спросила:

— О чем ты, мой бедный мальчик? Скажи мне.

Мне пришлось солгать ей; мне было стыдно, но что поделать! Я взял со стола старое письмо, не помню уж от кого и о чем, и сказал, что только что получил его от отца Фронта. Он пишет, что какой-то негодяй срубил наш Волшебный Бук и что…

Дальше мне не пришлось говорить. Она выхватила у меня письмо и оглядела его со всех сторон, а слезы ручьем текли у нее по щекам, и она повторяла, рыдая:

— О, жестокий! Кто же мог сотворить это злое дело? Бедный наш Волшебный Бук! Мы так его любили! Покажи мне, где это написано.

Продолжая обманывать ее, я показал ей мнимую страницу и мнимые строки. Она взглянула на них сквозь слезы и сказала, что слова противные и злые, это можно узнать даже по их виду.

Тут в коридоре раздался зычный голос, объявивший:

— Прибыл посланный его величества с депешами для ее светлости, главнокомандующего французскими армиями!

Глава XXIX. Грозный Тальбот становится осмотрительным

Я понял, что ей было видение: она видела Волшебное Дерево. Но когда? Этого я не знал. Несомненно, еще до того, как она просила короля не отвергать ее службы, — потому что для свершения ее замыслов ей оставался всего один год. Тогда я не понял ее слов, а теперь убедился, что она уже тогда увидела Дерево. И это ее обрадовало, иначе она не была бы все время так весела. Предвестник смерти не испугал ее: он возвещал ей желанный конец изгнания, дозволение возвратиться домой.

Да, она видела Дерево. Никто не принял всерьез ее пророческих слов, обращенных к королю, и на то была своя причина: никто не хотел принимать их всерьез, все хотели позабыть их; и всем это удалось — все сохранили спокойствие и благодушие. Все, кроме меня. Я должен был носить в сердце эту ужасную тайну и не делиться ею ни с кем. Тяжкая и горькая ноша! Отныне она каждый день будет терзать мне сердце. Ей суждено умереть — и так скоро! Кто мог бы подумать? Ведь она была сильна, здорова и молода и с каждым днем завоевывала все больше прав на мирную старость, окруженную всеобщим почетом. В те времена старость казалась мне завидным положением, — не знаю почему, но так мне казалось. Должно быть, так всегда судит молодежь — она неопытна и полна предрассудков.

Итак, Жанна видела Дерево. Всю ночь после этого в ушах моих звучали слова старой песни:

В годину бед, в краю чужом

Явись нам, старый Друг!

Но на рассвете трубы и барабаны прогнали сонную утреннюю тишину, и раздалась команда: «На коней!» Работы предстояло много.

Мы дошли до Менга не останавливаясь. Там мы приступом взяли мост, оставив отряд для его охраны, а на другой день выступили на Божанси, где стоял доблестный Тальбот, гроза французов. Когда мы приблизились, англичане отступили и заперлись в замке, а мы расположились в покинутом ими городе.

Самого Тальбота в то время там не было — он выехал навстречу Фастольфу, который вел ему подкрепление в пять тысяч солдат.

Жанна выставила батареи и до самой ночи обстреливала замок. А потом мы услыхали новости: коннетабль Ришмон,[27] долго бывший в немилости у короля, главным образом из-за козней де Ла Тремуйля и его приспешников, шел к нам с большим войском, чтобы предложить Жанне д'Арк свою помощь, очень своевременную теперь, когда Фастольф был так близко. Ришмон и раньше хотел присоединиться к нам, еще тогда, когда мы шли на Орлеан, — но глупец король, рабски покорный своим гнусным советникам, запретил ему являться и отказался с ним мириться.

Я рассказываю все это так обстоятельно потому, что это важно. А важно это потому, что открывает вам еще одну сторону удивительной натуры Жанны ее государственный ум. Это качество покажется необъяснимым в необразованной крестьянской девушке семнадцати с половиной лет, но она им несомненно обладала.

Жанна была за то, чтобы принять Ришмона с честью; того же мнения был и Ла Гир, и молодые Лавали, и некоторые другие; но ее первый помощник, герцог Алансонский, решительно и упрямо воспротивился этому. Он сказал, что король строго-настрого приказал ему отвергать помощь Ришмона, и если она будет принята, он уедет из армии. Это было бы большим несчастьем. Но Жанна взялась убедить его, что спасение Франции важнее всего прочего — в том числе и приказа венценосного осла, — и это ей удалось. Она убедила герцога ослушаться короля ради блага страны, помириться с Ришмоном и принять его. Тут она проявила высокий и здравый государственный ум. Все, что люди считают великим, вы наверняка найдете в Жанне д'Арк.

Рано утром семнадцатого июня разведчики донесли о приближении Тальбота вместе с Фастольфом и его подкреплением. Барабаны пробили сбор, и мы выступили навстречу англичанам, оставив Ришмона с его людьми охранять замок Божанси и удерживать тамошний гарнизон. Вскоре мы завидели противника. Фастольф, как оказалось, убеждал Тальбота отступить и не принимать боя, а лучше распределить новое пополнение по английским крепостям на Луаре, которые иначе будут захвачены, и затем терпеливо дожидаться новых подкреплений из Парижа. Он предлагал истощать силы Жанны ежедневными мелкими стычками, а потом, выбрав удобный момент, напасть на нее с крупными силами и сокрушить разом. Да, Фастольф был мудрым и многоопытным полководцем. Но неистовый Тальбот не захотел и слушать о промедлениях. Он был все еще в ярости после поражения под Орлеаном и последующих неудач, и клялся Богом и св. Георгием, что разделается с Девой, хотя бы ему пришлось сражаться с ней один на один, без всякой помощи. Фастольф уступил, но при этом заметил, что они рискуют потерять все, что было добыто англичанами ценою многолетних трудов и кровавых битв.

Противник занял сильно укрепленную позицию и поджидал нас в боевом порядке, укрывшись за частоколом и выставив вперед лучников.

Приближалась ночь. Англичане прислали гонца с дерзким вызовом на бой. Но Жанна сохранила все свое спокойствие и достоинство. Она сказала гонцу:

— Вернись и скажи, что сегодня уже поздно, а завтра, даст Бог, мы сойдемся и померимся силами.

Ночь наступила темная и дождливая. Это был тот тихий и продолжительный дождь, который навевает мирную и безмятежную дремоту. Около десяти часов вечера герцог Алансонский, Дюнуа, Ла Гир, Потон де Сентрайль и еще два-три командира пришли в штабную палатку, чтобы обсудить с Жанной наши дела.

Некоторые сожалели, что Жанна отказалась от боя, другие — наоборот. Потон спросил ее, почему она отказалась. Она ответила:

— По многим причинам. Англичане все равно не уйдут от нас — поэтому не стоило рисковать, как пришлось бы в другом случае. Уже вечерело, а нам лучше начинать бой засветло; ведь силы наши поредели; девятьсот человек маршала де Рэ стоят у моста в Менге, да еще полторы тысячи под начальством коннетабля охраняют замок Божанси.

Дюнуа сказал:

— Досадно, конечно, что мы раздробили наши силы, но что поделаешь? Ведь и завтра у нас будет их не больше.

Жанна расхаживала по палатке. Она засмеялась дружелюбным смехом и, остановившись перед свирепым старым тигром, коснулась своей маленькой рукой одного из перьев на его шлеме:

— Скажи-ка, мудрец, какое из твоих перьев я тронула?

— Не знаю, ваша светлость.

— Клянусь Богом, в том-то и штука! Видишь, Дюнуа? Не можешь отгадать такого пустяка, а берешься за трудное дело: хочешь предсказать, что скрыто в чреве еще не родившегося дня. Так завтра, говоришь, у нас будет не больше солдат, чем сегодня? А я думаю, что больше.

Все встрепенулись. Всем захотелось узнать, почему она так думает. Но Ла Гир вмешался и сказал:

— Оставьте. Раз она так думает, этого довольно. Так, значит, и будет!

А Потон де Сентрайль спросил:

— Ваша светлость сказали, что были и другие причины не принимать боя?

— Да. Вот вам и другая причина: мы слабы, а день был уже на исходе, и бой не был бы решающим. А нам нужно дать решающий бой. Так и будет.

— Дай-то Бог! А еще какая была причина?

— Да… была еще одна. — Она заколебалась, но затем сказала: Назначенный день еще не наступил. Он наступит завтра. Так уже указано.

Все уже готовились засыпать ее вопросами, но она предостерегающе подняла руку. Потом она сказала:

— Это будет самая славная и благодетельная победа, какую Бог когда-либо даровал Франции. Прошу вас, не спрашивайте, откуда я это знаю. Будьте довольны тем, что это так.

На всех лицах выразились радость и полное доверие. Начался приглушенный разговор, но он вскоре был прерван посланцем с передовых постов, который принес новости: с час назад в английском лагере началось движение, весьма необычное в такое позднее время, да еще когда армия на отдыхе. Под покровом дождя и темноты туда были посланы разведчики. Они только что воротились и доложили, что крупные отряды противника бесшумно отходят в направлении Менга.

Военачальники очень удивились — это можно было прочесть на их лицах.

— Они отступают, — сказала Жанна.

— Похоже на то, — сказал герцог Алансонский.

— Несомненно, — заметили Дюнуа и Ла Гир.

— Это неожиданно, — сказал Луи Бурбон. — Но можно догадаться, с какой целью они это делают.

— Да, — ответила Жанна, — Тальбот одумался. Его горячая голова поостыла. Он хочет взять Мёнгский мост и уйти от нас на тот берег. Он понимает, что тем самым он бросит на произвол судьбы свой гарнизон в Божанси, которому будет трудно спастись от нас, но иначе ему не избежать боя, и это он тоже понимает. Только он не возьмет моста. Уж мы об этом постараемся.

— Да, — сказал герцог Алансонский. — Надо идти за ним и помешать этому. А как же Божанси?

— Предоставьте это мне, светлейший герцог Я возьму его за два часа, и при этом не прольется ни капли крови.

— А ведь верно, ваша светлость! Стоит только сообщить им вести, которые мы сейчас слышали, и они сдадутся сами.

— Да. К рассвету я догоню вас у Менга и приведу с собой коннетабля и его полторы тысячи солдат. А когда Тальбот узнает, что Божанси пал, ему придется крепко призадуматься.

— Клянусь святою мессой, все так и выходит! — вскричал Ла Гир. — Он прихватит с собой менгский гарнизон и отступит к Парижу. А к нам вернутся те солдаты, что сейчас охраняют мост, да те, что оставлены в Божанси, — вот у нас и будет для завтрашнего жаркого дела лишних две тысячи четыреста солдат, как вы нам сегодня обещали. Право, англичанин делает за нас половину работы и избавляет от лишнего кровопролития. Что ж, мы ждем распоряжений, ваша светлость.

— Они будут простые. Дайте солдатам отдохнуть еще три часа. В час ночи пусть выступает авангард под твоим началом, а в помощь тебе пусть едет Потон де Сентрайль. В два часа пойдут остальные под командой герцога. Держитесь в тылу противника и не давайте втянуть себя в бой. А я с охраной поеду в Божанси и покончу с ним так быстро, что на заре вернусь к вам, а со мной — коннетабль и его солдаты.

Так она и сделала. Охрана села на коней, и мы поехали под дождем, прихватив с собой пленного английского офицера, чтобы он подтвердил наши вести. Мы скоро доехали и предложили замку сдаться. Адъютант Тальбота, Ричард Гэтен, убедившись, что он со своими пятьюстами солдат брошен на произвол судьбы, решил, что сопротивление бесполезно. Он не мог рассчитывать на легкие условия сдачи, но Жанна была великодушна. Она согласилась оставить гарнизону коней, оружие и имущество стоимостью в одну серебряную марку на каждого. Они вольны отправляться куда угодно, но обязуются в течение десяти дней не подымать оружия против французов.

Еще до зари мы снова соединились с нашей армией; с нами был коннетабль и почти все его люди. В замке Божанси мы оставили только небольшой отряд. Впереди слышался глухой гул орудий: это Тальбот начал наступление на мост. Но прежде чем совсем рассвело, стрельба прекратилась, и больше мы ее не слышали.

Гэтен послал через наши линии гонца, чтобы известить Тальбота о своей сдаче. Гонец имел при себе охранную грамоту, выданную Жанной. Конечно, этот гонец прибыл раньше нас. Тальбот почел за благо отступить к Парижу. Наутро он исчез, а с ним лорд Скейлс и весь менгский гарнизон.

Вот сколько вражеских крепостей мы взяли за три дня! А ведь до этого англичане чувствовали себя там в полной безопасности и нагло бросали вызов Франции.

Глава XXX. Кровавое поле Патэ

Когда наконец настало утро навеки памятного восемнадцатого июня, противника, как я уже говорил, нигде не было видно. Но это меня не заботило. Я знал, что мы его обнаружим и нанесем ему удар — тот самый обещанный удар, о котором вещала Жанна в своем пророческом сне.

Противник укрылся на бездорожных равнинах области Бос, в пустошах, поросших кустарником, а местами и деревьями, где войско очень быстро могло скрыться из вида. Мы отыскали следы противника на влажной и мягкой земле и пошли за ним. Он отступал, в полном порядке, без всякой паники.

Нам приходилось держаться настороже: в такой местности очень легко было попасть в засаду. Поэтому Жанна выслала вперед конную разведку под командованием Ла Гира, Потона и других военачальников. Некоторым из них было явно не по себе: от этой игры в прятки они теряли самообладание. Жанна угадала их состояние и нетерпеливо вскричала:

— Во имя Бога, чего вам надо? Мы должны разбить англичан, и мы это сделаем. Им от нас не укрыться. Если они даже поднялись за облака, и то мы до них доберемся!

Мы приближались к Патэ; до него оставалось не больше одного лье. В это время наши разведчики, рыская по кустам, вспугнули оленя; он помчался большими скачками и мгновенно пропал из виду. Спустя минуту со стороны Патэ глухо донеслись крики. Это кричали английские солдаты. Они так долго питались всякой заплесневелой дрянью, что не могли удержать восторга при виде свежего мяса, которое само мчалось на них. Бедняга олень наделал в тот день много бед нации, которая так любит лакомиться его мясом. Французы знали теперь, где находятся англичане, а те и не подозревали, где находятся французы.

Ла Гир остановился и оповестил об этом событии Жанну. Она просияла от радости. Герцог Алансонский сказал ей:

— Вот мы их и нашли. Что ж, будем биться?

— Хороши ли на вас шпоры, герцог?

— А что? Разве придется убегать?

— Боже правый! Нет. Англичане попались; это они побегут. А чтобы догонять, нужны добрые шпоры. Вперед! Сомкнуть ряды!

