Некоторое время назад Вы прислали мне славную книжечку «Musica domestica» Эриха Валентина. Она доставила мне много увлекательных часов, за которые я благодарен Вам и автору. Первая же глава со множеством часто таких восхитительно замысловатых заглавий музыкальных публикаций XVII века пленила меня и напомнила мне классическую фразу Анатоля Франса: никакую книгу он не читает с таким интересом и удовольствием, как каталог букинистической лавки. Приятно колеблясь между ученостью и популярностью, собрав на крошечном пространстве уйму знаний и изысканий и как бы пробираясь через них вброд, она не только показывает читателю со средней историко-музыкальной подготовкой историю понятия «musica domestica», или «домашняя музыка», и его метаморфозы вплоть до нынешнего значения этих слов, она еще и берет нас с собой на экскурсию по весьма внушительной, несмотря на ее относительную молодость, литературе по истории музыки и толкованию музыки; читателю походя напоминают почти все книги такого рода, которые он когда-либо читал или перелистывал. Развлекало меня также, конечно, и немного польстило мне стремление осветить наряду с ролью музыканта и роль его слушателя, оценить ее выше, чем обычно, возвысить всего лишь наслаждающегося и ничего не умеющего до участника и знатока, повысить ранг лежащего на кушетке слушателя радио и пластинок. Многие, с большим или меньшим правом, услышат это к великому своему удовольствию. Ободренный таким повышением ранга, я попытаюсь потом передать Вам и одно новое свое приятное радиовпечатление.
Впрочем, слушать радио и граммофон я стал лишь в старости, и, оглядывая свои музыкальные впечатления, я вижу, что главное место занимает не транслированная и не консервированная музыка и не она сделала из меня любителя, а в иных областях и средней руки знатока. Нет, годам моего одинокого вбирания в себя музыки в собственной комнате предшествовали десятилетия многосоткратного участия в публичных концертах, оперных вечерах, фестивалях и торжественных исполнениях церковной музыки в «надлежащем» и почтенном месте, в концертных залах, театрах, церквах, в обществе равнорасположенных и сходно настроенных реципиентов, чьи задумчиво слушающие, благоговейно внимающие, часто озаренные изнутри и отражающие красоту услышанного лица занимали меня в течение нескольких тактов порой даже больше, чем слушанье как таковое. Десятки лет я ни разу не мог, слушая заключительный хор «Страстей по Иоанну», не вспомнить исполнение под управлением Андреэ в цюрихской «Тонхалле»: на стуле передо мной сидела пожилая женщина, на которую я во время всего концерта не обращал внимания. Когда отзвучал последний хор и публика начала расходиться, когда Фолькмар положил свою палочку и я тоже, со знакомым сожалением и нежеланием прощаться, приготовился к возвращению в текущую жизнь, эта женщина передо мной медленно поднялась, застыла на миг перед уходом, и, когда она немного повернула голову, я увидел, как по ее щеке катятся слезы, одна за другой.
Но не только при случайном взгляде на восторженную соседку наряду со слухом активизировалось и одарялось зрение: на концерте Генделя или Вивальди я и глазами видел, например, торжественную или скачущую или порывистую поступь струнных в подвижных параллелях смычков, в тяжелой пилке басовых инструментов. Я видел дирижера, солистов, и не раз это бывали мои друзья и близкие знакомцы. Дружба и встречи с композиторами, дирижерами, виртуозами, певцами и певицами были неотъемлемой частью моей музыкальной жизни и моего музыкального воспитания, и, вспоминая сегодня особенно яркие по впечатлению концерты на фестивалях или в церквах, я не только вновь слышу эту музыку с особым настроением и темпераментом тех часов, нет, я вижу также трогательный облик Дину Липатти, аристократический облик Падеревского, пластичного Сарасате, сияющие глаза Шёка, спокойную барственность дирижерской манеры Рихарда Штрауса, фанатизм Тосканини, нервность Фуртвенглера, вижу самозабвенно застывшее над клавишами милое лицо Бузони, вижу Филиппи в оратории в позе весталки, Дуриго с широко раскрытыми глазами в конце песни о Земле, плотную мальчишескую голову Эдвина Фишера, цыгански-резкий профиль Ганса Губера, прекрасный размах рук Фрица Бруна в каком-то анданте и десятки, и сотни других благородных и дорогих обликов, лиц и жестов. Всего этого нет, когда слушаешь радио, а телевидение я знаю лишь понаслышке.
К двум местам книги Валентина я хочу сделать короткие замечания, чтобы Вы передали их автору. Одно место – цитата из Мёрике, где тот слушает пенье Штраус. Штраус – это, несомненно, знаменитая оперная певица Агнесса Шебест, несчастливо вышедшая замуж за Д.Ф. Штрауса, еще более знаменитого автора «Жизни Иисуса». Душераздирающую историю этого брака можно узнать из переписки Штрауса с Фр. Т. Фишером доскональнее, чем хотелось бы.
