Ниже приводится дневник и письменное свидетельство мистера Шоу Дэниела Грина, эсквайра, ныне проживающего на Сент-Марилебон-Роуд.
Тем, кто обо мне наслышан, — если, допустим, вы сами вращаетесь в политических кругах, или состоите в клубе «Карлтон», или просто следите за последними событиями в Парламенте по газетам, — мне представляться не нужно, равно как и представлять мои взгляды. Вы, конечно же, помните мои страстные призывы в поддержку часто ущемляемого, многострадального принципа свободы торговли в современной Британии, способного одновременно обогатить народ и укрепить позиции страны в мире коммерции. Вы наверняка знакомы с моей речью в защиту Акта об улучшении Закона о бедных, что ввели в действие отцы наши, и с моими настоятельными уверениями, что с тех пор работные дома принесли немало пользы как в нашей прекрасной столице, так и за ее пределами. Можете считать — и допускаю, что не ошибетесь, — что составили обо мне верное представление.
Потому разительная перемена, во мне произошедшая, наверняка явится для вас полной неожиданностью. Теперь-то мне понятно, что работные дома — не что иное как стрекало для уязвления беднейших членов общества. Законы, их создавшие, лишь поддерживают на самом низком уровне местные налоги в пользу бедных и обеспечивают фабрики дешевой рабочей силой, вот и все. Они — публичное оскорбление христианскому милосердию.
Впечатляющее перерождение, что и говорить; думаю, оно несет мне погибель. После отдельных моих выступлений в Парламенте меня уже не приглашают в приватный кабинет в кулуарах «Карлтона», а кое-кто из друзей отказал мне от дома. Лишь несколько недель назад мне пророчили будущее премьер-министра, а теперь маловероятно, что я задержусь в Парламенте после следующих выборов. Но я должен вступиться за то, что почитаю истиной!
Перелом в моих чувствах произошел совсем недавно, как следствие неких событий, свидетелем коих мне довелось стать. Я не смогу пересказать здесь их все, а вы мало во что поверите. Ну да расскажу что могу. А ежели вы не поймете, почему мне пришлось пересмотреть свои убеждения в свете увиденного, — ну что ж, тогда добавить мне нечего.
Господь вас храни,
мистер Шоу Дэниел Грин, эсквайр.
Я поднимаюсь до зари едва ли не всякий день. Ма говорит, светлое время разбазаривать нечего, да и дядя Сэм с работы вертается на рассвете, а мы ж с ним по очереди спим на кровати в задней комнате. На завтрак, как всегда, холодный суп, или черствая лепешка, или каша-размазня, если ма, так и быть, сготовит, хотя тетя Лиззи иногда притаскивает из большого дома чего-нибудь повкусней; но она говорит, да ладно, это вовсе не воровство, все равно ж выбросили бы, если б она с собой не унесла.
После завтрака я помогаю ма по дому, хотя делов-то немного, у нас всего две комнаты, — и бегом на улицу, торговать. Ма не разрешает мне работать на фабрике, после того как у Мэри челюсть сгнила [51] и она померла, но я торгую лучше многих и уж всяко получше ма. Бывают дни, когда целый шиллинг и шесть пенсов приношу! Ма говорит, это потому, что я такая кроха, клиентов жалость берет. Я-то по большей части на Коммершиал-роуд работаю, хотя день на день не приходится.
Я малость походила в такую школу для детишек на Брентон-стрит, но, с тех пор как Мэри померла, днем мне нужно торговать, а та дама говорит, по вечерам ей учеников не надобно, зато вот викарий в Святом Иоанне Евангелисте учит катехизису, и буквам, и немножко латыни по вечерам — к нему хожу я и еще несколько девочек. Денег он не берет, но другие девчонки говорят, он рассчитывает получить свое, когда ты подрастешь, и не в звонкой монете. Мне думается, стыд и срам такое болтать, а тетя Лиззи вот уверяет, он порченый, в смысле, девочки ему не нравятся; так ведь и правильно, нечего викариям девочек любить, если они на них не женаты.
После уроков я остаюсь на службу в церкви, а бывает, что и за джином зайду в то заведение на Сэмюэль-стрит, где джин неразбавленный, а хозяйка не возражает продать его девочкам моих лет. Я стараюсь задержаться где-нибудь допоздна, чтобы, когда приду домой, Сэм был уже на работе, а па дрых, а то еще поколотят. Если от Сэма не достанется, значит, влетит от па, потому что я-де не слушаюсь.
Дома на ужин бывает суп или каша-размазня, иногда холодное мясо. Я опять помогаю ма прибраться в доме и — спать.
Да простит мне читатель мой почерк. Свет в кабинете «Карлтона» ужасен; заклинатель уверял, что совершенно не в состоянии работать при газовом освещении и, более того, что дозволено никак не больше полудюжины свечей. И впрямь, сдается мне, призрак, парящий над полом в центре комнаты, испускал больше света, нежели все созданное руками человека. Хотя, если уж начистоту, помещение могло бы сиять и искриться ослепительными огнями, но рука моя тверже не сделалась бы. Прошлая ночь явилась для меня сильнейшим потрясением.
Как бы то ни было, я записал что смог: мне казалось, в точности запротоколированный рассказ девочки важен для того, что мы делаем. Я не письмоводитель по профессии и не писатель по призванию, и, наверное, что-то из ее повествования я упустил. По возвращении к себе я просмотрел записи, но так и не нашел, что бы к ним добавить.
По своему обыкновению, я провел в «Карлтоне» большую часть дня: зашел в клуб на ранний обед и как раз приканчивал превосходную лопатку ягненка, когда лорд Кристофер Хант и мистер Саймон Маршалл-Джоунз подошли и спросили, не присоединюсь ли я к ним.
Здесь требуется небольшое пояснение — на случай, если читатель политике чужд. Можно, исходя исключительно из используемой терминологии, пребывать в очаровательном заблуждении, будто Ее Величество Королева действительно правит своим королевством. Тот, кто чуть лучше представляет себе суть современного правительства на основании газетных сообщений или публичных заверений заинтересованных лиц, придет к выводу, будто премьер-министр лорд Расселл правит страной от имени Ее Величества. Оба допущения ошибочны; принимать любое из них как руководство к действию даже опасно. На самом деле вся действительная власть в королевстве — принятие законов, назначение на должности и т. д. — сосредоточена в руках горстки джентльменов, которые прилагают все усилия, чтобы ни в коем случае не попасть в газеты и не занять ненароком никакого поста. Двое таких джентльменов теперь стояли передо мною, и, если мне пришлось внезапно отвлечься от благостного переваривания превосходного блюда и прервать отрадные получасовые раздумья, это было самое малое, на что они могли рассчитывать. Разумеется, я тотчас же встал и последовал за ними.
Мы пробирались между массивными тиковыми столами к небольшому приватному кабинету в кулуарах клуба, и я всей кожей ощущал на себе взгляды дюжины пар глаз. Не приходилось сомневаться: как только за мною захлопнется дверь, этот мой визит в святая святых будет во всех подробностях обсужден и разобран по косточкам.
Приватный кабинет в «Карлтоне» (если вы не имели чести в нем бывать) куда более роскошен, нежели просторен. Тиковый обеденный стол, почти такой же, как в основном помещении клуба, но на четверть урезанный — причем воистину мастерски, так, чтобы не нарушить рисунок дерева, — тем не менее заполнял собою все пространство; вокруг него выстроилось с полдюжины или около того прекрасных резных стульев ручной работы, обитых королевским зеленым бархатом с ворсистым рисунком. На стенах висело два-три пейзажа, написанных маслом. В целом комната производила очаровательное впечатление, которое, впрочем, было слегка подпорчено, когда по возвращении мистера Маршалла-Джоунза и лорда Ханта один из уже присутствовавших джентльменов вынужден был подняться, чтобы дать им пройти и занять свои места.
Мистер Маршалл-Джоунз, дюжий здоровяк с загрубелыми руками, смахивает на профессионального боксера; этот эффект еще усиливается тем, что голову он тщательно выбривает на манер солдата. Его происхождение загадочно; не один член партии предполагал, что он поднялся до нынешнего своего положения из самых низов, хотя в его поведении ничто о том не свидетельствует. Лорд Хант более миниатюрен и худощав, с более модной прической, да и одевается и обувается по моде, если на то пошло, и с куда более удовлетворительной родословной. С ними пришли еще двое: их мне представили как мистера Гэри Перкинса (даже не самый осведомленный из читателей опознает парламентского организатора оппозиционной партии — в этом дородном светском щеголе сильнейшее впечатление производит проницательный взгляд поразительно умных глаз) и мистера Ли Максвелла: с ним я знаком хуже, но, я так понимаю, он крупный промышленник.
Мистер Маршалл-Джоунз и лорд Хант сразу перешли к сути дела. Им хотелось, чтобы в Парламенте прозвучало то и это и ряд вопросов был поставлен на голосование, и — по обыкновению своему — они не намеревались что-либо говорить или выдвигать сами. Во мне давно видели юношу честолюбивого, энергичного, пылкого, равно готового доказать свою преданность партии и способного убедительно донести свою мысль до аудитории. Они ведь во мне не ошиблись? Разумеется, нет, заверил я. А сказать нужно то и это касательно морально-нравственной и социальной значимости работных домов — сколько пользы они приносят обществу и сколь заметно они улучшили положение трудящихся.
Так я и безо всяких просьб скажу все то же! — воскликнул я, и на лице моем наглядно отразилось радостное изумление. Я всякий раз говорю в Парламенте именно это! Да, но на сей раз у меня будут доказательства. Я был заинтригован. Доказательства? Доказательства чего? Положения трудящихся, разумеется. У меня на руках будет отчет — скорее даже, свидетельские показания — о жизни отдельно взятого ребенка двадцать или тридцать лет назад. Из них будет видно, как тяжко приходилось рабочему классу при законах о бедных в их прежней редакции. После показаний девочки будет проще простого окинуть взглядом улицы столицы и оценить, насколько улучшилась участь трудящихся благодаря Акту об улучшении. «Значит, письменное свидетельство?» — переспросил я. А что именно придаст ему столь исключительную весомость? Нет, не письменное, заверили меня. Скоро вы все поймете.
Разумеется, я согласился. Затем обсудили еще ряд вопросов, но поскольку к моему рассказу они отношения не имеют и поскольку встреча была конфиденциальной и не в моем характере предавать доверие, остальное содержание нашего совещания останется тайной. Вы удивитесь столь внезапному проявлению моральной стойкости на фоне грандиозного нарушения обязательств, о котором свидетельствует этот дневник, но я останусь непреклонен. Джентльмен может нарушить слово единожды, в принципиальном вопросе великой важности; но это не дает ему права вовсе позабыть о чести. Наконец меня отпустили, и я вернулся в свою квартиру на Сент-Марилебон-Роуд; мне велели вновь приехать в «Карлтон» позже тем же вечером, с наступлением темноты.