Пока мы догоняли Ла Гира, англичане обнаружили нас. Войско Тальбота было разделено на три части: впереди шел авангард, за ним — артиллерия, а далеко позади — главные силы. Они вышли из зарослей и двигались теперь по открытой местности. Тальбот мигом разместил артиллерию, авангард и пятьсот отборных лучников вдоль изгородей, которые французы не могли миновать, тут он надеялся удержаться, пока не подоспеют главные силы. Сэр Джон Фастольф, ехавший с главными силами, поднял их в галоп. Жанна поняла, как можно этим воспользоваться, и велела Ла Гиру наступать, — что он и сделал, пустив, как обычно, своих удалых всадников со скоростью ветра.

Герцог и Дюнуа хотели скакать вслед за ним, но Жанна сказала:

— Еще не время, погодите.

Пришлось им ждать, но от нетерпения они подпрыгивали в седлах. Одна только Жанна была спокойна — она глядела прямо перед собой, взвешивая, размеряя, отсчитывая минуты, доли минут, секунды. Вся ее великая душа, казалось, сосредоточилась в глазах, повороте головы, в благородной осанке, но она была терпелива, спокойна, она владела собой и знала, что нужно делать.

А впереди, все удаляясь, неслись грозные конники Ла Гира, подскакивали в такт галопу коней султаны их шлемов, — и над всеми выделялась мощная фигура самого Ла Гира, вздымавшего свой меч, точно древко знамени.

— Ишь мчится Сатана со своим отродьем! — пробормотал кто-то с восхищением.

Вот он уже вплотную сблизился с мчащимися отрядами Фастольфа. Вот он сшибся и расстроил их ряды. Герцог и Дюнуа приподнялись в стременах, чтобы лучше видеть, и обернулись к Жанне, дрожа от нетерпения:

— Пора?

Но она сделала знак рукой, продолжая вглядываться, взвешивать, рассчитывать, и снова сказала:

— Нет, еще не время.

Подгоняемые преследователем, отряды Фастольфа как ураган помчались к поджидавшему их авангарду, Но этим частям показалось, будто Фастольф в панике бежит перед Жанной, — и они тотчас сами обратились в бегство, обезумев от ужаса, а Тальбот с проклятиями поскакал вслед за ними.

Вот когда настала пора! Жанна пришпорила коня и взмахнула мечом, давая сигнал к атаке.

— За мной! — крикнула она, припала к шее коня и помчалась как ветер.

Мы устремились вслед за убегавшими и целых три часа рубили и кололи. Наконец трубы пропели отбой.

Битва при Патэ была выиграна.

Жанна д'Арк сошла с коня и задумчиво оглядела страшное поле. Потом она сказала:

— Хвала Господу! Он сокрушил сегодня врага своею десницей. — Она подняла лицо и, глядя вдаль, сказала, словно подумала вслух: — От этого удара английская власть во Франции так пошатнется, что им не восстановить ее и через тысячу лет. — Еще некоторое время она постояла в задумчивости, потом обернулась к военачальникам; лицо ее сияло, глаза вдохновенно светились. Она сказала:

— О друзья мои, видите ли вы, понимаете ли? Франция вступила на путь освобождения!

— И все это — дело Жанны д'Арк! — произнес Ла Гир и низко поклонился ей. Его примеру последовали и остальные. А он пробормотал, отъезжая: Пусть я буду проклят, если это не так!

Наше победоносное войско, батальон за батальоном, проходило мимо с восторженными криками. Они кричали: «Да здравствует навеки Орлеанская Дева!», а Жанна улыбалась и салютовала им мечом.

В тот день я еще раз увидел Орлеанскую Деву на кровавом поле Патэ. К концу дня я застал ее там, где рядами полегли мертвые и умирающие. Наши солдаты смертельно ранили английского пленного, который был слишком беден, чтобы заплатить выкуп. Жанна издали увидала это злое дело; она примчалась туда вскачь и послала за священником, а сама положила голову умирающего врага к себе на колени и старалась облегчить ему последние минуты нежными словами утешения, как сделала бы родная сестра, — и слезы сострадания струились по ее лицу{5}.

Глава XXXI. Франция возвращается к жизни

Жанна была права: Франция вступила на путь освобождения.

Дни Столетней войны были сочтены — сочтены для англичан, — и это впервые за девяносто один год.

Как лучше судить о битвах — по числу убитых и размеру причиненных бедствий или по их благодетельным результатам? Битву можно назвать великой или отказать ей в этом названии, только смотря по ее результатам. С этим согласится всякий, ибо это бесспорная истина.

По своим последствиям Патэ стоит в ряду немногих величайших сражений, происшедших с тех пор, как люди стали прибегать к оружию для решения своих споров. Пожалуй, с этой точки зрения Патэ не имеет себе равных даже среди них и стоит особняком в истории. Когда началась эта битва, Франция была при последнем издыхании, приговоренная всеми политическими лекарями; три часа спустя, когда битва окончилась, страна была на пути к выздоровлению. Да, к выздоровлению, — остальное должно было довершить время и заботливый уход. Это было ясно самому недогадливому из лекарей, и никто не мог этого отрицать.

Множество наций, находившихся при смерти, оправилось только в результате целого ряда сражений, ряда изнурительных битв, растянувшихся на долгие годы, и только одна исцелилась в один день и от одной битвы. Эта нация — французы, а эта битва — Патэ.

Помните это и гордитесь этим, ибо вы — французы, а Патэ — самое славное событие вашей долгой истории. Величайшее событие — вершина его упирается в облака! Когда вы вырастете, вы пойдете поклониться полю Патэ и обнажите голову. Перед чем? Перед памятником, который тоже упирается вершиною в облака. Будем надеяться, что он там будет. Все народы во все времена воздвигали на полях сражений памятники, чтобы увековечить свершенный там подвиг и бренную славу того, кто его свершил. Так неужели Франция позабудет Патэ и Жанну д'Арк? Этого не может быть! А сумеет ли она воздвигнуть им достойный памятник — такой, чтобы сразу стало видно их место в ряду других битв и других героев? Да, если только для этого хватит места под небом.

Но давайте оглянемся назад и поразмыслим над некоторыми странными и знаменательными вещами. Столетняя война началась в 1337 году. Она тянулась много лет, пока наконец Англия не повергла Францию во прах сокрушительным поражением при Креси. Но та воспрянула и снова стала бороться, — и снова была сокрушена сильным ударом при Пуатье. Она еще раз собрала силы, и война снова тянулась долгие годы и десятки лет. Люди рождались, вырастали, женились и умирали, — а война вое шла. Их дети в свою очередь вырастали, женились, умирали, — а война все шла. Уже подрастали их внуки, когда на Францию обрушился новый тягчайший удар — поражение при Азенкуре, — но война все шла. И вот уж и внуки успели пережениться.

Франция лежала в развалинах, разоренная дотла. Половина ее принадлежала Англии, и этого никто не оспаривал; другая половина была ничья — и над нею тоже должен был вскоре взвиться английский флаг; король Франции готовился бросить свой трон и бежать за море.

И вот из дальней деревни явилась неграмотная девушка и преградила путь этой нескончаемой войне, этому гигантскому пожару, который пожирал страну в течение жизни трех поколений. Началась самая короткая и самая поразительная кампания, известная истории. Она закончилась в семь недель. За семь недель девушка нанесла смертельный удар войне, которой было от роду девяносто один год. В Орлеане она сбила ее с ног, в Патэ она переломила ей хребет.

Подумайте над этим. Что ж, подумать можно, — но легко ли понять? Это дело другое — никому не удастся постичь это непостижимое чудо.

Семь недель — и не так уж много крови. Пожалуй, больше всего ее было пролито при Патэ, где англичане начали бой с шестью тысячами солдат и потеряли убитыми две тысячи. А говорят, что только в трех битвах — при Креси, Пуатье и Азенкуре — пало около ста тысяч французов, не считая тысячи других сражений нескончаемой войны. Список погибших в этой войне был бы бесконечно длинным. Павших в бою насчитываются десятки тысяч, а невинных женщин и детей; погибших от голода и лишений, нужно считать миллионами.

Эта война была настоящим людоедом, который почти сто лет разгуливал на воле и перемалывал людей в своей кровавой пасти. И вот семнадцатилетняя девочка сразила его своей маленькой рукой, — и он лежит на поле Патэ, и, покуда стоит наш старый мир, ему уже больше не подняться.

Глава XXXII. Добрые вести летят на крыльях

Говорят, что весть о победе при Патэ разнеслась по стране за сутки. Не знаю, так ли это было, но одно я знаю наверняка: как только человек узнавал о ней, он громко славил Бога и бежал с доброй вестью к соседу, а тот мчался в следующий ближайший дом, и так весть летела все дальше; а если она приходила ночью, люди в любой час вскакивали с постели и бежали поделиться этой радостью. Радость людей была подобна свету, который разливается над землей после солнечного затмения, — и действительно, разве не было над Францией долгого затмения, разве не была она погружена во тьму? А теперь мгла отступала и рассеивалась перед ярким сиянием, которое излучала благая весть.

Весть о победе французов гнала отступавшего врага до самого Иовилля, и город поднялся против своих английских властителей и запер ворота перед их солдатами. Весть прилетела в Мон-Пипо, в Сен-Симон и другие английские крепости; и всюду гарнизон поджигал укрепления и бежал в поля и леса. Часть нашей армии заняла Менг и разгромила его.

Когда мы пришли в Орлеан, город безумствовал от восторга в сто раз сильнее, чем раньше, — а это немало. Спускалась ночь, и город был так роскошно иллюминован, что мы точно плыли по огненному морю, а уж шум никогда еще не было таких оглушительных «ура», такого грохота пушек и звона колоколов! Еще в воротах нас встретил новый клич, который потом уж не смолкал: «Да здравствует Жанна д'Арк — Освободительница Франции!» И еще кричали: «Мы отомстили за Креси! Мы отомстили за Пуатье! Отомстили за Азенкур! Да славится навеки Патэ!»

Да, это было подлинное безумие.

В середине колонны наших войск шли пленные. Когда народ увидел своего старого врага Тальбота, который столько лет заставлял их плясать под свою военную музыку, началось нечто неописуемое. Радость была так велика, что его хотели тут же повесить, и Жанна велела вести его рядом с собой. Они являли собой весьма любопытную пару.

Глава XXXIII. Пять великих деяний Жанны

Да, Орлеан обезумел от радости. Орлеанцы пригласили короля и приготовили ему торжественную встречу. Но король не приехал. Он в ту пору был человек подневольный — хозяином над ним был Ла Тремуйль. Хозяин и слуга вместе гостили в замке хозяина, в Сюлли-на-Луаре.

Еще в Божанси Жанна взялась примирить короля с коннетаблем Ришмоном. Она приехала с Ришмоном в Сюлли-на-Луаре и выполнила свое обещание.

Итак, вот пять великих деяний, совершенных Жанной д'Арк:

1. Снятие осады Орлеана.

2. Победа при Патэ.

3. Примирение в Сюлли-на-Луаре.

4. Коронация.

5. Бескровный Поход.

О Бескровном Походе (и коронации) речь пойдет дальше. Так назвали победоносный поход, который Жанна совершила по территории врага от Жиена до Реймса, а оттуда к воротам Парижа, занимая каждую английскую крепость и город, встречавшиеся на пути, — и вое это одним своим именем, не пролив ни капли крови. То была поистине самая необычайная из всех военных кампаний и самый славный из ее военных подвигов.

Примирение тоже было одним из важнейших деяний Жанны. Никто, кроме нее, не сумел бы этого добиться, да никто из высоких особ и не имел к тому охоты. По своим способностям, военным познаниям и государственному уму, коннетабль Ришмон был первым человеком во Франции. Его преданность Франции была искренней, его честность — выше подозрений, — и уже одно это выделяло его среди придворных пошляков, потерявших стыд и совесть.

Вернув Ришмона на службу Франции, Жанна обеспечила успешное завершение начатого ею великого дела. Она впервые увидала Ришмона, когда он пришел к ней со своим отрядом. Не удивительно ли, что она с первого взгляда почувствовала в нем единственного человека, способного довести ее дело до конца? Как сумело его разгадать такое дитя, как она? А все потому, что у нее был «зоркий глаз», как сказал один из наших рыцарей. Да, она обладала этим великим даром, быть может величайшим и редчайшим из всех, какие даются человеку. Все самое главное было уже сделано, но и то, что оставалось, нельзя было доверить придворным дурням; нужна была государственная мудрость и долгая, терпеливая борьба с врагом, хотя она сводилась отныне к отдельным местным стычкам. Они предстояли нам еще почти четверть века, но такие военные действия умелый человек мог вести почти незаметно для других областей страны; а там англичане и совсем исчезли из Франции.

Так оно и вышло. Под влиянием Ришмона король впоследствии стал человеком — настоящим мужчиной, королем и отважным, способным и решительным воином. Не прошло и шести лет после Патэ, как он сам стал водить войско на приступ, биться в крепостных рвах, стоя по пояс в воде, и взбираться по осадным лестницам под жестоким обстрелом, проявляя мужество, которым была бы довольна даже Жанна. Со временем они с Ришмоном окончательно очистили страну от англичан, изгнав их даже из тех мест, где они властвовали почти триста лет. Для этого требовались осторожность и мудрость, ибо англичане ввели там разумные и справедливые порядки, а в таких случаях люди не жаждут перемен.

Которое же из пяти деяний Жанны мы назовем главным? Мне думается, что каждое из них одинаково важно и в свое время было самым главным. Если рассматривать их в целом, то все они одинаково важны.

Понимаете ли вы меня? Каждое было как бы ступенью одной лестницы. Стоит убрать одно — и сразу нарушается целое. Стоило свершить хоть одно из них несвоевременно, и это привело бы к такому же нарушению.

Возьмем хотя бы коронацию. Где еще в нашей истории вы найдете такой мастерский дипломатический ход? А понимал ли король огромную важность этого хода? Нет. Понимали ли это его министры? Нет. Понимал ли это хитрый Бедфорд, представитель английского короля во Франции? Нет. И король и Бедфорд могли бы получить неоценимое преимущество: король — если б решился на смелый шаг, а Бедфорд — без всяких усилий; но ни тот, ни другой не понимали его значения, а потому не пошевелили пальцем. Из всех умных людей, стоявших у власти во Франции, только один оценил все значение коронации это была Жанна д'Арк, неученая семнадцатилетняя девочка; и она поняла это с самого начала, и с самого начала говорила о коронации как о необходимой части своей задачи.

Откуда она это знала? Ответ тут очень простой: она была крестьянкой. Этим все сказано. Она вышла из народа и знала народ. Те, другие, вращаясь в более высоких сферах, знали о нем немного. Мы не привыкли считаться с бесформенной, загадочной и косной массой, которую зовем «народом», придавая этому слову оттенок презрения. Это странно, потому что в душе мы отлично знаем: прочна лишь та власть, которую поддерживает народ; стоит убрать эту опору — ничто в мире не спасет трон от падения.