Другое место, по поводу которого я кое-что заметил бы и где кое-что поправил бы, касается моего друга и покровителя Г. К. Бодмера. У Валентина написано: «Цюрихский врач Г. К. Бодмер был специалист по Бетховену». Сказано слишком мало, да и отчасти неверно. Мой друг Бодмер не был ни врачом, ни специалистом в какой-либо области. Правда, в возрасте тридцати шести лет он начал изучать медицину, сдал все экзамены и получил звание доктора, но никогда не занимался врачебной деятельностью профессионально. В молодости он изучал музыку и, наверно, стал бы охотней всего дирижером, всю жизнь он дружил со многими выдающимися музыкантами и был крупным музыкальным меценатом, к тому же он за несколько десятков лет собрал одну из самых больших и ценных бетховенских коллекций, которую со свойственной ему королевской щедростью завещал Бетховенскому архиву в Бонне. Но специалистом он никогда не был, для этого его кругозор был слишком широк, и, хотя самой большой и самой восторженной его любовью был Бетховен, он хорошо знал всю новейшую историю музыки и горячо любил некоторых современников, в частности Малера.
Но я обещал еще рассказать Вам об одном новом радиовпечатлении.
Это был шопеновский вечер, устроенный китайцем по имени Фу Цзонг, чье имя мне встретилось тут впервые, и о его возрасте, школе и личности мне ничего не известно. Меня заинтересовала прекрасная программа, и, конечно, меня сильно привлекла удивительная возможность послушать, как играет Шопена, величайшую любовь моей юности, именно китаец. Так вот, играл он замечательно. Я слышал, как играли Шопена старик Падеревский, чудо-мальчик Рауль Кошальский, Эдвин Фишер, Липатти, Корто и многие другие большие пианисты. Играли его по-разному, холодно-корректно, или томно, или броско, или капризно и своевольно, подчеркивая то прелесть звучания, то разнообразие ритмики, то набожно, то фривольно, то боязливо, то тщеславно, часто это бывало великолепно, но лишь изредка соответствовало моему представлению о том, как надо играть Шопена. Эту идеальную манеру я представлял себе, конечно, точно такой, в какой должен был играть сам Шопен. Много бы я отдал за то, чтобы послушать какую-нибудь его балладу в исполнении Андре Жида, который, как пианист, всю жизнь усиленно занимался Шопеном.
Так вот, неизвестный китаец уже через несколько минут снискал мое уважение, а вскоре и мою любовь, он был совершенно под стать своей задаче. Высочайшее техническое совершенство я заранее предполагал, этого можно было уверенно ждать от китайского терпения и китайской ловкости. И действительно, виртуозная техника была налицо, ни Корто, ни Рубинштейн не смогли бы тут достичь большего. Но это было не все. Услыхал я не тллько мастерскую фортепианную игру, а Шопена, настоящего Шопена, от этого веяло Варшавой и веяло Парижем, Парижем Генриха Гейне и молодого Листа, от этого пахло фиалками, дождем на Майорке и изысканными салонами, это звучало грустно и звучало экстравагантно, ритмы различались с такой же чуткой тонкостью, как и динамика. Это было чудо.
Только мне очень хотелось бы увидеть этого одареннейшего китайца и воочию. Возможно, что его манеры, его движения, его лицо дали бы мне ответ на вопрос, возникший у меня после передачи, а именно: понял ли этот одаренный человек европейскость, польскость, парижскость, грусть и скепсис этой музыки изнутри или же у него был учитель, товарищ, наставник, образец, чью игру он имитировал со всеми нюансами и заучил наизусть? Мне хотелось бы еще много раз и в разные дни послушать, как он играет ту же программу. Если все было настоящим золотом, если Фу Цзонг был действительно таким музыкантом, каким я очень склонялся его считать, то каждое новое исполнение должно было, пусть в мельчайших примерах, отличаться чем-то новым, уникальным, индивидуальным и не могло быть только еще одним прокручиванием великолепной пластинки.
Что ж, может быть, мой вопрос когда-нибудь и получит ответ. Вопрос этот не мешал мне во время концерта, он возник лишь потом. И, слушая его игру, я мгновеньями почти видел этого человека с Востока, не подлинного, конечно, Фу Цзонга, а того, которого я вообразил, придумал, выдумал. Он походил на персонажа Чжуан-цзы из «Цзиньгу цигуана», а игру его, казалось мне, выполняла та призрачно-уверенная, совершенно свободная, набожно направляемая дао рука, которой художники в Древнем Китае водили кисточку с тушью, чтобы в картине и письменах приблизиться к тому, в чем в счастливый час угадывается смысл жизни и мироздания.