Книга третья. Суд и мученичество

Глава I. Дева в цепях

Я не в силах подробно останавливаться на позорной истории лета и зимы, последовавших за пленением Жанны. Сперва я не очень горевал, ибо ежедневно ждал, что за Жанну потребуют выкуп и король — нет, не король, а вся благодарная Франция — поспешит внести его. По законам войны, она имела право на выкуп. Она не была мятежником, она состояла на военной службе, была поставлена во главе войска самим королем и не повинна ни в одном преступлении, упомянутом в военном кодексе. Поэтому никто не имел права держать ее в плену, если б за нее предложили выкуп.

Но дни шли за днями, а выкупа никто не предлагал! Это может показаться невероятным, но так оно было. Быть может, змея Тремуйль что-нибудь нашептывал королю?.. Как бы то ни было, король молчал, ничего не предлагал и ничего не предпринимал для освобождения несчастной девушки, которая так много для него сделала.

А во вражеском стане, к несчастью, проявили большую расторопность. Весть о пленении Жанны на другой же день достигла Парижа, и англичане и бургундцы весь день и всю ночь выражали свой восторг оглушительным звоном колоколов и благодарственным громом пушек; а затем главный викарий инквизиции в послании к герцогу Бургундскому потребовал выдать пленницу церковным властям, чтобы судить ее как еретичку.

Англичане поняли, что надо делать; по сути дела действовали именно они, а не Церковь. Церковью они воспользовались как ширмой — и имели на то важные причины. Церковь могла не только отнять у Жанны д'Арк жизнь, но и подорвать ее влияние, волшебную силу ее имени; тогда как англичане могли только казнить ее тело, — а это не уменьшило бы обаяния ее имени, напротив — сохранило бы его навеки. Жанна д'Арк была единственной силой во Франции, которой англичане опасались; единственной силой, с которой они считались. Если бы Церкви удалось осудить ее на казнь или объявить вероотступницей, еретичкой и колдуньей и доказать, что она послана не Богом, а сатаной, английское владычество легко было бы восстановить.

Герцог Бургундский все это выслушал, но выжидал. Он был уверен, что французский король или французский народ предложит ему более высокую цену, чем англичане. Он поместил Жанну в крепость, под сильной охраной, и выжидал несколько недель. В нем, как-никак, текла французская кровь, и ему в глубине души было совестно продавать ее англичанам. Но сколько он ни ждал, французы ничего не предложили.

Однажды Жанна ловко провела тюремщика и не только выскользнула из темницы, но и заперла его вместо себя. Однако она была замечена часовым, ее поймали и снова водворили в крепость. Потом ее перевезли в замок Боревуар, укрепленный еще сильнее. Это было в начале августа; шел третий месяц ее плена. Там ее заперли в башне высотою в шестьдесят футов, и она томилась еще три с половиной месяца. И все эти мучительные пять месяцев она знала, что англичане, прикрываясь именем Церкви, торгуются из-за нее, точно за лошадь или рабыню, а Франция молчит — молчит король, молчат все ее друзья. Поистине, это было ужасно!

И все же, когда Жанна услыхала, что Компьен осажден и вскоре будет взят, а враг грозит истребить всех жителей до последнего, вплоть до семилетних детей, она загорелась желанием помочь им. Она разорвала свои простыни на длинные полосы, связала их вместе и по этой непрочной веревке спустилась ночью из окна; но веревка оборвалась, она упала, сильно расшиблась и три дня пролежала без сознания; и все это время не пила и не ела.

На помощь Компьену подошли подкрепления под командой графа Вандомского, город отстояли, и осада была снята. Это было большой бедой для герцога Бургундского. Он нуждался в деньгах. Теперь было самое подходящее время предложить ему выкуп за Жанну. Англичане тотчас снарядили к нему французского епископа — Пьера Кошона из Бовэ, — да будет он проклят вовеки! В случае успеха ему туманно пообещали архиепископский престол в Руане, который был тогда вакантным. Он потребовал, чтобы его назначили председателем на духовном суде, потому что Жанну захватили на территории его епархии.

По обычаям тогдашних войн, выкуп за принца крови составлял 10 000 ливров золотом, или 61125 франков, — как видите, вполне определенная сумма. И когда выкуп предлагался, его нельзя было отвергать. Кошон привез от англичан как раз эту сумму, — за бедную крестьянскую девушку из Домреми дали королевский выкуп. Это показывает, во сколько ценили ее силу англичане.

Выкуп был принят. За эту сумму была продана Жанна д'Арк, Освободительница Франции, — продана своим врагам, врагам ее родины, которые истязали, топтали, терзали и разоряли Францию целых сто лет, превратив это глумление в забаву; врагам, которые давно позабыли, как выглядит француз в лицо, — до того они привыкли видеть только его спину; врагам, которым она дала отпор, которых укротила, которых научила уважать французскую доблесть, воскрешенную ее великим примером; врагам, жаждавшим уничтожить ее как единственную преграду на пути к полному торжеству англичан и полному унижению французов. Продана французским принцем французскому попу, — а неблагодарный французский король и французский народ видели это и безмолвствовали.

А что же она сама? Она тоже молчала. Ни одного слова упрека не сорвалось с ее уст. Она была выше этого, она была Жанной д'Арк, а этим все сказано.

Ее воинская репутация была безупречна. По этой статье ее не в чем было обвинить, надо было найти другую придирку. И ее нашли: Жанну решили судить церковным судом за преступления против веры. Если их не было, надо было их придумать; об этом постарался злодей Кошон.

Местом суда выбрали Руан. Он находился в самом центре английской территории. Его жители так долго прожили под английским владычеством, что вряд ли могли считаться французами, разве только по языку. В городе стоял сильный английский гарнизон. Жанна была доставлена туда в конце декабря 1430 года и брошена в темницу. Да, и закована в цепи… — она, воплощенное свободолюбие!

А Франция все еще бездействовала. Чем можно объяснить это? Мне кажется, только одним. Вспомним, что, когда с ними не было Жанны, французы ни на что не отваживались; под ее водительством они сокрушали все — пока видели впереди ее знамя или ее белые доспехи; всякий раз, когда она бывала ранена или разносился слух о ее гибели — как это случилось в Компьене, они приходили в смятение и разбегались, словно стадо овец. Я заключаю из этого, что они еще не перебороли в себе страха, порожденного бесконечными поражениями, а также недоверия друг к другу и к своим вождям — следствие долгого и горького опыта во всякого рода предательствах; ибо их короли поступали вероломно со своими вассалами и полководцами, а те, в свою очередь, предавали главу государства и друг друга. Солдаты увидели, что они могут всецело положиться на Жанну, но только на нее одну. Потеряв ее, они потеряли все. Она была солнцем, которое растопило замерзший поток и заставило его бурлить. Солнце зашло, и поток снова затянуло льдом; войско и вся Франция снова стали тем, чем были раньше, — трупами, неспособными мыслить, надеяться, желать и действовать.

Глава II. Жанна продана англичанам

До начала октября я не мог оправиться от своей раны. Когда похолодало, силы мои стали восстанавливаться. Все это время носились слухи, что король намерен выкупить Жанну. Я верил им: ведь я был молод и еще не познал низость и гнусность жалкого рода человеческого, который так доволен собой и мнит себя выше и лучше других живых существ.

В октябре я уже настолько оправился, что участвовал в двух вылазках и во второй из них, 23-го числа, был снова ранен. Меня, как видите, преследовала неудача. В ночь на 25-е осаждающие снялись с места и в суматохе упустили одного пленного, который благополучно добрался до Компьена и, прихрамывая, вошел в мою комнату, бледный и жалкий.

— Как?! Ноэль Рэнгессон? Ты жив?

Да, это был он. Наша встреча была радостной, как вы можете себе представить, но вместе с тем и грустной. Мы не решались произнести имя Жанны: голос нам не повиновался бы. Мы знали, кого имеем в виду, говоря: «она» и «ее», но имени не называли.

Мы вспомнили товарищей. Старик д'Олон, раненный и взятый в плен, находился при Жанне и, с разрешения герцога Бургундского, продолжал служить ей. К Жанне относились со всем уважением, подобающим ее рангу главнокомандующего и положению военнопленного, захваченного в честном бою. Так было — как мы узнали позднее, — до тех пор, пока она не попала в руки исчадия сатаны — Пьера Кошона, епископа города Бовэ.

Ноэль с нежностью вспомнил и похвалил нашего дюжего и хвастливого Знаменосца, который теперь умолк навеки — покончил и с настоящими и с вымышленными сражениями, сделал свое дело и с честью кончил жизнь.

— Повезло же человеку! — воскликнул Ноэль со слезами на глазах. Всегдашний, неизменный баловень фортуны! Она была верна ему с первых его шагов, на бранном поле и всюду! Всюду он блистал, всюду вызывал восхищение и зависть; всегда ему представлялись случаи отличиться, и он их не упускал. Получил прозвище Паладина сначала в шутку, а потом и всерьез, — потому что оправдал это прозвище великолепными делами. И наконец — самая большая удача — погиб на поле брани, на боевом посту, со знаменем в руке! Погиб подумай только! — на глазах у Жанны д'Арк. Осушил до дна чашу славы и упокоился навек, не ведая о позоре, который за этим последовал. Это ли не удача! А мы? За какие грехи мы еще живы, неужели и мы не заслужили почетной смерти?

Потом он сказал:

— Враги вырвали священное знамя из его мертвых рук и унесли его как самую драгоценную добычу после той, кому оно принадлежало. Но они недолго им владели. Месяц назад мы рискнули ради него жизнью: я и наши славные рыцари, мои товарищи по плену, похитили знамя и с верными людьми отправили в Орлеан; теперь оно будет храниться в городской сокровищнице.

Я был рад это слышать. Теперь я часто вижу его, когда езжу в Орлеан в день годовщины, 8 мая; с тех пор как не стало в живых братьев Жанны, я бываю в этот день почетным гостем города и участвую во всех банкетах и торжественных шествиях. Пройдет тысяча лет — а знамя все еще будет свято храниться французами, покуда не истлеет последний его лоскут{7}.

Спустя две или три недели после этого разговора мы услыхали страшную весть, поразившую нас точно громом: Жанна д'Арк продана англичанам!

Такой мысли мы не допускали ни на минуту. Мы были молоды, вот в чем дело; как я уже говорил, мы еще не знали людей. Мы всегда так гордились своей родиной, мы были так уверены в ее благородстве, щедрости и умении помнить добро! От короля мы многого не ждали, но от Франции мы ждали всего. Было известно, что во многих городах священники-патриоты призывали жителей жертвовать деньги и имущество, чтобы купить свободу своей Освободительнице, посланной Небесами. Мы не сомневались, что нужная сумма будет собрана.

А теперь все было кончено, все кончено! Горькое это было время для нас! Небо над нами потемнело, и вся радость ушла из наших сердец. Неужели у моего изголовья сидел тот самый весельчак Рэнгессон, которому жизнь казалась сплошной забавой и который чаще смеялся, чем дышал? Того Ноэля мне уже больше не пришлось видеть. Сердце его было разбито. Он стал печален и рассеян, и смех его иссяк, как пересохший родник.

Что ж, так было даже лучше. Это было подстать моему собственному настроению. Мы подходили друг к другу. Он терпеливо ухаживал за мной много недель, и наконец в январе я окреп настолько, что мог выходить. Тогда он спросил меня:

— Ну что ж, пора в путь?

— Да.

Мы поняли друг друга без объяснений. Сердца наши были в Руане, надо было и нам самим спешить туда. Та, что была нам дороже всего в жизни, томилась там в крепости. Мы не могли помочь ей, но хотели хотя бы быть к ней поближе, дышать с ней одним воздухом и смотреть на каменные стены, за которыми ее заперли. А если и нас запрут туда же? Что ж, мы сделаем все, что от нас зависит, — а там пусть решает судьба.

И мы отправились.

Нас поразила перемена, происшедшая за это время во всем крае. Мы шли где хотели и куда хотели, и никто нас не останавливал. Пока Жанна сражалась, англичане не знали покоя; теперь, когда ее устранили, у врагов совсем не осталось страха. Никто не боялся нас и не обращал на нас внимания, никто не любопытствовал, кто мы такие и зачем едем.

Мы сообразили, что можем добираться по Сене, не утомляя себя сухопутным путешествием. Так мы и сделали. Баржа доставила нас в Руан; за один лье до города мы сошли на берег — не на холмистой стороне, а на другой, там, где берег отлогий и ровный, как пол.

В город никого не впускали и не выпускали без опроса: опасались, что будут попытки освободить Жанну. Но у нас все вышло удачно. Мы остановились у пригородных крестьян и прожили у них неделю, помогая им в работе в благодарность за приют и стараясь подружиться с ними. Мы раздобыли и надели крестьянскую одежду. Когда нам удалось войти к ним в доверие, мы обнаружили, что в глубине души они — французы. Тогда мы решились открыться им во всем, и они охотно предложили нам свою помощь.

План наш бы скоро готов и очень прост. Мы взялись помочь нашим хозяевам отогнать овец на городской рынок. Однажды, хмурым, дождливым утром, мы привели наш план в исполнение и благополучно миновали угрюмые городские ворота. У наших друзей были знакомые в городе, они жили над винной лавкой, в высоком доме причудливой архитектуры, на одной из узких улиц, ведущих от собора к реке. Здесь-то мы и приютились; а на другой день нам доставили туда нашу одежду и другое имущество. Приютившая нас семья Пьерронов была всецело предана Франции, и от них нам нечего было таиться.

Глава III. Сеть стягивается

Надо было как-то добывать пропитание себе и Ноэлю. Узнав, что я грамотен, Пьеррон поговорил со своим духовником, и тот доставил мне место при добром священнике по имени Маншон, который был назначен главным протоколистом на предстоящем Великом Суде над Жанной д'Арк. Я оказался писцом у протоколиста: странное положение для меня — и опасное, если б обнаружились мои симпатии и моя прежняя должность. Но, в сущности, опасность была не так уж велика. Маншон в глубине души был расположен к Жанне и не выдал бы меня; фамилия тоже меня не выдавала — я отбросил ее и назвался просто по имени, как было принято у простолюдинов.

Весь январь и февраль я постоянно находился при Маншоне и часто бывал с ним в крепости — в той самой, где была заключена Жанна, но в других помещениях и, конечно, не видел ее.

Маншон рассказал мне все, что произошло до моего прибытия. С тех пор как им продали Жанну, Кошон долго подбирал таких присяжных, которые вернее погубили бы ее; этим гнусным делом он был занят несколько недель. Парижский университет прислал ему нескольких ученых и надежных богословов желательного для него образа мыслей; кроме того, он сам набрал отовсюду единомышленников и сумел составить грозный трибунал, насчитывавший полсотни известных имен; имена были французские, но интересы и симпатии — всецело английские.

Из Парижа прибыл также важный чиновник инквизиции, потому что обвиняемую надлежало судить инквизиционным судом; но он оказался человеком смелым и справедливым; он прямо заявил, что суд неправомочен разбирать это дело, и отказался в нем участвовать. Так же честно высказались еще двое-трое.

Инквизитор был прав. Дело, возбужденное против Жанны, давно было разобрано и решено в ее пользу еще в Пуатье. Решено более высоким судом, чем этот, ибо во главе его стоял архиепископ Реймский, у которого Кошон был в подчинении. А теперь суд низшей инстанции нагло собирался пересматривать дело, уже решенное судом с большими полномочиями. Можете вы это себе представить? По закону, такое дело не могло рассматриваться вновь. По закону, Кошон не имел права председательствовать в суде, и по многим причинам: Руан не входил в его епархию; Жанна не была взята по месту ее жительства — ведь она числилась жительницей Домреми; и, наконец, предполагаемый судья был ярым врагом обвиняемой и уже по одному этому не мог ее судить.

Однако все эти серьезные препятствия были устранены. Руанский капитул, уступая давлению, выдал Кошону все полномочия; на инквизитора тоже оказали давление, и ему пришлось подчиниться.

Итак, малолетний английский король, через своего представителя, передал Жанну в руки этого суда, но с одной оговоркой: если суд не признает ее виновной, король получит ее обратно!

На что же могла надеяться покинутая, одинокая девочка? Одинокая во всем страшном значении этого слова. Она сидела в темнице, и дюжина грубых солдат днем и ночью находилась в комнате, где стояла ее клетка, — да, ее держали в железной клетке и приковали к постели за шею, за руки и за ноги. Возле нее не было ни одного знакомого лица, ни одной женщины. Это ли не одиночество, не беззащитность!

Жанна была взята в плен вассалом Жана Люксембургского; Жан-то и продал ее герцогу Бургундскому. У этого Жана Люксембургского хватило бесстыдства прийти посмотреть на Жанну в ее клетке. Он пришел с двумя английскими лордами — Варвиком и Стаффордом. Это было жалкое пресмыкающееся. Он обещал ей свободу, если она не станет больше сражаться против англичан. Она уже долго просидела в клетке, но дух ее не был сломлен. Она ответила с презрением:

— Боже правый! Ты смеешься надо мной! Ведь ты не хочешь, да и не можешь отпустить меня на свободу.

Он настаивал. Тогда в Жанне пробудилась воинская гордость; она подняла закованные руки, с грохотом уронила их и сказала:

— Гляди! Эти руки знают больше вашего. Я знаю, что англичане хотят меня убить. Они думают, что после моей смерти им будет легко завладеть Францией. Только не бывать этому! Пусть их будет хоть сто тысяч — и то не бывать!

Такой вызов привел Стаффорда в ярость: этот свободный и сильный мужчина выхватил кинжал и бросился на беспомощную, закованную девушку, чтоб заколоть ее. Но Варвик удержал его. Варвик был мудр. Лишить ее жизни таким способом? Отправить на небо незапятнанной и неопороченной? Чтобы Франция молилась на нее и, вдохновляясь ее именем, пошла в бой за освобождение? О нет, ее надо приберечь для иной участи!

Время, назначенное для суда, приближалось. Уже более двух месяцев Кошон старательно выкапывал отовсюду показания, подозрения и слухи, которые хоть как-нибудь могли быть использованы во вред Жанне, и тщательно уничтожал все, что было в ее пользу. В его руках были неограниченные возможности подготовить обвинение и всячески отяготить его; этими возможностями он не преминул воспользоваться.

А вот защиту для Жанны некому было подготовить. Запертая в каменных стенах, она ни к кому не могла обратиться за помощью. Она не могла вызвать ни одного свидетеля: все они были далеко и воевали под французским знаменем, а здесь был английский суд; покажись кто-нибудь из них у ворот Руана, он был бы немедленно схвачен и повешен. Заключенной предстояло быть единственным свидетелем — и обвинения и защиты, — а смертный приговор был вынесен еще до того, как суд начал заседать.

Узнав, что в состав суда вошли одни лишь священники, приверженные англичанам, Жанна попросила, справедливости ради, добавить к ним такое же число священников французской партии. Кошон посмеялся над этой просьбой и не соблаговолил даже ответить.

По церковным законам, Жанна, как несовершеннолетняя, не достигшая двадцати одного года, имела право на защитника, который вел бы ее дело и указывал ей, как отвечать на вопросы, чтобы не попасть в ловушки, хитро расставляемые обвинителями. Вероятно, она не знала, что имела право требовать защитника, — ведь никто ей этого не объяснил. Но она об этом попросила.

Кошон отказал.

Она продолжала умолять, говорила, что она молода и незнакома с тонкостями законов и с судебной процедурой. Кошон снова отказал: пусть сама ведет свое дело как сумеет. Да, у него было каменное сердце!

Кошон подготовил ргосеss-vеrbal, попросту говоря — обвинительный акт. Это был подробный список предъявленных ей обвинений, на которых и должен был основываться суд. Обвинений? Нет — подозрений и слухов; именно так и было там сказано. Она подозревалась в ереси, колдовстве и тому подобных преступлениях против религии.

По церковным законам, такой процесс не мог быть начат, пока не выяснена вся история жизни и не установлена репутация обвиняемого; эти сведения должны обязательно приобщаться к делу. Если вы помните, именно с этого начал суд в Пуатье.

Теперь все это было проделано заново. В Домреми послали священника. Он тщательно выяснил по всей округе, какая молва шла о Жанне и каково ее прошлое, и составил себе весьма определенное мнение. Он доложил, что репутация Жанны была во всех отношениях такова, «что лучшей он не пожелал бы собственной сестре». Если помните, примерно то же самое было сказано и в Пуатье. Репутация Жанны выдерживала самое придирчивое расследование.

Вы скажете, что это было важным свидетельством в пользу Жанны. Да, могло бы быть, если бы было оглашено на суде. Но Кошон не дремал, и оно исчезло из обвинительного акта еще до начала суда. Никто не отважился справиться, куда оно девалось.

Казалось, что теперь Кошон мог смело начинать разбирательство. Но нет — он придумал еще одно средство погубить бедную Жанну, пожалуй самое страшное. В числе именитых богословов, выбранных и посланных Парижским университетом, был некто Николя Луазелер. Он был строен, красив, благообразен, пленял ласковой речью и мягким обхождением и казался неспособным на предательство или лицемерие, — однако таил в себе и то и другое. Его провели ночью к Жанне под видом сельского башмачника. Он назвался ее земляком, сказал, что в душе — патриот, и открыл свое духовное звание.

Жанна очень обрадовалась пришельцу из милых ей родных краев; еще больше обрадовалась она тому, что он священник и что ей можно облегчить душу исповедью, — ведь церковные таинства были для нее насущным хлебом, дыханием жизни, а она так долго была их лишена. Она открыла этому негодяю свое невинное сердце, а он дал ей советы относительно предстоящего суда, которые наверняка погубили бы ее, если бы природный ум не побудил ее пренебречь ими.

Вы спросите: какая тут могла быть ловушка — ведь тайна исповеди священна и нерушима? Это верно; но разве не могло какое-нибудь третье лицо подслушать ее слова? А оно уже не обязано хранить тайну. Так и сделали. Кошон заранее велел просверлить дыру в стене, самолично приложил к ней ухо — и все услышал.

Страшно подумать! Как могли они так поступать с несчастной девушкой? Она ведь не сделала им никакого зла.

Глава IV. Все готовы осудить

Вечером, во вторник 20 февраля, когда я переписывал работу для своего патрона, он пришел очень опечаленный и сообщил, что суд начнется завтра, в восемь часов утра, и что я должен буду сопровождать его туда.

Я уже давно ждал этого известия, и все же оно сразило меня; я задохнулся и задрожал всем телом. Должно быть, я все время бессознательно надеялся, что в последнюю минуту что-нибудь помешает роковому суду: может быть, Ла Гир ворвется в город со своими удальцами или Господь сжалится и прострет над ней свою мощную десницу… Теперь надежды уже не оставалось.

Суд должен был заседать в крепостной часовне, и заседания будут открытые.

Я печально побрел домой и сказал Ноэлю, чтобы он приходил пораньше и занял место. Пусть снова увидит черты, дорогие всем нам.

По пути мне попадались ликующие английские солдаты и французские горожане, предавшиеся врагу. Все только и говорили, что о суде. Я много раз слышал слова, сопровождавшиеся безжалостным смехом: «Наконец-то толстый епископ добился своего! Говорят, он скорехонько расправится с нечестивой колдуньей!» Однако на некоторых лицах я читал сочувствие и огорчение — и не всегда это были французы. Английские солдаты боялись Жанны, но восхищались ее подвигами и ее неукротимым духом.

На другой день мы с Маншоном пришли спозаранку, но огромная крепость уже была полна народу, и люди все прибывали. Часовня была полна, и туда уже не пускали посторонних лиц. Мы заняли предназначенные нам места.

Председатель суда Кошон, епископ города Бовэ, в парадных одеждах, восседал на особом возвышении, а впереди него рядами сидели члены суда: пятьдесят именитых богословов, важных сановников Церкви; все это были люди весьма умные и ученые, опытные мастера казуистики, понаторевшие в искусстве ставить ловушки несведущим и неосторожным. Оглядев это сборище мастеров юридического фехтования, пришедших вынести заранее определенный приговор, я подумал, что Жанне придется одной отстаивать против них свое доброе имя и свою жизнь. Я спросил себя: что может сделать в столь неравной борьбе бедная, неученая деревенская девушка девятнадцати лет? — и сердце у меня упало. Когда я взглянул на тучного председателя, пыхтевшего на своем возвышении, сотрясая при каждом вздохе свой огромный живот; увидел его тройной подбородок, шишковатое и пятнистое багровое лицо, отвратительный нос, ноздреватый, как цветная капуста, и холодные, злобные глазки истинное чудовище! — мне стало еще страшнее. А когда я заметил, что все боятся этого человека и беспокойно ежатся под его взглядом, у меня исчез последний слабый проблеск надежды.

В зале оставалось только одно незанятое место. Оно было у стены, на виду у всех. То была деревянная скамья без спинки, стоявшая отдельно, на чем-то вроде помоста. По обе стороны ее стояли рослые стражники в шлемах, латах и стальных рукавицах, недвижные, как их собственные алебарды, — и больше никого. Я с волнением смотрел на эту скамью: я знал, для кого она предназначена; она напомнила мне суд в Пуатье, когда Жанна, сидя на такой же скамье, хладнокровно состязалась с изумленными докторами богословских и юридических наук и встала с нее победительницей, осыпаемая похвалами, и отправилась на подвиги, увенчавшие ее мировой славой.

Как хороша она была, как невинна, трогательна и прелестна в расцвете своих семнадцати лет! То были славные дни. Много ли времени прошло с тех пор — ей ведь и сейчас было всего девятнадцать, — а сколько она с тех пор повидала и сколько чудес успела свершить!

А теперь — теперь все было иначе. Почти девять месяцев она протомилась в темнице, не видя ни света, ни свежего воздуха, ни дружеских лиц, — она, дитя солнца, подруга птиц и всех счастливых, свободных созданий! Она измучена долгим заточением, и силы ее ослабели; она наверняка пала духом, понимая, что для нее нет надежды. Да, все было теперь иначе.

В зале слышался приглушенный говор, шелест одежд и шарканье ног, сливавшиеся в общий шум. И вдруг раздалось:

— Введите обвиняемую!

У меня захватило дух, и сердце застучало, как молот. А в зале наступила полная тишина. Всякий шум сразу прекратился. Ни звука — тишина стала тягостной и давила на нас. Все лица были обращены к дверям; большинство присутствующих поняло, что они сейчас воочию увидят ту, которая до сих пор была для них воплощенным чудом, именем, прогремевшим на весь мир.

Ничто не нарушало тишины. Но вот издали, по каменным коридорам, раздались шаги и лязг железа — это гремели цепи Жанны д'Арк, Освободительницы Франции!

