Что страшнее постмодернизма
ДИСКУССИЯ "ПОСТМОДЕРНИЗМ: 20 ЛЕТ СПУСТЯ"
Алексей ТАТАРИНОВ, КРАСНОДАР
Этим словом пугают школьников и студентов. Есть ли у нас что-нибудь страшнее, чем постмодернизм? Только формализованная борьба с ним, унылое отрицание современной культуры, мысль о том, что литература русская погибла в холодных экспериментах. Страшнее постмодернизма - превращение его в удобного дьявола, который всегда под рукой и молчаливо принимает на себя ответственность за все наши провалы, за безволие и поражения на разных фронтах последних десятилетий.
С "тихим бешенством" Владимир Шемшученко ("ЛГ", 2012, № 4) отмахнулся от постмодернизма, обнаружив в нём наглую пустоту, позволяющую бездарям не только невнятные стишки сочинять, но и определять качество "воздуха, которым дышит вся наша псевдолиберальная братия". Полгода назад Лидия Сычёва ("ЛГ", 2011, № 32-33) аттестовала постмодерн как "равновеликость всего и вся, бесконечный тупик", показав, что данное явление вполне подходит для обозначения греха, тотального лицемерия и двуличия: чиновник стоит со свечой в храме, и он же отдыхает в ночном клубе, утром успевает побороться с коррупцией, днём спокойно получает взятку. Постмодернизм, не терпящий живого, оказывается пространством существования "биороботов", "машинных людей". Расставшийся с человечностью постмодернист даже до атеизма дотянуться не может. Как "зомби", он выполняет программу, в которой Бог просто отсутствует.
Пусть так, постмодерн - зло, следовательно, противостояние ему вызывает в памяти иной этический знак. Но если нравственный человек, оценивая сейчас существующую жизнь, видит зомби, бредущих в пустоте, может, он просто устал от мира, который изменился, от самого себя, привыкшего к иному формату существования? Житейский пессимизм, возведённый в философскую концепцию, способен стереть любовь, ввергнуть в тоску вялотекущего апокалипсиса, встречающегося на каждом шагу. Если реализм фиксирует лишь знаки угасания и распада, он психологически опаснее постмодернизма. Потому что как метод он совершеннее и веришь ему значительно больше.
Жизнь, как всегда, полна драматизма. Кто-то, поддавшись депрессии, начал вторую неделю запоя. Другой - да ещё совместно с женой - принял решение больше не заниматься деторождением. Третий перестал ходить в храм и приобрёл ироническое настроение. Четвёртый опять целый вечер смотрит набегающие волны телесериалов. Всё это часто называют постмодернизмом. Им могут обозначить и избыточный гедонизм, заставляющий плевать на ближних с высокой башни, и нарастающий пессимизм с плохо скрытой суицидальностью. Это слово вышло за пределы специальных явлений культуры, набора причудливых артефактов и получило право обозначать разные житейские провалы. Для многих постмодерн - не Пригов, Рубинштейн или Виктор Ерофеев, а всё, что не нравится сегодня.
Есть ещё одно ключевое слово, которое вот уже несколько десятилетий упрощает борьбу со злом. Когда хотят сообщить, что не ценят государство, не признают монотеистических религий, не испытывают доверия к национальным идеям, реалистическому искусству и жаждут этического разнообразия, вспоминают про "тоталитаризм". Умберто Эко и Джулиан Барнс, Джон Фаулз и Жозе Сарамаго - имена его литературных противников, стремящихся освободить человека от самых разных метафизических и социально-исторических обязанностей. Тоталитаризм могут найти и в житейских отношениях: в официальном браке или присутствии слишком шумных детей. Шанталь, героиня романа Милана Кундеры "Подлинность", благодарит сына за раннюю смерть, подарившую право стоять перед миром один на один, без страха и ответственности. Когда постмодернисты борются с тоталитаристами, совсем зябко становится. Веет ложным эпосом, который, как известно, быстро рождает новых фарисеев. Отряды формализованных праведников движутся с обеих сторон, свёртывая многообразие мира в две символические программы.
Юрий Кузнецов, завершая земной, подчёркнуто русский путь, написал две поэмы: "Путь Христа" и "Сошествие в ад". Ясно, что библейская история оказывается здесь авторским апокрифом. Это происходит с литературой, когда она касается священных событий. Кузнецов был обвинён, например, Николаем Переясловым в "латентном постмодернизме". Леонид Леонов полвека создавал "Пирамиду" - пожалуй, единственный в XX столетии роман, приближающийся по уровню метафизического диалога к поэтике Достоевского. Леонов "виноват" в предательстве Христа, в богохульстве и проповеди интеллигентского сатанизма. Как, впрочем, и Михаил Булгаков, "осквернивший" русское слово явлением "Мастера и Маргариты". Такова логика осуждения в статьях М. Дунаева и А. Любомудрова. Здесь не просто частное обвинение писателя в постмодернизме, а исключение его из числа тех, кто может спастись. Подобная судьба обещана и доверчивым читателям. Вспомнить бы при этом, что художественно воссоздавать повсеместно открывшуюся пустыню не значит поклоняться ей.
В постмодернизме как явлении искусства много глупости, пошлости и абсурда - не художественного, а самого обыкновенного, низового. Он виноват в серьёзной зависимости от секса, ненормативной лексики, идиотского смеха. Пожалуй, главный грех постмодерна - неоправданное усложнение повествования при радикальном упрощении восприятия души. Но это не значит, что так всегда и у всех. В самых сильных образцах русский постмодернизм не перестаёт быть особой - ледяной - метафизикой, в рамках которой решаются и религиозные, и историософские проблемы. Владимир Сорокин (особенно в "Трилогии" и "Дне опричника") наблюдает за тем, как и почему становится современный человек жестоким мироотрицателем. Владимир Шаров во всех романах работает с русской идеей взаимопроникновения религии и революции, когда не ждёшь апокалипсис, а делаешь его собственными руками. Виктор Пелевин показывает, как рекламная цивилизация сплющивает человека, провоцируя его движение к странному пустотному свету, который сам автор склонен оценивать как буддизм.
Ещё недавно казалось, что наш "новый реализм", рассматривавшийся как главная альтернатива постмодерну, вдавит читателя в автобиографию писателя и связанное с ним однотипное настроение. Но сначала Роман Сенчин написал "Ёлтышевых", сжав современность до жестокого, болезненного символа в стиле Леонида Андреева, а потом "Информацию" - роман, где герой, похожий на самого автора, нагнетает универсальную депрессию, неслучайно вспоминая имена Селина и Уэльбека. Захар Прилепин теперь известен и как автор "Чёрной обезьяны": он не просто увлечён жизнью современного человека в привычных или неординарных контекстах, но и смотрит за тем, как в больном сознании начинает жить апокалиптическая идея, объединяющая "Достоевского с нейрогенетикой", Инквизитора с известным Санькой, писателя Шарова с самим Прилепиным.
В этом, наверное, есть возможность для новой солидарности. Пока либералы и патриоты продолжают выяснять свои отношения в рамках литературного процесса, очередной грядущий хам грозит вывести прозу, поэзию и драматургию из набора необходимых культурных ценностей, убрать литературу как предмет, забросав учеников и студентов всяким мнимо актуальным хламом. Проханов и Пелевин, Личутин и Елизаров, Сорокин и Садулаев могут быть на одной стороне - там, где происходит закономерная консолидация сил против патологической бессловесности масскультуры, которая агрессивна по отношению к любому искусству.
Записать современность в проклятый пост[?]модернизм, ахнуть о том, что не осталось у нас серьёзной литературы, выгодно тем, кто хочет превратить Россию в большой слоноподобный музей. Вот, мол, какое величие реализма было раньше. А сейчас - тьфу: нет ничего. И нужны не учителя словесности, не литературоведы и критики, а музейные работники, экскурсоводы по пыльным залам, плакальщики по былым победам.
Задача литературы - построить настоящее, закрыть музей, вернуть жизнь экспонатам, заставить уставших - сколько их в школах и университетах - избавиться от ощущения конца, трансформировать своё видение постмодернистского итога в образ цветущего продолжения, предполагающего сложность и конфликтность основных процессов словесности. Прав был Сергей Шаргунов, заявивший десять лет назад об отрицании траура - о преодолении иронического пост[?]модерна ради оптимистического реализма и диктата молодости. Но есть своя скорбь и у сотен тысяч добрых россиян - немолодых классических реалистов, которые уверены, что всё здесь закончено, что живём мы уже после финала и лишь постмодернизм разыгрывает свои спектакли на безграничном русском кладбище. Этот траур тоже нуждается в отрицании.