Лондонские улицы казались сумрачнее обычного даже для октября; тумана не было — за день-два до того он рассеялся, — но небо густо застлали тучи, в воздухе нависала тяжкая духота, что так и не разрешилась дождем, хотя угроза его ощущалась непрестанно. Сити словно оделся стигийским мраком, что, по зрелом размышлении, как нельзя более соответствовало всему предприятию. Должно быть, без легкой хмари все же не обошлось, потому что, притом что не было ни дождя, ни явственного тумана, булыжники мостовой и перила поблескивали от влаги — даже теперь, с приближением ночи. Из окон домов на Пэлл-Мэлл струился свет; мой экипаж остановился у входа в клуб.
Назначенное событие сказалось на «Карлтоне» самым радикальным образом. Зачастую с наступлением темноты клуб стихает. Многие члены клуба наслаждаются жизнью вне дома почитай что с завтрака и до сумерек, свободные от семейных обязательств и супружеского блаженства, от бремени повседневных трудов и даже от тех самых политических дискуссий, ради которых «Карлтон» как будто бы и существует. Однако после позднего ланча или раннего ужина большинство членов клуба влекутся, пусть и неохотно, по домам к женам. Тем не менее «Карлтон» редко закрывается до полуночи или даже до более позднего часа: члены клуба то и дело находят повод зайти отужинать или потолковать о делах правительственных с коллегой или приятелем. Однако тем вечером на дверях висела табличка, уведомляющая, что клуб «закрыт по случаю частного мероприятия».
Я, разумеется, предположил, что это напрямую связано с полученным мною приглашением, поэтому вошел, несмотря ни на что, и беспрепятственно поднялся наверх в клубное помещение. Невзирая на табличку, с полдюжины членов клуба сидели в главном зале, вкушая поздний ужин и почитывая газеты, но засиделись ли они до ночи, проведя здесь весь день, или просто не обратили внимания на табличку, или находились там умышленно, как своего рода почетный караул, я так никогда и не узнал. Не желая показаться нерешительным или неуверенным в себе, я пересек зал и переступил порог приватного кабинета.
Что за разительная перемена! Тиковый обеденный стол исчез — я на краткий миг задумался, как удалось его протащить сквозь единственный узкий дверной проем. Стулья — теперь число их увеличилось примерно до дюжины — плотно придвинули к стенам со всех сторон, а роскошный персидский ковер скатали и прислонили к стене у окна. На половицах теперь были обозначены мелом две концентрических окружности, а внутри них — шестиконечная звезда. Между двумя окружностями и вокруг лучей звезды вились какие-то знаки и символы, начертанные тем же мелом на неведомом мне языке. Эти странные письмена состояли из штрихов и кружочков; как мне сообщили впоследствии, то было наречие Адама и ангелов. Символы словно бы дразнили взгляд, не позволяя на себе сосредоточиться и составить четкое представление. Возможно, то было следствием скорее позднего часа, нежели сверхъестественных сил в действии, но я тем не менее преисполнился благоговейного трепета.
Как упоминалось выше, на подоконнике и на подсобных столиках стояло не более полудюжины свечей. Среди теней, сгустившихся вдоль стен, я различил четыре тускло поблескивающих сосуда, должно быть, медных или бронзовых: блюдо, жаровню, чашу и курильницу — их расставили вдоль меловой окружности. Заклинатель позже объяснил, что их содержимое — мел, уголь, артезианская вода и корень валерианы — выбрано за то, что все это добыто из-под земли, а значит, по-видимому, теснее связано с потусторонним миром — или что-то в этом роде. По правде сказать, хотя магическое искусство внушало и внушает мне глубокое благоговение, запомнить подробности я совершенно не в состоянии.
Я был настолько потрясен необычной обстановкой комнаты — боюсь, даже рот открыл от изумления, — что в первые мгновения и не осознал, что я здесь не один. Когда же наконец ко мне вернулось самообладание, я заметил, что некоторые стулья заняты. Мистер Маршалл-Джоунз и лорд Хант восседали в центре ряда стульев, лицом к двери — как бы на почетных местах — и взирали на меня с невозмутимой строгостью. Мистер Перкинс забился в угол, словно стараясь стать как можно незаметнее; на губах его играла неуловимая тень ухмылки. Рядом устроился мистер Максвелл, скрестив руки и погрузившись в раздумья. Еще двое-трое сидели вдоль стен, но их мне не представили, а спрашивать я не стал.
Занятно, что последним привлек мое внимание тот единственный из присутствующих, кто стоял: но, вероятно, это вполне в характере заклинателя. Я, конечно же, отметил его необычную внешность, что словно бы искушала разум строить на его счет всевозможные ошибочные допущения. Мистер Аарон Роуз, подтянутый, атлетического сложения мужчина, принадлежал к тому типу, которому может быть сколько угодно лет — от двадцати пяти до сорока пяти, и ровно так он и выглядит вплоть до того момента, как приблизится к шестидесяти. Волосы его были подстрижены очень коротко, а глаза — рассмотреть их оттенок при таком освещении не представлялось возможным, но я и впоследствии не смог определиться между зеленым, серым и карим, — ярко искрились над неизменной полуулыбкой. Вы, конечно же, рассчитываете услышать, что на нем была длинная мантия цвета полуночи, украшенная изображениями солнца, луны и прочих небесных тел, но на самом деле он был одет в простой серый костюм марки Savoy превосходного покроя, хотя носил он его с таким видом, что в одеянии более зловещем острого недостатка не ощущалось.
Порадовала ли или возмутила мистера Роуза моя реакция на его мистические знаки, равно как и мое затянувшееся молчание по приходе, он ничем себя не выдал. Просто изрек: «А-га!» — как если бы предсказал момент моего появления, затем указал мне на стул и без какой-либо преамбулы приступил к обряду.
Здесь я должен признать, что ваших надежд не оправдаю. Мне бы очень хотелось привести в точности те слова, что произносил заклинатель, подробно описать позы, которые он принимал в каждый момент обряда, и какие жесты использовал, но записей я не вел, а моя память на такие вещи слаба. Скажу лишь, что продолжалось действо несколько минут — никак не меньше пяти и никак не больше пятнадцати, — что заклинатель не произнес ни единого слова по-английски, хотя, сдается мне, я расслышал несколько слов на латыни и одно-два на греческом; что он совершил несколько священнодействий и в ходе одного из них погрузил руку в чашу с водой и стряхнул капли прямо в круг. По мере того как церемония близилась к кульминации, в воздухе над центром круга забрезжил какой-то свет — поначалу еле уловимый намек, не более, нечто вроде смутного марева: постепенно оно разгоралось, затмевая собою все прочие источники света в комнате. По завершении обряда заклинатель громко и настойчиво произнес несколько слов, свет внезапно вспыхнул слепяще-ярко, быстро сгустился в небольшую — футов четырех или около того — человеческую фигурку и снова померк.
Я увидел перед собою девочку лет восьми-десяти, худенькую, изможденную, как если бы ей никогда не удавалось поесть досыта; под глазами — темные круги. И притом на диво хорошенькую: бледная гладкая кожа, длинные светлые волосы — золотистые, или пепельные, или того оттенка рыжины, что принято называть «земляничным» — и ясные глаза. Но, по правде говоря, поскольку она предстала перед нами прозрачным, равномерно-серебристым видением, мои впечатления, возможно, подсказаны лишь не в меру разыгравшейся фантазией. Одета она была в простенькую сорочку.
— Назови свое имя, дух, — нараспев произнес заклинатель звучным и властным тоном. — И скажи, откуда ты?
Девочка вздрогнула, присела в реверансе, обвела глазами комнату.
— С вашего позволения, сэр, — промолвила она. Голосок ее прозвучал четко и ясно — нежный и тонкий, как бывает у девочек ее возраста; но ему вторило нездешнее эхо, будто говорила она из дальнего конца длинного туннеля. — Меня звать Софи Хендерсон, сэр. Из прихода Святого Иоанна Евангелиста.
В целом бедную малютку Софи продержали в комнате минут восемь-девять. Ей задавали различные вопросы, главным образом о том, кто она и где живет; затем справились о ее условиях жизни; выяснили, как проходит ее обычный день, и все такое прочее. Ответы девочки вы уже прочли; записи вел не только я, но, боюсь, только я один предам гласности эти события, так что вам придется довольствоваться моим изложением, без сомнения, несовершенным.
Кое-какие вопросы оказались для нее сложны. Первая трудность возникла, когда я затронул тему смерти мисс Хендерсон. Девочка пришла в замешательство, запинаясь, начала было отвечать, но тут вмешался заклинатель.
— Духам, которых я ввожу в сей круг, о собственной смерти ничего не ведомо, — объяснил он, — кажется, они даже не сознают, что мертвы. Это общее правило: у любого духа наличествует подобный провал в сознании.
Тогда я попытался выяснить, как долго Софи пробыла мертвой, спросив ее, какой, по ее мнению, сейчас год. Она снова сконфузилась и назвала нынешнюю дату. И вновь мистер Роуз счел нужным вмешаться. Как выяснилось, духи осознают ход времени, но неспособны отличить жизнь, которую вели прежде, от их теперешнего бытия в мире духов. На вопросы о том, когда они родились, когда именно жили и когда или как умерли, скорее всего, последуют неточные или путаные ответы, а то и вовсе никаких. У заклинателя есть свои средства обозначить временной промежуток, откуда призван дух, и других подтверждений принадлежности нашей девочки к какому-то определенному году нет и быть не может.
Мисс Хендерсон задали еще несколько вопросов; усердствовали главным образом мистер Маршалл-Джоунз и лорд Хант — подозреваю, более для того, чтобы продемонстрировать собственные вовлеченность и заинтересованность, нежели научного интереса ради. Наконец девочку отпустили. Всех присутствующих обязали хранить тайну и велели поразмыслить о том, что мы узнали от маленькой Софи. Было решено вновь собраться следующим же вечером и обсудить значение услышанного, а также наши дальнейшие действия.
Я подозвал экипаж и вернулся на Сент-Марилебон-Роуд как громом пораженный: так оно обычно и бывает с теми, кто впервые своими глазами наблюдал магию в действии. В мыслях моих уже роились разнообразные планы.
— Практические выводы из показаний самоочевидны. Мать мисс Хендерсон не работает — вне всякого сомнения, по причине злоупотребления джином, — а дядя, который украдкой выбирается из дома каждой ночью, явственно промышляет воровством. В рамках системы работных домов их приставили бы к общественно полезному труду в обмен на предоставляемую помощь, что удержало бы ее от пьянства, а его заставило бы соблюдать закон.
В таком ключе высказался Ли Максвелл, встав по одну сторону от громоздкого стола, возвращенного в приватный кабинет «Карлтона». Мистер Маршалл-Джоунз и лорд Хант говорили мало; дискутировали в основном мистер Максвелл и я; мистер Перкинс не произнес ни слова — просто наблюдал за происходящим из своего угла. Вчерашних двоих джентльменов, тоже присутствовавших, мне представили как мистера Скотта Мидмера и мистера Гэри Мейна — оба жертвовали в партийную казну немалые средства.
Я вновь возвысил голос:
— Но, чтобы произвести впечатление на палату общин, нам необходимо вызвать сочувствие. Вы только представьте себе этого ребенка! — Мистер Максвелл недовольно нахмурился; собравшиеся джентльмены заерзали на местах и воззрились на меня. Я встал, прочистил горло и продолжил: — Отец и дядя Софи избивают ее безо всякого повода; ей отказано в обучении иначе как под началом у развращенного священника. Она, по-видимому, уже пустилась во все тяжкие, и правильно ли я понимаю, что ее же дядя состоит с ней в преступной связи?
Мистер Перкинс откашлялся и пробасил:
— Сдается мне, это вы уже перегибаете палку. По-видимому, они просто пользуются одной и той же кроватью по очереди.
Я развел руками.
— Как бы то ни было. Очевидно, что аморальное поведение тех, кто окружает маленькую Софи, подвергает девочку страшному риску; она уже в значительной степени утратила детскую чистоту и невинность. Вероятно, одна из этих причин и привела к ее безвременной смерти. Сегодня, если бы семья обратилась за помощью, их всех поместили бы в работный дом, девочку удалили бы от опасных родственников, этих пьяниц с преступными наклонностями, обеспечили бы пищей, наставили в добродетели, дали возможность бесплатного обучения. Вот так мы и представим ее палате общин.
— Превосходно, — одобрил лорд Хант. — Мистер Грин, я знал, что вы как будто созданы для этого поручения. — Над столом повисло молчание: все понимали, что его светлость призвал к окончанию дискуссии. — Тогда передаю дело в ваши руки: представьте его палате общин так, как сочтете нужным. — При этих словах иные из джентльменов стали осторожно выбираться со своих мест вокруг стола: им не терпелось вернуться в общую залу клуба и насладиться заслуженным отдыхом.
— А как же заклинатель, мистер Роуз? — спросил я, вставая и пропуская мистера Мидмера.
Лорд Хант нахмурился.
— Не понимаю вас.
— Со всей очевидностью мне понадобится представить Софи палате общин. Она послужит сильнейшим аргументом в нашу пользу. Мне придется поговорить с заклинателем, чтобы он устроил спиритический сеанс прямо там.
— А, — улыбнулся лорд Хант. — Конечно же. Я об этом не подумал. Я велю ему зайти к вам на Сент-Марилебон-Роуд и обсудить ваш план.
— Еще чаю? — спросил мистер Питер Коффри, подавая знак горничной. Та подбежала наполнить мне чашку. — Цейлонский. Добрый, крепкий, бодрящий. Вы же знаете, у меня своя плантация.
— Нет, благодарю вас, мистер Коффри. — Я поднял руку в знак отказа, горничная замерла, присела в реверансе, вновь отошла назад. — Одной чашки более чем достаточно. Превосходный чай. Вам есть чем гордиться.
Хозяин дома так и расцвел. Мистер Питер Коффри, спикер палаты общин, был высок, изящен, с пышными усами; волосы с проседью аккуратно подстрижены. Он выглядел в точности как британский офицер в отставке, хотя, я так понимаю, в армии никогда не служил. Кроме того, он был убежденным вигом; и хотя положение запрещало ему принимать активное участие в деятельности правительства, было известно, что он симпатизирует группе, известной как «радикалы», которая выступала против законов о бедных и призывала к социальным реформам. Тем самым он оказывался по сути дела моим противником, но, повторюсь, как спикер не имел права выказывать предпочтений каким-либо взглядам.
— Ну так что вы там затеваете, Грин? — спросил мистер Коффри. Он имел привычку обращаться к собеседнику по фамилии, безо всяких титулов, в манере стареющего школьного учителя.
— В письме практически все сказано, сэр. Мне хотелось бы спросить, не могли бы вы собрать палату общин ночью. На особое заседание. — Я старался сидеть прямо и не отводить глаз. Мистер Коффри частенько отмечал, что слишком многие молодые члены Парламента вечно сутулятся, они недисциплинированы и не умеют открыто смотреть собеседнику в лицо. Я ничуть не обманывался насчет того, что когда-либо сумею произвести на него хорошее впечатление, но был твердо намерен не дать повода составить плохое.
— Ясно. — Мистер Коффри нахмурился, взял с подноса сухое печенье, откусил краешек, задумчиво прожевал. — Могу ли я спросить зачем? Что это еще за особое заседание?
Мое первое деловое свидание с заклинателем продлилось недолго. Основная проблема состояла в том, что магический обряд невозможно провести в дневное время. Или, скажем так, допустимо, но на зов явятся очень немногие духи, и, уж конечно, не мисс Хендерсон. Мистер Роуз полагал, все дело в воздействии определенных небесных тел, в частности Луны, которая управляет миром духов.
— Это будет сюрприз, мистер Коффри. Цель заседания состоит в том, чтобы явить миру нечто совершенно поразительное. Сказать вам заранее означает испортить весь эффект.
— Хммм… Все это отдает показухой. — Показуху мистер Коффри тоже крайне не одобрял. — И когда бы вы хотели провести такое заседание?
— Прямо сейчас не могу сказать, — отвечал я. — Но, думается мне, строить планы бессмысленно, если сама идея совершенно невозможна. Как по-вашему?
Спикер хмыкнул, фыркнул, прочистил горло и долго всматривался в чашку с чаем, ерзая на стуле.
— Должен отметить, Грин, это в высшей степени необычно. И все-таки… — он вновь вскинул глаза. — Не хочу, чтобы говорили, будто я сорвал ваш план, какой бы нелепицей он в итоге ни обернулся. Я обязан хранить беспристрастность. Назовите мне дату, представьте должным образом список вопросов и порядок голосования, и ночное заседание я вам созову.
Итак, я продвинулся еще на шаг. Я встал, поклонился, горячо пожал руку мистеру Коффри.
— Большое вам спасибо, господин спикер. Все в один голос утверждают: вы — воплощенная справедливость, и это действительно так.
— Вчера эта информация принесла бы куда больше пользы, — холодно отметил я, пепеля заклинателя взглядом поверх бутылки хереса.
Он пожал плечами, упираясь в стол холеным седалищем.
— Если бы вы подробнее объяснили свои намерения…
— Значит, никак не более дюжины?
Мистер Роуз нахмурился.
— Все зависит от состава. Если все присутствующие либо люди непредубежденного ума, либо уже имели возможность наблюдать, как я работаю с магией, осмелюсь предположить, я мог бы выступить перед аудиторией и в два раза многочисленнее, но перед лицом зрителей враждебно настроенных, которые в магию не верят и не заинтересованы в том, что я делаю?.. Не думаю, что чары сработают в присутствии даже шести-семи таких людей.
Я вздохнул.
— А почему, как вы считаете?
Заклинатель сложил перед собою руки домиком. И снова я жалею, что не записал подробно его ответ, но там много чего говорилось про симпатическое воздействие, и про отголоски и отзвуки, и про духов; и я изо всех сил старался вникнуть в разъяснения. А суть сводилась к тому, что перед сотнями членов палаты общин мистер Роуз совершенно неспособен призвать маленькую Софи Хендерсон. Уступка мистера Коффри касательно ночного заседания оказалась для меня совершенно бесполезна.
Словно машинально я подозвал экипаж, собираясь проехаться вокруг одного из парков, может, выкурить трубку и обдумать, как теперь выбираться из затруднительной ситуации. Едва ли я мог просто-напросто возвестить Парламенту, что видел призрак нищей девочки, умершей тридцать лет назад, — видел своими глазами! Предложение мистера Маршалла-Джоунза — созывать по нескольку вигов на приватные заседания познакомиться с мисс Хендерсон, по небольшой группке за раз, — казалось более практичным, но интуиция подсказывала мне, что нам требуется нечто более зрелищное, какой-то эффектный жест, чтобы заставить наших оппонентов умолкнуть в преддверии нового голосования по законам о бедных.
Неожиданно для себя я попросил извозчика ехать в восточную часть города, на Коммершиал-роуд. Туда я выбирался редко, и теперь мне вдруг захотелось прочувствовать атмосферу улиц, по которым бродила маленькая Софи во времена моего отца или деда: может быть, внезапное озарение подскажет, как лучше использовать ее свидетельство. В какой-то момент я велел извозчику остановиться: мне пришла фантазия пройтись по улице пешком. Тот запротестовал было, но стоял белый день, а улица хорошо освещалась даже по ночам: с каждым годом муниципальные газовые фонари распространялись все дальше и дальше; в любом случае, Коммершиал-роуд так и бурлит жизнью, на ней полным-полно лавок и магазинов и большое движение. А на крайний случай у меня пистолет при себе.
Мало-помалу сгущался туман, но пелена его еще не застилала взгляда; можно было отчетливо различить фигуры людей и прочесть объявления на расстоянии пятидесяти ярдов. Туман был того грязного, приторно-желтоватого цвета, что типичен для лондонской хмари, но даже так он словно бы промывал и очищал город. Здесь, в восточной части, на улицах царили самые отвратительные грязь и нищета, крысы, наглые, как собаки, шныряли по ступеням магазинчиков, стены и окна были все в брызгах и потеках сажи и грязи — там, где стекла еще сохранились в целости, — а мужчины криминальных наклонностей и женщины сомнительной добродетели попадались на каждом шагу.
Превосходные патрульные Пиля[52] так далеко на восток забирались неохотно, и открытое беззаконие зачастую не пресекалось и не каралось.
Неужели Софи ходила по таким вот убогим улицам? Или в ее время улицы выглядели еще хуже? Каково это — жить в подобных условиях? Многие из этих людей явно голодали, а не просто пребывали в праздности; отчего же они не предпочли работный дом? Какое представление об этих людях смогу я донести до членов парламента?
— Спички, сэр?
Я поднял глаза. Незадолго до того я, задумавшись, набил и умял трубку и теперь рассеянно похлопывал себя по карманам в поисках спичек, но, похоже, позабыл их дома. Торговка спичками это, конечно, заметила и не собиралась упускать своего шанса. Я взглянул на девочку… и опешил, и посмотрел еще раз. Или я пристрастен? Или умершая малютка Софи настолько завладела моими мыслями? Ибо прямо передо мною, протягивая мне поднос со спичками, стояла — нет, никакой ошибки быть не может! — девочка, которую я видел в приватном кабинете клуба «Карлтон». Рыжие волосы, бледная кожа, яркий взгляд — словом, во всех своих чертах точная копия явившегося мне призрака.
— Софи? — спросил я. — Софи Хендерсон?
Девочка уставилась на меня во все глаза.
— Мы разве знакомы, сэр? — Но теперь и она пригляделась внимательнее. — Да, сэр, сдается мне, я вас знаю. Вы один из тех господ, из моих снов. Они еще разные вопросы задают.
Вот так я познакомился с ней наяву.
Лгал ли заклинатель мистеру Маршаллу-Джоунзу и лорду Ханту? Или и они, и прочие присутствующие джентльмены были с ним в заговоре, а лгали только мне? Или все действовали из самых лучших побуждений, и даже сам заклинатель не знал, что чары его призывают не мертвых, а спящих?
Куда важнее другое: Софи — не из прошлого тридцатилетней давности, но из настоящего! С этих самых улиц! Она живет в нищете и убожестве не вопреки законам, которые должны защитить ее от растления и приставить ее тунеядствующих родственников к полезному труду, но благодаря этим самым законам — законам, что делают поддержку государства нестерпимой; законам, которые оборачиваются тиранией, столь жестокой для тех, кому помогают, что те вовсе отказываются от помощи!
Я должен разоблачить мошенничество, жертвой которого стал. Должен защищать бедных и поддерживать реформу сколько смогу, прежде чем мой голос в правительстве смолкнет. Как долго это продлится, кто ко мне прислушается — как знать? Но для начала, думаю, лорд Хант получит что хотел. О да! Я приведу малютку Софи в палату общин: пусть все выслушают ее свидетельство!
«Хозяин» Скотт Мидмер упал в шестом раунде. Уткнулся в грязь окровавленным лицом и даже после тридцати секунд передышки так больше и не встал. Так закончилась целая эпоха. Семнадцать лет Мидмер был Хозяином, грозой ринга. Никому не ведомо, сколько боев он провел, но никак не меньше трех сотен. Я сам видел, как он выиграл четыре боя за вечер в «Коне и карете». Под конец один глаз у него не открывался, а пол-лица налилось кровью и раздуло так, что не узнать, — потом говорили, что челюсть была сломана в двух местах, — но победил все четыре раза.
Пускай говорит кто хочет, что призовым боям положили начало «Правила Лондонского ринга», но правила эти сочинили только в тридцать восьмом. Между тем Мидмер, тогда еще «Терьер» Скотт Мидмер, стал Хозяином десятью годами раньше, когда уложил Саймона Маршалл-Джонса. Сам Маршалл-Джонс начинал «Инспектором» и побил Гари Перкинса в семнадцатом, а Перкинс, бывший Гари Гигант, — Ли Максвелла, когда год еще не начинался с «тысяча восемьсот». Но и Максвелл не был первым, просто тех, до него, уже некому припомнить.
Хозяин был всегда.
Само собой, и Мидмер, бывало, проигрывал, у каждого выпадают плохие дни, а случается, что другому везет. Только никому не удавалось победить его так, чтобы стать Хозяином. Тут трудно объяснить точно, что и как, это надо видеть самому.
К примеру, у бандитов по-другому. То одна, то другая банда берет верх и начинает заправлять во всем Излингтоне, потом рано или поздно их оттирают, но никто из главарей ни разу не называл себя Хозяином. Бывает, кто-то из подручных скажет, мол, «иду к хозяину» или там «хозяин приказал», но не Хозяин — так не принято. Это было бы неуважением.
Все знают, что Хозяин только один, и есть только один путь, чтобы им стать.
Вот почему, когда «Агнец» Рики Хендерсон завалил Мидмера в шести раундах — за каких-то полчаса, — он стал «Хозяином» Рики Хендерсоном. И вот как это вышло.
А еще он тут же оказался в розыске. Едва ли кто расслышал треск, когда Рики провел правый хук, но Мидмер так больше и не встал. Никогда.
Самое смешное, что Рики в жизни не собирался становиться бойцом. Он вообще драться не любил. Из драк, правда, не вылезал, тут уж ничего не поделаешь. Он вечно лез не в свое дело, не мог пройти мимо, потому и получил прозвище Агнец. Увидит, что обижают девчонку, или услышит, что божится кто, и тут же лезет. А когда он лез, получалась драка. Даже если он лез, чтобы драку разнять.
А бывало, шел себе просто и ни к кому не приставал с добрыми делами, а драться все равно приходилось. Увидит его какой-нибудь лоботряс, да и начнет приставать, задевать там по-всякому, чтобы себя показать. Рики сначала мнется, старается по-мирному отделаться, но в конце концов приставалу приходится откачивать. Ничем хорошим это для них не кончалось.
Просто уж очень он был здоровый. Уже в двенадцать лет — шесть футов росту, и тянул на пятнадцать стоунов[53]. И с виду будто высечен из камня, только резец у мастера затупился, и мелкие детали толком не вышли. Увидишь — вздрогнешь, короче, если не знаешь, конечно, какой он добрый.
Силушки в нем было немерено. То есть на самом деле. Даже для его размеров. Когда он работал в «Короне и якоре», то поднимал две пивные бочки разом — полные! — и каждую одной рукой. Я видел своими глазами. На ногах тоже держался крепко. Его мамаша рассказывала, как к нему однажды подобрался сзади какой-то бандюга и врезал дубинкой по голове — причем залитой свинцом. Дубинка в щепки, налетчик сбежал, а Рики хоть бы хны. Представляете?
Так что драться приходилось частенько, но Рики всякий раз выходил победителем. Всегда. Правда, в других делах ничего толкового не получалось — слишком он был неуклюж для работы. Даже бочки с пивом ворочать не получилось, не задержался он в «Короне» — после того как сломал подвальный люк и бочку проломил. Короче, один путь оставался — в бойцы, только никак не скажешь, что ему нравилось калечить людей.
Мамаша его очень расстроилась, когда узнала. Софи Хендерсон была гордая женщина и любила своего сына. Она снимала комнату на Джордж-роуд близ Холлоуэй-роуд и брала шитье на дом. Когда я говорю про шитье, то только это и имею в виду, но вы удивитесь, сколько парней думали иначе. Не то чтобы это доставляло много беспокойства: к женщине с таким сыном, как Агнец, сильно не попристаешь, да и она всегда вела себя так скромно, что стыдно было даже подумать о ней лишнее. Один такой пришел раз деньги предлагать, так просто отдал и ушел молча — так смутился. Пару раз находились придурки, что не могли угомониться, ну тут уже Рики успел вовремя — лечиться им долго пришлось. Она и это не одобрила, но тут уж не его вина, он мать защищал. Если живешь в таком районе и хочешь иметь деньги, чтобы не попасть в работный дом, будь готов к проблемам.
Думаю, в роду у Хендерсонов были и шотландцы, и ирландцы, хотя Софи говорила чисто и ходила в английскую церковь. Однако фамилия-то шотландская, и рыжая она была, и бледнее обычного. Совсем не то что Рики с его черной шевелюрой, жесткой как щетка. Да и сложением он пошел не в материно семейство.
Говорили, что он такой в отца, да только как тут проверишь. Фамилия Хендерсон у Софи была девичья. Только не в отца. Я сам мелкий тогда был, но моя мамаша с ним знакома была. И Софи он не бросал, что бы там люди ни болтали. Просто замели его, и всего-то за буханку хлеба — зима тогда голодная выдалась, — ну и загремел в колонии, а оттуда и не вернулся. Люди там пачками мерли, что в самой Австралии, что по дороге. Рики в то время еще и не родился. Мамаша моя рассказывала, отец его был хоть и рослый, но ниже, да притом еще светловолосый, и глаза голубые. А ежели вы сейчас подумали, что он Рики и не отец вовсе, то идите и загляните в глаза мисс Хендерсон. Не шлюха она.
Бывало, она говорила, особенно после стаканчика джина или четырех, что Рики не ее сын, и вот почему. Младенец родился совсем слабенький, болезненный, а вырос вон какой. И глаза были зеленые поначалу, а потом посерели. Вот и подумала: забрали его, а другого подкинули. Только любила она его от этого не меньше, да и как узнаешь, подкинули или нет. Просто чудо, а не сын вырос, всякий день благодарила Бога за него — но все-таки сомневалась, сама ли его выносила. Такое от нее можно было услышать не часто, но случалось.
Короче, здоровенный он был, как скала, и сильный, любил мать, как немногие любят, а драться не любил — но пришлось. Времена тяжелые, жить надо, а в работный дом никому неохота. Вот и пошел он в бойцы, так уж вышло. По-другому разве только в банду, но это уж совсем ему было не по нутру. На ринге они хоть по своей воле — так он говорил.
А в бою Рики был хорош. Двигался не то чтобы быстро, но и не опаздывал, удары держал как никто, а кулаком мог переломить шестидюймовый брус. Начинал в «Короне и якоре» — Рой взял его охотно: уж больно винил себя, что выгнал из грузчиков. Платили там так себе, но, едва появился Рики, публика валом повалила, и ставки вверх пошли. Словно бы все только и ждали, когда он начнет драться.
За первую неделю он провел восемь боев, все выиграл и ни разу дольше восьми раундов не возился, а три вообще закончил в первом. Приносил матери каждый день по полкроны. Думаю, она столько денег в жизни не видывала. Да и я на нем пару шиллингов срубил.
Рики мигом сделал себе имя и получил приглашение выступать в «Коне и карете», а там не прошло и двух недель, как его выставили против профессионалов. Представляю, что он чувствовал тогда. Рики всегда был скромным парнем, никогда себя не выпячивал. Перед боем даже не смотрел на толпу, больше себе под ноги или в стену, а когда озирался, вид у него был какой-то загнанный. Когда бой начинался — другое дело: танцор, дикий зверь, прямо гладиатор из старых времен! Ни страха, ни колебаний, и улыбочка такая на лице, мол, теперь-то я знаю, зачем я здесь. Да, не любил он калечить людей, но черт побери, никогда не выглядел счастливее, чем на ринге.
Темновато там было, зал дыра дырой, только свечи на потолке: Длинный Джон, владелец «Коня и кареты», не хотел тратиться на газ в задней комнате — табачный дым плавает, запах пота, не продохнуть. Пол земляной растоптан в грязь с пролитым пивом и мочой с кровью пополам, народу полно, — все вопят, выкрикивают ставки, — и Рики посреди всего этого такие чудеса выделывает, словно тут только и стал самим собой. Не знаю, человек ко всему привыкает, и каждый, наверное, может стать и бойцом, и солдатом, и бандитом, и кем угодно, хоть сердце и не лежит к такому, и побаивается он за себя, но бывают люди, которые прямо родились для боя. Будто не из нашего времени или из другого мира пришли, и, если не найдут для себя подходящего дела, наш мир их долго не вытерпит.
Само собой, Рики не каждый раз побеждал, но бойцов завалил без счета. Народ диву давался, как это парнишка из трущоб Холлоуэй-роуд, который и ринга-то прежде не видывал, вдруг берет вот так и всех раскидывает. Поговаривали, что мухлюет он как-то или же наврал, что прежде не бился. Чепуха это все, конечно.
Короче, слава пошла, и звать его стали биться уже с большими шишками. Говорили, что он новый Джек Бротон или «Джентльмен» Джон Джексон — ну, как оно всегда бывает, когда кто-то новый появляется. А Рики все побеждал да побеждал, вот в один прекрасный день кто-то и ляпнул, что это, мол, следующий Хозяин. Ну, слово не воробей, тут-то Скотт Мидмер нашего Рики и заприметил.
И вот как-то раз в дверь мисс Хендерсон постучал какой-то разодетый щеголь, поговорил, передал ответ, посудили-порядили — короче, не прошло и полгода с первого боя в «Короне», как «Агнец» Рики уже в «Трех бочках» перед трехсотенной толпой ждет боя с самим «Хозяином» Скоттом Мидмером.
Когда они вышли на ринг, странно это смотрелось. Мидмер на полголовы ниже и легче фунтов на семьдесят, да и лицом посмазливее. Ежели не знать, кто есть кто, запросто можно было решить, что он и есть претендент. И все же приятели Агнца за него побаивались. Вот так сразу, и года не проведя на ринге, выйти против самого Хозяина… Тут поневоле призадумаешься.
Только вы сами уже знаете, чем дело кончилось. Да и Рики знал, сразу понял. Пока туда-сюда, разобрались, что Хозяин концы отдал, его и след простыл. Через заднюю дверь проскользнул, и поминай как звали. Не повезло, конечно, выиграл-то он честно, как ни крути, и приз ему причитался. Я мог и сам за него забрать, но уже не помню, как оно там вышло. Никто даже не дернулся следом, потому что фору парень заслужил, надо ему лечь на дно, пока легавых не нагнали. Может, даже и звать их не стали бы, но тут такое дело… Мидмер — фигура заметная, искать все равно бы начали, так лучше уж сразу доложить честь по чести и огрести за незаконный бой, чем потом за сокрытие убийства.
— Итак, Питер Коффи… — Инспектор прикрыл огонек ладонью, прикуривая. У него всегда сигареты, вроде сигары тонкой, как у французов, сам себе скручивает.
— Инспектор Грин… — я отвесил поклон, пониже постарался.
А вы небось решили, что про меня самого в этой истории так ничего и не будет? Прошу прощения, только надо же было сказать, как и что раньше случилось. И потом, я особо и не делал ничего — так, свидетель просто.
— Какое удовольствие снова тебя лицезреть, — продолжал инспектор, раскуривая сигарету. — Надеюсь, отбыв службу у Ее Величества, ты твердо придерживаешься стези добродетели?
Он так всегда выражается, этот инспектор Шо Грин. Словно ручеек журчит, прямо как в Оксфорде обучался. Только ничего такого не было, вырос он всего в паре кварталов от того места, где мы стоим. Ничего он так вообще-то, никогда сильно не давил и глубоко не копал.
А сейчас он на мою старую отсидку намекал. Среди моих профессий всякие есть. Когда не удается заработать посыльным там или разнорабочим, щиплю понемногу по карманам, а когда совсем припечет, то и форточником могу, хотя не люблю — уж очень тут попасться легко, а то и подстрелят. Меня тогда Грин лично сцапал, еще будучи сержантом. Слава богу, судейские сочли, что для колоний я пока маловат, и упекли в работный дом, да и то ненадолго. Однако мне и того хватило, избави Боже снова загреметь.
— Ну, вы же меня знаете, инспектор. Кому сидеть охота, лучше уж честная бедность.
— Хм… — Он гасит шведскую спичку и роняет в грязь. — Так что тут у вас стряслось?
Толпа уже рассосалась, все, кто мог, свалили быстренько и по-тихому. Кого-то защитнички закона и порядка похватали, конечно, но с самого начала было ясно, что тут без Скотланд-Ярда не обойтись, вот он и нарисовался.
— Да я толком и не в курсе, инспектор. Шел мимо, а тут ваши набежали… Вроде бы дрались тут… ну, бой из этих, незаконных, а кто-то взял и помер. Несчастный случай, ага. Может, вас и вызывать-то не надо было.
Инспектор коротко кивнул и шагнул в дверь паба, я за ним следом.
— Пострадавший — Скотт Мидмер? «Хозяин»?
Ну конечно, он же в Излингтоне вырос, разве от него чего скроешь? Все ходы-выходы знает.
— Так точно, инспектор. Похоже, титульный поединок, все дела. Немудрено, что вразнос пошло. Как говорится, кто что ищет, тот то и находит.
— Хорошо, Питер. — Грин с улыбкой кивнул. — Понимаю твое беспокойство, но, пока не будет доказательств противного, я расследую убийство. Если хочешь, беги домой к матери, в протоколе я про тебя писать не стану.
Я усмехнулся.
— Вы настоящий джентльмен и все такое, инспектор, только лучше уж я останусь, вдруг понадоблюсь. А то мало ли что вам тут наврут.
— Предпочитаешь первым мне наврать? — хмыкнул он. — Ладно.
Мы прошли в заднюю комнату, где был ринг. Владельца «Трех бочек» допрашивал полицейский в главном зале, но инспектор, думаю, и сам собирался с ним потом побеседовать. Он окинул взглядом ринг, истоптанный земляной пол, разбросанные билетики со ставками и букмекерскую доску. Нагнулся над телом, приподнял простыню, заглянул.
— Убийца — другой боксер? Рики Хендерсон, правильно?
Черт, кто-то уже настучал, к гадалке не ходи.
— Так точно, сэр. Новичок, только недавно на ринг вышел. Случайный удар, наверное.
— И сбежал?
— Так точно, и давно уже. Думаю, из города успел выбраться.
Грин даже не удостоил меня взглядом.
— Запросто. Ладно, поговорю с трактирщиком, пока его не потащили к судье, а потом навещу мисс Хендерсон. Можем вместе, если хочешь. Джордж-роуд, правильно?
Черт!
На мисс Хендерсон было жалко смотреть. Ей и поначалу-то были не шибко по сердцу эти бои с участием сына, а обвинение в убийстве ее доконало.
— Ах, инспектор Грин, он такой добрый мальчик!
Сначала она металась по комнате, заламывая руки, потом усадила нас пить чай. Не то чтобы привычный напиток в их доме, но последние заработки Рики позволяли покупать немного, вот и расстаралась для инспектора.
— Сочувствую вам, мисс Хендерсон. В случаях смерти в боксерском поединке суд обычно проявляет снисхождение, а бывает, что и обвинение снимают. Однако поймите и меня: мне поручено расследование, и я должен все выяснить.
— Да, конечно, инспектор.
Еще бледнее обычного, она все роняла, не находя себе места.
— Вы его не видели после боя?
— Нет, сэр, и, боюсь, долго не увижу. Наверное, перепугался и прячется где-нибудь.
— А где он может прятаться, вы не знаете?
Мисс Хендерсон поставила чашку с чаем на стол и задумалась, сжимая руки.
— Под мостом разве что. Рики любит Лондонский мост, сидит под ним, слушает, как наверху колеса стучат, и смотрит на реку, на лодки. Говорит, он там вроде как бы между одним и другим, в стороне от мира, сам по себе.
Инспектор Грин кивнул и отодвинул свою чашку.
— Спасибо, мисс Хендерсон. Обещаю сделать все возможное, чтобы к вашему сыну отнеслись справедливо.
Мы снова отправились в путь. Инспектор быстро шагал, задумавшись, словно меня не замечал, потом остановил кэб, оглянулся, сказал: «Поехали!» — и запрыгнул внутрь.
Колеса стучали по булыжной мостовой, на лондонских улицах, конечно же, стоял туман. В таких историях всегда говорят про туман. Только так оно и было на самом деле, и я ничего толком не мог разглядеть. Даже обидно: не так уж часто мне приходилось бывать в Лондоне и видеть все эти красоты и каменные дома.
До моста мы не доехали. Сбоку послышались свистки, инспектор достал карманные часы, выругался вполголоса — вот уж не ожидал, от Грина разве что «черта» услышишь — и велел кэбмену ехать в ту сторону.
У дороги стоял полицейский и дул изо всех сил в свисток, у его ног лежал другой, и если тот другой еще не отдал концы, то радоваться тут было нечему. С тем, во что превратилась его голова, лучше не жить. Инспектор показал свой жетон и спросил, что случилось.
— Констебль Гари Мейн, сэр, — представился тот. — Это мой напарник констебль Аарон Роуз… был. Мы увидели джентльмена, который был, похоже, не в себе, и Рози… простите, сэр… констебль Роуз сделал вывод, что он в состоянии опьянения, и решил задержать, чтобы выяснить, не нужно ли принять меры… и этот джентльмен напал на него, сэр!
Инспектор Грин присел на корточки перед лежащим.
— Так, понятно. — Он взглянул на Мейна. — Вы пришли на помощь?
— Я не успел, сэр! Один удар, и Рози… простите, сэр… констебль Роуз сразу упал, а тот человек побежал вниз.
— Вы его не преследовали?
— Нет, сэр… Он свалил констебля Роуза одним ударом! Вы бы видели его — настоящий великан! С таким мне никак не справиться, сэр.
Тут мне придется остановиться и кое-что пояснить. Я говорил, что Рики был шести футов ростом и весом пятнадцать стоунов в двенадцать лет, но то было в двенадцать. Хозяина он завалил в шестнадцать, когда стал еще на голову выше, и если весил меньше двадцати пяти, то я готов съесть свою шляпу. Причем ни капли жира, одни мышцы. Еще я говорил, что он был будто высечен из камня, и с годами это стало еще виднее. Лицо с выдающейся челюстью и крутым лбом походило на утес, пальцы были как сосиски и тверже стальных прутьев. Так что беднягу фараона никто не мог осудить за то, что он не ввязался в драку, тем более видя страшную участь своего напарника.
Оставив констебля вызывать подмогу, Грин бегом вернулся к кэбу.
— Можешь возвращаться домой, Питер.
— Простите за грубость, инспектор, но черта с два!
Он пожал плечами.
— Как хочешь. Только имей в виду, теперь твоего приятеля уж точно вздернут, даже если он не в своем уме, — лорд Хант лично за этим проследит. Не думаю, что смогу тут что-нибудь поделать.
Мы подъехали к мосту. Вам его наверняка приходилось видеть: весь из камня и кирпича, с высокими арками — последнее слово в строительстве. Недавно открыли еще новый, к рынку Хангерфорд, со всякими там подвесными цепями и прочими чудесами, но с Лондонским мостом ничто не сравнится.
Когда подмога прибыла, инспектор коротко переговорил с констеблями. Пара карет с дюжиной людей подъехали уже через несколько минут после нас. Мне было не по себе — ну, вы меня понимаете, — но мамаша моя больше никогда не смогла бы взглянуть в глаза мисс Хендерсон, сделай я сейчас ноги.
С инспектором во главе вся толпа двинулась вперед. Сдается мне, Грин все-таки хотел помочь Рики, несмотря ни на что, но все же достал пистолет. Спустившись по ступенькам, он осторожно двинулся в проход, образовавшийся под мостом во время отлива. Я шел позади в двух шагах, сам жалея, что не вооружен.
— Рики? — позвал он.
Сверху доносился грохот и скрип колес, стук лошадиных копыт — в точности как говорила мисс Хендерсон. Под мостом было сумрачно, да и туман мешал, но все же в каменной нише можно было различить чью-то тень. Режьте меня на части, но Рики еще подрос с тех пор, как я его видел, — восемь футов в нем было теперь, не меньше!
— Кто там? — раздалось гулко в ответ.
По голосу можно было узнать Рики, но и голос изменился.
Низкий, грохочущий, он словно бы отдавался не только в ушах, но во всем теле.
— Я Шо Грин, инспектор полиции. Ты должен пойти со мной.
Он говорил ровно, почти ласково, незаметно делая знаки полицейским. Они поспешно рассредоточились, загораживая все выходы из-под моста.
Огромная тень в сумраке шевельнулась.
— Я… не хочу, — прогремел голос, страшный, но такой потерянный и одинокий. — Я боюсь.
— Я знаю, Рики, и сделаю все, чтобы тебе помочь, но для тебя будет лучше, если ты выйдешь.
Разговаривая, инспектор понемногу продвигался вперед. Тень снова сдвинулась.
— Меня все равно повесят… я знаю. Я убил Хозяина и убил того фараона, ведь так? Того, что меня ударил…
Ого! Ударил, стало быть. Не удивлюсь, если в докладе констебля Мейна еще что-то пропущено.
— Они… — инспектор Грин помедлил. — Они оба в порядке. Выходи, и мы все уладим.
— Назад! — рявкнул Рики, и его кулак с треском врезался в кирпичную кладку. Казалось, земля дрогнула под ногами. — Ты врешь, — продолжал он уже спокойнее. — Я знаю, что убил их, потому ты и пришел за мной.
В этот момент под мост вошла баржа, и в свете ее огней я в первый раз увидел Рики ясно. Мне трудно даже толком это описать. Невероятно огромный, просто нечеловечески, настоящая гора бугрящихся мышц! Одежда на нем разлезлась клочьями, словно он уже в нее не вмещался, а кожа… трудно сказать наверняка в тумане и желтом свете фонарей, но мне показалось, что она совсем серая. А еще… Клянусь чем угодно, но на голове у него были рога! Глаза ярко блестели, словно светились, а изо рта торчали клыки, как у дикого кабана.
Я застыл с разинутым ртом, не в силах шевельнуться. Даже если бы захотел, едва ли смог бы что-нибудь сделать. Думаю, и полицейские тоже. Инспектор Грин смотрел на Рики как завороженный, потом медленно поднял пистолет…
Не знаю, собирался он стрелять или нет. По правде говоря, даже не уверен, что он выстрелил. Раздался оглушительный удар грома, и вспышка ярче солнца осветила Рики. Он стоял, глядя через плечо на кирпичную стену, потом шагнул… Когда мы пришли в себя, перед нами никого не было.
Полиция обшарила весь район, а потом, наверное, и весь Лондон, но так никого и не нашла. Не будь рядом с инспектором десятка свидетелей, его бы, наверное, разжаловали и прогнали со службы. А так историю просто замяли, и больше я ничего об этом не слышал.
Не могу сказать точно, что там было и что я видел перед тем, как Рики исчез. Только я вспоминаю, что рассказывала мисс Хендерсон, и думаю, что, будь у меня нужда пристроить кому-нибудь своего младенца, лучшую мамашу трудно было бы найти.
Насчет мостов тоже интересно. По словам мисс Хендерсон, Рики нравилось там сидеть, потому что они как бы и не в одном месте, и не в другом. А если вспомнить все эти сказки о тех, кто живет под мостами…
Только, может быть, они вовсе там и не живут. Может, мосты для них как двери?
Краткий путеводитель по городу Лондону, с описанием его истории и окрестностей, а также с некоторыми отступлениями, небесполезными для путешественника.
Где бы нам начать, голубочки? С начала, разумеется; с центра Вселенной; со сверкающей точки в черной бархатной ночи, в которой сходятся персты всех богов — образно говоря, как вы понимаете; на деле же не существует истинного центра Вселенной, ибо любая точка может оказаться центром Вселенной — все зависит от того, где ты стоишь. Но даже эта малость сводит меня с ума, а мы-то знаем, что в голове у меня и без того туман.
Вы могли бы возразить, что этот город — никакой не центр мира; но Сити — это уж точно центр города, то семечко, из которого вырос город со всеми пригородами; страждущий зверь, рев которого раздается из самого пупа нашей Доброй Старушки, зверь, ощетинившийся зеленой порослью, что отделяет сию ненасытную тварь от ежиков и ежевики остального чудо-острова (я не бываю в зеленом поясе — существу столь аморфному, как я, разумеется, следует взять себе за правило избегать этаких пут; да и вам туда тоже лучше не соваться — весь этот свежий воздух еще никого до добра не довел).
Так что давайте примем как данное, что у Вселенной есть центр и что этот центр — город Лондон, а центр города Лондона — лондонский Сити, то самое место, откуда все это началось, откуда начнем и мы.
Имейте в виду, что Сити полагается заглавная буква, заглавному городу без заглавной буквы никак, не забудьте. И сей Заглавный Город являет собою милю, и не просто милю, а ту самую милю[54], для которой потребны еще две заглавных буквы: «К» для квадратной и «М» для мили — я о Квадратной Миле лондонского Сити; но боже, как меня утомили все эти заглавные буквы, голубочки; более того, это даже никакая не квадратная миля, честное слово, несмотря на всю свою заглавность.
Сэр Кристофер, птичка наша певчая[55], намечая ракушку своего собора на золе и руинах 1666 года, обломком надгробной плиты отметил точный центр своего о-боже-какого-папистского купола, и гляди-ка — на этом обломке сохранился кусочек надписи. Resurgam, гласила надпись, «Восстану вновь». И вот птичка наша певчая возвел величественное свое сооружение, и вспархивал на самый верх его восставших вновь стен каждое утро, пользуясь такими прискорбно пешеходными средствами, как лебедка и корзина, и возносился все выше и выше, в то время как город тоже возносился все выше и выше вокруг него, и перед ним, и еще долго-долго после того, как он завершил свое томительное сами знаете что, и ныне покоится в утробе монументального своего протуберанца, дожидаясь того дня, когда вознесется ввысь навеки. Да, голубочки, непременно побывайте в Соборе; проскользните туда и затрепещите, закружитесь, то вверх, то вниз, то по кругу, восхититесь этой тяжеленной штуковиной — один только купол 66 тысяч тонн! — которая кажется легче пены морской. И, отдав дань глубочайшего уважения старому доброму мсье Корольку, не забудьте заглянуть в соборное кафе и сувенирную лавку в крипте: булочки куда как вкуснее, когда их мажут маслом под землей.
Кстати, как вам такой девиз, голубочки? Все ввысь, да ввысь, да ввысь, горлинки вы мои. Город не стоит на месте, он возносится, и рушится, и вновь возносится, от стародавних лачуг из земли, да глины, да сажи до грандиозных летучих воздушных дворцов, до которых мы, Бог даст, доживем — ну, уж я-то точно доживу, никуда не денусь; ваш любезный замарашка-дядюшка вовек не расстанется с этим ладно вылепленным Лондоном, он пребудет до тех самых пор, когда последний из богов уберет свой перст из центра Вселенной, а быть может, и после.
Как прекрасен Лондон с высоты десять футов над землей! Но, дядюшка, возразите вы, ведь Лондон — город для людей! А где ж вы видели человека, в котором было бы десять футов росту? И взгляд человеческий не подымается выше предметов, расположенных на известной высоте над булыжной мостовой!
Нет, голубочки. Лондон — он не для людей; он и не был для людей в течение тоже вполне известного, хотя и очень долгого времени. Почем знать, когда сварливые древние правители горделиво расхаживали по массивным глинистым пластам, быть может, тот Лондон и был для людей — и, ясное дело, ничего знаменательного не воздвигалось там выше семи футов над землей, если не считать головы неверного каменотеса Броги, посаженной на кол высотой в девять футов. Но Лондон перестал быть городом для людей в тот самый миг, когда в него, цокая копытами, вошла первая лошадь. И в самом деле, с тех пор (и до недавнего времени, мы до него еще доберемся) Лондон был городом для лошадей.
И вот что вы должны понять касательно десятифутового разрыва между лондонскими мостовыми и лондонскими красотами: десять футов — это заведомо больше радиуса ударной волны от дорожной грязи. Римляне привели с собой лошадей, но не привезли щебня, и мистер Макадам[56] (который, вот досада, не был лондонцем) слишком долго не мог заметить, что дороги можно класть прямо поверх почвы. В итоге вышеупомянутые глинистые пласты превратились в глинистую систему дорог — липких и вязких дорог, состоящих отнюдь не только из грязи, но еще и из дождевой воды, сточной воды, стоячей воды, пива, крови, мочи, слез, пота и дерьма. О, сколько там было дерьма, голубочки! Вдоль всех дорог громоздились горы вонючих влажных испражнений, их сгребали в кучи и сдвигали в сторону, чтобы освободить место для нового дерьма, лепили к стенам и дверям, да и ко всему, что слишком долго оставалось на месте. Это позволяет нам чуть лучше понять лондонскую бедноту, голубочки, — тех, кто не мог бежать от громоздящегося дерьма, не мог позволить себе удрать в деревню и все сидел и сидел на месте, кляня крохотных властителей смердящей юдоли испражнений.
Так что люди добрые и сильные — или, во всяком случае, богатые — возносили свой город ввысь. Строили так, чтобы город парил над грязнющими конными тропами. Их Лондон начинается с первого этажа (второго, друзья мои янки, второго!): на смену лачугам приходят мраморные виллы, они рушатся и сменяются кирпичными и обшитыми дубом домами; скрипучие, толстостенные, зловонные сооружения, что принимали по-истине угрожающие размеры, каждый новый этаж больше предыдущего, они нависали над улицами, выдавливая из Лондона свет; зиккураты, перевернутые с ног на голову, фахверки с окнами в ромбик, а кто побогаче, те возводили и сносили здания поистине огромные, что твои дворцы, с завитками, зубцами, коньками и горгульями; а ежели кто покидал сей мир или же по стечению обстоятельств терял свою землю, так его дом разбирали и вновь собирали где-нибудь неподалеку более удачливые горожане. И как дерьмо громоздилось у стен более скромных и непритязательных домишек, так и сами эти домишки громоздились у стен дворцов, крепостей, замков и цитаделей, вот так и рос город, наш город, поющий там, наверху.
Ступай на запад, юноша; запад лучше всего, и если так считал Джим Моррисон[57], то и нам ничего иного не остается. Иди, скачи, лети, главное — будь в пути. Вот так-то, голубочки. Главное — на запад, только на запад. И предлагаю по главной улице, согласны? Все мы здесь туристы, в конце-то концов; даже я, хоть и живу здесь с тех давних пор, когда первый палеолитический огонь бушевал по всей этой грязной земле и сломал зубы лишь о могучий ручеек под названием Темза.
А мы двинемся дальше, то в гору, то под гору, по бедной ползучей Флит, сужающейся и свивающейся в черно-кирпичную почву у нас под ногами. (Маленькое отступление, голубочки: вы сможете услышать лепет гнилой и заполошной Флит, припав к решетке на углу Чартерхауз-стрит и Фаррингдон-роуд, но, умоляю вас, осторожнее! Весь этот район охвачен зловонием миллионов зарезанных коров, и хавроний, и убийц Кровавой Мэри, и даже с Храбрым Сердцем[58], что вечно был вымазан синим, самое худшее случилось именно здесь.)
Вернемся, однако, к Флит-стрит — и вот мы тут как тут, у Темпл-Бар[59]. Некогда величественные белые врата, а нынче — большой черный камень посередь дороги, увенчанный своеобычным, как будто воздушным драконом (кстати, голубочки, там вполне можно присесть); если продолжать двигаться на запад, вы обнаружите, что слоняетесь по Стрэнду. Продолжайте в том же духе, голубочки, и вскоре столкнетесь лицом к лицу с ветхим уродцем — тем самым крестом, в честь которого получил свое имя Чаринг-Кросс[60]. Отнеситесь ко мне с пониманием, голубочки: это форменный дурацкий колпак, да-да, а никакой не крест, зато он весь в зубцах, как в мурашках, а уж сидеть на нем — сущее удовольствие (но только когда с него убирают сетку).
У старого Эдди Номер Раз была жена[61], которую он любил пылко и страстно, и, когда она умерла в далеком Нудном Гаме, он повез ее тело в Лондон, чтобы оплакали ее там все как есть обитатели мужеска и женска полу. И так скорбел наш добрый Эд, что воздвигал деревянный крест везде, где только останавливался кортеж с ее гробом на пути в Вестминстер, включая и самую последнюю остановку, Кэриг Чирринг (что означает, голубочки, «скорбная излучина реки», если мой старо-престаро-английский меня не подводит); Эд нес свой крест, исполнившись скорби, честное слово, и воздвиг его в излучине реки, вот туда-то и восходит наш нынешний Чаринг-Кросс. Есть тут две великие тайны, которые я должен вам открыть. Во-первых, этот роскошный штырь — никакой не подлинник, а вовсе даже викторианская копия средневекового деревянного креста, поставленного Эдуардом. Во-вторых, сейчас он даже стоит не на том месте. На том месте кто-то приладил статую Карлуши Первого, после того как пуритане свалили старый крест и пустили Карлушину главу под горку.
И вот еще о чем я хотел вам рассказать, голубочки. Ваш дядюшка вырос и возмужал на улице, соединяющей Сити с провинцией, иначе говоря, на дороге между Святым Павлом и Вестминстером, где всяк гулял, и скакал, и пробирался, и препирался (я хочу сказать, что движение там плотное).
В верхней части — Чаринг-Кросс, о котором мы уже узнали преизрядно. Но у великой этой улицы есть и нижняя половина — Богом забытая земля, так сказать. Сейчас мы именуем ее Уайтхоллом, ну да, поскольку раньше тут был дворец. А дворец этот принадлежал милой алой птичке Уолси[62], но тот в конечном счете отдал его Гарри с Анной[63] (хотя, прямо скажем, весьма неохотно), там-то они и поженились, хотя и это не спасло бедняжку Уолси, но и Анне Уайтхолл ничего хорошего не принес. Впрочем, эту историю вы уже слышали.
А потом Уайтхолл стал местом казни Карла — Первого, разумеется: Карлы Последующие пожили в свое удовольствие и умерли в своей постели, однако история, которую я хочу вам рассказать, — это не его история. Нет, дражайший Карл Наипервейший встретил смерть на Уайтхолле, но это была достойная смерть, какой пожелал бы любой. Говорят, он произнес зажигательную речь, да я и сам был там, разумеется; да будет мне позволено вас заверить, что, идя навстречу судьбе, он шагал с высоко поднятой головой. Несколько минут спустя его голова вновь была поднята высоко, но на сей раз отдельно от всего остального, остальное же тем временем заливало правом помазанника Божия всю дорогу (а дорога в ту пору была вымощена булыжниками сугубо конского производства). Банкетный зал — единственное, что сохранилось от дворца Уайтхолл вплоть до двадцать первого века, голубочки; сегодня тут водят экскурсии дамы в нарядах семнадцатого века, а потом посетители могут остаться и послушать концерт, будь у них на то желание. Искренне рекомендую Вивальди при свечах.
А ведь мы еще даже не спустились к Вестминстеру — я об аббатстве и, разумеется, о дворце; есть еще и собор — не ошибитесь, когда будете в следующий раз играть в «Тривиал персьют», голубочки, коронации проходят в аббатстве, зарубите себе на носу: собор — это для католиков, а монарха коронуют в окружении праха монархов, так они хотя бы в кои веки раз собираются в полном составе.
Вот он, Вестминстер, в юго-западном конце Уайтхолла. Маленькая зеленая площадь и множество больших зданий. Высокие, правда ведь, а уж какие важные. Об аббатстве мы уже поговорили; можете заглянуть к Дарвину, Галлею, Чосеру и даже увидеть корсет Бесс[64] (признаться, мне больно думать, как такое можно носить, хотя уж мне-то не составило бы труда туда втиснуться). Одно время деканом аббатства был безумный Билл Бакленд[65], который перевез сюда весь свой зверинец, включая медведя, жену, черепаху, орла и пятерых детей, и, задрав сутану выше коленей, сновал взад-вперед по десятивековым монаршим останкам, просачиваясь между разрушенными склепами по узким проходам, что годились для монахов времен Плантагенетов, но никак не для дородных викторианских натуралистов, пока наконец не повредил голову, выпав из кареты, и друзья втихую вывезли этого человека, который однажды попробовал на вкус королевское сердце[66], и все ради того, чтобы провести остаток дней в заваленной сеном келье и рвать там на себе седеющие волосы среди фантомных гиеньих костей из своей идиотской Киркдейлской пещеры.
Какие были головы, голубочки! Анна, и Карл, и даже дражайший Бакки, который, хоть и не был обезглавлен, но покинул сей мир безмозглым. Но нет, голубочки, мы еще не добрались до цели; я хотел рассказать вам совсем о другой, изменчивой голове, если вам будет угодно (а вам ведь будет угодно?).
Я имею в виду, конечно же, лорда-протектора собственной персоной, бородавчатого Олли Кромвеля, который умер в Сомерсет-хаус (это на Стрэнде, голубочки, но, Богом прошу, давайте не будем туда сейчас возвращаться), а погребен был в Вестминстерском аббатстве, где гнил рядом с теми самыми королями, которых лишил права называться помазанниками Божьими. Там он и лежал, покуда его сын не насвинячил так, что мало никому не показалось, а сын Карла, Карлуша-копуша, не восстановил коронархию и не объявил Олли грязным низким изменником. А на дворе-то был семнадцатый век, голубочки, с изменниками в те поры известно что делали, и то, что они уже вышли из игры, ровным счетом ничего не меняло. Так что хитрюгу Кромвеля раскопали, повесили, а потом отрубили ему голову и насадили на кол, а кол водрузили на дворец, где заседал Парламент, и простоял он там семьдесят лет, пока западный ветер не распростер над ним свои крыла и не сдул его прочь. История продолжается, голубочки, но что-то мы подзадержались, пора двигаться дальше.
А вот вам подсказочка: вы заметите, что памятнику Черчиллю на Парламентской площади недостает традиционного покрова из птичьих подношений. Какому-то умнику пришло в голову пропускать через него ток, так что держитесь подальше, голубочки. Слушайте своего дядюшку Дыма, дети мои, и не садитесь на тростеносца Уинстона.
Куда же мы отправимся дальше, голубочки? К чему связывать себя линейным повествованием, к чему перемещаться от одного места к другому, начать здесь, остановиться тут, напоследок пропустить рюмочку там и вернуться домой точно к чаю? Ведь в нашем распоряжении все время и пространство городское, все великое лондонское своеобразие! Роза ветров — это ужасно скучно; пришла пора ее оставить.
Я знавал одного человека — чудесный был человек, но каков характер! («За правое дело оскорбит не задумываясь», — так о нем говорили; вы уж постарайтесь, чтобы никто не сказал такого о вас!) Доктор Джон[67] собирал тела — ну то есть коллекционировал части трупов. Он начинял ими бутылки, препарировал и хранил в своем доме, который превратил в некоторое подобие музея — разумеется, на Лестер-Сквер[68], которая подобно магниту тянула к себе бесстыжих балаганщиков даже много столетий назад. Он пустил по миру семью, докупая все новые образцы в коллекцию (которую, уж конечно, составлял в учебных целях), и умер обладателем 14 507 образцов всякой анатомической всячины, если не считать той всячины, которой его семейство могло бы найти более прямое применение.
Но вместо того, чтобы дать семье возможность распродать эту грандиозную коллекцию образцов во спирту, старый доктор Джон потребовал, чтобы его нашинкованный бутилированный бестиарий был предложен государству — «на благо нации», видите ли. Мистер Питт (Новый, а не Старый, голубочки; я специально проверял, перед тем как вам рассказать)[69] был в то время озабочен лишь тем, чтобы не допустить орудий маленького капрала до нашей дражайшей грязи, и поэтому не слишком стремился платить за то, чем нельзя было выстрелить из пушки. Это свидетельствует о прискорбном отсутствии воображения у мистера Питта; однако же никто не спорит, что крайне трудно оценить по достоинству снаряд в полете, поэтому, возможно, мистер Питт знал, что делал, оставив консервированные глазные яблоки и сфинктеры доктора Джона на месте, дабы поражали воображение, а не цель.
В конце концов министры раскошелились на всякую всячину и водрузили ее в своем собственном музее на Линкольнз-Инн-Филдс[70]. В наши дни даже дамам разрешается осматривать коллекции без присмотра. Непременно загляните в Хантеровский музей, голубочки, но имейте в виду, что тамошние экспонаты — зрелище не из приятных. Если опасаетесь, что вас стошнит, позвольте вас заверить, что в Хантеровском музее в избытке добровольцев, которые, ежели что, приведут вас в чувство. А на Линкольнз-Инн-Филдс сейчас чудный парк, кишащий студентами со всеми их ушлостями и пошлостями; бдите и не упускайте порхающих вокруг оберток: златые сокровища таятся внутри.
А нам пора на Гептодайлс[71]. Возвращайтесь ко мне, стряхните диккенсову пыль, здешние места описаны и в других книгах. Вот я, например, читал роман, в котором отважную героиню похитили и держали против воли в грязных трущобах на Дайлс. Будучи барышней изобретательной, она воззвала из окна о помощи; откликнувшийся на ее призыв был неправдоподобно богат для того, чтобы проезжать по Севен Дайлс девятнадцатого столетия, не имея к тому весьма спорных побуждений, голубочки, — бордель Св. Эгидия[72], вот как это тогда называлось. О, наш герой был храбр и хорош собой и, соблюдая логику романтического сюжета, готов был влюбиться в любую спасенную деву, волею судеб оказавшуюся на его пути.
Затаите-ка дыхание и скорей промчитесь сквозь вон ту вонь, голубочки! Переступите через эти сокрытые мраком ночи тела, которые оплакивал Боз[73], через беззубых стариков, сифилитичек, умирающих от голода детей, праздных пьяниц и бездельников. Вглядитесь сквозь паутину настоящего в то, что проступает за ней, смотрите туда, где птичий рынок, где сплошь торговцы, воры, шлюхи да актеры. Где среди попугаев и котят живут певчие пташки и рабочие сцены, рыботорговцы и тряпичники, творцы и убийцы, а вот кому живые мидии, старье берем, тащите свою ветошь, голубочки, тащите своих мертвецов[74].
