Часть вторая

1

Месяц спустя Тезкина, уже не встававшего с койки и мысленно примерявшегося к цинковому гробу, отправили в Москву и положили в госпиталь. У него действительно оказались тяжело пораженными легкие, и одно время положение его было серьезным, но энное количество лекарств, усиленное питание и добрый уход сделали свое дело. Весной он стал мало-помалу оживать, хотя врачи пообещали ему инвалидность на всю жизнь.

Из госпиталя его выписали в апреле ровно год спустя после призыва, признали негодным к дальнейшей службе, комиссовали и отправили долечиваться в санаторий. Там он безропотно выполнял все предписанные процедуры, но никому не рассказывал ни про метельную забайкальскую степь, ни про близость ярких и крупных звезд — все это словно стерлось из его памяти, а душа погрузилась в оцепенение.

Однажды к нему приехал Голдовский, привез фруктов и несколько свежих анекдотов, очень одобрительно отозвался о хорошеньких медсестрах в коротких халатах и только в самом конце сообщил главную новость, немного опасаясь, что она может травмировать друга.

— Прав ты был, Сашка. Катерина-то, слышь, замуж вышла. Такие вот, брат, дела.

Голдовский ждал вопросов или просто горьких слов, но Тезкин упорно молчал, точно и Катерины никакой не помнил.

— За какого-то адвоката или юриста, хрен его знает. В общем, похоже, продалась наша козочка.

Перед ними сиял куполами Савва-Сторожевский монастырь, был чудный весенний день, и Голдовскому странно было представить, что его товарищ был еще совсем недавно на краю света, едва не угодив с этого края на тот. Он был страшно рад, что Сашка вернулся, и подобно тому, как некогда утешал его Тезкин в период приступа неразделенной любви к коварной Козетте, Лева стал уговаривать друга не хандрить. Мол, все это, брат, ерунда, не на одной Козетте свет клином сошелся, да и вообще, наверное, к лучшему, что все так вышло.

— Это просто на нас с тобой какое-то затмение, брат, нашло. Согласись, что может быть путного в девке, которую мы сняли в кабаке?

— Пошел вон, — сказал вдруг Тезкин негромко.

— Кто? — опешил Лева.

— Ты пошел вон.

— Ты чего, брат? — пробормотал Лева, вставая. — Ты соображаешь, что говоришь?

— Соображаю, — ответил Тезкин злобно, и лицо его побелело. Голдовский не на шутку перепугался.

— Может, позвать кого надо?

— Уходи же скорей! — простонал больной, и Лева, пожимая плечами и бормоча, что все они психи, ретировался, а Тезкин, оставшись один, зарыдал.

На следующий день он с жутким скандалом сбежал из санатория домой, и остановить его никто не смог. В него точно бес вселился, он сделался раздражительным, грубым, орал на всех, кто приставал к нему с расспросами и увещеваниями, и целыми днями слонялся по дому или по улицам, не зная, как справиться с душевной мукой. От милого балбеса и шалопая, каким был Санечка год назад, не осталось и следа. Работать он никуда не устраивался, лечиться не лечился, и Бог знает, что мог сотворить в таком состоянии и сколько оно продлится. Видно, недаром так хотелось Анне Александровне родить девочку — замышлявшийся как утешение в старости сын стал сущим наказанием для своих домашних.

Больше всего это не устраивало старшего тезкинского брата Павла. Он был человеком серьезным и грозил младшему самыми ужасными карами, которые только придумало социалистическое государство для бездельников и отщепенцев.

— Тоже мне нашелся! — злился Павлик. — Миллионы ребят служат — и ничего. А этот, гляди, цаца какая! Можно подумать, его туда первого взяли!

— Оставь его в покое, — слабо просила мать.

А Тезкин теперь точно вспомнил и никак не мог забыть ни высоких заборов, ни вышек, ни воя сигнальной сирены, ни мерзлого до судорог металла, ни яростного лая собак, ни утренних по часу продолжавшихся разводов на бетонном плацу в сорокаградусные морозы. Все это слишком въелось и в душу его, и в плоть, снова бил его озноб и не хотелось жить после того, что он там увидел. Впечатления, некогда запавшие в него холодными кристалликами, теперь оттаивали и превращались в грязь, бродили и лихорадили, будили среди ночи и преследовали наяву. Он чувствовал, что за его вызволение из этого ада была заплачена неимоверно высокая цена, на которую он бы никогда не согласился и которой не стоил, но вернуть ничего было нельзя — а только, как теперь жить, он не знал. Вся его чудесная звездная философия, все оберегавшие прежде мысли о тщетности и суете бытия рухнули под напором ожившей памяти. Тезкинская душа замутилась и начала по-настоящему страдать. Он изводил себя воспоминаниями, пробовал было пить, но подточенная гепатитом печень отреагировала так, что даже традиционного российского утешения достичь бедняге не удалось.

Наконец им и в самом деле заинтересовалась милиция, пригрозив привлечь за тунеядство, если он никуда не устроится или не продолжит лечение. Но угроза была напрасной — отчасти, может быть, он и стремился к тому, чтобы снова вернуться в мир, откуда его извлекли, пусть даже по другую сторону ограды.

Иван Сергеевич и Анна Александровна горевали над судьбою заблудшего сына, недоумевали, отчего только он получился таким беспутным и где они его проглядели. Теперь они даже раскаивались, что когда-то воспрепятствовали его женитьбе: может быть, хоть это как-то оберегло бы его от лиха, — но что было нынче говорить? Тезкин сидел на диване, как царевна-несмеяна, и на лице у него было красноречиво написано: что воля, что неволя… И стыдно было людям в глаза глядеть, но еще больней было смотреть на него самого.

Конечно, можно было утешить себя тем, что двое других сыновей прочно стоят на земле, работают в почтенных учреждениях и всеми уважаемы. Но не Христос ли в своей притче привел в назидательный пример историю о девяноста девяти послушных и одной заблудшей овце, и у неверующих его родителей, как у добрых пастырей, болела за младшенького душа.

И однажды Анна Александровна, ни слова не говоря поседевшему от переживаний супругу, снова, как много лет назад, отправилась в церковь и поставила свечку, с вечной бабской жалобой обратившись к Богородице и прося Ее заступиться и спасти сыночка, вернуть его разум и душу из помутнения и дать исцеления телесного. Она просила об этом искренне и горячо, и кто бы сказал, глядя на эту плачущую перед иконой женщину, что работает она в коммунистическом издательстве, кто бы отличил ее от десятков других, так же молящих и сокрушающихся о своих бедах. Да и ей самой в какой-то момент почудилось, что просьба ее услышана и Пречистая поможет и ей, потому что там любимы не только те. кто благочестиво исполняет все обряды, но и те. кто опоминается на самом краю.

Стыдясь и радуясь одновременно, она повинилась и поведала о том мужу. Иван Сергеевич не стал ругать жену, а с печалью сказал, что это всего-навсего давно известный механизм самовнушения, на котором спекулирует церковь, а бежать к попам, когда тебя припекло, значит не уважать ни себя, ни их. И действительно, никаких изменений к лучшему не произошло. Напротив, две недели спустя Тезкин неожиданно сказал родителям, что не желает быть никому обузой, а потому отправляется искать лучшей доли и когда вернется, да и вернется ли вообще, не знает сам. Его пробовали было отговорить, твердили, что в таком состоянии это просто самоубийственно, но все было напрасно — сын уехал.

— Благословите меня, — попросил он кротко перед самым отъездом, и что-то прежнее, давно забытое, промелькнуло в его лице.

Мать заплакала, а отец поглядел на сына так, словно теперь догадался о чем-то, и тоже хотел подойти к нему и поцеловать на дорогу, но, будучи человеком сдержанным, остался на месте и промолвил:

— Ты не бойся ничего, сынок. И Тезкину вдруг сделалось нехорошо.

— Простите меня, — сказал он, опуская глаза.

2

Лева Голдовский узнал о том, что Санька ушел из дома, от среднего тезкинского брата Евгения, малахольного и добродушного малого, занимавшегося довольно химерической деятельностью — преподаванием русского языка иностранцам.

Женя был зол на балбеса изрядно, потому что как раз в эту пору оформлял документы в загранкомандировку, решительно не знал, что писать в графе «место работы брата», и опасался, что по этой причине его могут тормознуть. Лева тупо выслушал его сетования и даже что-то сочувственно промямлил, но известие о тезкинском бегстве его потрясло. Голдовский ощутил тревогу. Он был отчасти задет тем, что Санька ему ничего не сказал, но в еще большей степени он почувствовал, что эта история непосредственно касается его самого. Тезкин не шел у него из головы несколько дней подряд, и Левушка решил во всем разобраться.

С этой целью он разыскал Козетту. Сделать это оказалось нелегко, но, когда Голдовский наконец узнал ее новый телефон и игриво начал разговор с фразы — «Что ж ты старых друзей забываешь?», — она его тона не поддержала, а довольно сухо ответила, что встречаться с ним не намерена и что Тезкин ее больше не интересует.

— Жив, здоров — и слава Богу.

Однако не на того она напала. Если Леве что-нибудь в голову втемяшилось, то он от этого не отступал и однажды подкараулил экс-даму сердца возле ее дома в Олимпийской деревне.

— Привет, — сказал- он холодно.

— Здравствуй, Лева, — ответила она кротко.

— Я должен с тобой переговорить, — произнес Голдовский с важностью.

— Говори.

Левушка открыл рот, чтобы начать обличительную речь, и запнулся. Перед ним стояла молодая, со вкусом одетая женщина в лучшей своей поре — гораздо красивее, чем когда он увидел ее первый раз в баре и когда пытался расстегнуть кофточку в кино. К такой блестящей даме он и не решился бы никогда подойти, и что был ей он, что был ей Тезкин? Он подумал, что она живет теперь в престижном районе, ее муж много зарабатывает, у них наверняка большая квартира, где много хороших книг, они могут поехать куда угодно, попасть на любой фильм, выставку или спектакль, где он среди десятка ему- подобных синих юнцов жалобно просит лишний билетик, а мимо важно шествуют прекрасные мужчины и женщины, и она в их числе. И глупой показалась ему затея ее разыскивать, говорить какие-то слова, торчать возле подъезда — это был другой мир, куда им с Тезкиным не было входа.