Все передо мной поплыло и закружилось. Наконец-то и я понял, что я сейчас увижу.

Глава V. Пятьдесят ученых против одного неученого

Клянусь честью, я не стану ни в чем искажать или приукрашивать события этого злополучного процесса. Я честно и подробно изложу факты так, как мы с Маншоном ежедневно заносили их в официальный протокол и как их можно прочесть в книгах{8}. С одним только различием: обращаясь к вам, я буду комментировать и пояснять эти факты, чтобы вы лучше их поняли, и добавлю кое-какие подробности, интересные вам и мне, но не настолько значительные, чтобы попасть в протокол.

Продолжу свой рассказ с того места, где прервал его. Мы услышали в коридоре звон цепей — это вели Жанну.

Она появилась.

По толпе пробежал трепет, и многие ахнули. В нескольких шагах позади нее шли два стражника. Голова ее была склонена; она двигалась медленно она была слаба, а оковы тяжелы. Она была вся в черном с головы до ног. На ней была мужская одежда из мягкой шерстяной материи густого траурного черного цвета, без всякой отделки. На плечах и груди складками лежал большой воротник из той же черной материи; рукава короткой куртки были широкие сверху и до локтей, а внизу плотно облегали руку. Под курткой были узкие черные рейтузы, спускавшиеся до ее закованных щиколоток.

Не дойдя до скамьи, она остановилась — как раз там, где из окна падал косой луч света, — и медленно подняла голову. По залу снова прошел трепет. В лице ее не было ни кровинки; белое, как снег, оно резко выделялось над тоненькой фигуркой, облаченной в черное. Лицо было ясное, девическое, несказанно прекрасное, бесконечно печальное и кроткое. Но что это? Когда ее бесстрашный взор встретился с глазами судьи, поникшая фигурка воинственно и гордо выпрямилась, — и сердце мое радостно дрогнуло. «Все хорошо, все хорошо, — сказал я себе, — они не сломили ее, не покорили, это прежняя Жанна д'Арк!» Мне стало ясно, что страшным судьям не удастся подчинить и устрашить ее высокий дух.

Она прошла на свое место, поднялась на возвышение и села на скамью, подобрав цепи к себе на колени и сложив на них маленькие белые руки. Она приготовилась слушать со спокойным достоинством; казалось, что из всех присутствующих она одна не испытывает никакого волнения. Рослый загорелый английский солдат, стоявший в первом ряду, поднял огромную ручищу и почтительно отдал ей честь, а она с дружеской улыбкой ответила на его приветствие; это вызвало сочувственные аплодисменты, которые судья прервал сердитым окриком.

Началась пытка, известная в истории под названием — Великий Процесс. Пятьдесят искусных законоведов против одной неопытной жертвы — и никого, кто бы ей помог!

Судья кратко изложил обстоятельства дела — слухи и подозрения, на которых основывалось обвинение. Затем он потребовал, чтобы Жанна преклонила колени и присягнула, что ответит на все вопросы точно и правдиво.

Жанна была настороже. Она поняла, что за этим, по видимости справедливым, требованием могла скрываться опасность. Она ответила с той простотой, которая столько раз обезоруживала ее искусных обвинителей в Пуатье:

— Нет. Ведь я не знаю, о чем вы будете спрашивать; может быть, о том, о чем я хотела бы умолчать.

Судьи пришли в ярость, раздались гневные восклицания. Это не смутило Жанну. Кошон возвысил голос, покрывая шум, но он был так взбешен, что едва мог говорить. Он сказал:

— С Божьей помощью мы хотим разобрать это дело ради спасения твоей души. Клянись, положа руку на святое евангелие, что правдиво ответишь на все вопросы, какие будут заданы! — И он с силой ударил жирным кулаком по председательскому столу.

Жанна ответила спокойно:

— Я охотно отвечу на все, что касается отца или матери, или моей веры, или дел, которые я совершила во Франции; но про откровения, явленные мне Господом, Голоса мои запретили мне говорить с кем бы то ни было, кроме моего короля…

Снова раздались гневные угрозы и поднялся сильный шум. Ей пришлось переждать, пока шум утихнет; ее восковое лицо зарумянилось, она выпрямилась, устремила пристальный взгляд на судью и докончила голосом, в котором звучали прежние ноты:

— …и про это я ничего не скажу, хоть отрубите мне голову!

Вы, вероятно, знаете, как ведут себя французы в собраниях. Председатель и половина судей вскочили на ноги, грозя обвиняемой кулаками, и оглушительно закричали все разом, так что ничего нельзя было расслышать. Это длилось несколько минут. Невозмутимость Жанны бесила их больше всего. Только раз она сказала с проблеском былого веселого озорства в глазах и движениях:

— Пожалуйста, не все сразу, милостивые господа, и я вам всем отвечу.

После трех часов яростных препирательств о присяге дело ничуть не подвинулось. Епископ продолжал требовать присяги без оговорок, а Жанна в двадцатый раз отказывалась присягать иначе, чем она предложила вначале. В судьях произошла заметная перемена: все они охрипли, утомились от долгого неистовства и даже как-то осунулись; только Жанна была по-прежнему безмятежна, и незаметно было, чтобы она устала.

Наконец шум утих, наступило выжидательное молчание. Судье пришлось уступить: он раздраженным тоном велел ей присягать по-своему. Жанна тотчас опустилась на колени; когда она возложила руки на Евангелие, тот же английский солдат не удержался и воскликнул:

— Клянусь Богом, будь она англичанкой, мы бы мигом вызволили ее отсюда!

Он отдавал ей должное, как один воин — другому. Но какой укор французам и их королю! Как жаль, что Орлеан не слыхал этих слов! Я уверен, что благодарный город, который обожал ее, поднялся бы и все жители до единого пошли на Руан. Есть слова, которые обжигают человека нестерпимым стыдом и так и остаются выжженными в его памяти. Так выжжены у меня в памяти слова английского солдата.

Когда Жанна дала присягу, Кошон спросил, как ее имя, где она родилась, в какой семье и сколько ей лет. На все это она ответила. Потом он спросил, чему она училась.

— Мать научила меня молитвам: «Отче наш», «Богородица» и «Верую». Всему, что я знаю, меня выучила мать.

Эта ненужные вопросы длились еще довольно долго. Все устали, кроме Жанны. Судьи приготовились расходиться. Кошон пригрозил Жанне, что попытки к бегству будут считаться за доказательства ее виновности. Странная логика!

Она ответила просто:

— Я не считаю себя связанной этим запрещением. Я убежала бы, если бы могла, — тут я не давала никаких обещаний и не дам.

Потом она пожаловалась на тяжесть оков и просила снять их, потому что ее неусыпно стерегли, и оковы были не нужны. Епископ отказал, напомнив, что она уже дважды пыталась бежать. Жанна д'Арк была слишком гордой, чтобы настаивать. Готовясь выйти вместе со стражей, она сказала только:

— Это правда, что я хотела бежать, и теперь хочу. — И добавила так жалобно, что тронула бы любого: — Ведь это право каждого узника.

И она ушла из зала среди общего безмолвия, в котором слышнее звенели ее ужасные цепи, надрывая мне сердце.

Какое необычайное присутствие духа! Ее невозможно было застать врасплох. Она увидела Ноэля и меня сразу, как только села на скамью, и мы вспыхнули от волнения, но ее лицо ничего не выразило и ничего не выдало. Десятки раз за этот день глаза ее останавливались на нас, но она ничем не показала, что узнает нас. Другая вздрогнула бы при виде нас — и тогда нам пришлось бы плохо.

Мы медленно возвращались домой, погруженные в свою печаль и не обменявшись ни словом.

Глава VI. Дева ставит в тупик своих противников

Вечером Маншон сообщил мне, что Кошон спрятал в амбразуре окна писцов, которые должны были извращать ответы Жанны. Неслыханная жестокость и неслыханное бесстыдство! Однако замысел не удался. У писцов была совесть: гнусное поручение возмутило их, и они честно записали все, как было. За это Кошон осыпал их проклятиями, прогнал и пригрозил утопить — его любимая, часто повторяемая угроза. Слух об этом разнесся, вызвал много нежелательных толков, и теперь Кошон вряд ли отважится на новую попытку. Я услышал это с удовольствием.

Придя в крепость на следующее утро, мы застали там перемены. Часовня не могла вместить всех. Заседания суда перенесли в просторное помещение, смежное с большим залом замка. Число судей увеличили до шестидесяти двух и всё против одной неграмотной девушки, которой неоткуда было ждать помощи.

Привели обвиняемую. Она была все так же бледна, но так же бодра, как и в первый день. Не удивительно ли? Накануне она пять часов просидела с цепями на коленях, на неудобной скамье, затравленная, запугиваемая всем этим зловещим синклитом, — и ни разу не освежилась даже глотком воды; никто ей этого не предложил. И если я сумел обрисовать ее вам, то вы догадаетесь, что сама она ничего не попросила. Ночь она провела в холодной клетке, обремененная цепями, но была по-прежнему спокойна, тверда и готова к борьбе; единственная среди собравшихся, она не выказывала после вчерашнего никаких признаков утомления.

А ее глаза — ах, если б вы видели их, ваше сердце разорвалось бы! Видали ли вы когда-нибудь, сколько затаенного огня, раненой гордости, непобежденной и непобедимой отваги в глазах пойманного орла, — не правда ли, вам становилось нестерпимо стыдно от его немого упрека? Таковы были ее глаза. Как много умели сказать эти чудесные глаза! Всегда и при любых обстоятельствах они красноречиво выражали все ее чувства со всеми их бесконечными оттенками. В них таились и щедрые лучи солнца, и задумчивые мирные сумерки, и опустошительные грозы. Не было в мире очей, подобных этим. Так кажется мне; и все, кто имел счастье их видеть, скажут то же самое.

Судебное заседание началось. С чего же оно началось — как вы думаете? С того же, что и первое: с тех же споров, которые уже были улажены накануне после стольких препирательств. Епископ начал так:

— Теперь ты должна дать присягу, без всяких оговорок, что ответишь правдиво на все вопросы.

Жанна сказала спокойно:

— Я уже давала присягу вчера, монсеньёр; этого достаточно.

Епископ; стал настаивать, все больше раздражаясь. Жанна качала головой и молчала. Наконец она сказала:

— Я вчера присягала — этого довольно. — И добавила со вздохом: — Право же, вы чересчур притесняете меня.

Епископ продолжал настаивать, но ничего не мог поделать. Наконец он вынужден был отступиться и поручил допрос старому мастеру на всякие коварные ловушки — доктору богословия Бопэру. Заметьте, как искусно этот хитрец задал свой первый вопрос — небрежно и словно между прочим; это хороший способ застать человека врасплох.

— Дело обстоит очень просто, Жанна: ты должна откровенно отвечать на мои вопросы, ведь ты в этом клялась.

Но он потерпел неудачу. Жанна не дремала. Она разгадала его хитрость и сказала:

— Нет. Ты можешь спросить такое, на что я отвечать не могу и не стану. — Потом ей, должно быть, подумалось, как непристойны для служителей церкви эти попытки проникнуть в то, что сам Господь запечатлел печатью тайны, и она добавила предостерегающе: — Если вы все обо мне знаете, вам бы лучше не трогать меня. Все, что я делала, я делала по велению Господа.

Бопэр переменил тактику и начал с другого конца. Он попробовал подкрасться к ней под прикрытием невинных и незначащих вопросов:

— Обучалась ли ты дома какому-нибудь ремеслу?

— Да, я умею шить и прясть. — И тут непобедимый воин, победительница при Патэ, та, что укротила льва Тальбота, освободила Орлеан, вернула королю корону и командовала армиями целой страны, гордо выпрямилась, тряхнула головой и сказала с наивным самодовольством: — В этом я могу поспорить с любой женщиной Руана.

Раздались шумные одобрения, — это понравилось Жанне, — и многие приветливо заулыбались ей. Но Кошон гневно приказал соблюдать тишину.

Бопэр задал еще несколько вопросов. А потом:

— Чем еще ты занималась дома?

— Я помогала матери по хозяйству и пасла коров и овец.

Голос ее слегка дрогнул, но это не было замечено. А я вспомнил минувшие счастливые дни и некоторое время не видел, что я пишу.

Бопэр продолжал осторожно подбираться к запретной теме и наконец повторил вопрос, на который она уже однажды отказалась отвечать, а именно: причащалась ли она в какие-либо праздники, кроме пасхи.

Жанна сказала только:

— Passez outre, — то есть «спрашивайте лучше о том, во что вам дозволено совать нос».

Я услышал, как один из судей сказал своему соседу:

— Допрашиваемые обычно тупеют, и их легко сбить с толку, запутать и запугать, но эту девочку не запугаешь и не застигнешь врасплох.

Но вот зал насторожился и стал слушать особенно жадно: Бопэр опрашивал о Голосах, возбуждавших общее любопытство. Он хотел вызвать Жанну на неосторожные ответы, которые показали бы, что Голоса иной раз давали ей дурные советы, — а следовательно, исходили от дьявола, но не от Бога. Если она имела дело с дьяволом — ей была прямая дорога на костер, а это и было нужно суду.

— Когда ты впервые услышала эти Голоса?

— Мне было тринадцать лет, когда я впервые услыхала Голос. Он наставлял меня к праведной жизни. Я испугалась. Это было в полдень, летом, у нас в саду.

— Ты в тот день постилась?

— Да.

— А накануне?

— Нет.

— Откуда слышался Голос?

— Справа, со стороны церкви.

— А сияние при этом было?

— О да! Яркое сияние. И с тех пор как я приехала во Францию,[33] мне тоже очень явственно слышались Голоса.

— Какой же это был Голос?

— Очень благозвучный, и я сразу подумала, что он от Бога. Когда я услыхала его в третий раз, я поняла, что это ангел.

— И ты понимала его?

— Без труда. Он всегда говорил внятно.

— Что же он советовал тебе для спасения души?

— Он велел мне жить праведно и не пропускать церковных служб. И еще говорил, что мне надо идти во Францию.

— А когда тебе являлось видение, какой оно принимало облик?

Жанна подозрительно взглянула на священника и ответила:

— Этого я не скажу.

— И часто ты слышала Голос?

— Да. Дважды, а то и трижды в неделю. Он повторял мне: «Покинь свой дом и ступай во Францию».

— А отцу известно было твое намерение?

— Нет. Голос говорил: «Ступай во Францию», и я не могла дольше оставаться дома.

— А что еще он тебе говорил?

— Что мне суждено снять осаду Орлеана.

— И это все?

— Нет. Он повелевал мне идти в Вокулёр, и там Робер де Бодрикур даст мне солдат, чтобы отправиться во Францию; а я отвечала, что я бедная девушка, и не умею ни сидеть на коне, ни воевать.

Она рассказала, сколько препятствий встретила в Вокулёре и как наконец получила солдат и отправилась в путь.

— Как ты оделась в поход?

Суд в Пуатье особо разъяснил, что если Бог поручил ей мужское дело, то и одежда ей подобала мужская, и никакого греха в том не было; но Руанский суд готов был пустить в ход против Жанны любое оружие, даже брошенное и признанное негодным. К вопросу об одежде он возвращался еще не раз.

— Я оделась в мужскую одежду и опоясалась мечом, который мне дал Робер де Бодрикур, другого оружия у меня не было.

— Кто же посоветовал тебе надеть мужскую одежду?

Жанна опять почуяла недоброе. Она отказалась отвечать.

Вопрос повторили.

Она снова отказалась.

— Отвечай. Суд тебе приказывает.

— Passez outre, — вот все, что она сказала.

Бопэру пришлось временно отступить.

— Что говорил тебе Бодрикур, когда провожал тебя?

— Он взял с солдат обещание охранять меня, а мне сказал: «Поезжай, и будь что будет!» («Advienne que pourra!»).

После множества других вопросов ее снова спросили про ее одежду. Она сказала, что носить мужскую одежду ей было необходимо.

— Так советовали тебе Голоса?

На это Жанна сказала спокойно:

— Голоса всегда давали мне хорошие советы.

Больше от нее ничего не сумели добиться; стали спрашивать о другом, в том числе о первой встрече с королем в Шиноне. Она сказала, что узнала короля, которого никогда прежде не видела, благодаря указанию Голосов. Ее расспрашивали о всех подробностях этой встречи. И наконец:

— А теперь ты слышишь эти Голоса?

— Да, ежедневно.

— Чего ты просишь у них?

— Я никогда ничего не просила у них для себя, кроме спасения души.

— Итак, значит, Голос неизменно приказывал тебе быть при войске?

Это он опять подкрадывался к ней. Она отвечала:

— Он велел мне оставаться в Сен-Дени. Я повиновалась бы, если бы могла, но я была ранена, и рыцари увезли меня силой.

— Когда ты была ранена?

— Во рву перед Парижем, во время штурма.

Следующий вопрос показывает, куда клонил Бопэр:

— А это было не в праздник?

Понимаете? Они считали, что если Голос исходил с небес, то он едва ли посоветовал бы осквернить праздник кровопролитием.

Жанна на мгновение смутилась, потом ответила:

— Да, это было в праздник.

— Тогда отвечай: разве не грех, по-твоему, сражаться в такой день?

Этот выстрел мог бы пробить первую брешь в стене, которая до сих пор стояла несокрушимо. В зале наступила тишина, и видно было, что все напряженно ждут. Но Жанна разочаровала судей. Она сделала легкое движение рукой, точно отгоняла муху, и сказала пренебрежительно:

— Passez outre.

На многих суровых лицах заиграли улыбки, а некоторые даже откровенно рассмеялись. Западню готовили так долго и так старательно, и вот она захлопнулась, но — оказалась пуста!

На этом суд прервал заседание. Оно длилось много часов, и все крайне устали. Большую часть времени отняли, казалось бы, ненужные и бесцельные вопросы: о Шиноне, об изгнанном герцоге Орлеанском, о первом послании Жанны к англичанам и тому подобном, но все эти по видимости случайные вопросы изобиловали скрытыми ловушками. Жанна благополучно избегала их все: одни благодаря той особой удаче, которая сопутствует невинности и неведению; иные — по счастливой случайности, а иные с помощью лучшего своего советчика: необыкновенно ясного и быстрого ума.

Эта ежедневная злобная травля одинокой, беззащитной девушки, закованной в цепи, длилась очень долго — свора догов и ищеек нашла себе достойную забаву: травить котенка. Я могу привести показания, данные под присягой, что именно так оно и было с первого дня до последнего. Спустя четверть века после гибели бедной Жанны папа римский созвал особый суд для пересмотра ее дела; справедливое решение этого суда очистило ее славное имя от всякого пятна и навеки заклеймило позором Руанский трибунал. Маншон и некоторые другие его участники были вызваны на Оправдательный Процесс в качестве свидетелей. Вспоминая гнусные ухищрения, о которых я вам рассказываю, Маншон показал следующее (и это стало теперь официальным историческим документом):

«Когда Жанна говорила о своих видениях, ее прерывали почти на каждом слове. Ее мучили бесконечными допросами о всевозможных вещах. Утренний допрос почти каждый день длился часа три-четыре; из него отбиралось все наиболее трудное, и это служило материалом для вечерних допросов; они тоже продолжались часа два-три. Допрашивающий поминутно перескакивал с одного предмета на другой; несмотря на это, она всегда отвечала удивительно мудро и обнаруживала необыкновенную память. Часто она поправляла судей, говоря: „На это я уже отвечала, справьтесь у протоколиста“, то есть у меня».

А вот что показал один из судей Жанны. И не забудьте, что эти свидетели описывают не каких-нибудь два-три дня, а томительно долгую вереницу дней:

«Ей задавали мудреные вопросы, но она отлично с ними справлялась. Иногда допрашивающий внезапно менял тему, чтобы проверить, не станет ли она противоречить себе. Ее томили двух - и трехчасовыми допросами, после которых сами судьи крайне уставали. Ей ставили такие ловушки, из которых самый опытный человек мог бы выпутаться лишь с величайшим трудом. Она отвечала столь разумно, что все три недели я думал, что она отвечает по внушению свыше».

Теперь вы видите, что я правильно изобразил ее вам. Ведь это показали под присягой те самые священники, которые нарочно были отобраны в этот страшный трибунал за ученость, за опытность, за остроту ума и за сильное предубеждение против обвиняемой. Даже по их словам выходит, что бедная деревенская девушка более чем успешно состязалась с шестьюдесятью двумя учеными мужами. Вот оно как! Они пришли туда из Парижского университета, а она — из овечьего загона и коровника! Да, она поистине велика и достойна изумления! Потребовалось шесть тысяч лет, чтобы на земле появилось это чудо; а другой, подобной ей, не будет и через пятьдесят тысяч лет. Я убежден в этом.

Глава VII. Тщетные хитрости

Третье заседание суда состоялось на следующий день, 24 февраля, в той же просторной зале. С чего оно началось? Да опять с того же. Когда были закончены все приготовления и шестьдесят два судьи в мантиях расселись по креслам, а стража стала по местам, Кошон с высоты своего трена приказал Жанне положить руки на евангелие и поклясться, что она будет отвечать без утайки обо всем, о чем бы ее ни спросили.

Глаза Жанны сверкнули, и она встала; выпрямившись с благородной гордостью и обратись к епископу, она сказала:

— Остерегитесь, монсеньёр! Вы злоупотребляете своей властью и берете на себя слишком уж тяжкую ответственность.

Это вызвало большое волнение, а Кошон пригрозил немедленно произнести приговор, если она не повинуется. Я весь похолодел, да и многие вокруг заметно побледнели — это ведь означало костер! Но Жанна все еще стоя, ответила гордо и спокойно:

— Осудить меня, не имея на то права, не может даже все духовенство Руана и Парижа.

Это снова вызвало шум, выражавший главным образом одобрение. Жанна седа. Епископ все еще настаивал. Она сказала:

— Я уже присягала. Этого довольно.

Епископ закричал:

— Отказываясь присягнуть, ты навлекаешь на себя подозрения!

— Пусть будет так. Я присягала. Довольно.

Епископ не отступался. Жанна сказала, что будет говорить, что знает, но не все, что знает. Епископ продолжал грозить, пока она не сказала устало:

— Я была послана Богом. Больше мне здесь делать нечего. Отпустите меня к Господу, пославшему меня.

Больно было слушать ее. Ведь это значило: вам нужна моя жизнь, так возьмите же ее и оставьте меня в покое.

Епископ все еще бушевал:

— Еще раз приказываю тебе!..

Жанна прервала его небрежным «Passez outre!» — и Кошон прекратил борьбу, но на этот раз предложил некий компромисс. Жанна своим ясным умом тотчас поняла, что это сулит ей некоторое облегчение, и охотно согласилась. Теперь ей предстояло меньше неожиданностей: в безбрежном океане вопросов был все же проложен какой-то курс, которого им придется держаться. Она присягнула, «что будет говорить правду обо всем, что значится в обвинительном акте». Епископу пришлось обещать больше, чем он хотел и чем намерен был выполнить.

По его приказанию Бопэр возобновил допрос. Дело было великим постом, и они надеялись уличить Жанну в каком-нибудь упущении по части религиозных обрядов. Я мог бы сказать им, что они надеялись напрасно. Ее вера была для нее самой жизнью!

— Когда ты в последний раз пила или ела?

Если бы она проглотила хоть крошку, ничто не было бы ей оправданием ни молодость, ни скудость тюремной пищи: ей предъявили бы опасное обвинение в пренебрежении к церковным обрядам.

— Я не пила и не ела со вчерашнего полудня.

Священник вновь начал спрашивать о Голосах:

— Когда ты слышала Голос?

— Вчера и сегодня.

— В какое время?

— Вчера это было утром.

— Что ты делала в это время?

— Я спала — это меня пробудило.

— Он до тебя дотронулся?

— Нет, он разбудил меня, не дотрагиваясь.

— И что же, ты поблагодарила его? Ты стала на колени?

Он имел в виду дьявола и надеялся доказать, что она преклоняла колени перед врагом Бога и людей.

— Да, я поблагодарила его и стала на колени на постели, к которой я прикована; я сложила руки и просила его предстательствовать за меня перед Господом: да вразумит меня и наставит, как отвечать на суде.

— Что сказал на это Голос?

— Он велел мне отвечать без боязни, и Господь мне поможет. — Тут она повернулась к Кошону и сказала: — Вы взялись судить меня, а я опять говорю вам: берегитесь! Воистину я послана Богом, и вы подвергаете себя большой опасности.

Бопэр спросил, не случается ли Голосу впадать в противоречия?

— Нет, он никогда не противоречит себе. Вот и сегодня он снова велел мне отвечать смело.

— Это он запретил тебе отвечать на некоторые вопросы?

— Об этом я вам ничего не скажу. Мне бывают откровения, касающиеся короля, моего повелителя, и об этом я вам не скажу. — Она пришла в сильное волнение, на глазах ее выступили слезы, и она сказала горячо: — Я верю, так же крепко, как верю в христианское вероучение и в то, что Спаситель искупил нас, грешников, — что этим Голосом мне вещает Господь!

На дальнейшие вопросы относительно Голоса она сказала, что ей не дозволено всего говорить.

— Ты думаешь, что прогневишь Бога, если откроешь нам всю правду?

— Голос повелевает мне хранить иные из откровений для одного только короля, а не для вас; еще вчера он вещал мне нечто такое, что королю надо бы знать, — у него будет спокойнее на душе.

— Почему же Голос не обратится к самому королю как это было при вашей встрече? Если ты попросишь об этом — станет он вещать королю?

— Я не знаю, есть ли на то воля Божья.

Она задумалась и, казалось, унеслась мыслями куда-то далеко, а потом произнесла слова, в которых Бопэр, все время подстерегавший ее, усмотрел возможность ее поймать. Вы думаете, он обнаружил свою радость, как поступил бы менее опытный ловец людей? О нет, он точно и не заметил ее слов. Он с безразличным видом заговорил о другом и начал задавать пустяковые вопросы, собираясь, так сказать, обойти ее и напасть с тыла. Он спросил, не обещал ли ей Голос освобождение из тюрьмы, не научил ли, как отвечать на сегодняшнем допросе, и был ли он окружен сиянием, и были ли у него глаза и т. п.

Какие же неосторожные слова вырвались у Жанны? А вот какие: «Я ничего не могла бы без Божией благодати».

Судьи увидели, чего добивается от нее Бопэр, и следили за его игрой с жестоким любопытством. Бедная Жанна стала рассеянна и задумчива — должно быть, она утомилась. Жизнь ее была в опасности, а она этого не подозревала. Настала удобная минута, и Бопэр осторожно захлопнул западню:

— Почиет ли на тебе Божия благодать?