А теперь вспомним другое. Чему верит приходский священник, тому верит и его паства; она любит и почитает его; он — неизменный друг крестьян, их надежный защитник, утешитель в несчастье, помощник в трудные дни; они всецело ему доверяют: что он скажет, то они и делают, слепо и послушно, чего бы это ни стоило. Если задуматься над этим — что получается? А вот что: сельский священник правит страной. Что будет значить король, если священник откажет ему в поддержке и признании? Это будет тень а не король, и лучше ему отречься от престола.

Ясна ли вам моя мысль? Тогда слушайте дальше. Священника возводит в его сан сам Бог через своего представителя на земле. Это посвящение окончательно, и его никто не может отменить. Ни папа, ни иная власть не может лишить священника его сана;[28] раз сан от Бога, значит, он навеки. Это известно и прихожанам. Поэтому для священника и его паствы только коронованный король — Божий помазанник — облечен властью, которую никто не может оспаривать. Для сельского священника и его подданных, — а, значит, для всего народа, — некоронованный король все равно что непосвященный священник, который еще не вступил по-настоящему в должность, и на его место может быть назначен другой. Иными словами — некоронованный король — это нечто сомнительное. Когда Бог посвящает его, и епископ, Божий слуга, совершает над ним обряд помазания — сомнения исчезают, священник и приход становятся его верными подданными, и, покуда он жив, они не признают королем никого другого.

Для крестьянской девушки Жанны д'Арк Карл VII не был королем, пока не был коронован, — для нее он оставался дофином, то есть наследником. Если в моих записках она где-нибудь называет его королем — считайте это ошибкой; до коронации она всегда звала его дофином. Это показывает вам, точно в зеркале, — а Жанна была именно таким зеркалом, ясно отражавшим народные чаяния, — что для всего простого народа он до коронации не был королем, а всего лишь дофином, но зато после нее стал законным монархом.

Теперь вам понятно, каким важным ходом была коронация на политической шахматной доске. Бедфорд в конце концов понял это и постарался исправить свою ошибку и короновать своего короля, но какой был в этом прок? Ровно никакого.

Раз уж я заговорил о шахматах, мы можем заимствовать оттуда сравнения для всех великих деяний Жанны. Каждый ход был сделан в свое время и в должной последовательности; потому-то он и сыграл такую роль, что делался своевременно. Каждый в свое время казался величайшим, а в итоге все оказались одинаково важными и необходимыми. Вот как была сыграна игра:

1. Первый ход: победы при Орлеане и Патэ — шах.

2. Второй ход: примирение. При этом шах не объявляли; это был позиционный ход, результаты которого сказались лишь спустя долгое время.

3. Третий ход: коронация — шах.

4. Бескровный Поход — шах.

5. Последний ход (завершенный уже после ее смерти): коннетабль Ришмон, примирившийся с королем, становится главной его опорой и делает противнику мат.

Глава XXXIV. Бургундские шутки

Луарская кампания по сути дела открыла нам дорогу на Реймс. Теперь для коронации не было препятствий. Коронация должна была завершить миссию, возложенную на Жанну небесами, и тогда — довольно ей воевать, она вернется домой, к матери и стадам, и никогда больше не покинет счастливый и мирный очаг. Так она мечтала, — и с каким нетерпением она ждала этого часа! Она была полна этой мыслью; я уже начал надеяться, что ранняя смерть, которую она себе дважды предсказала, может быть и не сбудется, — и я всячески старался укрепить в себе эту надежду.

Король боялся ехать в Реймс, потому что путь пролегал мимо английских крепостей. Жанна не считала их опасными — теперь, когда англичане потеряли уверенность в себе.

Она была права. Поход в Реймс оказался увеселительной поездкой. Жанна не взяла даже пушек, так она была уверена, что они не понадобятся. Из Жиена нас выступило двенадцать тысяч. Это было 29 июня. Дева ехала рядом с королем. По другую сторону от него ехал герцог Алансонский. За герцогом следовали трое других принцев королевской крови; затем — Дюнуа, маршал де Буссак и адмирал Франции, а за ними — Ла Гир, Сентрайль, Ла Тремуйль и длинная вереница рыцарей и вельмож.

Три дня мы отдыхали под Оксерром. Горожане снабдили армию провиантом, а к королю выслали депутацию, но в город мы не вошли.

Сен-Флорантен открыл перед королем свои ворота.

4 июля мы прибыли в Сен-Фаль; перед нами лежал Труа — город, вызывавший у нас, юношей, жгучий интерес: мы помнили, как семь лет назад Подсолнух принес в луга Домреми черный флаг и весть о позорном договоре в Труа, по которому Франция целиком подпала под власть Англии, а дочь наших королей отдавали за Азенкурского палача. Бедный город был тут, конечно, ни при чем, но в нас еще была жива старая обида, и мы надеялись, что найдем повод для стычки, — так нам хотелось взять Труа и сжечь. Там стоял сильный гарнизон из англичан и бургундцев; они ждали еще подкреплений из Парижа. Вечером мы стали лагерем у его ворот и в куски порубили отряд, который сделал против нас вылазку.

Жанна предложила городу сдаться. Начальник гарнизона, видя, что с нею нет пушек, посмеялся и ответил грубо-оскорбительным отказом. Пять дней мы вели с ним переговоры. Все было напрасно. Король был уже готов повернуть вспять. Он боялся идти дальше, если позади останется эта неприятельская твердыня. Тут Ла Гир сказал словцо, нелестное для некоторых советников короля:

— Поход был задуман Орлеанской Девой. Мне думается, что ей и подобает решать, как теперь быть, а не кому-либо иному, какого бы он ни был роду и звания.

Это было мудро и справедливо. Король послал за Жанной и спросил, что она думает о нашем положении. Она ответила без малейшего колебания:

— Через три дня город будет наш.

Тут вмешался спесивый канцлер:

— Если бы знать это наверное, стоило бы ждать и шесть дней.

— Уж будто шесть! Бог даст, мы вступим в город послезавтра.

Она села на коня и поехала вдоль рядов войска, крича:

— Готовьтесь, готовьтесь к делу, друзья! На заре мы идем на приступ!

Она много поработала в ту ночь — за все бралась сама, вместе с солдатами. Она велела заготовить фашины и вязанки хвороста, чтобы заполнять ими ров при штурме, и делала эту тяжелую работу наравне с мужчинами.

На заре она заняла свое место во главе атакующих, и трубы подали сигнал к атаке. В ту же минуту на стенах взвился белый флаг и Труа сдался нам без единого выстрела.

На следующий день король в сопровождении Жанны и Паладина со знаменем торжественно въехал в город во главе войска. Это было теперь немалое войско — оно все это время непрерывно росло. И тут произошло нечто любопытное.

По условиям договора о сдаче, английскому и бургундскому гарнизону было разрешено унести на себе «свое имущество». Это было справедливо иначе им нечем было бы жить. Все они должны были выйти через одни ворота, и в назначенный час наша компания вместе с Карликом пошла посмотреть, как они станут выходить. Они шли длинной цепочкой; впереди шла пехота. Когда они приблизились, стало видно, что каждый сгибается под тяжестью своей ноши, — и мы сказали друг другу: у них, однако ж, много добра для простых солдат. Они подошли еще ближе. И что же вы думаете — каждый из этих негодяев нес на спине французского пленного!

Все было согласно договору — ведь им было позволено унести свои «пожитки», то есть собственность. До чего ловко было придумано! Что можно было сказать против этого? И что можно было сделать? Они были в своем праве: пленные были их собственностью, этого никто не мог отрицать. Если б то были английские пленные, представляете, какая богатая была бы добыча! Ведь английские пленные целых сто лет были редким и, значит, ценным товаром; ну а французы — дело другое, их за сто лет видали даже чересчур много. Обычно владелец пленного француза не долго дожидался выкупа — он убивал пленного, чтобы не тратиться на его прокорм. Из этого видно, что подобное имущество не бог весть как ценилось в те времена. Когда мы взяли Труа, теленок стоил тридцать франков, баран — шестнадцать, а пленный француз — восемь. Цены на скотину были, конечно, неслыханные — вы, пожалуй, не поверите. Все это наделала война: мясо дорожало, а пленные дешевели.

Так вот, несчастных французов уносили на наших глазах. Что было делать? Мы сделали то немногое, что было возможно. Мы послали доложить обо всем Жанне, а сами остановили уходивших якобы для переговоров, а на деле чтобы выиграть время. Один дюжий бургундец рассердился и поклялся страшной клятвой, что его никто не остановит: он уйдет и унесет своего пленного. Но мы окружили его, и он увидел, что уйти не удастся. Тогда он разразился ужасной бранью, спустил своего пленника со спины и поставил его рядом с собой, связанного и беспомощного. Потом он вынул нож и сказал со злорадной усмешкой:

— Вы не дадите его унести, говорите? А ведь он мой, моя законная добыча. Ладно, раз я не могу унести свое имущество, я сделаю кое-что другое. Вот возьму и убью его — это тоже мое право. Ага! Этого вы не ждали, сволочи!

Бедный пленник умоляющим взглядом просил спасти его, потом заговорил и сказал, что у него дома жена и ребятишки. Сердце у нас разрывалось. Но что мы могли поделать? Бургундец был в своем праве. Мы могли только просить за несчастного пленника. Так мы и сделали. А бургундец получал от этого большое удовольствие. Он остановился с занесенным ножом — хотел еще послушать и посмеяться. Это нам показалось очень обидно. Карлик сказал:

— Прошу вас, молодые господа, дайте-ка я его уговорю. У меня есть к этому способность — это скажет всякий, кто меня знает. Вы усмехаетесь поделом мне за мое хвастовство! А все же дозвольте попробовать…

С этим он подошел к бургундцу и повел речь действительно мирно и по-хорошему; в своей речи он упомянул Деву, собираясь сказать, что она, по доброте своей, наверняка похвалит и отблагодарит его, если он сжалится над пленным…

Дальше ему не пришлось говорить: бургундец прервал его ласковую речь, выкрикнув грязное оскорбление Жанне. Мы ринулись к нему, но Карлик, побледнев, отстранил нас и сказал торжественно:

— Позвольте уж мне. Ведь я ее телохранитель, значит это мое дело.

С этими словами он выбросил вперед правую руку, сдавил горло дюжего бургундца и так, одной рукой, удержал его стоймя.

— Ты оскорбил Деву, — сказал он, — а Дева — это Франция. Теперь твой язык надолго смолкнет.

Послышался треск костей. Глаза бургундца начали вылезать из орбит и бессмысленно уставились в пространство. Лицо его потемнело, стало лиловым. Руки бессильно повисли, по телу прошла судорога — и оно все обмякло. Карлик разжал руку, и безжизненное тело рухнуло на землю.

Мы разрезали узы пленного и сказали ему, что он свободен. Его смирение вмиг сменилось бурным ликованием, а ужас — ребяческой яростью… Он бросился к трупу и стал пинать его ногами, плевать в лицо, плясать на нем, набивать ему рот грязью — и при этом хохотал, ругался и выкрикивал непристойные проклятия, точно пьяный или помешанный. Этого можно было ожидать — на войне не станешь святым. Многие из зрителей смеялись, некоторые были равнодушны, и никто не удивлялся. Но вдруг в своей исступленной пляске пленный нечаянно приблизился вплотную к неприятельским рядам, и один из бургундцев вонзил ему в горло нож; он упал, едва успев крикнуть, кровь забила из артерии высоким и ярким фонтаном. Зрители — и враги, и даже свои — дружно захохотали. Вот как закончился один из наиболее приятных эпизодов моей пестрой солдатской жизни.

Тут подоспела Жанна, очень взволнованная. Она выслушала притязания гарнизона и сказала:

— Да, право на вашей стороне. Это ясно. Мы допустили в договоре неосторожное слово, и его можно толковать по-всякому. Но вы не унесете этих бедняг. Они — французы, и я этого не допущу. Король заплатит выкуп за каждого из них. Подождите, я извещу вас. И смотрите, чтобы ни один волос не упал с их головы, — это вам дорого обойдется.

Тем и кончилось это дело. Пленные были спасены — хотя бы на время. Жанна поспешно поехала к королю и предъявила ему свое требование, не слушая никаких возражений. Король сказал: ладно, пусть будет, как она хочет; и она тотчас вернулась, выкупила всех пленных от имени короля и отпустила их.

Глава XXXV. Коронование наследника французского престола

В Труа мы вновь встретились со шталмейстером королевского двора, который принимал Жанну у себя в замке, когда она впервые приехала в Шинон. С дозволения короля она назначила его бальи города Труа.

И вот мы снова в походе. Шалон нам сдался; в тот день в разговоре кто-то спросил Жанну, есть ли у нее какие-нибудь опасения; она ответила, что опасается только одного: предательства. Кто бы мог поверить в возможность этого? И все же слова ее оказались пророческими. Да, жалкое животное — человек!

Мы все шли и шли, и наконец шестнадцатого июля приблизились к цели нашего похода и завидели вдали высокие башни Реймского собора. По нашим рядам многократно прокатилось «ура», а Жанна, сидя на коне, в своих белых доспехах, задумчивая и прекрасная, смотрела перед собой, и лицо ее сияло неземною радостью. О, это была не смертная девушка, а светлый дух! Ее великая миссия близилась к завершению, торжественно и безоблачно. Завтра она сможет сказать:

«Мой труд окончен, отпустите меня».

Мы разбили лагерь, и начались хлопотливые приготовления к великому торжеству. Явился архиепископ с большой депутацией; потом потянулись толпы горожан и пригородных крестьян с приветственными кликами, знаменами и музыкой; ликующие толпы заполонили весь лагерь, и все были точно опьянены радостью. Всю ночь Реймс работал без устали, стучал молотками, украшал улицы, возводил триумфальные арки, убирал древний собор внутри и снаружи с невиданным великолепием.

Мы поднялись рано: коронация должна была начаться в девять и длиться пять часов. Мы знали, что английский и бургундский гарнизоны не смели и помышлять о сопротивлении Деве, что ворота гостеприимно распахнутся перед нами и весь город встретит нас с восторгом.

Утро было великолепное: солнечное, но свежее, прохладное и бодрящее. Войско было в отличном состоянии; длинная колонна, извиваясь, выступила из лагеря и отправилась в последний переход нашей бескровной кампании.

