VI СМОТРОВАЯ БАШНЯ

Барон Шобер[49], первый советник посольства Австрийской империи в великом герцогстве Саксен-Веймар, после нескольких месяцев отсутствия возвратился в Веймар. Венское правительство вызывало в столицу своего дипломатического представители, едва удалось восстановить в столице императорскую власть. Пусть даже ещё не до конца. В Венгрии ещё бушевало илами революции, а венская камарилья, едва зализав раны после восстания в столице Австрии, уже принялась плести новые политические интриги, чтобы заполучить назад потерянные Австрией в двух войнах германские земли. В этом Шобер мало чем помог своему правительству. Тем старательнее писал он дневники о Листе и теперь просто сгорал от нетерпения, желая узнать от него самые свежие сведения для своего литературного опуса.

Из этого дневника мы и узнаем теперь многое. Вот как Шобер записал рассказ великого музыканта об этих днях его жизни:

«…Получив моё письмо из Воронинцев, Шобер рассказал великой герцогине Марии Павловне о предстоящем приезде — моём и Каролины и Веймар. Герцогиня распорядилась купить для нас небольшой дворец Альтенбург. Единственным пожеланием герцогини было, чтобы хотя бы вначале беглецы соблюдали видимость, что они живут порознь: княгиня Витгенштейн — в Альтенбурге, а Лист — в гостинице.

Однако до осуществления этого плана им предстояло пережить ещё немало событий. Во-первых, Каролине пришлось поспешно бежать из России. Ей стало известно, что семейство Витгенштейнов, боясь за судьбу её многомиллионного состояния, решило упрятать княгиню в монастырь. Предлог: Каролина психически больная, но родственники якобы стыдятся отправить её в обычный дом сумасшедших и предпочитают поместить в монастырь под присмотр монашенок — сестёр милосердия.

Продав всё ценное, что могла, Каролина собиралась в дорогу. Офицер пограничной стражи, почитатель её образованности и щедрости, прислал конного нарочного с известием: «В связи с беспорядками в Европе получен приказ закрыть русскую границу. Я задержу приказ до тех пор, пока Ваше сиятельство не очутится за рубежом».

Не обращая внимания на бушевавшую пургу, княгиня закутала Манечку потеплее, взяла с собой самые дорогие её памяти вещи, деньги — и в путь…»

«…Я, — продолжает свой рассказ Ференц Лист, — ждал беглецов в Крижановце, имении князя Лихновского. Проходили дни, а от них — ни слуху ни духу. Лихновский выслал конных дозорных к границе, и те в конце концов отыскали их. Последний участок пути княгине с дочкой пришлось проделать пешком. Девочка была уже без чувств, но Каролина (словно одержимая, откуда только силы взялись) упорно пробивалась сквозь метель и сугробы.

Лихновский принял нас по-царски. Однако через два дня он забеспокоился!

— Здесь я не могу гарантировать вам безопасность: слишком близко русская граница. Сейчас велю запрягать и везу вас дальше, в мой граецкий замок.

Раздумывать было некогда. Снова в дорогу — через бескрайние степи Галиции. Почти на каждой почтовой станции, пока перепрягали лошадей, нам рассказывали, что по тракту шалят волчьи стаи.

Ближе к Чехии уже другие страхи: словно вся страна пришла в движение. Во все концы маршировали армейские колонны — подавлять революцию в Праге, Пеште. Штатских с дороги! И отовсюду стремительные, как молнии, слухи: из Милана прогнали войска Радецкого, в Париже свергли короля, в Праге сбивают повсюду с фронтонов домов австрийского двуглавого орла. А в Венгрии! В моей прекрасной, родной Венгрии одна на другой формируются революционные армии. Рождаются легендарные имена…

…Мы упорно пробирались на Запад. Два счастливых дня на отдых в Граеце. Но Каролина умоляет ехать дальше, прямиком в Веймар. Меня же зовёт голос крови, страсть, мой характер вечного странника, жжёт в груди огонь, имя которому — любовь к родине!

Мчимся дальше — из Граеца в Вену, из Вены к венгерской границе, оттуда с большим трудом, но всё же добираемся до Шопрона, Кишмартона. Минуту спустя я уже в тесном кругу друзей. Но и здесь два лагеря: одни говорят, что восстание закончится гибелью венгерской нации, другие кричат: «Развернём старые знамёна Ракоци с лозунгом «За свободу!».

Где же моё место? Сейчас я проехал через Польшу, Чехию и Австрию. Я видел, какой океанский вал армии катится уже на мою крохотную Венгрию. Рассказать им об этом? Это равносильно тому, что хватать за руки человека, взявшегося за оружие, и уговаривать его, внушать ему, что умный трус проживёт дольше, чем храбрый безумец! Но и умолчать о миллионных армиях, движущихся на них, — это тоже было бы подлой ложью!

Я в отчаянье, не зная, как мне поступить. Каролина умоляет:

— Уедем отсюда поскорее! Здесь пока ещё только сеют семена славы, но пожнут только смерть. И очень скоро.

В Кишмартонской церкви читает проповедь патер Санисло Альбах. Имя его многим знакомо. Клерикалы изгнали его из Пешта, определив, что его проповеди слишком смахивают на речи парижского аббата-раскольника Ламенне. После проповеди патер приглашает нас разделить с ним его скромный обед. Мы ещё и словом не обмолвились о моих проблемах, а он уже говорит:

— Вам здесь нечего делать. На сегодня вы — единственный венгр, который известен всему миру. Если вы погибнете — а я думаю, это так и будет, — вместе с вами на небе Европы погаснет и та единственная звезда, что представляет на нём дух и душу Венгрии. Как духовный отец, как старший по возрасту, как венгр, который прожил здесь всю жизнь и здесь умрёт, я говорю вам: уезжайте! И это не совет, а приказ. Уезжайте без колебаний. Люди без совести спасают, как это сейчас называют, «свои интересы», вывозя за границу золотые сокровища. Я именем всей нации говорю вам: нынче вы — золотой фонд венгерского духа. Ваш долг во имя высочайшего интереса нашего народа хранить это золото там, где ему уже ничто не будет угрожать…

…Я хотел бы показать Каролине ещё и Доборьян и, может быть, даже купить дом, где когда-то три поколения Листов влачили своё жалкое существование. Но мы доехали только до окраины села и издали посмотрели на него: через час-другой уходил почтовый дилижанс на Вену, и Альбах взял с меня слово, что я не отвергну эту единственную возможность.

Итак, мы прискакали сломя голову в Вену, оттуда где поездом, где на почтовых добрались до конечной цели нашего путешествия — до Веймара.

Великая герцогиня Мария Павловна милостиво приняла Каролину, пообещала переговорить с Мадьтицем, русским послом при веймарском дворе, а также отправить письмо своему брагу, императору России, с просьбой разрешить расторжение брака Каролины с князем Николаем Витгенштейном. Она просила своего царственного брата повлиять и на московского митрополита в решении этого вопроса. Мотив для развода — это Каролина сама выкопала в тайниках церковного права, — что её выдали замуж ещё несовершеннолетней, ребёнком. Брак же, заключённый по родительскому принуждению, и каноническое и светское право считает недействительным. Но пока, на всякий случай, мы поселились порознь: Каролина — в Альтенбурге, я — в «Наследном принце». Конечно же, ежедневно мы вместе обедали и ужинали: я, Каролина с Маней и приехавшей в Веймар к тому времени её гувернанткой, мисс Андерсон. Я ненавижу ханжество и эту глупо-неуклюжую, двусмысленную ситуацию. Поэтому я очень скоро покинул «Наследный принц» и перебрался в Альтенбург. Бюргеры закряхтели, а несколько местных революционеров пришли в восторг: вот что значит настоящий борец за свободу! Придворные кисло улыбаются, герцогиня Мария Павловна шлёт одно письмо за другим русскому царю, уже буквально умоляя его дать возможность двум грешникам встать на путь гражданской и христианской порядочности. Посол же Мальтиц в своих письмах ко двору ругал нас. Но всё погубил подлый эгоизм моих коллег-музыкантов, убоявшихся в моём лице конкурента. За моей спиной они шептали, что я и партитур-то не могу читать и потому изображаю, будто я дирижирую наизусть, без нот. Потом начались обычные оркестрантские штучки: то начинала врать скрипка, то трубач «забыл» вовремя вступить в партию, то кларнетист вместо четверти ноты увидел половинку. И всё это для одного: заметит ли знаменитый господин дирижёр или нот? Одно дело кататься по свету и тренькать на пианино и совсем другое — управлять оркестром. Приходится спокойно объяснить скрипачу, который умышленно сфальшивил, что я и ещё много других произведений знаю на память и что пока не родился на свет такой оркестрант, которому бы удалось водить меня за нос…

В это время мне в руки попала увертюра к «Тангейзеру» Рихарда Вагнера. Я перелистал её и поспешил к Каролине, она умеет остудить мой излишний пыл. Сажусь к роялю, прошу:

— Послушай вот это, Каролина. Кажется, я открыл один из шедевров века!

Сыграл увертюру до конца, спрашиваю:

— Ну как? Или я ошибся?

— Ты должен сыграть это в ближайшее время в концерте.

Вот это и породило первую бурю в Веймаре. С моей немногочисленной горсточкой скрипачей разве я мог воссоздать вопли и стопы Тангейзера? Ответ: нет денег. Дальше — больше. Определённые круги при веймарском дворе спрашивают: а зачем, собственно, нам эти концерты? Господин Лист может приезжать во дворец, играть на рояле, как умеет, а театр и оркестр пусть он оставит в покое. В театре пусть, как всюду, забавляют публику паяцы, фокусники, дрессировщики собачек, мимы. А если публика очень жаждет музыки, можно сыграть для неё парочку итальянских опер-буфф. Идти же дальше этого — дело скользкое, более того, опасное!

Что ж, борьба так борьба! Я решил воспользоваться поводом: Веймар готовился пышно отпраздновать день рождения своей престолонаследницы — принцессы Софии — и показать «Тангейзера» целиком.

Каролина собиралась в Дрезден. У неё родились подозрения, что посол Мальтиц через своих агентов на почте выкрадывает её прошения к русскому императору, и потому решила сдать их собственноручно на почту не в Веймаре, а в Дрездене. Я попросил её, раз уж она едет в саксонскую столицу, послушать «Тангейзера» в тамошнем театре.

Каролина вернулась через два дня в полном восторге. Она сообщила мне, что после спектакля заглянула за кулисы и сказала Вагнеру, что и в Веймарском театре теперь будут стараться поставить его оперу, если не лучше, то хотя бы не хуже, чем в Дрездене. Вагнер вскоре переслал мне партитуру в сопровождении удивительнейшего письма.

Начались репетиции и беспрестанные схватки с интендантством двора за каждую скрипку и аршин полотна для кулис, за каждое ведёрко краски или гвоздь.

Наконец премьера. Хозяева Вагнера оказались не лучше моих: ему далее не разрешили поехать на премьеру собственной оперы в Веймар.

Успех? Это был не просто успех, но и моя победа над врагами.

А 13 мая 1849 года Рихард Вагнер всё же появился у меня в Альтенбурге. Из Дрездена ему пришлось бежать, так как он принял участие в революционных боях и теперь вынужден стать бродягой — без жены, дома, денег и каких-либо видов на будущее.

Мы поместили его в «Наследном принце», после чего состоялся диалог между Каролиной и Рихардом Вагнером, подобного которому я ещё не слышал никогда, хотя мне и доводилось сиживать за одним столом с интереснейшими людьми.

Эти двое блистали, сыпали идеями, на полуслове подхватывая фразы собеседника. Если бы я не знал, как привязана Каролина ко мне, я бы мог подумать, что она просто влюблена в Вагнера. Боже, каким интересным рассказчиком оказался этот человек: он владел не только пафосом Риенци, но и драматической страстностью Тангейзера и артистизмом комедианта. Он разыгрывал у нас на глазах и взбунтовавшегося бюргера, и грубияна — прусского гренадера, он — гудящий колокол над Дрезденом и сражённый, истекающий кровью на главной площади города повстанец. А как он говорил о Бакунине, об этом бесстрашном и яростном мастере революции, восторгавшемся багряным знаменем над Дрезденом, которое было соткано не из шелка, а из зарева пожаров и вспышек орудийных залпов. Так может наслаждаться мигом только музыкант, созидающий симфонию, художник, который видит, как оживает на стене его фреска…

…Вагнер показал и падение революции в Дрездене, и свой побег оттуда. Видно было, что он был слегка напуган, обеспокоен своим грядущим, но и рад, что отделался от Люттихау, этого дурака интенданта.

Мы решили представить Вагнера нашей высочайшей патронессе, великой герцогине Марии Павловне. Это произошло в небольшом охотничьем замке великого герцога Саксен-Веймарского. Её величество пообещала сделать всё от неё зависящее для Вагнера, потерявшего и заработок и положение. Однако она не смогла выполнить это своё обещание, так как одна веймарская газета опубликовала приказ саксонских властей о розыске дрезденского дирижёра Рихарда Вагнера, в котором предусматривались суровые наказания не только ему самому, но и всем, кто помогал ему бежать или теперь укрывает его. Каролина трезво оценила обстановку: как бы веймарский двор ни любил музыку, если последует нажим со стороны Саксонии и Пруссии, Веймару придётся выдать беглеца. Так что действовать нужно быстро: добывать для Вагнера деньги, одежду и паспорт и как можно скорее отправлять его в Швейцарию.