Даже среди этой своры нашлось два-три порядочных человека. Одним из них был Жан Лефевр. Он вскочил и крикнул:

— Это — страшный вопрос! Обвиняемая не обязана отвечать на него!

Кошон потемнел от злобы, увидев, что гибнущей девочке брошена доска, и закричал:

— Молчать! Сядь на место! Обвиняемая ответит на этот вопрос!

Казалось невозможным, чтобы Жанна вышла из этого затруднения. Скажет ли она «нет», или «да» — все равно она себя погубит, ибо в писании сказано, что это никому не дано знать. Жестокое надо иметь сердце, чтобы расставить такую ловушку несведущей девочке, да еще гордиться этим и радоваться. Минута ожидания была для меня страшной, она показалась мне годом. Все были возбуждены, и большинство — радостно возбуждено. Жанна ясными, невинными глазами оглядела все эти хищные лица и кротко произнесла бессмертные слова, которыми смахнула страшную западню, точно паутину:

— Если на мне нет благодати, молю Господа даровать ее мне; если да молю, чтобы не лишал ее.

Действие этих слов вы не можете себе представить. Сперва воцарилось гробовое молчание. Люди изумленно переглядывались; иные, устрашившись, осеняли себя крестным знамением. Я услышал шепот Лефевра:

— Людская мудрость не в силах была бы придумать такой ответ. Кто же вразумляет этого младенца?

Бопэр снова взялся за дело, но он был так унижен своим поражением, что спрашивал вяло и бестолково, без всякого воодушевления. Он задал Жанне бесчисленное множество вопросов о ее детстве, о дубовой роще, о лесовичках, о детских играх и забавах под нашим милым Волшебным Буком; заставив ее вспомнить все это, он вызвал у нее слезы, но она крепилась и на все отвечала.

В заключение священник снова вернулся к ее одежде — этот вопрос на протяжении всей коварной травли невинной жертвы постоянно висел над ней зловещей угрозой.

— Ты не хотела бы переодеться в женское платье?

— Да, если выйду из тюрьмы, а здесь — нет.

Глава VIII. Жанна рассказывает о своих видениях

В следующий раз суд собрался в понедельник, двадцать седьмого. Поверите ли, епископ словно забыл, что уговорился спрашивать только о том, что значится в обвинительном акте, и снова приказал Жанне дать присягу без оговорок. Она сказала:

— Неужели я не довольно присягала?

Она так и не сдалась, и Кошону пришлось отступить.

Жанну снова стали спрашивать о Голосах:

— Ты говоришь, что признала в них святых, когда услыхала их в третий раз. Какие же это были святые?

— Святая Екатерина и святая Маргарита.

— Откуда ты знала, что это они? Как ты отличала их друг от друга?

— Я знала, что это они, и я их различаю.

— Но как?

— По тому, как они ко мне обращаются. Они наставляют меня уже семь лет, а кто они — об этом они сказали мне сами.

— А чей был первый Голос, который ты услышала тринадцати лет от роду?

— Это был голос святого Михаила. Он сам предстал мне, и не один, а в сонме ангелов.

— Ты видела архангела и его служителей телесными очами или духовными?

— Телесными — вот как я вижу вас; а когда они скрылись, я заплакала, зачем они не взяли меня с собой.

Мне вспомнилось ослепительно сияющее видение, явившееся ей в тот день под Волшебным Буком, и я содрогнулся, хотя это было так давно. Впрочем, не очень давно, — но так казалось, потому что слишком много событий произошло с тех пор.

— В каком же виде предстал тебе святой Михаил?

— Это мне открыть не дозволено.

— Что он сказал тебе в тот первый раз?

— На это я сегодня отвечать не стану.

Это значило, должно быть, что ей надо прежде испросить разрешения у Голосов.

После многочисленных вопросов об откровениях, которые получил через нее король, она пожаловалась, что ее мучат без нужды.

— Я повторяю, как делала уже много раз в этом суде, что на все эти вопросы я отвечала в Пуатье. Нельзя ли доставить сюда протоколы и прочесть? Прошу вас, пошлите за ними.

Никто ей не ответил. Этой темы старались не касаться. Протоколы первого суда были благоразумно упрятаны подальше — в них содержались вещи, которые были сейчас весьма нежелательны, в том числе признание, что Жанна послана небом. А этот, низший суд стремился доказать, что она послана дьяволом. Там было также решение о том, что Жанне можно носить мужскую одежду. А теперь и это хотели обернуть против нее.

— Что побудило тебя явиться во Францию? Собственное твое желание?

— Да, и веление Бога. Не будь на то его воли, я бы не поехала. Я лучше бы дала привязать себя к лошадям и растерзать.

Бопэр еще раз вернулся к вопросу о мужской одежде и произнес на эту тему торжественную речь. Жанна потеряла терпение и прервала его:

— Это пустяк, не стоящий внимания. Но и тут я поступила не по советам людей, а по велению Бога.

— Значит, это не Робер де Бодрикур велел тебе так одеться?

— Нет.

— И ты не считала за грех одеться мужчиной?

— Раз я повиновалась Богу, значит поступала хорошо.

— И в этом случае ты тоже считаешь, что поступала правильно?

— Я ничего не делала помимо веления Бога.

Бопэр сделал множество попыток заставить ее противоречить себе или найти в ее словах противоречие с писанием. Но он лишь даром потерял время. Он ничего не добился. Тогда он вернулся к ее видениям, сиянию, которое ей являлось, к ее встречам с королем и так далее.

— Когда ты впервые увидела короля, над ним витал ангел?

— О пресвятая Дева!.. — Она поборола вспышку нетерпения и закончила спокойно: — Если так и было, то я его не видела.

— А сияние было?

— Там было более трехсот солдат и пятьсот факелов, не считая света небесного.

— Что заставило короля поверить твоим словам?

— Ему были знаки; кроме того, он совещался с духовными лицами.

— Какие же откровения получил через тебя король?

— В этом году я вам этого не скажу. Потом она добавила: — Священники в Шиноне и в Пуатье опрашивали меня три недели. Королю было знамение, и он только после этого поверил, а священники все признали, что в моих делах добро, а не зло.

Пришлось на время оставить и эту тему, и Бопэр заговорил о чудесном мече из Фьербуа: он надеялся обвинить Жанну в колдовстве.

— Откуда ты узнала, что во Фьербуа под алтарем церкви святой Екатерины зарыт древний меч?

Здесь Жанне нечего было скрывать:

— Что меч там — мне открыли Голоса; и я послала за ним, чтобы вооружиться им в битву. Мне казалось, что он зарыт неглубоко. Священники вырыли его и отчистили, и ржавчина сошла очень легко.

— Он был при тебе, когда тебя взяли в плен в Компьене?

— Нет; но он был при мне постоянно, пока я не уехала из Сен-Дени, после штурма Парижа.

Этот меч, так таинственно найденный и одержавший столько побед представлялся им заколдованным.

— А был этот меч освящен? Кто освятил его?

— Никто. Я любила его потому, что он был найден в церкви святой Екатерины, а эту церковь я очень чту.

Она чтила ее потому, что церковь была сооружена в честь одной из являвшихся ей святых.

— Ты не возлагала его на алтарь, чтобы он приносил тебе победу? (Бопэр имел в виду алтарь в Сен-Дени).

— Нет.

— Ты молилась, чтобы он приносил победу?

— А разве грешно призывать Божье благословение на свое оружие?

— Значит, в Компьене с тобой был другой меч? Какой?

— Это был меч бургундца Франке из Арраса, которого я взяла в плен при Ланьи. Я оставила его себе, потому что это добрый боевой меч — им очень ловко рубить.

Она сказала это очень просто; и разительный контраст между ее хрупкой фигуркой и суровыми солдатскими словами, которые так легко слетели с ее уст, заставил многих улыбнуться.

— А что сталось с тем, другим мечом? Где он теперь?

— А это есть в обвинительном акте?

Бопэр не ответил.

— Что тебе дороже — знамя или меч?

Глаза ее радостно блеснули при упоминании о знамени, и она вскричала:

— О, знамя мне дороже во сто крат! Иной раз я сама держала его, когда шла на врага, чтобы никого не убить. — И она наивно добавила (нас снова поразило несоответствие между предметом разговора и ее нежной девической прелестью): — Я никого сама не убила.

Многие улыбнулись, и не удивительно — она выглядела такой нежной и кроткой. Не верилось, что она была в боях, где убивают людей; она казалась созданной совсем не для этого.

— А при штурме Орлеана говорила ты солдатам, что вражеские стрелы и ядра из их катапульт и пушек поразят только тебя?

— Нет, не говорила. И вот доказательство: более сотни солдат были ранены. Я говорила солдатам, чтобы они не робели и не сомневались, что они снимут осаду. Когда мы штурмовали предмостное укрепление, я была ранена стрелой в шею; но святая Екатерина пособила мне, и я выздоровела за две недели; не понадобилось даже слезать с седла и бросать мое дело.

— А ты знала, что будешь ранена?

— Да, и я заранее сказала об этом королю. Это открыли мне Голоса.

— Когда ты взяла Жаржо, почему ты не потребовала выкуп с начальника гарнизона?

— Я предложила ему беспрепятственно уйти со всем гарнизоном, а если он не согласится, сказала, что возьму крепость приступом.

— Ты так и сделала?

— Да.

— Это Голоса посоветовали тебе брать ее приступом?

— Не помню.

Так и окончилось ничем это томительно долгое заседание. Были испробованы все средства уличить Жанну в дурных мыслях, дурных поступках, нарушении церковных установлений, в каких-либо прегрешениях в детстве или позже, — но все оказалось напрасно. Она с честью вышла из испытания.

Вы думаете, судьи пали духом? Нет. Они были, конечно, крайне удивлены тем, что задача, которая казалась такой простой и легкой, доставила им столько хлопот и трудов. Но у них были мощные союзники: голод, холод, утомление, преследования, обман и предательство, а в качестве противника всего только беззащитная и неопытная девушка, которая должна же рано или поздно обессилеть телом и душою или попасться в одну из тысячи ловушек, которые ей расставляли.

И разве эти по видимости бесплодные заседания не дали совсем уж никаких результатов? Этого нельзя сказать. Трибунал все-таки нащупал почву и отыскал кое-какие, еле заметные, следы, которые могли привести их к желаемому результату. Например, мужская одежда или видения и Голоса. Никто не сомневался в том, что она видела неземных существ, что они говорили с ней и наставляли ее. Никто не сомневался, что с их помощью Жанна творила чудеса, — с их помощью она узнала в толпе короля, которого никогда раньше не видела, и нашла волшебный меч, зарытый под алтарем. Сомневаться в этом было бы нелепо, — всем известно, что вокруг нас роятся демоны и ангелы, и что они видимы либо колдунам, либо безгрешным праведникам. Но многие пожалуй, большинство — сомневались в том, что видения, и Голоса Жанны, и свершенные ею чудеса исходили от Бога. Надеялись со временем доказать, что они исходят от дьявола.

Вы видите теперь, что суд упорно возвращался к этим предметам и разбирал их снова и снова не ради препровождения времени — тут была вполне определенная цель.

Глава IX. Жанне предсказано избавление

Следующее заседание состоялось в четверг, 1 марта. Присутствовало пятьдесят восемь судей, остальные отдыхали от трудов.

Как всегда, от Жанны потребовали присяги без оговорок. На этот раз она не выказала раздражения. Она крепко надеялась на уговор не выходить за пределы обвинительного акта — уговор, который Кошон всячески силился обойти; поэтому она просто-напросто отказалась присягать — решительно и твердо, но тут же честно пообещала:

— Зато обо всем, что упомянуто в обвинительном акте, я скажу всю правду, как сказала бы самому папе.

Вот еще удобный повод для судей! У нас в то время было два или три папы, но, конечно, только один из них мог быть настоящим. Каждый благоразумно обходил вопрос о том, который из них настоящий, и избегал называть папу по имени: входить в такие подробности было опасно. А тут представлялся случай поймать несведущую девушку в западню, и неправедный судья не преминул им воспользоваться. Он спросил рассеянно и небрежно.

— Кого ты считаешь истинным папой?

Зал насторожился и ждал ее ответа с глубоким вниманием; все ждали, что жертва сейчас попадется в капкан. Но ответ был таков, что посрамленным оказался судья, а многие из присутствующих исподтишка засмеялись. Жанна спросила таким невинным тоном, что даже я был введен в заблуждение:

— А разве их два?

Один из преподобных судей, известный своей ученостью, а также пристрастием к божбе, произнес почти на весь зал:

— Клянусь Богом, мастерский удар!

Оправившись от смущения, судья снова пошел на приступ, но благоразумно оставил вопрос Жанны без ответа:

— Верно ли, что ты получила письмо от графа Арманьяка,[34] где он спрашивал, которого из трех пап надо признавать?

— Да, получила; и ответила ему.

Копии письма и ответа были тут же прочитаны. Жанна сказала, что копия ее ответа не вполне верна. Она сказала, что письмо графа пришло, когда она садилась на коня, и добавила:

— Я продиктовала несколько слов в ответ и сказала, что постараюсь ответить ему подробно из Парижа или откуда-нибудь еще, как только выдастся свободный час.

Ее снова спросили, которого из пап она признает за истинного.

— Я так и не написала графу Арманьяку, которого из них надлежит слушаться. — И она добавила с бесстрашной прямотой, которую так приятно, так отрадно было услышать в этом вертепе лжи и лукавства: — Но мне думается, следует признавать того, который в Риме.

Этот вопрос пришлось оставить. Затем огласили копию первого письма, продиктованного Жанной, — ее обращение к англичанам, где она предлагала им снять осаду Орлеана и уйти из Франции, — поистине прекрасное и мудрое послание, удивительное для неопытной семнадцатилетней девушки.

— Ты признаешь, что сочинила послание, которое было только что прочитано?

— Да, но в нем есть ошибки: получается, что я всюду ставлю себя на первое место. — Я понял, в чем дело, и смутился. — Вот, например, я не говорила: «Сдавайтесь Деве» (rendez a la Pucelle), я говорила: «Сдавайтесь королю» (rendez au Roi). И я не именовала себя главнокомандующим (chef de guerre). Эти изменения сделал, наверное, мой секретарь, а может быть, он меня не расслышал или не все запомнил.

Говоря это, она не смотрела на меня, не желая меня смущать. А я тогда все отлично расслышал и ничего не забыл. Я намеренно сделал некоторые изменения: она ведь действительно была главнокомандующим и имела право так себя называть; значит, так было правильнее; а сдаваться королю уж никто не стал бы — он тогда ничего не значил. Если бы стали сдаваться, так только Вокулёрской Деве, — о ней уже шла громкая молва, хотя она еще не нанесла врагу ни одного удара.

Плохо мне пришлось бы, если бы беспощадный трибунал узнал, что тот самый писец, которому она все диктовала, — секретарь Жанны д'Арк, находится среди них и даже участвует в составлении протокола; больше того что ему суждено в будущем свидетельствовать против лжи и искажений, внесенных туда Кошоном, и предать действия суда вечному позору!

— Итак, ты признаешь, что продиктовала это послание?

— Да, признаю.

— И ты не раскаиваешься в этом? Не отказываешься от него?

Это привело ее в негодование.

— Нет! Даже этими оковами… — и она потрясла своими цепями, — …даже этими оковами вам не удастся сковать надежды, которые там выражены. И вот еще что… — Она встала, и лицо ее дивно озарилось, а слова полились потоком: — Говорю вам, что не пройдет и семи лет, как на англичан обрушится бедствие, во много раз худшее, чем падение Орлеана, а…

— Молчать! Сядь на место!

— …а вскоре они потеряют и всю Францию!

Вспомним, как обстояло тогда дело. Французского войска не существовало. Всё бездействовало; бездействовал и король. Откуда нам было знать, что скоро коннетабль Ришмон продолжит великое дело Жанны д'Арк и завершит его? И в такое время Жанна уверенно предсказала будущее, и предсказание ее сбылось.

Пять лет спустя, в 1436 году, пал Париж, и наш король вступил в него победителем. Так исполнилась первая часть пророчества, а в сущности — и все оно целиком, потому что, завладев Парижем, мы обеспечили себе все остальное. А двадцать лет спустя вся Франция была наша, кроме одного только города Кале.

Вспомним другое, более раннее пророчество Жанны. Когда она хотела взять Париж и легко сделала бы это, если бы имела согласие короля, она сказала, что для этого сейчас золотое время: если мы возьмем Париж, то через полгода овладеем всей Францией; но если мы упустим эту возможность освободить Францию, сказала она, «тогда на это потребуется двадцать лет».

Она оказалась права. После того как в 1436 году был взят Париж, остальное пришлось завоевывать город за городом, замок за замком, и на это понадобилось двадцать лет.

Итак, первого марта 1431 года, в зале суда, она во всеуслышание сделала это поразительное предсказание. Бывает, что предсказания сбываются, но если разобраться в каждом таком случае, то обычно можно заподозрить, что предсказание сделано задним числом. Здесь — другое дело. Пророчество Жанны было занесено в протоколы суда сразу же, за много лет до его исполнения, вы можете прочесть его там и теперь. Через двадцать пять лет после смерти Жанны эти протоколы были представлены на Оправдательный Процесс, и мы с Маншоном и другими судьями, которые еще были живы к тому времени, клятвенно подтвердили их верность.

Поразительное пророчество Жанны в этот памятный день 1 марта вызвало большое волнение, которое не сразу улеглось. Все были встревожены; и это понятно: в пророчестве всегда есть нечто жуткое, откуда бы оно ни исходило — из ада или с небес. В одном все были уверены: что Жанна говорит по внушению великой и таинственной силы. Каждый дал бы отсечь себе правую руку, чтобы узнать, что это за сила.

Снова начались вопросы:

— Откуда тебе известно, что так будет?

— Мне было откровение. Я знаю это так же достоверно, как то, что вы сидите передо мной.

Такой ответ не мог способствовать успокоению слушателей. Помявшись еще немного, судья оставил этот предмет и перешел к другому, который был ему больше по душе:

— На каком языке говорят твои Голоса?

— На французском.

— И святая Маргарита также?

— Разумеется, — а почему бы нет? Она ведь стоит за нас, а не за англичан.

Итак, оказалось, что святые и ангелы пренебрегают английским языком! Это было воспринято как оскорбление. Их нельзя предать суду и покарать за такое неуважение, но можно заметить это себе, чтобы со временем использовать против Жанны. Так и было сделано. Может быть, пригодится.

— А драгоценности на них были — венцы, перстни, серьги?

Подобные вопросы показались Жанне суетным вздором, недостойным внимания. Она отвечала равнодушно. Но они напомнили ей о другом, и, обернувшись к Кошону, она сказала:

— У меня было два перстня. Их у меня отняли, когда взяли в плен. Я вижу — один из них у вас. Это подарок моего брата. Верните мне его. А если нельзя мне, тогда прошу — отдайте церкви.

Судьи решили, что перстни волшебные. Нельзя ли и это обратить против Жанны?

— А где твой другой перстень?

— Его взяли бургундцы.

— А он у тебя откуда?

— Его подарили мне родители.

— Опиши его.

— Это простое и дешевое кольцо; на нем вырезана надпись: «Иисус и Мария».

Всем стало ясно, что подобное орудие едва ли пригодно для сношений с нечистой силой. По этому следу явно не стоило идти. Все же один из судей на всякий случай спросил Жанну, не случалось ли ей с помощью этого перстня исцелять больных. Она ответила, что не случалось.

— Ну, а теперь о лесовичках, которые, по местным поверьям, водились вблизи Домреми. Говорят, что твоя крестная мать однажды в летнюю ночь подглядела их пляски под деревом, которое прозвали Волшебным Бурлемонским Буком. Может быть, твои святые и ангелы — не кто иные, как эти лесовички?

— А об этом что-нибудь есть в обвинительном акте?

Больше она ничего не ответила.

— Тебе не случалось беседовать со святой Маргаритой и святой Екатериной именно под этим деревом?

— Не помню.

— Или у источника возле дерева?

— Да, иногда.

— Что они тебе сулили?

— Ничего такого, на что не было Господнего соизволения.

— Ну а все-таки — что?

— Этого нет в вашем обвинительном акте, но я все же отвечу: они сказали, что король, несмотря на все козни врагов, отвоюет свое королевство.

— А еще что?

Молчание, потом она сказала смиренно:

— Они обещали ввести меня в рай.

Если по лицам можно судить о душевном состоянии — многих из присутствующих в эту минуту обуял страх: как знать, уж не собираются ли они осудить на смерть Божью избранницу, провозвестницу его воли? Напряжение возросло еще более. Движение и перешептывания прекратились, воцарилась напряженная тишина.

Вы, вероятно, заметили, что, задавая Жанне вопросы, допрашивающий большей частью заранее знал ответ на них. Вы заметили, что допрашивающие знали, что именно они хотят выпытать у Жанны, и вообще почти все про нее знали, — хотя она и не подозревала этого, — и их задача состояла только в том, чтобы заставить ее проговориться.

Помните лицемерного Луазелера, священника-предателя, орудие Кошона? Помните, как Жанна, свято веря в тайну исповеди, рассказала ему все о себе, кроме лишь тех из полученных ею откровений, о которых ее Голоса запретили сообщать кому бы то ни было, — а неправедный судья Кошон все время подслушивал ее исповедь?

Теперь вам понятно, откуда у инквизиторов бесконечные и подробные вопросы, которые могут удивить своей проницательностью и тонкостью, если не знать о комедии, разыгранной Луазелером, о том, как он добыл им все сведения. Да, епископ города Бовэ! Долго тебе еще гореть в аду за твою жестокость, если только кто-нибудь не вступится за тебя! А в обители праведных только одна душа способна на это, и боюсь, что она уже это сделала. Это Жанна д'Арк.

Вернемся к суду и допросу.

— А больше они тебе ничего не обещали?

— Обещали; но этого нет в обвинительном акте. Сейчас я на это не отвечу, я отвечу через три месяца.

Судья, как видно, знает, о чем спрашивает. Это можно заключить из его следующего вопроса:

— Это Голоса сказали тебе, что ты будешь освобождена через три месяца?

Жанна иной раз обнаруживала удивление перед необыкновенной догадливостью судей; так было и сейчас. И я стал с ужасом замечать, что невольно осуждаю ее Голоса: «Советуют ей отвечать смело — точно она и без них этого не сделала бы; а когда надо сообщить ей что-нибудь нужное например, какой хитростью эти негодяи сумели проникнуть в ее тайны, — тут им словно недосуг».

Я от природы богобоязнен, и когда мне приходили в голову такие мысли, я холодел от страха; а если случалась в ту пору гроза и гремел гром, мне становилось до того худо, что я едва мог усидеть на месте и выполнять свою работу.

Жанна ответила:

— Этого нет в обвинительном акте. Я не знаю, когда придет мое избавление, но некоторые из тех, что желают моей смерти, сами умрут раньше меня.

Кое-кто при этом вздрогнул.

— Разве Голоса не обещали тебе освобождение из тюрьмы?

Конечно, обещали; и судья знал это прежде, чем задал вопрос.

— Спроси меня через три месяца, тогда я отвечу.

Каким счастьем озарилось при этом лицо измученной узницы! А я? А Ноэль, который сидел печально понурившись? Нас охватила бурная радость, и нам стоило большого труда не обнаружить ее, — это было бы для нас роковым.

Итак, через три месяца она будет свободна. Так мы ее поняли. Это предсказали ей Голоса, и предсказали с точностью до одного дня: 30 мая.

Теперь-то мы знаем, что они милосердно сокрыли от нее, как придет к ней избавление. Она вернется домой! — вот как мы истолковали это обещание Голосов, Ноэль и я; и мы стали мечтать об этом и считать дни, часы и минуты. Они пролетят быстро — и скоро все будет позади. Мы увезем наше божество домой, и там, вдали от суетного и шумного света, мы снова будем счастливы и проживем жизнь, как начали ее, — на солнце, на свежем воздухе, среди кротких овечек и дружелюбных людей. Краса лугов, лесов и речки будет радовать наши взоры, а их мир и покой снизойдет к нам в душу. Это стало нашей мечтой и помогло нам ждать три месяца, вплоть до ужасной развязки; я думаю, что ожидание убило бы нас, если бы мы все знали наперед и так долго должны были бы нести в душе это страшное бремя.

Вот как мы толковали пророчество: король почувствует угрызения совести и вместе со старыми соратниками Жанны — герцогом Алансонским, Дюнуа и Ла Гиром — устроит ее побег; и это произойдет через три месяца. Мы надеялись принять в нем участие.

На этом заседании и на следующих от Жанны требовали, чтобы она точно назвала день своего освобождения, но этого она не могла сделать. Голоса не разрешали ей. Впрочем, они и сами не называли определенного дня. Когда пророчество сбылось, я решил, что Жанна все время ждала избавления в виде смерти. Но не такой же смерти! Как ни бесстрашна она была в бою, как ни возвышалась над людьми, она все же была человеком. Это была не только святая и ангел, но вместе с тем земная девушка, наделенная всеми человеческими чувствами, всей нежностью и робостью, свойственными девушкам. И такая смерть! Нет, она не могла бы прожить три месяца с этой мыслью! Вы помните, что, когда она впервые была ранена, она испугалась и заплакала, как любая другая семнадцатилетняя девушка, хотя она и знала за три недели, что будет ранена в этот самый день. Нет, обычной смерти она не страшилась, — именно так она, наверное, и представляла себе свое избавление, потому что, когда она о нем говорила, лицо ее выражало радость, а не ужас.

Сейчас я объясню, почему я так думаю. За пять недель до того, как она попала в плен при Компьене, Голоса тоже предсказали ей это. Они не называли ни числа, ни места, а только сказали, что она будет взята в плен до Иванова дня. Она стала молиться, чтобы плен был кратким, а смерть — мгновенной и легкой. Ее вольный дух страшился заточения. Голоса ничего ей не обещали и только велели терпеливо сносить все испытания. Но они ведь не отказали ей в скорой смерти. Молодости свойственно надеяться, и Жанна стала лелеять эту надежду и утешаться ею. Теперь, когда ей обещали «избавление» через три месяца, она, наверное, подумала, что ей суждено умереть в темнице, — вот отчего на лице ее появилось выражение счастья и спокойствия. Скоро, скоро раскроются перед ней врата рая, близок конец ее мучений, близка небесная награда. Вот что радовало ее, вот что дало ей терпение и мужество и помогло бороться до конца, как подобает храброму воину. Она старалась отстоять себя как умела — такова уж она была по природе, — но если нужно, готова была умереть не дрогнув.