Жанна на своем вороном коне, в сопровождении герцога и свиты, давала прощальный смотр войску. Она не собиралась больше воевать, не думала после этого дня командовать этими или другими войсками. Солдаты знали это; они полагали, что в последний раз видят девичье личико своего непобедимого вождя — свою любимицу, красу и гордость, которую они в своем сердце тоже возвели в дворянство, но величали по-своему: «Божьей дочерью», «Освободительницей Франции», «Любимицей Славы». «Оруженосцем Иисуса» и другими, еще более ласковыми именами, какими люди называют любимого ребенка. Поэтому смотр был необычным — и войско и полководец были глубоко взволнованы. Раньше солдаты всегда проходили мимо Жанны под несмолкающее «ура», с высоко, поднятой головой, радостно сверкая глазами, с барабанным боем и громкой победной музыкой. Сегодня все было иначе. Если б не один звук, можно было бы закрыть глаза и вообразить себя в царстве мертвых. Этим единственным звуком, нарушавшим тишину летнего утра, был мерный шаг войска.

Проходя плотно сомкнутыми рядами солдаты отдавали честь, подымая правую руку к виску, ладонью вперед, взглядом благословляли Жанну, прощались с ней и еще долго не отводили от нее глаз. Уже пройдя мимо нее, они все еще не опускали руки. Каждый раз, когда Жанна подносила к глазам платок, по лицам солдат пробегала судорога волнения.

Смотр победоносного войска наполняет сердца ликованием; но на этот раз сердца были готовы разорваться.

Затем мы направились к резиденции короля, отведенной ему в архиепископском загородном дворце; он скоро вышел к нам, и мы поскакали, чтобы занять места во главе войска. Окрестные жители стекались со всех сторон и толпились вдоль дороги, чтобы увидеть Жанну, — как то бывало ежедневно, с первого дня нашего похода. Наш путь пролегал по зеленой равнине, и толпа окаймляла ее с обеих сторон. Кайма была широкая и яркая, потому что каждая девушка и женщина была в белой рубашке и красной юбке. Это напоминало бесконечно длинную гирлянду из маков и лилий. Вот какой дорогой цветов мы ехали все время! Только эти бесчисленные живые цветы не высились на стеблях — все они стояли на коленях, все простирали руки к Жанне и обращали к ней лица, залитые слезами благодарности. Те, что были ближе, обнимали ее ноги, целовали их и прижимались к ним мокрыми щеками. За все эти дни я не видел, чтобы кто-нибудь не преклонил колени, чтобы хоть один мужчина не обнажил голову. Впоследствии, на суде, эти трогательные сцены были поставлены Жанне в вину. Народ поклонялся ей, значит она еретичка, — так решил этот неправедный суд.

Мы подъехали к городу; длинная изогнутая линия его башен и стен была расцвечена флагами и вся черна от народа; пушечная пальба сотрясала воздух и застилала все вокруг клубами дыма. Мы торжественно въехали в городские ворота и проследовали по городу, а за нами, в праздничных одеждах, со знаменами, шли все городские гильдии и цехи, и вдоль всего пути радостно кричал и толпился народ; в окнах и на крышах тоже теснилось множество людей; балконы были украшены дорогими и яркими тканями; столько рук махало нам белыми платками, что казалось, будто на нашем пути бушует метель.

Церковь упоминала теперь Жанну в своих молитвах, — раньше это делалось только для одних королей. Но Жанна больше гордилась и дорожила честью, которую ей оказали простые люди: они выбили оловянные медали с ее портретом и гербом и носили их как талисман. Такие медали можно было видеть повсюду.

Из архиепископского дворца, где мы сделали остановку и где королю и Жанне было приготовлено помещение, король послал в аббатство Сен-Реми, находившееся возле тех ворот, через которые мы вступили в город, за священным сосудом, иначе говоря — бутылкой освященного елея. То был не простой елей — он был изготовлен на небесах, и сосуд тоже. Сосуд с елеем был доставлен на землю голубем, — он был послан святому Реми, когда тот готовился крестить короля Кловиса. Это я знаю достоверно и слышал еще в Домреми от отца Фронта. Не могу описать, какое чувство охватило меня при виде этого сосуда: я понял, что собственными глазами вижу предмет, побывавший на небесах; там на него, вероятно, смотрели ангелы и уж конечно сам Бог, — ведь это он его послал на землю. А теперь я смотрю на него. Мне даже представился случай дотронуться до него, но я побоялся: может статься, к нему прикасался Бог. Вполне вероятно, что так оно и было. Этим елеем был помазан Кловис, а после него — все короли Франции. Да, все короли после Кловиса, а с тех пор прошло уж девять сотен лет.

Итак, король послал за священным елеем, а мы ждали. Без него коронация, мне думается, была бы не настоящая.

Для получения сосуда с елеем требовался особый старинный церемониал, иначе настоятель аббатства Сен-Реми, наследственный хранитель елея на вечные времена, не мог его выдать. И вот, согласно обычаю, король послал пять знатнейших вельмож на конях и в пышном убранстве, чтобы они служили почетной свитой реймскому архиепископу и его каноникам, которые должны были идти за елеем. Прежде чем отправиться в путь, вельможи преклонили колени, сложили ладонями вместе руки в стальных рукавицах и поклялись своей жизнью в целости доставить королю священный сосуд и в целости возвратить его в Сен-Реми после обряда помазания. С этой пышной свитой архиепископ и его духовенство отправились в Сен-Реми. Архиепископ был в полном праздничном облачении, в митре и с крестом в руках. У врат аббатства они остановились и построились, готовясь принять священный сосуд. Послышались мощные звуки органа и пение хора, и из глубины темного храма показалась длинная вереница зажженных свечей. Это шествовал аббат в праздничном одеянии, неся священный сосуд, а за ним — весь причт. Он торжественно вручил сосуд архиепископу, и тот отправился обратно, тоже с большой торжественностью: на всем его пути толпа падала ниц и молилась в безмолвии и благоговейном трепете, пока мимо нее несли сосуд, ниспосланный с небес.

Процессия приблизилась к западным вратам собора; как только архиепископ вошел, все здание огласилось благолепным пением хора. В соборе толпились тысячи людей. Свободным оставался только проход посередине. По этому проходу шествовал архиепископ со своими канониками; за ними следовали пять статных рыцарей в великолепных доспехах, каждый со своим знаменем, — и верхом! Это было красивейшее зрелище. Конная процессия под высокими сводами храма, в косых разноцветных лучах, пробивавшихся сквозь витражи, живописнее этого мне ничего не случалось видеть.

Всадники подъехали к самому алтарю, а от дверей до него, говорят, четыреста футов. Там архиепископ отпустил их, и они простились с ним низким поклоном, так что перья их шлемов коснулись конских грив, а потом заставили горячившихся коней пятиться к дверям-это тоже было удивительно красиво, — там они подняли их на дыбы, круто повернули и ускакали.

Несколько минут царило молчание, и все словно ждали чего-то; молчание было так глубоко, точно вся огромная толпа погрузилась в сон, — можно было различить малейшие звуки, вроде сонного жужжания насекомых. Потом из четырехсот серебряных труб грянул торжественный марш, и под стрельчатым сводом западного портала показались Жанна и король. Они медленно шли рядом, а кругом гремели приветствия, мощные взрывы «ура» сливались с рокотом органа и ликующим пением хора. За Жанной и королем шел Паладин с развернутым знаменем, — это была очень величественная фигура, и до чего же гордо и высокомерно он выступал! Он знал, что много глаз смотрят на него и разглядывают роскошный церемониальный наряд, надетый поверх его доспехов.

Рядом с ним шел сьер д'Альбрэ, представлявший на коронации особу коннетабля Франции, и нес государственный меч. Затем, в порядке старшинства, шли светские пэры Франции — три принца королевской крови, Ла Тремуйль и молодые братья Лавали. За ними шли представители духовных пэров — архиепископ Реймский, епископы Лаона, Шалона, Орлеана и еще один.

Затем следовал Большой штаб — все наши славные полководцы, все громкие имена, — и всем хотелось взглянуть на них. Двоих из них сразу можно было заметить — так громко кричал народ им вслед: «Да здравствует Дюнуа!», «Слава Сатане Ла Гиру!»

Королевское шествие достигло назначенного ему места, и коронация началась.

Церемония была долгая и внушительная — с молитвами, гимнами, проповедями и всем, что положено в таких случаях. И Жанна все время стояла рядом с королем, а с ней — ее Знаменосец. Но вот настала великая минута: король произнес присягу и был помазан священным елеем; после этого к нему подошел роскошно одетый придворный в сопровождении пажей, несших его шлейф, и, преклонив колено, поднес ему на подушке корону Франции. Король, казалось, заколебался — да, заколебался: он уже протянул руку к короне, но рука замерла в воздухе. Это длилось только миг, — но как заметен бывает миг, когда он останавливает биение двадцати тысяч сердец! Да, только миг, но король встретил взгляд Жанны и прочел в нем восторг ее великой души; тогда он улыбнулся, принял корону и возложил ее на себя подлинно королевским жестом.

Что тут поднялось! Радостно кричала толпа; громко ликовал хор и гудел орган; а за стенами собора звонили колокола и грохотал пушечный салют.

Сбылась мечта — фантастическая и, казалось, несбыточная мечта крестьянской девушки: английская мощь была сломлена, и король Франции вступил на свой престол.

Жанна словно преобразилась: вся сияя святой радостью, она упала на колени перед королем и смотрела на него сквозь слезы; губы ее дрожали, а голос прерывался:

— О милостивый король, наконец-то свершилась воля Божья! Вы пришли в Реймс и возложили на себя корону, принадлежащую вам по праву. Мой труд окончен; отпустите меня с миром, дозвольте вернуться к матери — она старая и хворая и нуждается во мне.

Король поднял ее и перед всеми собравшимися воздал ей хвалу в восторженных словах; он вновь подтвердил дарование ей титула, равного графскому, и назначил свиту, подобающую ее достоинству. Потом он сказал:

— Ты спасла королевство. Требуй же себе награду, и она — твоя, хотя бы мне пришлось для этого разорить мое королевство.

Вот это была истинно королевская щедрость. Жанна снова опустилась на колени и сказала:

— Тогда, милостивый король, прошу вас, освободите вашим королевским велением мою деревню от податей — она бедна и вконец разорена войной.

— Будет исполнено. Что еще?

— Это все.

— Все? И ничего больше?

— Это все. Других желаний у меня нет.

— Но это же ничто-менее, чем ничто! Проси же, не бойся!

— Нет, милостивый король. Не понуждайте меня. Мне ничего не надо, кроме этого.

Король был озадачен и на мгновение умолк, стараясь уяснить себе это диковинное, невиданное бескорыстие. Затем он поднял голову и сказал:

— Она отвоевала королевство и венчала короля на царство. И она ничего не хочет просить в награду — только эту малость, да и ту не для себя, а для других. Так и подобает: она показала, что ее сердце и разум полны таких сокровищ, к которым не может ничего прибавить ни один король, хотя бы он отдал ей все свое достояние. Да будет так: объявляем, что деревня Домреми, родина Жанны д'Арк, Освободительницы Франции, прозванной Орлеанской Девой, отныне и навечно освобождается от всех поборов и податей.

Тут серебряные трубы издали звонкий, радостный звук.

Вот о чем она мечтала в тот день в лугах Домреми, когда мы спросили ее, какую награду она попросит у короля, если он когда-нибудь скажет ей: проси! Предвидела ли она, что этот день наступит? Как бы то ни было, ее просьба показала, что после всех почестей, какие выпали ей на долю, она осталась такой же простодушной, как тогда, и так же мало думала о себе.

Итак, Карл VII «навечно» отменил подати. Благодарность королей и государств часто бывает недолговечна, их обещания забываются или намеренно нарушаются; гордитесь же, дети Франции, что это свое обещание Франция не забыла. С тех пор прошло шестьдесят три года. Шестьдесят три раза собирали с тех пор подати в округе — со всех деревень, кроме Домреми. Сборщик податей никогда не появлялся в Домреми. Деревня давно позабыла этого вестника беды и разорения. Заполнены уже шестьдесят три податных книги; они хранятся среди прочих государственных документов, и всякий может в них заглянуть. Вверху каждой страницы всех шестидесяти трех книг значится название деревни, а внизу — сумма налогов, которую она платит. И так — на каждой странице, кроме одной.

Да, именно так. В каждой из книг есть страница, озаглавленная: «Домреми». Но на этой странице не проставлено ни одной цифры. На их месте написаны три слова. Они вписываются туда из года в год. На белой странице, как трогательное напоминание, стоят благодарные слова:

DOMREMI

Rien. La Pucelle[29]

Как это кратко и как значительно! Это — голос народа. Мы словно видим, как суровое и несклонное к чувствительности нечто, именуемое правительством, склоняется перед великим именем и говорит сборщику податей: «Сними шапку и проходи — так велит Франция». Да, обещание выполняется и будет выполняться всегда. Недаром король сказал: «навечно»{6}.

В два часа пополудни церемония коронации была наконец окончена. Ее участники во главе с Жанной и королем вновь торжественно проследовали вдоль главного придела собора; звуки органа и приветственные клики слились в общий радостный гул, какой редко доводится слышать.

Так окончился третий памятный день в жизни Жанны. Как недалеко отстоят друг от друга эти даты: 8 мая — 18 июня — 17 июля!

Глава XXXVI. Жанна получает вести из дому

Было на что поглядеть, когда наша процессия села на коней и поехала по городу — во всем великолепии богатых уборов и пышных перьев; на всем нашем пути люди преклоняли колени, как клонится нива под серпом жнеца, — и так, на коленях, приветствовали короля и его спутницу, Освободительницу Франции. Когда мы проехали по главным улицам города и уже приближались к концу нашего пути — ко двору епископа, — направо, у гостиницы под вывеской «Зебра», мы увидели нечто необычайное: двух человек, не ставших на колени! Они стояли в первом ряду зрителей и словно окаменели, широко раскрыв глаза и позабыв обо всем. Это были два крестьянина в грубой домотканой одежде.

Двое стражей с алебардами ринулись к ним, чтобы проучить их за непочтение, и уже готовились схватить их, как вдруг Жанна крикнула: «Не трогайте их!» — и, соскользнув с седла, обняла одного из них, рыдая и осыпая нежными словами. Это был ее отец; второй был ее дядя Лаксар.

Весть об этом разнеслась мгновенно, в толпе раздались приветственные крики. Презренные, никому не ведомые простолюдины вмиг стали знамениты, все им завидовали, все стремились взглянуть на них, чтобы можно было всю жизнь рассказывать, что они видели отца Жанны д'Арк и брата ее матери. Как легко ей было творить чудеса! Она была словно солнце: на что бы ни падали ее лучи, скромный и незаметный предмет тотчас начинал сиять.

Король милостиво сказал:

— Приведите их ко мне!