Вагнер ещё колебался: в Дрездене остались его жена, книги, вещи и прежде всего собрания партитур, и он хотел бы, прежде чем отправиться в путь, быть уверенным, что все эти ценности в безопасности. Но Каролина непреклонна: нынче очень трудно вызволить человека из тюрьмы. Это мрачное предсказание подействовало. Вагнер уехал. Я проводил его далеко за пределы Веймара. Прощаясь, маленький, осунувшийся, постаревший человек сказал:

— Очень, очень люблю тебя, Франц, и остаток веры в жизнь я сохранил только благодаря тебе.

И заплакал…


В июне 1849 года в Альтенбурге появился молодой человек и сказал, что он — Ганс Бюлов, студент из Лейпцига, сотрудник газеты «Абендпост» («Вечерняя почта»), и хотел бы поговорить с господином Листом.

Швейцар (он же садовник и кучер в одном лице) отвечал, что господина Листа нет дома, но гость может обратиться к его секретарю господину Раффу.

— Я хотел бы написать для лейпцигской «Абендпост» очерк о возрождении музыкальной жизни в Веймаре, — сообщил Раффу молодой человек, которому на вид было лет семнадцать-восемнадцать.

— Маэстро, к сожалению, не находится в Веймаре, — сказал Рафф, — но я с удовольствием берусь показать вам и рассказать о резиденции господина Листа, Альтенбурге, и жизни в нём. Вот салон, — пояснял Рафф, приведя гостя в самое светлое и просторное помещение на первом этаже дома. — В прошлом году здесь побывали Рихард Вагнер, художники Корнелиус, Дженелли, великий архитектор Шадов. Отсюда дверь ведёт в концертный салон, где музыкантов ждёт венский рояль и небольшая эстрада для квартета. Раз в неделю мы слушаем здесь какой-нибудь камерный концерт. Картины на стенах — сцены из драмы «Эдип», эскизы для театрального занавеса — подарок Дженелли. Вот там несколько цветных амурчиков. Их подарила Беттина фон Арним[50]. Взгляните на подпись: «Да здравствует Лист!» В соседней комнате — коллекция оружия маэстро. Поклонники господина Листа шлют ему в подарок всевозможные сабли, мечи, шпаги, кинжалы, какие только не выдумал человеческий ум, из Европы, Африки и даже из Южной Америки. Правда, в витринах размещены и более мирные орудия: трубки и мундштуки со всех концов света; вот этот из янтаря, украшенного серебром, перламутром, — подарок турецкого султана; а вот единственный здесь портрет Феликса Лихновского. Бурную жизнь прожил князь. Для него всё было игрой: женщины, деньги, карьера, политика. Трагической ценой и заплатил он за эту большую игру: погиб во время каких-то уличных беспорядков. На первом этаже — покои княгини. На втором, вот сюда, пожалуйста, — большой музыкальный салон, здесь стоит знаменитый эраровский рояль, с триумфом объехавший весь мир. А рядом музыкальный монстр производства фирмы «Александер и сыновья». Он соединяет в себе рояль и орган. Три мануала, шестнадцать регистров и органная система педалей. Маэстро страстный поклонник органной музыки, и этот инструмент в какой-то мере заменяет ему настоящий орган. Вон там, у окна, чембало Моцарта. А теперь, — предлагает Рафф, — пройдём в библиотеку. Взгляните на эти переполненные книжные полки. Листа интересует всё на свете: мировая литература и экономика, философия и история, жизнь народов древности и фантастика, итальянские поэты и французская проза — от Вольтера до Сен-Симона. Вот Гёте, Кант, Гегель, Шеллинг, вот венгерская литература в отличных переводах. Американцы с их литературой об охотниках на бизонов. И разумеется, собрание партитур. Здесь есть и такие мастера, кого ныне уже и не помнят, — от Лассо до Скарлатти, — и такие, кого ещё не знают, от вашего покорного слуги Иоахима Раффа до Рихарда Вагнера. А теперь мы приближаемся к святой реликвии — роялю Бродвуда, последнему инструменту, которого касалась рука Бетховена. Несколько минут посвятим и этому маленькому кабинету в библиотеке — музею Листа. Рисунки, медали, скульптуры, портреты, изображающие маэстро в разные периоды жизни. Бот он ещё мальчик, которого поцеловал в лоб Бетховен, — великий волшебник Парижа, изображённый Шеффером в виде короля магов, — бюст Листа, выполненный Бартолини и Шванталером; ордена, медали, почётные дипломы из разных стран от королей, кардиналов и пан, от князей, бургомистров, деканов университетов и красавиц — эти рукоделием, стихами и другими милыми безделушками старались порадовать маэстро. А в этой витрине величайшие ценности дома — рукописи Баха, Гайдна, Моцарта, Бетховена и Вагнера…

По настоятельной просьбе начинающего журналиста из Лейпцига секретарь композитора показал ему и святая святых — небольшое строение, отделённое от дворца, — рабочий кабинет маэстро. Собственно, это одна большая комната в три окна, на стенах голубые обои, слегка припорошённые золотой пылью, голубые с белым занавеси на окнах, пианино красного дерева, пюпитр для письма, песочные часы, небольшой стол, обтянутые штофом кресла. На стене картины: «Меланхолия» Дюрера и старинная гравюра «Святой Франциск на волнах».

— Вот и всё, молодой человек, — сказал Рафф. — Вон гам, в углу, — письменный столик. За ним иногда работает княгиня. Чугунная печка, её частенько топит сам маэстро: он не любит, когда ему мешают во время работы. Тут, за стенкой, его спальня. Отнюдь не царская, скорее монашеская: железная кровать, распятие, кувшин с водой и тазик для умывания, разбросанные на полу книги, поты.

— Над чем работает сейчас маэстро? — спросил Ганс Бюлов.

— Над серьёзным исследованием об искусстве дирижирования, — ответил Рафф.


Приехал гость. G первого же взгляда Ференц почувствовал: этот человек на кого-то похож, на кого-то очень знакомого ему. И едва гость заговаривает, у него непроизвольно вырывается:

— Телеки! Шандор Телеки!

Гость кивает.

— Мы действительно с ним родственники. Но меня зовут Ласло Телеки.

— Что же вас привело ко мне, господин граф? — разглядывая сидящего перед ним человека, спрашивает Лист. Гость намного стройнее и уже в плечах крепыша Шандора. Белые руки, тонкая кисть.

Гость достаёт из нагрудного кармана чёрного сюртука свёрнутый вчетверо лист.

— Вот мои документы. Правительство Венгрии, страны, которая свергла монархию, направило меня своим чрезвычайным послом в Париж. По совету Шандора я решил заехать к вам в надежде получить у господина Листа несколько рекомендательных писем к влиятельным членам нынешнего правительства Франции.

— Охотно, — кивнув, сказал Ференц. — Но чего хочет добиться посол Венгерской республики в Париже? Франция сама потрясена революцией. Грызня между партиями и, что ещё страшней, нищета, позорящая столицу мира — Париж.

Телеки, как это часто бывает у людей, забывших о нормальном сне, на миг закрывает глаза, негромко говорит:

— Венгерская революция потерпела поражение. Государственное собрание в Дебрецене лишило Габсбургов венгерского трона. В ответ на это венская камарилья, ссылаясь на сколоченный в своё время против Наполеона Священный союз, обратилась за помощью к русскому царю. Паскевич, палач Варшавы, с двухсоттысячной армией двинулся против Венгрии. Вена тоже привела в движение двести тысяч солдат. У них тысяча двести артиллерийских батарей. У нас же только армия в сто пятьдесят тысяч человек и сотня орудий, если собрать все самые старинные мортиры. Здесь повстанцы — там закалённые в боях кадровые войска. Здесь нищета — там купаются в деньгах, есть провиант и амуниция. Там железная воля деспотии, здесь анархия только что рождённой республики…

Ференц шагает по скрипучим половицам салона, спрашивает гостя:

— Но где же выход? В чём надежда?

Телеки долго молчит, затем тоже поднимается из кресла, подходит к хозяину долга и, положив ему на плечи ладони, говорит:

— Надежды нет. По крайней мере, если глядеть навощи глазами трезвого политика. Но наша борьба за свободу опрокидывает все трезвые расчёты. Цепами мы молотили гвардейские полки императора. Вооружённые косами повстанцы захватили артиллерийские позиции генерала Шлика. Генерал Бем молнией промчался по Трансильвании и повторил легенду о Давиде, победившем Голиафа. Кошут, произнося свои речи в Кечкемете, Щегледе, Пеште, Сегеде и Дебрецене, создавал целые армии. И мы всё ещё верим в чудо, что ещё пробудится совесть Европы.

— Как вы добрались сюда? — спросил Лист.

— Путь был нелёгким. Но разве это может сравниться с героизмом наших бойцов?

Ференц садится к столу, пишет. Затем, протянув Телеки целую пачку писем, говорит:

— Вот, граф, возьмите и используйте это для себя и на пользу родине. Даст бог, и чудо действительно свершится! Это моя величайшая мечта. И особая просьба: посетите мою бывшую подругу жизни, Мари д’Агу. Вам предстоят ещё очень тяжёлые дни, а может статься — и годы, дорогой граф. Друзья пригодятся. Мари — мать моих троих детей. Я всё написал в письме, но всё равно повторите и на словах: я много просил и многое получил от неё за свою жизнь. Сейчас моя последняя просьба: пусть она поднимет Париж! За вас и за тех, кто стоит за вами. За мою бедную, несчастную родину.

Ожидаемого чуда не произошло. В июне 1849 года Паскевич занимает Трансильванию. Единственный непобедимый полководец, генерал Бем, проиграл битву под Шегсшваром. В августе Кошут начал отступление под Оршову, и тогда же, 13 августа, под Вилагошем сложил оружие Гёргей.

Ференц уже боится развернуть газету: в побеждённой Венгрии власть взял в свои руки генерал-палач Хайнау. Первые жертвы военного тирана — добивают остатки Польского легиона. Генерала Дамьянича и его соратников осуждают на виселицу. Уцелевшие вожди венгерской революции в изгнании, в Турции. Может быть, гак же сидят и слушают шум Мраморного моря, как некогда навеки изгнанные с родины соратники Ракоци.

Ференц лихорадочно работает. Задумывает новые и новые композиции. Нужно создать какое-то удивительное произведение, такую музыку, услышав которую люди ощутили бы предсмертные муки его поверженной родины. Музыку, которая, как сигнальный огонь дозора, предупреждала бы весь мир: помогите, здесь готовят смерть целому народу, всей стране!

Всё чаще весточки от детей. Пишет Бландина, старшая. Она опекает Козиму и Даниеля, сообщает об успехах в учёбе, она же задаёт тон во всех бунтах. Потому что они постоянно бунтуют: против новых учебников, против бабушки, учителя музыки или расписания, против латинского языка или вообще против такой жизни, всего света и особенно взрослых.

И вдруг удар, от которого немеет не только рука, но и сердце: Гейне опубликовал свою сатиру, более убийственную, чем сто кинжальных ран:

И Лист — он выплыл жив и здрав,

Он под родным венгерским небом

На поле брани не попав,

Убит ни русским, ни кроатом не был.

Ференц тяжело ранен, может быть, это страшнейший удар, который ему нанесли за всю жизнь. Но он всё равно внимательно прочитывает письма детей, отвечает на все их вопросы и, конечно, всегда помнит, что от его терпения, справедливости и, главное, хладнокровия зависит, встанут ли его дети на ноги в будущей жизни, или канут без следа в бездну, как множество других невинных душ, выросших без отцов, лишённых истинной родительской заботы.

Дети мало-помалу перерастают пансион, где они учатся. Нужно думать о новых учителях для них, о новых методах. Каролина предлагает вызвать к детям свою бывшую гувернантку Патерзи, Бландина и Мари протестуют. Всё кончается тем, что в Веймар приглашают бабушку, госпожу Анну Лист.

Аккуратная, скромная старушка, сохранившая свою сельскую натуру и среди каменных громад Парижа, Анна отклоняет все попытки представить её великой герцогине и наследнице с супругом, когда те почти каждый день навещают Альтенбург. Она предпочитает сидеть во флигеле, потом выходит в сад, на задний двор, где всё куриное, гусиное и утиное племя мигом собирается вокруг неё, кудахтал, гогоча и крякая. А после полудня, пока Каролина отдыхает, они снова вдвоём с сыном.

— Бландина такая же взбалмошная, как когда-то ты сам в детстве, — рассказывает Анна. — Козима неразговорчива и замкнута. Она, я думаю, умница. Когда они ссорятся — Бландина шумит, а Козима же молча, но упрямо стоит на своём. Она всегда одерживает верх. Всегда. А Даниель — ангелочек. Добрый. Боюсь я за него. И кто за ним приглядит, когда меня не станет?

— Я, мама! — говорит Ференц. — Я пригляжу.

— Не сумеешь, — возражает Анна. — Ты слишком щедрый. Нет, легкомысленный. Впрочем, ты только деньгами швыряешься. Жизнью, временем своим — нет. Вижу я: ты много работаешь, Каждый день ещё до свету я хожу к заутрене и вижу. А ты уже сидишь у окна, трудишься. До обеда — у тебя репетиции, потом — уроки, вечером — концерт: здесь, или при дворе, или у друзей, или в театр!!. И по вечерам допоздна у тебя свет. Каждая твоя минутка на счету.