— Ну что же ты? — сказала она, и Левушке вдруг почудилось в ее голосе и глазах такое страдание, что он невольно вздрогнул. Это страдание промелькнуло на ее лице всего на миг, и снова вернулась маска немного надменной, знающей себе цену женщины.

— Ты не грусти. Лева, у тебя все еще образуется. Не сразу, может быть, но образуется.

— Как у тебя? — Он попытался усмехнуться, но усмешка получилась жалкой.

— Как у меня, — улыбнулась она. — Ну мне пора. Пока. А Саше не говори, пожалуйста, что меня видел.

Она махнула ему рукой и пошла к подъезду, а Левушке стало так нехорошо, как не было даже в тот вечер, когда он догадался, что его названый брат оказался счастливее в любовных делах, увел у него девушку, и бешеная ярость погнала Голдовского в Теплый Стан. Он довольно часто потом вспоминал эту ночь, как ехал через весь город, как метался возле метро, потому что долго не приходил автобус, — он вспоминал Тезкина, когда тот, растерянный, жалкий, вышел на лестничную клетку и они пошли через лес к кольцевой дороге. Этот весенний сырой и страшный лес ему часто снился в ту зиму, когда Саня был в армии, снилось, как они потеряли друг друга и не могут найти. А теперь оказалось, что эта светловолосая улыбчивая девушка не досталась ни тому, ни другому.

К подъезду подкатила машина, из нее вышел мужчина в добротном плаще, мельком поглядел на тощего, ободранного Леву в его спортивной шапочке с помпоном и толкнул стеклянную дверь. Может быть, это был Козеттин муж, может быть, нет, но под равнодушным, чуть-чуть брезгливым взглядом Лева почувствовал себя униженным.

Он вернулся в Кожухово, где гудела день и ночь под окнами окружная железная дорога, к фабричным трубам и гудкам ТЭЦ, к пьяницам, матюгам, дешевым шлюхам, и все показалось ему таким убогим, что скулы свело судорогой. В подъезде пахло помойкой, а в квартире на первом этаже, где они жили, — печальный и верный признак, что никогда им ни на что не поменяться и отсюда не уехать, — по стене полз таракан. И таракан этот Леву добил.

— Так жить нельзя, невыносимо, — пробормотал он. На кухне тихо переругивались мать с отцом. Отец приходил обычно раз или два раза в месяц, приносил деньги, обедал и терпеливо сносил ворчание вечно недовольной я раздраженной матери.

— Полюбуйся, — сказала она нарочито громко, услышав, что Лева пришел, — сыночек твой меня с ума сводит. Все книги какие-то покупает, альбомы, такой же придурок растет.

— Такой же — это плохо, — сказал отец тихо, — дети должны быть умнее своих родителей.

— Этот будет, пожалуй что. Якшается со всякой швалью.

Таракан из коридора заполз в Левину комнату и стал медленно, ощупывая усиками перед собой, двигаться к кровати. Лева посмотрел на таракана с бессильной ненавистью, и ему захотелось выскочить на кухню и заорать на них обоих, чтобы они замолчали, что нечего тогда было его рожать, нечего было жениться, мучить себя и других, что нечего им вообще жить, если делать этого они не умеют и его не научили. Ни тот, ни другой- даром, что говорят, евреи хитрые. Где она, хитрость-то? В папашиной порядочности, когда на беременной дуре женился, а потом оставил ей квартиру и ушел в коммуналку?

«Но мне-то что делать?» Он вдруг почувствовал, что в нем что-то надломилось, и теперь вовсе не был похож на самоуверенного витийствующего юнца, рассуждающего о пороках и лжи окружающего мира. Что делать, плох мир или хорош, но его надо принимать таким, как он есть, или не замечать вовсе. Лева включил магнитофон, чтобы не слышать ничьих голосов, закрыл глаза и попытался от всего отрешиться, но медитации в этот раз не получилось.

Таракан дополз наконец до кровати и направился чуть выше, туда, где у Левы висела карта мира. Подобно тому, как Тезкин любил разглядывать звезды, Левушка частенько скользил глазами по названиям и очертаниям далеких стран, тропических островов, городов — он мечтал когда-то, что объездит их все, станет великим ученым, политиком, писателем, он не знал точно, кем именно, но что великим — в этом был убежден. А теперь вдруг с болью подумал, что ничего из него не получится, он пожизненно обречен на фабричную окраину, матерящихся работяг, хамство, грязь…

И от этого сделалось Левушке так жутко, как никогда прежде не было. Он поймал себя на мысли, что отдал бы все, чтобы вырваться из этого проклятого круга, из двора, где его били соседские ребята за то, что он учился в спецшколе, вырваться и никогда более этого не видеть. А потом снова вспомнил Козетту, но не сегодняшнюю в ее дорогом блестящем плаще, а Козетту в ее единственном выходном сером платье с янтарными бусами, вспомнил Тезкина, и ему захотелось, чтобы все повторилось — они опять были бы вместе, он бы читал стихи, Сашка слушал, распахнув глаза от восторга, а Козетта насмешливо Щурилась. Но все куда-то кануло — он остался один, растерянный, сбитый с толку и одновременно с тем почувствовавший стыд за эти стихи. И если бы Лева имел обыкновение клясться, он поклялся бы, что никогда в жизни не повторятся ни их идиотские ночные разговоры, ни швейцар, звавший их сыроежками, а иначе ничего он не стоит и не заслуживает, кроме мимолетного брезгливого взгляда.

3

Тезкин держал путь на юг. Не взяв дома денег, он доехал на трех электричках до Мценска, где его ссадили ревизоры, и дальше стал автостопом, уже прочно вошедшим в ту пору в моду, выделывать кренделя по юго-западной громадной равнине российского государства. Ночевал в случайных домах, кабинах и кузовах грузовиков или просто в стогах сена, перебиваясь поденными заработками, а больше подачками и угощениями, благо народ тогда был еще не подозрителен и не скуп, а в страдальческом тезкинском облике было нечто, располагавшее к себе жалостливую хохляцкую и южнорусскую публику.

Этим же он располагал к себе и сотрудников родственных ему внутренних дел, которые периодически задерживали бродягу на вокзалах и автостанциях, но, недолго продержав его, а заодно накормив обедом, отправляли на все четыре стороны. В иных местах он жил по несколько дней, помогая одиноким женщинам и старухам. С теми, кто был моложе, делил не только стол, однако подолгу нигде не оставался. Что-то гнало его вперед, и на манер другого туберкулезника, буревестника революции Максима Горького, Тезкин исходил и изъездил пол-Руси, был на Дону и на Днепре, в новенькой, чистой Припяти, несколько дней прожил в Почаевской лавре среди богомольцев, добрался до Приднестровья и пил вино, столь нежное и благоуханное, что даже печень его не возымела ничего против.

Он сходился с бродягами, выкинутыми из жизни людьми, слушал их причудливые истории, рассказы странных старух о последних временах и втором пришествии Христа, о том, что антихрист с отметиной дьявола на челе уже родился и живет среди людей и лишь немногие спасутся и избегнут его власти, о том, что перед концом света будут еще страшные беды, пожары, землетрясения, войны и голод, появятся новые болезни как наказание греховному роду человеческому за богоотступничество. И порою закрадывалась мысль: а вдруг в безумстве своем эти женщины правы? Но кто мог тогда в это поверить? Богато украшена и дивно прекрасна была древняя славянская земля. Цвели и плодоносили ее сады и нивы, счастливы были ее люди, и Тезкин бродил среди них, точно стремясь в этих местах, которым менее чем через пять лет суждено было стать черными дырами истории и географии, но в ту пору солнечных и щедрых, усыпить саму память о забайкальской степи и колючей проволоке. И странно было ему видеть другую страну, о которой прежде ни он, ни родители его, ни друзья ничего не знали, странно было видеть людей, живших совсем не так, как жили все доселе знакомые ему обитатели великой державы.

Он посылал домой открытки с видами маленьких городов, но и мысленно и телесно уходил от дома все дальше. Казалось ему, что он уже так бродит много лет, хотя прошло всего несколько месяцев, и путешествие это пошло Тезкину на пользу. Болезнь мало-помалу начала оставлять его, и только тоска никак не могла уняться и гнала вперед, как гнал некогда насланный Герой овод несчастную царевну Ио.

В конце лета Тезкин оказался у Черного моря вблизи Одессы и оттуда на сухогрузе переправился в Ялту. Богатый и шикарный курортный город, толпы праздных людей, прогуливающихся по набережным в поисках развлечений и флирта, быстро его утомили. Удовлетворившись осмотром чеховского домика, Саня отправился дальше по побережью и надолго осел в Гурзуфе. Там ему удалось пристроиться на работу в столовую пионерского лагеря, и житье его стало не худо. Теперь он мог есть сколь угодно гречневой каши с молоком, выносить бачки, а в остальное время болтаться на море. Женское население лагеря быстро оценило нового кухонного мужичка с интересной бледностью в лице. Замотанные пионервожатые в коротких юбках, поварихи-практикантки из кулинарных училищ, московские переводчицы из Левиного института иностранных языков, приставленные к детям из братских партий, — все они довольно охотно с ним знакомились, и Саня топил тоску в мимолетных романах, случавшихся прямо на берегу моря, а то и в самих его водах, где нагие парочки попадали под нестерпимо яркие фонари пограничного патруля.

И постепенно тезкинская душа начала успокаиваться и излечиваться, подобно тому как зажило его пораженное степным ветром легкое. Ночной перешепот возлюбленных, их ласки, запах кипарисов и морская соль оказались самым целебным средством от черной меланхолии. Праздность жизни затянула его в себя, заглушая все горестные воспоминания и утраты, точно их и вовсе не было, и даже жалобная мелодия «Отеля Калифорния», пронзавшая пахучую крымскую ночь, не будила в нем никаких чувств. Благословенная земля! Он стал подумывать о том, не остаться ль ему здесь на всю жизнь, женившись на хорошенькой крымчанке с домиком и садиком на берегу, где бы рос в изобилии виноград, но не дикий, как на купавинской терраске, а настоящий, делать собственное вино, неторопливо его пить и глядеть, как набегают на галечный берег волны, не жалея ни о чем.