Позднее, когда она заявила, что Кошон пытался отравить ее рыбой, она должна была еще тверже уверовать в то, что ей суждено избавление через смерть в тюрьме.

Я, однако, отвлекся от моего повествования. Жанне велели точно назвать время, когда ей обещано освобождение.

— Я повторяю, что мне не все дозволено говорить. Я буду освобождена, но чтобы назвать день и час, я должна испросить разрешения у Голосов. Поэтому я прошу подождать с этим вопросом.

— Что же, значит твои Голоса запрещают тебе говорить правду?

— А о чем вам хотелось бы знать — о короле Франции? Так повторяю вам, что он будет снова владеть своим королевством, и это так же верно, как то, что вы передо мной сидите. — Она вздохнула и, помолчав, добавила: — Если б не это обещание, я давно умерла бы, — оно дает мне силы.

Ей задали несколько пустяковых вопросов о том, в каком облике и каком одеянии является ей св. Михаил. Она отвечала с достоинством, но было заметно, что ей обидно. Немного спустя она сказала:

— При виде его я испытываю большую радость: мне кажется тогда, что мне отпускаются смертные грехи. — Потом она добавила: — Иногда святая Маргарита и святая Екатерина дозволяют мне исповедоваться им.

Это был еще один удобный случай расставить западню ее неведению:

— А ты думаешь, что перед исповедью ты находилась в состоянии смертного греха?

Но и на это она сумела ответить, не повредив себе. Допрос опять перешел на откровения, которые получил король. Эти тайны суд снова и снова пытался вырвать у Жанны, но безуспешно.

— Так вот, о знамении, которое было явлено королю…

— Я уже говорила, что об этом я ничего вам не скажу.

— А ты знаешь, что это было за знамение?

— Этого вы от меня не узнаете.

Речь шла о тайной беседе Жанны с королем, когда он отошел с ней в сторону, хотя и на глазах у не скольких человек. Стало известно, разумеется, через Луазелера, — что этим знамением была корона; ей подтверждалась божественная миссия Жанны. Но что это была за корона остается тайной по ceй день и останется тайной навеки. Мы так и не узнаем, была ли то настоящая корона, возложенная на голову короля, или же речь шла о некоем мистическом символе.

— Ты видела корону на голове короля, когда он получал откровение?

— Этого я не могу вам сказать, не нарушив запрета.

— Эта самая корона и была на нем в Реймсе?

— Король возложил себе на голову ту корону, которая там была, но потом ему принесли другую, еще более драгоценную.

— А ту ты видела?

— Я не могу этого сказать, а не то я буду клятвопреступницей. Но видела я ее или нет — я знаю, что она была роскошной и драгоценной.

Они еще долго допытывались у нее о таинственной короне, но больше ничего не добились.

Заседание закрылось. Это был долгий и тяжелый день для всех нас.

Глава X. Инквизиторы становятся в тупик

Судьи отдыхали целый день и возобновили заседание в субботу, 3 марта.

Это было одно из самых бурных заседаний. Судьи вышли из терпения — и не мудрено. Шестьдесят ученых церковников, искусных стратегов, испытанных ветеранов судебных битв оставили важные дела, требовавшие их присутствия, и съехались со всех сторон ради простого и легкого дела: осудить и послать на казнь девятнадцатилетнюю деревенскую девушку, которая не умела ни читать, ни писать, ничего не смыслила в судебных делах, не могла вызвать в свою защиту ни одного свидетеля, не имела адвоката или советчика и должна была сама вести свое дело перед враждебным ей судом и особо подобранными присяжными. За каких-нибудь два часа ее можно вконец запутать, разбить, изобличить и осудить — это дело верное! Так они рассуждали.

Но они ошиблись. Два часа превратились во много дней; то, что обещало быть легкой стычкой, потребовало осады; задача, казавшаяся столь легкой, оказалась на редкость трудной. Противник, которого они думали повергнуть в прах одним дуновением, стоял твердо, как скала; вдобавок, если кто-нибудь имел основания смеяться, так именно деревенская девушка, а не судьи. Она этого не делала — это было не в ее характере, зато другие делали это за нее. Весь город украдкой смеялся; судьи знали об этом, и самолюбие их было жестоко уязвлено. Они не могли скрыть своего раздражения.

Итак, заседание было бурным. Было ясно, что судьи решили на этот раз во что бы то ни стало вырвать у Жанны нужные признания, ускорить ход дела и быстрее привести его к концу. Видно, что при всей своей опытности они еще не знали ее. Они принялись за дело весьма ревностно. На этот раз допрос не был доверен кому-либо одному из них — в нем участвовали все. Вопросы сыпались на Жанну со всех сторон; иной раз их бывало столько сразу, что ей приходилось просить, чтобы в нее стреляли по одиночке, а не все разом. Начало было обычное:

— Еще раз приказываем тебе дать присягу без всяких оговорок.

— Я буду отвечать на то, что перечислено в обвинительном акте. В других случаях я сама буду решать, отвечать или нет.

Снова разгорелся ожесточенный бой за эту, уже отвоеванную ею, территорию. Судьи осыпали Жанну угрозами, но она осталась тверда, и им пришлось перейти к другому. Полчаса было потрачено на видения Жанны — их одеяние, волосы, облик и тому подобное, — в надежде выудить из ее ответов что-нибудь пагубное для нее. Но все старания были напрасны.

Потом, разумеется, вернулись к вопросу о мужской одежде. После повторения многих старых вопросов ей задали новые:

— А король или королева никогда не просили тебя снять мужскую одежду?

— Этого нет в вашем обвинительном акте.

— Ты думала, что согрешишь, если оденешься, как подобает твоему полу?

— Я старалась повиноваться, как умела, моему небесному владыке.

Потом ее стали спрашивать о знамени, надеясь отыскать в нем какое-нибудь колдовство:

— Правда ли, что твои воины делали себе вымпелы, срисованные с твоего знамени?

— Да, копьеносцы моей охраны, — чтобы отличаться от других войск. Они сами это придумали.

— И часто они их обновляли?

— Да. Когда копья ломались, вымпелы приходилось делать заново.

Следующий вопрос ясно показывает, чего от нее хотели добиться:

— Ты не говорила солдатам, что вымпелы, срисованные с твоего знамени, принесут им удачу?

Воинский дух Жанны был оскорблен этим вздорным предположением. Она выпрямилась и ответила с достоинством и твердостью:

— Я им говорила только одно: «Бейте англичан!» — и сама показывала пример.

Всякий раз, когда она бросала подобные презрительные слова в лицо этим французам в английских ливреях, они приходили в бешенство. Так было и на этот раз. Человек двадцать, а то и тридцать вскочили на ноги и долго выкрикивали пленнице яростные угрозы, но Жанна осталась невозмутимой.

Тишина постепенно восстановилась, и допрос продолжался.

Теперь Жанне старались поставить в вину многочисленные знаки любви и почитания, которые ей оказывали, когда она подымала Францию из грязи и позора столетнего рабства и унижения.

— Ты не приказывала писать с себя портреты?

— Нет. В Аррасе я видела свое изображение: я стою на коленях перед королем, в доспехах, и подаю ему грамоту; но я ничего этого не заказывала.

— Бывало ли, чтоб в честь тебя служили мессу?

— Если это и делалось, то не по моему приказу. Но если за меня молились, что же в том дурного?

— Французский народ верил, что ты послана Богом?

— Этого я не знаю. Но — верили или нет — это в самом деле так.

— Значит, если они в это верили, они, по-твоему, поступали правильно?

— Те, кто верил в это, не обманулся.

— Что побуждало их целовать твои руки, ноги и одежду?

— Они были мне рады и показывали это. Я не смогла бы им помешать, если бы даже у меня хватило на это духу. Они шли ко мне с любовью — ведь я не причиняла им зла, напротив — я старалась сделать для них все что могла.

Видите, как скромно она описывала волнующие сцены, когда она проезжала по Франции, а вокруг нее теснилась восторженная толпа. «Они были мне рады». Рады? Они были вне себя от восторга. Когда они не могли дотянуться до ее руки или ноги, они становились на колени в грязь и целовали следы копыт ее коня. Они молились на нее — это и хотели доказать попы. Какое им было дело, что сама она тут ни при чем? Ей поклонялись — этого довольно: значит, она повинна в смертном грехе. Странная логика, нечего сказать!

— Тебе не случалось крестить младенцев в Реймсе?

— Это было в Труа и в Сен-Дени. Мальчикам я давала имя Карл — в честь короля, а девочкам — Жанна.

— Верно ли, что женщины прикладывали свои перстни к твоим?

— Да, это делали многие, не знаю зачем.

— Правда ли, что в Реймсе твое знамя внесли в церковь и ты стояла с ним у алтаря во время коронации?

— Да.

— Проезжая по Франции, ты исповедовалась и причащалась в церквах?

— Да.

— В мужской одежде?

— Да. Только не помню, были ли на мне доспехи.

Это была почти уступка! Она не напомнила о своем праве на мужскую одежду, которое признал за ней церковный суд в Пуатье. Хитрые судьи тотчас переменили тему: иначе Жанна могла заметить свою маленькую ошибку и исправить ее с присущей ей сообразительностью. Но весь этот шум измучил ее и притупил ее внимание.

— Говорят, что в церкви в Ланьи ты воскресила мертвого ребенка. Как ты это сделала — молитвами?

— Этого я не знаю. За ребенка молились и другие девушки; я стала молиться вместе с ними, только и всего.

— Продолжай.

— Пока мы молились, ребенок ожил и заплакал. Он был мертв уже три дня и почернел, как моя куртка. Его тут же окрестили, он снова скончался, и его похоронили в освященной земле.

— Почему ты спрыгнула ночью с башни в Боревуаре и пыталась бежать?

— Я хотела идти на помощь компьенцам.

Они стремились представить это как попытку свершить страшный грех самоубийство, чтобы не попасть в руки англичан.

— Не говорила ли ты, что согласна лучше умереть, чем попасть в руки англичан?

Не замечая ловушки, Жанна чистосердечно ответила:

— Да, я говорила так: пусть лучше душа моя возвратится к Богу, чем я попаду в руки англичан.

Затем на нее возвели клевету, будто она сквернословила и богохульствовала, когда пришла в себя после прыжка с башни; и что то же самое она делала, когда узнала об измене коменданта Суассона.[35] Это возмутило ее, и она сказала:

— Неправда! Я ни разу не богохульствовала. У меня нет привычки сквернословить.

Глава XI. Убийцы в новом составе

Объявили перерыв. И как раз вовремя. Кошон терпел одно поражение за другим, а Жанна начинала одерживать верх. Некоторые из судей явно стали восхищаться мужеством Жанны, ее находчивостью и стойкостью, ее благочестием, простотой и искренностью, ее чистотой и благородством, ее тонким умом и тем, как отважно она защищалась — одна в этой Неравной борьбе; можно было опасаться, что судьи окончательно смягчатся, и тогда Кошону трудно будет осуществить свой план.

Надо было что-то предпринять, и он это сделал. Кошон не отличался жалостливостью, но теперь он доказал, что не чужд ее. Он пожалел судей и решил, что не стоит утомлять их всех долгими заседаниями, когда достаточно нескольких. О милостивый судья! Он не вспомнил при этом, что юная узница также нуждалась в отдыхе.

Он сказал, что отпустит судей, кроме нескольких, но отберет их сам. Так он и сделал. Он отобрал тигров. Если в их число все же попали один-два ягненка, то единственно по недосмотру, и он знал, как с ними расправиться, когда он их обнаружит.

Суд собрался в малом составе и в течение пяти дней разбирал ответы, полученные от Жанны. Из них отсеяли все лишнее, всю мякину — иначе говоря, все, что было в ее пользу, — и тщательно собрали все, что можно было исказить и повернуть против нее. Из этого создали новый процесс, которому придали видимость продолжения прежнего. Было сделано и еще одно изменение. Суд при открытых дверях оказался явно нежелательным: он обсуждался по всему городу и у многих вызвал сострадание к обвиняемой, с которой поступали так несправедливо. Этому решили положить конец. Отныне заседания должны были происходить тайно, без посторонних лиц.

Теперь Ноэль уже не мог на них присутствовать. Я послал предупредить его. У меня не хватило духу самому сообщить это. Пусть он немного успокоится к вечеру, до того как мы увидимся с ним.

Тайное судилище начало заседать с 10 марта. Я не видел Жанну целую неделю и был поражен происшедшей в ней переменой. Она казалась усталой и ослабевшей, была рассеянна и витала мыслями где-то далеко; ответы ее показывали, что она подавлена и не всегда улавливает то, что вокруг нее говорится и делается. Всякий другой суд постыдился бы воспользоваться таким состоянием обвиняемой — ведь речь шла о ее жизни, — он пощадил бы ее и отложил разбирательство. А этот? Этот мучил ее целыми часами, со злобным наслаждением; подавленное состояние их жертвы было им на руку, и они не желали упускать такой возможности.

Ее сумели запутать в тех показаниях, которые касались «знамений», явленных королю; на следующий день ее допрашивали о них несколько часов подряд. В конце концов она отчасти проговорилась о подробностях, которые ее Голоса запретили разглашать; при этом в ее речах действительность смешивалась с аллегориями мистических видений.

На третий день она выглядела бодрее и не такой измученной. Она снова была почти сама собой и держалась хорошо. Было сделано много попыток выманить у нее неосторожные заявления, но она понимала, к чему клонят судьи, и отвечала умно и осмотрительно.

— Ты полагаешь, что святая Екатерина и святая Маргарита ненавидят англичан?

— Они любят тех, кого возлюбил Господь, и ненавидят тех, кто ему ненавистен.

— Ну, а Господь ненавидит англичан?

— О любви или ненависти Господа к англичанам мне ничего не известно. Тут она заговорила с прежней уверенностью и воинственной отвагой: — Одно я знаю: Господь пошлет французам победу, и все англичане уберутся из Франции, кроме тех, кто сложит здесь свои головы.

— А когда англичане одерживали победы во Франции, Господь был на их стороне?

— Я не знаю, ненавидит ли Господь французов, но я думаю, он допустил это, чтобы покарать их за грехи.

Конечно, наивно было говорить о каре, которая длилась уже девяносто шесть лет. Но это никого не удивило. Каждый из присутствующих способен был наказывать грешника девяносто шесть лет подряд, и никому из них и в голову не пришло бы, что Господь может быть милосерднее их.

— Случалось ли тебе обнимать святую Маргариту и святую Екатерину?

— Да, обеих.

При этих словах злобное лицо Кошона выразило удовлетворение.

— Когда ты вешала венки на Волшебный Бурлемонский Бук, ты это делала в честь твоих видений?

— Нет.

Кошон явно удовлетворен и этим. Теперь он будет считать доказанным, что она вешала их из греховной привязанности к лесовичкам.

— Когда тебе являлись святые, ты преклоняла колени?

— Да, я воздавала им все почести, какие умела.

Это тоже могло быть очком в пользу Кошона, если б удалось доказать, что она воздавала их не святым, а демонам, принявшим обличие святых.

Стали спрашивать, почему Жанна хранила свои видения в тайне от родителей. Это тоже могло пригодиться. Этому придавалось большое значение, как видно из записи на полях обвинительного акта: «Свои видения она скрывала от родителей и от всех». Подобная скрытность могла сама по себе доказывать, что Жанна имела дело с нечистой силой.

— По-твоему, ты хорошо поступила, когда ушла воевать без согласия родителей? В писании сказано: чти отца своего и матерь свою.

— Я слушалась их во всем, кроме этого. А в этом я просила у них прощения в письме — я получила его.

— Ах вот как, ты просила прощения? Значит, ты сознавала, что согрешила, когда уехала без их позволения?

Жанна вскипела. Глаза ее сверкнули, и она вскричала:

— Меня послал Господь — значит, надо было ехать! Будь у меня сто отцов и матерей, будь я хоть королевская дочь — я все равно поехала бы!

— А ты никогда не спрашивала у Голосов, можно ли открыться родителям?

— Голоса мне этого не запрещали, но я сама ни за что не хотела причинять родителям такое горе.

По мнению судей, это своеволие пахло гордыней. А гордыня может повлечь за собой кощунственную жажду почестей, не подобающих смертным.

— Верно ли, что Голоса называли тебя дщерью Господа?

Жанна ответила просто и доверчиво:

— Да, до взятия Орлеана и позже они не раз называли меня дщерью божьей.

Стали отыскивать еще доказательства ее гордости и тщеславия.

— Какой конь был под тобой, когда ты была взята в плен? Кто подарил его тебе?

— Король.

— Ты принимала от короля и другие драгоценные дары?

— У меня были кони и оружие — и деньги, чтобы платить жалованье моей свите.

— А казна у тебя была?

— Да, десять — двенадцать тысяч крон. — Она наивно добавила: — Это не так уж много для ведения войны.

— Эти деньги до сих пор у тебя?

— Нет. Это ведь королевские деньги. Они отданы на сохранение моим братьям.

— Что за оружие ты пожертвовала на алтарь в Сен-Дени?

— Мои серебряные доспехи и меч.

— Ты оставила их там, чтобы на них молились?

— Нет. Это было приношением по обету. У солдат есть такой обычай, когда они ранены. А я была ранена под Парижем.

Ничто не трогало эти каменные сердца, не волновало эти тупые умы даже трогательная картина, нарисованная ею в немногих словах: раненая девушка-воин вешает свои миниатюрные доспехи рядом с суровыми стальными кольчугами прославленных защитников Франции. Нет, они ее не видели, раз из нее нельзя было ничего извлечь на пагубу невинному созданию.

— Кто кому больше помогал: ты — знамени, или знамя — тебе?

— Дело не во мне и не в знамени. Победы даровал господь.

— Но все же на что ты больше полагалась — на себя или на знамя?

— Ни на то, ни на другое. Я уповала только на Бога.

— Верно ли, что во время коронации твоим знаменем осенили короля?

— Нет, неверно.

— Почему именно твое знамя внесли тогда в Реймский собор, а не знамена других полководцев?

Тут она кротко произнесла трогательные слова, которые будут жить, пока живет человеческая речь, и повторяться на всех языках, и волновать все благородные сердца до скончания веков:

— Оно вынесло тяжесть — оно и заслужило почет{9}.

Как просто и как прекрасно! Как это посрамляет изощренное красноречие ораторов! Красноречие было у Жанны прирожденным даром, оно давалось ей без усилий и без подготовки. Слова ее так же благородны как ее дела, как весь ее облик. Они рождались в великом сердце и чеканились великим умом.

Глава XII. У Жанны отнимают ее главный козырь

Следующим делом тайного судилища святейших убийц была такая подлость, что я до сих пор, на склоне лет, не могу рассказывать о ней хладнокровно.

Еще ребенком, с тех самых пор как в Домреми она впервые услышала Голоса, Жанна торжественно посвятила себя Богу, отдав ему на служение свою чистую душу и непорочное тело. Вспомним, что родители, желая помешать ей уйти на войну, повлекли ее на суд в Туль, чтобы принудить к браку, — на который она никогда не давала согласия, — с бедным славным хвастуном, нашим незабвенным товарищем, Знаменосцем, который пал смертью храбрых и покоится с праведными вот уже шестьдесят лет, — мир праху его! Вспомним, как шестнадцатилетняя Жанна сама вела свое дело в этом почтенном суде и не оставила клочка от притязаний бедного Паладина и как изумленный старик судья назвал ее «диковинное дитя».

Вы, конечно, помните это. Представьте же себе, что я почувствовал, когда гнусные попы, с которыми Жанна на протяжении трех лет четыре раза выдерживала неравную битву, вывернули все это наизнанку и представили дело так, будто Жанна потащила Паладина в суд за нарушение брачного обещания и требовала, чтобы он его сдержал.

Поистине, эти люди были готовы на любую низость в своем стремлении затравить беззащитную девушку. Они хотели доказать, что Жанна тогда позабыла данный ею обет безбрачия и намеревалась нарушить его.

Жанна рассказала, как было дело в действительности, но под конец вышла из себя и дала Кошону такую отповедь, что он наверняка еще помнит ее, где бы он сейчас ни был — жарится ли в пекле, где ему надлежит быть, или сумел обманом пробраться в другое место.

Остаток этого дня и часть следующего были посвящены старой теме мужской одежде. Гнусное занятие для почтенных людей! Ведь они отлично знали, что Жанна держалась за мужскую одежду больше всего потому, что в ее темнице безотлучно находились солдаты, и мужская одежда лучше защищала ее стыдливость, чем любая другая.

Судьям было известно, что Жанна намеревалась освободить пленного герцога Орлеанского, и им хотелось знать, как она думала это осуществить. Этот план, как все ее планы, был разумен, а рассказ о нем, как все ее речи, был прост и деловит.

— Я набрала бы достаточно английских пленных, чтобы обменять на него, а не то — пошла бы на Англию и освободила его силой.

Так она поступала всегда. Сперва пробовала добром, а если не удавалось, то решительным ударом, без проволочек. Потом она добавила со вздохом:

— Если бы я побыла на свободе три года, я освободила бы его.

— Твои Голоса разрешили тебе бежать из тюрьмы, если к этому представится случай?

— Я не раз просила их дозволения, но они не разрешают.

Вот поэтому-то я и думаю, что она надеялась на избавление через смерть в темнице в ближайшие три месяца.

— А ты убежала бы, если бы дверь оказалась открытой?

Она ответила откровенно:

— Да, потому что я увидела бы в этом Божье соизволение. Бог помогает тем, кто сам не плошает, как говорит пословица. Но если бы я не считала, что он дозволяет, я бы не убежала.

Тут произошло нечто такое, что убедило меня — а доныне убеждает всякий раз, как я об этом вспоминаю, — что в тот миг ее мысли обратились к королю и у нее мелькнула та же надежда, что и у меня с Ноэлем: спасение с помощью ее соратников. Я думаю, что это пришло ей в голову, но только на миг.

Какое-то замечание епископа заставило ее еще раз напомнить ему, что он судит неправедно и не имеет права председательствовать и что это грозит ему большой опасностью.

— Какой опасностью? — спросил он.

— Не знаю. Святая Екатерина обещала помочь мне, только не знаю как. Может быть, меня освободят отсюда, а может быть, вы пошлете меня на казнь и тогда произойдет замешательство, которое позволит мне спастись. Я над этим не размышляю, но какой-нибудь случай наверное представится. — Помолчав, она добавила следующие памятные слова (возможно, что она толковала их неверно, — этого мы никогда не узнаем; а может быть, и верно, — этого нам тоже не дано узнать, — но сокровенный смысл их стал со временем ясен и теперь известен всему миру): — Голоса ясно сказали мне, что я получу избавление через большую победу.

Она умолкла, а мое сердце сильно забилось, — мне эта победа представилась так: внезапно ворвутся мои старые соратники с боевым кличем и бряцанием оружия и в последний момент спасут Жанну. Но увы! Мне тут же пришлось расстаться с этой мечтой. Жанна подняла голову и закончила торжественными словами, которые часто цитируют до сих пор, — словами, от которых на меня повеяло ужасом, ибо они звучали как пророчество:

— Голоса повторяют мне: «Терпи и покоряйся, не страшись мученической кончины, ибо через нее войдешь в царствие небесное».

Думала ли она при этом о костре? Едва ли. Я подумал о нем, но ей, мне кажется, представлялось мученичество долгого заключения, оковы, оскорбления. Все это несомненно было мученичеством.

Допрашивал в это время Жан де Ла Фонтэн. Он постарался извлечь из ее слов все, что было возможно:

— Раз Голоса обещают тебе рай — ты в этом уверена и не боишься попасть в ад, не так ли?

— Я верю тому, что они говорят. Я знаю, что спасусь.

— Это ответ, чреватый последствиями.

— Сознание, что я спасусь, — для меня драгоценное благо.

— Ты, очевидно, полагаешь, что после такого обещания не можешь впасть в смертный грех?

— Этого я не знаю. Моя надежда на спасение в том, что я стараюсь сдержать свой обет: блюсти чистоту своего тела и души.

— Если ты наверняка знаешь, что спасешься, зачем тебе ходить к исповеди?

Ловушка была поставлена весьма искусно, но Жанна ответила так просто и смиренно, что ловушка захлопнулась впустую:

— Заботиться о чистоте своей совести никогда не лишне.

Близился последний день нового процесса. До сих пор Жанна благополучно проходила искус. Борьба оказалась тяжкой и утомительной для всех участников. Все средства обличить ее были испробованы, но до сих пор все они оказывались тщетны. Инквизиторы были крайне недовольны и раздражены. Однако они решили сделать еще одну попытку и потрудиться еще один день.

Это было 17 марта. Уже в начале заседания Жанне была поставлена опасная ловушка:

— Согласна ли ты отдать на суд Церкви все твои слова и дела — и хорошие и дурные?

Это было ловко придумано. Жанне грозила неминуемая опасность. Если бы она неосторожно ответила «да», этим она передала бы на суд и свою миссию, а судьи уж сумели бы очернить ее. Если бы она сказала «нет», ее обвинили бы в ереси.

Но она справилась и с этим. Она четкой гранью отделила себя и свои обязанности как члена церковной паствы от своей божественной миссии. Она сказала, что предана Церкви и христианскому вероучению; но что касается ее миссии и дел, совершенных во исполнение ее, то их судить может один лишь Бог, ибо они совершались по его велению.

Судья продолжал настаивать, чтобы она и их передала на рассмотрение Церкви. Она сказала:

— Я передам их на суд Господа, который послал меня. Мне казалось, что он и его Церковь едины, и что тут спорить не о чем. — Обращаясь к судье, она спросила: — Зачем вы придумываете трудности там, где их не может быть?

Жан де Ла Фонтэн поправил ее, разъяснив, что Церковь не едина. Их две: есть Церковь Торжествующая, та, что на Небесах, — то есть Бог, святые, ангелы и праведники; и есть Церковь Воинствующая — то есть его святейшество папа, являющийся Божьим наместником, прелаты, священники и все верующие католики; эта церковь находится на земле, ею руководит святой дух, и она непогрешима.

— Ну так как же? Согласна ты отдать свои деяния на суд Воинствующей Церкви?

— Я послана к королю Франции небесным главою Торжествующей Церкви; этой Церкви я и отчитаюсь во всем, что я совершила. Для Воинствующей Церкви у меня сейчас нет другого ответа.

Суд отметил этот смелый отказ, надеясь в дальнейшем извлечь из него пользу, но сейчас эту тему пришлось оставить; и охотники погнались за своей дичью по старому следу: лесовички, видения, мужская одежда и все прочее.