— Мама, что ты скажешь о Патерзи?

— Добрая женщина, чистосердечная. Только состарилась и она. Сама уже не может учить, больше болеет. Вместо неё уроки ведёт племянница…

— Заменить её?

— Не нужно. Дети не должны видеть, что ты нерешителен. А ошибаться все могут и ты тоже.


Нападки Гейне не причинили бы ему такой боли, если бы он сам в душе не был бы такого же мнения: наверно, всё-таки нужно было, чтобы на венгерском небосводе угасли сразу две звезды — Петефи и Лист. К счастью, в зги минуты рядом с ним Каролина.

— У тебя единственное дело — творить! — говорит она. — Сейчас тот листок бумаги, который ты засеваешь зёрнами нот, — это и ость вся Венгрия, точно так же как погибшая Полония — пшеничная нива Шопена.

И Ференц работает. Он создаёт музыку к пьесе и только в 1855 году симфоническую поэму о Прометее, который украл божественный огонь, чтобы принести свет во мрак человеческой жизни. Затем его вдохновляет «Что слышно на горе…» Виктора Гюго. Какую гору имел в виду композитор? Покинутый рай вблизи женевских колоколен или другие горы, те, у подножия которых рождались сонеты Петрарки? Нет. Эта гора — холм со смотровой башней в Альтенбурге. Отсюда видна вся Европа, которую постепенно обволакивает темнота. Да, уже темнеют осенние поля, как всякая земля, по которой прошёл огонь, оставив после себя пепел и золу. Отсюда, с этого холма, он и слышит удивительнейшую симфонию природы, когда тяжело вздыхают всей грудью моря, когда на крыльях ветра мчится на заре стая розовых облаков, а реки раскачивают в своих зеркалах мирные отражения смотрящихся в них берегов. Только в эту симфонию покоя уже врывается какая-то другая, скрежещущая, адская музыка! Она — неистовая музыка человеческой жизни — от первого крика в миг рождения до последних стонов удушающий его смерти. Пропахшая людской кровью музыка, фортиссимо упавших наземь знамён и мёртвых, лежащих на поле сражений, стенания зарезанных младенцев и сошедших с ума матерей, печаль разрушенных храмов и спалённых дотла жилищ. «Се qu’ on entend sur la montagne…»[51] Да, эту музыку нельзя прогнать из комнаты с золотистыми обоями. Как и несчастного всадника, привязанного к седлу, из «Мазепы». Композитор сам словно привязан к осёдланному Пегасу и должен мчаться на ном, истекая кровью, потому что только после страданий рождаются настоящие творения.

И вот мирный Альтенбург заполоняет траурная музыка. Лист создаёт «Погребальное шествие». Удивительный памятник жертвам Арада. Плач «композитора по своей красивой, дикой родине». Скачут всадники, сверкают и звенят сабли, грохочут орудия. Где-то сколачивают виселицу. «Траурный марш» — памятник жертвам шестого октября. Тринадцати казнённым в Араде. И одному — князю Лихновскому…


Странная двойственность; с одной стороны — он придворный дирижёр, получающий от герцога почти те же почести, как в своё время господин министр Гёте, а с другой — в произведениях этого почтенного человека в период между 1848 и 1851 годами начинают звучать ноты мятежа, революции, недовольства. Он пишет гимн рабочих — «Arbeiterchor», позже превращённый в «Героический марш» для фортепиано, затем использует для своей песни стихи Беранже «Старый бродяга».

От голоду иль от заботы,

Но, видно, мне пришёл конец.

В больнице с жизнью кончить счёты

Я так давно мечтал, глупец!

Увы! Полным-полны больницы,

Нет места для тебя… Ну что ж!

На мостовой привык кормиться, —

Бродяга старый, здесь ты и умрёшь[52].

Что ж, последователь его превосходительства Гёте чувствует общность своей судьбы с бездомным, безродным бродягой. У него ведь тоже нет дома, нет родины. Думают ли о нём на родине? Если думают, что именно? Поймут ли там, какую упорную работу он проделывает, придавая окончательную форму своим «Венгерским напевам», которые теперь он называет «Венгерскими рапсодиями»? Понимают ли там, дома, что создание музыки — не забава для композитора, что и он принадлежит к тем, кто дал Сечени и Кошута, Петефи и Эркели, и безымянных узников, и «Тринадцать героев Арада», погибших на эшафоте.

Да и кого всё это сейчас может интересовать на родине, где ставят виселицы и каратели снова заряжают ружья картечью? А он занят не только тем, что собирается спасти для истории несколько старинных мелодий, но воскресить самого рапсода, одержимого музыканта, не знающего, но чувствующего всё, что может встретить человека на пути между двумя верстовыми столбами — жизнью и смертью.

То, что он делает откровенным и зримым в рапсодиях, мы видим и в более завуалированной форме в Концерте ми-бемоль мажор, в «Прелюдах» и в очень медленно рождающейся Сонате си минор.

Дома, в Венгрии, может быть, этого ещё и не замечают, но в Веймаре уже обратили внимание на беспредельную свободу этого рапсода. И ругают или хвалят друзья или враги, но уже начинают привыкать к этим словам: венгерская музыка.


Иоахим Рафф был единственным человеком, который видел план симфонии:

I. Héroide Funébre.

II. Tristis est anima mea.

III. Марши Ракоди и Домбровского.

IV. Марсельеза.

V. Псалм для хора и оркестра.

Двадцать лет Лист ещё будет вынашивать этот свой план. Нет, ни сил и ни усердия не хватает пока для его осуществления. Просто «Тиха Европа…»[53], и нет такого дирижёра, который решился бы взять мятежную симфонию в руки. Нет сцены, на которой исполнили бы эту музыкальную панихиду. И плац до поры покоится в ящике стола. Пока рождается один только героический траурный марш. Оплакивать можно. Этого не может запретить никто.

От Вагнера приходят письма.

21 апреля 1850 года.

«Мой дорогой Франц! Я перечитал партитуру «Лоэнгрина»… и меня охватило какое-то невыразимое желание услышать это произведение на сцене. Прошу тебя: поставь оперу. Ты — единственный, к кому я могу обратиться с такой просьбой. Совершенно спокойно поручаю мой труд твоим заботам.

Твой Рихард».

Лист отвечает.

Июнь 1850 года.

«Дорогой Рихард! Моё серьёзное и восторженное восхищение твоим гением не ограничивается бездеятельным мечтательством и пустыми возгласами. Можешь быть уверен: всё, что я могу сделать для тебя лично, для твоей популярности, славы, я сделаю. Только таким друзьям, как Ты, не всегда легко и приятно оказывать эти услуги.

…Твоего «Лоэнгрина» поставят с наибольшим успехом при очень благоприятных обстоятельствах… Дирекция театра отпускает на эти цели две тысячи талеров — случай, какого ещё не помнит человечество…

Обнимаю, твой Ференц».

Август 1850 года.

«Мой дорогой и единственный Франц!.. Ты истинный друг. Я пощупал пульс нашего современного искусства и понял, что оно умирает. Но это не только не огорчает меня, а даже радует, так как я знаю: умирает не искусство вообще, а только искусство нашей эпохи, стоявшее всегда в стороне от реальной жизни. Настоящее, бессмертное и молодое родится потом! Сбросим же оковы нашей привязанности к прошлому. Если ты поставишь «Лоэнгрина», я передам тебе и моего «Зигфрида», но только тебе, в Веймар. Ещё два дня назад я не верил, что решусь на это. И тем, что такое решение родилось, — я обязан Тебе, только Тебе!

Твой Рихард».


Листу сорок лет. Но у него такое чувство, будто он вновь возвратился в бурлящую юность «Сенакля». Каждая частица его души пропитана музыкой «Лоэнгрина». Какой-то из могущественных придворных, напросившийся на репетицию, решился в шутку сказать:

— Всё это хорошо, но эту музыку поймёт только будущее!

Лист швырнул наземь дирижёрскую палочку.

— Gut, gut, machen wir dann Zukunftsmusik![54]

С этого момента над головами Листа и Вагнера витают — как признание или как насмешка — то восторженные, то полные ненависти слова: «Zukunftsmusik» — «Музыка будущего»[55].

28 августа 1850 года на сцене наконец зазвучали мелодии «Лоэнгрина». На премьеру приезжает даже Жюль Жанен — видно, и Париж небезразличен к «великой авантюре». А в оркестре новый концертмейстер — Йожеф Иоахим.

Представление было воспринято по-разному. Средняя публика расходилась, недовольная опорой; музыка казалась каким-то вызывающим головокружение шумом, кутерьмой, в которой потонули всякая поэзия, драматизм, игра актёров и певцов. Но в общем-то зрители помалкивали. Выжидали, что скажет критика, каков будет отклик печати на премьеру в Веймаре.

Лист повторяет постановку 31 августа. Затем в сентябре и в октябре. Одно сражение — с театральной публикой — он проиграл. Зато выиграл другое, завоевав молодёжь, новое музыкальное поколение, Zukunft[56] — выиграл с триумфом, полноценной победой.

В Веймар, как в Мекку, потянулись выдающиеся молодые музыканты. Они желают учиться у дирижёра, который нашёл в себе смелость поставить на сцене «Лоэнгрина», у пианиста, который, находясь на вершине собственной славы, предпочёл не ослеплять мир, но скромно учить музыке молодёжь.

Художник Корнелиус привозит к нему своего племянника Петера, и Ференц открывает в нём незаурядный талант композитора. К веймарскому кружку примыкает и Йожеф Иоахим. Учиться блестящей фортепианной технике Листа приезжают Куллак, Литольф, маленький Карл Таузиг — из Польши, Шаламон Ядассон, Ганс Бронзарт и, наконец, болезненный Ганс Бюлов. Все они мечтали о таком совершенстве в искусстве, какого ещё не достигал человек, какое, подобно Архимедову рычагу, способно перевернуть мир.


Собирались друзья. Но не дремали и враги. По всем городам Германии — от Готы и Магдебурга до Берлина и Эрфурта — прокатилось эхо веймарского грома: играют Вагнера и, правда редко, — композиции Листа. Враги становятся всё белее злыми: Юлиан Шмидт — учёный музыковед, Отто Ян, биограф Моцарта, Кюне, критик с острым, пером, выступающий на страницах журнала «Европа», Эдурд Ганслик в газете «Нойе Фрайе Прессе», Вольцоген из музыкального отдела «Аугсбургер Альгемайне Цайтунг» и бывший хороший друг Фердинанд Гиллер грозятся крестовым походом против Альтенбурга.

Конечно, и Листу не приходится жаловаться, его войско не редеет: по-прежнему с ним Роберт Франц, Луиза Отто, первая женщина в рядах движения «Музыка будущего», восторженная и воинственная, и Теодор Улиг, и Рихард Поль, называвший себя «тяжёлым латником» в альтшгбургском лагере, Луи Кёлер, изысканный пианист, граф Лоренсан; Зайфриц — частый гость «Смотровой башни», Штейн — дирижёр оркестра в Зондерхаузене, и Дамрош, который сначала борется за «музыку будущего» в Бреслау, а позднее прививает дух Веймара и в Америке.

А среди значительных врагов… Роберт и Клара Шуманы. Лист снова и снова предлагает им мир. Исполняет в Веймаре музыку шумановского «Манфреда», посвящает Шуману лучшую свою Сонату си минор, направляет «посланцем мира» Иоахима, наконец, сам навещает Шуманов. И наталкивается на грубый отказ. А тут и ещё одна весть из Парижа: обиделся Берлиоз. Но именно эта весть помогает Ференцу понять, за что они оба — и Шуман и Берлиоз — сердятся на Листа: за то, что он занимается Вагнером. Как он, дирижёр и историк музыки, возмущаются они, может совершать такую ошибку, ставя его выше них? Только теперь Ференц начинает постигать этот странный, секретный механизм ревнивой «любви». И Шуман и Берлиоз (и, вероятно, Вагнер) требуют исключительности: люби только меня! Никаких соперников!

И Ференц теперь понимает эту странную, «дружескую любовь»: его воображение достаточно широко и для этого. Увы, эта мания совершенно противна его натуре. Всю свою жизнь стремился Лист к тому, чтобы полюбить как можно больше красок, движений, голосов целого мира. В пору своих странствий он почти в одно и то же время слушал и песни русских цыган, и торжественные представления французских «больших онёр», и венгерские вербункоши, и песни рейнской долины, и расцветшую вслед за Паганини «демоническую игру на скрипке», и наивную волынку где-нибудь на севере Европы, в Шотландии. Он любил одновременно, сразу и без всякой исключительности для кого бы то ни было Шумана и Мендельсона, Шопена и Россини, Эркеля и Глинку, разгадываемого с трудом Бетховена и по-детски беззаботного Доминико Скарлатти. А теперь друзья — и вместе с ними, увы, и враги — зачем то пытаются заставить его подчиниться одному-единственному вкусу. Нет, так не будет. Он сохранит свою независимость, даже если вызовет этим ненависть всех на свете противников своей независимости.

Близилось 28 августа, день рождения великого Гёте. Наследный великий герцог Карл-Александр несколько озабочен тем, что Лист и по этому случаю в день празднеств решил поставить на сцене Веймарского театра оперу Вагнера. Более того, определённые круги при дворе стали распространять слухи о том, что Лист использует веймарскую сцену исключительно для нового направления в музыке, так что публика с консервативными взглядами уже давно перестала посещать театр. Лист опроверг эту вздорную выдумку очень просто: он показал будущему великому герцогу репертуар последних лет, где значились оперы многих композиторов-классиков и современных авторов.