И в самом деле, о чем было жалеть и печалиться, когда вокруг цвело всеми красками и благоухало последнее покойное лето огромной страны, еще не ведавшей, что ее радушному безалаберному правителю, промотавшему за несколько лет изрядную долю фантастического нефтяного богатства, осталось жить чуть больше двух месяцев, и с его смертью начнется такая чехарда, что все прошедшее будет восприниматься как иная эпоха. А покуда на смену поднадоевшей всем «Машине времени» приходили крутые питерские ребята, расцветал подпольный рок, хиппи и панки, входили в моду дзэн-буддизм и экстрасенсы, молодые люди потихоньку покуривали травку, и никто не делал из этого трагедии. Легкомыслие молодости не преступало черту разврата, главным понятием и ценностью в жизни был кайф, который каждый ловил, как умел. Дряхлая власть смотрела на все эти забавы сквозь пальцы, и ни ей, ни народу-богоносцу дела не было до того, что где-то есть колючая проволока и не одни только урки за нею сидят, что третий год идет война. От всего этого заботливо оберегал Главлит; женщины были красивы, мужчины предупредительны, все получали примерно равную зарплату, и все определялось степенью личных знакомств. В кинотеатрах шли милые французские и итальянские фильмы, кружилась, как бабочка, интеллигенция вокруг стихов полуопальных поэтов, тусовалась в очередях на Таганку или на Малую Грузинскую, с умным видом отыскивая подтексты в тамошних шедеврах, а после болтала и болтала на своих прокуренных кухоньках, тихонько проклиная воздух несвободы и рабство народа и томно вздыхая о какой-то иной, невнятной, но сладкой жизни.

Так что напрасно призывали к бунту и гражданскому неповиновению отважные диссиденты и злючие западные голоса, напрасно учил жить не по лжи одинокий Солженицын, напрасно грызлись между собою истинные демократы и истинные патриоты, одинаково ненавидящие и ненавистны; власти, — когда море тепло, вино изобильно и дешево, женщины веселы и беспечны, протестовать никто не станет. Будет безмятежно нагуливать жирок партийная и прочая элита, отец наш будет встречаться с руководителями братских стран, а его прозорливые подчиненные тихонько мотаться к недругам и договариваться с ними о том, что взаимная брань на воротах не виснет и дальше этой брани дело не пойдет. Мир этот казался настолько незыблемым, что участь Кассандры ждала всякого, кто осмелился бы во всеуслышание заявить, что все почти в одночасье рухнет, начнут с чудных виноградников, а закончится тем, что двое партийных деятелей провинциального масштаба поделят между собой Черноморский флот.

Но это будет еще нескоро, а пока лишь порою смутная тень набегала на сердце Сани и что-то тревожное мерещилось ему в осенних штормах и дрожащих огнях Гурзуфа. В такие ночи он долго ворочался без сна, а когда под утро засыпал, то снились ему разорванные и мутные сны — пустынное Бисерово озеро и голые сады, снилось море, но не южное, а северное, и небольшой остров с мачтой. Снился шпиль университета на Ленинских горах и какая-то Богом забытая деревушка, протянувшаяся вдоль узкой и быстрой реки. Снилась лечебница в горах и бескровное лицо отца с выпавшими волосами. Снились знакомые и незнакомые люди. Видения наплывали одно на другое, хаотично друг друга сменяя и взаимопроникая, и Тез-кин смутно догадывался, что в этих снах заключена вся его будущая жизнь и судьба, которой он, хочет или нет, должен следовать, будто кто-то неведомый бросил перед ним клубочек.

И когда перелетные птицы потянулись на юг, пролетая над безмятежным полуостровом, он почувствовал, что пристало ему возвращаться — а для чего и что он будет там делать, Тезкин не знал, но это была как будто и не его забота. Отныне себе он не принадлежал — таковой была его собственная плата за извлечение из тьмы, но это нисколько не огорчило его, а, напротив, успокоило.

4

Вернувшись в Москву, он устроился санитаром на «скорую помощь». Домашние были настолько рады возвращению блудного сына, что не попрекнули б его ни словом, даже если бы по-прежнему он ничего не делал, однако Тезкин начал чудить теперь в ином роде. Он работал сутками через трое, отдавал отцу и матери почти все, что зарабатывал, и жил довольно уединенной и независимой жизнью. Что творилось в его душе, как предполагал он существовать дальше — все было сокрыто завесой. Он никого до себя не допускал, и Санина молчаливость и вместе с тем удивительная покорность встревожила родительские сердца. Религиозному человеку могло бы показаться, что Тезкин наложил на себя пост — он избегал любых развлечений, в свободные часы подолгу сидел за пустым столом, глядел на карту звездного неба и о чем-то размышлял. Все это было странным для молодого человека девятнадцати лет, пусть даже и перенес он сильное потрясение и болезнь, и однажды Анна Александровна позвонила Голдовскому и попросила, чтобы тот зашел сам или куда-нибудь позвал ее сына.

Хорошо помня все обстоятельства их последнего свидания в звенигородском санатории. Лева был поначалу сух, но добрая женщина сумела его разжалобить и польстить великодушию. Друзья встретились, избегая некоторых больных тем, проговорили весь вечер, и от этой беседы у Голдовского осталось очень сложное впечатление, в котором долго он не мог разобраться, но почувствовал себя задетым.

Лева давно уже понял, что их отношения с Тезкиным были, как это часто случается между друзьями, отношениями соперничества. Если в ту пору, когда Козетта вышла замуж и полуживого Саньку еле вытащили с того света, он, искренне ему сочувствуя, все же подумал, что сумел обойти друга на этом вираже, то теперь снова ему почудилось, что он отстал. Что-то новое появилось в Тезкине, чего действительно, понимал Голдовский, не приобретешь ни за какие деньги, ни у кого не выпросишь и не выиграешь в лотерею, и это обстоятельство рождало в нем неизъяснимую досаду и зависть.

Голдовский вел в ту пору довольно своеобразную жизнь. Он сменил мечту своей ранней молодости джинсы на костюм-тройку, забросил дурацкое занятие марать бумагу и не досаждал никому более своими опусами. Левушка научился солидно рассуждать на житейские темы и водил дружбу с состоятельными молодыми людьми, отдыхавшими в малоизвестных широкой публике пансионатах со скромными лирическими названиями «Поляны» или «Озера». Этот блистательный мир чрезвычайно волновал и привлекал его, как привлекал некогда мир литературы. Лева гордился тем, что сумел сделаться там отчасти своим человеком и был вхож в хорошее общество, и однажды позвал с собой Тезкина на скромную пирушку в доме на набережной, что, изогнувшись дугою, стоит напротив Киевского вокзала.

Он представил друга как большого оригинала, звездослова и бродячего философа, но особого интереса Санина личность не вызвала. Гости уселись играть в монопольку, Голдовский очень увлеченно что-то обсуждал с лохматым толстым парнем, одетым в драный свитер и разноцветные носки, хозяйка — темноволосая девица с чувственными губами и очень красивыми, но чуть беспокойными глазами, которую все звали Машиной, — переходила от одного круга к другому, верно, изображая светскую даму, и Тезкин заскучал.

Он прошелся по квартире, пялясь на развешанные по стенам картины, потрогал статуэтки и африканские маски, покачался в кресле и отправился на кухню курить. Под окнами текла река, уже прихваченная льдом возле набережных, слева на возвышении берега виднелась громада университета, солнце садилось, придавая силуэтам окраины и двум большим трубам ТЭЦ фантастический вид, и Санечка так загляделся на эту картину, что не услышал, как в кухню вошла хозяйка.

— Красиво?

— Да, — сказал Тезкин, не оборачиваясь.

— Мне Лева что-то говорил, да я забыла, о тебе забавное…

— Наверное.

— Работа у тебя еще какая-то необычная. Ты, наверное, андеграунд?

— Я не знаю такого слова.

— Ну, ты что-нибудь пишешь или рисуешь, музыку сочиняешь. А работаешь так, чтоб милиция не цеплялась.

— Нет, — сказал Тезкин резко, — я ничего не сочиняю.

— Жаль, — ответила она, нимало не задетая его резкостью, — а то бы я могла тебе как-нибудь помочь. Я люблю андеграундов.

Она усмехнулась и вышла, а его вдруг охватило жуткое раздражение против этого дома и этих людей, мирно жующих тосты и жюльен. Он вспомнил ребят в армии, готовых убить друг друга за пайку масла, вспомнил нищих богомольцев и бездомных бродяг на паперти Почаевской лавры, московских пенсионеров с их убогими жилищами, вызывавших «скорую» просто от тоски и просивших, чтобы их положили в больницу, потому что там бесплатно кормят, и в Тезкине заговорило недоброе чувство плебейской гордыни.

Он отозвал Голдовского в соседнюю комнату и проворчал:

— Не понимаю, как ты можешь болтаться среди этой зажравшейся сволочи?

— А ты много их знаешь, что так называешь? — отозвался Лева свысока.

— Мне достаточно того, что я вижу.

— Брось, Саня, — твердо сказал Голдовский, — они так же пьют водку, поют песни, треплются до утра, влюбляются, трахаются. Они такие же люди, как и мы с тобой. Разве что в них нет нашей дворовой убогости, с какой мы ходили в бары и боялись, что какой-нибудь мордоворот-швейцар обзовет нас сыроежками.

— Зато они на тебя как на полное убожество глядят. Он полагал, что Голдовский оскорбится, и даже намеренно сказал так, чтобы его задеть, но Лева лишь пожал плечами.

— Мне достаточно того, что я сам о себе знаю.

— Но ведь ты же совсем другой человек. Зачем они тебе нужны?

