Не бездарна та природа,
Не погиб еще тот край,
Что выводит из народа
Столько славных то и знай, —
Столько добрых, благородных,
Сильных любящей душой,
Посреди тупых, холодных
И напыщенных собой!
Академик С. И. Вавилов писал: «Ломоносову по необъятности его интересов принадлежит одно из самых видных мест в культурной истории человечества. Даже Леонардо да Винчи, Лейбниц, Франклин и Гёте более специальны и сосредоточенны. Замечательно при этом, что ни одно дело, начатое Ломоносовым, будь то физико-химические исследования или оды, составление грамматики и русской истории, или организация и управление фабрикой, географические проекты или политико-экономические вопросы, — все это не делалось им против воли или даже безразлично. Ломоносов был всегда увлечен своим делом до вдохновения и самозабвения; об этом говорит каждая страница его литературного наследства».
В нем поражает удивительная органичность его натуры, всегда стремившейся через любой предмет, через любую частность постичь мир в его универсальном единстве. Неизменная способность в каждый данный момент видеть мир «в дивной разности», не дробя при этом самой целостности впечатления, — эта отличительная черта ломоносовского гения являлась одновременно одной из коренных черт русского сознания вообще.
Появление Ломоносова было подготовлено всем предшествующим, более чем восьмисотлетним развитием русского мироведения, которое по преимуществу выступало именно в поэтически непосредственной форме:
Отчего у нас начался белый свет?
Отчего у нас солнце красное?
Отчего у нас млад светел месяц?
Отчего у нас звезды частые?
Отчего у нас ветры буйные?
(Из «Стиха о Голубиной книге»)
«Глубокая бескорыстная любознательность народа» (С. И. Вавилов), отразившаяся в этих строках, заставляла древних русских книжников переводить с греческого и латыни произведения, в которых содержались бы универсальные сведения о мире, — таковы: «Книга о Христе, обнимающа весь мир» Козьмы Индикополова, «Толковая Палея», «О всей твари», знаменитый «Луцидариус» Гонория Отенского, «Великая и предивная наука» Раймунда Люллия и т. д.
С течением времени донаучные, полусказочные представления о Вселенной, изложенные в этих книгах, исподволь уступают место более достоверным и прогрессивным. В XVII веке Епифаний Славинецкий впервые знакомит Россию с учением Коперника, который «солнце (аки душу мира и управителя вселенный, от него же земля и все планеты светлость свою приемлют) полагает посреде мира недвижиму» («Зерцало всея вселенныя, или Атлас новый...», 1655–1657). Стремление охватить мир единым взором запечатлелось в громадных поэтических энциклопедиях Симеона Полоцкого, по стихам которого юный Ломоносов обучался грамоте.
Эпоха Петра I выдвинула сразу целый ряд энциклопедичных по своим устремлениям и дарованиям деятелей: сам Петр, Феофан Прокопович, Я. В. Брюс, В. Н. Татищев, Антиох Кантемир, — занимавшихся одновременно с отправлением государственных должностей и историей, и географией, и математикой, и астрономией, и физикой, и древней и повой философией, и поэзией, и драматургией. Повторим, универсализм Ломоносова — явление глубоко закономерное на русской почве. Творчество Ломоносова — эта ослепительная вспышка национального самосознания, — явилось плодотворным завершением, историческим оправданием многовековых усилий русской культурной традиции выработать органически целостный взгляд на мир.
В XIX–XX веках эту, уже ломоносовскую, традицию продолжили среди ученых Д. И. Менделеев, П. А. Флоренский, В. И. Вернадский, Н. И. и С. И. Вавиловы. В каждом из них был свой «Ломоносов» в том смысле, что наука каждого из них, несмотря па ее огромное значение для специалистов, не была (с самого начала не была) строго специальной. Что я имею в виду? Менделеев, делая первые шаги в химии, когда еще далеко было до периодической системы, в своих, казалось бы, столь специальных исследованиях и статьях уже был нацелен на отыскание Системы. То есть его сознание уже тогда было готово вместить ее. Говорят, что она ему приснилась ночью. Так вот, быть может, она снилась многим химикам и помимо Менделеева, но они либо забывали этот сон еще до рассвета, либо (даже если запомнили бы) не смогли бы его себе растолковать в силу односторонности своего объясняющего устройства. Менделеев же был готов к этому видению и готовил его.
Таким образом, для того, чтобы стать, условно выражаясь, членом Ломоносовского клуба, мало быть очень эрудированным человеком. Надо, чтобы чья-то эрудиция была упорядоченной, чтобы в ней просматривались «чудеса согласия», «согласный строй причин» реального мира, чему в сознании эрудита должен соответствовать «сцепляющийся ряд» «единодушного легиона доводов». С этой точки зрения, например, Ф. И. Шаляпин имеет все права на действительное членство в Ломоносовском клубе не потому, что, помимо выдающегося певческого дара, обладал талантами прозаика и рисовальщика, а потому, что не считал готовой ту или иную свою вокальную партию до тех пор, пока не выучивал всю партитуру (остальные роли, партию хора и каждого инструмента в оркестре). Пел ли Шаляпин Бориса или Фарлафа, Филиппа или Галицкого, он держал в голове весь спектакль. Его претензии к партнерам, хористам и оркестру околотеатральная публика и пресса склонны были объяснять его невыдержанностью, зазнайством и т. п. На самом же деле это были конфликты универсала со специалистами. За полтораста лет до него не так ли воевал со специалистами в стенах Академии и Ломоносов? А вот, допустим, В. Я. Брюсов, с этой же точки зрения, не более чем член-корреспондент в Ломоносовском сообществе, несмотря на то, что был редким эрудитом, и «жажда познания сжигала» его, как он сам признавался.
Но ведь «многочисленные Ломоносовы» из Ломоносовского университета (не Московского университета, а того, о котором говорил А. С. Пушкин) «произошли» не только в верхних этажах нации. Ведь и в так называемой низовой национальной культуре ломоносовский пласт не истощился со временем. Русская литература чутко отразила это. Некрасовские мужики уходят из дома от баб и малых ребят скитаться по Руси до тех пор, пока не ответят на вопрос, который поразил их посреди их каждодневных дел, ибо до тех самых пор (они-то себя знают!) не будет им покоя. Лесковский Косой Левша — тоже на свой манер Ломоносов, но не только потому, что гений в своем деле (если бы только это было в нем интересно, то его надо было бы уподобить самородкам «инструментального художества» И. И. Беляеву или Ф. Н. Тирютину), а потому, что перед смертью просит передать царю, чтобы в армии перестали ружья кирпичом чистить, ибо, в отличие от английских ружей, «не дай Бог войны, наши стрелять не годятся». Вот где истинно ломоносовская черта! Забытый всеми, когда в нем отпала нужда, умирая, он держит в голове и в сердце заботу о судьбе всего громадного государства: чем не ломоносовский план беседы с Екатериной? А ведь потом будут платоновский машинист Мальцев, умеющий «в прекрасном и яростном мире» в одном взгляде вместить воробья на откосе и молнию в небе, которая его ослепляет, будут крестьяне, живущие впроголодь на «родине электричества» и мечтающие о всечеловеческом счастье. А шукшинские «чудики»! Окружающие о них судят, как великий князь Павел Петрович о Ломоносове. Но и им, подобно героям Н. А. Некрасова, Н. С. Лескова, А. П. Платонова, не будет покоя, пока они не решат свои вопросы, впрочем, касающиеся опять-таки других людей (и насмешников тоже), государства, человечества. И они решают: шофер обмеривает заброшенный храм, чтобы поделиться секретом «золотого сечения» с современниками; слесарь дискутирует о вере со священником; другой покупает микроскоп, чтобы утолить свою любознательность, а заодно и проверить, правду ли говорит наука; третий сочиняет конституцию для всей страны...
После Петра I русский универсализм необходимо должен был вобрать в себя государственное качество. Если XIV век в европейской истории был за Италией, XV–XVI века — за Испанией и Португалией, XVI–XVII века — за Англией, Францией и Голландией, то в XVIII веке восходит звезда России. Вся Западная Европа взбудоражена этим восхождением. Сначала глухая настороженность и опаска, потом приглядывание, а потом — европейцы потянулись в Россию. Оказавшись в огромной и чуждой стране, где все было разрушено и переворочено, они должны были четко уяснить для себя, на чем они собираются строить выгоду, ради которой приехали, на каких делах — способствующих дальнейшему разрушению либо воссозданию из разрозненных частей новой России. Собственно, тот же вопрос стоял и перед русскими. От ответа па него зависело, чего стоит каждый человек в отдельности.
Вот в какую пору свершался ломоносовский уход из отчего дома: «Отрок! оставь рыбака. Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы». Ломоносов стал живым отрицанием разрушительных культурных последствий петровских реформ и оправданием всего плодотворного, что они в себе потенциально содержали. Поставив Ломоносова между Петром I и Екатериной II, А. С. Пушкин тем самым утверждал, что ни среди царей, ни среди государственных деятелей, а уж тем более писателей не было в ту пору человека, который бы имел столь же глубокое и ответственное понятие о судьбах страны и народа. Ломоносов напомнил подданным об их обязанностях перед властью, а власти — перед каждым человеком. Будучи крупнейшим государственным умом эпохи, Ломоносов одним из первых увидел в бюрократии, которая стала неизбежным «привеском» петровских реформ, страшную античеловеческую, антигосударственную и антикультурную силу. Всякий, кто умножал эту силу или даже просто подчинялся ей (будь то иностранец или соотечественник — неважно), становился личным врагом Ломоносова...
Сын своего столетия, глубоко проникший в его противоречивую сущность, свидетель и участник коренного переворота в русских умах, гений созидательный, нацеленный на преодоление разрушений, сопутствующих любому перевороту, гений всеобъемлющий, умеющий прозреть в ныне разрозненных частях грядущее единство, Ломоносов-поэт, как никто из его современников, был подготовлен к воспеванию того «священного ужаса», которым, по его же слову, сопровождается постижение великих идей, определяющих судьбы народов. Образ пророка, стоящего посреди переворотившегося мира, внимающего голосу Истины и потрясающего людские души ее словом, — важнейший в его поэзии:
О коль мечтания противны
Объемлют совокупно ум!
Доброты вижу здесь предивны!
Там — пламень, звук, и вопль, и шум!
Здесь — полдень милости и лето,
Щедротой общество нагрето;
Там — смертну хлябь разинул ад!
Но промысл мрак сей разгоняет
И волны в мыслях укрочает:
Отверзся в славе Божий град.
Ефир, земля и преисподня
Зиждителя со страхом ждут!
Я вижу отрока Господня;
Приемлюща небесный суд.
В старину отроками господними называли пророков. Впрочем, все пророческое относится к области наития, стихии. Недаром же Ф. И. Тютчев писал о «пророчески-неясных снах» «вещей души». Что до Ломоносова, то он не мог удовлетвориться стихией, он должен был подчинить ее себе, а для этого ему надо было как раз ясным взором «охватить совокупность всех вещей, чтобы нигде не встретилось противопоказаний». Вот почему ломоносовский пророк всегда пытался в четких понятиях осмыслить свои смутные догадки и прозрения, дать разумное истолкование грандиозным видениям, столь часто посещавшим его.
Самым отрадным и постоянным видением пророческой музы Ломоносова был образ «веселящейся России», Так определял он высокий общественно-патриотический идеал, к которому всегда стремился сильной и любящей душою и звал соотечественников.
...Бросая общий взгляд на жизнь и труды Ломоносова, нельзя не признать, что даже с учетом многочисленных невзгод, подчас приводивших его в отчаяние, он был человеком счастливым в полном смысле слова: сильнейшая личная страсть его к отысканию Истины сама по себе уже была общественным благом. Его всеобнимающая любовь к родине менее всего была платонической, ибо постоянно воплощалась в свершениях во имя и во усиление родины. Недолгая жизнь Ломоносова представляет собою пример удивительно цельной жизни, прожитой стремительно, до предела насыщенно, благотворно для современников и потомков. Он прожил ее так, как мечтал прожить свою один из его героев:
Владеет наших дней Всевышний сам пределом,
Но славу каждому в свою он отдал власть.
Коль близко ходит рок при робком и при смелом,
То лучше мне избрать себе похвальну часть.
Какая польза тем, что в старости глубокой
И в тьме бесславия кончают долгий век!
Добротами всходить на верьх хвалы высокой
И славно умереть родился человек.