Лист сказал смущённому герцогу, что он действительно объявил войну рутинёрам, в том числе и тем из них, кто имеет отличную подготовку, и что он ищет настоящих поэтов, которые черпают своё вдохновение из глубочайших источников. «Потому я и играю «Бенвенуто Челлини» Берлиоза, — продолжал Лист, — и «Манфреда» Шумана, а прежде всего вагнеровского «Лоэнгрина». Потому что хочу отпраздновать день рождения Гёте во всём блеске. И хочу, чтобы все произведения Вагнера впервые прозвучали здесь, в Веймаре. Ведь какую славу принесёт это городу! Здесь создавался «Фауст», и здесь нашло свой отчий дом искусство Вагнера. И эту слову, ваше величество, мы не должны уступить никому. Здесь должен прозвучать «Зигфрид», который окажется самым величественным не только среди произведений Рихарда Вагнера, но и сочинений всех композиторов столетия. Признаюсь, это только начало моего плана: учредить здесь, в Веймаре, олимпиады искусства и науки. Пусть каждые пять лет сюда съезжаются, чтобы помериться силами, художники, скульпторы, музыканты — исполнители и композиторы, а также писатели, философы, учёные-естествоиспытатели, поэты и драматурги. Лучшие их произведения войдут в фонд олимпийского музея Веймара. Наиболее успешные музыкальные и драматические произведения можно будет исполнить на сцене Веймарского театра; поэтические и научные сочинения — издавать в веймарских типографиях для всего просвещённого человечества. Убеждён, что тогда именно в Веймаре впервые исчезнут зависть, ненависть, ревность — чувства, которые во всём мире натравливают французов против немцев, итальянцев на австрийцев. Здесь расцвёл бы, ваше величество, олимпийский мир. И хоть я не политик, я уверен, что нет в Европе такого государя, нет такого класса, который не поддержал бы в этом грядущий город мира, город Шиллера и Гёте…»

Со своими здравствующими бывшими друзьями — Шуманом, Гиллером и Берлиозом — ему так и не удалось достигнуть полного примирения. И Лист обратился к уже ушедшему из этого мира другу — к Шопену; пишет книгу о рано умершем музыканте. И снова впадает в ту же самую ошибку, что прежде, когда работал вместе с Мари. Только на этот раз с Каролиной. Ведь нужно писать о Польше. Княгине всё время кажется, что Ференц просто запутается в лабиринте национальных польских обычаев, исторических отношений. В конечном итоге у книги странный стиль. Одну страницу писал ученик Гюго, Бальзака и Ламартина, другую — словообильная польская аристократка, щедро нагромождающая эпитет на эпитет. Но есть в книге о Шопене и такое, что не оставляет места сомнениям. Эту книгу мог написать только Ференц Лист. Это и преклонение перед великим другом, и откровенное признание о самом себе: «…Шопен не научился ненавидеть и никогда даже не помышлял о мести…»

Точно так же чуждой была всякая мысль мести и для Листа. Но его заботит судьба однажды обретённой и затем утраченной отчизны. Эту тоску по родине постоянно питают вновь и вновь долетающие до него горестные вести. Появляется Ласло Телеки. В письме он сообщает, что, хотя ему и удалось прорваться через австрийскую границу и линию фронта и выбраться за рубеж, он всё же угодил в сети венского правительства: в Венгрии скупили его долговые расписки и предъявили к оплате в Париже. Таким образом он, Телеки, очутился в долговой тюрьме. Однако нашёлся ангел-избавитель, выкупивший его из этой тюрьмы. Имя ангела — Мари д’Агу.

Объявляются и Аугус и восторженный учёный-музыковед Габор Матраи, опубликовавший собрание народных венгерских песен. Потом появляются два странноватых гостя: скрипач Оде Ремени и Иоганнес Брамс. Ремени не просто скрипач, это целый театр и оркестр в одном лице. Каролина плачет, восторгается и грустит вместе с ним, слушая его удивительный рассказ о битве под Браниско. Брамс сопровождает его рассказ на рояле, да так, что часто игра солиста бледнеет перед аккомпаниатором.

Ремени мало что знает о происходящем сейчас у него на родине, к счастью, он избежал расправы палачей после подавления революции. Не знает ничего о Венгрии и недавно отыскавшийся родственник Ференца — доктор Эдуард Лист. Этот великолепный юрист, самый младший из сыновей Ференцева деда, Адама Листа, приходится, таким образом, дядей Ференцу, хотя и моложе его на несколько лет. Теперь они с Ференцем усердно укрепляют свои родственные связи: не только регулярно переписываются, но Эдуард частенько и навещает своего племянника в Веймаре. В минуту веселья Ференц со смехом рассказывает ему, как недавно из него хотели сделать венгерского дворянина и некоторые соотечественники предлагали даже совершенно достоверные документы о дворянском происхождении Листов. Эдуард юрист, и в таких вопросах он шуток не знает. Поэтому 7 января 1852 года в «Венгерском вестнике» появляется объявление: «Держателя документов о дворянском происхождении фамилии Листов просят связаться с Эдуардом Листом по адресу: Вена, Розау, 123».


При веймарском дворе как воды в рот набрали: ни слова о судьбе программы празднеств по случаю очередного юбилея Гёте. Ференц тоже не напоминает. Он просто передаёт дирижёрскую палочку своему второму дирижёру. Иоахим уходит из оркестра. Каролина только строит предположения: что же могло случиться?

— Наверняка семейка Шуманов подбила Иоахима, чтобы он уехал в Ганновер. Подальше от нас, поближе к Лейпцигу.

Скорее всего Каролина преувеличивает. В октябре 1853 года Иоахим снова сопровождает Ференца в Базель — вместе с Бюловым, Полем и Корнелиусом. Позднее к ним присоединяются Каролина и Маня.

В Базеле горячая встреча с Вагнером: объятия, поцелуи. Затем следуют замечательные дни. Вагнер состязается в проделках с Манечкой и учит её лазить по деревьям. Каролину он тоже очаровал: она вспоминает своё собственное детство, когда заря польской свободы ещё только занималась. Она считает этого волшебника из Базеля выдающимся человеком. Он то смешит се, то заставляет плакать, то рассказывает о самых действенных лекарствах, то о таинствах буддизма. Оба они, и Вагнер и Каролина, неизлечимые ипохондрики со множеством жалоб, применяющие самые удивительные методы лечения — от кровопускания до целебных вод, от грязей до спиртовых компрессов. Вагнер упрашивает Ференца сыграть ему Баха и Бетховена «Весеннюю сонату». Когда же атмосфера в базельском отеле «Три короля» заряжается каким-то особенным магнетизмом вдохновения и всеобщее внимание обращено уже только к Вагнеру, тогда происходит воистину необыкновенное событие: Вагнер принимается читать либретто своей ещё только рождающейся онёры «Зигфрид». Очень скоро выясняется, что, собственно, «Зигфрид» — пройденный этап. Базельский волшебник занят теперь уже не одной музыкальной драмой, но целой театральной мистерией в четырёх представлениях. Да и как пересказать колоссальный сюжет за один вечер, если в драме говорится обо всём, что происходит с человечеством?

Драма повествует о суровых законах, нити которого сплетают воедино мрачные норны, и подводных водорослях, в которых запутываются одинаково боги и люди, герои и жалкие шуты, готовые на жертвы богатыри и ползучие гады. Четыре вечера, посвящённые закону, непререкаемому завету: кто прикоснулся к золоту — погибает, потому что золото делает зрячего слепым, мудрого — глупым, праведника — убийцей и жалкими изменниками — самих богов. И тщетно миру являются такие герои, как Зигфрид, и такие демоны, как Хаген, золото в конечном счёте подтачивает устои подземного мира и поджигает башни Валгаллы. Все должны погибнуть. Напрасно самопожертвование Брунгильды, что толку, что убит дракон, не помогает и Нотунг, непобедимый меч… Подводные водоросли с одинаковой беспощадностью опутывают и героя и убийцу, бога и демона и увлекают в бездну. Мир, один-единственный раз взглянувший на сверкающее золото Рейна, должен погибнуть[57].


Ночь. Не спится обоим. Каролина думает о Вагнере: он — великий поэт. Если вообще может быть поэтом человек, забывший о самом главном чуде человеческой жизни — о спасении души. Ведь Вагнер — не христианин. Он язычник. Он богоотступник. Собирается постичь драму всего человечества, а сам не хочет произнести имя спасителя: Христос!

И Ференц тоже думает о Вагнере. Ну вот наконец и родился в мозгу одного-единственного человека тот великий итог, который целых полвека вынашивало в своём чреве человечество! Гигантский план, замысел гиганта. И никто из слушающих Вагнера и не сомневается, что он осуществит этот свой замысел. Словно знают, что он будет упорно идти вперёд, получая и нанося рапы, упрямо, словно одержимый или как истинный поэт, для которого всё остальное — деньги, любовь, хлеб, слава, власть — пустяки! Действительно для него одно только творение, которое он создаёт, пусть даже за него придётся заплатить собственной жизнью.

…Мысли Ференца бегут всё дальше и дальше.

Честный человек в таком случае должен сделать только одно: проверить себя, достаточно ли ты чист душою и хватит ли в тебе сил признать, что тот, другой, создал нечто такое, что превосходит тебя и всё когда-либо тобою созданное. И твой единственный долг теперь — всеми силами, воодушевлением, талантом помогать этому другому, поставить себя на службу его таланту. Разумеется, следует снова написать герцогу Карлу-Александру, что Веймар должен удержать для себя Вагнера и его великое произведение. Пока всё это ещё в наших руках. Потом будет поздно. Орел всё ещё здесь, на земле, он ещё не расправил крылья. А когда он взмоет в поднебесье, его уже не достать больше! «Л что, если возможности Веймара слишком малы для этого? — приходит Ференцу новая, пугающая мысль. — И это уже понял не только герцог Карл, но и сам Вагнер! Ведь сказал же он совсем недавно, что очень жалеет, выпустив из рук несколько своих произведений, разрешив бесконтрольно ставить их другим».

Каролина знает, что Ференц не спит, и потому заговаривает с ним:

— Ты думаешь, что отныне всякое твоё творчество станет ненужным? Что Вагнер создаст всё, о чём ты сам помышлял? И что «Кольцо нибелунга», подобно сказочному дракону, поглотит и твоего «Фауста» со всею его философией, и сделает излишним «Данте»? Что вагнеровский дракон сожрёт Гомера и Шекспира, Гёте и Шопенгауэра, а «Кольцо» изречёт всё мудрое, что знали о золоте и древние германцы, и греки, и римляне, не говори уж о Сен-Симоне и закадычном друге Вагнера — Бакунине?

— Ты не любишь Рихарда, — отзывается из темноты Ференц.

— Я тебя люблю. И это для меня — защита против всякой другой любви. На всю жизнь. Я! боюсь за тебя, потому что твоя скромность искренна. В твоей жизни много показного, позёрства. Но скромность твоя не знает притворства. Ты сейчас готов сесть на поезд, помчаться домой и уничтожить все свои партитуры, все замыслы, все наброски. Ты вдруг увидел, что новый эпос, эпос современности, рождается без тебя. Но это неверно. Разреши мне поговорить с тобой так, как ещё никто до сих пор. Вагнер монолитен, как вечность, его невозможно расколоть на куски. Он твёрд как алмаз. А ты, мой дорогой, мой единственный Ференц, сделан из какого-то другого, более мягкого материала. Ты и Фауст, ищущий великую тайну жизни, но ты и Дон Жуан, который хочет всех покорить, не замечая, что сам при этом покоряется всем. Ференц, мой единственный, мой удивительный подарок от жизни, ты и Фауст, и Дон Жуан, и Святой Франциск Ассизский. Ты часто находишь свой храм господень не рядом со мной, в церкви Альтенбурга, но в травах и цветах, в птицах небесных и облаках. Ты понимаешь теперь: ты сложнее; устроен, чем Рихард. А ты, дорогой мой Фауст, полон надежды, потому что ты веришь не только в собственные силы. Ты веришь в человечество. Вагнер — немец. К тому же один из самых эгоистичных немцев. У всех он что-то берёт взаймы: у тебя — мир гармонии, у других — деньги. Ты же, Ференц, не любишь брать, ты любишь давать. Ты даришь людям мелодии, гармонию, отдаёшь своё сердце, восторг, верность. И можешь всё раздать — я не скажу ни слова. Но не отдавай своего пера. Или, вернее, так: не бросай пера! Поверь мне, это говорит не ослеплённая любовью женщина: звезда твоего таланта ярче, и потому она дальше видна, чем талант Рихарда Вагнера.

8 октября 1853 года Лист, Каролина, Маня и Вагнер приезжают в Париж. Снова неурядицы с детьми. Собственно, теперь это уже вполне взрослые молодые люди, которые, как оперившиеся птенцы, с нетерпением ожидают часа, когда могут наконец вылететь из тесного гнезда и начать свою собственную жизнь. Бландине как раз исполняется восемнадцать, Козине — шестнадцать, даже маленький Даниель вступает в пору юности — ему четырнадцать. Бландина страстная спорщица, Козима больше отмалчивается, но посмотрит в упор — и у отца мороз по коже. Взгляд точно такой же, как у Мари, только твёрже и ещё умнее. У маленького Даниеля припасён сюрприз для отца: слегка запинаясь, но всё равно с хорошим венгерским произношением он декламирует ему в качестве приветствия стихотворение Вёрёшмарти «Великий мира музыкант!».