Она подвела их, сияя счастьем и нежностью, а они тряслись от страха и мяли шапки в дрожащих руках. На удивление и зависть всех окружающих, король дал им поцеловать свою руку и сказал старому д'Арку:

— Благодари Бога за такую дочь, она обессмертила твое имя. Да, твое имя останется жить в памяти людей, когда будут позабыты все королевские династии. Не пристало тебе обнажать голову перед нашими бренными титулами. Надень шапку! — Это было сказано с истинно королевским достоинством. Потом он приказал позвать бальи города Реймса, и когда тот подошел и склонился перед ним, обнажив голову, король сказал: — Эти двое — гости Франции, — и велел оказать им подобающее гостеприимство.

Расскажу уж кстати, что дядюшка д'Арк и Лаксар остановились в скромной гостинице «Зебра» и так и остались там. Бальи предлагал им более роскошное помещение, всевозможные развлечения и почести, но они сильно робели, — ведь они были простые, смиренные крестьяне. Они так отнекивались, что пришлось оставить их в покое, — они не получили бы никакого удовольствия. Бедняги не знали даже, куда девать руки, и, того и гляди, могли наступить на них.

Бальи сделал для них все что мог. Он велел хозяину гостиницы отвести им целый этаж и подавать все, чего они пожелают, за счет городской казны. Кроме того, бальи подарил им лошадей и сбрую; это так удивило и восхитило их, что они не могли вымолвить ни слова. Им никогда и не снилось такое богатство, и сначала они как будто не верили, что лошади живые и настоящие и не исчезнут, как дым. Они не могли думать ни о чем другом, и то и дело сводили разговор на лошадей, чтобы можно было почаще повторять: «моя лошадь» — и всячески смаковать эти слова; расставив ноги и заложив большие пальцы в проймы жилетов, они блаженствовали, как Господь Бог, созерцающий бесчисленные созвездия в бесконечном пространстве вселенной и сознающий с удовлетворением, что все это — его собственность. Невозможно было быть счастливее, чем эти старые младенцы.

В тот же день город устроил пышный банкет в честь короля, Жанны, двора и главного штаба; в разгар пиршества послали за дядюшкой д'Арком и Лаксаром, но они не решились идти, пока им не пообещали, что их посадят в сторонке, на галерее, откуда они все увидят, а сами не будут на виду. Они глядели оттуда на великолепный праздник и плакали от умиления при виде несказанных почестей, какие воздавались их дорогой малютке, и дивились, как спокойно она сидит, ничуть не робея и не смущаясь всем этим ослепительным блеском.

Но была минута, когда спокойствие ей изменило. Она без волнения выслушала и милостивые слова короля, и похвалы герцога Алансонского и Дюнуа, и даже громовую здравницу Ла Гира, покорившую всех слушателей. И только одного она не смогла выдержать. По окончании речей король сделал знак, призывая к тишине, и ждал с поднятой рукой, пока замерли все звуки и тишина стала почти ощутимой — такая она была глубокая. И вот откуда-то из дальнего угла огромного зала раздался тоненький жалобный голосок, и в зачарованной тишине нежно и трогательно зазвучала простая милая старая песенка о Волшебном Бурлемонском Буке. Тут Жанна не выдержала, закрыла лицо руками и зарыдала. Слава и величие мигом рассеялись; она снова была маленькой пастушкой среди мирных лугов, а война, раны, кровь, смерть, яростное безумие и грохот битвы — все это показалось ей сном. Вот какова сила музыки, самой могущественной из волшебниц: стоит ей взмахнуть своим жезлом и произнести магическое слово — и действительность исчезает, а призраки, рожденные вашим воображением, одеваются живой плотью.

Этот прелестный сюрприз был придуман для нее королем. Право, в короле было кое-что хорошее, только оно было где-то глубоко спрятано, так что трудно было разглядеть; оно постоянно заслонялось хитрым де Ла Тремуйлем и его присными, а король, по лености и беспечности, давал интриганам полную волю.

Вечером все приближенные Жанны, которые были уроженцами Домреми, собрались в гостинице у ее отца и дяди; мы готовили крепкие напитки и намеревались всласть поговорить о нашей деревне и земляках, как вдруг от Жанны принесли большой сверток и не велели разворачивать до ее прихода. Скоро явилась и она сама и отослала своих телохранителей, сказав, что останется ночевать у отца, под его кровлей, как будто она снова дома. Мы все поднялись и стояли, как нам было положено, дожидаясь, когда она позволит нам сесть. Обернувшись, она увидела, что оба старика тоже стоят, но неловко и совсем не по-военному; ей очень хотелось рассмеяться, но она удержалась, чтобы не обидеть их. Она усадила их, села сама между ними, взяла каждого за руку и, держа их руки у себя на коленях, сказала:

— Оставим все эти церемонии и будем беседовать по-родственному, как встарь. Ведь я покончила с войной; теперь вы отвезете меня домой, и я вижу… — Тут она умолкла; ее сияющее лицо на мгновение омрачилось сомнением или предчувствием, но тут же вновь прояснилось, и она сказала горячо: — Ах, как бы я хотела уехать сегодня же!

— Да ты, верно, шутишь, дочка? Ты тут творишь настоящие чудеса, и все тебя славят, и ты, наверное, еще и не так сумеешь отличиться. Здесь ты запросто с генералами и принцами, а хочешь опять на крестьянскую работу и чтоб никто о тебе не знал. Нет, не дело ты говоришь.

— Да, — сказал дядюшка Лаксар, — это даже слышать странно и понять нельзя. Она меня уже раз удивила — когда собиралась на войну; а сейчас еще удивительней, что она больше не хочет воевать. Надо сказать, что это самые удивительные слова, какие мне до сих пор доводилось слышать. Я тебя что-то не пойму.

— Понять нетрудно, — сказала Жанна. — Я всегда боялась ран и крови, никому бы не согласилась причинить боль и очень пугалась ссор и шума. Все это мне не по душе. Я люблю тишину и покой и всех живых тварей — такая уж я уродилась. Я и думать боялась о войне, о крови, мучениях и слезах, которые она приносит. Но Господь через своих ангелов возложил на меня это бремя как же я могла ослушаться? Я выполняла его волю. А много ли он мне поручил? Всего два дела: снять осаду Орлеана и короновать короля в Реймсе. Я выполнила это — и теперь я свободна. Бывало ли хоть раз, чтобы на моих глазах пал воин — вое равно свой или вражеский, — а я не почувствовала бы, как будто свои собственные, его рану и горе его семьи? Ни разу. Какое счастье, что я теперь свободна, и больше не увижу, как творятся эти злые дела, и не буду над ними горевать. Так почему бы мне не вернуться в свою деревню и не жить по-прежнему? Там для меня рай! А вы дивитесь, что мне туда хочется! Это потому, что вы мужчины. Мать меня поняла бы.

Они не знали, что сказать, и вид у них был озадаченный. Потом старый д'Арк сказал:

— Про мать — это ты верно. Другой такой чудачки я не видывал. Все горюет, все горюет; ночей не спит, все лежит да думает, да горюет о тебе. Когда на дворе непогода, она плачет и приговаривает: «Как-то она там, моя бедная? Наверное, промокла до нитки, и солдатики ее тоже». А если молния или гром — вся задрожит, начнет ломать руки и говорит: «Вот так, верно, гремят страшные пушки, а она едет прямо на них; а меня там нет, и некому ее защитить!»

— Мама, бедная мама, как мне тебя жалко!

— Вот я и говорю — чудачка; я это за ней сколько раз замечал. Когда приходит весть о победе — вся деревня радуется и гордится, а она мечется как безумная, пока не узнает, что ты жива; только это ей и надо! А как узнает, падет на колени, хоть бы и в грязь, и славит Бога во весь голос, и все за тебя, а о сражении ни слова. И каждый раз она говорит: «Ну, теперь-то уж конец! Теперь Франция спасена, теперь-то уж она к нам вернется!» А тебя все нет — и опять она горюет.

— Довольно, отец, не надрывай мне сердце. Зато уж как я буду ее жалеть, когда вернусь! Всю работу буду за нее делать, во всем ей угождать, и не придется ей больше из-за меня плакать.

Еще вот этак поговорили, а потом дядя Лаксар сказал:

— Теперь ты, душа моя, выполнила Божье веление и вольна уходить. Так-то оно так. Ну а король? Ведь ты у него лучший воин. А вдруг он тебя не отпустит?

Это было неожиданно. Жанна не сразу опомнилась, а потом сказала с простодушной покорностью:

— Король — мой повелитель, а я его служанка. — Она замолкла и задумалась, но скоро улыбнулась и сказала весело: — Что про это думать? Сейчас не время. Расскажите мне лучше, что делается у нас дома.

И старики принялись рассказывать, рассказывали без умолку про все и про каждого на деревне; приятно было их послушать. Жанна по своей доброте хотела и нас втянуть в разговор, но это ей не удавалось. Она была главнокомандующим, а мы — никто. Ее имя гремело по всей Франции, а мы были мельче песчинок. Она была соратником принцев, и героев, а нашими товарищами были безвестные рядовые. Она стояла даже выше всех великих мира сего — ведь она была посланницей небес. Словом, она была Жанной д'Арк. Этим все сказано. Для нас она была божеством. А это значит, что между нами лежала пропасть. Мы не могли быть с нею на равной ноге. Вы сами видите, что это было невозможно.

А вместе с тем как она была человечна, как добра и отзывчива, как ласкова и приветлива, как скромна и бесхитростна! Вот слова, которые приходят на ум, когда пишешь о ней, но их недостаточно, они слишком скудны и бесцветны, чтобы рассказать о ней все или хотя бы половину. Простодушные старики не понимали, что она такое, и не способны были понять. До сих пор они имели дело с обыкновенными смертными, и у них не было другой мерки. Когда прошло их смущение, она стала для них просто девчонкой. Удивительное дело! Страшно было видеть, как свободно и спокойно они себя чувствовали в ее присутствии; они разговаривали с ней, точно с любой другой французской девушкой.

Старый простак Лаксар начал рассказывать скучнейшую и пустейшую историю, и ни ему, ни папаше д'Арку не приходило в голову, что это не положено по этикету; да и сама история не заслуживала внимания, ничего интересного в ней не было; им казалось, будто это очень волнующая повесть, а по-моему, она была просто нелепа. Так мне показалось тогда, и так кажется до сих пор. Вероятно, так и было, потому что Жанна смеялась, — и чем печальнее были описываемые события, тем больше она смеялась. Паладин сказал, что он и сам посмеялся бы, если бы не присутствие Жанны; и Ноэль Рэнгессон сказал то же.

Рассказ был о том, как дядя Лаксар недели три назад был в Домреми на чьих-то похоронах. Лицо и руки у него были в красных пятнах, и он попросил Жанну смазать их какой-нибудь целебной мазью; пока она натирала его и утешала, он рассказал, как все вышло. Прежде всего он спросил, помнит ли она их черного теленка. Она сказала: как же, помнит, очень хороший теленок, ее любимец; как-то он там теперь? — и прямо засыпала его вопросами. Он сказал, что теленок стал славным бычком. Так вот, на похоронах он должен был быть первым лицом. «Кто — бычок?» — спросила она; «Да нет, я». Оказалось, однако, что и бычок принял в них участие, хотя и не был зван. Дядя Лаксар задремал возле Волшебного Бука — прямо как был, одетый ради похорон в праздничный наряд и с предлинной черной лентой на шляпе. А когда проснулся и поглядел на солнце, понял, что опаздывает и должен торопиться. Видит — пасется этот самый бычок, и решает для скорости проехать на нем хотя бы часть пути. Обвязывает бычка веревкой, чтобы было за что держаться, надевает на него уздечку, чтобы править, и садится. Бычку это с непривычки не понравилось, он и начал реветь, метаться, брыкаться, шарахаться. Дядя Лаксар решил, что с него хватит, — он рад был бы слезть и ехать со следующим попутным бычком или еще как-нибудь поспокойнее. Только слезть-то он не решался, хотя ему было очень жарко и тряско, да и неприлично было так подпрыгивать в воскресный день. Бычок совсем осерчал и помчался к деревне, задрав хвост и дико мыча, а на краю деревни опрокинул несколько ульев. Пчелы вылетели оттуда целой тучей — и за ними! Пчелы давай жалить, кусать, колоть, и сверлить! А бычок и седок давай мычать и кричать, кричать и мычать! Так они пронеслись по деревне и налетели на похоронную процессию: одних свалили с ног и промчались прямо по ним, другие сами с криком разбежались кто куда, — и каждого облепили пчелы, так что от всей процессии уцелел один покойник. Но вот наконец бычок кинулся в реку, и когда выловили оттуда дядю Лаксара, он уже захлебывался, а лицо все было как пухлый каравай с изюмом.

Тут старый простофиля уставился на Жанну: она зарылась лицом в подушки и прямо умирала со смеху.

— Чему это она смеется?

Старый д'Арк тоже глядел на нее и почесывал в затылке, но ничего не мог сообразить и сказал:

— Кто ее знает — чему; должно быть, кто-нибудь насмешил, а мы и не заметили.

Оба старика считали этот рассказ очень жалостным, а по-моему, он нелеп и никому не интересен. Так мне показалось тогда, и так кажется до сих пор. Что в нем исторического? История должна сообщать важные и серьезные факты; она должна чему-нибудь учить; а этот пустяковый рассказ, по-моему, ничему не учит, разве только чтобы не ездили на похороны на бычке; но какой же здравомыслящий человек нуждается в подобном поучении?

Глава XXXVII. Снова к оружию

А ведь король, как вы знаете, возвел этих старых чудаков в дворянство. Но это им было непонятно и как-то не укладывалось в их головах; такая честь была для них пустым звуком, бесплотным призраком. Что им дворянство? Вот лошади — дело другое; лошади — это ценность, тут уж каждому видно; будет чем удивить народ в Домреми! Заговорили о коронации, и старый д'Арк сказал:

— Да, будет о чем рассказать дома, ведь надо ж быть такой удаче: очутились в городе как раз к этому дню!

Жанна сказала огорченно:

— Вот за это я и хотела вам попенять. Вы приехали и не известили меня. Эко диво — в городе! Вы могли бы сидеть рядом со знатью, вам все были бы рады, и вы бы все увидели вблизи. Вот тогда было бы о чем рассказывать дома. За что же вы обидели меня: не дали мне знать?

Старик отец явно смутился и не знал, что сказать. А Жанна, положив руки ему на плечи, заглядывала ему в лицо и ждала. Надо было ей ответить. Он привлек ее к себе на грудь, тяжело вздымавшуюся от волнения, и проговорил с трудом:

— Спрячь лицо, дитятко; сейчас твой отец повинится перед тобой. Видишь ли, какое дело… я думал: почем знать, может почести вскружили твою молодую головку — что ж тут было бы удивительного, — может, ты станешь стыдиться меня перед всеми этими…

— Отец…

— А потом… я боялся… ведь я помнил, какие жестокие слова сказал однажды в своем греховном гневе. Господь избрал тебя на великий ратный подвиг, а я, по своему невежеству, грозил утопить тебя своими руками, если ты забудешь девичий стыд и осрамишь нас. Как мог я это сказать моему невинному ребенку? Вот я и боялся, потому что был перед тобой виноват. Понимаешь теперь, дитятко, и прощаешь меня?