На вечернем заседании проклятый епископ самолично руководил допросом. Под конец один из судей спросил:

— Ты обещала монсеньёру епископу, что будешь отвечать ему, как самому папе, а между тем на некоторые вопросы ты отказываешься отвечать. Может быть, папе ты ответила бы более откровенно, чем отвечаешь епископу Бовэ? Разве ты не обязана отвечать папе, наместнику Бога на земле?

И тут на судей грянул гром среди ясного неба:

— Везите меня к папе. Ему я отвечу всё, что следует.

Даже багровое лицо епископа побелело при этих словах. Если бы только Жанна знала, ах, если бы она могла знать! Она подвела такую мину под их гнусный заговор, что могла бы взорвать его ко всем чертям, а она и не догадывалась об этом. Она произнесла эти слова по наитию, не подозревая о том, какие возможности в них таятся, а объяснить ей было некому. Это мог сделать я или Маншон; и если бы она умела читать, мы, может быть, сумели бы известить ее, но на словах это было невозможно: к ней никого не подпускали достаточно близко. И вот она еще раз оказалась Победоносной Жанной д'Арк, но не сознавала этого. Должно быть, она была крайне измучена долгой борьбой и изнурена болезнью — иначе она заметила бы действие, произведенное ее словами, и догадалась бы о причине.

Много она наносила мастерских ударов, но этот был самым метким. Она воззвала к папе. Это было ее неоспоримым правом, и если бы она стала на нем настаивать, все планы Кошона рухнули бы, словно карточный домик, и он ушел бы с судилища осмеянный, как никто из его современников. Он был смел, но не настолько, чтобы противодействовать такому требованию, если бы Жанна стала упорствовать. Но она не знала, бедняжка, какой великолепный удар она нанесла в борьбе за свою жизнь и свободу.

Франция не имела права одна представлять Церковь. А Риму незачем было губить Божью посланницу. Рим судил бы ее по справедливости, — а большего ей было не нужно. Она ушла бы с суда свободной, ушла с почетом, напутствуемая благословениями.

Но этому не суждено было свершиться. Кошон поспешил отвлечь ее внимание другими вопросами и быстро закончил заседание.

Жанна медленно удалилась, влача свои цепи, а я ошеломленно повторял про себя: «Она только что произнесла спасительное слово и могла бы освободиться, а теперь она идет отсюда на смерть — я это знаю, я это чувствую. Теперь они удвоят караулы, они никого не подпустят к ней до самого приговора, чтобы кто-нибудь не подсказал ей, что ее требование надо повторить». То был самый горький для меня день за все это страшное время.

Глава XIII. Третье судилище кончается ничем

Итак, кончился и второй суд над Жанной. Кончился, но не дал никаких определенных результатов. Как ее судили, я уже описал. Кое в чем второй суд был еще гнуснее первого: на этот раз Жанне даже не сообщили предъявляемых ей обвинений, так что она боролась вслепую. Она не имела возможности ничего обдумать заранее, не могла предвидеть, какие ловушки будут ей поставлены, и не могла к ним приготовиться. Разве не гнусно было так злоупотреблять ее беззащитным положением?

Случилось так, что во время этого второго суда в Руане побывал известный законовед из Нормандии, мэтр Лойэ, и я хочу привести его мнение о процессе, чтобы вы убедились, что я стараюсь быть беспристрастным и что из преданности Жанне я не преувеличиваю беззаконий, которые над ней совершали. Кошон показал Лойэ обвинительный акт и спросил его мнение, И вот что Лойэ сказал Кошону. Он сказал, что все это незаконно и недействительно — и вот почему: во-первых, потому, что суд был тайный и не обеспечивал всем присутствующим свободу высказываний; во-вторых, потому, что он затрагивал честь короля Франции, а между тем сам он не был вызван, чтобы защищаться, и никто его не представлял; в-третьих, потому, что подсудимой не сообщили, какие ей предъявлены обвинения; в-четвертых, потому, что подсудимая, несмотря на молодость и неопытность, была вынуждена сама вести свою защиту, без помощи адвоката, хотя речь шла о ее жизни.

Понравилось ли это епископу Кошону? Разумеется, нет. Он обрушил на Лойэ ужасные проклятия и пригрозил его утопить. Лойэ поспешил убраться из Руана и из Франции и только этим спас свою жизнь.

Итак, как я уже сказал, вторичное разбирательство не дало определенных результатов. Но Кошон не отступался. Он мот затеять еще одно, а потом еще, и еще, если понадобится. Ему была почти обещана щедрая награда архиепископство Руанское, — если ему удастся сжечь на костре тело и обречь адскому огню душу этой девушки, не причинившей ему никакого зла. Ради такой награды человек, подобный епископу Бовэ, готов был сжечь и отправить в ад пятьдесят невинных девушек, а не то что одну.

На следующий день он снова взялся за дело, откровенно и цинично похваляясь, что на этот раз непременно добьется своей цели. Ему и прочим негодяям, его приспешникам, понадобилось девять дней, чтобы набрать из показаний Жанны и собственных своих измышлений достаточно материала для нового обвинения. Они составили внушительный документ из шестидесяти шести пунктов.

27 марта этот объемистый документ был доставлен в замок, и там, в присутствии десятка тщательно подобранных судей, началось новое разбирательство.

Посовещавшись, они решили на этот раз прочесть обвинение Жанне. Может быть, они учли все, что сказал на этот счет Лойэ, а может быть, надеялись замучить ее чтением документа — оно заняло несколько дней. Было решено также, что Жанна должна ответить на каждый пункт, а если откажется, то будет признана виновной. Как видите, Кошон все время уменьшал ее шансы и все туже стягивал вокруг нее сети.

Привели Жанну, и епископ обратился к ней с речью, за которую даже ему следовало бы краснеть — так она была лицемерна и лжива. Он сказал, что в состав суда вошли благочестивые служители церкви, преисполненные к ней сочувствия и благоволения, и что они не умышляют на ее жизнь, а хотят только наставить ее на путь истины и спасти ее душу.

Это был не человек, а сущий дьявол! Подумать, что он мог так изображать себя и своих жестоких приспешников!

Но самое худшее было впереди. Помня еще одно замечание Лойэ, он имел наглость сделать Жанне предложение, которое вас наверняка удивит. Он сказал, что судьи, видя ее неопытность и неспособность разобраться в сложных и трудных вопросах, подлежащих рассмотрению, решили, движимые состраданием к ней, позволить ей выбрать из их числа защитника и советчика!

Подумайте только — из числа таких, как Луазелер и подобные ему мерзавцы! Это было все равно что позволить ягненку искать защиты у волка. Жанна взглянула на него, желая убедиться, что он не шутит, и, разумеется, отказалась.

Епископ и не ждал иного ответа. Он проявил заботу о подсудимой и мог занести это в протокол — больше ему ничего не было нужно.

Потом он приказал Жанне давать точные ответы на каждый пункт обвинения и пригрозил отлучить ее от Церкви, если она не станет этого делать или замешкается с ответом дольше определенного времени. Да, он теснил ее все больше, шаг за шагом.

Тома де Курсель начал чтение нескончаемого документа, пункт за пунктом. Жанна отвечала по каждому пункту: иногда она просто отрицала, иногда ссылалась на протоколы предыдущих заседаний и просила найти там ее ответ.

Удивительный это был документ! Удивительно ярко отразилась в нем гнусность, на которую способен человек — единственное существо, похваляющееся тем, что создано по образу и подобию Божью! Всякий, кто знал Жанну д'Арк, знал, что она чиста, благородна, правдива, мужественна, сострадательна, великодушна, благочестива, бескорыстна, скромна, непорочна, как полевой цветок, — возвышенная натура, великая душа. А по документу все выходило наоборот. Там не сказано ничего о том, чем она была; а все, чем она не была, описано с большими подробностями.

Послушайте некоторые из обвинений и вспомните, о ком идет речь. Она названа там лжепророчицей, пособницей нечистой силы, колдуньей, занимавшейся черной магией; она обвинялась в незнании католических догматов и в ереси; была повинна в кощунстве, идолопоклонстве и отступничестве; она хулила Бога и его святых, злонамеренно возбуждала раздоры и нарушала мир; она подстрекала к войне и кровопролитию; она позабыла приличия, подобающие ее полу, надев мужское платье и занявшись солдатским ремеслом; она обманывала короля и народ; она требовала себе божеских почестей, заставляла себе поклоняться и целовать свои руки и одежду.

Все события ее жизни были в этой бумаге извращены, искажены. В детстве она была привязана к лесовичкам; она вступилась за них, когда их изгнали из родных мест; она играла под их деревом и возле их источника, — значит, она была пособницей нечистой силы. Она подняла опозоренную Францию, побудила ее биться за свободу и повела от победы к победе, — значит, она нарушила мир ну что ж, это верно! — и подстрекала к войне — тоже правда! Но Франция будет горда этим и благодарна ей еще много столетий. Ей поклонялись — точно она могла этому помешать, бедняжка, или была в этом повинна! Упавший духом ветеран и необстрелянный новобранец черпали отвагу в ее взгляде, прикладывали свои мечи к ее мечу и шли побеждать, — значит, она была колдуньей.

Так, шаг за шагом, обвинительный документ превращал живую воду в отраву, золото в негодный мусор, все свидетельства благородной и прекрасной жизни — в доказательства гнуснейших преступлений.

Разумеется, все шестьдесят шесть пунктов обвинения повторяли то, что уже говорилось на предыдущих процессах, — поэтому я не буду долго на них задерживаться. Жанна говорила очень мало, обычно она отвечала только: «Это неправда», «Passez outre», или: «На это я уже отвечала, пусть прочтут в протоколе», или еще как-нибудь, столь же кратко.

Она не согласилась отдать свою миссию на суд земной Церкви. Отказ ее был принят к сведению и записан.

Она отвергла обвинение в идолопоклонстве и в том, будто она требовала себе божеских почестей. Она сказала:

— Если кто целовал мне руки и одежду, то не по моему желанию; напротив, я старалась этому помешать.

Она имела мужество заявить страшному трибуналу, что не считает лесовичков нечистой силой. Она знала, что говорить так опасно, но она умела говорить одну только правду. В таких случаях она не думала об опасности. Эти слова ее также были записаны.

Она отказалась — в который уж раз! — когда ей предложили исповедаться при условии, чтобы она сняла мужскую одежду, и прибавила:

— Когда мы причащаемся святых тайн, одежда наша ничего не значит в глазах Господа.

Ее обвинили в том, что она упорно отказывается снять мужскую одежду даже ради того, чтобы быть допущенной к мессе. Она сказала пылко:

— Я скорей умру, нежели нарушу обет, данный Господу!

Ее упрекнули в том, что она взялась за мужское дело и пренебрегла своими женскими обязанностями. Она ответила с оттенком мужественного презрения:

— На женскую работу и без меня найдется много.

Меня всякий раз радовало, когда в ней пробуждался воинский дух. Пока он в ней жив, она останется Жанной д'Арк и сумеет смело смотреть в глаза опасности.

— Как видно, миссия, которую ты, по твоим словам, получила от Бога, состояла в том, чтобы воевать и проливать кровь?

На это Жанна ответила кратко, заметив, что сражение бывало у нее не — первым ходом, а вторым:

— Я сначала предлагала мир. Если противник отвергал его, я давала бой.

Говоря о противнике, с которым воевала Жанна, судьи объединяли вместе англичан и бургундцев. Но она показала, что делала между ними различие и на словах, и на деле: бургундцы были все-таки французами, и относиться к ним надо было мягче, чем к англичанам. Она сказала:

— Что касается герцога Бургундского, я предлагала ему — письменно и через его собственных посланцев-помириться с нашим королем. Что до англичан, то условием мира было, чтобы они убирались из Франции и отправлялись к себе домой.

Затем она сказала, что даже с англичанами старалась избегать кровопролития и, прежде чем атаковать их, посылала предупреждения.

— Если бы они послушались меня, — сказала она, — они поступили бы разумно. — Тут она повторила своп пророческие слова и произнесла с воодушевлением: — Не пройдет семи лет, как они убедятся в этом сами.

Ей снова начали досаждать расспросами о мужской одежде и убеждать отказаться от нее. Я не обладаю особой проницательностью, и меня удивила их настойчивость в таком пустяке; я не мог понять, какая могла быть этому причина. Теперь-то мы все знаем. Мы знаем, что это был еще один коварный заговор против нее. Если бы удалось убедить ее сменить одежду, это позволило бы им подстроить Жанне гнусную ловушку, которая погубила бы ее доброе имя.

Они продолжали свое злое дело, пока она не воскликнула:

— Довольно! Без Божьего соизволения я не сниму ее, хоть отрубите мне голову!

В одном пункте она внесла поправку в обвинительный акт, сказав:

— Тут говорится, что все мной сделанное я делала по указанию свыше. Этого я не говорила. Я говорила«…все, что мною сделано хорошо».

Судьи выразили сомнение в ее миссии, потому что для нее была выбрана столь простая и невежественная девушка. Жанна улыбнулась. Она могла бы напомнить им, что Господь не отдает предпочтения знатным и для великих дел чаще избирал своим орудием смиренных и простых людей, чем епископов и кардиналов, но она ответила проще:

— Господь волен избирать орудием своей воли кого захочет.

Ее спросили, в каких словах она испрашивала помощи свыше. Она сказала, что молитвы ее были просты и кратки. Она подняла бледное лицо вверх и произнесла, сложив закованные руки:

— Милосердный Господи, молю Тебя, во имя страстей твоих, смилуйся надо мною и укажи, как отвечать этим служителям церкви. Что до моей одежды, то я надела ее по Твоему велению, но не ведаю, когда мне будет дозволено снять ее. Господи, вразуми и научи меня!

Ее обвинили в том, что она преступила Божьи заповеди, приняв на себя власть над людьми и звание главнокомандующего. Это задело ее воинскую гордость, Она глубоко чтила служителей Церкви, но как воин невысоко ценила их мнения относительно дел чисто военных; по этому пункту она не стала даже входить в объяснения и ответила с полным хладнокровием и военной краткостью:

— Я стала главнокомандующим, чтобы побить англичан.

Смерть глядела ей в лицо — ну что ж, пускай! Ей нравилось дразнить этих французов с английской душой и видеть, как они корчатся; при каждом удобном случае она вонзала в них острое жало насмешки. Это было для нее глотком свежей воды. Она влачила свои дни в пустыне, а такие минуты были блаженными оазисами.

Ее обвинили в том, что, идя на войну вместе с мужчинами, она забыла женскую скромность. Она ответила:

— Всюду, где было можно — на всех городских квартирах, — я имела при себе женщину. В поле я всегда спала не снимая доспехов.

Ее обвинили также в том, что король даровал ей и ее родным дворянство, — следовательно, ею руководили низкие, корыстные стремления. Она ответила, что не просила этой награды у короля; он сам ее назначил.

Кончился наконец и третий процесс. И снова без всяких результатов.

Может быть, четвертый суд сломит наконец ее непокорство? Злобный епископ тотчас же принялся подготавливать его.

Он назначил комиссию, которой надлежало свести шестьдесят шесть пунктов обвинения к двенадцати основным. Эта ложь в компактной форме должна была послужить для новой попытки обвинения. Так и сделали. На это ушло несколько дней.

Тем временем Кошон посетил Жанну в темнице, вместе с Маншоном и двумя судьями — Изамбаром де Ла Пьером и Мартином Ладвеню; он хотел попытаться заставить Жанну передать вопрос о ее миссии на суд Воинствующей Церкви точнее, той ее части, которая была представлена им самим и его послушными пособниками.

Жанна снова решительно отказалась. У Изамбара де Ла Пьера было сердце; ему стало так жаль несчастную, затравленную девушку, что он решился на весьма смелый шаг: он предложил ей передать ее дело на Базельский собор[36] и сказал, что в нем представлено столько же священников от ее партии, сколько от английской.

Жанна воскликнула, что с радостью предстанет перед трибуналом, составленным столь справедливо. Но не успел Изамбар ответить хоть слово, как Кошон обернулся к нему и свирепо крикнул:

— Замолчи, черт бы тебя побрал!

Маншон в свою очередь сделал смелую попытку, хотя она могла стоить ему жизни. Он спросил Кошона, надо ли заносить в протокол, что Жанна согласилась предстать перед Базельским собором.

— Нет. Незачем.

— Ах, — сказала Жанна с укоризной, — ты записываешь все, что против меня, и ничего в мою пользу.

Какой горькой была эта жалоба! Она могла бы тронуть сердце дикого зверя. Но Кошон был хуже всякого зверя.

Глава XIV. Жанна борется против 12 лживых обвинений

Наступил апрель. Жанна была больна. Она заболела 29 марта, на другой день после окончания третьего судилища, — ей было совсем плохо, когда произошла только что описанная мною сцена в темнице. Это было очень похоже на Кошона: попытаться воспользоваться ее болезненным состоянием.

Разберем некоторые из пунктов нового обвинительного документа, который можно назвать «Двенадцать лживых обвинений».

В первом пункте говорилось, что Жанна утверждала, будто ей обеспечено спасение души. Никогда она не говорила ничего подобного. Там было сказано также, что она отказалась подчиниться Церкви. И это тоже ложь. Она согласилась передать на суд Руанского трибунала все свои дела, кроме тех, которые совершила по Божьему велению, выполняя возложенную на нее миссию: эти деяния она согласилась представить только на Божий суд. Она отказалась признать Церковью Кошона и его покорных рабов, но была готова предстать пред судом папы или Базельского собора.

В одном из Двенадцати Пунктов утверждалось, будто она, по собственному признанию, угрожала смертью тем, кто ей не повиновался. Это явная ложь. Еще в одном было сказано, что она уверяла, будто все свои поступки совершала по Божьему велению; в действительности она сказала: «все то, что делала хорошо», — эту поправку, как вы помните, она внесла сама.

Еще в одном пункте говорилось, что она называла себя непогрешимой. Никогда она так себя не называла.

Еще один пункт объявлял греховной ее мужскую одежду. Если так, то она имела на то разрешение авторитетных духовных лиц — архиепископа Реймского и всего трибунала в Пуатье.

Пункт десятый ставил ей в вину то, что она заявила о французских симпатиях св. Екатерины и св. Маргариты и о том, что они говорили на французском, а не на английском языке.

Эти Двенадцать Пунктов подлежали одобрению ученых богословов Парижского университета. К вечеру 4 апреля они были переписаны и готовы. Тут Маншон совершил еще один смелый поступок: он написал на полях, что многие из Двенадцати Пунктов приписывают Жанне нечто противоположное тому, что она говорила в действительности. Эта малость не могла иметь значения для Парижского университета; она не повлияла бы на его решение и не вызвала бы его сострадания, если университет был на него способен, — а он явно отбросил его для выполнения своей политической задачи, но все же славный Маншон поступил благородно.

На другой день, 5 апреля, документ был отправлен в Париж. В тот день в Руане царило волнение, по главным улицам ходили возбужденные толпы и все жадно ждали новостей: разнесся слух, что Жанна д'Арк лежит при смерти. Бесконечные заседания действительно измучили ее, и она захворала. Главари английской партии не на шутку встревожились: а вдруг Жанна умрет, не дождавшись церковного осуждения, и сойдет в могилу незапятнанной? Любовь и жалость народа обратят ее страдания и смерть в мученичество, и после смерти она станет во Франции еще более мощной силой, чем при жизни.

Граф Варвик и английский кардинал Винчестер[37] поспешили в замок и послали за лекарями. Варвик был жестокий и грубый человек, чуждый сострадания. Больная девушка лежала в железной клетке, закованная в цепи, кажется, это зрелище могло бы удержать от жестоких слов, а Варвик при ней громко сказал лекарям:

— Смотрите, лечите ее хорошенько. Король Англии вовсе не желает, чтобы она умерла своей смертью. Он дорожит ею — ведь он за нее дорого заплатил и не даст ей умереть иначе как на костре. Ее надо вылечить во что бы то ни стало.

Врачи спросили Жанну, отчего она заболела. Она сказала, что епископ Бовэ прислал ей рыбы, — должно быть, от нее.

Тогда Жан д'Эстивэ стал бранить ее грубыми словами. Он решил, что Жанна обвиняет епископа в попытке отравить ее, а это было ему неприятно. Он был одним из самых раболепных прислужников Кошона и не мог допустить, чтобы Жанна вредила его господину в глазах английского начальства, которое могло расправиться с Кошоном и непременно сделало бы это, если бы заподозрило, что он хочет избавить Жанну от костра, подсыпав ей яду, и таким образом лишить англичан всех выгод, которых они ждали, когда купили Жанну у герцога Бургундского.

У Жанны был сильный жар, и врачи предложили пустить ей кровь. Варвик сказал:

— Только будьте осторожны. Это такая шельма! Она того и гляди убьет себя.

Он боялся, что Жанна, чтобы избежать костра, сорвет с себя повязки и истечет кровью. Врачи все же пустили ей кровь, и ей стало легче. Впрочем, не надолго.

Жан д'Эстивэ никак не мог успокоиться — так его взбесила жалоба на отравление, которое он усмотрел в ее словах. Вечером он пришел к ней снова и до тех пор угрожал ей, пока лихорадка не возобновилась у нее с прежней силой.

Когда об этом узнал Варвик, он пришел в ярость: опять его добыча готова ускользнуть, и все из-за чрезмерного усердия какого-то дурака. Варвик осыпал д'Эстивэ отборной бранью, — отличавшейся, по мнению сведущих людей, скорее силой, чем изяществом, — и тот больше не вмешивался.

Жанна хворала более двух недель; наконец ей стало лучше. Она все еще была очень слаба, но уже могла выдержать некоторую дозу преследований без особой опасности для жизни.

Кошон тотчас об этом позаботился. Он созвал некоторых из своих богословов и снова пришел к ней в темницу. Мы с Маншоном пошли тоже, чтоб вести протокол, то есть записывать все, что могло пригодиться Кошону, и опускать все остальное.

При виде Жанны я содрогнулся. От нее осталась одна тень! Мне не верилось, что эта тщедушная, бессильно поникшая фигурка со скорбным лицом была той самой Жанной д'Арк, которая столько раз на моих глазах, полная огня и воодушевления, скакала во главе войска под градом смертоносных ядер…

Теперь, глядя на нее, у меня сжималось сердце. Но Кошон не смягчился. Он произнес еще одну из своих речей, полных лицемерия и коварства. Он сказал Жанне, что некоторые ее показания подрывают основы религии; видя ее невежество и незнание священного писания, он привел к ней мудрых и сострадательных людей, которые могут наставить ее, если она того пожелает. Он сказал так:

— Мы — служители Церкви, и мы по долгу своему, а также и по внутреннему побуждению готовы сделать для тебя все, что в наших силах, и радеем о спасении твоей души и твоего тела, как радели бы о самых близких или о самих себе. В этом мы лишь следуем примеру нашей святой Церкви, всегда отверзающей свои объятия тем заблудшим овцам, которые пожелали бы вернуться.

Жанна поблагодарила его за эти слова и сказала:

— Я больна и, как видно, близка к смерти. Если Богу будет угодно, чтобы я умерла здесь, я прошу дать мне исповедаться и причаститься святых тайн и похоронить меня в освященной земле.

Кошон сообразил, что ему представляется удобный случай: ослабев телесно, Жанна устрашилась смерти без покаяния и грядущих мук ада. Значит, теперь легче сломить ее непокорный дух. Он заговорил снова:

— Если ты хочешь причастия, ты должна подчиниться Церкви, как все добрые католики.

Он с нетерпением ждал ее ответа, но ответ показал, что она еще не сдается. Она отвернулась от него и сказала устало:

— Мне нечего больше сказать.

Кошон пришел в сильное раздражение; он угрожающе возвысил голос и сказал, что чем ближе она к смерти, тем больше должна бы стремиться искупить свои грехи; он снова отверг ее просьбу, раз она не соглашается подчиниться Церкви. Жанна сказала:

— Если я умру в тюрьме, я прошу похоронить меня в освященной земле; если же вы не захотите исполнить мою просьбу, я предаю себя в руки моего Спасителя.

Так продолжалось еще некоторое время, а потом Кошон снова грозно потребовал, чтобы она всецело подчинила суду Церкви все свои деяния. Его угрозы и ярость были напрасны. Жанна ослабела телом, но ее дух оставался духом Жанны д'Арк. Он дал ей силы для мужественного ответа, не раз уже слышанного этими людьми и ненавистного им:

— Будь что будет, а я не скажу и не сделаю ничего иначе, чем уже говорила на суде.

Достойные священнослужители, сменяя друг друга, стали донимать ее рассуждениями, аргументами и цитатами из священного писания и при этом постоянно держали перед ней, как приманку для ее алчущей души, причастие и пытались причастием подкупить ее: пусть отдаст свою миссию на суд Церкви, иначе говоря — на их суд. Как будто они-то и представляли Церковь! Но все было напрасно. Я мог бы предсказать им это заранее, если бы меня спросили. Но меня не спрашивали — я был человек маленький.

Они заключили беседу страшной угрозой — угрозой, которая повергает верующего католика в бездну отчаяния:

— Церковь повелевает тебе подчиниться. Если ты ослушаешься, она отступится от тебя, как от язычницы.

Быть отлученной от Церкви! Той высшей силы, которая держит в своих руках судьбу человечества; которая простирает свое могущество за пределы самых дальних созвездий, мерцающих в небе; которая имеет власть над миллионами живущих и миллиардами тех, кто с трепетом ожидает в чистилище искупления или вечной погибели! Если она благоволит к тебе — перед тобой раскрываются врата рая; стоит ей разгневаться — и ты ввергнут в неугасимый огонь ада; власть и мощь ее затмевает мощь земных владык настолько же, насколько мощь земного монарха подавляет какую-нибудь жалкую деревушку. Если от тебя отступился твой король-это означает смерть, и это немало; но быть отлученной от Рима, быть покинутой Церковью? Смерть перед этим ничто, ибо это означает осуждение на вечную жизнь — но какую жизнь!

Я уже видел в своем воображении багровые волны, плещущие в безбрежном море пламени; видел, как тщетно борются с ними и погружаются в них черные сонмы погибших душ. Я знал, что задумавшейся Жанне предстала та же картина, и не сомневался, что ей придется сдаться; я даже желал этого — ведь эти люди способны были выполнить свою угрозу и обречь ее вечным мукам, — да, они были на это способны.

Но ждать этого и надеяться на это было глупостью. Ведь Жанна д'Арк была совсем особенной, непохожей на других. Верность принципу, верность истине, верность своему слову — все это было у нее в крови и было от нее неотделимо. Она не могла изменить свою природу и отступиться от этого. Она была олицетворением верности, воплощением стойкости. Во что она верила того она держалась до конца, и самый ад не мог бы ее поколебать.

