Литература
Война без знамён
ОБЪЕКТИВ
Ольга ШАТОХИНА
Сергей Говорухин. Прозрачные леса под Люксембургом . – М.: АСТ: Астрель: Полиграфиздат, 2010. – 314 с.
Рассказы. С крепкими сюжетами и обнажёнными нервами. Жестокая проза. Душевная, пафосная, грубая. Искренняя.
Война.
Любовь.
Одиночество.
Смерть.
Житейские мелочи.
Мистика.
И много ещё чего. Но над всем – мечтами, воспоминаниями, философскими рассуждениями – господствует она. То великая, то малая, то справедливая, то непонятная. Но она всюду. Врывается в лирический рассказ телефонным звонком и коротким словом «убит», наводит тревожные сны о сорок третьем годе посреди современного и комфортабельного пятизвёздочного отеля.
«…война – всегда война. И в прошлом и в настоящем. Меняются цели, совершенствуется вооружение, а солдаты продолжают жить и воевать по первозданным законам: за разорванного противопехотной миной лейтенанта, за высоту, которую надо взять ценой любых потерь, потому что если её не взять сегодня – завтра потери будут ещё больше, за родину, отказавшуюся от своих солдат…
Родина отказывается от солдат, а они продолжают воевать без знамён, без святой правды – за последнюю оставленную товарищем затяжку, за поделённый на двоих глоток тёплой водки, за что-то, обретённое только здесь, на дне холодного, заливаемого дождями окопа, под перечёркнутым трассерами чужим небом…» («Сто сорок лет одиночества»).
Дальше Сергей Говорухин пишет, что это загадочное нечто непередаваемо словами. Хотя, сдаётся, он знает, как передать – если не словами, то подтекстом. И всякий, кто внимательно читает его прозу, неминуемо поймёт, о чём речь.
Об определённости. Страшной, кровавой, грязной ясности: свои здесь – враг там. И по этому врагу можно стрелять, его можно убить. В политкорректном или просто цивилизованном мире об этом говорить-то не принято, а уж попытка примерить на какого-нибудь негодяя законы военного времени немедленно карается диагнозом: синдром имени очередного локального конфликта.
«Жизнь – цепь бесконечных несовместимостей. Жил как умел, хотел сделать многое. Не сделал почти ничего. А сорок моих лет уже на исходе, и никто пути пройденного мне не вернёт.
Почему последнее время я ищу истину в себе? Потому что не нашёл её среди других…
Почему мои истины так несхожи с основными библейскими заповедями?
Потому что нарушение этих заповедей и есть жизнь?
Зачем мы так истово молимся, если вся наша жизнь – история грехопадения? Чего мы будем ждать в преддверии Страшного суда? Прощения? Милости? Откровения?
Я не нашёл истины среди других, я не нашёл истины в себе – возможно, потому, что её нет. Есть ощущение истины, к которому мы приближаемся всю жизнь и уходим, не приблизившись…»
Ищут истину люди по мере сил. Ищет её и великая всемирная литература. Результат поиска часто пугающий.
«Когда впервые прочёл «Сто лет одиночества», почувствовал такое опустошение, словно из меня выпотрошили внутренности, положили на хирургический стол и сказали: «В принципе мы можем всё вернуть на место…»
И я равнодушно созерцал своё бьющееся, казалось, уже ненужное сердце…»
Осторожнее с книгами – они запросто могут вырвать у вас сердце. Причём обещание «всё вернуть на место» совсем не гарантирует забвения душевной боли.
Может быть, не надо искать, бежать вдаль, карабкаться через неприступные горы, а следует лишь замереть и присмотреться?
«Ловцы жемчуга опускаются за истиной в непредсказуемую глубину коралловых островов. А истина лежит на поверхности – занесённым случайным ветром первым осенним листком на глади сонной реки. Ещё не закончилось очарование лета, а первый осени лист уже медленно плывёт мимо нас по течению реки, именуемой Время…»
А вот перед нами отдельная человеческая судьба, намертво спаянная с драмами нескольких поколений. Ходит по кладбищу человек, странный человек, который по субботам приезжает к погосту первым рейсовым автобусом, а уезжает – последним. По воскресеньям он тоже там, только позже, пережидает, пока иссякнут толпы родственников. Со «злобными мародёрствующими старухами» у него что-то вроде вооружённого нейтралитета, но что же он-то сам делает здесь? Поправляет оградки на заброшенных могилах, вырывает сорняки, подновляет надписи: «Особенно тщательно… выцветшие звёзды на обелисках… Звёзды после этого алели ярко и несозвучно торжественно и ещё долго были видны в наступающих сумерках» («Евдокимов»).
Постепенно мы узнаём его личную драму.
«В декабре восемьдесят третьего Евдокимов замёрз в горах Полярного Урала. Под вечер, на возвышенности, посреди голой заснеженной тундры у «КРАЗа» заклинило движок. Исправить поломку Евдокимов не смог, и спастись не представлялось никакой возможности – морозы стояли под пятьдесят.
Обнаружили его утром следующего дня водители «наливников». Обмороженного, но ещё живого.
Евдокимову ампутировали обе ступни, по два пальца на каждой руке… Узнав о случившемся, жена Евдокимова сложила всё посильное имущество и, забрав пятилетнего сына, ушла. Да и не жена была она Евдокимову – жили вместе, не расписываясь. И ребёнок этот был её ребёнком.
