Эпилог

Вино, мороженое, изящные столики на открытом воздухе, соблазнительные официантки, сигареты, смех, деньги, салаты, грибные жюльены, летняя беззаботность — человеческое и физическое сплетение всего этого принято называть «кафе».

Только вот Денис совсем не выглядел беззаботным.

Я знаю его уже давно. Он приобрел некоторую известность в молодежных литературных кругах. Он казался мне человеком интеллигентным, рассудительным, глубоким, вдумчивым и будто таящим что-то от мира. Мне всегда было с ним интересно. А сегодня он меня просто-таки поразил.

— Ну что, Вадим? — спросил он наконец.

Некоторое время я молчал, так как не знал, что ответить. Всё это было слишком неожиданно. Зачем он вдруг начал вспоминать то, что было несколько лет назад? Почему он рассказал это мне? И почему он не рассказывал об этом никому другому?

— Ну а что же было потом? — ответил я вопросом на вопрос. — Неужели ты сидел в тюрьме? Как ты оттуда вышел? Говорят, что с такими статьями оттуда не выходят…

— А я вот вышел, — хитро улыбнулся он.

— Как?! — удивился я. — Неужели ты и вправду сидел?! По тебе не скажешь.

— Шутка, — ответил он. — Я же тебе говорил, что мальчику исполнилось 14 лет и что настоящего секса у нас с ним не было. Так что под статью я бы не подпал.

— Но ты же истязал его под конец против его воли?

— Вроде да. Но и это еще вопрос. Думаешь, можно в одиночку привязать сопротивляющегося подростка к кровати, если он и сам в глубине души этого не хочет? Всё это пришлось бы еще долго и нудно доказывать, суд бы затянулся, да и вообще, под какую тогда статью меня подвести? Хулиганство тогда получается? Я ведь, кстати, ничего ему не сломал и не отбил. Все раны были поверхностными. Так, порезы, ушибы.

— А психологическая травма?! Суд ведь мог бы учесть и это.

— Так в этом же всё и дело! Его мама решила, что куда большую психологическую травму нанесет ему само судебное разбирательство с вынесением всех подробностей на всеобщее обсуждение. Ведь об этом бы и в школе прослышали. Это значит: директор, все учителя, одноклассники, их родители. Кристина решила, что это будет для него полнейшим кошмаром. Да, в общем-то, и для нее, что уж там.

— Ах, вот как! Значит, проскочил! — усмехнулся я.

— Ну вроде того. Хотя скандал она устроила грандиозный. Боже, что это было!

Тон его внезапно изменился. Краснеть он, видимо, не умел, но порозовел очень серьезно. Он, как ребенок, даже закрыл руками лицо и некоторое время так и сидел, спрятавшись от меня и от мира. Я боялся его тревожить и решил подождать, пока он продолжит сам. И он снова заговорил:

— Вначале она бросилась на меня с кулаками — у меня душа ушла в пятки — но как это было эротично! Ей было явно за 30, но она, разведенная, чтобы снова понравиться мужчинам, часто носила короткие маечки. Она была стройная, с формами и с довольном симпатичным лицом. Представь: на тебя набрасывается этакая фурия с упругими грудками под тонкой тканью, с обнаженным пупочком, с чуть пушистым животиком!

— Надо было тогда и ее отстегать! — заметил я скептически.

— Нет, всё уже было слишком серьезно… Я мог только бороться с ней, сдерживать ее руки, чтобы она меня не избила…

— Ты что-нибудь ей сказал?

— Я только повторял, как заведенный: «Это шутка, мы с ним играем, что вы, что вы!» — Но ты же сам говоришь, что на лице его было страдание, а никакое не наслаждение, и что он кричал.

— Когда вбежала Кристина, на лице его было только изумление и замешательство… Трудно было что-то доказать.

— Неужели он тебя не выдал?

— В том-то всё и дело, что нет!

— А мама выпытывала у него, что у вас там было?

— Конечно! Ведь я же сказал, что тело его покраснело. Конечно, она не могла этого не заметить. После нашей борьбы она будто поостыла и стала его расспрашивать.

— А он?

— Молчал или говорил что-то невнятное…

— Но почему?

— А почем мне знать? Может, он сам был слишком испуган.

— Но ведь она и позже могла его расспрашивать? Когда он уже более или менее успокоился? Почему же он тогда ничего ей не рассказал?

— Можно только предполагать. Есть у меня на этот счет одна теорийка…

— Наверняка опять какая-нибудь извращенческая? — улыбнулся я.

— А то! — бодро ответил он. — Других не держим. Я подозреваю, что после всего того, что у нас с ним было, мы стали с ним все-таки слишком близки. Он пережил со мной то, чего не переживал еще никогда и ни с кем. И ведь не только плохое, но и хорошее! Если помнишь, до самого последнего дня ему это нравилось. Наверно, в глубине души он все-таки не желал мне зла. Он почувствовал, что в том, что у нас произошло, был глубокий смысл для нас обоих. Я и сам, как видишь, это почувствовал.

— Что же, она тебя так просто отпустила?

— Ну как, после жуткого скандала. А напоследок кричала: я так этого не оставлю! Я буду звонить вашим родителям! О вашем поступке узнают все!

— Ну и что же? Узнали? — спросил я со смехом и одновременно с замиранием сердца.

— О, это были кошмарные дни! Почти неделю она каждый вечер звонила нам домой (адреса моего она не знала), надеясь, что подойдет кто-то из моих родственников. Но я принял меры.

— Телефоны, что ли, все переломал? — захихикал я.

— Нет, — ответил он вполне серьезно. — На такое бы я не решился. К тому же родители заподозрили бы неладное, если бы сломались одновременно оба наших телефона.

— Провод перерезал? — улыбнулся я хитро.

— Да что ж я, партизан, что ли, прости Господи! — засмеялся наконец и Денис. — Перерезал, а потом сам же зубами и соединял, чтобы дозвониться куда-нибудь можно было.

— Ну, ради такого дела — почему бы и нет?

— Во-первых, это быстро бы обнаружили и починили. Во-вторых, сами по себе телефонные провода в пределах квартиры обычно не рвутся. Они поняли бы, что провод специально кем-то перерезан. Вот тут уж они точно бы что-нибудь заподозрили. Это бы и выдало меня с головой.

— Ну так что же тогда ты сделал? — не выдержал я. — Не томи уже!

— Переносную трубку все эти дни я держал у себя, в своей комнате, и сам первым подходил, кто бы ни звонил. А у стационарного телефона на кухне я специально сделал звонок как можно тише. Мои не слишком продвинутые в техническом отношении родственники не могли догадаться, как сделать его погромче. К тому же я всё равно всегда звал их к телефону, когда кто-нибудь их хотел.

— Кроме Кристины.

— Кроме Кристины.

— Ну а она? Что говорила она, когда нарывалась на тебя?

— Вначале она требовала моих родителей, ругалась, потом просто бросала трубку.

— Но ведь по номеру телефона несложно узнать и адрес! Есть такая компьютерная программа, ее все знают. Почему она не воспользовалась ею и не завалилась к тебе домой поболтать с родителями о своем, о женском?

— О, это сейчас ее все знают. Новое поколение. А Кристине уже тогда было явно за 30. Она все-таки другого поколения человек. Она не настолько компьютеризирована. Возможно, она просто не знала об этой программе. А может, постеснялась являться домой без приглашения. Или сама боялась обсуждать эту тему с глазу на глаз… Чужая душа — Потёмкин.

— Ну а потом?

— А потом я догадался сказать ей, что родители уехали в отпуск и что вообще теперь они будут жить от меня отдельно, в другой квартире, с моей бабушкой, так как ей нужен уход, так что можете, дескать, не звонить. И через какое-то время она действительно звонить перестала.

— Так всё и закончилось?

— Да…

— И с Лешей ты с тех пор не общался?

— Нет… Он боялся звонить мне, а я — ему. Я получил от него то, что хотел, а он получил что-то от меня… Хотел ли он этого? Не знаю. Стала ли его жизнь от этого лучше? Не знаю.

— От чего? От того, что ты его поистязал и «очеловечил»?

— Ну да…

— Действительно, спорный вопрос… Ну а ты никогда не задумывался над тем, что стало потом с твоими учениками, особенно с Лешей? Стали ли они голубыми? Стали ли они мазохистами? Не стали ли они вообще какими-нибудь маньяками?

— Хм, по крайней мере, ни в каких сводках я ничего о них не читал и по радио не слышал, — улыбнулся Денис.

— Ну а тебе самому не интересно было бы узнать, что все-таки с ними стало?

— Теперь прошло уже лет пять. Максим стал юношей, Леша — вообще почти взрослым человеком. Ему теперь 19. Столько же, сколько и мне тогда…

— Ну и что? Хотел бы ты с ними встретиться?

Денис осушил свой большой бокал красного вина:

— Боже, ну и вопрос… Мне даже страшно это представить. Но и интересно до жути! Знаешь, я хотел бы, чтобы мы встретились, но они при этом не знали, что это я. Конечно, на самом деле это вряд ли возможно, ведь за эти пять лет моя внешность особо не изменилась. Но просто представь себе… Я бы разговорил их, выспросил бы у них про их жизнь. Возможно, они поведали бы мне и тот эпизод со мной. А потом, если бы мне захотелось, сказал бы, что я и есть тот самый Денис, их учитель…

Мы замолчали.

Я заказал грибного супа, Денис — бифштекс. «Так вот куда перешла теперь его хищность и плотоядность!» — подумал я невольно с воздушной внутренней улыбкой.

Кругом сидели люди, ели, курили, разговаривали о милой летней чепухе, хохотали и ржали. Они казались очень легкими. Они не замечали, что дух этой тяжелой истории витал среди них и висел в теплом и солнечном воздухе.

— Знаешь, — добавил Денис, — я нынешний уже во многом другой человек, чем тот странный юноша. Я могу уже смотреть на него со стороны. Кстати, а что ты о нем думаешь? Как ты оцениваешь его поведение?

Я предполагал, что рано или поздно он спросит меня об этом, но всё равно мне стало вдруг как-то неудобно, неловко. В конце концов я решил, что лучше ответить честно:

— Был бы это мой ребенок — яйца бы этому юноше поотрывал! А так — понимаю.

Денис немного смутился, а потом с облегчением засмеялся. Тогда я спросил его:

— Ты вот такой известный, пусть и в узких кругах, литератор. Почему же ты не превратил эту историю в повесть?

— Во-первых, я не знаю, насколько она будет интересна тем, кто меня не знает. Во-вторых, для меня это слишком взрывная, слишком опасная тема, — ответил он медленно. — Мне трудно о ней писать.

— Но ты же сумел мне о ней рассказать?

— Да… Хотя и это стоило мне больших усилий.

— Усилий? Мне показалось, что ты сам захотел мне об этом рассказать.

— Да… Мне нужно было освободиться.

— А почему же тогда повесть об этом не стала бы для тебя освобождением?

— Повесть — совсем другое. Чтобы написать повесть, нужно очень глубоко это прочувствовать, снова вжиться в это — вернуться туда.

— Почему ты этого боишься?

— Потому что если я сделаю это, то снова могу этим заболеть.

— Но неужели тебе не будет жалко, если эта история пропадет?

— Наверно, не будет…

— А мне будет! — воскликнул я вдруг.

— Правда? — спросил Денис с какой-то странной радостью, с глубоким удовлетворением.

— Честно тебе говорю. Ведь эта история — она, прости за пафос, и общечеловеческая какая-то немножко. Все мы — ну, почти все — таим в себе разрешенные и запрещенные страсти и страстишки или сами являемся их объектами. Все мы Лолиты, все мы Гумберты, знаем мы о том или нет, хотим мы того или нет. Можно, я сам запишу твою историю?

— Конечно… Но откуда ты возьмешь вдохновение? Неужели тебя так впечатлил мой рассказ? Сможешь ли ты написать об этом прочувствованно, если ты сам всего этого не переживал?

— Как бы тебе сказать? Конечно, в моей жизни ничего такого не происходило. Но на уровне мечтаний, фантазий, желаний, думаю, у каждого человека нашлось бы нечто подобное.

— И что же нашлось бы у тебя? — ехидно оживился Денис.

— Секрет! — ответил я быстро.

— Ах, так? — возмутился Денис наполовину в шутку, наполовину всерьез.

— Ну да, — нагло улыбнулся я. — А ты как хотел?

— Я тебе, значит, всё рассказал, а ты мне, значит, ничего?

— Ну да, — ответил я радостно. — А как же еще? Неужели ты ожидал чего-то другого? Знаешь ведь, с кем дело имеешь.

Денис обиделся.

— Не обижайся, Денис, — примирительно сказал я. — Написав о тебе, я напишу обо всех нас, в том числе и о себе. Уже одним тем, что я это напишу, я и сам в чем-то признаюсь. В чем-то своем. И в чем-то общем одновременно.

— Ну ладно… — смирился Денис. — Только имена все обязательно поменяй.

— Разумеется. Кстати, тебе не будет обидно, что героя, списанного с тебя, наверняка будут клеймить и позорить? Ты не воспримешь это как удар по тебе самому?

— Нет… Ведь это литература. Клеймить будут не меня, а героя. К тому же никто ведь и не узнает, что списан он с меня.

— Конечно. Только твое имя я оставлю настоящим.

— Что?! — закричал Денис в негодовании. — Да как ты смеешь?! Для того я тебе это рассказывал, чтобы ты потом мне жизнь сломал?! Не думал, что ты окажешься таким… таким…

— Только имя, — улыбнулся я. — Отчество и фамилию я, конечно, поменяю. Потому что они там редко упоминаются и не имеют особого значения.

— А-а! — выдохнул Денис. — Это лучше. Но почему все-таки ты хочешь оставить имя?

— Я сам очень хорошо это знаю, но объяснять такие вещи другим людям мне всегда было трудно. Понимаешь, в глубине души я считаю, что литература, при всем ее вымысле, — это, ну… правда, что ли, какая-то в конечном итоге. Правда жизни. Когда я буду это писать, мне нужно будет думать о тебе. Тогда это будет искренне и всерьез. Если я поменяю твое имя, то я солгу. И я не смогу это написать.

— Странно слышать такие речи от литератора.

— Хорошо, могу предложить тебе и чисто литературное объяснение. Помнишь работу Ницше «Рождение трагедии из духа музыки»? Там говорилось об аполлонизме и дионисизме. Это два направления, которые Ницше выделил в греческих драмах, в искусстве, да и, пожалуй, во всей жизни. Аполлонизм — стремление к гармонии, равновесию и свету. Дионисизм — стремление выплеснуть все свои страсти, прожить их максимально полно, к каким бы последствиям для себя и других это ни привело. Русское имя Денис происходит от древнегреческого Дионис. Вот и подумай теперь, почему я хочу оставить герою твое имя.

— Ну ты, мужик, вдарил! — воскликнул Денис и заржал, удивленно и одновременно довольно. — Но, кстати, ты не думаешь, что если ты на самом деле напишешь эту повесть, если она будет издана и окажется на прилавках книжных магазинов, если она будет доступна всем, то это… ну, в общем… нехорошо это будет?

— А что именно будет нехорошо?

— Вдруг ее купит мама какого-нибудь мальчика или какой-нибудь девочки? Она же начнет с подозрением относиться ко всем учителям мужского, а может, и женского пола. Тебя это не смущает?

— А тебя не смущает, что, прочтя «Преступление и наказание», можно начать с подозрением относиться ко всем студентам? Что, услышав о том, что недавно кого-то убило случайно выброшенной из окна бутылкой, можно перестать ходить по улицам? А, узнав о том, что когда-нибудь умрешь, можно перестать жить?

— Ладно, ладно, я тебя понял! — улыбнулся Денис. — Ну а если вдруг эту книгу купит педофил? Он ведь может поступить так же, как и главный герой. Как я то есть.

— Думаю, что если он уже махровый педофил и готов на всё, то он и без моей повести всё сделает. Если же он делать этого не собирается, то вряд ли моя повесть его убедит.

— Однако же небезызвестный сериал «Бригада» подвиг некоторых подростков на преступления. Одни вот школу свою сожгли, другие еще что-то сделали…

— Это потому, что в фильме бандитский образ жизни фактически прославляется.

— Так, а у тебя в повести, если ты будешь писать ее от первого лица, тоже ведь всё будет показано изнутри? Герой будет постоянно себя оправдывать, как оправдывал себя я? Как это воспримут подростки?

— Но если подросток совратит подростка, то преступлением это никаким не будет! — засмеялся я.

— Но есть ведь и взрослые люди, которые так же неустойчивы, как подростки, — возразил Денис.

— То есть ты хочешь сказать, что в повести должно прозвучать хоть какое-то осуждение того, что сделал герой в конце концов? — спросил я.

— Ну, наверное, да, я не знаю… — ответил Денис. — С другой стороны, если осудить это прямо, то получится слишком тупо, прямолинейно и дидактично. Как у Льва Толстого.

— Да, до этого я бы доходить не хотел, тут трудно поспорить, — согласился я.

— Значит, надо осудить, но как-то непрямо, как-то более тонко, — заключил Денис.

— Верно…

— Как бы это лучше сделать?

— Я подумаю, — пообещал я. — Обязательно что-нибудь придумаю.

— Слушай, ну а тебе не кажется, что прав был Серега, о котором я упомянул в самом начале?

— Кто такой Серега?

— Ну это который сказал, что Мисима — ужасный писатель, хоть он его и не читал.

— Сами мы Пастернака не читали, но сурово осуждаем?

— Ну да, вроде того. Он сказал, что описывать всякие «гадости, извращения» — это фашизм и что обо всем этом нужно молчать в тряпочку.

— Ты считаешь, что он был прав?

— Вначале я был точно уверен, что он не прав, но теперь я уже сомневаюсь…

— Но ведь если объявить гадостью и фашизмом всё то, что выходит за какие-то рамки среднестатистической приемлемости, то получится, что в каждом из нас сидит гад и фашист, — возразил я. — У кого-то маленький, у кого-то большой, но у всех, думаю сидит. И вообще, описать, то есть художественно исследовать что-то — еще не значит к этому призывать. Так ведь можно сказать, что и люди, пишущие про войну, призывают к войне.

— Кстати, да, насчет гада и фашиста я с тобой согласен. Пару лет спустя после того разговора этот же самый благонравный, законопослушный, добропорядочный и высокоморальный Серега признался мне как-то по пьяному делу, что мечтает порой о том, чтобы засесть на крыше какого-нибудь московского небоскреба со снайперской винтовкой и стрелять по прохожим.

— Гад? — радостно спросил я.

— Фашист! — убежденно подтвердил Денис.

— И почему он только не молчал об этом в тряпочку? — риторически спросил я. — Ведь он, не знаю уж, в шутку или всерьез, мечтал о массовых убийствах. А я собираюсь написать всего лишь об эротических играх одного юноши с двумя мальчиками. Вот и скажи после этого, кто из нас больший гад и фашист?

— Да, черт возьми! Ну а ты не боишься, что люди эту повесть не примут, осудят? И будет ли тебе это важно?

— Если это посторонние люди, то неважно. Но мир состоит не только из посторонних людей. А потому я просто возьму себе псевдоним, — убежденно сказал я.

— Псевдоним? Ты хочешь спрятаться от мира? А ты не думаешь, что лучше будет… ну, выражаясь пафосно, честно бросить эту книгу миру в лицо, под своим собственным именем? — спросил Денис.

— Идея, конечно, красивая, — ответил я, — но представь себе картину: эту повесть читают люди, которые меня знают! Одноклассники. Школьные учителя. Один мой приятель напечатал в нашей газете полуюмористический рассказ о сексуальном каннибализме. Как один герой соблазняет женщин, а потом убивает их и хранит в холодильной камере. А потом готовит из них еду и дает ее другим красивым девушкам, чтобы они тоже стали каннибалками. Согласись, вряд ли такой рассказ всерьез свидетельствует о людоедских наклонностях автора. Скорее, черный юмор какой-то или черная, прости Господи, романтика. Главный редактор даже дал этому рассказу откровенно пародийное название — «Мертвые туши». Так вот знаешь что мне наша учительницы литературы потом сказала, когда это прочитала? «Я поражена. Все эти годы я видела Сергея совсем по-другому. А у него в душе вот что творилось. Вот он к чему скатился. Это же кошмар! Недоглядела, недоработала я». Лицо у нее было искренне скорбное и трагическое. Причем учительница была чуть ли не самая молодая, либеральная и понимающая во всей школе. И это был маленький, крошечный рассказик на страничку А4. А у меня?.. А ты говоришь!

— Печально, — вздохнул Вадим.

— А ведь есть еще преподы, у которых я щас учусь! Есть еще работодатели! Есть еще тетушки, дядюшки, бабушки, братишки, сестренки… Родители! О! Родители! А ведь я до сих пор с ними в одной квартире живу! Ведь они же, как и многие другие, не умеют отличать героя от автора. В детстве не научили. Если в книжке написано «я пошел», значит, это сам автор куда-то пошел, как же иначе? Они же меня до конца дней моих извращенцем звать будут! Ты же их знаешь. «Как там извращенец-то наш, пообедал?» «Скажи педофилу, чтоб в магазин сходил». «Не знаешь, куда педераст сегодня пошел?» «Онанист! Раковину почистил?» «Куда ты столько сырников ешь? Секс-маньяку не достанется! Он же нас всех изнасилует!» — Да, — Вадим опустил глаза в фужер. Они вымокли, разбухли и пропахли вином. Поняв это, он вытащил их обратно.

— И ведь самое обидное, — продолжал я страстно, — что в глубине души, как я уже говорил, все мы немножко извращенцы, не в одном, так в другом. Так что, осуждая меня за написание этой повести, они всё равно будут лицемерить.

— Слушай, — сказал вдруг Вадим. — А ты что, совсем-совсем не можешь допустить, что есть на свете и по-настоящему нормальные, здоровые люди безо всяких половых «извращений», в кавычках или без оных?

— Могу, — задумался я. — Могу. Хотя процент их мне неизвестен.

— Ну-ну, — продолжил Вадим, — а если тебя такие люди осудят? Ведь из их уст это прозвучит безо всякого лицемерия. Ты не сможешь ответить им: сами «козлы», ибо они не «козлы».

— За что осудят? — уточнил я.

— Ну как? — удивился Вадим. — За столь подробное описание всяческих сомнительных половых… м-м-не-э… эксцессов. За то, что ты можешь дурно повлиять на молодежь, — Вадим захихикал.

— Но ведь я уже говорил, что ни к чему ее не призываю! Я просто описываю ощущения некоего человека. Кто хочет, может считать его, то есть тебя, отрицательным героем. А автора, соответственно, высокоморальным человеком, который изобличает такую гнусную личность, как ты. А от первого лица пишет, чтобы показать этого гада изнутри во всей его красе. Мне не жалко. В любом случае это просто художественное исследование. Интересно — читайте. Неинтересно — не читайте. Зачем же ругаться? Гораздо более радикальный и крутой, чем я, маркиз де Сад спокойно продается во многих магазинах Москвы. Интеллектуальный, нравственный и прогрессивный профессор П.С. Гуревич пишет к нему предисловия. В них он выражает де Саду благодарность — благодарность! — за такое яркое и сильное исследование того, на что может быть способен порой человек по своей природе. Вот и всё. Удовлетворятся ли таким ответом твои высокоморальные критики?

— Думаю, что нет. Неприятие таких вещей логикой не перебороть.

— Ага! Логикой! Стало быть, ты признаешь, что логическая правда на моей стороне!

— Пожалуй…

— Ну а остальное мне не важно. Если они со мной не согласятся, это будет уже их личное дело, — спокойно заключил я. — Их личные предрассудки.

— Ну пиши тогда, если ты такой умный и если тему осилишь! — воскликнул Денис.

— А ведь и правда — какой из меня литератор! Так, любитель. Вот если бы ты сам это всё описал, было бы другое дело.

— Но тогда есть опасность того, что я снова захочу повторить всё это в жизни, причем, возможно, в еще более крутой форме. Ты готов подвергнуть каких-нибудь новых мальчиков этому риску? — хитро улыбнулся Денис.

— Ради искусства — да! Всегда! — ответил я с пародийным пафосом, но одновременно и вполне серьезно. — Да я за искусство морду набью! Кстати, ты ведь убивать или калечить их всё равно бы не стал?

— Не стал. Но, знаешь, я много думал обо всем этом… И, как сказали бы в 19-м веке, «много страдал»… Я решил, что никакая повесть, даже самая интересная, не стоит такого риска.

Денис расплатился по счету, хоть и без чаевых.

— Черт, деньги кончаются, — пробормотал он несколько печально.

— А тебе уже не за что платить, — улыбнулся я. — Ты уже за всё расплатился… хоть и без чаевых.

— А что, если я опять захочу мяса? — возразил он.

— Если что, я за тебя заплачу… Твоя история мне понравилась.

— Нет, я всегда сам расплачиваюсь по счету, — ответил он несколько патетично.

— Экзистенциалист херов, — скептически ухмыльнулся я. — Кстати. Помнишь, в самом начале ты говорил что-то про ночь. Про то, как она, густая и вязкая, клубилась за окном, как она проникала в твои глаза и в твое сердце, как она была единственной и вечной реальностью, как ты, пятилетний бутуз, дрожал в ней от страха, но при этом восхищался ее мощью, подлинностью и тайной, что ты жил в ней и ты ей был… И еще что-то в этом роде. Помнишь?

— Ну да, а что? — спросил Денис несколько настороженно.

Возможно, он жалел о том, что позволил себе столь откровенный, красивый и несколько возвышенный пассаж. Возможно, он боялся, что я не пойму его и буду над ним смеяться. Но у меня даже в мыслях такого не было. Я хотел спросить его совсем о другом:

— Что, неужели ты чувствовал всё это в пять лет?

— Ну, вряд ли я называл это именно так, но чувствовал — да, это точно. Думаю даже, что еще острее и глубже. У кого-то я читал, что дети и старики — особые люди, потому что и те, и другие удивительно близки к смерти. У первых смерть позади, у вторых — впереди. Они могут и не замечать ее, и не думать о ней, но все их действия, поступки, слова, чувства, мысли окрашены ее близостью. Оттого старики порой странно безразличны и отрешенно мудры, а дети — всему удивляются. Первые знают, что ОНА скоро, что она другая, что там всё по-другому и постепенно начинают жить ею, переставая жить жизнью. Дети же, выкупавшиеся в этой черноте или в этом инобытии, забывшие всё из своих прошлых жизней или из небытия, если прошлых жизней у человека не существует, до сих пор не могут привыкнуть, — дети поражаются тому, что этот мир вообще есть, что он именно такой, что они в нем есть и тоже именно такие, что у них именно две ноги и две руки и так далее. Что есть в мире травы, деревья, цветы, что есть небо и воздух, что мы всё время дышим, даже ночью, и что-то в нас сжимается и стучит, — сердце, легкие — само, само, но мы сильно от этого зависим. Что мы и тело, поедающее продукты земли, и дух, впивающий книги, и солнце, и музыку, и любовь.

— В красках представляю себе карапуза, сидящего на горшке и удивляющегося всему этому, — скептически заметил я. — А под рукой, рядом с погремушкой, сочинения по онтологии, гносеологии, этике, эстетике и экзистенциализму.

— Да, картина прекрасная. Но дети в этом плане еще прекраснее. Они не вытягивают всё это из книг — они носят это в себе. Хоть и не осознают. Но постепенно они теряют это смутное, хоть и сильное чувство. Оно просто уходит из них, потому что они взрослеют.

— Как это так?

— Они, к примеру, учатся убирать утром постель, забывая удивиться тому, что есть этот мир, что есть они в нем, что есть день и есть ночь, сон и пробуждение, что есть сама эта постель, что она материя, но мысль о ней — дух. Они учатся убирать постель, но забывают всё остальное, что знали почти с рождения, — вот в чем всё дело.

— А если напомнить?

— Почти всегда бесполезно. На бессознательном уровне это дается почти всем, как глаза, руки, ноги. Но вывести это на уровень сознания способны лишь немногие. Тут действительно нужна огромная чуткость восприятия или мощная философская закваска, а лучше всего и то и другое. А у многих ли это есть?

— Кстати, — сказал я. — А не находишь ли ты в своей истории определенный смысл? Ну то есть нет, про смысл ты уже вроде сказал, что находишь. Я имею в виду: некоторую закономерность. Некоторую, если угодно, странную справедливость, что ли.

— Ты о чем?

— Сейчас объясню. Ты вот говорил, что закон и мораль ты тогда не признавал, а нравственность вроде как уважал.

— Ну да, и что?

— А то, что судьба как будто судила тебя по твоим же собственным законам. Пока ты преступал только закон и мораль, то есть пока ученики твои были на всё согласны, тебе всё, в общем-то, сходило с рук. В случае с Максимом тебя защищала дверь. В случае с Лёшей — везение. Затем, в дни перед последним твоим походом с Лешей на крышу, он уже вроде бы начал сомневаться в том, что ему это нужно. Но ты всё равно его туда потащил. И за это вас чуть было не поймал рабочий, причем никакой спасительной запертой двери между ним и вами на этот раз уже не было. Почему он вас не поймал? Потому что все-таки Леша не дал еще понять, что ему на самом деле это не нужно. То есть навязывания как такового в полной мере еще не было. Потом, в коридоре, он расплакался и ясно сказал тебе, что ему это не нравится, что он этого не хочет. Но ты его не послушал.

— Но почему, почему он вдруг передумал?! — воскликнул вдруг Денис с неожиданным волнением. — Неужели только потому, что нас чуть было не поймали? Неужели и правда только из-за каких-то внешних, искусственных обстоятельств, а не потому, что ему самому это внутренне разонравилось?!

— А кто же тебе это скажет? — ответил я с умным видом. — Видишь ли, перемена отношения зрела в нем уже давно. Тот мужик стал для него только поводом.

— Но почему именно он?! На чем была основана эта перемена отношения?! Только на страхе осуждения со стороны внешнего мира?! Но тогда это малодушие какое-то!

— Послушай, но разве ты и сам не говорил много раз, что постоянно думал о том, что может случиться, если однажды вас по-настоящему застанут?

— Но я-то свой страх переборол! Почему же он не переборол?

— Денис, — снова улыбнулся я, — ты же только что сказал, что пересмотрел то свое поведение, что вроде бы даже раскаялся в нем… Что же ты такое сейчас говоришь?

— Да, — смутился он, — действительно. Но я, э, понимаешь, я пытаюсь рассуждать с тогдашних своих позиций. А сейчас, конечно, я всё это осуждаю.

Мы посмотрели друг на друга и заржали.

— Мило, — сказал я. — Ну да ладно, поверим на слово. Так вот, продолжим наши степенные штудии. Да, скорее всего, он действительно испугался осуждения со стороны внешнего мира. Он назвал тебя «злым» не потому, что сам тебя внутренне таковым считал, а потому, что вся эта затея показалась ему какой-то слишком дикой, слишком опасной. И этот страх, это мнимое или подлинное давление извне и заставило его перейти на язык традиционной морали. Раз ты бьешь его, к тому же еще и ни за что, значит, ты злой. Вот и всё. Так легче. Ведь это согласуется с миром.

— Значит, я был прав! — закричал Денис… и спохватился: — Ну, со своих тогдашних позиций, конечно, я имею в виду.

Мы снова заржали.

— Ты был прав в том, что правильно понял его мотив. Но ты был не прав в том, что не прислушался к его словам. Какая разница, почему он расхотел? Главное, что он расхотел. Теоретически тебя уже это должно было остановить. Но ты зашел слишком далеко. Ты слишком разогнался. Ты не в силах уже был остановиться. Помнишь, ты сам говорил, что извращения начинаются там, где один чего-то не хочет, а другой его к этому принуждает? Так вот, в тот момент ты действительно стал извращенцем, в полном смысле этого слова и без всяких кавычек. Ты нарушил нравственность. И судьба, игравшая по твоим же собственным правилам, решила тебя за это наказать. Она послала тебе Кристину.

Я хихикнул. Денис внимательно слушал.

— Но почему же меня не довели в таком случае до суда? Ведь получается, что я был виновен не только юридически, но и… метафизически.

— Наверно, потому, что все-таки в глубине души Леша хотел и самого последнего истязания. Ты же сам сказал, что если бы он совсем-совсем этого не хотел и сопротивлялся во всю силу, то ты бы просто не смог привязать его к кровати.

— Это верно…

— То есть нарушение нравственности у тебя было, но всё же частичное… И это, наверно, в конечном счете тебя и спасло.

— Хм! — забавно насупился Денис. — Как-то слишком логично и справедливо у тебя всё получается. В жизни так не бывает. Как-то искусственно у тебя немного, хоть и красиво по построению. Жизнь полна парадоксов. Ты считаешь, что в моей истории их не было?

— Почему же, был один.

— Какой? — жадно спросил Денис.

— Самый главный, — ответил я медленно.

— Ну? — Нетерпение прямо сочилось у него из глаз и ушей, хоть он и старался казаться спокойным.

— Именно благодаря тому, что ты зашел слишком далеко, непозволительно далеко, страшно далеко, именно потому, что ты нарушил не только закон и мораль, но и нравственность, именно потому, что ты совершил преступление, ты и избавился от своей страсти, освободился — и очеловечил Лешу.

— Ты уверен, что всё именно так, как ты говоришь, что в жизни действительно есть какие-то законы, какая-то логика и какие-то осознанные парадоксы?

— Нет, — улыбнулся я. — Абсолютно не уверен.

Денис несколько опешил:

— А зачем же тогда ты так убежденно и пафосно мне всё это изложил?

— А не знаю, — ответил я тихо, мирно и расслабленно. — Просто красиво показалось. А так — кто знает, что всё это на самом деле могло значить? Может быть, что-то совершенно другое. А может быть, и вообще ничего. Но ты ведь сам говорил: есть лишь красота…

— Господи! — прыснул Денис. — Еще один выискался! Эстет, мать за ногу!

— Но я, заметь, никого не совращал! — возразил я со смехом.

— Если и дальше будешь жить по той формуле, насчет красоты, то это лишь вопрос времени, — обнадежил меня Денис.

— Ну-ну… — ответил я флегматично.

Наш разговор тек и тек, уплывая куда-то вдаль. Тихий летний день продолжался вокруг нас. Неподалеку шумело море. Стройные загорелые девушки в открытых топах медленно проходили мимо. По газонам бегали нагие по пояс мальчишки.

Откуда-то сверху задумчиво светило раскаленное солнце.


Октябрь 2004 г. — июль 2005 г.

Загрузка...