— Да, другой, — согласился Голдовский. — Но видишь ли, Саня, я понял одну вещь. Жить так, как живут наши с тобой родители в нищете и постоянном унижении, а мне, с моей фамилией, к тому же в двойном, чего тебе никогда не понять, я не собираюсь. Я слишком для этого себя уважаю и знаю, что большего достоин. У меня есть только два выхода: либо уезжать, либо поставить себя так, что ни один подонок не посмеет на меня тявкать. Первое не для меня, я слишком привязан к этой стране, ну и потом какой я, по правде сказать, еврей, если воспитала меня русская мать? Так что остается второе.

— И как ты себе это мыслишь? — спросил Тезкин, пораженный, с какой выстраданностью сказал все это его друг.

— У нас с тобой, брат, есть один существенный капитал — мы недурные женихи.

— Ты хочешь сказать, — проговорил Тезкин еще более удивленно, — что мог бы жениться на какой-нибудь дочке, ну хоть на этой вот Машине, в надежде, что ее папаша подыщет тебе хорошенькое местечко?

— Да, мог бы. Продаваться рано или поздно придется. Так лучше уж заломить за себя приличную цену.

— Но ведь это же лакейство. Лева.

— Лакейство? — обозлился Голдовский. — А ты что, себя кем-то иным тут ощущаешь? Да тебя только чудо не знаю какое спасло, что ты не загнулся, а теперь еще в позу встаешь!

Точно ужаленный этим напоминанием Тезкин примолк, а Лева вполне миролюбиво заключил:

— Мы с тобой. Саня, конечно, быдло, нравится тебе это осознавать или нет. И, наверное, так быдлом и останемся. Но если мы хотя бы не будем лохами, то не мы, так дети наши будут жить достойно.

— Н-да, — пробормотал Тезкин задумчиво, уже его не слушая, — а хозяйка, впрочем, действительно хороша. Что-то в ней есть.

— Ты еще не знаешь всех ее достоинств, — усмехнулся Голдовский. Они говорили уже довольно долго, как вдруг дверь отворилась, и на пороге появилась Маша.

Гости расходятся.

— Ну так и мы пойдем. — ответил Лева церемонно, склонившись к ее руке.

— Пожалуй что, — согласилась она, пристально их оглядывая, и интуитивист Тезкин поймал себя на мысли, что если не весь их разговор, то по меньшей мере последнюю часть она слышала.

И словно в подтверждение его догадки Маша прибавила, обращаясь к Голдовскому, но глядя на Тезкина:

— Я бы только попросила твоего друга остаться и мне помочь. Лева вздрогнул, и Саня увидел, что в его глазах промелькнули не ревность и не обида, а покорность. Если бы не эта покорность, он, может быть, и нашелся бы что сказать, в конце концов ему совершенно не понравилась бесцеремонность самоуверенной девицы. Но Тезкина вдруг больно задело, что здесь, в этой квартире. Лева, будь он тысячу раз влюблен, никогда бы не стал устраивать скандала. От этого внезапного воспоминания Александр побледнел, сжался и неопределенно пожал плечами.

— Ну вот и хорошо, — усмехнулась Маша, точно прочтя на его лице все коллизии во взаимоотношениях молодых людей, и отправилась выпроваживать гостей. Тезкин остался в комнате, не желая маячить под их любопытствующими взглядами, а про себя твердо решил, что, как только все уйдут, уйдет и он, догонит Левку, хлопнет его по плечу и скажет: «Ну что, ты все теперь понял?» — И они отправятся в Тюфилевскую рощу, выпьют доброго красного винца и до утра протолкуют о чем-нибудь очень важном. Он объяснит другу, что лакеем может быть только тот, кто сам себя таковым считает, а истинная свобода и достоинство обитают не в этих домах, но на просторных степных дорогах и в ночлегах под открытым небом. Он расскажет ему о звездах на Украине и звездах в Забайкалье — обо всем этом успел он подумать, как вдруг в коридоре раздались шаги и в комнату вошла Маша.

Она уже переоделась и была теперь в сиреневом халате с широкими рукавами и капюшоном.

— Ты хочешь уйти? — спросила она у обомлевшего Тезкина.

— Чем тебе помочь? Ты просила… — только и выдавил он.

— Ничем. Это был предлог, чтобы оставить тебя, — улыбнулась она. Санечка промолчал, мысленно представив на своем месте Леву, — этот бы не растерялся.

— Тебе совсем не понравились мои друзья?

— Нет.

— Что ж, ты прав. Они действительно скучные люди. Но других у меня нет.

— У меня тоже нет друзей, — признался Тезкин.

— А Лева?

— Вряд ли он теперь захочет со мною встречаться. Он обидчив.

— Догони его.

— Нет, — покачал головой Саня, — пусть уж все идет, как идет. Маша усмехнулась, подошла к нему и вдруг легко и естественно распахнула халатик, выскользнув из него как из ненужной оболочки. Тезкин не успел чего-либо осознать — нечто более властное, чем все его благие размышления о звездном небе над головою и нравственных законах в душе, швырнуло его к ней, и они провалились в забытье. А когда вывалились обратно и сидели голые на кухне, где еще несколько часов назад любовник предавался меланхоличному созерцанию заката, то обоим казалось совершенно нелепым расставаться.

5

Маша была созданием причудливым, но неприхотливым. Как и предполагал Тезкин, сытое детство — не обязательно детство счастливое. Родители его подружки, связанные служебным браком, относились друг к Другу с той же ненавистью, с какой нынче относятся наши литераторы, но в отличие от оных развестись они не могли. Бедное дитя всю жизнь находилось в центре их вражды, и одиночество и холод, на которые, как казалось ему вначале, несколько картинно жаловалась эта девочка, были всамделишными. Выросший, напротив, во всеобщем обожании Санька искренне ее жалел, и мало-помалу они привязались друг к другу. Она с сочувствием слушала его рассказы про боевую юность и степные скитания. Ей нравилось. что он совсем не похож на людей, к которым она привыкла. А он вдруг с удивлением обнаружил, что вся эта мишура в ее доме, заморские тряпки, вина, конфеты, пансионаты, дачи и прочие безделушки, о которых впоследствии будут рассуждать с пеной у рта народные заступники, покуда им не заткнут рот куском, — все это для нее ничего не значило.

Она запросто ходила с Тезкиным в пельменные и дешевые кинотеатры, и со стороны можно было подумать, что она тоже всю жизнь прожила в чащобах Пролетарского района. Из дорогостоящих развлечений она обожала одно — катание на лошадях. Каждое воскресенье с утра они отправлялись на ипподром, выстаивали очередь и совершали прогулки по кругу.

В этих забавах прошло больше месяца; и, ничего не говоря о чувствах и не имея никаких видов на будущее, они так привыкли быть вместе, что когда в конце той вьюжной андроповской зимы с ее облавами в кинотеатрах, магазинах и банях вернулись из Бенилюкса срочно отозванные Машины родители и любовники потеряли свое изысканное укрытие, то, верно, ничто не смогло бы заставить их друг от друга отказаться. Судьба им благоволила. На другом конце Москвы в Тушине проживала Машина бабушка, благонравная и набожная старушка восьмидесяти с лишним лет, успевшая получить воспитание в Смольном институте, покуда тот не превратился в вертеп. Несмотря на высокое происхождение, смолянка работала гардеробщицей в Доме культуры «Красный Октябрь», до девяти вечера квартирка пустовала, и здоровая парочка расшатывала кровать с периной до основания, а затем вкушала оставленные для внучки борщ и компот.

И вместе с этим борщом и компотом, вместе с дворянской пышной периной и барскими пуховыми подушками на Тезкина навалилась безразличная сытая сонливость — он располнел и размяк, воспоминания о печальных и горестных днях ушли на дно его души. Иногда, словно ото сна, отрываясь от этого полурастительного состояния, он думал, что так можно и вовсе себя потерять, и пробовал барахтаться, бередил душу прежними думами, глядел на звездное небо, но потом опять появлялась невысокая пухленькая Маша, и в объятиях своей пассии Александр забывал обо всем на свете. Дух его был немощен, зато плоть бодра. Машенька смотрела на него нежными глазами, в которых, будто в расплавленной смоле, переливалась густая, тягучая женская страсть, совсем не похожая на мужскую. Иногда, не успевая добраться до перины и полностью раздеться, они устраивались прямо в прихожей, среди пахнущих нафталином бабушкиных пальто и шуб, и Тезкину казалось, что никакие они не любовники, не друзья-приятели, а смертные враги, охотник и жертва, попеременно преследующие и унижающие друг друга безумными ласками.

Идиллия эта закончилась тем, что бабушка как-то раз вернулась раньше времени. По счастью, кровать была уже застелена, но Маша беспечно сидела на тезкинских коленках и выплевывала вишневые косточки. Заметив высокую и прямо державшуюся старуху первым, Александр побледнел, не смея даже подумать, что было бы, приди она на полчаса раньше.

— Что это значит, Маша? — спросила старуха резко. Машина молчала, и Тезкину казалось, что сейчас произойдет что-то ужасное.

— Кто это? — повысила голос старуха.

— Ну, допустим, мой друг, — ответила внучка нехотя.

— И вы находите приличным так себя вести?

— Э-э… молодость, неопытность, — забормотал Саня.

— Пошли отсюда! — отрезала Маша, вставая, и Тезкину сделалось немного жаль: он бы с удовольствием посидел с этой старушкой, чем-то напоминавшей ему почаевских странниц, потолковал бы с нею о старине и порасспрашивал о людях, чьи фотографии висели на стенах. Но Машина уже стояла в тесной прихожей, надевая плащ. На столике перед зеркалом лежал ключ.

На улице накрапывал дождик, с водохранилища тянуло сыростью, на той стороне виднелся тонкий силуэт Речного вокзала, и они пошли по набережной.

— Нехорошо как-то, Маш, получилось, — сказал Саня. — Да и бабулечку такую грех обижать.

— Да, — отозвалась она, — мы теперь с тобой бездомные. Как Адама с Евой, из рая изгнали. А за бабушку ты не тревожься, ее ничем обидеть нельзя.