Вот, оказывается, в чем дело. Даже у этого бедного старого червя, всю жизнь рывшегося в земле, была своя гордость. Не диво ли это? И совесть у него была: он понимал, что хорошо, а что дурно, и способен был чувствовать раскаяние. Быть того не может, скажете вы. И все ж это так.

Когда-нибудь мы обнаружим, что мужики — тоже люди. Да, да — и во многом, очень многом похожие на нас. Я полагаю, что когда-нибудь и они это обнаружат, — а тогда что? Тогда, я думаю, они восстанут и потребуют, чтобы их считали за людей, и от этого произойдет великая смута.

Когда в книге или в королевском указе мы читаем слово «нация», нам представляется ее верхушка, и только она; другой «нации» мы не знаем, для нас и для короля другой нации нет. Но с того дня, когда я увидел, что старый крестьянин д'Арк поступает и чувствует так же, как я сам поступал бы и чувствовал на его месте, я убедился, что наши крестьяне — не просто тягловый скот, Богом предназначенный добывать для «нации» пищу и другие блага, но представляют собой нечто большее и лучшее. Вам не верится? Так уж вы воспитаны, так воспитаны мы все; что до меня, то я благодарен этому случаю: он многому научил меня, и я его не забуду.

О чем бишь я говорил? Когда состаришься, трудно бывает иной раз собраться с мыслями. Да! Я сказал, что Жанна принялась утешать старика. Иначе и не могло быть. Она приласкала, и приголубила его, и уговорила забыть про те жестокие слова. Он и забыл о них — до самой ее смерти. Вот когда он снова их вспомнил!

Боже, как жалят и терзают нас все обиды, которые мы когда-то причинили тем, кого уже нет в живых. Мы повторяем в тоске: «Если б они могли вернуться!» Да, мы всегда так говорим, — а что толку? Лучше всего, по-моему, не наносить никому обид. И не я один так думаю, то же самое говорят оба наши рыцаря и еще один человек из Орлеана — или из Божанси? да, да, именно из Божанси. Вот и он говорит то же и почти теми же словами. Смуглый человек, косит, и одна нога короче другой. Его зовут… — странно, что я позабыл его имя, а ведь только что помнил. Оно начинается с… — нет, не помню даже, как начинается. Ну, ничего, после как-нибудь вспомню и скажу вам.

Старику захотелось знать, что испытывает Жанна в бою, когда кругом сверкают клинки, а по щиту так и молотят удары, и тебя заливает кровью соседа, которому разрубили голову; или в те опасные минуты, когда обезумевшие кони внезапно пятятся под напором передних рядов, теснимых противником, а всадники со стоном падают с седел, и боевые знамена выпадают из мертвых рук и прикрывают тебе лицо, на миг заслоняя страшное зрелище; когда все вокруг качается и кружится, и в этой бешеной сумятице конские копыта топчут что-то мягкое, а в ответ кто-то кричит от боли; и вдруг ужас, смятение, бегство! — смерть и ад гонятся за тобой по пятам!

Старик сильно взволновался; он ходил по комнате, что-то бормотал и беспрерывно задавал вопросы, не дожидаясь ответа. Наконец он вывел Жанну на середину, отступил назад, внимательно оглядел ее и сказал:

— Нет, не пойму я этого. Уж очень ты мала. Мала и худощава. Еще в доспехах — куда ни шло; а сейчас, в шелку и бархате, ты выглядишь мальчишкой-пажом, а уж никак не чудо-богатырем, который шагает семимильными шагами, достает головой тучи и изрыгает на противника пламя и дым! Хотелось бы мне видеть тебя в деле и потом рассказать матери! Может, тогда она, бедная, уснула бы спокойнее. Поучи меня солдатскому ремеслу, чтобы я мог ей все растолковать.

Так она и сделала. Она дала ему копье и показала, как с ним обращаться. Показала и маршировку. Маршировал он удивительно неуклюже, и с копьем у него тоже выходило плохо, но он этого не замечал и был очень доволен; особенно нравились ему короткие звучные слова команды. Словом, если бы одного счастливого и гордого вида было достаточно, из него вышел бы образцовый солдат.

Он захотел также научиться владеть мечом, и Жанна показала ему и это. Но фехтование было ему не под силу, не те уж были его годы. Жанна проделывала это удивительно хорошо, а у старика совсем не получалось. Он пугался клинков, приседал и шарахался, как женщина от летучей мыши. Словом, блеснуть не мог. Вот если бы пришел Ла Гир, было бы совсем другое дело. Они с Жанной часто фехтовали, и я не раз это видел. Правда, Жанна всегда брала верх, но и Ла Гир был большой искусник. А какая она была быстрая! Выпрямится, сдвинет ноги вместе, а рапиру изогнет над головой, одной рукой держа ее за рукоять, другой — за кончик. Старый вояка становился напротив нее, подавшись вперед, заложив левую руку за спину, и выставлял рапиру перед собой, слегка вращая ее и не спуская глаз с Жанны. А она делала внезапный прыжок вперед, снова отскакивала назад и опять застывала на месте, выгнув над собой рапиру. Она успевала нанести Ла Гиру удар, но зритель видел только, как что-то сверкнуло в воздухе, — и больше ничего.

Мы усердно пускали чашу по кругу, зная, что это приятно бальи и хозяину; папаша д'Арк и старый Лаксар совсем развеселились, хотя нельзя сказать, чтобы они сильно захмелели. Они показали гостинцы, которые накупили для домашних — незатейливые, дешевые вещи, но там они должны были показаться роскошными. А Жанне они вручили подарок от отца Фронта и еще один-от матери: маленький оловянный образок Богоматери и пол-ярда голубой шелковой ленты. Она обрадовалась им, как ребенок, и была тронута — это было видно. Она расцеловала убогие вещицы, словно невесть какие сокровища; она прикрепила образок к камзолу, послала за шлемом и повязала на него ленту и все пробовала, как будет лучше, то так завяжет, то этак, и всякий раз подымает шлем на вытянутой руке и склоняет голову то вправо, то влево, глядя, что у нее получается, — точно птичка, раздобывшая нового жучка. Она сказала, что не прочь опять идти в бой и теперь сражалась бы еще лучше, лента всегда была бы при ней как материнское благословение.

Старый Лаксар сказал: дай ей Бог, но только прежде надо побывать дома, где все так по ней стосковались.

— Они гордятся тобой, душа моя. Еще ни одна деревня никогда и никем так не гордилась. Оно и понятно. Ни у одной деревни не было такой землячки. Удивительно, как они всё стараются назвать в честь тебя — всякое существо женского пола. Прошло всего полгода, как ты ушла от нас и прославилась, а сколько младенцев уже носит твое имя! Сперва Жанна, потом Жанна Орлеанская, потом Жанна-Орлеан-Божанси-Патэ, а теперь пойдут и новые города, да еще, конечно, прибавится Коронация. Ну и животных тоже. Все знают, как ты любишь всякую скотину, вот и стараются почтить тебя и называют их твоим именем. Сейчас стоит выйти на улицу и позвать «Жанна д'Арк, сюда!» — как сбегутся и кошки, и всякие твари, и каждая будет думать, что это ее зовут, а раз зовут, то и накормят. Твой котенок, которого ты подобрала перед уходом, помнишь? — тоже теперь зовется в честь тебя и живет у отца Фронта, и вся деревня его балует. Даже издалека приходят на него посмотреть, поласкать и подивиться: вот, мол, кошка Жанны д'Арк. Это вам всякий скажет; а раз какой-то пришлый человек кинул в нее камнем, — он не знал, что это твоя, так вся деревня как один на него кинулась, и хотели ведь повесить. Кабы не отец Фронт…

Тут старика прервали: гонец от короля принес Жанне записку, которую я ей прочел; там говорилось, что король подумал и посоветовался со своими военачальниками и просит ее остаться во главе армии и взять назад свое прошение об отставке. Не может ли она немедленно прийти на военный совет? И тотчас же в ночной тиши раздались слова команды и треск барабана — это шли ее телохранители.

На лице ее выразилось глубокое огорчение, но только на миг — потом это выражение исчезло. Исчезла девочка, тоскующая о родном доме, и перед нами снова была Жанна д'Арк, главнокомандующий армией, готовая выполнять свой долг.

Глава XXXVIII. Король командует: «Вперед!»

В качестве пажа и секретаря я последовал за Жанной на военный совет. Она вошла туда с видом оскорбленной богини. Куда девалась простодушная девочка, которая только что радовалась ленте и хохотала до упаду над злоключениями старого простака, наскочившего на похоронную процессию верхом на быке, искусанном пчелами? Вы не нашли бы в ней и следа этой девочки. Она подошла прямо к столу, за которым заседал совет, и остановилась. Она обвела всех глазами; и одних ее взгляд зажигал, как факел, других словно клеймил раскаленным железом. Она знала, куда направить удар. Указав кивком головы на полководцев, она сказала:

— С вами мне не о чем толковать. Не вы потребовали созвать совет. Обернувшись к королевским приближенным, она продолжала: — Вот с кем придется говорить. Военный совет! Просто диву даешься: перед нами один путь, и только один, а вы созываете совет! Военный совет нужен, чтобы выбрать одно из нескольких решений. А к чему он, когда перед нами только один путь? Вот, скажем, человек в лодке, а родные его — в воде; так что ж, он будет собирать совет из приятелей и спрашивать, как лучше поступить? Военный совет! Боже ты мой! А что на нем решать?

Она перевела глаза на Ла Тремуйля и молча мерила его взглядом; волнение среди присутствующих возрастало, и сердца бились все сильней. Жанна сказала раздельно и твердо:

— Каждый здравый умом человек, — если он служит королю от чистого сердца, а не напоказ, — знает, что для нас возможно только одно — идти на Париж!

Ла Гир одобрительно стукнул кулаком по столу. Ла Тремуйль побелел от гнева, но сдержался и промолчал. Ленивая кровь короля зажглась, глаза его сверкнули: — в нем все же где-то таилась воинская отвага, и смелая речь всегда находила в нем отклик. Жанна подождала, не станет ли первый министр защищать свои позиции, но он был мудр и опытен и не склонен тратить попусту силы, выгребая против течения. Он лучше подождет: король всегда выслушает его наедине.

Слово взял набожный лис — канцлер Франции. Потирая мягкие руки и вкрадчиво улыбаясь, он сказал Жанне:

— Прилично ли будет, ваша светлость, выступить столь внезапно, не дождавшись ответа от герцога Бургундского? Вам, быть может, неизвестно, что мы ведем с герцогом переговоры и надеемся договориться о двухнедельном перемирии. А он может обязаться сдать Париж без единого выстрела и даже без утомительного похода.

Жанна обернулась к нему и сказала серьезно:

— Здесь не исповедальня, господин канцлер. Вам не было надобности обнаруживать перед всеми свой позор.

Канцлер покраснел и сказал:

— Позор? Что же тут позорного?

Жанна проговорила ровно и бесстрастно:

— Я вам отвечу, и на это не придется тратить много слов. Я знала об этой жалкой комедии, господин канцлер, хотя ее и думали утаить от меня. Что ж, пожалуй это даже служит к чести ее сочинителей — то, что они хотели держать ее в тайне. Ведь ее можно выразить двумя словами.

Канцлер сказал с иронией:

— Вот как? Осмелюсь спросить вашу светлость, какими именно?

— Трусость и измена!

Теперь уже все полководцы разом стукнули по столу, а глаза короля снова весело сверкнули. Канцлер вскочил и обратился к королю:

— Я прошу вашей защиты, сир!

Но король отмахнулся от него и сказал:

— Спокойствие! С ней следовало посоветоваться заранее, раз дело касается не только политики, но и войны. Так пусть она выскажется хотя бы теперь.

Канцлер сел, дрожа от негодования, и сказал Жанне:

— Из сострадания к вам я готов считать, что вы не знаете, кто предложил эти переговоры, которые вы осудили в столь резких выражениях.

— Приберегите сострадание до другого случая, господин канцлер, сказала Жанна все так же спокойно. — Когда затевается что-нибудь противное интересам и чести Франции, каждый знает, кто тут двое главных…

— Сир, это клевета!..

— Нет, не клевета, господин канцлер, — сказала Жанна невозмутимо, это — обвинение. Я предъявляю его первому министру короля и канцлеру.

Тут они вскочили оба, требуя, чтобы король запретил Жанне подобную откровенность; но он и не подумал запрещать. Советы бывали обычно стоячей водой, а сейчас дух его отведал вина и нашел его вкус отличным. Он сказал:

— Сядьте и наберитесь терпения. Что позволено одной стороне, надо позволить и другой; этого требует справедливость. Вы-то разве щадите ее? Когда вы говорите о ней, вы не скупитесь на бранные клички и гнусные обвинения. — И он добавил с озорным огоньком в глазах: — Если это считать оскорблениями, то и вы оскорбляли ее; только она говорит вам обидные вещи в глаза, а вы — за ее спиной.

Он остался явно доволен своим метким ударом, от которого оба виновника съежились. Ла Гир громко хохотал, остальные воины тихонько посмеивались. Жанна продолжала спокойно:

— Все эти промедления мешали нам с самого начала. Все советы, советы да советы, когда нужно не совещаться, а драться! Мы взяли Орлеан восьмого мая и могли бы в каких-нибудь три дня очистить всю округу, и не понадобилось бы проливать кровь при Патэ. Мы могли бы быть в Реймсе шесть недель тому назад, а сейчас были бы уже в Париже и через полгода выпроводили бы из Франции последних англичан. А мы после Орлеана, вместо того чтобы нанести следующий удар, повернули и ушли из-под города. А зачем? Затем, видите ли, чтобы совещаться, а на самом деле для того, чтобы Бедфорд успел послать Тальботу подкрепления. Он так и сделал, и нам пришлось драться при Патэ. А после Патэ опять начались совещания, и опять мы теряли драгоценное время. О король мой, позвольте мне убедить вас! — Теперь она говорила с жаром. — Сейчас нам снова представляется удобный случай. Если мы немедля ударим на врага, нас ждет удача. Велите мне идти на Париж. Через двадцать дней он будет ваш, а через полгода вся Франция будет ваша! Дела всего на полгода, а если мы упустим время, нам не наверстать его и за двадцать лет. Прикажите, милостивый король, скажите одно только слово!..

— Помилуйте! — прервал ее канцлер, заметив на лице короля опасное воодушевление. — Идти на Париж? Вы, как видно, забыли, сколько на пути английских укреплений.

— Вот цена этим укреплениям! — сказала Жанна, презрительно щелкнув пальцами. — Откуда мы сейчас пришли? Из Жиена. А куда? В Реймс! Что было на пути? Сплошные английские крепости. А что с ними теперь? Они стали французскими, и притом без единого выстрела! — Полководцы начали громко выражать одобрение, и Жанна немного выждала, прежде чем продолжать. — Да, на нашем пути были сплошь английские крепости, а сейчас позади нас — сплошь французские. Что же это доказывает? На это вам и ребенок может ответить. В крепостях на пути к Парижу те же англичане, а не какие-нибудь другие. Они тоже боятся, тоже сомневаются, тоже пали духом, обессилели и ждут Божьей кары. Нам стоит только выступить, немедленно выступить, и крепости — наши, Париж — наш, Франция — наша! Повелите, о мой король, повелите вашей служанке.

— Стойте! — вскричал канцлер. — Было бы безумием так оскорбить герцога Бургундского. По договору, который мы надеемся с ним заключить…

— Ах, вы надеетесь заключить с ним договор? А сколько лет он презирал вас и глумился над вами? Разве уговорами вы его смягчили и склонили вас слушать? Нет — ударами! Ударами, которые мы ему нанесли! Других уговоров этот матерый мятежник не понимает. Что для него слова? Вы надеетесь заключить с ним договор? Чтобы он сдал вам Париж? Да ведь последний нищий в стране имеет столько же власти над Парижем, сколько он. Это он-то берется сдать вам Париж? То-то посмеялся бы Бедфорд! О, жалкие отговорки! Да тут и слепому видно, что ваши переговоры, шитые белыми нитками, и двухнедельное перемирие — все это только для того, чтобы Бедфорд успел двинуть на нас войско. Предательство, вечно предательство! Мы собираем военный совет, когда и совещаться-то не о чем! А Бедфорд небось не совещается, — он и так видит, что ему надо делать. Он знает, что сделал бы и на нашем месте. Он перевешал бы изменников и пошел на Париж! О милостивый король, пробудись! Путь открыт, Париж тебя ждет, Франция тебя призывает. Скажи только слово, и мы…

— Сир, это безумие, чистое безумие! Ваша светлость, мы не можем и не должны отступаться; мы сами предложили переговоры, и мы должны договориться с герцогом Бургундским.

— Мы с ним договоримся, — сказала Жанна.

— Как же?

— Острием копья!

Все встали — все, в ком билось французское сердце, — и разразились бешеными рукоплесканиями, которые долго не смолкали. Было слышно, как Ла Гир рычал: «Острием копья! Клянусь Богом, славно сказано!» Король тоже встал, вынул меч, взял его за лезвие и протянул Жанне рукоятью вперед, говоря:

— Ну, видишь, король сдается, — бери его меч в Париж!

Снова раздались рукоплескания, и на этом кончился достопамятный военный совет, о котором сложилось столько легенд.

Глава XXXIX. Мы побеждаем, но король упрямится

Было уже за полночь, а предыдущий день выдался беспокойный и трудный, но Жанне все было нипочем, когда предстоял поход. Она и не подумала ложиться. Полководцы последовали за ней в помещение ее штаба, и она стала отдавать распоряжения, а они — тут же рассылать их в свои части. Гонцы галопом поскакали с ними по тихим улицам; вскоре к конскому топоту присоединились отдаленные звуки труб и треск барабанов — началась подготовка к походу; авангард должен был выступить на рассвете.

Полководцев скоро отпустили, но нам с Жанной еще нельзя было отдыхать; теперь настала моя очередь. Жанна расхаживала по комнате и диктовала письмо герцогу Бургундскому, предлагая сложить оружие, заключить мир и забыть свою вражду к королю; а если он непременно хочет воевать — пусть идет на сарацинов:

«Pardonnez-vous l'un a l'autre de Ьоп coeur, entiere-ment, ainsi que doivent faire loyaux chretiens, et s'il vous plait de guerroyer, allez contre les Sarrasins»[30]

Письмо было длинное, но звучало отлично. Мне думается, что она никогда не писала так хорошо, так просто, прямодушно и красноречиво.

Письмо было вручено гонцу, и он ускакал с ним. После этого Жанна отпустила меня и велела идти ночевать на постоялый двор, а утром передать отцу сверток, который она в прошлый раз там оставила. В свертке были подарки родственникам и друзьям в Домреми и крестьянская одежда, купленная ею для себя. Она сказала, что придет утром проститься с отцом и дядей, если только они не передумают и не останутся еще немного, чтобы осмотреть город.

Я, разумеется, ничего не сказал; а мог бы сказать, что стариков теперь не удержать никакими силами даже на полдня. Разве они уступят кому-нибудь такую честь — первыми принести в Домреми великую весть об отмене податей навечно и услышать, как зазвонят колокола и восторженно закричит народ? Нет уж, такой случай они не упустят. Патэ, Орлеан, коронация — они понимали, что все это, конечно, очень важные события, но все же отдаленные, а вот отмена податей — это и важно, и весьма к ним близко.

Вы думаете, они спали, когда я пришел? Ничуть не бывало. Все были заметно под хмельком. Паладин красноречиво описывал свои подвиги, а старики аплодировали так усердно, что дрожал дом. Он как раз рассказывал о Патэ и, наклонясь мощным телом вперед, чертил на полу огромным мечом, объясняя, как передвигались войска; а старики, упершись руками в расставленные колени, следили за ним восхищенными глазами и по временам издавали возгласы восторга и удивления:

— Так вот, мы стоим и ждем не дождемся команды; кони под нами пляшут и храпят от нетерпения, а мы натягиваем поводья так, что чуть не валимся навзничь. Наконец слышим: «Вперед!» — и пускаем коней. Да как пускаем! Это было нечто невиданное! Где мы проносились, там англичане валились рядами, как подкошенные, от одного только вихря нашей скачки. Мы врезались в главный отряд Фастольфа как ураган, не замедляя хода, и оставили позади себя длинную межу из мертвых тел. Вперед! вперед! Там, впереди, была наша главная добыча: Тальбот со своим войском, застилавшим горизонт, словно туча. Когда мы на них налетели, в воздухе потемнело от сухих листьев, взметенных нашим бешеным галопом. Еще миг — и мы столкнулись бы с ним, как сталкиваются на Млечном Пути планеты, вышибленные из своих орбит; но тут, к несчастью, меня узнали. Тальбот побледнел. «Спасайтесь! — крикнул он. — Это Знаменосец Жанны д'Арк»! Он так всадил шпоры в коня, что пронзил ему внутренности, и помчался, а за ним в ужасе бросилось все его несметное войско. Я клял себя за то, что не догадался переодеться в чужие доспехи. Я увидел упрек в глазах нашего главнокомандующего и устыдился. Ведь я, казалось, стал причиной непоправимого несчастья. Другой отъехал бы в сторонку и загоревал, видя, что беду ничем не поправить, но, слава Богу, я не таков! Трудности действуют на меня как звук боевой трубы; они пробуждают все скрытые силы моего ума. Я мигом сообразил, что следует делать: еще миг — и я уже скакал прочь! Взял и исчез — как будто погасили свечу. Невидимый под защитой леса, я мчался словно на крыльях; никто не успел заметить, куда я скрылся, и не догадался о моих намерениях. Шли минуты, а я все скакал дальше и дальше — и наконец с победным кличем развернул свое знамя и выскочил навстречу Тальботу! Да, это была блестящая мысль. Поток обезумевших врагов завертелся и хлынул обратно, точно прилив, ударившийся о берег, — и победа была за нами! Несчастные оказались в ловушке, они были окружены со всех сторон; назад им не было хода — там была наша армия; вперед — тоже: там был я. Конечно, душа у них ушла в пятки, а руки опустились. Так они и стояли, а мы преспокойно перебили их всех до единого, — всех, кроме Тальбота и Фастольфа. Этих я взял живыми и унес под мышкой.

Да, Паладин был в тот вечер в ударе, ничего не скажешь. Какой слог! Какое благородство в движениях, какая величавость в позах, какой пыл стоило ему разойтись как следует! С какой уверенностью вел он свое повествование; как умело выделял в нем особо значительные места, то повышая, то понижая голос; как искусно подготавливал аффекты; какую убедительную искренность придавал своему тону и жестам; как мощно загремел его голос в последний, завершающий момент, как ярко он описал свое появление со знаменем в руке перед бегущим вражеским войском! А сколько тонкого искусства было во второй части его последней фразы, брошенной небрежно и вскользь, точно рассказ уже окончен и он добавляет лишь мелкую, незначащую подробность, которую только что случайно вспомнил.

Стоило посмотреть на его простодушных слушателей! Они не помнили себя от восторга и так шумно выражали свое одобрение, что могли бы сорвать крышу или даже разбудить мертвых. Когда они немного поостыли и наступило молчание, прерываемое только сопеньем и пыхтеньем, старый Лаксар сказал восхищенно:

— Да ты, я вижу, один стоишь целого войска!

— Вот именно! — подхватил с живостью Ноэль Рэнгессон. — Перед ним все дрожит! И вы думаете, только здесь? Его имя вселяет ужас далеко за пределами страны — одно лишь его имя! Стоит ему нахмуриться — как все темнеет отсюда и до самого Рима, и куры садятся на насест на целый час раньше. Говорят даже…

— Гляди, Ноэль Рэнгессон, ты дождешься беды! Я тебе сейчас скажу словечко, и если ты желаешь себе добра…

Я увидел, что началась обычная перебранка. А когда она кончится, никто не мог бы сказать. Я поспешил передать поручение Жанны и отправился спать.

Утром Жанна простилась со стариками, обнимая их со слезами, на глазах многочисленных сочувствующих зрителей; и они гордо поехали на своих драгоценных лошадях, увозя домой великую весть. Должен сказать, что я видывал куда более ловких наездников, — для этих искусство верховой езды было еще новым.

Авангард двинулся на рассвете, с музыкой и развернутыми знаменами; второй отряд выступил в восемь часов. Тут прибыли бургундские послы, и мы потеряли остаток этого дня и весь следующий. Однако Жанна недаром была с нами: послам пришлось уехать ни с чем.

Мы выступили на следующее утро — 20 июля. Но сколько же мы проехали за день? Всего шесть лье. Ла Тремуйль снова подчинил себе безвольного короля. Король остановился в Сен-Маркуле и молился там три дня. Для нас — потеря драгоценного времени, для Бедфорда — выигрыш времени. Уж он-то сумеет им воспользоваться!

Без короля мы не могли ехать дальше; это значило бы оставить его среди изменников. Жанна убеждала, доказывала, умоляла — и мы наконец снова двинулись в путь.

Предсказание Жанны сбылось. Это был не поход, а увеселительная прогулка. Наш путь пролегал мимо английских укреплений, но их гарнизоны сдавались нам без боя. Мы оставляли там французские гарнизоны и шли дальше. Тем временем Бедфорд выступил против нас с новым войском, и 25 июля противники сошлись и стали готовиться к бою, но Бедфорд благоразумно передумал: он повернул и стал отступать к Парижу.

Вот когда нам надо было действовать! Солдаты были полны воодушевления. Поверите ли? Король — эта жалкая тряпка! — дал своим негодным советникам уговорить себя вернуться в Жиен, откуда мы в свое время выехали в Реймс на коронацию. Мы повернули назад. Двухнедельное перемирие с герцогом Бургундским было только что заключено, и нам предлагалось ждать в Жиене, пока он сдаст нам Париж без боя.

Мы дошли до Брэ, и тут король опять передумал и повернул к Парижу. Жанна послала письмо жителям Реймса, призывая их не падать духом, несмотря на перемирие, и обещая стоять за них. Она сама сообщила им, что король заключил перемирие, и написала об этом со своей обычной прямотой. Она писала, что была против перемирия и не обязана его соблюдать, а если и будет соблюдать, то единственно потому, что щадит королевскую честь. Эти знаменитые слова известны теперь каждому французскому ребенку. Как простодушно они звучат!

«De cette trave qui a ete faite, je ne suis pas contente, et je ne sais si je la tiendrai. Si je la tiens, ce sera seulement pour garder I'honneur du roi».

Вместе с тем она не хотела допустить, чтобы король был обманут, и решила держать армию наготове, когда истечет срок перемирия.

Бедное дитя! Легко ли сражаться одновременно с Англией, Бургундией и французскими предателями! С первыми она справилась бы, но предательство… С ним никто не в силах справиться, когда сама жертва его так слаба и податлива.

Жанна терзалась всеми этими бесконечными помехами, задержками и проволочками. Она тосковала и временами готова была плакать. Однажды, беседуя со своим верным другом и соратником Дюнуа, она сказала:

— Ах, если бы Богу угодно было освободить меня от стальных доспехов и отпустить к родителям — опять пасти овец с сестрой и братьями, — они так обрадовались бы мне!

12 августа мы стояли близ Даммартена. Вечером произошла стычка с арьергардом Бедфорда, и мы надеялись утром дать ему настоящий бой, но еще ночью Бедфорд со всем войском ушел к Парижу.

Король Карл послал герольдов, и город Бовэ сдался. Епископ Пьер Кошон,[31] верный друг и раб англичан, не мог этому помешать, как ни старался. Он был тогда безвестен; а теперь имя его обошло весь свет и заслужило вечное проклятие французов. Дайте и я плюну мысленно на его могилу.

Компьен тоже сдался и спустил английский флаг. Четырнадцатого числа мы стали лагерем в двух лье от Сенлиса. Бедфорд повернул, приблизился к нам и занял хорошо укрепленные позиции. Мы двинулись на пего, но все попытки выманить его из-за укреплений были тщетны, хоть он и обещал сразиться с нами в открытом поле. Настала ночь. Ладно, утром мы ему покажем! Но утром он снова исчез.

18 августа мы вступили в Компьен, прогнали английский гарнизон и водрузили там свой флаг.

23 августа Жанна приказала идти на Париж. Королю и его присным это было не по душе, и они угрюмо засели в Сенлисе, который только что сдался. В следующие несколько дней сдалось еще много крепостей: Крейль, Пон-Сен-Максанс, Шуази, Гурнэ-сюр-Аронд, Реми, Ла Нефвиль-ан-Эц, Могэ, Шантильн, Сентин. Английская власть трещала по всем швам! А король все еще не одобрял наших действий и боялся похода на столицу.

26 августа 1429 года Жанна стала лагерем в Сен-Дени, почти под стенами Парижа.

А король все еще колебался и опасался. О, если бы он был с нами и поддержал нас своим именем! Бедфорд уже пал духом и решил не сопротивляться, а лучше собрать все войска в самой надежной своей провинции — Нормандии. Если бы мы сумели убедить короля идти с нами и помочь нам своим присутствием в этот решающий час!