Голоса не разрешали ей подчиниться Церкви, как этого от нее требовали. Она повиновалась им и ждала своей участи.

Когда я вышел из темницы, на сердце у меня лежала свинцовая тяжесть, а она — она оставалась спокойной и безмятежной. Она выполняла то, что считала своим долгом, и этого ей было довольно. Будь что будет! Последние ее слова при этом свидании дышали безмятежностью и верой:

— Я христианкой родилась, крещена и христианкой надеюсь умереть.

Глава XV. Жанна не страшится костра

Прошло две недели, наступило 2 мая, в воздухе потеплело, в долинах и на прогалинах расцвели полевые цветы, в лесах запели птицы; вся природа озарилась солнечным светом, у всех стало веселее на душе, ожила в мире радость и надежда. Равнина за Сеной ярко и нежно зазеленела, река струила прозрачные воды, на ней красовались одетые листвой островки, еще красивее были их отражения в светлой воде; с высокого обрыва, что повыше моста, Руан предстал во всей своей красе, радуя глаз, — самый прекрасный город под всем небесным сводом.

Когда я говорю, что все сердца радовались и ликовали, я говорю о людях вообще. Мы, друзья Жанны, не могли радоваться; не радовалась и она сама, бедняжка, запертая в хмурых стенах темницы. Как близки были щедрые лучи солнца, но для нее они были недосягаемы; как она томилась по ним, и как безжалостно лишили ее всего этого волки в черных облачениях, замышлявшие очернить и убить ее!

Кошон был готов продолжать свое гнусное дело. У него был теперь новый план. Надо попробовать убеждение — атаковать упорную пленницу доводами, красноречивыми проповедями искуснейших ораторов. Вот в чем заключался его план. Однако он не собирался читать ей Двенадцать Пунктов. Даже Кошон постыдился огласить эту чудовищную клевету — даже у него где-то на бесконечной глубине были запрятаны остатки стыда; и он не смог этого сделать.

В солнечный день 2 мая черная братия вновь сошлась в обширном помещении, примыкавшем к главному залу замка. Епископ Бовэ воссел на своем возвышении, а впереди него разместились шестьдесят два подчиненных ему судьи; писцы заняли свои места за столами, проповедник — на кафедре.

Вдали послышалось бряцанье цепей. Жанна вошла в сопровождении стражи и села на свою одинокую скамью. После двух недель отдыха от преследований она снова выглядела хорошо и была прекрасна.

Она огляделась и увидела человека на кафедре. Конечно, она догадалась, для чего он тут.

Речь оратора была написана заранее, и он держал ее в руке, стараясь не показывать. Рукопись была так объемиста, что походила на книгу. Он начал весьма бойко, но посреди какого-то цветистого периода память ему изменила, и ему пришлось украдкой заглянуть в рукопись, — это сильно испортило впечатление от его речи. Скоро это случилось с ним опять, а там и в третий раз. От смущения бедняга побагровел, а слушатели начали смотреть на него с сожалением, и от этого дело пошло еще хуже. Тут Жанна сделала замечание, окончательно его уничтожившее. Она сказала:

— Читай уж лучше по книжке, а потом я тебе отвечу.

Ветераны пергаментных боев рассмеялись самым жестоким образом, а у оратора был такой растерянный и беспомощный вид, что он невольно возбуждал жалость; я и сам готов был его пожалеть. Да, Жанна набралась сил во время этой передышки, и к ней вернулось присущее ей веселое лукавство. В ее последнем замечании оно было готово прорваться наружу.

Когда оратор несколько оправился от своего смущения, он поступил благоразумно: следуя совету Жанны, он больше не пытался произносить свои тирады якобы по вдохновению, а стал прямо «читать по книге». В этой речи двенадцать пунктов обвинения были сведены к шести; от них он и отправлялся.

Время от времени он останавливался и задавал вопросы, а Жанна на них отвечала. Ей разъяснили, что такое Воинствующая Церковь, и снова предложили подчиниться ей.

На это Жанна ответила то же, что и раньше.

Тогда ее спросили:

— Значит, ты считаешь, что Церковь способна заблуждаться?

— Нет, я этого не считаю; но за те мои слова и дела, которые были внушены мне Господом, я отвечу ему одному.

— Значит, на земле ты не признаешь над собою судьи? Ты и святого отца нашего папу не признаешь своим судьей?

— На это я отвечать не буду. Надо мной есть милосердный владыка Господь. Перед ним я готова за все нести ответ.

Тогда раздались страшные слова:

— Если ты не подчинишься Церкви, собравшиеся здесь судьи признают тебя еретичкой и осудят на сожжение.

Вас или меня эти слова поразили бы смертельным ужасом, но в Жанне д'Арк они лишь разбудили ее львиную отвагу, и в ответе ее прозвучала та воинственная нота, которая вдохновляла ее солдат, точно боевая труба:

— Я не стану отвечать иначе, чем уже отвечала. И я готова повторить свой ответ на костре!

О, как отрадно было снова услышать воинственный тон и увидеть в ее глазах боевой огонь!

Многие из присутствующих были взволнованы; такие слова должны были взволновать всякого настоящего мужчину — будь то друг или враг. Добряк Маншон снова рискнул своей жизнью; он храбро и четко написал на полях протокола: Superba responsio!

Эта запись видна и сейчас, спустя шестьдесят лет, и вы можете ее прочесть.

Superba responsio! Вот именно. И этот «великолепный ответ» мы услышали из уст девятнадцатилетней девушки, когда смерть и ад уже зияли неред ней.

Разумеется, вопрос о мужской одежде обсуждался вновь и, как всегда, очень пространно; снова ее пытались подкупить обещаниями, — если она добровольно снимет ее, то будет допущена к мессе. Но она ответила, как отвечала уже не раз:

— Я готова ходить в женском платье ко всем церковным службам, если меня к ним допустят, но в темнице я снова надену мужскую одежду.

Ей стали расставлять ловушки, задавая вопросы в форме предположений. Но она всякий раз разгадывала игру и не поддавалась.

Ее спрашивали примерно так:

— Готова ли ты сделать то-то и то-то, если мы это разрешим?

Она отвечала:

— Когда вы разрешите, тогда и увидите.

Да, 2 мая Жанна была в отличном расположении духа. Она все время была настороже, и поймать ее было невозможно. Заседание длилось бесконечно долго; все старые вопросы один за другим задавались сызнова; искусный оратор истощил все средства убеждения и все свое красноречие, — а результат был обычный: бой окончился вничью. Шестьдесят два законника отступили на свои прежние позиции, а их одинокий противник удержался на своих.

Глава XVI. Жанна не страшится пыток

Великолепная, солнечная, теплая погода радовала все сердца. Руан был настроен беззаботно и весело и готов был смеяться по малейшему поводу. Когда разнеслись слухи, что молодая узница еще раз выиграла бой с епископом Кошоном, было много смеха среди горожан обеих партий, потому что епископа ненавидели все. Конечно, большинство населения, настроенное в пользу англичан, хотело увидеть Жанну на костре, но это не мешало им смеяться над ненавистным епископом. Смеяться над английским начальством или над большинством судей, пособлявших Кошону, было бы опасно; но можно было смело смеяться над Кошоном, или д'Эстиве, или Луазелером — никто бы на вас не донес.

Фамилия «Кошон» и слово «свинья» (cochon) произносятся одинаково — это давало отличные возможности для каламбуров, и ими, конечно, пользовались. За два-три месяца, пока длился процесс, некоторые шутки даже поистерлись от частого употребления. Всякий раз, когда Кошон назначал новое разбирательство, люди говорили: «Свинья опять опоросилась»; а когда он терпел неудачу, они повторяли то же самое с другим значением: «Опять наша свинья барахтается в луже».

А иногда кто-нибудь осмеливался сказать, правда понизив голос:

— Шестьдесят три судьи и вся мощь Англии против одной девушки — и она уже пять раз отбивает нападение!

Кошон жил в архиепископском дворце, дворец охранялся английскими солдатами, но все равно после каждой темной ночи на стенах появлялись надписи и рисунки, показывавшие, что шутник успел побывать здесь с кистью и ведром краски. Священные стены были покрыты изображениями свиньи во всех видах — чаще всего в епископском облачении и в митре, ухарски сдвинутой набок.

Кошон семь дней бесновался в бессильной злобе, а потом придумал новый план. Сейчас я расскажу о нем; сами вы ни за что не догадаетесь — для этого надо иметь жестокое сердце.

9 мая нас с Маншоном потребовали в замок. Я собрал наши письменные принадлежности, и мы отправились. На этот раз нас привели в другую башню не ту, где была заключена Жанна. Башня была круглая и массивная, сложенная из самого грубого и прочного камня, — пугающее и мрачное сооружение{10}.

Мы вошли в круглую комнату нижнего этажа, и я с ужасом увидел палачей, державших наготове орудия пытки. Вот она — черная душа Кошона, вот доказательство, что в сердце его не было места жалости. Неужели он когда-нибудь знал материнскую ласку, неужели имел сестру?

Кошон уже был там, а с ним — главный викарий инквизиции, настоятель монастыря св. Корнелия и еще шестеро, в том числе предатель Луазелер. Вокруг была расставлена стража. Возле дыбы стоял палач с подручными в ярко-красной одежде, подобающей их кровавому ремеслу. Я представил себе, как Жанну положат на дыбу, привязав за ноги и за кисти рук, и как дюжие палачи в красном начнут крутить ворот и выворачивать ей члены из суставов. Мне уже чудился хруст костей и треск разрываемых мышц… Как могли все эти миропомазанные служители милостивого Иисуса равнодушно взирать на это?

Вскоре привели Жанну. Она увидела дыбу и палачей, и ей, должно быть, представилась та же картина, что и мне. Но вы думаете, она испугалась и задрожала? Ничуть. Она выпрямилась, и губы ее искривились презрением, но страха не было и следа.

Это было памятное заседание, но самое короткое из всех. Когда Жанна села, ей прочли краткий перечень ее «преступлений». Затем Кошон произнес торжественную речь. Он сказал, что во время процессов Жанна отказывалась отвечать на некоторые вопросы, а на другие давала лживые ответы, но что теперь он намерен добиться от нее правды, и притом всей правды.

На этот раз он держался очень уверенно: он был убежден, что нашел наконец способ сломить упорный дух этой девочки и заставить ее рыдать и молить о пощаде. На этот раз он не сомневался, что одержит верх и заткнет рты руанским шутникам. В этом он был похож на других людей — он не выносил насмешек. Он возвысил голос; его пятнистое лицо уже сияло злой радостью и предвкушением торжества, принимая от этого всевозможные оттенки: фиолетовые, желтые, красные, зеленоватые, а иногда даже синеватые, как у утопленника, — это было всего страшнее. В заключение он злобно крикнул:

— Вот дыба, а вот и палачи! Сейчас ты скажешь все, или мы будем тебя пытать. Говори!

На это она ответила великими словами, которые будут жить в веках. Она произнесла их без малейшего хвастовства, благородно и спокойно:

— Я не скажу ничего, кроме того, что уже говорила, — хоть разорвите меня на части. А если и скажу что-нибудь другое, то всегда буду потом говорить, что сказала не я сама, а пытка.

Сломить ее дух было невозможно. Надо было вам видеть Кошона! Снова поражение, а этого он уж никак не ожидал. На другой день по городу говорили, что у него в кармане было заготовлено признание, которое Жанна должна была подписать. Не знаю, так ли это, но это очень вероятно. Признание, подписанное Жанной, было бы для Кошона и его сообщников особенно ценным — оно помогло бы убедить толпу.

Нет, они были не в силах сломить ее дух, помрачить ее ясный ум. Какая глубина и какая мудрость в этом ответе неопытной девушки! Найдется ли на свете десяток людей, которые понимают, что слова, вырванные у заключенного жестокими пытками, не обязательно являются истиной? А неграмотная крестьянская девушка указала на это с безошибочным чутьем.

Я всегда считал, что пыткой добиваются правды, и все так считали; но простые слова Жанны, полные здравого смысла, словно озарили все ярким светом. Так иной раз вспышка молнии в полночь вдруг на мгновение показывает нам долину, изрезанную серебристыми ручьями, дома, сады и усадьбы там, где была до этого одна лишь непроглядная тьма.

Маншон искоса посмотрел на меня, и лицо его выразило крайнее удивление, то же самое я прочел и на других лицах. Все это были пожилые и ученые люди, и все-таки деревенская девушка сумела сказать им нечто новое для них. Я услышал, как один из них пробормотал:

— Вот необыкновенное создание! Она сейчас прикоснулась к общепризнанной истине, старой, как мир, — и та рассыпалась прахом от одного ее прикосновения. Откуда у нее эти прозрения?

Судьи начали вполголоса совещаться. По отдельным словам, которые до нас доносились, можно было судить, что Кошон и Луазелер настаивали на применении пытки, но большинство других решительно противилось этому.

Наконец Кошон весьма раздраженным тоном приказал отвести Жанну обратно в темницу. Это удивило и обрадовало меня. Я не ожидал, что епископ отступит.

Возвратясь в тот вечер домой, Маншон сказал мне, отчего к Жанне не применили пытку. Для этого были две причины. Во-первых, боялись, как бы она не умерла под пыткой, а это было бы весьма невыгодно для англичан. Во-вторых, пыткой ничего не надеялись достичь, раз Жанна заранее заявила, что отступится от своих слов, сказанных под пыткой. Что касается подписи под признанием, то все считали, что к этому ее не вынудила бы даже пытка.

И снова весь Руан смеялся и три дня повторял:

— Свинья в шестой раз опоросилась, и опять неудачно!

А стены дворца украсились новым рисунком: свинья в митре уносит на плечах дыбу, а следом за ней идет плачущий Луазелер. За поимку неизвестных художников было обещано крупное вознаграждение, но никто на это не польстился. Даже английские часовые притворялись слепыми и не хотели замечать живописцев за работой.

Ярость епископа достигла предела. Особенно бесило его то, что не удалось применить пытку. Это была самая лучшая из его выдумок, и он не желал с нею расставаться. Двенадцатого числа он созвал некоторых своих приспешников и снова потребовал пытки. Но он не добился своего. Некоторые из судей были под впечатлением слов Жанны, другие опасались, как бы она не умерла под пыткой, третьи не верили, чтобы даже самая мучительная пытка могла заставить ее подписать ложное признание. На этом совещании присутствовало четырнадцать человек, включая самого епископа. Из них одиннадцать решительно высказались против пытки и твердо стояли на своем, несмотря на угрозы Кошона. Двое были с ним заодно и требовали пытки. Это были Луазелер и оратор — тот самый, которому Жанна посоветовала «читать по книжке», — Тома де Курсель, адвокат, прославленный своим красноречием.

К старости я научился сдерживать язык, но всякая сдержанность изменяет мне, стоит только вспомнить этих троих — Кошона, Курселя и Луазелера.

Глава XVII. На краю гибели Жанна предстает во всем своем величии

Еще десять дней прошли в ожидании. Именитые богословы Парижского университета, этого кладезя всякой мудрости и учености, все еще судили и рядили относительно «Двенадцати лживых обвинений».

В эти десять дней у меня было мало работы, и я большую часть времени бродил по городу вместе с Ноэлем. Но эти прогулки не доставляли нам радости — так мы были удручены. Над Жанной все больше сгущались грозные тучи. Мы невольно сравнивали свою судьбу с ее судьбой; свободу и свет солнца — с цепями и мраком ее темницы; наш дружный союз-с ее одиночеством; все, что скрашивало нашу жизнь, — с ее жестокими лишениями. Она привыкла к свободе, — а теперь была лишена ее; она выросла на вольном воздухе, — а теперь была заперта день и ночь в железной клетке, как зверь. Она привыкла к свету, — а ее держали во мраке, едва позволявшем различать окружающие предметы. Она привыкла к бесконечному разнообразию звуков, радостной музыке всякой деятельной жизни, — а сейчас слышала одни только мерные шаги часовых. Она любила беседы с товарищами, — теперь ей не с кем было перемолвиться словом. Она любила посмеяться, — но теперь этот смех умолк. Ока была рождена для дружбы, для радостного и бодрого труда, движения, деятельности, — а здесь была только давящая тоска, томительное бездействие, зловещая тишина и безвыходный бесконечный круговорот тяжелых дум, изнуряющих мозг и терзающих сердце. Да, это была смерть заживо. И вот что еще было мучительно. Страдающая женщина нуждается в сочувствии и попечении своих сестер, в тех нежных заботах, которые могут проявить лишь они одни. А Жанна за все долгие месяцы сурового заточения не видела около себя ни одной женщины. Как бы она обрадовалась женскому лицу!.

Вот что вам надо представить себе, если вы хотите понять все величие Жанны д'Арк. Вот из какого ада она ежедневно, неделями и месяцами, выходила состязаться в одиночку с наиболее изощренными умами Франции и разрушала самые хитроумные их планы, самые коварные затеи, обнаруживала все их тщательно скрытые ловушки и капканы, вносила замешательство в их ряды, отбивала их атаки и выходила победительницей из каждого боя — неизменно стойкая в своей вере, неизменно верная своему идеалу, не страшась пыток, не страшась костра и отвечая тем, кто грозил ей муками ада: «Будь что будет, а я стою на своем и не отступлю».

Да, если вы хотите постичь Жанну во всем величии ее души, во всей глубине ее мудрости и ясности ее ума, посмотрите на нее теперь, когда она в полном одиночестве ведет долгий последний бой не только с самыми изощренными умами и величайшей ученостью Франции, но и с самым гнусным обманом, самым подлым предательством и величайшей жестокостью, какие возможны в любой стране — христианской или языческой.

Мы знаем, что она показала себя великой в боях; в умении предвидеть; в любви к родине; в искусстве убеждать недовольных и примирять враждующих; в умении распознавать в людях скрытые достоинства и способности; в образном и ярком красноречии; а более всего — в умении зажигать сердца отчаявшихся благородным энтузиазмом; превращать зайцев в героев; из трусливых рабов, которые прятались от войны, собирать полки, готовые идти на смерть с песней на устах. Все это — дела, возвышающие душу, придающие смелость руке, и сердцу, и уму; они приносят радость свершения, окрыляют и вдохновляют, даруют в награду восхищенное признание; тут душа переполняется до краев жизненной силой и отвагой; тут все способности напрягаются до предела; тут нет места усталости, унынию, апатии.

Да, Жанна д'Арк была великой всегда и во всем, но более всего — на Руанском судилище. Здесь она возвысилась над несовершенствами и слабостями человеческой природы и в самых удручающих и безнадежных условиях свершила не меньше, чем могла бы свершить, если бы огромные силы ее духа и ума нашли поддержку — если бы ей светила надежда, улыбались дружеские лица и предстоял равный и честный бой, которому дивился бы весь мир.

Глава XVIII. Осуждена, но не сломлена

По истечении десяти дней Парижский университет вынес решение по Двенадцати Пунктам. Жанна была признана виновной по всем двенадцати; она должна отречься от своих заблуждений и покаяться или же быть предана светскому суду для наказания.

Решение Университета было, вероятно, принято еще до того, как ему прислали Двенадцать Пунктов, и, однако, для вынесения приговора ему потребовались две недели — с пятого по восемнадцатое. Мне думается, что задержка была вызвана двумя затруднениями:

1. Кто были бесы, являвшиеся Жанне в образе святых?

2. Говорили ли ее святые только на французском языке?

Университет единогласно постановил, что с Жанной беседовали злые духи, и ему надо было это доказать. Так он и сделал. Он выяснил, кто были эти духи, и в обвинительном заключении даже назвал их по именам: Велиал, Сатана и Бегемот.[38] Это мне всегда казалось сомнительным и недостоверным, и вот по какой причине: если бы Университет доподлинно знал, что это были именно эти трое, он не преминул бы похвастать, каким образом это стало ему известно, и не ограничился бы одним лишь голословным утверждением. Ведь заставили же Жанну объяснять, почему она не считает их за бесов. Мне кажется, что это было бы логично.

Позиция ученых мужей представляется мне слабой, и вот почему: они заявили, что Жанне являлись бесы в обличий ангелов; всем известно, что бесы могут принимать такое обличие, и тут Университет был совершенно прав. Но дальше он впадал в противоречие: он утверждал, что самому ему дано распознавать природу таких видений, но не признавал этой способности за девушкой, у которой было не меньше ума в голове, чем у любого из университетских светил.

Ученым докторам надо было самим видеть этих духов, чтобы распознать их, и если Жанна была введена ими в обман, разве это не говорило за то, что и ученые в свою очередь могли ошибиться, ибо их разум и суждения, во всяком случае, не были яснее, чем у нее.

Что касается другой возможной причины затруднения и задержки, то я коснусь ее только мимоходом. Университет постановил, что Жанна кощунствовала, когда утверждала, будто ее святые говорили по-французски, а не по-английски и стояли за французов. Вот что, по-моему, смущало ученых богословов: они постановили, что Голоса исходили от сатаны и двух его собратьев; но они же постановили также, что эти Голоса не были на стороне французов, — иначе говоря, стояли за англичан; а раз за англичан, значит их надо считать уже не бесами, а ангелами. Иначе получался конфуз. Университет считался самым мудрым и ученым заведением на свете и ради своей репутации желал быть последовательным. Вот почему он столько дней бился, пытаясь согласовать пункт первый, объявлявший, что Голоса исходили от дьяволов, с пунктом десятым, утверждавшим, что это были ангелы. Но от этих попыток пришлось отказаться. Выход найти не удалось. Так оно осталось и по сей день: по пункту первому Университет признал их дьяволами, а по пункту десятому — ангелами, — и этого расхождения никак не устранить.

Посланцы Университета доставили это решение в Руан, а при нем — письмо к Кошону, щедро расточавшее ему похвалы. Университет восхвалял его за усердие, с каким он стремился уличить женщину, «которая своим ядом отравила умы верующих на всем Западе», и в награду сулил ему «бессмертный венец в Небесах».

Только и всего? Венец в Небесах? Это что-то уж очень ненадежное, — что называется вексель без передаточной надписи. И ни слова насчет Руанского архиепископства, ради которого Кошон погубил свою душу. Венец в Небесах! После всех его тяжких трудов это должно было звучать для него насмешкой. Что ему делать на Небесах? У него там не нашлось бы знакомых.

19 мая в архиепископском дворце собралось пятьдесят судей, чтобы решить судьбу Жанны. Некоторые были за то, чтобы немедленно предать ее светскому суду, но большинство хотело еще раз испробовать «кроткое увещевание».

Поэтому двадцать третьего тот же состав суда собрался снова, и Жанна предстала перед ними. Руанский каноник Пьер Морис обратился к Жанне с речью в которой убеждал ее спасти свою жизнь и душу, отречься от своих заблуждений и подчиниться Церкви. Свою речь он закончил зловещей угрозой: если она будет упорствовать — это означает верную погибель ее души и, очевидно, также и тела. Но Жанна была непреклонна. Она сказала:

— Если бы меня уже осудили и я видела бы перед собой костер и палача, готового поджечь его; если бы я была уже охвачена пламенем, — я и тогда ничего не сказала бы, кроме того, что уже говорила на суде, и с этим я умерла бы.

Воцарилось глубокое молчание, длившееся несколько минут.

Оно давило меня, точно тяжесть: я понимал, что оно предвещало. Потом Кошон торжественно и важно обратился к Пьеру Морису:

— Что ты еще имеешь сказать ей?

Каноник низко поклонился и сказал:

— Ничего, монсеньёр.

— А ты, обвиняемая, что ты имеешь еще сказать?

— Ничего.

— Тогда я объявляю заседание закрытым. Завтра будет вынесен приговор. Уведите обвиняемую.

Кажется, она ушла с гордо поднятой головой. Но я плохо видел: слезы застилали мне глаза.

Завтра — 24 мая! А ровно год назад в этот самый день она скакала по равнине во главе своего войска, ее серебряный шлем сверкал, серебристый плащ вился по ветру, белые перья трепетали, меч был поднят над головою; я видел, как она трижды атаковала бургундский лагерь и захватила его; как повернула вправо, навстречу резервному войску герцога, и здесь ринулась в последнюю атаку, какая была ей суждена.

Наступила годовщина этого рокового дня — и вот что она принесла ей!

Глава XIX. Наши последние надежды рушатся

Жанну признали виновной в ереси, колдовстве и всех остальных тяжких преступлениях, перечисленных в Двенадцати Пунктах. Наконец-то жизнь ее была в руках Кошона. Он мог немедленно отправить ее на костер. Труд его был как будто окончен. Но вы думаете, он был удовлетворен? Как бы не так! Чего стоило бы его архиепископство, если бы народ понял, что пристрастные судьи, рабски повинуясь английской плети, несправедливо осудили и сожгли Жанну д'Арк, Освободительницу Франции? Из нее сделали бы мученицу. Дух ее восстал бы из пепла ее сожженного тела в тысячекратном могуществе и смёл бы в море английскую власть, а вместе с нею и Кошона. Нет, победа еще не была полной. Виновность Жанны надо было доказать так, чтобы все в ней убедились. Где же отыскать эти убедительные доказательства? Один лишь человек во всем мире мог их представить — сама Жанна д'Арк. Надо было, чтобы она сама публично осудила себя — хотя бы по видимости.

Но как добиться этого? Уже много недель было потрачено, чтобы заставить, ее подчиниться, — и потрачено впустую. Чем же можно подействовать на нее теперь? Ей уже грозили пыткой, грозили костром, — что еще оставалось? Болезнь, смертельная усталость, вид пылающего костра — вот что оставалось.

Это был хитрый умысел. В конце концов она была все-таки девушка; должны же болезнь и изнурение ослабить ее, как всякую девушку.

Да, это было хитро задумано. Она ведь сама признала, что нестерпимые мучения на дыбе могут вырвать у нее ложное признание. Это стоило запомнить, и это запомнили. Тогда же она сказала и другое: как только мучения кончатся, она отречется от вынужденного признания. Это также запомнили.

Как видите, она сама надоумила их, как надо поступить. Сперва истощить ее силы, потом пригрозить костром. А затем, пока она во власти страха, заставить ее подписать бумагу.

Но ведь она может потребовать, чтобы бумагу ей прочли. В этом они не посмеют ей отказать, особенно публично. А что, если во время чтения к ней снова вернется мужество? Ведь тогда она откажется подписать. Что ж, можно обойти и это затруднение. Можно прочесть ей какую-нибудь краткую и незначащую бумагу, а там незаметно подсунуть на ее место подробное, роковое для нее признание и добиться подписи обманным путем.