Первый день посвящён дружбе. Вагнер штурмом покоряет Бландину и Козиму. Потом приезжает Берлиоз.

Он знает всего несколько слов по-немецки. Чуть больше Вагнер по-французски. Приходится Ференцу садиться за фортепиано и в утешение обоим играть «Фантастическую симфонию». Затем начинает читать стихи Вагнер. Каролина снова сидит потрясённая, хотя накануне дала себе слово не поддаваться его волшебству. Берлиоз не понимает слов, но чувствует: в тяжёлых, как удары молота, стихах говорится о чём-то большом, важном. Дети притихли — больше из вежливости, но горят глаза Козины, она ловит каждое слово.

На семейном совете побеждает рассудительность бабушки Липы: пусть дети съездят в Веймар, посмотрят, как живёт их отец. Относительно их дальнейшего воспитания есть два предложения: Вагнер советует поехать в Дрезден, где живёт приятельница Листа, госпожа Риттер. Каролина — за верного Бюлова, мать которого высокообразованная женщина, живёт в Берлине и, может быть, возьмёт на себя заботу о детях Ференца.


Каролина суеверна и болезненно подозрительна. Всё вокруг Ференца кажутся ей заговорщиками и предателями: Иоахим, толстощёкий Рафф, похожий на ощипанного коршуна Берлиоз и рыцарь-разбойник Рихард Вагнер. Ференц с улыбкой отводит её подозрения. Недаром же Вагнер пишет ему:

«Валькирию» закончил. Если я умру, не поставив своих опер на сцене, оставляю их Тебе. А если и Ты умрёшь, не добившись достойной их постановки, лучше сожги их все. Пусть будет так!»

И чуть позднее:

«…Был у меня Клиндворт. Он сыграл мне твою Сонату си минор. Это произведение превосходит всякое воображение. Она так же, как Ты, величественна, глубока, благородно-возвышенна и мила! Музыка твоя потрясла меня и заставила забыть все мои беды и горести».

И когда Вагнеру нужна помощь, Ференц тоже не отказывает в ней.

«Здесь такая дороговизна, милый Франц, что на имеющиеся у меня средства прожить невозможно… Одним могу похвалиться — нищим брожу я по свету…» — пишет Рихард, и Ференц посылает ему тысячу франков. С гордостью показывает он Каролине и письмо от Иоахима с подтверждением его верности:

«Так и подмывает бросить всю эту ярмарку тщеславия и улететь к Вам. Наверняка Вы опять открываете какие-нибудь удивительные вещи для всего человечества, и только я вынужден примиряться с том, что потерял и продолжаю вдали от Вас попусту растрачивать своё время».

А Рафф, тот шлёт просто вопли о помощи:

«С тех пор, как Вы уехали, Веймарский театр очутился в жутком положении. С большими муками дали всего два спектакля: «Волшебного стрелка» и «Волшебную флейту», да такие, что и простые, совсем немузыкальные зрители разбежались, не выдержав. Если Вы не возвратитесь в течение одного-двух месяцев, Вы просто больше не узнаете Веймара».

Ференц возвращается в Веймар, чтобы увидеться здесь с королём Саксонии, когда тот приедет на празднества по случаю двадцатипятилетия правления старого великого герцога Веймарского Карла-Фридриха, и выпросить у саксонского короля амнистию для изгнанника Рихарда Вагнера.

Его величество милостиво рассыпает похвалы дирижёрскому искусству Листа, однако в просьбе ему отказывает наотрез.

А в Листе снова пробуждается страсть к странствиям. Сначала он вместе с Бюловым концертирует в Дрездене, Карлсруэ, Дармштадте и Мангейме. Дирижируя оркестром, замечает, что оркестровки его двух концертов ми-бемоль мажор и ля мажор, выполненные Раффом, весьма посредственны. Добросовестно, аккуратно сделаны, но без всякого блеска. В концертах, следовавших один за другим, он почувствовал это особенно остро: аранжировка представляет не его, а какого-то другого — изящного, робкого, даже трусоватого человека, который мешает разбегу гусарских коней. Лист переделывает обе партитуры.

Но и эта работа не может заменить ему недостающий театр. Тем более что вступивший только что на веймарский трон молодой герцог Карл-Александр каждодневно шлёт за ним гонцов. Предлоги разные, но цель одна: герцог хочет с ним помириться.

В конце концов настойчивость герцога побеждает: Ференц соглашается поставить в Веймаре глюковского «Орфея» и даже пишет к ному увертюру, а вернее — новую симфоническую поэму. Весной 1854 года он совершает ещё одну поездку — в Кобург, Майнц и Роттердам, но затем уже буквально приковывает себя цепями к столу и начинает работу над симфонией о Фаусте.

Итак, снова Фауст…

Снова гётовское очарование, как в то давние счастливые дни в Париже, четверть века назад. С беспокойством и нарастающей тревогой листает он книгу. Читает — и не находит картин, знакомых с юности. Теперь его больше влекут страницы, где речь ведётся о политике, деньгах, обманутом народе и войнах, о полководцах и шарлатанах. Всё чаще встаёт перед ним самим вопрос: не слишком ли много драгоценных часов разбазарил он на пребывание в княжеских звёздных сферах, вместо того чтобы заниматься «главным делом»? Хоть и уклонялся он от всяких никчёмных церемоний, но не слишком ли часто всё же пускался играть роль придворного, забросив собственное творчество?

Он листает гётевского «Фауста» и всё чаще в чертах героев узнает самого себя. Кто, например, задаёт себе такой вопрос: «Есть ли в тебе ещё вера?» — Фауст или он сам, Лист? — «Сохранил ли ты свои юношеские мечты?»

Он уже знает, что будет писать триптих. Гигантское полотно из трёх частей: Фауст, Маргарита и Мефистофель. Ещё нет плана произведения, но уже слышатся сладостные гармонии «Andante soave». Переплетаются голоса альта и гобоя, и после могучей фаустовской бури пусть нежно и сердечно запоёт голос любви.

Лист всё время переделывает тему Фауста: ищет ключ души, какую-то магическую аббревиатуру, в которой как в бытность алхимиков могла в нескольких буквах заключаться вся окончательная истина. Перебирает одни за другим варианты. Наконец остаются шесть звуков: соль, си, ми-бемоль… фа-диез, си-бемоль, ре. Два странных аккорда. Звуки словно нехотя прижимаются один к другому, одновременно тяготея и отталкиваясь. Теперь мысли текут уже потоком, выражая сомнения, надежду, борьбу и победу — и вновь сомнения…

Затем постепенно вырисовываются образы Маргариты и Мефистофеля. Хотя Мефистофель всё уродует, всё пачкает своей адской грязью, но властен ли он и над духом Маргариты? Только через много лет рождается своеобразный эпилог: мужское соло и хор произнесут последнее заключительное слово философии «Фауста».

И сам оркеструет собственную симфонию, твёрдо решив никогда не показывать партитуру, пока не будет поставлена последняя точка.


В Альтенбурге гости: братья Допплеры приехали из Венгрии и отвечают на многочисленные вопросы Листа. В Пеште создано «Филармоническое общество» во главе с Ференцем Эркелем.

Затем появляется и ещё один гость — Антон Рубинштейн. Гость и хозяин поочерёдно дают друг другу концерты. Русский музыкант играет замысловатейшие сочинения Листа. Ференц намеренно выбирает триоли «Лунной сонаты». Йотом в театре исполняются две молниеносно подготовленные премьеры: опера «Сибирские охотники» Рубинштейна и «Звуки празднества»[58] Листа. Публика в восторге, критика нет.

Каролина Витгенштейн и Лист живут трудно, в постоянном напряжении, выдерживая множество нападок, решая сложные творческие проблемы. Шесть лет как они с Каролиной поселились в Веймаре. И супруги и нот. Каролина, покинув Россию, лишилась своего ранга, но всё равно держится гордо, как и подобает княгине. Умная, очень образованная и в то же время мелочная и ворчливая. Если кого невзлюбит, тому уж лучше бежать без оглядки из Веймара, потому что у неё либо дорогой друг, либо враг, которому нет пощады.

Непросто складываются отношения и с великим герцогом: Карл-Александр признает выдающийся талант ведущего дирижёра, но и слышать не хочет о вагнеровском театре, музыкальной Олимпиаде и других листовских планах спасения мира.

К этому добавляется ещё и новое движение. Консервативные веймарцы, приверженцы «доброго старого времени» и враги волосатой веймарской богемы, бойкотируют театр. Что бы там ни ставили — «Волшебную флейту» или «Волшебного стрелка», «Лоэнгрина» или «Марту», «Лючию» или «Эрнани». Публика попросту не ходит в театр: «не нужны нам ни Берлиоз, ни Вагнер, ни господин Лист. Оставьте в покое наш тихий город».

Но Лист никогда не был трусом и соглашателем. Есть старый Веймар, что ж, пусть будет и новый Веймар. К 20-го, а затем и 27 ноября в большом зале ресторана «Русский двор» собирается новый Веймар, иначе говоря, приверженцы Альтенбурга. Они создают Нововеймарский союз, председателем единогласно избирают Ференца Листа. Редактором газеты союза «Фонарь» выбирают Раффа. Гимн союза на слова Фаллерслебена пишет Лист. Но союз ещё должен убедить двор, что у него нет никаких иных целей, кроме поднятия уровня искусства. Лист — сторонник быстрых решений. 17 февраля 1855 года Гектор Берлиоз уже дирижирует на веймарской сцене «Ромео и Джульеттой», затем «Фантастической симфонией», ораторией «Детство Христа», а сам Ференц Лист после столь долгого перерыва выступает как исполнитель с Концертом для фортепиано ми-бемоль мажор под управлением Берлиоза. Таков был дар Листа новому союзу. Старому Веймару ничего не остаётся, как поздравить союз. Великий герцог делает это первым. Он признается, что теперь и он по-настоящему оценил идею музыкального Олимпа в Веймаре…


Старый Веймар склонил голову перед всемирным триумфом Листа. Зато внутри самого нового Веймара — бунт. И поднимает его Рафф. Он заявляет, что весь этот дутый культ Вагнера — величайшая глупость, что Вагнер — способный человек, но делать из него божество — явная чепуха. И публикует статью против Вагнера. Лист решительно вступается за друга, Раффу приходится оставить союз и Альтенбург, и они с Полем удаляются из Веймара.

Уехал бы куда-нибудь и сам Лист. Но удерживает работа. Девять симфонических поэм написаны им до 1855 года: «Что слышно на горе», «Тассо», «Прелюды», «Орфей», «Прометей», «Мазепа», «Звуки празднества», «Héroide funébre», «Венгрия». А сколько обвинений! Чаще всего, что все поэмы Листа — лишь наброски, импровизации. Ничего себе импровизация — «Что слышно на горе». Она вынашивалась в течение двадцати лет! Пятнадцать лет вынашивался замысел «Прелюдов». А сколько раз Лист переписывал своего «Прометея»! Четыре года прошли, пока поэма обрела свой окончательный вид.

И вот они перед ним — девять поэм, прекрасное обрамление юности и боевой поры возмужания. Новый жанр или, может, вернее — новая эпоха в истории музыки. На обломках храма симфонии он воздвигает новое здание, у которого совсем иные законы, новая статика и новые правила равновесия, чем в музыке XVIII века.

В письме от 8 февраля Иоахим сообщил Листу о смерти Шумана. После ухода из жизни Мендельсона это вторая тяжёлая утрата.

И ещё одно письмо. От Бюлова из Берлина. Там приближается объявленный концерт из произведений Листа, который может стать полем сражения, и хорошо, если бы предстоящим сражением руководил сам маэстро.


После концерта они пешком — по просьбе Бюлова — не спеша бредут домой.

— Я ещё даже не навестил детей. Как там мои девочки? — спрашивает Лист.

— Мама на седьмом небе. Более счастливой цели в жизни, чем воспитывать ваших детей, она и не могла бы себе представить. Бландина и Козина, кажется, тоже довольны. Я хотел бы, маэстро, чтобы Козина выбрала Берлин своим домом. Надолго, навсегда.

— Нет, я не желал бы насовсем отлучать девочек от Парижа, — качает головой Ференц. — Просто пусть они научатся говорить по-немецки лучше, чем их отец. И конечно, музыке под вашим, мой Ганс, руководством. Ну а потом — назад, в Париж…

Они идут, некоторое время не произнося ни слова, пока Бюлов первым не нарушает молчание:

— Учитель, я люблю Козиму и официально прошу у вас её руки.

Ференц останавливается, поворачивается к Бюлову:

— Послушай, Ганс! Мы ведь не в средневековье! Откуда мне знать, о чём думает моя дочь? Может, она уже выбрала себе кого-нибудь? А если и нет, то всё равно она не захочет выйти замуж за первого, кто сделает ей предложение.

Лицо Бюлова вспыхивает румянцем.

— Я вижу, учитель, вы хотите в шутку обернуть мои слова, — говорит он. — Я действительно люблю её и не могу без неё жить.