— Зачем ты ключ ей отдала?

— Ты этого не поймешь.

— Стыдно стало?

— Да нет, просто все надоело.

Ничего больше она не прибавила, и Тезкин подумал, что теперь, когда им негде будет встречаться, роман их быстро сойдет на нет и они без сожаления расстанутся.

Прошло почти две недели, она не звонила, но все это время что-то мучило его и мешало выкинуть эту историю из головы. Ему снились непонятные, тягостные сны, от которых страшно было просыпаться и страшно засыпать. В свободные от работы дни он уезжал в Купавну и, сидя на террасе, в одиночестве поглощал «Алазанскую долину» или «Старый замок», бессменно наличествующие на полках военного магазина возле станции, но забвение не наступало. А потом она позвонила, и было в ее голосе, не капризном и манерном, как обычно, что-то такое, что заставило его, бросив все, примчаться на место встречи.

Она была сдержанна, плохо выглядела, нарочито не отвечала на его вопросы, а он, чувствуя, что дело здесь не в ее характере, а в чем-то более важном, терпеливо ждал, бродил с нею по Воробьевым горам вдоль желтых заборов, пока наконец, как-то странно усмехнувшись, она не сказала:

— Я беременна.

— Это точно? — выдохнул он, не смея поверить.

— Точно, точно, — ответила она раздраженно, в полной мере ощутив, что беременность — вещь не самая приятная в своих проявлениях. — Что, испугался?

— Нет, наоборот.

— Наоборот — это как?

— Я рад, что у нас будет ребенок.

— Бу-удет? — Голос у нее дрогнул: — И как ты себе все это мыслишь?

— Мы поженимся.

— Санечка, — вздохнула она, — это все так сложно. Твои родители, мои родители.

— Да какое это имеет значение? — вскричал он. — Что, я тебя не прокормлю, что ли?

— Нет, ты точно андеграунд и никогда меня не поймешь.

Но Тезкин уже ничего не слышал — известие это его ошеломило. Весь мир вокруг него переменился, стали мелочными и незначащими вещи, еще вчера занимавшие его ум. Он вдруг ощутил, что отныне его жизнь обретет тот смысл, которого ей недоставало прежде. Исполнится его предназначение и оправдается так мучившее его извлечение из тьмы. Впервые после того, как они ходили с Козеттой в храм, ему снова захотелось помолиться Богу в теплой и бессознательной благодарности за то, что мир так устроен, и женщина может родить ребенка, а мужчина стать его отцом. Тогда схлынут вся тоска и разочарование и истинной жизнью окажется возникшее из небытия существо. И, Бог даст, судьба его окажется куда более счастливой, чем судьба его молодых и беспутных родителей. Все то. что чувствовал Саня, что бродило и не находило выхода в нем самом, осуществится в этом человеке, уже живущем таинственной жизнью во чреве своей легкомысленной матери.

Но одновременно с этим в тезкинское чуткое сердце вдруг закралась тревога. Он не говорил никому сам и умолял Машу молчать о том, что она ждет ребенка, словно чувствуя, что мир может оказаться враждебным его дитяти. И, как оказалось, у него были на то все основания.

Втайне от родителей он снял недорогую квартиру в Филях близ нарышкинской церкви. Квартира эта была черна и страшна до безобразия, с лохматыми обоями, исшварканным полом, прокопченными потолками, и хозяева сдали ее только на тех условиях, что Тезкин сделает в ней ремонт. Весь март Саня белил потолки и клеил обои. представляя, как станут они здесь жить и каждый день ходить в Филевский парк. Он купался в этих мыслях, украшая жилище с жадной и придирчивой любовью. Но человек предполагает, а располагают, видно, попеременно то Бог, то дьявол.

Накануне того дня, когда они должны были въехать в свой дом. Маша зашла в комнату к матери и вышла от нее через полчаса с бескровным лицом. А моложавая изящная женщина весь вечер куда-то названивала и вполголоса договаривалась об очень важном деле, так чтобы не узнал муж. К полуночи все было слажено.

Тезкин ничего этого не знал. Он искал Машу весь день по всему городу, звонил домой, где никто не брал трубку, был в институте и даже поехал зачем-то на ипподром — все было тщетно. Он готов уже был броситься в милицию, но вдруг в голову его закралось подозрение. Саня поехал к дому на набережной и увидел, что в окнах горит свет.

Женщина в подъезде не хотела его пускать, но Тезкин, оттолкнув ее, вбежал по лестнице ра шестой этаж и стал звонить. Ему не открывали.

— Хорошо же, — пробормотал он и стал со всей дури бить по двери ногами.

— Гаврюша, — послышался в глубине просторной и гулкой квартиры женский вопль — вызывай срочно милицию!

— Где она?! — заорал Саня. г- Скорее, пока он не сломал!

— Куда вы ее дели, сволочи?

Он стоял и тряс дверь, бил по ней кулаками и ногами, пока не обессилел, а потом сел на ступеньку и зарыдал. Там и подобрал его наряд милиции.

Из отделения его выпустили вечером следующего дня, когда все было уже кончено, — в светлой клинике на Воробьевых горах свершилась одна из тех операций, что так часто свершаются ныне на святой Руси, а Марью Гавриловну отправили в «Озера» залечивать нервы подальше от покусившегося на нее безродного прохиндея. Но Тезкину было уже все равно.

6

Одно желание теперь им владело — уехать прочь из этого города. И на сей раз не в сопредельные ласковые земли, а куда-нибудь далеко, и никогда более не возвращаться в Москву, которую он считал не только свидетельницей, но и главной союзницей всех своих бед.

А покуда истекали два месяца до увольнения, Тезкин уезжал в свободные дни подальше от жестокой и холодной столицы в сонные городки вроде Боровска или Дмитрова, бродил по ним. бездумно глядя по сторонам, иногда даже на время забывался, но, очнувшись, испытывал еще более острую боль, от которой хотелось ему перестать быть.

Однажды в Коломне в нестерпимо солнечный до рези в глазах день Тезкин столкнулся с Козеттой. Первой увидела его она, и прежде чем Санечка осознал, кто перед ним стоит, бросилось ему в глаза золотое колечко на ее руке.

— Ну что, с мужем будешь знакомить? — уронил он горько.

— Как хочешь — засмеялась она. — Я здесь с экскурсией, а ты?

— А я один, — ответил Тезкин с такой невыразимой печалью, что даже в былые-то времена вряд ли Козеттин язычок повернулся бы сказать что-нибудь язвительное.

— Поехали с нами.

— Я еще не нагулялся, — ответил он хмуро.

— Тогда я составлю тебе компанию.

— А как же муж? — возразил Саня, но Козетта взяла его под руку, и они побрели на берег Оки, где та сливается с Москвой-рекой, и видно было, как в широкую окскую воду вливается грязная струя.

— Как твое здоровье? — спросила Козетта, внимательно к нему приглядываясь.

— Прекрасно, — буркнул Тезкин.

— У тебя ведь что-то серьезное было?

— Ерунда.

Он твердо решил, что не станет посвящать бывшую подружку в подробности своей жизни. Но денек был такой чудный, Саня мало-помалу разошелся, расчувствовался и рассказал ей все, начиная с того момента, как Голдовский, будь он неладен, притащил его в проклятый дом. и кончая своим желанием завербоваться в Сибирь.

Катя слушала его участливо, словно и не было никакой тени в их отношениях и не связывала их какая-то недоговоренность, и. когда Тезкин замолк, задумчиво произнесла:

— От себя-то ты все равно никуда не уедешь.

— Ну и черт с ним! — сказал он зло. — Мне теперь плевать, что со мной будет. Я, верно, как был пустым и никчемным человеком, так им и остался, раз даже стыдно от меня иметь детей. Ничего хорошего я для себя не предвижу, и никакой пользы в том, что живу, ни мне, ни окружающим нет. Одни пустые хлопоты.

— Санечка, — возразила Козетта по-прежнему мягко, но довольно решительно, — все это ребячество. Когда вы с Левой сидели в баре, вам было по семнадцать лет, и вы изображали на ваших пухлых личиках разочарование и усталость — это было страшно мило. Но теперь, если хочешь, Голдовский вызывает у меня куда больше уважения.

— Еще бы!

— Все его нынешние рассуждения от излишнего честолюбия. Это пройдет, и его тяга к тебе тому порукой, а вот тебе надо заняться делом.

— Каким еще делом. Катя? Что ты придумала? Ей-Богу, лучше б я сдох, — добавил он с горечью.

Козетта вздрогнула, немного побледнела, но упрямо продолжила свое:

— Лучше всего будет, если ты пойдешь учиться.

— Ну уж нет! — вскинулся он. — В школе меня все в институт отправить хотели, потом родители. Я, слава Богу, не честолюбив, вполне доволен нынешней работой, и большего мне не надо. А если это кого-то не устраивает, то пусть ищут чистеньких и удачливых.

Он был теперь по-настоящему задет и хотел сказать ей, что она сама именно так и сделала, нашла себе выгодного мужа, продалась и потому теперь защищает Голдовского. Но что-то мешало Тезкину прямо или косвенно обвинить ее в предательстве или измене.

Он не мог понять, та или не та Козетта была перед ним. Она стала замужней дамой, чужой женой, и это возводило между ними непреодолимую преграду, раз и навсегда перечеркивая все бывшее прежде. Он не мог найти в себе силы ни год назад, узнав об этом от Голдовского, ни теперь спросить ее, почему так вышло. Он не смел задать этого вопроса, точно чувствуя, что за ним скрывается какая-то тайна, но с ужасом и странным-торжеством в душе вдруг понял, что отказаться от нее и теперь не сможет. Все равно их связывало нечто более глубокое, хоть и был он в ее глазах беспутным мальчишкой, еще нелепей, чем в тот роковой, разъединивший их навсегда вечер.

— А подите вы все к черту с вашими нравоучениями! — вскричал Тезкин, но не оттого, что Козетта его чем-то обидела, а оттого, что — понимал он — она сейчас уйдет, и одному Богу ведомо, когда и в какой городок она снова отправится на экскурсию. И, словно почувствовав это, Козетта проговорила:

— Ты, если куда соберешься еще, зови меня.

Она сказала это тихо и кротко, как в былые времена, и в смятенной Саниной душе снова поднялась нежность, казалось, навсегда покинувшая его в тот день, когда Маша легла в больницу. Но оказалось, что нежность — слишком неистребимая штука, такая же неистребимая, как и ее вечная спутница — тоска.

И, вернувшись в Москву, Тезкин, несчастный и счастливый Тезкин, провожая глазами уходившую от него Катерину, вдруг понял, что никуда он теперь не уедет, потому что живет в этом городе женщина с чужим колечком на руке. И пусть даже нет и не может быть у них ничего общего, кроме непроясненных воспоминаний, он останется здесь ради редких встреч с нею.

Он жил теперь от одной такой встречи до другой, и жизнь его снова переменилась. Он, разумеется, не думал поступать в институт, но Козетта разбудила в нем его вечную и единственную страсть — страсть к звездному небу. Саня стал забывать о Маше и доме на набережной, часами листал атласы и карты, читал книги по астрономии. Как люди зачитываются романами и принимают близко к сердцу похождения плохо ли, хорошо ля выдуманных персонажей, так и Тезкин зачитывался названиями созвездий, туманностей и облаков. Он купил телескоп и с крыши купавинского дома, где пропадал теперь все время, с неизъяснимым трепетом и восторгом глядел на поднимавшиеся над миром звезды и планеты. В эти минуты душа его словно сама устремлялась ввысь. Как жалел он, что в свою хиленькую оптику сквозь ядовитые испарения купавинского завода «Акрихин», отравлявшего всю округу, не мог разглядеть и открыть новую звезду или хотя бы астероид и дать ему женское имя.

Ему казалось, что небо заключает в себе некую неимоверную тайну, единственную достойную того, чтобы к ней стремиться, и сообразную человеческой душе, ибо звезды и все небесные светила суть только завеса, отделяющая этот мир от того, куда он не попал по какой-то случайности. Но близость к тому миру уже отравила его разум, и ничем иным заниматься он был не в состоянии. Он снова теперь желал подняться к этой завесе, встать на краю и заглянуть туда, куда не дано глядеть смертным, чтобы получить ответ на томившие его вопросы о смысле и таинстве скоротечного и несправедливого земного бытия. Все более поддаваясь и увлекаясь этой мыслью, он принялся однажды в Звенигороде обсуждать свои мечты с Катериной. Она слушала его очень внимательно, но совершенно не поддерживала разговоров ни о таинственной завесе, отделяющей загробную жизнь, ни о посмертном существовании души, ни о влиянии душ умерших на живущих.

Они стояли на высоком берегу Москвы-реки, была середина мая, и все это напомнило Тезкину такой же день год назад, когда Лева сказал ему, что Козетта вышла замуж.

«Странно, как все повторяется», — подумал он, а вслух произнес:

— Ведь вся наша нынешняя жизнь — это только подготовка к той, правильно?

— Не знаю, Саша, может быть, и правильно, — ответила она, — но все-таки изучать это не надо. А если тебя интересуют звезды, то иди лучше в университет.

— В университет? — переспросил он ее удивленно, и почему-то встала у него перед глазами Серафима Хренова.

— Да, — пожала плечами Козетта, — по-моему, это единственное место в Москве, где изучают астрономию.

— Все это не для меня, — ответил Тезкин, но сказал он так скорее по привычке: мысль эта ему неожиданно понравилась.

Несколько дней он ходил под ее впечатлением, Козетта же стала потихоньку подталкивать его перейти от слов к делу, и Тезкин, чье томление по космосу было скорее ближе к приключениям Муми-Тролля, нежели к совершению научной карьеры, отправился к приснившемуся ему осенью под гул черноморских волн зданию на Воробьевых горах, дабы поподробнее узнать, что от него требуется.

Требовалось не так уж мало. но размах задачи Александра не остановил: при всей метафизичности своих устремлений он был человеком упрямым. В тот же вечер он позвонил Леве.

— Старичок, у тебя, случаем, не осталось каких-нибудь учебников для поступающих? — спросил он деловито.

— Остались, — ответил Лева печально, но Тезкин был слишком занят собою, чтобы обратить внимание на его тон.

7

В ту весну Левушка переживал не самые лучшие времена. Неудача с Машиной, ее стремительный, в голове не укладывающийся роман, едва не закончившийся свадебным венцом, где Голдовскому словно в насмешку была уготована роль шафера, последовавший за этим скандальный разрыв, запальчивые слова, сказанные в ответ на попытки выразить сочувствие, да еще с прибавлением угрозы поиметь крупные неприятности от родителей, наконец, несправедливое, обидное изгнание из бомонда — все это произвело на молодого честолюбца столь тягостное впечатление, что он едва опять не взялся за перо, измученный одним-единственным вопросом: как теперь жить?

Мысль эта Леву лихорадила. Он чувствовал, что пристала ему пора подводить итоги первых двадцати лет своей жизни, а итоги эти были малоутешительными. Он ничего не добился, занимался тем, что его вовсе не влекло, страшился будущего и томился ощущением, что жизнь проходит мимо. Она казалась ему похожей на детскую игру с фишками, где надо дойти до конечного пункта, бросая кубик, и где есть такие поля, с которых летишь кубарем вниз, и неизвестно еще, хватит ли у тебя времени и сил подняться и догнать тех, кто ушел вперед.

Отчаяние его доходило порой до такой степени, что ему казалось, скажи сейчас кто-нибудь: все исчезнет, он умрет или случится неслыханная катастрофа, начнется третья мировая война, о которой так много говорили в ту жесткую весну. — и он только с облегчением вздохнет и ни о чем не пожалеет. Вокруг была все та же беспросветная мгла, ненавистные трубы Пролетарского района, спившиеся рожи автозаводских мужиков, хамство и наглость продавщиц и совершенно не понимающий, в каком он дерьме живет, народ.

Бунтовать, протестовать, требовать справедливости — все было бессмысленно. Надо было как-то приспосабливаться и что-то делать. И Лева делал. Он уже второй год стоял в партрезерве, терпеливо ожидая своей очереди, но с его анкетными данными — какая к лешему партия? И в ту самую пору, когда Тезкин сидел над учебниками, вспоминая Серафиму Хренову и запоздало думая, что при всей своей стервозности она была неплохой учительницей и кое-что сумела заронить в его бестолковую голову. Левушка решил, что, может быть, и не надо ни к чему стремиться. В конце концов в его жизни тоже есть маленькие радости, вроде собирания книг, походов в театр и консерваторию, ночного кофе и прогулок по Арбату, есть милая девочка Анечка Холмогорова из подмосковного города с инфернальным названием Электроугли, по сравнению с которым его Кожухово — что твой Париж. Эта Анечка была словно по ошибке забредшим на грешную землю ангелом, и непонятно было Леве, за что ему такая милость была явлена. Она дарила любовь, не требуя ничего взамен и ни на что не рассчитывая, покупала ему рубашки, кормила обедами и выслушивала долгие жалобы и сетования.

— Нам жутко не повезло, — говорил ей Лева. — Мы попали в эпоху безвременья, которой нет ни конца, ни края. Но что делать — время не выбирают, как не выбирают ни родителей, ни родину, ни кровь. Если бы у меня было десять жизней, я, может быть, и согласился бы прожить одну из них здесь и сейчас, но у меня жизнь только одна, и утешительного в ней слишком мало. Ты понимаешь меня?

Анечка кивала прелестной головкой, ни в чем ему не перечила, не задавала глобальных вопросов и была так мягка и заботлива, как бывают только провинциальные девушки. Они давно уже обо всем серьезно поговорили, выяснили, что жениться они не могут, потому что жить им все равно негде и ничего хорошего их не ждет, но. покуда они нужны друг другу, они будут вместе, а как только ему или ей подвернется хорошая партия, расстанутся, но сохранят друг о друге самые теплые воспоминания.

И все выходило на словах очень гладко, без взаимных претензий и упреков, но, когда Левушка в полумраке кожуховской квартирки раздевал свою возлюбленную, торопясь успеть до возвращения с работы матушки, он испытывал такую нежность и ярость одновременно при здысли, что эта женщина может достаться другому, что ему хотелось убить и ее, и себя. Он с безумной отчетливостью понимал в эти минуты, что любит ее так, как никого больше любить не будет, и она любит его, что они Богом друг для друга созданы и нет худшей, более преступной глупости, чем через эту любовь переступить.

Но слишком хорошо Лева понимал и другую вещь: жениться — значит поставить на себе крест, значит, повторить судьбу отца и в конечном итоге сделать несчастным и себя, и Анечку, и уж точно ни в чем не виноватых своих детей, которые рано или поздно спросят его: зачем тогда было нас рожать? Для какой жизни? Нет, детей стоит заводить лишь тогда, когда будешь уверен в том, что они будут расти не как быдло и не среди быдла, что они получат и увидят лучшее, что есть в этом мире. И все-таки отдать Анечку — это было выше Левиных сил, выше любого голоса рассудка. это значило отломить что-то от самого себя.

Левушка измучил себя, истерзал сомнениями, не зная, как быть. Он снова бродил вечерами с Тезкиным по Автозаводскому скверу и, внимая абитуриентским страстям своего приятеля, думал: «Мне бы твои заботы, милый». А Тезкин тем временем сдавал экзамены. С грехом пополам написав письменные работы на тройки, он очаровал сердца экзаменаторов сворй непобедимой страстью к небесной тверди, и те, сами на себя дивясь, подавили ему четверку; проверявшая его сочинение на свободную тему ученая дама с филфака и вовсе растрогалась до такой степени, что взяла синюю ручку и самолично исправила все его ошибки, коих бы набралось на три двойки, и поставила высший балл. Этого в сумме оказалось достаточно для поступления на физический факультет, конкурс куда был совсем не такой, как два десятка лет назад, когда советское человечество делилось на физиков и лириков. Уже чувствовалось неумолимое приближение эпохи бухгалтеров и коммерческих директоров, для которых небесные светила были пустой вещью.

Иван Сергеевич и Анна Александровна не знали, какому богу ставить свечку. Они были счастливы, и казалось им, что жизнь их третьего сына, которого они оба, не сговариваясь и не признаваясь в том друг другу, любили больше старших, вошла в колею и самое желанное их дитя наконец утешится.

И только Леву удача друга не обрадовала нисколько: он отдалился от него, они встречались все реже и все реже говорили по душам, а когда сталкивались случайно возле метро, то не знали, о чем говорить. Иногда Тезкин видел Голдовского с худенькой, невысокой темноволосой девушкой и, глядя на них, ощущал неведомо откуда взявшуюся грусть. То ли это была зависть, что\у него такой девушки нет, то ли тоска о Козетте, но вся его нынешняя суматошная студенческая жизнь с ее походами в театр или в пивную, островком притулившуюся возле громадного китайского посольства и оттого названную «Тайванем», лекции, семинары, умные разговоры и пьяные посиделки в общаге — все это казалось ему таким ничтожным, что хотелось отринуть все и вернуться в сырость далеких апрельских вечеров, в красноказарменную школу, туда, откуда он когда-то так рвался, и поискать там тайну самой загадочной физической категории — тайну утерянного времени.

8

Университетская карьера Тезкина оказалась не слишком успешной и не слишком продолжительной. Очень скоро Саня понял, что звезды остались в той же безудержной вышине, что и раньше, а покуда надо было заниматься. вещами более приземленными и мало трогавшими его романическую душу. Учился он так же скверно, как и в школе, но, поскольку со студентами в университете носятся как с писаной торбой и больше всего боятся обидеть и уж тем более исключить, Саня худо-бедно прорывался сквозь сессии, сдавая что со второго, а что с третьего раза, а в остальное время предавался нехитрым радостям великовозрастного недоросля.

Будущее было где-то далеко, и только в сырой и прохладный апрельский день, справляя очередной день рождения, он ни с того ни с сего думал, что вот ему уж двадцать один, двадцать два, молодость проходит и рано или поздно начнется иная жизнь, а кто он, что будет с ним дальше — этого он совсем не представлял. Однако ж чувствовал, что университет нимало не приближает, но лишь отдаляет его от этой жизни, в чем, наверное, и была его высшая прелесть.

И все же мысли эти не давали Тезкину покоя. Сидя за праздничным столом, он тихо внимал нравоучительным тостам братьев, призывавших его стать посерьезней, наконец повзрослеть и, коль скоро не очень получается у него с учебой, заняться тем, что в ту пору обозначалось изрядно позабытым ныне понятием «общественная работа». Разомлевший именинник покаянно тряс головой, понимая, что все хотят ему блага, и даже обещал об этом подумать. Но день рождения заканчивался, Саня выбрасывал все дурные мысли прочь и уматывал с такими же оболтусами друзьями и веселыми подружками в' Купавну, где плясал до изнеможения под «Битлов» и Давида Тухманова. еще не зная, с какой красавицей свалится в светелке на втором этаже садового домика и кому, смятый воспоминаниями, теперь уже совсем далекими, станет читать:

И так как с малых детских лет

Я ранен женской долей…

Он слыл среди своих друзей отчаянным повесой и волокитой, и мало кто догадывался, что на самом деле Саня мечтал о женитьбе, мечтал с тайным замиранием сердца, с каким иная барышня в крещенский вечерок силится разглядеть в расплывчатых очертаниях воскового пятна облик будущего избранника.

Но женщины — существа чуткие и рассудочные. В отличие от простодушных мужчин они слишком хорошо чтут разницу между Эросом и Ги-менеем, а с этим божеством Санечке не везло. Несколько бурных романов, череда бессонниц, свидании и объяснений, так легко увенчивающихся победой там, где должна сдаваться женщина и торжествует мужчина, оборачивались крахом, стоило Тезкину произнести заветное для девичьего слуха слово «замуж». Что уж так не нравилось хорошеньким студенточкам в их пылком возлюбленном — Бог знает, но они всякий раз находили благовидный повод с ним расстаться, уверяя, что сохранят в душе самые теплые воспоминания и непременно будут друзьями. С одной из своих пассий он даже прожил несколько недель вместе, покуда ее родители катались на лыжах в доме отдыха «Красновидвво». Как высший символ семейной жизни сохли на батарее в ванной ее прозрачные и тезкинские в горошек трусы, но дальше совместного проживания белья дело так и не пошло. Вернулись объевшиеся манной кашей родители, и Тезкину вместе с трусами пришлось отбыть в Тюфилеву рощу, а его подружка три месяца спустя вышла замуж и очень мило ему улыбалась, когда они сталкивались на аккуратных университетских аллейках. Герою моему ничего не оставалось, как в очередной раз уезжать в Егорьевск, Зарайск или Малоярославец и зализывать новую сердечную рану.

Катерина его утешала, давала советы, которым он, впрочем, никогда не следовал, и если Тезкину поначалу было довольно неловко обсуждать с ней свою личную жизнь, то постепенно он к этому привык. Однако странная штука! — ничего он так и не узнал про нее, она упорно избегала каких бы то ни было разговоров о себе, не рассказывала о своем муже, про то, как они живут, счастлива она или нет, и даже хваленая тезкинская интуиция не давала никакого ответа.

Козетта держала себя на той же дружеской, участливой ноте, которую они взяли в первое неожиданное свидание в Коломне, никогда не вспоминала их предыдущих встреч и пресекала все попытки изменить характер их нынешних взаимоотношений. Тезкину пришлось принять этот негласный уговор, быть предупредительным и сдержанным, хоть и было это нелегко, природа его восставала против подобной нелепицы, но ни изменить что-либо, ни отказаться от этих встреч-прогулок он был не в состоянии.

Она без усилий взяла над ним власть, быть может, еще большую, чем прежде, и под ее влиянием Тезкин немного поостыл к своим амурным затеям и матримониальным замыслам. Главное место в его жизни занял тесный дружеский круг факультетских умников, людей, о ком было сказано:

много званых, но мало избранных.

Это была компания молодых людей, которая только в университете и могла возникнуть.

Главными понятиями в этом кругу были личная порядочность и честь. В своей горячности эти люди могли извинить любой проступок, кроме малодушия и трусости, грезили выдающимися открытиями и бескорыстным поиском истины. Молодое честолюбие в них не преступало черту карьеризма, они презирали компромиссы, вели порою весьма опасные разговоры, но не из духа противоречия, как на гуманитарных факультетах, а единственно из потребности установить истину, чего более всего не любила тогдашняя власть (как, впрочем, не любит и нынешняя и всякая другая), и в любом ином месте не сносить бы им было головы. Но в университете в ту пору на подобное вольнодумство смотрели сквозь пальцы, и их проказы оставались без последствий. Напротив, начальство, как могло, заступалось за своих воспитанников, чего те, увы, часто не понимали.

Однако такова молодость — она наивна и слепа, и, верно, по той же причине Тезкину казалось, что круг их никогда не распадется. Хотя он понимал, что по сравнению с этими людьми он ничто, сама мысль об их союзе грела его душу, а той симпатии, которую они к нему Бог весть за что испытывали, ему вполне хватало. Он уже понял тогда, что ни ученого, ни преподавателя, ни даже мэнээса из него не получится, но был безумно благодарен судьбе за то, что она свела его с этими людьми, и они в первую очередь, а не лекции и экзамены были его университетом.

С Левой же Тезкин разошелся к той поре окончательно. Они перестали друг Другу звонить, совсем не виделись и столкнулись однажды на Тверской возле кафе «Лира». Это произошло в памятный всем год, когда взошла неверная звезда Михаила Меченого и в Москве проходил фестиваль молодежи и студентов, на котором тезкинский названый брат работал переводчиком. Чистенький, аккуратно одетый в выглаженные брюки и светлую рубашку с короткими рукавами и узким галстуком, Лева был холоден чрезвычайно, разговаривал сквозь зубы, а Тезкин, возвращавшийся с очередной посиделки из общаги, напротив, не в меру обрадовался и на вопрос — «как жизнь?» — завел длинную восторженную речь о вольном духе университетского братства.

— Понятно, — перебил его Голдовский, — стало быть, ты остался таким же идиотом.

— Да, идиотом, — ответил Тезкин с вызовом, — если понимать под этим личную порядочность и честь.

— Я так и думал, — сказал Лева удовлетворенно, — что ты будешь нести подобную околесицу до седых волос. Но имей в виду, мой милый, что твои дружки тебя однажды сильно разочаруют. Знаю я этих чистых провинциальных мальчиков — без мыла в одно место залезут.

— Не мерь всех по себе!

— Я не мерю, а вот ты еще мои слова вспомнишь.

На них с любопытством глядели несколько смуглых людей с живыми и юркими глазами, звонко переговаривающиеся на похожем на автоматную очередь языке. Они о чем-то спрашивали Голдовского, показывая на Тезкина, и тот нехотя отвечал.

— Скажи им, — воскликнул юный физик запальчиво, — что все, что им здесь показывают, — это ложь. Что настоящая молодежь — это не те стукачи и прилизанные лизоблюды, которых вы им подсовываете.

— Ну, конечно, — усмехнулся Лева, — настоящая молодежь — это ты. Герой нашего времени.

— А ты, я гляжу, хорошо устроился, — сказал Тезкин презрительно, — в партию, наверное, вступил, да? Карьеру делаешь?

— А это не твоего ума дело! О себе позаботься.

И неизвестно, до чего бы договорились друзья детства, когда бы Лева вдруг не заметил невысокого загорелого человека с белесыми глазами, скоро приближавшегося к ним. На груди у него, как и у Левы, висела аккредитационная карточка, только на Левиной было написано «Отель Измайлово», а у мужчины лаконичное «всюду».

— Уходи немедленно, — сказал Голдовский, не разжимая губ.

— Эх, Левка, — пробормотал Тезкин, — до чего ж ты докатился! Ну черт с тобой, пойду.

Он перешел на ту сторону, прошел вдоль фонтанов и дальше, беспечно насвистывая «Калифорнию», побрел по бульварам, где гуляли они когда-то с Козеттой, — по Страстному, Петровскому, Рождественскому. Дошел до Меншиковой башни, и вдруг сделалось ему нехорошо, как бывает порою в солнечный и жаркий летний день, когда вдруг все вокруг меркнет и в голову лезут дурные мысли. Ему стало стыдно, что он наговорил кучу пустых и звонких слов Голдовскому. Тезкин присел на лавочке напротив телешевского дома, возле которого ходили смурные бородатые люди и толковали о восстановлении памятников старины и враждебных происках против русской культуры, закурил сигарету, и все поплыло у него перед глазами, так что он едва не потерял сознание. Это было одно только мгновение, а потом все опять вернулось, но что-то оказалось в этом мире нарушенным, и тезкинское сердце снова сжалось от неопределенной, но мучительной тревоги и предчувствия надвигавшейся беды.

9

К середине третьего курса Саня вдруг стал с удивлением замечать, что друзья его гораздо меньше толкуют о бескорыстии науки, уходят в серьезные и взрослые дела, говорят о прозаических материях, а он никак не мог уразуметь, почему так необходимо выбрать перспективную кафедру, завязать хорошие отношения с научным руководителем, бояться получить тройку по какому-нибудь истмату или же, например, посвящать досуг общественной работе и самое главное: почему звезды — это невыгодно? Он по-прежнему любил смотреть, как рассеивается туман над Бисеровым озером, философствовать за кружкой пива в «Тайване», он не желал менять штормовку и брезентовые брюки на костюм-тройку — в его глазах это было бы изменой далеким идеалам, о чем, быть может, говорили они когда-то с Голдовским. Но, хоть столько воды утекло с тех пор, Тезкин чувствовал, что остался все тем же — маленький и храбрый идеалист, он хотел жить наперекор всему так, чтобы доказать граду и миру — продаваться не требуется, жить можно и должно свободно и легко. Но кто бы стал его слушать?

Саня снова топал к Козетте, единственному не меняющемуся в мире существу, и жаловался ей на своих друзей.

— Они все не москвичи, — говорил он, — и это не случайно. Москва, по моему глубокому убеждению, город конченый. В конце концов я, мои братья, Левка — не лучшее ли тому доказательство? Ничего хорошего ни родить, ни дать миру она не может. И все-таки они приехали сюда, и это верно. Они нужны Москве точно так же, как она нужна им. Она стала местом, где они встретились, где есть библиотеки, театры, музеи, где есть, наконец, университет. Но скажи мне, почему, попав сюда, они берут у этого города не лучшее, а худшее, что в нем есть? Самые умные и честные из них спиваются, прочие продают себя с потрохами, не понимая, а часто, что еще хуже. понимая, какую цену они за это платят. Я им не судья, но, видит Бог, в моей несчастной Машине куда больше искренности, чем в них.

Катя на сей раз возражать ничего не стала. Она выслушала Тезкина с удивившей его серьезностью и проговорила:

— Ты мужик, тебе легче.

— Почему? — удивился он.

— Потому что ты можешь взять и послать все к черту.

— А ты?

— А я не могу, — заключила она с грустью и хотела что-то еще добавить, но промолчала.

«Она несчастна, — подумал Тезкин, — она, точно, несчастна, хотя никогда в этом не признается». И он не мог понять, радует его это или нет. Скорее должно было бы радовать. Но по неведомым ему законам именно ее несчастность стала последней каплей, переполнившей чашу тезкинского смирения. Как алкоголик, некоторое время строго воздерживающийся от спиртного и ведущий размеренную жизнь, вдруг срывается и уходит в запой, так и Тезкин, прошагавший свой отрезок пути, слетел со всех катушек, и им овладели его вечная безалаберность и хроническая непригодность к серьезному труду.

В ту весну он снова ощутил приближение тоски — верной спутницы и предвестницы всех своих перемен. Все, точно в одночасье, ему обрыдло, включая университет, снова в который раз захотелось куда-нибудь уехать, не стало сил ходить на занятия и думать о сессии, вопросы метафизики окончательно взяли верх над физикой, и он понял, что до конца университета не дотянет.

В тот день, когда ему исполнилось двадцать три года и по обыкновению посетили мысли о будущности и полезности своего существования в этом мире. Александр забрал документы и послал запрос в Гидрометцентр с тем, чтобы его отправили на какую-нибудь метеостанцию.

Ответ он получил через месяц. По странному совпадению это произошло как раз в те дни, когда взорвался Чернобыль, и катастрофа, явившая собою начало распада и переход в другое состояние всей российской жизни, стала одновременно и переменой в его собственной судьбе. Он, быть может, не обратил бы на это внимания, когда бы места, о которых довольно скупо сообщали, не были знакомы ему воочию, и вдруг вспомнились ему голоса божьих странниц, их мрачные предсказания, и печаль объяла тез-кинское сердце. И печаль эта оказалась не единственной.

Друзья устроили ему грандиозные проводы в Купавне. Все было, как тогда, когда только начиналась и была ничем не омрачена их юная дружба, все воскресло, и почудилось ему даже, что незачем уезжать. Хотелось крикнуть, напившись пьяным: «Друзья мои! Все вы так прекрасны, и я вас так люблю. Заклинаю вас чем угодно: не продавайте душу дьяволу — он купленного не возвращает.».

Но они могли сойтись теперь вместе лишь на мгновение, а с утра снова разбрестись по своим делам, и ясно было, что воротить прошлое уже нельзя.

Однако как ни огорчили Тезкина эти похмельные и невеселые проводы, еще горше оказалось прощание с Катериной. Она пришла за три дня до его отъезда. Дома никого не было, они сидели на кухне, пили чай, и Тезкин не мог ничего понять. Он не узнавал, а вернее, только теперь стал узнавать свою возлюбленную — ту Козетту, что шла с ним когда-то по Рождественскому бульвару, водила в церковь и ждала в убогой теплостановской квартирке, Козетту. что приехала к нему в армию. Куда-то делись вся ее рассеянность и отстраненность, она была снова беззащитна и нежна, и он только боялся ее вспугнуть, боялся, что ее нежность сейчас исчезнет, она встанет и скажет, что ей пора.

Он глядел на нее глазами влюбленного семнадцатилетнего мальчика и мысленно заклинал: «Не уходи, только не уходи, ну побудь со мной хоть еще полчаса». Было уже совсем поздно, гул города, шумной Автозаводской улицы, стих, в наступившей тишине слышно было, как за домами и гаражами гудит окружная железная дорога, и глаза Козетты становились все теплее. Они сделались совсем шальными и юными, но Тезкин все еще не смел поверить в эту неслыханную милость.

Настенные часы на кухне ясно и звучно возвестили о полуночи, и Козетта, чуть-чуть покраснев, как много лет (казалось, всю жизнь) назад, проговорила:

— Сашенька, не заставляй меня саму вести тебя в спальню. И, не дав ему опомниться, перебивая собственное смущение, прибавила:

— Ты иди первый и жди меня.

Он лежал на кровати в полной темноте, слышал, как льется в ванной вода, и даже не решался ни о чем подумать. За окошком виднелась громада Тюфилевских бань, в гулкой квартире было тепло и тихо, но он дрожал от озноба.

— Где ты? — позвала она.

— Здесь, — ответил он хрипло.

Она подошла к кровати, легла рядом, обняла его и шепнула:

— Подожди чуть-чуть, давай полежим просто. Я так когда-то об этом мечтала… А теперь включи свет — я хочу, чтобы ты меня видел.

— Ты так красива. Боже мой. Я даже боюсь до тебя дотронуться.

— Не бойся, — проговорила она, и ему показалось на миг, что им снова ему восемнадцать, ей девятнадцать лет и он через три дня уходит в армию, а все последовавшее рухнуло в небытие, исчезло, стерлось или было им кем-то в эту ночь прощено.

Но потом, когда недолгая майская ночь ушла на запад, Тезкин ощутил такое отчаяние, какого никогда прежде не испытывал. Ах, если бы это случилось не теперь, а пятью годами раньше, кто знает, может быть, тогда все повернулось бы и в его, и в ее жизни иначе. От этой мысли, от того, что понял он в эту минуту, что любит эту женщину, любил всю жизнь и будет любить всегда и она любит его, а ее замужество и его многочисленные романы суть нелепость и глупость смеющейся над ними судьбы, у Тезкина потемнело в глазах.

— Хочешь, я останусь?

— Нет, Саша, ты поезжай, — сказала она ровно. — Я к тебе только потому и пришла, что ты уезжаешь.

— Господи, зачем ты это сделала? Ты ведь не любишь его.

— Не люблю, — ответила она, — так не люблю, что иногда кажется, с ума от этой нелюбви сойду.

И от этих слов стало Тезкину еще дурнее.

— Почему ты меня не дождалась. Катя?

— Так уж случилось, — сказала она, глядя на него ясным взглядом, — и я буду с этим человеком до тех пор, пока он сам от меня не откажется. Ты уезжай — не судьба нам жить в одном городе. Как раньше, не получится, а как сегодня — я не смогу.

— А если он откажется? — произнес Тезкин мучительно.

— Ты об этом не узнаешь.

Она сидела печальная на краю кровати, ее светлые, тяжелые волосы спадали на плечи, доставая кончиками до груди, и она наматывала их на палец, уже немного отрешенная и очень усталая. И Тезкин вдруг почувствовал одновременно жалость к ней и вину: как бы страшно ни было теперь ему оставаться одному в этой комнате, где пока еще есть она, каково будет возвращаться домой ей?

— Почему мы так несчастны? За что нам это? — проговорил он, точно сам к себе обращаясь.

— Не валяй дурака, — ответила она, вставая и снова превращаясь в светскую даму. — Сделанного не воротишь. И потом кто тебе сказал, что мы должны быть обязательно счастливы?

Загрузка...