Оставалась еще одна трудность. Даже видимость отречения от грехов избавит ее от казни. Ее можно будет заключить в церковную тюрьму, но нельзя убить. А это не годится. Англичанам непременно нужна ее смерть. В тюрьме или на свободе — пока она жива, она опасна. Ведь она уже дважды пыталась бежать.

Но и это можно уладить. Кошон может надавать ей любых обещаний — пусть только она, в свою очередь, обязуется снять мужскую одежду. Он нарушит свои обещания и поставит ее в такое положение, чтобы она не смогла сдержать своего. А за это новое прегрешение ее можно отправить на костер, — костер уже будет наготове.

Итак, все ходы были обдуманы; оставалось сделать их в должном порядке — и игра будет выиграна. Уже можно было с точностью назначить день, когда самое невинное и благородное существо во Франции погибнет мучительной смертью.

Время для этого выдалось на редкость благоприятное. Дух Жанны еще не был сломлен, он по-прежнему парил высоко; но ее телесные силы за последние десять дней почти иссякли, — а ведь и сильный дух нуждается в поддержке здорового тела.

Сейчас весь мир знает, что план Кошона был именно таков, как я его изложил; но тогда мир этого не знал. Есть достоверные сведения, что Варвик и вообще английские власти, кроме высшей — кардинала Винчестерского, не были посвящены в этот план; а из французов о нем знали только Луазелер и Бопэр. Иногда я сомневаюсь даже, знали ли и они, — хотя кому же было знать, как не этим двоим?

Обычно в последнюю ночь перед казнью осужденного оставляют в покое; но, если верить слухам, несчастной Жанне было отказано даже в этой милости. К ней впустили Луазелера, и он провел с нею несколько часов, представляясь ее другом, духовником, тайным сторонником французов и ненавистником англичан и убеждая ее «сделать единственно правильное» — подчиниться Церкви, как надлежит доброй христианке; тогда она вырвется из когтей англичан и будет переведена в церковную тюрьму, где к ней приставят женщин, где с ней будут хорошо обращаться. Он знал, что затрагивает ее больное место. Он знал, как мучительно для нее присутствие английских стражей грубиянов и богохульников. Он знал, что Голоса смутно обещали ей нечто такое, что она истолковала как освобождение и возможность еще раз пойти на врагов Франции и победоносно завершить великое дело, назначенное ей небом. Была у него и другая цель: утомить и без того ослабевшее тело узницы, лишив ее сна и отдыха, чтобы наутро усталый, отуманенный мозг хуже соображал; чтобы ей труднее было устоять против уговоров, угроз и самого вида костра; труднее было бы различать ловушки и западни, которые она быстро обнаруживала, когда владела собой.

Нечего говорить, что в ту ночь мне было не до сна. И мне, и Ноэлю. Перед вечером мы пошли к главным городским воротам, надеясь на туманное пророчество Голосов, которые сулили Жанне избавление в последний час. Известие, что Жанна д'Арк наконец осуждена и что наутро ее заживо сожгут на костре, уже распространилось повсюду. К воротам стекались целые толпы; многих стража не впускала — тех, у кого были сомнительные пропуска или не было вовсе никаких. Мы с волнением вглядывались в этих людей, но ничто не указывало, что это были наши переодетые боевые товарищи, и мы не увидели среди них ни одного знакомого лица. Когда ворота наконец заперли, мы ушли, опечаленные и разочарованные сильнее, чем признавались себе даже мысленно.

Улицы были полны возбужденными людьми. Нам нелегко было пробираться среди них. Бесцельно бродя по городу, мы к полуночи очутились возле красивой церкви св. Уэна, где вовсю шли приготовления. Площадь перед церковью была освещена факелами и полна народа. В толпе оставался проход, охраняемый солдатами, и по этому проходу рабочие вносили на церковный двор доски и брусья. Мы спросили, что тут строят; нам ответили:

— Помосты и костер. Разве вы не знаете, что завтра утром здесь сожгут французскую ведьму?

Мы ушли. Мы не в силах были оставаться там дольше.

На рассвете мы снова были у городских ворот — на этот раз наше измученное и разгоряченное воображение превратило надежду в полную уверенность. Мы прослышали, что настоятель аббатства Жюмьеж со всеми своими монахами собирается присутствовать при казни. Наше разыгравшееся воображение превратило этих девятьсот монахов в воинов Жанны, а настоятеля — в Ла Гира, а быть может, Дюнуа или герцога Алансонского; их впустили беспрепятственно, толпа почтительно расступилась и обнажила головы, а мы стояли затаив дыхание, со слезами радости и гордости; мы старались заглянуть под капюшоны и были готовы, если узнаем кого-нибудь, подать знак, что и мы тоже верные солдаты Жанны, жаждущие сразиться и погибнуть за ее правое дело.

О, как мы были глупы! Но ведь мы были молоды, а молодость на все надеется и во все верит.

Глава XX. Предательство

Утром я приготовился выполнять свои обязанности. Нас усадили на помосте в рост человека, воздвигнутом в ограде церкви св. Уэна. Там же разместились священники, именитые горожане и некоторые из адвокатов. Поблизости был построен другой помост — побольше, устланный богатыми коврами и защищенный от солнца и дождя навесом; на нем были расставлены удобные кресла; два из них, роскошнее прочих, стояли отдельно. На одном восседал принц английского королевского дома, его высокопреосвященство кардинал Винчестерский, на другом — Кошон, епископ Бовэ. На остальных креслах сидели три епископа, викарий инквизиции, восемь аббатов и шестьдесят два монаха и благочестивых законника, недавно судившие Жанну.

Шагах в двадцати от этих помостов было еще одно возвышение — в виде усеченной каменной пирамиды в несколько ярусов, которые служили ступенями. На ней был установлен позорный столб, а вокруг него навалены вязанки хвороста и дров. У подножья пирамиды стояли три фигуры в красном — палач и его подручные. Возле них тлела груда головешек, уже превратившихся в угли; тут же были еще запасы дров и хвороста — целых шесть вьюков, наваленные кучей почти в рост человека. Подумать только! На вид мы так хрупки, нас так легко уничтожить, — но, оказывается, легче испепелить гранитную статую, чем человеческое тело.

При виде костра каждый мой нерв болезненно затрепетал, но глаза невольно вновь и вновь обращались к нему, — так притягивает нас все ужасное.

Вокруг помостов и костра плотной стеной, плечо к плечу, стояли английские солдаты, рослые и статные, в блестящих стальных доспехах; за ними простиралось море человеческих голов; каждое окно, каждая крыша сколько хватал глаз — чернели зрителями.

Но при этом царило такое безмолвие и неподвижность, точно все вокруг умерло. Подстать зловещей тишине был свинцовый полумрак; солнце окуталось саваном из низких грозовых туч; над горизонтом вспыхивали бледные зарницы, и по временам глухо ворчал отдаленный гром.

Но вот молчание было нарушено. Через площадь к нам долетели отдаленные, но знакомые звуки: краткие, отрывистые слова команды. Человеческое море расступилось, и показался мерно шагавший отряд. Я радостно дрогнул. Уж не идет ли Ла Гир со своими удальцами? Нет, это не их поступь. Это шла стража, сопровождавшая осужденную. Это была Жанна д'Арк и ее конвой.

Сердце мое мучительно заныло. Она была очень слаба, но ее заставили идти, чтобы она ослабела еще больше. Пройти надо было немного, всего несколько сот ярдов, — но и это трудно тому, кто долгие месяцы был закован в цепи и отвык от ходьбы. Притом еще Жанна целый год провела в холодном и сыром подземелье, а сейчас ее гнали в палящий зной, когда нечем было дышать. Она вошла в ворота шатаясь, а рядом, наклонившись к ней и что-то нашептывая ей, шагал негодяй Луазелер. Мы узнали потом, что в то утро он снова побывал у нее в темнице, донимал ее уговорами и наставлениями, соблазняя лживыми обещаниями; он и сейчас продолжал свое дело, убеждая ее согласиться на все, что от нее потребуют, и уверяя, что тогда все будет хорошо — она будет спасена из рук англичан и найдет приют под могущественной защитой Церкви. О, негодяй с жестоким, безжалостным сердцем!

Заняв свое место на помосте, Жанна закрыла глаза, опустила голову — и так сидела, сложив руки на коленях, безразличная ко всему, желая лишь одного — покоя. Она снова была бледна, бела, как алебастровая статуя.

Каким любопытством засветились все лица в бесчисленной толпе, с какой жадностью все впились глазами в эту хрупкую девушку! И немудрено. Они наконец видели ту, которую так хотели увидеть, — девушку, которая прославилась на всю Европу, затмив своей славой все другие имена; Жанну д'Арк — чудо своего века и всех будущих веков. На изумленных лицах людей я ясно читал их мысли: «Возможно ли? Можно ли поверить, что это маленькое создание, эта девочка, еще почтя ребенок, с таким кротким, добрым, пригожим личиком, брала приступом крепости, мчалась во главе победоносного войска, одним своим дыханием развеивая английское могущество; а потом долго сражалась в одиночку с ученейшими мужами Франции — и тут снова победила бы, если бы с ней вели честный бой!» Должно быть, Кошон стал опасаться Маншона, заметив его расположение к Жанне: на его месте сидел другой протоколист, а мне и моему патрону оставалось только глядеть на происходящее.

Кажется, было сделано все возможное, чтобы измучить Жанну духовно и телесно, — но нет, оказывается еще не все: кое-что приберегли под конец. В этой удушливой жаре ее заставили выслушать длиннейшее увещевание.

При первых словах проповедника она бросила на него печальный и разочарованный взгляд и тут же снова опустила голову. Проповедник был Гийом Эрар, прославившийся своим красноречием. Темой проповеди он избрал «Двенадцать лживых обвинений». Он излил на Жанну все клеветнические вымыслы, собранные в этом сосуде с ядом; обозвал ее всеми оскорбительными именами, какие там перечислялись, и при этом все больше ярился. Но старания его были напрасны — она погрузилась в глубокую задумчивость и, казалось, ничего не слышала. Наконец он разразился следующей тирадой:

— О Франция, как ты заблуждалась! Ты всегда была обителью христианского благочестия; а ныне Карл, именующий себя твоим королем, стал еретиком и вероотступником, положившись на слова и дела низкой и презренной женщины! — Жанна подняла голову, и в ее глазах сверкнули молнии. Проповедник повернулся к ней: — Это я говорю тебе, Жанна. Твой король вероотступник и еретик!

Себя она дала оскорблять сколько угодно; это она готова была терпеть. Но до последних минут своей жизни она не позволила сказать ни одного слова против подлого, неблагодарного короля, которому сейчас надлежало быть возле нее. Он должен был бы мечом разогнать всю эту гнусную свору и спасти самого верного, самого благородного защитника, какого когда-либо имели короли, вот как он должен был поступить, если бы не был подлецом. Жанна, оскорбленная в своей верности, бросила проповеднику слова, которые сразу подтвердили толпе все, что они знали о неукротимом духе Жанны д'Арк:

— Клянусь своей верой! Я утверждаю и готова поклясться жизнью, что он — лучший из христиан и самый стойкий защитник веры и Церкви!

Слова эти были встречены громом рукоплесканий, очень разгневавших проповедника. Он сам давно ждал рукоплесканий, а они достались не ему. Для чего же он так старался, если награда досталась другому? Он топнул ногой и крикнул шерифу:

— Заставь ее замолчать!

В толпе раздался хохот. Толпа не склонна уважать дюжего мужчину, который взывает к шерифу, прося защитить его от больной, измученной девушки.

Одной своей фразой Жанна достигла большего, чем проповедник всей длинной речью; он смешался и лишь с трудом смог начать снова. Но он напрасно старался, в этом не было нужды. Толпа в большинстве своем была настроена в пользу англичан. Она просто поддалась естественному и неодолимому побуждению — приветствовать смелый и умный ответ, от кого бы он ни исходил. Толпа была на стороне проповедника; это была у нее лишь минутная причуда, не больше. Она собралась поглядеть, как будут сжигать девушку; лишь бы ей доставили это зрелище без лишних проволочек — и она останется довольна.

Наконец проповедник призвал Жанну подчиниться Церкви. Он высказал это требование с большой уверенностью; Луазелер и Бопэр внушили ему, что она измучена до крайности и не сможет дольше сопротивляться; и действительно, так казалось — стоило лишь взглянуть на нее. Но она все еще пыталась устоять и сказала устало:

— Насчет этого я уже отвечала моим судьям. Я просила передать все мои слова и дела на суд его святейшества папы — я взываю к нему, а прежде всего — к Богу.

Снова она произнесла эти слова; они были подсказаны ее природной мудростью, но она не сознавала всего их значения. Они не могли спасти ее теперь, когда костер был готов и тысячи врагов окружали ее. И все же они заставили служителей церкви вздрогнуть и побледнеть, а проповедник поспешно перевел речь на другое. Не мудрено, что злодеи побледнели при этих словах Жанны. Обращение Жанны к папе лишало Кошона прав судьи и зачеркивало все, чего он добился со своими приспешниками, и все, что еще мог сделать.

Затем Жанна повторила, что в своих словах и поступках руководствовалась велениями Бога. Когда была снова сделана попытка обвинить короля, а также близких к нему лиц, она воспротивилась этому и сказала:

— В моих словах и поступках не повинны ни король и никто другой. Если в них есть что дурное, я одна за это в ответе.

Ее спросили, согласна ли она отказаться от тех своих слов и дел, которые ее судьи признали греховными. Ответ ее снова вызвал смятение:

— Пусть их рассудит Господь и папа.

Снова папа! Как это было некстати! Ей предлагали передать ее дело на суд Церкви, и она с готовностью согласилась — хочет передать его главе Церкви. Чего же еще можно было от нее требовать? И что делать с этим согласием, которое никак не согласуется с планом?

Встревоженные судьи шепотом начали совещаться и спорить. Наконец они выдвинули следующий, довольно неуклюжий предлог — лучшее, что им удалось придумать в столь затруднительном положении: папа чересчур далеко, да и нет надобности обращаться именно к нему, ибо здесь присутствуют судьи, облеченные достаточными полномочиями и представляющие Церковь. В другое время они сами усмехнулись бы такому своему притязанию, но только не сейчас, сейчас им было не до смеха.

Толпа начала проявлять нетерпение и громко роптать. Она устала ждать в жаре и духоте; гроза приближалась, молнии сверкали все ярче. Надо было кончать поскорее. Эрар показал Жанне заранее заготовленную бумагу и потребовал отречения.

— Отречение? Что значит «отречение»?

Она не знала этого слова. Массье объяснил. Она пыталась понять, но силы оставили ее, и она не могла уловить смысла объяснений, незнакомые слова путали ее мысли. Она воскликнула с отчаянием и мольбой:

— Я взываю к Вселенской Церкви: должна я отречься или нет?

Эрар вскричал:

— Ты немедленно отречешься — или будешь предана сожжению!

При этих страшных словах она подняла голову и впервые увидела костер и груду раскаленных углей, которые особенно зловеще пламенели в предгрозовом сумраке. Она вскочила с места, задыхаясь, бормоча что-то невнятное и устремив на толпу растерянный взгляд, словно не понимала, где она, и думала, что все это — страшный сон.

Священники окружили ее, убеждая, умоляя подписать бумагу. Все они заговорили разом, и толпа тоже возбужденно зашумела:

— Подпиши, подпиши! — твердили священники. — Подпиши, подпиши — и ты спасешься!

А Луазелер шептал ей на ухо: «Делай, как я тебе говорил, не губи себя!»

Жанна сказала им жалобно:

— Не надо, не надо искушать меня!

Судьи присоединили свои голоса к этому хору. Даже их железные сердца, казалось, смягчились, и они заговорили:

— Жанна, нам жаль тебя! Отрекись от своих слов, или мы вынуждены будем исполнить над тобой приговор.

И тут, покрывая шум, с судейского возвышения раздался еще один голос это Кошон торжественно читал смертный приговор.

Жанна не в силах была дольше бороться. Она растерянно огляделась вокруг, потом медленно опустилась на колени, склонила голову и сказала:

— Я покоряюсь.

Они не дали ей времени одуматься — они знали, что это опасно. Едва она произнесла эти слова, как Массье начал читать ей текст отречения, а она бессознательно повторяла его вслед за ним и улыбалась: как видно, мысли ее были далеко, в каком-нибудь счастливом краю.

Короткий, в шесть строк, документ отложили в сторону, а на его место подсунули другой, гораздо пространнее. Ничего не замечая, она поставила под ним крест, робко извинившись, что не умеет писать. Секретарь английского короля взялся пособить этой беде: он стал водить ее рукой и вывел ее имя: «Жанна».

Так свершилось это гнусное преступление. Она подписала — но что же именно? Она этого не знала — зато знали другие. Она подписала бумагу, в которой признавала себя виновной в колдовстве и сношениях с нечистой силой, во лжи, в хуле на Бога и его святых, в кровожадности, в подстрекательстве к смутам, в жестоких и злых делах, внушенных дьяволом; кроме того, она обязывалась снова надеть женское платье. Были там и другие обязательства, но одного этого было довольно, чтобы ее погубить.

Луазелер протиснулся к ней и похвалил за правильное решение.

Но она вряд ли слышала — она была точно во сне.

Кошон произнес положенные слова, снимавшие с нее отлучение; ее возвращали в лоно Церкви и допускали ко всем церковным таинствам. Это она расслышала. Лицо ее выразило глубокую благодарность и преобразилось от радости.

Но радость эта была недолгой. Недрогнувшим голосом Кошон добавил:

«…Дабы она раскаялась в своих грехах и не впала в них снова, она осуждается на вечное заключение и будет питаться хлебом скорби и водою раскаяния».

Вечное заключение! Об этом она никогда не думала, на это даже не намекали ей ни Луазелер, ни другие. Луазелер прямо обещал, что «ей будет хорошо». А последними словами Эрара, когда он призывал ее отречься, вот здесь, на этом самом месте, было ясное и безоговорочное обещание: сделай это, и ты уйдешь отсюда свободной.

Несколько мгновений она стояла ошеломленная и безмолвная, потом с облегчением вспомнила, что — опять-таки согласно обещанию, на этот раз самого Кошона, — она хотя бы будет узницей Церкви, и к ней приставят женщин вместо грубых иноземных солдат. Она повернулась к священникам и сказала с печальной покорностью:

— Ведите меня в вашу темницу, божьи слуги, и не оставляйте в руках англичан, — и, приподняв свои цепи, она приготовилась идти.

Но тут послышался насмешливый хохот Кошона и жестокие слова:

— Уведите ее туда, откуда привели!

Бедное, обманутое дитя! Она стояла убитая, уничтоженная! Ей солгали, ее обманули, предали — теперь она поняла это.

В тишине раздался треск барабанов, и она на миг вспомнила о чудесном избавлении, обещанном ей Голосами, — я прочел это на ее просиявшем лице; потом она увидела, что это ее тюремная стража, — свет на ее лице погас и уже более не появлялся. Она стала тихо раскачиваться взад и вперед, как бывает при нестерпимых страданиях, разрывающих сердце, и ушла, закрыв лицо руками и горько рыдая.

Глава XXI. Казнь отсрочена для новых пыток

Трудно сказать с точностью, кто еще в Руане, кроме кардинала Винчестерского, был посвящен в тайну игры, которую вел Кошон. Можете поэтому вообразить изумление толпы и духовенства, собравшегося на помостах, когда Жанну д'Арк увели живой и невредимой, когда она все-таки спаслась от них, после того как их напрасно и долго томили ожиданием.

Некоторое время никто не двигался и не говорил — так велико было всеобщее изумление, так не верилось, что костер был приготовлен напрасно, а жертва ускользнула. За этим последовал общий взрыв ярости: раздались проклятия, обвинения в предательстве, полетели даже камни; один из них едва не убил кардинала Винчестерского — так близко он пролетел возле его головы. Бросивший его человек был неповинен в промахе — он был чересчур возбужден, а в таком состоянии редко удается попасть в цель. Шум и смятение были велики. Один из капелланов кардинала настолько забылся, что оскорбил самого епископа Бовэ; потрясая кулаками перед самым его носом, он крикнул:

— Клянусь Богом, ты изменник!

— Лжешь! — отвечал епископ.

Это он-то изменник? Вот уж нет! Этого обвинения со стороны англичан он заслуживал меньше любого другого француза.

Граф Варвик тоже вышел из себя. Он был храбрый вояка, но по части уловок и плутней не отличался особой проницательностью. Свое негодование он выразил с солдатской прямотой: он заявил, что король английский изменнически обманут, а Жанну д'Арк хитростью избавили от костра. Но ему шепнули утешительные слова:

— Не тревожьтесь, милорд, скоро она снова будет в наших руках.

Возможно, что эти вести облетели собравшихся, — ведь приятные вести распространяются так же быстро, как и дурные. Как бы то ни было, ропот смолк, и огромная толпа стала расходиться. Наступил полдень рокового дня четверга, 24 мая.

Мы с Ноэлем были счастливы — так счастливы, что этого не выразить словами; ведь мы тоже не были посвящены в тайну. Жизнь Жанны была спасена этого было для нас довольно. Франция услышит о сегодняшнем позорном деянии — и тогда берегитесь! Ее доблестные сыны тысячами и десятками тысяч соберутся под боевые знамена, и ярость их будет подобна ярости океана в бурю; они ринутся на проклятый город, точно неудержимый океанский прилив, и Жанна д'Арк будет освобождена! Каких-нибудь шесть-семь дней — одна неделя и благодарная Франция в праведном гневе, с грохотом постучит в ворота! Так будем же считать часы, минуты и секунды! О, счастливый, о, благословенный день! Как сердца наши пели у нас в груди!

А все потому, что мы были молоды; да, очень молоды.

Вы думаете, измученной пленнице дали отдохнуть и уснуть, когда она из последних сил дотащилась до своей темницы?

Нет, для нее не было покоя, пока кровожадные псы гнались по ее следам. Кошон и несколько его приспешников тотчас последовали за нею; они застали ее в полном телесном и душевном изнеможении. Они напомнили ей, что она отреклась и дала при этом некоторые обещания — например, надеть женское платье, — и если она этого не выполнит, Церковь отвергнет ее уже навсегда и бесповоротно. Она слышала их, но не понимала. Точно человек, выпивший сонного зелья, она жаждала только одного: уснуть, отдохнуть, остаться одной. Почти не сознавая, что делает, она выполнила все требования своих мучителей и надела платье, принесенное Кошоном и его свитой; когда она потом пришла в себя, она сперва не могла припомнить, когда и как это произошло.

Кошон удалился довольный и счастливый: Жанна беспрекословно облачилась в женское платье; она получила официальное предостережение насчет того, что ее ожидает, если она снова провинится. Это было сделано при свидетелях. Что могло быть лучше?

А что, если она ни в чем не провинится?

Тогда ее надо вынудить к этому.

Должно быть, Кошон намекнул английским стражникам, что отныне они могут безнаказанно глумиться над узницей — власти не будут этого замечать. Должно быть так, потому что стража тотчас привела это в исполнение, а власти ничего не заметили. С этого дня жизнь Жанны в темнице стала невыносимой. Не требуйте от меня подробностей. Я не в силах об этом писать.

Глава XXII. Жанна дает роковой ответ

Пятница и суббота были счастливыми днями для меня и Ноэля. Мы были полны нашей великолепной мечтой о Франции, которая пробуждается встряхивает гривой — выступает в поход — приближается к Руану — предает все огню и освобождает Жанну! Головы наши пылали, мы обезумели от восторга и гордости. Как я уже говорил, мы были очень молоды.

Нам ничего не было известно о том, что произошло накануне вечером в темнице. Мы полагали, что, раз Жанна отреклась и снова принята в лоно милосердной Церкви, с ней теперь обходятся хорошо, и заключение облегчено ей, насколько возможно. Успокоенные и довольные, мы строили планы, мечтали участвовать в ее освобождении я в течение этих двух блаженных дней были счастливы, как не бывали уже давно.

Наступило воскресное утро. Я проснулся, радуясь мягкой погоде, и принялся мечтать. О чем? Ну разумеется о предстоящем освобождении Жанны! Я не мог думать ни о чем другом. Я был поглощен этой мыслью и упивался ею.

Вдруг с улицы донесся голос; когда он приблизился, я различил слова:

— Жанна д'Арк снова впала в ересь! Теперь уж конец проклятой колдунье!

Сердце мое замерло, и кровь застыла в жилах. С тех пор прошло шестьдесят с лишком лет, а этот торжествующий голос звучит в моей памяти так же ясно, как прозвучал в моих ушах в то давно минувшее летнее утро. Так странно мы созданы: счастливые воспоминания исчезают без следа; остаются лишь те, что разрывают нам сердце.

Скоро крик был подхвачен другими голосами — десятками и сотнями голосов. Казалось, что злорадные выкрики наполняют собой все вокруг. Послышались и другие звуки: топот бегущих ног, веселые поздравления, взрывы грубого хохота, бой барабанов, отдаленный грохот победной и благодарственной музыки, осквернявшей святость воскресного дня.

Около полудня нас с Маншоном потребовали в темницу — требовал сам Кошон. Но к тому времени англичанам и их солдатам снова почудился обман, и весь город пришел в раздражение. Это было видно нам из окон — всюду поднятые кулаки, хмурые, злые лица, бурливые потоки возбужденных людей.

Оказалось, что в замке дела обстояли очень плохо: там собралась большая толпа, считавшая слухи о новых провинностях Жанны поповской уловкой. В толпе было много подвыпивших английских солдат. Они скоро перешли от слов к делу и схватили нескольких священников, пытавшихся войти в замок; спасти их удалось лишь с большим трудом. Поэтому Маншон отказался идти. Он заявил, что не двинется с места, пока Варвик не обеспечит нам безопасность.

На следующее утро Варвик прислал охрану, и мы пошли. Возбуждение все нарастало. Солдаты защитили нас от телесных увечий, но пока мы пробирались в замок, нам досталось немало оскорблений и брани. Я все сносил терпеливо и думал с тайным удовлетворением: «Погодите, ребята, дня через четыре вы запоете по-другому. Вот когда я вас послушаю!»

Я уже считал их за мертвых. Много ли их уцелеет, когда подоспеют наши избавители? Наверняка не много; палачу останется работы на каких-нибудь полчаса.

Слухи оказались верными. Жанна нарушила свои обязательства. Она снова сидела перед нами в цепях, и снова в мужском платье.

Она никого не обвиняла. Такова уж она была всегда. Не в ее обычае было сваливать вину на слуг за то, что они исполняли приказания господ; ум ее снова прояснился, и она понимала, что мерзкий обман, учиненный над нею накануне утром, не был делом подчиненных, а делом самого хозяина — Кошона.