…Женщину эту Евдокимов так и не нашёл – она уехала в другой город, не оставив адреса, а мальчик – тихий, больной, с худыми ключицами и лазуритовыми глазками, до боли родной и любимый – всю жизнь стоял перед глазами.
Мальчик говорил ему:
– Папонька…»
Собственных родителей герой рассказа не помнит. То ли погибли они в войну, то ли потеряли его в хаосе эвакуации и бомбёжки, а потом долго и тщетно искали сына. Точно так же: отчаянно и напрасно искал он сына приёмного, «деньги со своей мизерной пенсии откладывал ему каждый месяц: на пальто, коньки, велосипед… Так и лежали десятками разных купюр, пока не уничтожила их реформа».
Вот так – от войны сквозь липкое безвременье до эпохи потрясений. И что остаётся, если нет даже могил близких, не к кому прийти поплакать «в тени по-неземному раскидистых крон»? Именно на кладбище Павел Петрович Евдокимов вдруг перестаёт чувствовать себя безмерно одиноким. Вот и начал он ухаживать за могилами. «Однажды подумал: а вдруг под этими покосившимися обелисками отец и мать лежат. А если не мои, то чьи-то. Такие же осиротевшие… умру один, никому не нужный, похоронят за счёт домоуправления на самой дальней аллее, воткнут табличку, и никогда, никто… И ещё верилось – ничего не мог с собой поделать, верилось, и всё, – что однажды придёт на кладбище мужчина, опустится на колени у его могилы, прикоснётся к влажной земле и тихо позовёт:
– Папа… Папонька…»
Писатель размышляет о том, как взрослеют дети и сколь страшным это кажется родителям – нити, связывающие их с малышом, рвутся по мере того, как вчерашний улыбчивый карапуз превращается в замкнутого подростка. Рвутся связи и между взрослыми людьми, любовь и дружба для многих теряют своё священное значение. И опять возникает призрак войны – там, в горах под огнём, не до одиночества, там дружба свята, как встарь.
Одиночества в этой книге через край. Одинока актриса, которая не умеет давать интервью. У неё муж-профессор и дочка-студентка-юрист, но настоящим счастьем она считает несколько минут в машине, когда подвозила чужого мужа к поезду. «Она хотела сказать ему: милый, любимый, забери меня. Забери меня со всей моей пропащей жизнью. Я пойду за тобой куда угодно. Я буду жить только тобой, мой уставший, мой родной, мой единственный…» Об этом она даже под выключенный диктофон и бутылку вина рассказать не может. Но вспоминает единственную свидетельницу своего счастья – собаку, которая «сидела у входа в магазин, вывалив шершавый розовый язык и тяжело дыша мощными рёбрами. Она была огромная, палевая, с подрезанными ушами и удивительно человечьими глазами на иссечённой шрамами морде. Собака смотрела в их сторону…
– Это алабай – среднеазиатская овчарка, – объяснил он. – Одна из самых сильных собак в мире.
– А он привязан?
– Привязан. Но если он надумает освободиться, то вырвет эту трубу к чёртовой матери! Со всеми её креплениями…» («Розовый язык алабая»).
Вот так. Несколько мгновений и впечатлений – машина, собака, поцелуй – значат больше, чем вся жизнь. И тут же рядом другой временной парадокс.
«Как неправильно мы исчисляем возраст. Человек только родился, мы хлопочем возле него, суём в рот пустышку, говорим: «Сашеньке две недели, месяц и десять дней, полгодика, год, три с половиной…»
Хотя для Сашеньки такая арифметическая точность не имеет ровным счётом никакого значения.
И через десятилетия: «Александру Петровичу?.. Что-то около семидесяти…»
А он, Александр Петрович, именно сейчас готов разделить с вами мудрость прожитой жизни, предостеречь от возможных ошибок. Теперь-то и должен быть дорог каждый его год, месяц, если хотите, день.
Всё наоборот» («После…»).
Наоборот-то наоборот, но никто ничего не знает в точности. Даже Антон Чехов. «…он думал о Москве, осенних лесах Мелихово, о провалившейся «Чайке» и длинно-назидательной «Дуэли», о том, что так ни черта и не успел в этой жизни, оставшиеся годы которой теперь безошибочно мог предсказать как врач…
Сидя у моря и кутаясь в воротник пальто, он не мог знать, что для многих именно с него начнётся русская литература, что тысячи писателей будут безбожно красть его запахи, интонации, настроение, предопределённость судеб его героев, что режиссёры всего мира будут ломать головы над не вписывающимся в привычную схему алгоритмом его пьес».
А может, оно и к лучшему, что Антон Павлович в версии Сергея Говорухина – и, возможно, на самом деле – ничего такого не знал. Слишком часто мы видим тех, кто уверен в собственном величии, непогрешимости. И в том, что для исправления ошибок, произнесения нужных слов – в запасе вечность, как твердил Маяковский бронзовому Пушкину.
«Я всё сам себе объяснил. Я принял истины, которые, казалось, не приму никогда. Я научился жить без тебя.
И всё-таки… Всё-таки когда-нибудь, не знаю когда, может, через сто, двести лет, я нажму эту клавишу, и на твоём телефоне определится мой номер. Единственный из всех номеров.
– Здравствуй, – скажешь ты. – Как долго тебя не было.
И у меня оборвётся сердце…» («Прозрачные леса под Люксембургом»)
Не надо ждать двести лет.
Поторопитесь.
Позвоните…
Прокомментировать>>>
Общая оценка: Оценить: 0,0 Проголосовало: 0 чел. 12345
Комментарии: