Доски для баньки

1

Шурочка Осокина, шалая, молодая разведенка, все льнула к Василине. Рядом с этой сутулой, бледнолицей женщиной Шурочка выглядела красавицей.

Но ребята в бригаде ее не баловали. Правда, на все окрики и понукания Шурочка то озорно кривила свои яркие губы да похихикивала, то буянила.

— Шурка-а, не волынь! А ну-к вдарь пару ведер порошочку! — добродушно покрикивал при людях Ефим Зюзин, рослый, чубастый парень в тесной пропотелой гимнастерке.

А Василину оберегали, не давали ей таскать ведра с порошком, может, потому, что не удалась здоровьем — мучила надсада, а, может, просто жалели за тихую, одинокую жизнь без мужа — он погиб на заводе. Сына она вырастила, подняла на ноги и проводила самолетом на восток, в мореходку…

— Шурка-а, — не унимался Ефим. Он заправлял смесью порошков торкрет — аппарат, похожий на старинный десятиведерный самовар на колесиках, который мартеновцы попросту звали «пушка». Шланги от пушки и от бочки, где смешивали с водой жидкое стекло, подрагивая от сильного давления, тянулись на верх мартеновской печи. Там этим раствором двое каменщиков, подменяя друг друга, гасили из пульверизатора гудящие, синеватые языки огня, вырывавшиеся из печи сквозь кладку кессонов.

— Да живенько, живенько! — торопил Ефим.

Шурка не выносила окриков. Упиралась, как строптивая телушка перед воротами, бросала ведра:

— Фимка, да ты должен меня на руках носить… А ну, тащи сам! Ишь, бегемот нецелованный, нашел дуру надсажаться…

— Ой и ломливая же ты баба, Шурочка. Ведь только что носилась без передыху, — увещевал Ефим, но хватал ведра и бежал к Василине за порошком.

Пока Ефим зачерпывал просеянный порошок одним ведром, Василина, сдернув с лица «лепесток», робко улыбалась и поспешно наполняла лопатой второе.

— Ты не серчай на нее, Фима. Будь поласковей. От ласки баба паровоз сдвинет.

— Я и не серчаю, теть Вась… Как Витька-то?

— Да что Витька. Витька теперь отломыш… Теперь бы ему еще жену покладистую, да не блудливую… А Шура добрая, клад. Клад, говорю… За плохой бабой мужики виться не станут, — сказала она и пытливо посмотрела на парня.

— Прям уж и клад? — конфузливо пробормотал Ефим и схватился за дужки ведер…

В прошлый выходной отдыхали у озера на цеховой даче. Василина и Шурочка решили полежать на горячем песке, отошли под засохшую сосну и, расстелив одеяло, разделись. Василина, стесняясь своих длинных рейтузов и белого лифчика, прикрылась уголком платка.

А Шурка, дурачась, вышагнула из цветастого, красного сарафана, огладила ладошками такой же красный купальник и кинулась за мячом, ладная, верткая.

Кутерьма пошла, визг, хохот. Лишь чьи-то жены вяло, по-индюшечьи дулись и шипели с одеял на Шурку. Шурка все это видела и повелевала:

— Колюша, сбегай за лимонадом! Федя, закажи лодку! Степочка, организуй на вечер дрова. Я обожаю костер!..

Когда круг играющих в волейбол распался и все кинулись в воду, Шурку потерял отвергнутый ею муж Яшка.

Маленький, лысый, он метался по берегу, свирепо вращая черными глазищами:

— Ляксандра, слышь!.. Выдь ко мне счас же! — и норовисто топал кривой волосатой ножкой в серый, взбитый песок.

Василина сидела под сосной, прикрыв рот платочком, смеялась. Она видела, как за переймой мялись верхушки тростника и смыкались. Там иногда из зеленых волн выныривала голова Ефима Зюзина.

Двое уходили в прилужье.

Над ними стояло яркое-яркое солнце, да медленно и высоко плыли реденькие клубчатые облака. Затих ветер. Был слышен четкий рокот невидимой моторки, да тихо наплывала далекая, нежная музыка с противоположного берега от лагерей туристов.

Под вечер Шурочка появилась сникшая и усталая, с опухшими губами. Воровато разняла тростник и встретилась с Яшкой.

— С кем? — взвизгнул он и занес кулак.

На какое-то мгновение она растерялась, но тотчас же вскинула голову и громко захохотала:

— Ох и надоел же ты мне. Второй год караулишь… Чего ты меня караулишь? Ты ведь теперь никто мне… — и не пошла навстречу, а вильнула в сторону и побежала по берегу. Так птицы уводят, отманивают от своего гнезда или выводка.

Бежала она легко, свободно, и длинные темно-русые волосы плыли за ней по ветру. Иногда она оглядывалась, но не на Яшку, а дальше на тростник.

Чайки, испуганно поднимались и хрипло-печально вскрикивали.

Он догнал ее, скрутил и стал бить маленькой, резкой рукой.

Шурка, поджав зацелованные губы, позволила себя отшлепать, молча вырвалась из его рук и, гордая своей порочностью, пошла назад.

Яшка понуро плелся за ней и жалостливо стонал:

— Шурка-а, убью я тя стерьву!..

— Прямо цирк, — вздохнул кто-то.

Все это видел Игорь Корюкин, ее бригадир, сильный парень, с мягкими, карими глазами и белесым детским чубчиком.

Этим парнем почему-то не могла повелевать Шурка.

А Ефим с того дня все вертелся возле нее, преданно заглядывал в лицо и делал за нее половину работы, когда та была не в настроении…

— Ефим, ты сходи на восьмую печь — газит, — сказал Игорь запыхавшемуся Ефиму.

Ефим увидел бригадира, опустил ведра…

— Чего встал? — ухмыльнулась Шурочка. — Неси ведра-то.

— Ты уже им командуешь? — подошел к ней бригадир. Шурка отвернулась.

— Ты его за неделю высушила.

— А ты испытай, может, и тебя за три дня высушу, — сверкнула глазами Шурка и подбоченилась.

У Корюкина вспыхнули уши. Он крякнул и, махнув рукой, пошел на мостик через транспортер.

— Я наверх, — сказал он.

Шурка вздохнула ему вслед, пнула тяжелым ботинком мятое ведро и села на бухту шлангов, хмуро наблюдая, как торопко Ефим высыпал в аппарат порошок.

— Что это ты померкла? — управившись, подсел Ефим.

— Да-а…

— Ну, а все-таки?

— Давай уйдем сегодня далеко-далеко и нырнем с головой в какую-нибудь копешку, — глухо, просяще сказала она. — Скучно мне. Работа, работа… Уйдем, а?..

Ефим погладил горячей рукой ее крутое, мягкое плечо, прошептал:

— Да я с тобой… Ладно, после договоримся. А теперь неси ведерко стекла… Заправим бочку, — торопливо сказал он и побежал перекрывать воздух.

Шурка встала и пошла за ведром.

Бочка с жидким стеклом стояла под навесом у мартеновской трубы. Шурка прошла под эстакадой, вышла за ворота и от яркого света дня зажмурилась.

Стояла сушь, жара. От железа веяло зноем, от штабелей кирпича — запахом березовой стружки. Из крытого вагона женщины, закатав по локоть рукава кофточек, выгружали кирпич, другие собирали возле цеха доски, всякий хлам и стружку, которую выкидывали из вагонов — ею прокладывали огнеупорный кирпич — и палили огромный костер.

Шурочка прошла к бочке по вялым, дудчатым травам, подняла крышку и зачерпнула ведром жидкое стекло. Ей хотелось сесть на штабель и, свесив ноги, посмотреть на блекло-голубое небо, на жаркий воющий костер, в котором что-то гудело, трещало, и подумать о жизни, о себе. Но у печи ждал Ефим Зюзин. Она заторопилась и еще раз посмотрела на костер.

«А ведь давеча у бочки лежали доски, — вспомнила она у ворот. — Видно, бабы спалили. Игорь-то как расстроится! Всю неделю собирал и на тебе — спалили… Еще сегодня утром она говорила Василине: «Теть Вась, а Игорь-то доски собирает. Куда он их копит, продавать что ли?…» — Вот узнает, что сгорели, схватится, побежит. Будет ругаться у костра с женщинами и бегать вокруг жарко полыхающих плах, смешно взмахивая руками и ахая… «Х-ха!.. пропал у бригадира калымчик!» — подумала она с веселой неприязнью.

А Игорь в это время бегал у восьмой печи и присматривался к каждому язычку пламени — на сколько хватит работы — забить раствором стенку.

Еще утром, когда тащили «пушку» от девятой печи к седьмой, он увидел, как ломкие, длинные язычки огня настырно пробивались сквозь кладку торцевой стены шлаковиков, и подумал, что сегодня все, амба его поездке. А он так хотел отпроситься с работы всего на часик в этот предвыходной день и оказаться на остановке до того, как образуется очередь на автобус, потому что в пятницу, после рабочего дня, горожане обычно устраивают паломничество за город с рюкзаками, котомками, удочками.

Но он все же успеет закончить работу, кинется в раздевалку, торопливо снимет с себя спецовку, побежит по студеному цементному полу в душ, подставит лицо под холодные струи, будет хватать ртом, пить эту воду — хорошо, а после, одевшись во все чистое, легкое, поедет на трамвае до Свердловского тракта и там станет ловить попутную машину до озера.

2

Петр Алексеевич ехал верхом по пнистому березнячку. Лошаденка печально скашивала на него выпуклые карие глаза в крупных, влажных ресницах, не спеша, обстоятельно слизывала макушки цветов, сыто пофыркивала и снова брела, опустив голову, тихим шагом, словно искала по изгибистым, заросшим тропинкам свои следы.

Петру Алексеевичу минуло пятьдесят семь. Был он неширок в плечах и невысок ростом, тих и не особо говорлив на людях. Его серые, широко посаженные глаза смотрели на мир с трогательной заботой. Жил он с женой у мрачного в непогоду, заболоченного озерка в семи километрах от райцентра, в новом засыпном домишке с низкой, неуклюжей печью. Да и этот-то домишко ему помог поднять не сын и не зять, а совсем чужой человек, городской парень, который, охотясь прошлой осенью на зайца, озяб и забрел на огонек и лай собак в хлипкую землянку Петра Алексеевича.

Пили чай, круто заваренный на сухой смородиновой ветке, вяло заводили разговор о том, кто откуда. Приглядывались друг к другу в тусклом свете керосиновой лампы. Парень заночевал на нарах, а утром, оглядев все хозяйство, искренне опечалился:

— Да разве ж так надо жить? Разведите скотину, огород, сад справьте.

И тогда, показав в робкой, виноватой улыбке два редких верхних зуба, Петр Алексеевич сказал:

— Стрелять еще могу. А терем мне не осилить. Да и зачем он?

— То есть, как зачем? — хмыкнул парень. — Жить! Вон жена, еще ж крепкая женщина. Верно я говорю, теть Оня?

Женщина смутилась и полезла в карман фуфайки за махоркой и клочком газеты — скрутить «козью ножку».

Она, высокая, суетливая, все еще смущаясь, быстро посмотрела на него острыми черными глазами, сказала:

— Да и я ему говорю: давай корову купим? А то все кошки, собаки… Хатенку справим… Че ж, все рукой машет…

Узким, длинным лицом, с резко выпирающимися скулами и жидкой, короткой косичкой хвостиком она походила на женщину из дикого индейского племени, — сухая, смуглая.

— А пенсия какова? — повернулся парень к хозяину.

— Двенадцать.

— Что так?

— А-а, хлопотать… Зимой бью зайца, иногда козла… Ловлю водяную мышь — шкурка ее теперь в моде… Ничего, на муку хватает…

— Ой-ей-е!..

Уходя, парень все качал головой, удивлялся…

А после зачастил и однажды привез огромную машину досок. Правда, не совсем новых, но сухих и крепких. Он забарабанил в окно.

— Теть Оня-я, а нук на подмогу!

Она выскочила и, увидев его, веселого, разгоряченного, взмахнула руками:

— Это нам? Такую машинищу, нам?..

— Вам, теть Онь, вам… — а сам с шофером: — Р-раз, два-а, взя-яли!

Загремели доски на тонкий снежок.

— Батя, ты не ахай, не ахай… — говорил он Петру Алексеевичу, старавшемуся попасть рукой в рукав фуфайки. — Не успеем до холодов, весной достроим! Ишь, раскудахтался! — довольно посмеивался парень. — В наше-то время и жить в землянке? Нет уж, дудки!.. Батя, иди-ка да быстренько собери все свои бумажки… Не может того быть, чтоб не добавили пенсию. Уж год, как объявили, что все участники Великой Отечественной будут получать пенсию не менее пятидесяти. Не бойсь, батя, я везучий… Я добьюсь… Р-раз, два-а, взя-яли!..

— А денег-то, денег-то сколько? — суетился Петр Алексеевич.

— Вот когда разбогатеешь, — похохатывал парень, — тогда с процентами отдашь и то только за машину…

— Дак как-то неловко, ребята, а? Сколько, а?.. Плашки-то хороши!

— Батя, таких плашек у нас на заводе столько жгут за ненадобностью, что можно деревню выстроить… Правда, правда… Как субботник, так костры пылают… Это все старые опалубки… Так что не переживай, батя. Неси бумажки, и мы поехали… Жди меня через неделю…

Петр Алексеевич ждал парня ежедневно, все посматривал в мутное от морозца оконце на дорогу.

Наконец, он появился в пятницу поздно вечером с рюкзаком, ружьем. Хозяйка заметалась. Собрав на стол соленые грибки, огурцы, рассыпчатую картошку, бухнула на стол четушку водки.

— Ну вот, а теперь, батя, сочиним пир — пенсия есть, — подмигнул. — Утречком сбегаем на зайца, а после будем думать, как возводить хоромину… Верно, теть Оня?

— А я то и говорю, — сказала хозяйка и присела на краешек табуретки, будто в гостях, и, любовно оглядывая стол и гостя, вытерла рукой рот.

— Вот и ладно все, вот и угощайся, сынок! Сейчас дед плиту растопит, заиньку сварим, вку-усно!

— Заинька нам сегодня, пожалуй, и ни к чему, — сказал Игорь, вынимая колбасу, консервы рыбные… — Держи, батя, свои драгоценности! В понедельник поезжай в райсобес. Пятьдесят шесть получишь. Свои, законные. Ежемесячные.

— Да ты что, смеешься? Я столько у них порогов когда-то пооббивал, все собирал бумажки…

— Ты только не моргай, батя, не моргай… Давай лучше выпей за себя, за нее вот… А слезы — что!..


Петр Алексеевич долго еще не мог обрадоваться.

Позднее громко пели и обнимались. Утихнув, слушали пластинки Зыкиной на старом дребезжащем патефоне.

То было прошлой осенью, а сейчас Петр Алексеевич, счастливый, неторопливо ехал верхом на лошадке и тонким голоском шепеляво пел:

Ох, милка че, да милка че,

А если че, дак ить не чё-е-е…

Трын-дрын-дра-а, да-трын-дрын-дра-а…

А ехал он потому, что вчера вечером появилась Катерина, старший лесничий. Она упросила Петра Алексеевича объехать березовую рощу — кто-то по ночам приезжал на машине и губил деревья, явно на дрова, и не старые корявые, а те ровные, белоствольные березы с гибкими плакучими ветвями, под которыми так яро, в легком трепетанье теней цвела сарана и ромашки.

Петр Алексеевич охотно согласился. Он человек свободный, да к тому же лесничиха лошадь свою оставила, а работы всего-то подсмотреть — если вдруг среди бела дня завильнет на разведку какая-нибудь развеселая машина, то найти предлог поговорить с шофером, прикурить от его тонкой сигареты свою «козью ножку», и если тот возьмет да и отведет в сторону взгляд от пронзительных серых глаз Петра Алексеевича, то невзначай скользнуть взглядом по номеру машины и запомнить его. А потом тот номер ей, Катерине, пусть выспрошает за своим конторским столом, какими-такими прутиками любовался он из кабины своего «Маза» в заповеднике, да к тому же пугал ревом своей громадной машины табунок косуль, прижившийся в этих лесах.

Ой, не боли мое сердечко,

Хватит, хватит тебе ны-ыть…

Подойду к твойму окошку

И скажу: матаня-я, вы-ыдь!..

Пел Петр Алексеевич.

Когда-то молодым и ловким он бойко завлекал девок балалайкой. Как он играл на вечерках в те молодые, довоенные годы, как преданно следила за ним мерцающим взглядом тонюсенькая белянка Верка, с которой он сидел после вечерок на бревне в высоких душмяных коноплях за баней, как замирало Веркино сердце под его щедрой, жаркой рукой и как тускло, забыто поблескивали под росой струны балалайки, брошенной у ног в легкой траве!.. А терем! Какой терем он построил своей Верке, своими руками! На уклоне под соснами к изгибистой речке.

Вначале не стало того дома. Потом Верки и дочери. Тот дом сгорел до войны, и он не захотел поднимать новый, к тому же Верка, уже с дочкой на руках, тянула жить на Украину к брату. Там она и погибла вместе с его семьей. А он, после боев, после наступлений и отступлений, после потерь друзей и мытарств в Брянских болотах и после своего последнего боя, когда он, очнувшись от непрерывного зуда на лице, открыл глаза и увидел скошенную, развороченную сосновую рощу, себя, засыпанного прохладной землей у разрушенного муравейника, больших рыжих муравьев, мирное солнышко и чей-то мятый котелок перед глазами, косо висящий на сучке и тихо подрагивающий от все еще не затухающего гула земли. Еще не чувствуя боли, но уже осознавая ее и крепясь, высвободил руки из-под земли, кисти были раздавлены. Он, перед тем как потерять сознание, закричал, и его откопали…

И вот он, зорко всматриваясь в эти травы, леса и пнистые поляны, не спеша едет и умиленно поет нехитрые песни из своей далекой довоенной молодости.

Не видать свежих порубок, следов машин тоже. Все деревья на месте, и травы немяты. Тишина. И вот в этой-то тишине, километрах в двух, за березами в прохладе елушниковых посадок, от томливой жары схоронился табунок косуль. Петр Алексеевич подъедет сейчас к елушнику, прислушается, а после повернет в обратный путь к дому. Там жена поставит на стол миску лапши с бараниной, баночку синявок недельного посола с чесноком, укропчиком, в духовитом рассоле. Принесет от печи ломоть теплого калача, ковшик шибающего в нос ядреного кваса, а, может, раздобрится и на рюмку вишневой настойки, которую она бережет для Игоря, непрестанно выглядывая в окно — «Игорька не видать ли?», хотя знает, что он придет к вечеру.

Вечером они с Игорем пойдут к воде по колыхающейся камышовой елани в узком проходе тростника, выкошенном зимой. Пугая головастиков в болотном погнилье и всяких водных жучков и букашек, станут перебегать по широким плахам, набросанным на зыбучую топь, к лодке. Усядутся в нее, начнут выгребать к вентерям, огибая плавучие камышистые островки, на чистую воду, где Игорь надумает искупаться, пугая Петра Алексеевича своей отчаянностью, встанет на дно, да еще покачается на нем-то: дно обманное, плавучая трясина. Под ней — ходили слухи — второе озеро. Но нырять, исследовать, есть ли на самом деле второе озеро, никто не решался.

После того, как погиб прошлой осенью серебристый лось, выпугнутый из леска вертолетом — он с маху влетел в тростник да и осел там, его захлестнули веревкой, но вытащить не смогли даже трактором, — Петр Алексеевич перестал ходить один на озеро к вентерям.

Пока Игорь плавает и барахтается в тихой, теплой воде, Петр Алексеевич весело напевает:

Ты не подглядывай за мной,

Никуда не денусь я

Пройдет год, пройдет другой

Все равно сустренемся-я…

Он пораскидает размоченный хлеб-приманку золотистым карасям, подъедет и развернется кормой к Игорю, все еще напевая и прислушиваясь к тихому шлепанью воды по бортам лодки. Игорь заберется счастливый, усталый, покачивая лодку, встанет во весь рост, наденет синий спортивный костюм, вытянутый на коленях, и сгонит Петра Алексеевича с весел:

— Отдыхай, батя! — скажет.

От этих слов у Петра Алексеевича защемит сердце, но он не покажет своей радости — долго ли потерять ее!

Наловят ведерко рыбы — больше и не надо — жара, а на уху и пожарить в сметане хватит. Самую мелочь выпустят в корытце у порога — серым домашним уткам. До захода солнца поработают — обобьют тесом новый сарайчик или приготовят железный ящик, разольют из него теплую воду на огуречные грядки. Завтра заведут в нем раствор для кирпичной баньки, а то большое, железное корыто, которое вечно гремело под кроватью, теперь можно вкопать в землю под купальню гусям и уткам…


Петр Алексеевич выехал из березничка на дорогу навстречу прохладному, упругому ветру. Лошадка ободрилась, почуяв воду и дом, ускорила шаг.

Открылось все поозерье с полями и непашью, с маленьким его домишком, с осиновым колком; на той стороне озерка за колком в зыбучем мареве был виден недалекий город с трубами заводов, с дымной копотью над ними.

Подъехав к дому, Петр Алексеевич пустил лошадку попить водицы к маленькой запруде, сам сел на лавочку под окном отдохнуть.

Жена, видно, спала. Встречать его выбежали два пушистых белых котенка с розовыми носами и черными лапками. В загончике лежали овцы и одна поднялась, пуская ниточкой слюну, посмотрела на хозяина светлыми глазами и снова улеглась.

Ветер мял тростник и относил в сторону одинокую чайку. По дороге завился столб пыли и, не сумев набрать силу, упал.

Петр Алексеевич вдруг опять зримо, до озноба вспомнил и представил, как там, в Брянском болоте, за густым тростником в оконце рясной воды, может быть, совсем недолго плавал большим, мертвым пауком белый парашют, а человека и рации сразу не стало — одна колышень на воде да отголоски жуткого, непонятного вскрика…

Он видел много смертей, но чаще всего он вспоминал вот эту смерть, смерть врага, который летел убивать маленький отряд партизан, но просчитался и сел в зыбучую топь.

3

Игорь выскочил из машины молоковоза на обочину, помахал шоферу и свернул с тракта на колеистую и пыльную, истрескавшуюся от жары дорогу. По обе стороны дороги буйно рос репей, а кое-где из крапивы тянулся розовой пикой иван-чай, да нежно голубел дикий цикорий. За ними стояла непрозревшая рожь. Над рожью висели жаворонки, выше, совершая медленные круги, парил орлан.

Время от времени сквозь тишину и горячий зной от млеющей в мареве ржи приближалось гудение оводов.

Игорь сбавил шаг, вспомнив, что в понедельник надо дать телеграмму отцу, жившему где-то в далекой степи, где ничего и не растет, кроме песчаных барханов да буровых вышек.

«Как ты там, батя мой? — мысленно спрашивал Игорь. — Когда ты бросишь эти книжки, эту нефть и подумаешь о себе, обо мне? Упрямый и гордый старец, ну чего же ты мечешься, чего ищешь? Пошел бы на пенсию, приехал ко мне на Урал. Что юг, что море по сравнению с Уралом! Жил бы у меня. Отдыхал. Захотел бы, вышел в скверик к пенсионерам. Поиграл бы с ними в домино, рассказал о побегах из плена… А зимой бы мы ходили на зайца… Так нет, не хочешь ехать ко мне. Ну кому там нужна твоя давняя боль, измена жены и друзей?.. И никого ты не попросишь там о самой малой помощи, как никогда и никого не просил, видимо, Петр Алексеевич».

А Игоря сейчас ждут у озера, как ждут сына. Ему было приятно видеть подобревшее, ожившее лицо женщины. Особенно добрело и сияло ее лицо, когда она брала звонкое ведро и шла доить молодую брыкливую корову с ласковым именем Чаенька. Корову купили весной. Игорь, посоветовавшись с теткой Онисьей, предложил Петру Алексеевичу в долг двести рублей. Самому ему пока не нужны были деньги — копил на машину. Очень уж ему хотелось кому-то помочь, о ком-то заботиться.

Отец был далеко и за подарки ругал, а сам частенько посылал Игорю переводы.

«Сын, — писал он, — мне в этих песках в деньгах нет надобности, а ты в городе — купил квартиру, теперь купи машину, черную «Волгу». Я приеду в гости к тебе, и ты повезешь меня на ней к своему лесачу Петру Алексеевичу. О здоровье моем не беспокойся. Жить я буду долго. А без работы своей житья и не мыслю. Станет скучно — женюсь или приеду к тебе совсем, чтоб вынянчить какого-нибудь отчаянного Корюкичонка. Ну, вот и все, сын. А водку не пей — сгибнешь…»

Об этом он просил в каждом письме.

Игорю было одиннадцать лет, когда мать — высокая блондинка с большими карими глазами, вдруг загуляла, и не дождавшись отца, вечно пропадающего в экспедициях, командировках, укатила с главным инженером-строителем в Колхиду, а после в пески Каракумов, где и погибла, говорили, что он разлюбил ее, и она, от быстрого и горького отчаяния, от стыда и вины перед мужем и сыном, ушла и заблудилась в песках…

Наконец Игорь вышел из ржи и увидел над дорогой и ложбинкой с большими кочками, обросшими густо резун-травой, зыбучие серебристые потоки воздуха и дальше у озера одинокий домик с тощими пристройками, и два стожка сена за ним, у березничка.

Из ложбинки взлетали молодые чибисы и долго стонали над Игорем, то залетая вперед, то отставая.

Игорь снял тонкую белую рубашку, майку и, подставив грудь еще сильному солнцу, заторопился к домику. Он думал о том, как сейчас дойдет, поздоровается с теткой Онисьей, позовет Петра Алексеевича к озерку, как пробегут по плахам к лодке, выедут на середину, и он кинется в теплую воду — радость!

Подумалось и о том, что пора бы уже обзавестись и самому семьей. Может, тогда он сыном заманит к себе отца? Но пока что нет ни жены, ни сына. Почему-то вспомнилась Шура. Она нравится ему.

— …А в тебя, бригадир, и влюбиться недолго! — сказала тогда Шурочка в обеденный перерыв первого своего рабочего дня в его бригаде, в разнарядочной и при всех. — А что? — засмеялась. — Можно почудачить, только ведь поди женат?.. С женатыми не играю…

— Шура, утихомирься! — усовестила Василина и показала глазами на молодых ребят из техучилища, играющих в уголке в шахматы.

— Во, девка-а! — войдя, ахнул Ефим Зюзин, снял каску и округлил на нее глаза. Ефим недавно вернулся из армии и ходил на работу в военном.

А Семен Керусов даже выронил из рук журнал «Огонек» в ведро со льдом для графина с газировкой и кинулся в защиту бригадира:

— Эт тебе не Яшка твой, бывший — курить на лестницу из квартиры не вытуришь… И не совращай порядочного человека…

— Можно подумать, что я его в мужья зову. Больно надо — пол топтать… Ты б, милай, очки снял, может, слышать лучше станешь…

Семен густо покраснел и поник головой:

— А-а, свяжись!..

— Вот и я говорю, Сема, милай…

— Ну и змеища же ты, Шурка! — покачал головой Семен.

— Обласкал! Ой, цуцик ты мой… Будюдя! — Шурка сузила глаза, вытянула губы и, причмокивая, изобразила поцелуй: — М-мы…

— Перестаньте! — досадливо сказал Игорь. — Я ее вижу первый день, она меня тоже, а вы уже концерт разыграли… Посмеялись, хватит… А теперь вот что, — повернулся к Шурочке, — теть Василина завтра провожает сына в мореходку — будешь одна… Поэтому сегодня заготовьте больше магнезитового порошка…

Игорь был недоволен собой. «Тоже, начальничек! Ему явно намекают на любовь, а он краснеет, как мальчишка, и командует: порошка побольше!.. Кретин!..»

— Все набекрень! — тихо сказала Шурочка. — У человека, может, сердце загорелось, а ты готов порошком с маху засыпать… Ладно, бригадир, не бойся… Не подпалю я тебя: сам вспыхнешь… Вон гряды под огурцы сами загораются, только пригрей…

Мальчишки за шахматами фыркнули.

Игорь встал из-за стола и хлопнул дверью.

Но Шурочка его больше не изводила. Лишь иногда в обеденный перерыв за цехом, в скверике с хилыми, пыльными деревцами, в веселой потасовке, ненароком, плотно прижималась к нему и смеялась глазами, а Игорь, боясь вспугнуть ее, терялся и она это видела и знала, что может теперь уманить его за собой хоть на край белого света, но не делала этого. Может быть, поняв, что по душе ему, ждала, что придет день, время, и он насмелится, подойдет к ней и преданно заглянет в глаза, не хмуро, как теперь, а ласково о любви скажет, никогда не слышанные ею слова, и она ему расскажет о своей жизни, о тайных думах о нем… И тогда сразу же растают на его высоком лбу две резкие морщинки и вспыхнут глаза, засияют. А может быть, понимала, что это надолго и серьезно, и сама пугалась этого, и теперь уже нарочно обходила, ускользала от него и не знала, как все ее похождения и шашни мучили его, терзали.

Он долго старался внушить себе, что она всего лишь похотливая бабенка, и зачем она ему? Да к тому же вместе работают — сплетен, разговору не оберешься… Но только стоило ей подойти, как еще не сознавая того, он уже напрягался, смотрел куда-то в сторону и говорил с ней до смешного официально.

А в весенние ночи она стала сниться ему. Покорная и незлобивая приходила в его сны, раздевалась, и он долго ласкал ее, уговаривал уехать, улететь на край белого света. Иногда, в снах, он терял ее. Ездил по незнакомым городам, искал, от неудачи плакал и молил кого-то вернуть ее. И, проснувшись, еще долго чувствовал трепет сердца, разбитость и слабость в теле.

4

— Ты хоть знаешь эти места?

— Нет.

— Так куда ж мы идем?

— Куда-нибудь.

— Какая-то ты странная, Шура? То вдруг тебе захотелось остановить автобус и выйти не зная где, сейчас ведешь не знаю куда…

— Ну что ты ворчишь? — остановилась она у края картофельного поля. — Придем куда-нибудь… Может, к речке, может, к озеру. Озер здесь много… — посмотрела под ноги. — Ух ты, паслен! — бросила спальный мешок и набрала в ладошку ягод, — на!

— Не хочу я, — отвернулся Ефим.

— Если устал, так и скажи — я сама понесу рюкзак, ты спальный мешок.

— Я не устал, — буркнул Ефим, поправляя лямки рюкзака.

— Пойдем через поле, — предложила она и, не оглядываясь, шагнула вперед, к близкому сквозному, но тенистому лесу.

— А вообще-то можешь вернуться, — резко повернулась она. — Я пойду одна.

Он, шагнув, налетел на нее, опешил.

— Нет, я ничего… Я иду, — виновато сказал он, опуская ресницы от ее прищуренных, дерзко стекленеющих глаз.

— Ну, как хочешь, — и пошла уверенно, будто и нет его.

Перед тем, как войти в лес, она остановилась. Из-под ног, пискнув и пронзительно сверкнув темным глазком, ошалело метнулся в кусты суслик.

— Глупенький, ты не бойся, — сказала она, — мы люди, — и обошла свежую норку.

В прохладной тени леса Шурочка долго прислушивалась к посвисту птиц и громкому перестуку, будто вдалеке рубили топором. Она, крадучись, пошла на этот стук. В развилье плакучей березы пестрый дятел терпеливо долбил нарост коры вокруг чаги.

— Этак мы никуда не придем, — хмуро сказал подошедший Ефим. — Ты до захода солнца все будешь разглядывать хвосты у лесных пичуг, а нам еще надо выбрать место на ночлег, набрать сушняку на костер и воды…

— Ох, и скучный же ты мужик, Ефим… Ну, хорошо, иди вперед… А ночевать мы будем в какой-нибудь копешке… Найдем. Ты никогда не ночевал в копешке?

— Не приходилось.

— Ты многое потерял. Зароешься в сено до подбородка и, пожалуйста, — перед тобой все небо, все звезды. Лежишь, смотришь и слушаешь писк и шорох мышей…

— Я мышей боюсь.

— Зря, — сказала она ему в спину, — у них добрые, кричащие от вечного страха глаза. Ты видел глаза мышей?

— Тебе хочется надо мной издеваться?

— Нет. А ты глаз мышей не видел. Ты видел только мышь — серый дрожащий комочек… А, в общем, ты ничего не видел… — она помолчала. — Лежишь, смотришь в ночь, слушаешь и думаешь обо всем на свете… Потом на лицо упадет роса. А на голову невзначай сядет старая, слепая сова. Похлопает крыльями, попугает ночь. А после слетит и склюнет зазевавшегося мышонка… Ты видел сову? — засмеялась она.

— Видел… Чучело в школе.

— Считай, что тебе повезло. А ты заметил, какие у нее глаза? Высокомерные, льдистые…

— Знаешь, Шура, ты фантазерка. И ты сейчас мне несешь кукую-то дикую чушь, — остановился, снял рюкзак. — Дай спальник!

— Вот тебе на! О чем же тебе рассказывать? Об асбестовом порошке или о Василине, как она приглядывает своему сыноньке невесту. Или о том, как вчера подрались в столовой двое монтажников. Один другому насыпал соли в каску?

Ефим молча вытер рукавом спортивной майки пот над губой и, осмотревшись, чуть отошел под березу в высокую траву и расстелил там спальный мешок.

— Достань репудин! — скомандовал он.

Это ей смешным показалось.

— А винца тебе не достать?

— Сам достану.

Он зачем-то сбросил кеды и босиком, шалея, пошел на нее и скоро смял на траву. Она признавала эту силу, покорялась ей. И, чувствуя подкатывающийся сладкий жар в теле, она понимала, что после опять будет равнодушна к нему, будет открыто посмеиваться над ним, иногда презирая.

Он запрокинул голову и, ловя жарким ртом ее смеющиеся твердые губы, простонал:

— Шурка, дура ты, дура! Чего ты изводишь меня? Ну чего?.. В загс сходим…

— А ты думаешь, мне с тобой охота маяться?

Поднял Ефим голову и ослабил руки:

— Как это?

— Да просто… Молодой ты еще… Лет на семь поди моложе меня, а? Да и не поймем мы друг друга…

— Ты не темни, голубушка! Знаю я, что на Корюкина заришься. Красивый, денежный парень… Квартира есть… Увижу с ним, зашибу!

— Какие вы все эгоисты — один убью, второй зашибу… Тьфу!.. А ну, встань!..

Он нехотя поднялся, достал бутылку сухого вина и залпом выпил кружку.

— Будешь? — налил ей.

— Посмотри, как на стволе березы дрожит тень листьев, и о нее спотыкаются муравьи. Ты посмотри!

— А, чушь! На, испей этой водицы…

Лежа, она потянулась рукой, сорвала розовую макушку тысячелистника, сказала:

— Пьем вино под такой красивой березой и все обижаемся на жизнь…

— Я на жизнь не обижаюсь. Я на тебя обижаюсь. Эх, как бы мы зажили!

— А как? — спросила она.

— Хорошо.

— Ну, а как хорошо-то?

— Поработали б, а вечером в сад поехали.

— В чей сад?

— Ну, взяли б участок земли. Деревца посадили…

— А на чем бы поехали?

— У меня ведь и гараж есть, можно б подкопить на машину. А потом сел, поехал — красота! А в саду малинка, цветочки…

Она подумала: «И Яшка тоже мечтал об этом… Интересно, а как Игорь живет?..»

— О чем думаешь? — спросил он.

— Как живет Игорь, — пошевельнулась.

— Как живет? Мы-то мечтаем, а он, небось, уж дачу достраивает. А мы мечтаем…

— Мы не мечтаем. Во всяком случае я.

Он не ответил, насупился. Она удовлетворенно молчала, разглядывая лесные цветы.

Тишина. В зеленой прореди блекло-синее небо и томное бледное солнце, да далекая морзянка дятла и тонкий писк комарья напоминают, что жизнь людская не вечна…

— Я люблю тебя, — вдруг печально сказал Ефим. — Я тебя очень люблю. А ты сейчас думаешь о Корюкине… Ты уйдешь к нему. Я это предчувствую…

Она не ответила.

— Я тогда пропаду, сопьюсь… — сказал он.

Ей не хотелось видеть его неспокойные, что-то ожидающие и просящие глаза.

— Пойдем искать воду, — холодно предложила она. — Этим вином не напьешься… А в то, что кто-то пропадет от любви ко мне, я не верю…

Они поднялись и пошли.

Ефим понуро плелся за ней по лужайчатому лесу молча. Усталые, они в потемках набрели на два стожка сена. На макушку стожка взобраться у них уже не было сил, подрыли глубокую нишу с бока стожка и забрались в нее, мгновенно утонув в зыбучих волнах сна.

5

Еще не успело взойти солнце из-за далеких заводских труб и не проснулась в загончике перед окнами корова Чаенька, а Игорь, нарядившись в старые, короткие брюки Петра Алексеевича и в цветастую кофту тетки Онисьи, уже подмешивал лопатой к песку и цементу красную сырую глину.

— Игорь, а что, в ящике-то поди неудобно мешать раствор? Давайте-ка в корыте, — подоспела с ведерками воды Онисья.

— А ведь права ты, мать, — оживился Петр Алексеевич. — Пошли, вынем его из-под кровати…

Игорь мешал раствор тщательно и терпеливо, пока он не стал ровным и не цепляющимся за лопату.

После, в приготовленную под фундамент траншейку, начал укладывать один к одному фасонный мартеновский кирпич, не новый, а кое-где оплывший от шлака и побитый.

Подавая кирпич Игорю, Петр Алексеевич весело покрикивал на жену:

— Мать, ну-к пошевелись! Растворчику, растворчику… Гли-ко, мать, баня ведь будет, а! О-хо-хо, баня! Надо же!

— Ну хватит, хватит…

— Мы тут с тобой график повесим на дверь — кому первому париться. Мать, я думаю, ты нам уступишь?

— Да уступлю, уступлю, — сияла Онисья, летая от корыта с ведерком раствора. — Ты только ноги не отбей, кирпичи-то из рук валятся…

— Теть Онь, ты больно-то не усердствуй — тяжело. Можно и по полведерка носить, а то к вечеру упадешь с непривычки-то, — ловко размазывая, выравнивал угол, чуть пристукивая молоточком. — И ты, батя, тоже притормози… Я ведь что, на мне лес возить можно.

— Дак ведь завод-то поди тоже не сахар? Копоть-то и отсюда видна, — сказала Онисья грустно, не выпуская «козью ножку» изо рта и выскребая остатки раствора в корыте. — Подыши-ко ею цельную неделю — тоже сила нужна великая… Молодые все хорохорятся, а как согнет времечком — ложку поднять трудно…

— Теть Онь, кваску бы, — попросил Игорь.

— Это я счас, мигом!

— А мне, мать, махорочки, — роняя кирпич, сказал Петр Алексеевич.

— Перекур, батя,- — Игорь перешагнул через кладку будущей стены, снял рукавицы и стал замешивать новый раствор.

Солнце уже поднялось, но жаркой силы в нем еще не было.

— Батя, может, найдется две газетки? — попросил Игорь, снимая кофту. — Сделаю две панамки на головы. И будем разгуливать, как на побережье Черного моря, — и закатал до колен штанины.

У порога заскулил щенок — клюнула утка, отгоняя его от корытца с вяло плавающими в нем, в мутной воде, золотистыми карасиками.

Игорь плеснул в корытце свежей воды из ведра и поднял щенка с его мокрой кисточкой на голом брюшке. Кисточка щекотала ладонь. Погладил щенка, уговаривая:

— Не плачь, цуценька, ну не плачь! Ух она, какая зверюка! Вот полежи, погрейся на солнышке! — расстелил кофту на штабель старых досок, приготовленных для бани, и посадил щенка, удивляясь тому, как любят, понимают собаки человеческую ласку и просят ее.

— Вот квасок, холодный. Как бы не простудиться! Вот тебе, дед, махорка, — Онисья поставила в тень от досок двухлитровую банку с квасом и вытерла руки о свой желтенький безрукавый халатик. — Нести воды?

— Неси.

Скоро стены подросли вершка на три. Уже поставили коробку под дверь, и Игорь стал радоваться тому, что осталось пустяк и вот-вот можно будет отойти и полюбоваться на почти готовую баню. Сегодня же он повесит дверь, вставит оконную раму, а, может быть, еще успеет поднять стропила под крышу. А тетка Онисья сама станет заводить раствор и обмазывать стены.

Плечи и спину уже пощипывало от солнца. Игорь подумал о том, что пора бы уже съездить на озерко искупаться.

— Батя, искупаться не хочешь? Да брось ты свои одежки, солнце-то как палит! У меня вон уже ноги покраснели, а спина аж горит!

— Холодно что-то мне, Игорь. И хвори не чувствую, а холодно. Я уже и забыл, когда купался…

— Что ты, что ты, отец, купаться!? Вон охолонись из ведерка…

— Ладно, охолонусь… А ну-к, брысь отселя, — сказал он на жену и весело запел:

Ой, матаня, ты матаня,

Вся-т ты измоталася,

Посмотри-ко на себя,

Какая ты осталася…

Игорь рассмеялся и, повернувшись увидел их.

В легонькой синей кофточке и в обтягивающих спортивных трико, с хитро учесанной горкой волос на макушке, стояла Шурочка, за ней, помахивая капроновой фляжкой, нетерпеливо мялся заспанный Зюзин. У Зюзина ползли вверх и надменно гнулись брови.

Игорь, заметив какое-то ликование в лице Ефима, крепко вспыхнул, смешался и, разыскивая глазами брюки, наткнулся на ее удивленный взгляд и ляпнул:

— Ага… Проходите… Как это вы сюда забрели? — торопливо надернул брюки и снова пригласил: — Да проходите. Садитесь. Чего ж стоять-то…

— Доброе утро! — сказала Шурочка Петру Алексеевичу и Онисье.

— Здравствуйте! — сказали те вместе.

Онисья подтащила скамью, смахнула с нее глину:

— Садитесь, гостеньки, устали небось?

— Как забрели, говоришь? — повернулась Шурочка к Игорю. — Да просто. Шли, шли и вышли… Хозяюшка! — сказала Шурочка, — водицы бы нам…

— Кваску я вам… — метнулась в избу. Принесла эмалированные зеленые кружки, налила: — Пейте на здоровье!..

— И знаете, если можно, дайте щепотку соли. Забыли соль. А помидоры без соли невкусные…

— И сольцы можно — айдате в избу, нагребу…

Суетясь у посудного шкафчика, Онисья сказала:

— Игорек вон помидоры с сахаром любит, с медом…

— Уж не сын ли? — спросила Шурочка, оглядывая огромную печь, кровать с кружевным подвесом, с горкой подушек, пышные алые цветы герани и патефон на этажерке.

— Да почти сын… Родственник… — смешалась Онисья.

— А что строите?

— Баньку. Осенесь вот эту избу начали делать. Всю весну маялись.

— Дорого встала?

— Нет. За машину только да за кирпич вон для баньки… Все Игорь…

— Эй, скоро что ли? — страдая от нетерпения, позвал Ефим. — Костер-то потухнет…

— Иду, иду… Ну, спасибо за квас, — сказала Шурочка и, не взглянув на хозяйку, вышла.

Игорь понуро сидел на скамье, поигрывал со щенком.

— Приходи к нам в гости! Во-он за стожками… Угостим вином и сардельками, поджаренными на костре. Таких ты не едал — деликатес…

— Чего эт он пойдет? У нас и свое все есть… — встряла Онисья.

— Работничков-то в наше время днем с огнем искать надо. Так что вы уж не заморите человека, — отпарировала Шурочка.

Игорь не спеша поднялся, снял брюки и, не глядя на гостей, двинулся к озеру:

— Батя, я покупаюсь, — сказал он.

Игорь бежал по плахам к лодке и все не мог унять смятение от встречи и все не мог понять, отчего же он чувствует себя так потерянно, стыдно.

Следом за ним прибежал взволнованный, легонький Петр Алексеевич, но Игорь уже оттолкнул лодку, и старик, запыхавшись, успел только помахать руками, крикнуть:

— Игорь, ты там не больно-то балуйся… Ты только поплавай, отдохни… Не ныряй…

И сворачивая за тростник, Игорь еще глянул на маленького, забрызганного раствором человека и крикнул в ответ:

— Нет, нет, батя… Я тихонько…

Он быстро выгреб на середину и упал с лодки.

6

А Шурочка, придя к прогоревшему костру, села на спальники и, стараясь не видеть ликования Ефима, подобострастно суетившегося над ломким лесным сушняком, начала расстилать на потрескавшуюся от жары, короткую травку газеты. На газеты выложила свежие огурцы, помидоры, развернула соль.

«Ефим ликует, — подумала она, — отчего? Наверное, потому, что Игорь оказался не лучше его? Так же скучен, скрытен и деловит…»

— Сейчас разгорится костерчик, я выстрогаю прутики, и мы зажарим сардельки… Вкуснятина будет! — Ефим все весел, но и тревога заметна — может, оттого, что она, Шура, задумчива.

Она посмотрела на него — покрасневшее лицо, кудрявые русые волосы не чесаны, серые маленькие глаза подернулись злой дымкой, вспомнила Игоря, как поспешно он натягивал брюки, путаясь загорелыми стройными ногами в штанинах, и его пропадающий голос: «Проходите… Как это вы забрели сюда?» — и как при этом дрогнули зрачки. А лицо и шею залил крепкий румянец… Тотчас же вспыхнули в памяти слова той тетки с согнутой папироской во рту: «Да сын… почти… Осенесь начали избу делать и всю весну маялись… Игорь все…»

«Так вот он где все пропадал», — решила Шурочка и, увидев снова ликование Ефима, засмеялась.

— Смешная ты баба, Шурочка, то хмуришься, то смеешься, не знай чему… Опять надо мной что ли?

— Нет, — сказала она. — Над собой.

Он сидел на корточках перед костерком и попеременно совал обстроганные, сырые прутики с сардельками на конце в синеватый огонек. Сардельки лопались, сок капал на угли, шипел. Она встала и, раздевшись и прилепив на нос клочок газеты, тоже подсела к костерку.

— Я над собой смеюсь, Фимушка, — обхватила колени и завороженно стала смотреть, как ползет огонь по веточкам, как белеют они и трескаются, а после медленно чернеют, опадают и снова накаляются уже углем.

— Ну вот и поспели! Пойдем! — положил на газету сардельки и полез в рюкзак за вином.

— Ты будешь вино?

— Ничего я не буду.

— Будешь, — сказал он уверенно и Шурочка увидела в его глазах проснувшуюся хитринку.

«Он поди и в правду уверился, что я пойду за него замуж, в загс пойду?» — подумала она весело.

— Сейчас перекусим, чуть отдохнем и пойдем к тракту. Авось на какой-нибудь попутке доберемся до озера на нашу базу… Там хоть пиво есть, а то вышли к чахлому болоту и любуемся…

— Ешь, — сказала она и принялась за большой оранжевый помидор. Разрезала пополам и круто посыпала солью, ему протянула половинку.

После того как перекусили и сожгли в костерке газеты, она встряхнула спальный мешок, раздернула молнию, расстелила и легла навзничь, поймав взглядом жаворонка, утихла. Ефим подсел и потянулся к ней.

Увидев его большие, нескладные руки, она грубо оборвала:

— Уберись!

Он обиженно засопел и отодвинулся. Она увидела его сухие, тонкие ноги в черных курчавых волосках и с неприязнью подумала: «Зюзя, ты Зюзя!»

И представила, как там, за холмиком, внизу, высокий загорелый парень с робкими карими глазами и пухлым обидчивым ртом лепит и лепит баньку, легко и шутя постукивает кирпичи молоточком. Плечи он теперь, наверное, прикрыл каким-нибудь теткиным платком, а рядом у корытца чавкают ленивые серые утки, глотают золотистых карасиков, на скамье в тенечке у сарайчика сидит, курит махру тот маленький дядька, жена его, скорая на ногу, летает по двору с ведрами то песка, то воды…

А может быть, он сейчас и не лепит баньку, а все еще отдыхает на воде, сидит в лодке в камышах и слушает легкий шелест тростника от тихо дохнувшего, низкого ветра или шумно плавает в теплой воде, счастливо бьет ее ладонями, а то повернется на спину, раскинет руки, замрет, жмурясь от пронзительной синевы неба и жгучего солнца.

Шурочка лежит, сморенная, и ей хочется искупаться, увидеть его.

Она встала и будто ненароком посмотрела туда и увидела все поозерье и домик, поля и непашь, в серебристом колыханье воздуха далекие, ясные трубы своего завода и круглое зеркальце воды в зеленом окоеме камыша.

Ей отчаянно захотелось туда, к нему, делать что и он, лепить, подавать кирпич, воду, но только быть с ним рядом, радоваться тому же небу, зелени камышей и низко пролетевшей чайке.

Но, позавидовав той, пожилой женщине, подающей ему раствор для долгожданной баньки и считающей его своим сыном, Шурка вдруг услышала в себе ту подступающую смятенность души, после которой пронзительно, понимаешь, что что-то сделано в жизни не так, кто-то прошел мимо непонятым и неузнанным.

«Разве так много надо, чтобы сделать кому-то баньку? Или вовремя подойти, сказать доброе, нужное слово, заставить встряхнуться, поверить в себя, в жизнь? — подумала она. — Игорь, Игорь… Но как подойду я к тебе, что скажу?»

Впервые заробев, она растерянно повернулась.

Ефим стоял на коленях перед стожком и собирал рюкзак.

Загрузка...