Это уже многие говорили, сын мой. Но поставь себя на моё место. На моих плечах ответственность за троих детей. Боюсь, что в жизни я никогда не был безупречен. Особенно как отец и глава семьи. И в довершение всего я среди ночи, уставший после концерта, вдруг буду решать судьбу человека, которого мы оба с тобой горячо любим!

Бюлов не настаивает, однако несколько недель спустя он пишет Ференцу письмо, в котором снова обращается к нему с той же просьбой.

В один из этих дней он в Берлине дирижирует в концерте, где исполняются произведения Листа и увертюра к «Тангейзеру» Вагнера. Вид у него, как у того трепещущего от волнения студента, что много лет назад впервые появился в Альтенбурге: лицо горит, руки дрожат, он едва может держать дирижёрскую палочку. С трудом он приводит в движение и оркестр. И всё время бросает взгляды на ложу в левом углу амфитеатра: там сидят Лист и тесно прижавшаяся к нему Козима. В перерыве после второго номера программы Бюлов не выдерживает двойного напряжения и теряет сознание.

Разумеется, Ференц и Козима первыми бросаются в актёрскую при вести об этом.

— Что случилось, милый Ганс? — испуганно спрашивает Лист. Козима, наоборот, не произносит ни слова, только кладёт прохладную ладонь на пылающий лоб юного дирижёра.

— О, сейчас уже всё в порядке, дорогой учитель! — блаженно улыбаясь, отвечает Бюлов. А Козима, выпрямившись, встаёт перед отцом и твёрдо говорит:

— Папа, мы любим друг друга. Надеюсь, ты не будешь возражать, если мы поженимся?

У Листа нет возражений. Есть только какое-то странное обидное чувство: с того момента, как Козима сказала «да», молодые люди смотрят сквозь него, как через что-то несуществующее. Он уже больше не нужен им! Сколько времени пройдёт, прежде чем и от Ганса, как недавно от Раффа, он, возможно, получит письмо, которое будет начинаться словами: «Уважаемый Лист!»? Месяц, год или и того меньше?

В доме Бюловых семейное торжество. Но больше всех радуется Бландина. Она подбегает к отцу и сообщает ему:

— Теперь и я могу сказать тебе: я ведь тоже уже просватана. Ещё в Париже. Только боялась признаться.

— И кто же твой нареченный? — спрашивает Ференц.

— Господин Оливье. Молодой юрист. Но уже сейчас о нём говорят как о первом ораторе в суде.

Ференц тяжело вздыхает:

— Во всяком случае, я хотел бы, чтобы господин Оливье навестил меня в ближайшее время дома.

Когда-то давно Ференц пообещал написать торжественную мессу для вновь строящегося собора в городе Печ. Янош Щитовский, бывший печский епископ, ставший тем временем кардиналом Венгрии, напомнил Листу об этом его обещании, но желал бы несколько изменить замысел: «Месса Солемнис» Листа должна прозвучать во время освящения нового Эстергомского собора.

Великолепный план. Грандиозная задача. Но вот вопрос: станет ли Ференц благодаря этому ближе своей утраченной родине? Его друг Антал Аугус — председатель наместнического совета. Ференц не слишком хорошо ориентируется в политике, но и он знает, что этот совет не очень-то популярное у народа Венгрии учреждение. Умеренные венгры называют членов совета соглашателями, более горячие — предателями. Аугус — честный человек, с чистыми руками и добрыми намерениями и наверняка старается смягчить самые гадкие императорские указы, сделать их более сносными для нации, забитой в колодки, опозоренной и замученной. Совершенно точно, что его намерения — самые лучшие. Но верно и другое: особой популярностью в народе Аугус не пользуется. И правильно ли будет для Ференца связать своё имя с ним и с верховным священником Венгрии, который при всех его личных достоинствах глава того самого клерикального духовенства, что отвергло революцию, Кошута и саму мысль о свержении монархии, использовав любой повод, чтобы доказать свою преданность императору?

Итак, если Лист напишет «Мессу» и приедет в Венгрию, все поймут это так, что он союзник Аугуса и кардинала Щитовского. Но, с другой стороны, приехав на родину, он вновь поможет оживить музыкальную жизнь в Пеште. Для этого ему, конечно, нужно подняться над обыденностью, не примыкая ни к одной из группировок. И он решает: еду. Пусть с его приездом в Венгрию получат возможность писать поэты, композиторы и вообще свободнее вздохнут, смелее, откровеннее заговорят. Ведь это не случайно, подумают они, что возвратился на родину Лист, это наверняка предвестник новой исторической весны! И он уже не говорит больше: «Если я вернусь в Венгрию». Он говорит: «Вот вернусь в Венгрию, и…»

Ференц работает с неистощимой энергией над «Мессой». Он даже и не подозревает, что у него на родине уже пришёл в движение сложный механизм тайных сил: не пустить Ференца Листа на родину, не позволить, чтобы прогрессивная Европа перешагнула границы Венгрии. Разве может и предположить великий Лист, что Лео Фештетич, всемогущий директор Национального театра, когда-то обнимавший и целовавший его по-братски, теперь отвернулся от него и уже все уши прожужжал кардиналу Щитовскому: пустить Листа во храм — это значит разрешить туда войти «музыке будущего» Рихарда Вагнера. Это в театрах можно проделывать всякие сумасбродные эксперименты, но никак не в католическом храме. Не станем же осквернять храм господень!

И кардинал Щитовский уступает: пишет письмо Листу, в котором предлагает отложить исполнение «Мессы» до другого, «более удобного» случая.

Горькая чаша. Заказать грандиозное произведение, пообещать, что это будут горячие объятия великого маэстро с его родиной, а затем вдруг отменить всё коротеньким вежливым письмецом.

Каролина утешает Ференца:

— Ты и сейчас — первый в европейской музыке. К тебе едут, обращаются за советами со всех концов континента: от Петербурга до Рима, от Пешт-Буды до Лондона.

Аугус не сдаётся. Он буквально засыпает письмами кардинала. В конце концов с согласия Щитовского 10 августа 1856 года Ференц приезжает в Эстергом и, отклонив всякие почести, церемонии, банкет и факельное шествие, пешком отправляется на вершину холма, увенчанного теперь собором, осматривает храм, опробовывает орган. А утром в 5 часов 11 августа с первым пароходом прибывает в Пешт. Нарочно выбрал такой ранний рейс. За минувший год вокруг него было столько сражений, столько ненужного ему шума. Пусть уж лучше вообще никто не встречает. Меньше звонких фраз, в которые он не верит. Как хорошо: пять часов утра, он приезжает один-одинёшенек и неторопливо идёт в отель «Английская королева». Стоит знойное лето, но утренники уже неприветливо-холодны. Безлюдные улицы будто и непохожи на те, по которым он когда-то мальчонкой шагал рядом с отцом и позднее — уже молодым человеком. Ну тогда просто и невозможно было посмотреть город: толпы ликующих людей с факелами — словно огненная стена! А сейчас вокруг — тишина и прохлада. И он один идёт по утренней набережной к отелю.

В полдень уже прибывают визитёры: Эркель, Мошони, Абрани и Гедеон Радаи, к этому времени принявший от Фештетича руководство Национальным театром.

Речь произносит Корнель Абрани на изящпом беглом французском. Выясняется, что он прожил целый год в Париже, учился у Шопена и Калькбреннера. Принимается программа Эркеля: посетить первую венгерскую фабрику клавишных инструментов Берегсаси. На фабрике Ференц садится к новенькому венгерскому роялю и вдруг сам удивляется: как давно он не играл! Он играет, перелистывая в книге своей памяти год за годом от Яноша Бихари до деревни Доборьян, из которой отправился он в свой большой путь когда-то давно, сорок пять лет назад.

Эркель скуп на похвалу, но на сей раз и он говорит:

— Ну, Берегсаси, теперь этот рояль никому не отдавай: его такая рука касалась, равной какой в целом мире но было и не будет.

После обеда начинаются репетиции «Мессы». Хор не привык к таким трудным партиям. Атмосфера напряжённая, того и гляди грянет взрыв. Но и тут Ференц улаживает назревающий конфликт одним взмахом руки: приглашает всю компанию — певцов и музыкантов — в ресторан, к Ферко Патикарпушу.

А наутро слух о демократизме Листа промчался по всему городу, и вместе с ним рождался своего рода открытый заговор против властей — по всей столице и даже стране на улицах появились люди в национальных венгерских доломанах, ментиках. Но ведь в Венгрии «баховской эпохи» полагается порка розгами, а то и тюрьма за ношение «шляпы Кошута» или праздничного венгерского наряда, за венгерскую одежду, расшитую шнуровкой! Кто мог шепнуть людям, что на глазах Ференца Листа полицейское управление Пешта не решится отдать приказ, чтобы мирных прохожих на улицах города хватали только за то, что они одеты не по европейской моде, а так, как шили одежду их предки сотню лёг назад?

Повсюду в витринах портреты Листа: где в лавровом венке, где рядом с букетиком полевых цветов, где просто один портрет. И тысячи простых людей, понятия не имеющих, что с его «Рапсодиями» Венгрия впервые вошла в музыкальное сознание Европы, стояли около витрин и счастливо перешёптывались:

— Вернулся домой! Он с нами. Начинается новая жизнь.


18 августа 1856 года праздничный ужин, затем репетиция в Эстергоме, оттуда на пароходе обратно в Пешт. Торжественный приём во дворце Карачони, музыкальный вечер в доме Бройера, на другой день концерт в Бельвароше, и, наконец, 26 августа генеральная репетиция «Мессы» в Национальном музее. Цены на билеты немалые, но всё равно заполучить билет можно только с большим трудом: один на десять желающих.

Отечественная критика лучше понимает его, чем музыковеды Берлина, Дрездена, Лейпцига и Вены.

Освящение собора начинается в восемь утра. Около двух изнурённые шестичасовым ожиданием и жарой музыканты начинают исполнение «Мессы».

На другой день на торжественном обеде у кардинала Лист говорит: «…я приехал домой, чтобы соединить оборвавшиеся нити, которыми я привязан к своей родине. Привязан, даже если чьи-то невидимые руки хотят их оборвать».


Нет в мире такой полиции, которая смогла бы помешать распуститься почкам на деревьях свободы. Вечер у Миклоша Барабаша. Затем концерт в Национальном театре. Исполняют две из его девяти симфонических поэм — «Прелюды» и «Венгрию». Дирижирует Ференц. Время от времени он бросает взгляды на укрывшегося в глубине директорской ложи Эркеля. Оркестр театра — это его детище. Но Эркель не знает, какой сюрприз его ещё ждёт. После поэм Листа звучит «Гимн» Ференца Эркеля.

Опомнившись от неожиданности, тысяча восторженных людей сначала робко, неуверенно, затем уже с гордым самосознанием поднимаются со своих мест и в полный голос подхватывают мелодию, которая столько лет была в изгнании и вот теперь снова возвратилась в страну, возвратилась вместе с Ференцем Листом: «Бог, благослови венгерца!»

Скромный, тихий обед у францисканцев. В молчании, за грубо оструганным столом. Закончив трапезу и поблагодарив хозяев, Ференц говорит:

— Как всё же люди боятся одиночества! Большинство людей не любят оставаться наедине с собой. И я всё чаще думаю: как хорошо быть с вами, святые отцы. Но это только тогда, когда ты освободился от ненужного тщеславия. — И с улыбкой повторяет латинское изречение, которое в последнее время всё чаще вспоминает: — «Domine non sum dignus» — «Я недостоин, господи».

А 13 сентября 1856 года в летопись францисканцев была внесена такая запись: «Ференц Лист, явившись пред общиной францисканцев, выразил желание вступить в ряды терциариев…»

И ещё год спустя в той же летописи новая запись: «Ференц Лист вступил в наш орден терциариев».


22 октября 1856 года, сорокапятилетие Ференца, они празднуют вместе с Рихардом.

— Надеюсь, ты работаешь? — спрашивает Вагнер.

— Да, и своё новое сочинение, если ты не возражаешь, я посвятил тебе.

В тот же вечер Вагнер просмотрел ноты симфонии «Данте», а наутро они вдвоём у рояля: Ференц играет симфонию от начала до конца. Вагнер долго молчит, погруженный в раздумья, затем вдруг начинает говорить:

— Я давно искал причину, почему немецкий музыкальный мир с такой неприязнью реагирует на твоё рождение как композитора. Думаю, всё дело в том, что этот мир нынче — сообщество бездарей. А потому давай поговорим о другом, вот об этом твоём гениальном творении, о симфонии «Данте». Именно характер симфонии лучше всего объясняет, почему она чужда нашей эпохе и нашему духовному окружению. Важнее другое, почему всё же в нашем медлительном веке могут рождаться такие вот листовские произведения? Это можно понять, если только вжиться мысленно в два десятилетия между 1820 и 1840 годами, которые ты провёл в Париже. Там собрался тогда цвет государственных деятелей, учёных, писателей, поэтов, художников, скульпторов, музыкантов. Твоё титаническое творческое воображение видело в них такую аудиторию, которая была достойна симфоний о Данте и Фаусте. Тебе не нужно было бояться, что парижская публика не поймёт тебя. Думаю, что в смелости, с которой ты создаёшь свои произведения, живут стимулы, полученные как раз в ту эпоху, в той обстановке. Но одно это, конечно, не объясняет рождения на свет симфоний «Данте» или «Фауста».