А случилось вот что. Ранним утром в воскресенье, пока Жанна спала, один из часовых украл ее женское платье и положил на его место мужское. Проснувшись, она попросила женское платье, но часовые отказались его отдать. Она настаивала, говорила, что ей запрещено носить мужскую одежду. Они не отдавали. Ей надо было во что-то одеться из чувства стыдливости. К тому же она увидела, что ей все равно не отстоять свою жизнь, если против нее пущено в ход такое вероломство. И она надела запрещенную одежду, отлично зная, чем это кончится. Бедняжка, она устала бороться.

Мы вошли к ней вслед за Кошоном, викарием инквизиции и еще несколькими — всего человек шесть — восемь; увидев Жанну измученной, удрученной и по-прежнему в цепях, когда я ожидал увидеть ее в совершенно иной обстановке, я не знал, что и подумать. Я был потрясен. До тех пор мне не верилось, что Жанну вновь обвинили, — то есть я, может быть, и верил, но по-настоящему еще не сознавал этого.

Победа Кошона была полной. Раздраженное, озабоченное и кислое выражение, в последнее время не сходившее с его лица, сменилось безмятежным довольством. Его багровая физиономия выражала злорадное торжество. Волоча свою длинную мантию, он с важностью приблизился к Жанне и долго стоял, расставив ноги, наслаждаясь видом своей несчастной жертвы, доставившей ему высокое положение в Церкви, на службе кроткого и милосердного Иисуса, Господа нашего и Спасителя… если только англичане сдержат данное ему обещание; сам-то он никогда не выполнял своих.

Судьи принялись допрашивать Жанну. Один из них, по имени Маргери, человек наблюдательный, но неосторожный, заметил смену одежды и сказал:

— Тут что-то неладно. Как же она могла взять эту одежду без постороннего вмешательства? А может, и хуже?

— Тысяча чертей! — яростно взревел Кошон. — Придержи язык!

— Арманьяк! Изменник! — закричали стражники и направили на Маргери острия своих пик. Они едва не закололи его на месте, и после этого бедняга больше уже не пытался вмешиваться в допрос.

Другие судьи продолжали:

— Почему ты снова надела мужскую одежду?

Я плохо расслышал ее ответ — как раз в эту минуту один из солдат уронил свою алебарду, и она с грохотом упала на каменный пол, но, кажется, Жанна сказала, что сделала это по собственной воле.

— Но ведь ты обещала и клялась, что больше ее не наденешь.

Я с волнением ждал ее ответа, и он оказался таков, какого я ожидал. Она произнесла спокойно:

— Я не думала и не намеревалась давать такой клятвы.

Так я и знал. В четверг, на помосте, она не сознавала, что говорит и что делает; ее теперешний ответ подтверждал мою догадку. Потом она добавила:

— Но я все равно имела право снова надеть ее, потому что вы сами не сдержали слова; ведь вы обещали допустить меня к мессе и к причастию и снять с меня эти цепи, — а они все еще на мне, как видите.

— Однако ж ты отреклась от своих еретических заблуждений и особо обязалась никогда больше не надевать мужскую одежду.

Жанна с тоской протянула к этим бесчувственным людям свои закованные руки и сказала:

— Легче умереть, чем жить так дальше. Но если бы с меня сняли оковы и дали помолиться в церкви и причаститься, если б меня перевели в церковную тюрьму и приставили ко мне женщину, я бы во всем стала вас слушаться и все делать, как вы скажете.

Кошон насмешливо фыркнул в ответ. Выполнить данные ей обещания? Это еще зачем? Обещания были хороши, пока из них можно было извлекать выгоду и склонять ее к уступкам. Теперь они уже сослужили свою службу — надо придумать что-нибудь более новое и действенное. Жанна надела мужское платье; этого, пожалуй бы, и довольно, но нельзя ли еще как-нибудь ввести ее в грех, чтобы было верней? И Кошон спросил ее, не беседовали ли с ней Голоса после четверга, при этом он напомнил ей об ее отречении.

— Да, — ответила она.

Оказалось, что Голоса говорили с ней об ее отречении, и я думаю, что именно от них она и узнала про него. Она вновь подтвердила, что верит в свою небесную миссию, с невинным видом человека, который и не подозревает, что уже отрекался от этих самых слов. Я еще раз убедился, что в то утро, на помосте, она поставила свою подпись бессознательно. Наконец она сказала:

— Голоса сказали мне, что я поступила очень дурно, признав себя виновной. — Она вздохнула и простодушно добавила: — Меня вынудил к этому страх перед костром.

Так и есть: страх при виде костра заставил ее подписать бумагу, содержания которой она тогда не поняла, — а поняла позже, благодаря Голосам и из слов своих гонителей.

Сейчас она была в здравом уме и менее измучена. К ней снова вернулось мужество, а с ним — врожденная правдивость. Она снова спокойно и смело говорила правду, хоть и знала, что этим предает свое тело огню, которого так страшилась.

Ответ ее был обстоятельным и откровенным. Она ничего не пыталась смягчить или утаить. Я содрогался: ведь она произносила себе смертный приговор. Это же думал и бедный Маншон. В этом месте протокола он написал на полях: Responsiо моrtifеrа — Роковой ответ.

Все присутствующие понимали это. Наступило молчание, какое бывает у постели умирающего, когда его близкие прислушиваются, затаив дыхание, и шепчут друг другу: «Кончено».

Да, все было кончено. Но Кошон, желая упрочить свою победу, задал еще такой вопрос:

— А ты все еще веришь, что твои Голоса принадлежат святой Маргарите и святой Екатерине?

— Да, их посылает ко мне Господь.

— А ведь тогда, на площади, ты все отрицала.

Тут она ясно и прямо заявила, что никогда не имела намерения это отрицать, а если — я отметил это «если» — на площади она что-то отрицала и от чего-то отступалась, то это было неправдой и было вынуждено у нее боязнью костра.

Вот видите — опять то же. Она не понимала, что делала; ей всё уж потом растолковали Голоса и эти люди.

Затем она положила конец тяжкой сцене, произнеся следующие слова, в которых звучала бесконечная усталость:

— Пусть бы уж меня покарали сразу. Дайте мне умереть. Я больше не в силах выносить заточение.

Дух, рожденный для солнца и свободы, так томился, что любое избавление было для него желанным, даже такое.

Некоторые из судей ушли смущенные и опечаленные; другие — отнюдь нет. Во дворе замка граф Варвик с пятьюдесятью англичанами нетерпеливо ожидал известий. Завидев их, Кошон крикнул им со смехом — да, он только что загубил беззащитное создание и мог смеяться:

— Не тревожьтесь, с ней покончено!

Глава XXIII. Час близится

В молодости мы легко впадаем в отчаяние — так было со мной и Ноэлем. Но зато и надежда легко воскресает в юных сердцах — так было и с нами. Мы снова вспомнили неясное обещание Голосов и повторяли друг Другу, что избавление было обещано «в последний миг»; тогда он еще не наступил, но теперь уж наверняка наступил, теперь-то и придет избавление: подоспеет король, подоспеет Ла Гир, а с ним наши старые боевые товарищи, а за ними вся Франция! Мы снова повеселели, и нам уже слышался бодрящий звон стали, боевые кличи и шум схватки; нашему воображению уже рисовалась пленница на свободе, без оков, с мечом в руке.

Но этой мечте не суждено было сбыться. Поздно вечером вернулся Маншон и сказал:

— Я только что из темницы. У меня есть к тебе поручение от несчастной девушки.

Поручение ко мне! Если бы он наблюдал за мной, я, вероятно, выдал бы себя, — он увидел бы, что мое равнодушие к судьбе узницы было притворным: я был застигнут врасплох и так взволнован, так тронут оказанной мне честью, что мои чувства, вероятно, отразились у меня на лице.

— Поручение ко мне, ваше преподобие?

— Да. У нее есть до тебя просьба. Она сказала, что заметила моего писца, то есть тебя, и что у тебя доброе лицо, — не окажешь ли ты ей услугу? Я поручился, что ты не откажешь, и спросил, в чем дело. Она сказала, что хочет просить тебя написать письмо ее матери. Я сказал, что ты, конечно, напишешь; что я и сам охотно это сделаю. Но она ответила: «Нет, вы и без того обременены хлопотами, а молодому человеку нетрудно оказать эту услугу неграмотной, которая не умеет писать». Я уже хотел послать за тобой, и она просияла. Бедное, одинокое дитя, можно подумать, что ей обещали свидание с другом! Но мне не разрешили. Я долго добивался, но сейчас там очень строго, и вход воспрещен всем, кроме должностных лиц. Как и вначале, к ней не допускают никого из посторонних. Я вернулся и сказал ей об этом; она вздохнула и опять запечалилась. Вот что она просит тебя написать матери… слова какие-то странные и непонятные, но она сказала, что мать поймет. Ты должен написать ее родным и землякам, что она любит их всем сердцем, но чтобы они ни на что не надеялись, потому что нынешней ночью ей опять являлось в видении Дерево, и это уже третий раз за год.

— Да, непонятно!

— Правда, непонятно? Но она именно так просила передать — говорит, что родители все поймут. Потом она глубоко задумалась и стала шевелить губами; я разобрал несколько слов. Она их повторила несколько раз, и казалось, находила в них утешение. Их я тоже записал, думая, что они как-нибудь связаны с ее письмом и тоже пригодятся; но нет — это какие-то обрывки, случайно возникшие в ее усталой голове. По-моему, они ничего не значат, во всяком случае к письму они не относятся.

Я взял у него листок и прочел то, что ожидал прочесть:

В годину бед, в краю чужом

Явись нам, старый друг…

Последняя надежда исчезла. Теперь я это знал, Я понял, что письмо Жанны предназначалось не только ее родным, но и мне с Ноэлем; Жанна хотела уничтожить у нас напрасные надежды и сама подготовить нас к удару; это был приказ нам, ее солдатам: снести испытание, как подобает, нам и ей; смириться перед Божьей волей и в этом найти утешение. Это было похоже на нее — она всегда думала о других, а не о себе. Да, она печалилась о нас, она вспомнила о нас, смиреннейших из ее слуг, она пыталась смягчить наше горе, облегчить нам бремя скорби, — а сама пила в то время горькую чашу и шла Долиной Смертных Теней.

Я написал это письмо. Вы поймете, чего мне это стоило. Я написал его тем самым деревянным стилосом, которым когда-то занес на пергамент первые слова, продиктованные Жанной д'Арк, — ее требование к англичанам, чтобы они уходили из Франции. То было два года назад, ей было тогда семнадцать лет. Теперь я написал этим стилосом последние слова, которые ей суждено было продиктовать. Потом я сломал его. Перо, служившее Жанне д'Арк, не должно было служить после нее никому на земле, — это было бы кощунством.

На следующий день, 29 мая, Кошон созвал своих приспешников. Их собралось сорок два. Предположим, ради их чести, что остальные двадцать постыдились прийти. Собравшиеся объявили Жанну клятвопреступницей и постановили выдать ее светскому суду. Кошон выразил им одобрение. Затем он распорядился, чтобы Жанну на следующее утро доставили на так называемый Старый Рынок и передали светским судьям, а те отдадут ее в руки палача. Это значило, что она тут же будет сожжена.

Весь день и весь вечер вторника 29 мая это известие распространялось дальше и дальше, и окрестные жители стекались в Руан поглядеть на страшное зрелище — по крайней мере все те, кто мог доказать англичанам свою благонадежность и надеялся, что его впустят. Толпа на улицах становилась все гуще, возбуждение росло. Сейчас снова было заметно то, что нередко наблюдалось и раньше: многие в душе жалели Жанну. Эта жалость проявлялась всякий раз, когда ей грозила опасность; вот и сейчас на многих лицах читалась безмолвная печаль.

На другой день, в среду, рано утром, Мартин Ладвеню и еще один монах пошли приготовить Жанну к смерти; пошли и мы с Маншоном, — тяжкая обязанность для меня! Мы прошли темными извилистыми коридорами, все дальше углубляясь в сердце каменной громады, и наконец увидели Жанну. Она нас не заметила. Она сидела сложив руки на коленях, опустив голову, и лицо ее было очень печально. Трудно сказать, о чем она думала. О родном доме, о мирных лугах, о друзьях, которых ей не суждено было больше видеть? О своих страданиях, о жестокостях, которым ее подвергали? Или, быть может, о смерти, которую она призывала и которая была теперь так близка? Или о том, какая смерть ей уготована? Я надеюсь, что не об этом. Именно эта смерть внушала ей несказанный ужас. Я думаю, она так боялась ее, что усилием своей могучей воли отгоняла от себя эту мысль и уповала на Бога — он сжалится и пошлет ей более легкий конец. Страшная весть, которую мы ей принесли, могла оказаться для нее неожиданной.

Некоторое время мы стояли молча; она все еще не замечала нас, погруженная в свои скорбные думы. Наконец Мартин Ладвеню тихо проговорил:

— Жанна!

Она подняла глаза, слегка вздрогнув, слабо улыбнулась и сказала:

— Говори. Что тебе поручено объявить мне?

— Мужайся, бедное мое дитя. Ты сможешь выслушать нас спокойно?

— Да, — сказала она тихо и снова поникла.

— Я пришел приготовить тебя к смерти.

Легкая дрожь прошла по ее исхудавшему телу. Наступило молчание. В тишине нам было слышно собственное дыхание. Потом она спросила все так же тихо:

— Когда?

В эту минуту до нас донеслись глухие удары колокола.

— Сейчас. Время уже настало.

Она снова задрожала.

— Как скоро! О, как скоро!

Снова наступило долгое молчание. Теперь в него врывался отдаленный звон колокола, и мы слушали его молча, не двигаясь.

— Какая смерть меня ждет?

— Костер.

— О, я это знала, знала!

Она вскочила как безумная, схватилась за голову и так тоскливо заметалась, так жалобно зарыдала! Поворачиваясь то к одному, то к другому из нас, она с мольбой вглядывалась в наши лица, ища помощи, участия, бедняжка! Она — которая никогда не отказывала в сострадании ни одному живому существу, даже раненому врагу на поле боя.

— О, как жестоко, как жестоко! Неужели мое тело, которое я блюла в такой чистоте, должно сегодня сгореть, обратиться в пепел? Пусть бы мне лучше семь раз отрубили голову, чем эта лютая казнь! Ведь меня обещали перевести в церковную тюрьму, если я покорюсь… А если бы я была там, а не в руках врагов, меня не постигла бы эта ужасная судьба. О праведный Боже! Ты все видишь! Ты видишь, как несправедливо со мной поступили!

Никто из присутствующих не мог этого вынести. Все отвернулись, и по всем лицам потекли слезы. Я упал к ее ногам. Но в этот миг она подумала только о том, как это для меня опасно; она наклонилась ко мне и шепнула: «Встань! Не губи себя, добрая душа. Воздай тебе Бог!» — И она быстро сжала мне руку.

Моя рука была последней, которую она пожала на земле. Никто не видел этого; история об этом не знает и не рассказывает, но все было так, как я говорю.

Она увидела входящего Кошона и подошла к нему, говоря:

— Епископ, ведь это ты посылаешь меня на смерть!

Он не устыдился и не был растроган. Он сказал вкрадчиво:

— Смирись со своей участью, Жанна. Ты умираешь потому, что не сдержала своих обещаний и снова впала в грех.

— Увы! — сказала она. — Если бы ты поместил меня в церковную тюрьму и приставил ко мне порядочных стражей, как обещал, этого не случилось бы. За это ты ответишь перед Богом.

Кошон слегка вздрогнул. Самодовольная улыбка исчезла с его лица. Он повернулся и вышел.

Жанна стояла задумавшись. Она стала спокойнее; по временам она вытирала глаза и вздрагивала от рыданий, но они постепенно стихали и становились реже. Она подняла глаза, увидела Пьера Мориса, который пришел вместе с епископом, и спросила:

— Мэтр Пьер, где я буду нынче вечером?

— Разве ты не уповаешь на милость Божью?

— Да, я надеюсь, что по его милосердию буду на Небесах.

Мартин Ладвеню исповедал ее, и она попросила дать ей причастие. Но как допустить к причастию ту, которая была публично отринута Церковью и имела теперь не больше прав на церковные таинства, чем некрещеная язычница? Монах не решился исполнить ее просьбу и послал спросить Кошона, как ему поступить. Для того все законы, земные и небесные, были одинаково безразличны; он не уважал ни те, ни другие. Он приказал дать Жанне все, что она пожелает. Быть может, ее последние слова, обращенные к нему, испугали его, хотя и не смягчили его сердца, — сердца-то у него не было.

И вот святые дары принесли этой бедной душе, так жаждавшей их все долгие месяцы.

Это была торжественная минута. Пока мы находились в ее темнице, дворы замка наполнились толпами простого народа; стало известно, что происходит в камере Жанны, и народ собрался, опечаленный и умиленный, — а зачем собрался, он не знал и сам. Мы ничего этого не видели. Снаружи, за стенами замка, собрались еще толпы городской бедноты. Когда мимо них в темницу прошла процессия со святыми дарами, все стали на колени и молились за Жанну, а многие плакали; когда же в темнице начался обряд причащения, до нас донеслись издалека трогательные звуки — это невидимый народ пел отходную отлетающей душе.

Страх перед огненной смертью оставил Жанну д'Арк и вернулся к ней потом лишь на один краткий миг, — он сменился спокойствием и мужеством, которые уже не покидали ее до конца…

Глава XIX. Жанна — мученица

В девять часов Орлеанская Дева, Освободительница Франции, юная, прелестная и невинная, вышла из темницы, чтобы отдать свою жизнь за родину, которую любила так беззаветно, и за короля, который покинул ее на произвол судьбы. Ее посадили в повозку, в которой возили преступников. Кое в чем с ней обошлись даже хуже, чем с преступниками: ее еще только предстояло предать светскому суду, а ей уже надели на голову высокий колпак в виде митры, на котором было написано:

Еретичка

Клятвопреступница

Вероотступница

Идолопоклонница

Вместе с нею в повозку сел монах Мартин Ладвеню и мэтр Жан Массье. В длинных белых одеждах она была прекрасна юной девической красотой. Когда она вышла из мрака на солнечный свет и еще стояла под темными сводами темницы, толпы простого народа воскликнули: «Видение! Небесное видение!» и упали на колени, молясь; многие женщины плакали. В толпе снова запели трогательную молитву за умирающих; пение росло и ширилось; волны торжественных звуков сопровождали осужденную, утешая и благословляя ее на всем ее скорбном пути к месту казни: «Иисусе, смилуйся над ней! Святая мученица Маргарита, смилуйся над ней! Святые архангелы и блаженные мученики, молите Бога о ней! Не оставь ее, Боже, своею благодатью. Милосердный Боже, спаси ее и помилуй!»

Верно сказано в одной из исторических книг:

«Бедняки ничего не могли дать Жанне д'Арк, кроме своих молитв, но можно надеяться, что их молитвы дошли по назначению. История не много знает таких трогательных зрелищ, как плачущая, молящаяся, беспомощная толпа, с зажженными свечами, преклонившая колени возле стен старой крепости-темницы».

Так было на всем пути: многие тысячи людей стояли на коленях, и далеко вокруг все было густо усеяно бледно-желтыми огоньками свечей, точно поле золотых цветов.

Но были и такие, что не становились на колени. Это были английские солдаты. Они стояли плотными рядами по обе стороны пути, а за этими живыми стенами стоял на коленях народ.

Вдруг обезумевший человек в одежде священника, громко рыдая, прорвался сквозь толпу и сквозь ограду из солдат, бросился на колени перед повозкой, с мольбою простер руки к Жанне и закричал:

— О, прости, прости меня!

Это был Луазелер.

И Жанна простила его — простила от всего сердца, знавшего одно лишь прощение, одно лишь милосердие ко всем страждущим, каковы бы ни были их грехи. Она ни единым словом не упрекнула негодяя, который день за днем, лицемерно и коварно заманивал ее в смертельную западню.

Солдаты хотели его убить, но граф Варвик спас его. Что сталось с ним потом — неизвестно.[39] Он скрылся от мира и где-нибудь в уединении терзался угрызениями совести.

На площади Старого Рынка были воздвигнуты те же два помоста и костер, которые были уже однажды приготовлены в ограде церкви св. Уэна. Как и в первый раз, на одном из помостов поместили Жанну и ее судей, на другом высоких особ во главе с Кошоном и кардиналом Винчестерским. Площадь была заполнена народом, окна и крыши окружающих зданий были черны от людских голов.

Когда приготовления были закончены, всякий шум и движение стихли и воцарилась торжественная тишина.

По приказанию Кошона священник по имени Николя Миди произнес проповедь, в которой объяснил, что когда одна из ветвей лозы, — под лозой разумелась Церковь, — бывает поражена болезнью, ее надлежит отсечь, иначе она может заразить всю лозу. Он доказал, что Жанна и ее преступные деяния представляли погибельную угрозу для чистоты и святости Церкви, и смерть ее была, таким образом, необходимой. Окончив свою речь, он повернулся к ней и произнес:

— Жанна, Церковь лишает тебя своего покровительства. Ступай с миром.

Жанну посадили отдельно, чтобы показать, что Церковь действительно отреклась от нее; она сидела в полном одиночестве, терпеливо и покорно дожидаясь конца. Теперь к ней обратился Кошон. Ему советовали прочесть ей бумагу с ее отречением, и он взял ее с собою, но передумал, опасаясь, как бы она не сказала всю правду, — а именно: что она ни от чего сознательно не отрекалась, — и тем не навлекла на него вечного позора. Он лишь кратко напомнил ей о ее грехах и предложил раскаяться и помыслить о спасении души. Потом он торжественно объявил об ее отлучении от Церкви. В заключительных словах он передал ее светскому правосудию для произнесения над ней приговора.

Жанна опустилась на колени и со слезами начала молиться. За кого? За себя? О нет — за короля Франции! Ее кроткий голос проник во все сердца. Она не вспомнила о его коварстве, о том, что он покинул ее, что из-за его неблагодарности ей предстояло умереть лютой смертью, — она помнила лишь одно: что он — ее король, а она — его верная подданная; что его враги возводят на него напраслину, а его при этом нет, чтобы защититься. Перед лицом смерти она позабыла о себе и молила всех слушавших ее поверить, что он добр, благороден и правдив; что на него нельзя возлагать вину за ее поступки; что он ничего не поручал ей. Потом в смиренных и трогательных словах она попросила всех присутствующих помолиться за нее и простить ей ее грехи; попросила об этом и врагов своих, и тех, кто, быть может, чувствует к ней сострадание.

Едва ли был там хоть один человек, который не был тронут, — даже англичане, даже судьи. У многих дрожали губы и глаза затуманились слезами, да, даже у английского кардинала; для политических дел у него было каменное сердце, но, значит, было у него еще и человеческое.

Председатель светского суда, которому надлежало огласить приговор, был так взволнован, что позабыл о своих обязанностях, и Жанна пошла на смерть без приговора, — так, еще одним беззаконием окончился этот процесс, беззаконный с самого начала. Судья ограничился тем, что сказал страже:

— Возьмите ее! — Затем палачу: — Делай свое дело.

Жанна попросила дать ей крест. Его не оказалось. Тогда один из английских солдат, движимый состраданием, переломил надвое палку, связал куски крест-накрест и дал ей этот крест; она приложилась к нему и спрятала на груди. Изамбар де Ла Пьер сходил в ближайшую церковь и принес ей освященный крест; этот крест она также поцеловала, прижала к груди и снова поцеловала, обливая его слезами и славя Бога и святых.

Плача и прижимая крест к губам, она взошла по роковым ступеням вместе с Изамбаром. Ее поставили на кучу дров, нагроможденную вокруг столба на одну треть его высоты. Она прислонилась спиной к столбу, а толпа смотрела на нее затаив дыхание. Палач поднялся к ней и обвил ее хрупкое тело цепями, прикрепив их к столбу. Потом он спустился, чтобы завершить свое страшное дело, а она осталась одна, — она, имевшая в дни свободы столько друзей, окруженная такой любовью и преданностью.

Я видел все это, хотя взор мой был затуманен слезами. Но дальше я не в силах был смотреть. Я не ушел, но то, что я расскажу дальше, я расскажу со слов других очевидцев. До меня доносились ужасные звуки, раздиравшие мне сердце, но последнее, что запечатлелось в тот страшный час в моих глазах, была Жанна д'Арк во всей своей юной прелести, еще не искаженной муками. Этот образ, не тронутый временем, сохранился в моей памяти до конца моих дней.

А теперь я продолжу свой рассказ.

Если кто-нибудь надеялся, что в страшную минуту, когда все преступники сознаются и каются в своих грехах, Жанна подтвердит свое отречение и скажет, что ее подвиги были злыми делами, внушенными дьяволом, они ошибались. Ее чистые помыслы были далеки от этого. Она не думала о себе и своих мучениях, — она думала о других и о бедах, которые им грозят. Скорбно оглядев башни и шпили города, она сказала:

— О Руан, неужели тебе суждено стать моей могилой? О Руан, Руан, боюсь, что ты пострадаешь за мою смерть!

Дым поднялся к ее лицу; на мгновение ее охватил ужас, и она закричала: «Воды! Дайте мне святой воды!» Но минуту спустя страх рассеялся и уже больше не терзал ее. Она услышала у своих ног треск пламени и прежде всего встревожилась за ближнего, которому грозила опасность, — за брата Изамбара. Перед тем она отдала ему свой крест и попросила все время держать его перед нею, чтобы она могла черпать в нем надежду и утешение, пока не отойдет к Богу. Теперь она заставила Изамбара уйти от опасной близости огня. Успокоившись на этот счет, она сказала:

— Держи его так, чтобы он был мне виден до конца.

Но и тут злодей Кошон не мог дать ей умереть спокойно; он подошел к ней, не стыдясь своих черных дел, и крикнул:

— В последний раз увещеваю тебя, Жанна! Покайся и моли Господа о прощении!

— Я гибну по твоей вине, — сказала она; и это были ее последние слова.

Черный дым, пронизанный красными языками пламени, поднялся густыми клубами и скрыл ее от взоров; из-за этой завесы послышался ее голос, громко и вдохновенно читавший молитвы; когда по временам ветер относил дым в сторону, видно было обращенное к небу лицо и шевелящиеся губы. Наконец милосердное пламя быстро взметнулось вверх, и это лицо навеки сокрылось, этот голос навсегда умолк.

Жанна д'Арк ушла от нас. Как трудно в этих кратких словах рассказать, что мир обеднел и осиротел!

Загрузка...