Глава XL. Жанна побеждена предательством

Мы слали к королю одного гонца за другим, и он обещал приехать, но все не ехал. К нему отправился герцог Алансонский, и король подтвердил свое обещание, — и снова его нарушил. Так было потеряно девять дней. Наконец 7 сентября он прибыл в Сен-Дени.

Между тем противник снова набрался смелости. При такой нерешительности короля иначе и не могло быть. Теперь город был подготовлен к обороне. Положение стало для нас менее благоприятным, но Жанна и ее военачальники все же считали, что успех обеспечен. Атака была назначена на восемь часов утра следующего дня и началась точно в этот час.

Жанна разместила пушки и стала обстреливать мощный редут, защищавший ворота Сент-Онорэ. В полдень, когда он был уже порядком разрушен, скомандовали штурм — и редут был взят. Мы подошли ближе, чтобы штурмовать самые ворота, и несколько раз бросались на них. Жанна со знаменем была впереди всех; нас окутывал удушливый дым и осыпало градом снарядов.

Во время одного такого приступа, который наверняка снес бы ворота и доставил нам победу над Парижем, а значит, и всей Францией, Жанна была ранена стрелой из лука, и наши солдаты тотчас пали духом и отступили. Что они могли без нее? Она была душою всей армии.

Даже раненая, она не хотела уходить с поля боя и требовала нового штурма, уверяя, что он непременно будет успешным. «Я возьму Париж сегодня или умру!» — добавляла она, и в глазах ее загорался боевой огонь. Пришлось унести ее силой, — это сделали Гокур и герцог Алансонский.

Боевой дух был в ней силен, как никогда. Она была полна воодушевления. Она приказала, чтобы наутро ее принесли к воротам, и Париж будет нами взят в полчаса. Так она и сделала бы, в этом нет сомнения. Но она позабыла об одном — о том, что король был только тенью Ла Тремуйля. Король не разрешил ей этой попытки. Оказывается, от герцога Бургундского как раз прибыли новые послы, и для видимости начались какие-то новые переговоры.

Надо ли говорить, как жестоко страдала Жанна? Боль в ране и боль в душе всю ночь не дали ей уснуть. Часовые несколько раз слышали из ее комнаты в Сен-Дени глухие рыдания и горестные слова: «Его можно было взять! Можно было взять!», которые она непрерывно повторяла.

День спустя она через силу поднялась с постели, окрыленная новой надеждой. Герцог Алансонский навел мост через Сену около Сен-Дени. Нельзя ли ей переправиться по этому мосту и атаковать Париж с другой стороны? Но король прознал об этом и велел разрушить мост! Более того, он объявил, что кампания окончена! И это еще не все: он заключил новое, и на этот раз длительное, перемирие, обязался не трогать Парижа и вернуться на Луару.

Ни разу не побежденная врагом, Жанна д'Арк потерпела поражение от своего короля. Она сказала однажды, что боится одного только предательства. И вот оно нанесло ей первый удар.

Она повесила свои белые доспехи в королевской часовне в Сен-Дени и пошла просить короля освободить ее от командования и отпустить домой. Это было мудро, как все, что она делала. Пора крупных военных действий и больших замыслов миновала; по окончании перемирия предстояли, по-видимому, лишь отдельные случайные стычки. Тут не требовался военный гений, достаточно было и второстепенных военачальников. Но король не хотел ее отпускать. Перемирие не касалось всей страны; оставались еще французские крепости, которые надо было защищать, — и Жанна будет ему нужна. Дело в том, что Ла Тремуйль хотел иметь ее под рукой, чтобы удобнее было следить за ней и не давать ей ничего предпринять.

Тут она снова услышала Голоса. Они говорили:

«Оставайся в Сен-Дени», — и больше ничего. Они не объясняли почему. Это был глас Божий, ему надлежало повиноваться прежде всего, — и Жанна решила остаться.

Но это испугало Ла Тремуйля. Она была слишком большой силой, чтобы предоставить ее самой себе, — она могла расстроить все его планы. Он уговорил короля применить силу. Жанне пришлось подчиниться — она была ранена и беспомощна. Впоследствии, на суде, она говорила, что ее увезли против ее воли и что это никому не удалось бы, если бы она не была ранена. Да, могучий дух жил в этой хрупкой девочке — он мог сопротивляться всем земным владыкам. Мы никогда не узнаем, почему ее Голоса велели ей оставаться, — мы знаем только, что, если бы она смогла выполнить их веление, история Франции сложилась бы совсем иначе, чем она теперь записана в книгах. В этом мы убеждены твердо.

13 сентября приунывшая армия повернула к Луаре и ушла, даже без музыки! Эту подробность вы сразу замечали. Настоящее похоронное шествие вот что это было. Долгое, томительное шествие — и ни одного слова привета. Друзья провожали нас со слезами, враги — со смехом. Наконец мы добрались до Жиена, откуда меньше трех месяцев назад торжественно выступили на Реймс — с развернутыми знаменами, под звуки оркестров, еще разгоряченные победой при Патэ; и народные толпы громко славили и благословляли нас. А сейчас лил нудный дождь, день был хмурый, небеса плакали, встречающих было мало, да и те встречали нас молчанием, жалостью и слезами.

Король распустил свою великолепную армию — армию героев; она свернула знамена и спрятала оружие, — позор Франции был довершен. Ла Тремуйль оказался победителем, а непобедимая Жанна д'Арк — побежденной.

Глава XLI. Дева не пойдет больше в бой

Да, так оно и было: Жанна уже держала в руках Париж и всю Францию, она уже наступила на горло Столетней войне, а король принудил ее разжать руки и убрать ногу.

После этого мы восемь месяцев кочевали из города в город, из замка в замок — вместе с королем, его советниками и всем его веселым, пестрым двором, занятым танцами, любовью, соколиной охотой, серенадами И всякими забавами. Нам эта жизнь нравилась, но Жанне — нет. Впрочем, она в ней и не участвовала, а только наблюдала. Король искренне хотел, чтобы ей было хорошо, и проявлял о ней постоянную и нежную заботу. Все остальные были подчинены стеснительным требованиям этикета — одна только Жанна была от него свободна. Ей надо было раз в день явиться к королю и обменяться с ним двумя-тремя учтивыми словами, — больше от нее ничего не требовалось. Она всех сторонилась и целыми днями тосковала одна в своих покоях, развлекаясь только созданием новых, отныне несбыточных, военных планов и комбинаций. Она мысленно передвигала войска туда или сюда, рассчитывая расстояние, время и характер местности так, чтобы они встретились для боя в заданном месте, в заданный день и час. Эта игра была единственным, что облегчало ей тоску и тягостное бездействие. Она играла в нее часами, как другие играют в шахматы; погружаясь в нее, она отдыхала душой и сердцем.

Она не жаловалась. Это было не в ее натуре. Такие, как она, страдают безмолвно. Но она томилась, словно пленная орлица, тоскующая о вольном воздухе, о горных вершинах и веселом единоборстве с бурей.

По всей Франции бродили шайки отпущенных солдат, готовых на любое дело, какое подвернется. Несколько раз, когда Жанна начинала особенно тяготиться своим пленом, ей разрешали набрать конный отряд и отвести душу сделать набег на неприятеля. Это приносило ей облегчение.

Однажды, при Сен-Пьер-ле-Мутье, нам даже вспомнилось былое — с такой веселой отвагой она вела нас на приступ, отходила и снова упорно наступала. Наконец вражеский обстрел до того усилился, что старый д'Олон, сам раненный, скомандовал отступление (король сказал ему, что он головой отвечает за безопасность Жанны); он думал, что все повернули за ним — но не тут-то было! Оглянувшись, он увидел, что свита Жанны продолжает сражаться; тогда он вернулся и стал убеждать Жанну отступить, говоря, что сражаться с такой горсточкой солдат — безумие. Ее глаза весело заблестели, и она крикнула:

— Горсточка? Боже правый! Да у меня их пятьдесят тысяч, и я не уйду отсюда, пока не возьму укрепления. Трубите атаку!

Он повиновался. Мы одолели стену, и крепость была взята.

Старый д'Олон подумал, что она заговаривается, но она хотела сказать, что чувствует в себе силу пятидесяти тысяч. Это было причудливое выражение, но, в сущности, вернее не скажешь.

Было еще дело при Ланьи, где мы четыре раза ходили в атаку открытым полем на окопавшихся бургундцев и наконец разбили их; самой ценной добычей на этот раз был Франке из Арраса[32] — свирепый грабитель, державший в страхе всю округу.

Таких сражений было несколько, а в конце мая 1430 года мы оказались около Компьена, и Жанна решила идти на выручку городу, осажденному герцогом Бургундским.

Незадолго перед тем я был ранен и не мог сидеть в седле без поддержки, но наш славный Карлик посадил меня на круп своего коня, и, держась за него, я сидел достаточно прочно. Мы выехали в полночь, под теплым дождем, и ехали тихо и осторожно, в полном молчании, потому что надо было пробраться через неприятельские линии. Нас окликнули всего один раз, мы не ответили; затаив дыхание, медленно двинулись дальше и благополучно миновали опасность. В четвертом часу утра мы приехали в Компьен, как раз когда на востоке занялась тусклая заря.

Жанна тотчас взялась за дело и вместе с Гийомом де Флави, комендантом города, составила план вылазки против врага, который расположился тремя отрядами на равнине, по ту сторону Уазы; вылазку назначили на вечер. Одни из городских ворот на нашей стороне сообщались с мостом. Другой конец моста был защищен так называемым больверком; тот же больверк господствовал и над дорогой, которая шла от него по насыпи к деревне Марги. Здесь стояли бургундцы; другой их отряд занимал Клеруа, в двух милях выше насыпной дороги; а деревня Венетта, в полутора милях ниже ее, была занята англичанами. Получалось, как видите, нечто подобное луку с натянутой тетивой: стрелой была дорога, на оперенном конце ее находился больверк, на острие — Марги; Венетта была на одном конце лука, Клеруа — на другом.

Жанна хотела идти прямо по насыпной дороге на Марги, взять эту деревню приступом, сразу же повернуть направо — на Клеруа, взять и его, а там перестроиться и приготовиться к самому трудному, потому что за Клеруа стоял герцог Бургундский с резервами. Помощник коменданта Флави с лучниками и пушкарями с больверка должен был сдерживать английские войска, чтобы они не захватили дорогу и не отрезали Жанне отступление, если бы оно оказалось необходимым. На тот же случай, если придется отступать, у больверка поместили флотилию крытых лодок.

Настало 24 мая. В четыре часа пополудни Жанна выступила во главе конницы в шестьсот человек.

Это был ее последний поход.

Мне больно вспоминать о нем. Меня принесли на стену, и оттуда мне было многое видно, а остальное мне рассказали потом наши рыцари и другие очевидцы. Жанна переправилась по мосту, миновала больверк и поехала по насыпи впереди своих конников. Поверх доспехов она надела блестящий плащ, шитый серебром и золотом, и было видно, как он трепетал и развевался, точно белое пламя.

День был ясный, и равнина была видна далеко вперед. Скоро мы увидели англичан: они подходили быстро, в образцовом порядке, и солнце сверкало на их оружии.

Жанна атаковала бургундцев в Марги и была отброшена. Тут она увидела, что от Клеруа подходят еще бургундские части. Она собрала своих солдат, снова повела их в атаку и снова была отброшена. Эти две атаки заняли немало времени, а время было дорого. Англичане уже подходили к дороге со стороны Венетты, но с больверка по ним открыли огонь, и это их задержало. Жанна вдохновенными словами ободрила солдат, и они снова дружно пошли за ней в атаку.

На этот раз она взяла Марги под крики «ура». Тогда она немедля повернула направо, на равнину, и ударила по отряду, который только что подошел из Клеруа. Завязался жаркий бой, противники поочередно отбрасывали друг друга назад, и победа склонялась то на одну, то на другую сторону. Но вдруг в наших рядах произошло смятение. Причину его впоследствии объясняли различно. Кто говорит, будто передние ряды, услышав пальбу, решили, что англичане отрезали нам отступление; а кто говорит, что в задних рядах пронесся слух о гибели Жанны. Как бы то ни было, наше войско в беспорядке бросилось к насыпной дороге.

Жанна пыталась образумить и остановить их, она кричала им, что победа близка, — но все было тщетно: мимо нее, обтекая ее с обеих сторон, мчался неудержимый людской поток. Старик д'Олон умолял ее отступить, пока еще можно спастись, но она отказывалась; тогда он схватил ее коня под уздцы и силой увлек за собою. Обезумевшие люди и кони помчались по насыпи; обстрел ее, разумеется, пришлось прекратить, а это позволило англичанам соединиться с бургундцами и окружить нас; первые оказались впереди, вторые сомкнулись позади своей добычи. Французов неудержимо оттесняли к больверку, и там, в углу между боковой стеной болъверка и скатом дорожной насыпи, они отважно оборонялись без надежды на победу и полегли все до единого.

Флави, увидя это с городских стен, велел запереть ворота и поднять мост. Жанна оказалась отрезанной от города.

Маленький отряд ее телохранителей быстро таял. Сперва были ранены оба наших славных рыцаря, потом братья Жанны, потом Ноэль Рэнгессон, — все они были ранены, стараясь оградить Жанну от опасности. Остались только Карлик и Паладин, но эти держались долго, несокрушимые, точно две железные башни, обрызганные кровью; где опускался топор одного и меч другого, там падал сраженный враг. Так, верные своему долгу до конца, с честью пали они оба добрые, простые души! Мир памяти их! Они были мне очень дороги.

Враги испустили громкий крик торжества. Жанна все еще оборонялась мечом, но ее схватили за плащ и стащили с лошади. Ее унесли пленницей в лагерь герцога Бургундского, и победители поспешили туда с криками радости.

Страшная весть быстро передавалась из уст в уста, всюду поражая людей, точно параличом; и все твердили, как в бреду: «Орлеанская Дева в плену!», «Жанна д'Арк в плену!», «Франция потеряла свою спасительницу!» — и повторяли это снова и снова, точно не могли понять, бедняги, как это могло случиться и как допустил Бог!

Приходилось ли вам видеть город, завешанный траурными полотнищами с крыш до самой мостовой? Так выглядел Тур и некоторые другие города. Но кто сумеет описать, какое горе наполнило сердца французских крестьян? Никто! Быть может, они и сами не сумели бы этого — они были непривычны выражать свои чувства, — но скорбь их была глубока. Душа целого народа оделась в траур.

24 мая. Давайте опустим завесу над самой удивительной, самой волнующей военной драмой, когда-либо разыгранной на мировой сцене. Жанна д'Арк никогда больше не выступит в поход.

Загрузка...