Твой гений, мой единственный друг, мой святой Франциск, перерос и нашу эпоху, и вдохновение твоих современников, и лишь так стало возможным то, что под твоим пером теперь рождаются вечно бессмертные шедевры. Тому, кто плывёт по течению, легко быть запевалой в хоре передовых. Его влечёт поток, и постепенно он перестаёт замечать, как его засасывает пучина обыденности и серости. А вот плыть против течения — совсем иное дело! Часто поток грозит проглотить, утопить тебя, но, когда уже кажется, что и силы-то кончились, тебя вдруг спасает неожиданный подъем, и словно волны услышали твой голос и замер поток, остановив свой бег на мгновение. Ну ещё бы, ведь ты, великий дух, обратил своё слово ко вселенной!


Лист делает ещё одну, последнюю робкую попытку, он пишет великому герцогу Карлу-Александру:

«Место «Нибелунгов» в Веймаре… Творение Вагнера будет господствовать в этой эпохе, как самое монументальное произведение современного искусства: удивительное и величественное. Жаль, если власть посредственностей сможет помешать этому произведению повлиять на мир».

Но мир вокруг него всё равно красив и наполнен сиянием солнца. Великий герцог на приёме осторожно, избегая разговора о Вагнере, обращается к нему с просьбой увековечить в музыке историю покровительницы Тюрингии, святую Елизавету. Победа!

И в этот же день победы приезжает Даниель — его надежда, его единственный сын. Какой он, однако, бледный, словно прозрачный. Узкоплечий, со впалой грудью. Матушка, видимо, была права, когда писала, что он «на ладан дышит». Но сейчас у бедняжки просто ужасающий вид. Он будто временно опустившийся на землю херувим, каждую минуту ждущий своего возвращения на небо. А как много он знает, господи! Греческий, латынь, итальянский, немецкий, французский и венгерский. Он ещё только готовится на факультет права, а уже настоящий знаток римского права и поборник своего святого идеала — справедливости!

Ференц хотел бы оставить его возле себя, в Веймаре: «Побудь здесь, сынок, хорошо ешь, подружись со своими сверстниками, отдохни от своих книг». Увы, это невозможно: Даниель весь горит от нетерпения поскорее принести себя в жертву Молоху знания, науки.

А тут ещё письмо от усердного дядюшки Эдуарда. Он сообщает, как будет выглядеть квартира Даниеля, какое общество друзей он для него подобрал и что нельзя терять и одного часа, не посвятив его учению.

Трогательное прощание с поцелуями и слезами…


26 февраля 1857 года Ференц вместе с Бюловым на лейпцигской сцене — такой соблазнительной и такой пугающей. Ах, как великолепно исполняет Ганс Концерт ми-бемоль мажор! Какими словами можно охарактеризовать его стиль? Он обжигает как огонь и холодит как лёд. Успех неожиданный. Они стоят рядом и кланяются публике. После концерта — исполнение симфонической поэмы «Мазепа». Скандал. Хорошо заранее организованная, подлая демонстрация. Снова тяжёлый нервный приступ, странная сыпь по всему телу, почти безболезненная, но всё равно очень неприятная. Однако отказаться от приглашения на Нижнерейнские музыкальные празднества в Аахене нельзя. Ганс Бюлов великолепен. Успех. И снова они рядом — маэстро и его ученик. Вверху на галёрке в первом ряду Лист замечает Гиллера. Как он постарел! Уродлив, с обрюзгшим лицом. Помнит ли сейчас Гиллер свою сумасбродную юность? Но что это? Гиллер достаёт из кармана большой калиточный ключ, подносит его полый конец ко рту и свистит! По этому сигналу свист летит изо всех углов зала. Как пощёчина всем, кто только что аплодировал композитору и музыканту.

Домой Ференц возвращается глубоко оскорблённым. Пригласив к себе Корнелиуса и Готшальга, он просит передать всем друзьям: не навязывайте публике произведения Листа. Он не торопится, он может и подождать. Время само решит, кто был прав: он или учинители дурацких скандалов.

Но отдыха нет. И, обиженный кровно, он всё равно должен исполнять свои обязанности. Он духовный вождь Веймара, значит, ему и заботиться о празднествах по случаю открытия памятника Гёте и Шиллеру.

Надо разослать сотни приглашений. В том числе и бывшему своему ученику, горячему приверженцу нового Веймара, Иоахиму. Ответ прибыл незамедлительно. С отказом принять участие в празднествах. Но внизу письма — приписка. Прочитав се, можно забыть все обиды: благодарность ученика, на которого всегда можно положиться. Увы, так только кажется! На самом деле это глубокое заблуждение. Приезжает издатель Брендель и привозит циркулярное письмо за подписями Иоахима, Брамса, Гиллера, где объявляется крестовый поход против «музыки будущего». Авторы письма отрекаются от музыки Листа и Вагнера и клянутся выполоть, как вредные сорняки, все уродливые творения «Zukunftsmusik». Брендель просит у Листа разрешения опубликовать и этот циркуляр с объявлением войны и свой ответ на него. Лист смахивает со стола бумажку.

— Меня это всё не интересует. Знать не хочу ни о чём! Одна просьба, Брендель: передай всем, чтобы нигде больше не исполняли моих произведений. Я могу ждать, у меня есть время. Верю, что грядущие десятилетия оправдают меня…

Но есть в эти дни и радости: из Гётеборга в коротком письмеце сообщает о своём предстоящем визите милый гость — Бедржих Сметана: «Не могу причислять себя к тем счастливчикам, кто по праву называет себя Вашим учеником, и всё же Вы мой учитель, которому я всем, всем обязан».

Во время торжеств они стоят рядом: немногословный, застенчивый чешский мастер и великий Лист.


Все попытки защитить Каролину от языков придворных сплетниц потерпели неудачу. Верная патронесса великая герцогиня Мария Павловна сообщает не очень приятную для судьбы Каролины весть: умер её царствовавший брат, император российский. Николай до последнего дня своей жизни защищал от нападок при своём дворе и княгиню Витгенштейн. Смена правителей означала новый, трагический поворот в судьбе Каролины. Новый император России Александр II объявил о лишении княгини Витгенштейн всех прав и русского подданства. Теперь согласно международному праву Каролина — несуществующее лицо, человек, не имеющий вообще никаких прав. В соответствии с этим ведут себя и «важные лица» при веймарском дворе. Вскоре прибыли и официальные документы с решением епархиальной консистории, согласно которому семь восьмых имущества Каролины отходили к её дочери Марии и одна восьмая — покинутому неверной супругой князю Витгенштейну. Каролину же объявили «невозвращенкой», не пожелавшей вернуться в Россию вопреки неоднократным призывам консистории.

В мрачном настроении отмечают они 22 октября 1857 года — день рождения Листа и одновременно десятилетие его пребывания в Веймаре. Торжественные речи. Банкет в городской ратуше, торжества в Альтенбурге. Самую восхитительную речь произнёс новый главный режиссёр Веймарского театра Дингельштедт, получивший это место в результате многолетних усилий Листа.

Его поэтичная речь, будто лавровым венком увенчавшая чело великого маэстро, не помешала Дингельштедту уже на другой день и много раз кряду потом красноречиво убеждать герцога Карла-Александра навсегда отречься от «музыки будущего», от скандальных премьер Берлиоза, Вагнера и Листа. Назад, к гётевскому театру! Веймар не город Тангейзера или Лоэнгрина, а город Фауста.

Ференц ничего не знает об этой паутине интриг, у него и без них полно своих забот: глубоко потрясена царским указом Каролина. Манечка выросла, похорошела, но ещё совсем по-детски беззаботна, переписывается со своими далёкими кавалерами, строит всё новые и новые планы, вовлекая в них и отчима, но и уже совершенно по-взрослому переживает за мать. Ференц же поддерживает её: поезжайте в дальние страны, забудьте о существовании консисторий, о глупых средневековых законах и забудьте это осиное гнездо — Веймар…

Он и сам уезжает из Веймара. В Дрезден — вопреки доброму совету Бюлова. В программе симфония «Данте». Провал. А вернее — обстоятельно подготовленный и хорошо организованный скандал. Возвращается опять в Веймар. А здесь уже полновластный хозяин Дингельштедт.

И новый дирижёр в театре — Эдуард Лассен. Говорит, что он приверженец и даже ученик Листа.

Ференц передаёт Лассену палочку, дирижирует только одним концертом Моцарта. Успех колоссальный. Поздравляют и герцог, и… Дингельштедт!

Но Ференц всё равно уезжает. В Прагу. Красивый, старинный город, когда-то верное прибежище Моцарта. Может, отдохнёт здесь и он? Даёт два концерта. Один благотворительный, другой для широкой публики. Концерты, какие бывали у него только в молодости, в дни Пешта, Берлина и Парижа. «Идеалы», симфония «Дайте», Концерт ля мажор. У рояля Карл Таузиг, ещё почти дитя, но под его пальцами тяжеловесный инструмент совершенно преображается: остроумно воркует и громогласно хохочет, нежно звенит арфой и очаровывает, как сладкоголосая флейта, а то вдруг загремит барабаном, призывая на штурм баррикад, или ласково, как добрый отец своё любимое дитя, погладит по щеке.

Через несколько дней — новый концерт. Пианист Пфлугхаупт с блеском исполняет Концерт ми-бемоль мажор. Вот и ниспровергнут ещё один старый, дурацкий предрассудок, будто произведения Листа может исполнять только сам автор, что только сам Лист может вдохнуть в них жизнь, а так они — мёртвые: бумага с нотными значками. Теперь уже Бюлов, Бронзарт, Таузиг и Пфлугхаупт, опровергая это суеверие, с успехом исполняют фортепианные концерты Листа. И кажется, как в своё время слава Моцарта, слух об успехе в Праге доходит наконец и до Вены. Друзья Ференца намерены исполнить в имперской столице «Эстергомскую мессу».


В середине марта 1858 года он уже в Вене. И здесь ему преподносят величайший сюрприз в его жизни: канцелярия гофмаршала запрещает артистам венской императорской Оперы участвовать в его концерте. Причина: Ференц Лист многократно отказывался выступить при дворе. Разумеется, это только предлог. Скорее всего венское правительство с подозрительностью и даже ненавистью следит за карьерой Листа и его программами и наверняка знает и о «Funerailles», о рекомендательных письмах Ласло Телеки и о братской дружбе с Шандором Телеки, которая, пусть только в виде переписки, продолжается и теперь, хотя Листу надо бы знать, что Шандор Телеки у себя на родине заочно присуждён к смерти через повешение. Нет, венское правительство не верит Листу, ни его вступлению в орден францисканцев, ни в его набожность, ни в «Эстергомскую мессу». Оно видит в Листе опасного подстрекателя: едва он приехал в Пешт, как на улицах появились «шапки Кошута», украшенные шнуровкой доломаны, расшитые ментики, а там уже звучат и «Гимн», и всякие опасные речи о событиях в Европе и о том, что Венгрия — родина Петефи, Листа и Кошута под европейским небом!

Словом, грубый отказ императорской Оперы. Скандал на всю страну. Антал Аугус тотчас же выезжает в Вену — вести переговоры. Но не с Ференцем, а с юристом Эдуардом. А Ференц непреклонен. Теперь ему не нужны артисты Оперы, даже если они сами придут и будут его умолять взять их. Он вызывает в Вену ансамбль из Пешта. Пусть же знают в Вене, что народ, который здесь именуют азиатами и варварами, созрел и для искусства, и для высочайшего гуманизма. И ансамбль действительно приезжает. О концерте говорят по всей Европе.

Теперь Аугус прилагает усилия к решению совсем другой проблемы, и в один из вечеров он появляется у Листа взволнованный.

— Его величество особым указом пожаловал Францу Листу звание и дворянский герб.

— Дорогие друзья, — вежливо, но решительно возражает Ференц своему дяде Эдуарду и Аугусу, — не огорчайтесь, но я не приму этой награды.

— Но твои дети?

— Дочери мои уже замужем. Одна по мужу, Гансу Бюлову, теперь баронесса. Хотя Ганс и не признает вообще никаких рангов, кроме ранга артиста. Ну а на что тогда Козине ещё и этот дворянский диплом? Бландина живёт во Франции. Там теперь все будут демократами. Мой зять Оливье просто высмеет меня за этот титул!

— А сын твой, Даниель? — обретает дар речи изумлённый Эдуард. — Спроси его?

— Не буду. Пойми, для меня нет благородных сословий, есть благородство человеческого духа.

Эдуард уже умоляет:

— Ты же восстановишь против себя двор, императора!

Ференц понимающе улыбается.

— Хорошо, принимаю титул, но с одной оговоркой: пусть он принадлежит тебе и твоей будущей семье.


До сих пор королевские милости текли к нему тонюсенькой струйкой — теперь они полились потоком. Его величество пожаловал Ференцу орден Железной короны 3-й степени. Эдуард объяснил, почтительно придыхая: это одновременно означает пожалование рыцарского звания. Только нужно прошение подавать в канцелярию императору, чтобы разрешили пользоваться таким титулом. Но Ференц никаких прошений не подаёт — принципиально. И потому Эдуарду, страдающему «титульной болезнью», приходится искать своих путей. Его доверенные роются в шопронском, кишмартонском и братиславском архивах, разыскивают Эдуарду (ну и, конечно, Ференцу) таких предков, у кого и графская корона красовалась бы на перстне, кто был в своё время на «ты» со знатнейшими всей Венгрии. Искали, искали и нашли! Немного не то, конечно: «…Расследование удалось довести до Шебештена Листа, скончавшегося в 1793 году в Айке Мошонской губернии, вдового, батрака, собственности недвижимой не имел, проживал в доме Вальдбергеров, числился в списке бедняков, обязан был отрабатывать своему помещику — 12 дней барщины в году…»


Надо возвращаться в Веймар: юный ученик Листа — Корнелиус закончил оперу «Багдадский цирюльник», и теперь весь театр с нетерпением ждёт приезда Ференца: композитор никого к своей партитуре не допускает.

Что-то переменилось в веймарском климате: снова битком набит театр. Гостиницы в городе тоже заполнены приезжими. Здесь сразу три звезды, сияющие на небосводе европейской оперы: Полина Виардо-Гарсиа, Альберт Ниман и Мария Зебах. И целая писательская делегация: Гейбель, Фрайтаг, Рокет, приехавший по приглашению Каролины помочь ей в работе над текстом «Легенды о святой Елизавете». Он быстро договорился с Каролиной — дождаться художника Швинда, который распишет стены замка Вартбург в Эйзенахе. Все картины будут изображать какие-то сцены из жизни мученицы. А уже исходя из сюжета фресок, начнут работать композитор и либреттист.

Вскоре приезжает Швинд и показывает всему герцогскому двору наброски фресок на картоне. Прибытие Елизаветы в Германию. Чудо с розами, когда герцогиня Елизавета несла милостыню беднякам, а повстречавшийся ей муж — жестокосердый Людвиг спросил: «Что ты прячешь там в переднике?» — «Розы», — ответила Елизавета, и по воле неба хлеб превратился в розы. Третья фреска: крестоносцы. Четвёртая: смерть Людвига и изгнание Елизаветы из Вартбурга. И наконец, последняя сцена — смерть Елизаветы и апофеоз.

Рокет мигом сделал наброски либретто, и в голове Ференца уже роятся мелодии. Но пока композитор должен отступить на второй план перед дирижёром: нужно ставить оперу Корнелиуса. Ведь это первая драматическая поросль, поднявшаяся в оранжерее веймарской школы. А Корнелиус так застенчив.

18 декабря 1858 года звучит увертюра, и премьера «Багдадского цирюльника» начинается. Ференц, столько уже стоявший у дирижёрского пульта, сразу же чувствует: в зале что-то неладно — шепчутся, затем кашляют и вот уже топают ногами, свистят. Ага, значит, это не просто премьера, это уже сражение! В ложе герцог — он демонстративно аплодирует, придворная знать и гости тоже стараются изо всех сил, но у остальной публики другие намерения.

Ференц кое-как доводит спектакль до конца, но домой его уже ведут под руки. От изнеможения он впадает в галлюцинации: ему всё ещё слышатся выкрики, топот, свист нанятых хулиганов. Он ещё лежит в постели, когда к нему прибегает Корнелиус. Бледный, как смерть, едва может вымолвить одно слово:

— Дингельштедт… Дингельштедт.

— Ну что Дингельштедт?

— Он подстроил всё.

— Откуда это тебе известно?

— Я говорил с несколькими париями. Они выдали его. Всегда ведь выдают в конце концов…

Несколько дней спустя Ференца навещает придворный врач.

— Я слышал, что дорогой маэстро болен. Могу ли чем помочь?

— Спасибо, со мной друзья. У меня всё есть.

Но доктор не спешит удалиться: как видно, у него ещё какие-то поручения.

— Его величество великий герцог просили узнать, достаточно ли вы хорошо себя чувствуете, чтобы дирижировать концертом Бетховена. Их величество ожидают в гости коронованных особ и весьма желали бы, чтобы вы сами руководили оркестром.

— С коронованными особами я, господин доктор, незнаком, а потому перед ними у меня нет никаких обязательств. Но Бетховен обязывает. Я составлю программу, проведу репетиции и буду дирижировать на концерте…

Доктор щупает пульс больного маэстро, прикладывается ухом к спине, затем продолжает прерванный разговор:

— …Его величество что-то такое говорили, будто у него был на аудиенции Дингельштедт. Он уверяет, что, мол, слухи насчёт его причастности к хулиганской выходке в театре — ложь и клевета. Его величество принял его слова к сведению и спешит проинформировать вас, маэстро…

Больной привстал в постели.

— Что ж, дорогой доктор, спасибо за информацию. Только я эту информацию, не желая вас обидеть, к сведению принять отказываюсь. Мне сейчас следовало бы навестить великого герцога и поставить вопрос ребром: Дингельштедт или я! Но я не сделаю этого, потому что не хочу такого же исхода, как это было с моим великим предтечей, его превосходительством Гёте. Ведь и мою отставку тоже примут. А я не уйду в отставку. Я просто сложу дирижёрские полномочия и вернусь в свою молодость. Сделаюсь снова странником. Без дома, без очага…

У доктора багрово пылает не то что лицо — вся голова от затылка до лысины и дальше — до подбородка.

— Вы не можете оставить нас, маэстро!

— Не очень точно выражаетесь, доктор. Не «не могу», а должен!


И Лист снова в пути. Уже на вокзал, к поезду, приносят письмо-экспресс: Каролина и Манечка в Мюнхене. Маня обручилась с герцогом Константином Гогенлоэ, адъютантом австрийского императора Франца-Иосифа I. Странные люди эти аристократы, думает Ференц, откинувшись на подушки сиденья мягкого вагона. Каролина — лицо без гражданства, изгнанница с дурной славой. Окружение императора — сплошь рыцари, без страха и упрёка готовые драться на дуэли по поводу и без повода! Но вот за Манечкой консистория признала наследство в пятьдесят тысяч десятин богатых украинских земель, и господин адъютант его величества закрывает глаза на всё: и на «дурную славу» Манечкиной матушки, и на осложнения в её семье…

Поезд уносит Листа в Лейпциг, на то самое поле брани, где он уже столько сражался и так редко побеждал. Ему сорок восемь. Ещё прямой, как тополь, но уже совершенно седой. И дирижирует так, что потрясает даже своих врагов. Это больше, чем музыка, это откровение высшей истины.

Но в актёрской его ждёт грустная весть: умерла покровительница Альтенбурга и Листа — герцогиня Мария Павловна. Надо быстро назад, в Веймар, отдать патронессе последний долг.

У могилы выполняет свой единственный и действительно последний долг и его Нововеймарский союз. Он тоже больше не существует.

Несколько дней Лист совершенно не показывается на люди. Это только легко сказать: сделаюсь снова странником. А жизнь тысячью побегов лианы привязывает тебя к этому жалкому городишке, где у тебя уже, собственно, никого и нет. Уехали или ушли навсегда Бюлов, Бронзарт, Таузиг, Рафф, Поль, а теперь и Каролина с Манечкой, Корнелиус и поэт Фаллерслебен. Ференц бродит по обезлюдевшему Альтенбургу, изучает рукописи, а скорее просто отгоняет от себя музыку… Нет, сейчас не время творить, сейчас нужно наводить порядок в этом свихнувшемся мире. Увы, он так привык работать по утрам, что и теперь поднимается чуть свет. Письмо от Эдуарда: плохо с Даниелем. Козима заехала за Эдуардом, и они вместе теперь едут в Берлин. Письма приходят одно за другим — Даниелю всё хуже. Он хочет видеть отца. Ференц мчится на вокзал. В беспамятстве летит в Берлин, там — бегом до извозчика, вело дорогу торопит кучера, бегом вверх по лестнице, прямиком в комнату больного. Слова излишни: мальчик при смерти. Ференц прижимается губами к уху умирающего:

— Я здесь, сынок.

И в последний раз размыкаются бескровные уста:

— Великий музыкант вселенной!

Несколько месяцев спустя приглашение в Париж. Аудиенция у французского императора, вручение ордена Почётного легиона. Да что от всего этого толку? Разве все эти речи заглушат едва слышный сыновний шёпот: «Великий музыкант вселенной!»?

Навещает он и Мари. Та говорит о своих литературных планах, лотом опрашивает о том, куда он держит путь, чем занимается?

Ференц отвечает с горечью и очень искренно:

— Иду прямиком по избранному мной пути. И никто не заставит меня свернуть с него. А вас, милая Мари, — он берёт её руку в свою, — да благословит господь…

Только внизу, на улице, сердце пронзает жгучая боль: ведь Мари знает, что он был возле Даниэля в его смертный час, но она даже не спросила, как ушёл из жизни этот добрый юноша, ни перед кем и ни в чём не виноватый…

Ференц останавливается на улице. Вокруг него — новый Париж, незнакомый ему ни своей музыкой, ни запахами, ни языком, ни улыбками… Кружится голова. Он прислоняется спиной к стене.

— Господи, как же я объясню тебе всё это там, на небесах, ведь я не разрешил позвать к мальчику священника?!.

Он приходит в себя в доме Оливье. Бландина очень добра, и Оливье тоже, но всё равно он просит всех уйти: одному ему лучше.

На другой день в руки Листа попадает французский перевод его новой книги: «Des Bohémiens et de leur musique en Hongrie»[59]. He без волнения on перелистывает страницы. Это их общий с Каролиной труд. Когда много эпитетов — это Каролина, там, где проще и прямее, — это его рука. Но не в этом дело. Основная мысль Ференца Листа: воскресить мечты детства. Воздвигнуть памятник безымянным музыкантам, кларнетистам, цимбалистам и скрипачам. Описать цыган не только по своим собственным воспоминаниям, но призвав на помощь Пушкина и Лена у, Гюго и всех, кто когда-либо полюбил и рассказал про этот бродячий, беспокойный народ. Он хотел выразить благодарность музыкантам, у которых многому сам научился: «качающемуся» ритму, стремительным импульсивным взрывам, потрясающим разум и душу синкопам, сладко берущим за сердце мелодиям. Подчеркнуть, что этот бедный народ, презренное и столь же всеми любимое кочевое племя сыграло такую важную роль в венгерской музыке. Гораздо большую, чем многие думают…

Реакция на книгу в Венгрии поразительная. На него обрушивают свой гнев и едкую насмешку и Шамуель Брашшаи, и популярный в стране композитор-песенник Карой Шимонфи: «Ну что вы там придумали, что венгерская музыка на самом деле не венгерская, а цыганская?» Резко высказываются и заграничные критики, и серьёзная венгерская печать.

Из Альтенбурга уехали последние гости. Комнаты на этажах уже заперты, огромный висячий замок на двери в апартаменты Каролины, мёртвая тишина на первом этаже и в саду. И только во флигеле, в голубой комнате, слышны звуки. Щёлкают шпингалеты на окнах, кто-то распахивает створки. У рабочего стола последний обитатель дома: Ференц Лист. Он пишет завещание:

«Писано 14 сентября 1860 года. Всем, что я сделал за двенадцать последних лет, я обязан женщине, которую я страждал назвать своей супругой, чему, однако, мешали зло и мерзкие интриги отдельных людей. Имя этой любимой мною женщины — княгиня Каролина Витгенштейн, урождённая Ивановская. Я не могу без трепета произнести это имя. Она — источник всех моих радостей и исцелительница моих страданий… Более того, она часто приносила в жертву себя самое, отказывая себе в том, что ей полагалось по праву, ради того только, чтобы взять на себя мои тяготы, и считала именно это богатством содержания своей жизни и единственной её роскошью! Ей я обязан всем тем духовным и моральным, что есть ко мне, равно как и моими материальными средствами, которые я имею, — что-то около 220 тысяч франков. Её я и прошу это скромное наследство разделить на две равные доли между моими дочерьми Козиной и Бландиной…

Блеск славного имени Рихарда Вагнера, загоревшегося на небе искусства современности, будет шириться…Около десяти лет назад я в своих мечтах видел расцвет Веймара, подобный эпохе Карла-Августа, тем славным дням, когда творили Гёте и Шиллер. Вагнер и я могли стать духовными вождями этой новой блестящей эпохи, но унизительные условия, зависть и неумные интриги посторонних делу людей и местных власть предержащих помешали моим мечтам сбыться… Прошу Каролину и после моей смерти продолжать переписываться с Вагнером и пестовать пашу с ним нежную дружбу. Далее точно перечисляю предметы и вещи, что я хочу оставить на память о себе Каролине, Манечке, Бюлову, Бронзарту, Корнелиусу, Бренделю, Полю и Таузигу.

Затем я прошу переслать моё кольцо с талисманом мадам Каролине д’Артиго, урождённой графине Сен-Крик.

Похоронить меня прошу просто, без всякой роскоши и, если возможно, — ночью…»


А в Веймаре 22 октября 1860 года состоялось факельное шествие в честь дня рождения Листа. И его величество герцог снова зовёт Мастера домой, жалует новым орденом и уже в который раз спрашивает:

— Не согласитесь ли вы разделить директорские обязанности с Диигельштедтом?

— Нет, сударь! — твёрдо отвечает Лист.

Он сам проверяет, хорошо ли заперли дом. И последнюю ночь проводит в отеле «Наследный принц».


Барон Шобер, первый советник австрийского посольства, после нескольких недель пребывания в Вене возвратился в Веймар. В столицу империи его вызывали для новых инструкций: Вена меняла свою политику в отношении Венгрии и других стран Европы.

Попутно советнику сообщили, что политический карантин для Ференца Листа окончен и с ним следует установить контакт: кавалер ордена Железной короны снова persona grata в австрийской столице.

Загрузка...