А теперь еще чуть назад, вверх по Монмаут-стрит, мимо нашего семиликого чуда — а ведь недурно она задумана, эта жердь! Кол, торчащий в самом сердце перекрестка семи дорог, хотя обычно на кол сажали несчастных, взращенных этим перепутьем. То есть замыслен он был, разумеется, как шесть циферблатов, с достойной восхищения симметрией семнадцатого столетия, однако сама площадь не была совершенной формы, и к ней приткнули седьмую улицу, расширяя пространство для столь прибыльной недвижимости; к счастью, седьмой циферблат был водружен на самый верх колонны, благодаря этим циферблатам на солнечных часах она вроде как казалась неплохо продуманной, не сказать гармоничной и элегантной и вообще тип-топ, и даже могла весьма понравиться архитекторам века разума, работавшим с точностью часового механизма. Я как-то раз подслушал, как двое болтали здесь обо всех тюрьмах, из которых им удалось улизнуть, как делили сандвичи и солнечное тепло у подножия этих часов; редкий был день, голубочки! По правде сказать, у меня аж кровь в жилах застыла (какой бы она там ни была). Но зато они оставили после себя уйму крошек, а посему давайте-ка вежливо поблагодарим негодяев, прежде чем двинуться дальше.
Где же мы закончим наше путешествие, голубочки? Разумеется, там, где заканчивается все в Лондоне — на берегах реки, вашей дражайшей-дрожащей-брюзжащей-нижайшей тетушки Темзы. Любовь моя, жизнь моя, ворчливая вонючая рыбацкая жена — ваша тетушка Темза стара как холмы, а то и постарше, но каждый новый день дарит ей обновление — никакого обмана! Везде-то она побывала, всех-то повидала, превзошла сама себя, да и некоторых из вас тоже. Испробовала все, что может предложить Лондон: тут тебе и дно самоходки, и выходки дна (я о тех несчастных душах, что бросаются в ее распахнутые объятия — говорят, недели не проходит, чтобы не вытащили очередное тело, но наверняка знает только тетушка, а уж она-то умеет хранить тайны). Она лизала портлендский камень[75], о да, и пробовала кровь королей, их убийц и даже их лошадей; просачивалась в такие щели, где малиновки мусолят мотыля в мокром мутном мраке. Ну кому, как не вам, понять. Вот она какая, ваша тетушка, голубочки, грациозная как девушка и куда как более чистая.
А уж какая изменчивая; о да, то она поднимется, то опустится, то плещет из стороны в сторону, то хлещет, то замирает, и так от часа к часу, из года в год. В тихом туманном будущем появятся рипариографы, которые будут снимать календарные показатели с движущейся поверхности реки, с этого серебристо-серого шелка с легким налетом дыма (а Дым — это ведь я, голубочки! О, как я обожаю вашу дражайшую тетушку — ласкаю, распекаю, тоскую, целую, чмок-чмок! И да будет так до исхода наших дней).
Так или иначе, но настанет день — 12 июня 2076 года, 6:22 утра. Это будет чудесный день: умрут восемьдесят три человека, и лишь двенадцать из них будут убиты или зарублены; родятся пятнадцать младенцев (пять девочек, десять мальчиков) — вы не поверите, но все до двух часов пополудни по Гринвичайному времени. Семь из них получат имя — производное от Кейт. В этом промельке вы, конечно, ничего не узнаете о вашем собственном будущем, голубочки, но не волнуйтесь: ваша тетушка будет приливать, отливать, тосковать и добра наживать без вас точно так же, как бок о бок с вами все эти годы, и так же оставаться вашей и моей частицей, как остаюсь вашей и ее частицей я.
Вот нам и пора; я уж и хвост распушил, и сказанье свое завершил. Голубочки, звоночки, дорогие дружочки, грязнули приставучие, крысы мои летучие, слушайте своего дядюшку, слушайте и мотайте на ус. Сторонитесь Трафальгарской площади, там не привечают вашего сомнительного роду-племени. И башня Тейт Модерн — это не про вас: на верхушке этой вышки из бурого кирпича гнездятся сапсаны, а сапсанам по вкусу пухлые пышечки вроде вас. Держитесь людных улиц, оживленных дорог, держитесь мест, где толкутся туристы: там вы найдете отборные отбросы, там сыплются самые сладкие крошки. Живите, любите, несите яйца, голубочки, и сторонитесь тихих мест.
Подобно воронью, мальчишки-голубятники ждали возвращения катафалка. Улицы были пустынны, если не считать редких прохожих, застигнутых непогодой. Один господин поскользнулся и упал, и мальчишки расхохотались, увидев, как он поднялся в мокрых перепачканных штанах. Мостовая была скользкой от голубиного помета, слизи и крови. Мальчишки всегда укутывали обувь в оберточную бумагу, когда приходилось выходить в ночь, подобную этой.
Рядом с похоронным бюро не было, по обыкновению, ни души. Воздух вокруг был напитан трупным смрадом. Прочие люди старались его не вдыхать, но мальчишкам было все равно. Дэлли говорил, что от запаха мертвечины еще никто не умер. Думать нужно только о наживе.
И вот послышался глубокий, усталый храп лошадей — приближался катафалк. Мальчишки вжались в стену: ведь если их заметят, закидают камнями. Первым слез гробовщик, за ним — двое помощников. Вот уж кому приходится несладко — двенадцатилетние, тощие, целыми днями на ногах. Числятся в правительственных списках, так что от школы не улизнешь. Джозеф однажды ходил в школу — худшего места и не придумаешь!
Помощники поднесли лошадям ведра с водой; мальчишки едва не прыснули от смеха — не прошло и десяти минут, как они справили туда малую нужду.
Голубятники ждали, чтобы лошади успокоились. Гробовщик курил, пока его помощники трудились, затем залез в заднюю часть повозки. Дэлли предупреждал, что сегодня будут избавляться от ненужного мусора, а ошибался он редко.
И точно, гробовщик вытянул потрепанный конец веревки.
— На помойку ее, — проворчал он.
Юным помощникам потребовалось пять минут, чтобы размотать веревку и бросить ее в кучу хлама, валявшегося на дороге.
«Ух ты! — зашептались голубятники. — Только гляньте, какая длинная!» Им было уже не до веселья, юный возраст удерживал их от пошлых инсинуаций.
Помощники закончили с веревкой, и гробовщик похлопал каждого по плечу:
— Молодцы, получите стерлинг.
Несомненно, он был хорошим человеком. Теперь у ребят были деньги на конку, им не придется брести по темным сырым улицам.
«Работа у нас не такая уж и плохая, нужно только к трупам привыкнуть», — думал Джозеф.
Как только в похоронном бюро погас свет, мальчишки вылезли из укрытия.
Такую большую веревку они любили нести особенным способом: обвязываться ею по двое или по трое, в зависимости от длины. Было здорово идти так, соединенными в одно целое, а тот, на кого не была накинута петля, мог просто за нее держаться.
И не приглядываясь, любой сказал бы, что веревка прослужила довольно долго. Местами вытертая и надорванная, да и засаленная, чего не бывает с новыми веревками. Самое то, что нужно!
Мальчишки отнесли ее в подвал под домом дяди Джозефа, где по углам аккуратно стояли их кровати. Они регулярно подметали пол и протирали окна, а под матрасами каждый прятал памятные вещицы. У Джозефа осталась одна маленькая религиозная книжица из тех, что его мама раздавала на ступенях церкви. Читать ее он не любил — сплошные грехи и воздаяние.
Дядя особо не интересовался жизнью мальчишек. Он только требовал, чтобы находки сначала показывали ему. Он любил фарфор, книги, изделия из стекла и ювелирные украшения. До веревок или одежды ему не было дела. За это он разрешал четырем мальчикам жить в его подвале и просил кухарку готовить больше, чтобы им доставались объедки от его трапезы.
Мальчишки размотали веревку. Дэлли ждал новых отрезков утром; Джозеф поднялся на кухню в поисках еды, а остальные принялись распутывать пряди и наматывать их на катушки.
Это была просто отличная веревка. Голубятники закончили работу к трем утра, на сон у них оставалось два часа.
Дэлли просыпался с восходом солнца. Ему требовалось время, чтобы выйти из своей комнаты на первом этаже дома 16, Петтикоут-лейн, на улицу, где он обычно проводил день в светлом убежище, построенном его помощниками. Джозеф никогда не спрашивал, как ему удавалось передвигаться; в этом Дэлли помогали другие. Джозеф был очень рад, что работает голубятником, а не кем-нибудь еще.
Мальчишки вприпрыжку мчались на Петтикоут-лейн, довольные собой. У них было двадцать два отрезка для Дэлли.
Его лицо расплылось в одобрительной улыбке, глаза утонули в складках жира.
— Я не спал прошлой ночью, волновался, что вы меня подведете. Но вы отлично справились!
Он, посапывая, ощупал каждый отрезок. Неожиданно его голова упала на грудь, и он уснул. Это часто случалось — таков был Дэлли. Так он работал и так видел. Мальчишки знали, что должны следить за его дыханием и, если оно станет слишком тяжелым, нужно запрокинуть ему голову.
В этот раз Дэлли проспал лишь двадцать минут — ровно столько, чтобы Джозеф успел купить коробочку клубники, которую мальчики съели, причмокивая и смеясь.
Дэлли потянулся и засопел; его пальцы все еще сжимали обрезанные веревки.
— Хорошо. Очень хорошо. Разве сыщешь веревку лучше, чем та, которую выбросил гробовщик? Нет, не сыщешь. Теперь идите ловить голубей.
Он отдал мотки мальчишкам, наклонился подобрать мешочек жареных устриц, стоявший подле его кресла, и начал непринужденно проглатывать угощение.
Настал черед Джозефа быть исклеванным птицами. Они дошли до Финсбери-серкус, где он, окруженный остальными, разделся. Мед приятно обволакивал тело, но вот острые семечки, приклеенные сверху, неприятно кололись. Птицы же были довольно нежными. Конечно, их коготки больно царапали, но в этом не было их вины. Клевали они осторожно, кровь выступала в очень редких случаях. За все время заболел лишь один голубятник. Он не смог оправиться и вскоре умер — на это Дэлли сказал, что от судьбы не уйдешь.
Когда слетаются птицы, мальчишки привязывают к их лапкам веревки и крепко держат свободные концы.
Джозеф закрыл глаза в надежде уснуть. Он не мог и не должен был ничего делать, только лежать без движения. Патрик хотел его рассмешить — если улыбнуться, птицы иногда клевали зубы. Со стороны это казалось уморительным, но ощущения были ужасными.
— Двадцать два! Готово! — сказал Патрик.
Джозеф открыл глаза. Птицы попытались улететь, но тщетно — их поймали. Клекот, хлопанье крыльев, перья во все стороны. Сразу же набежали маленькие ребятишки и принялись собирать перышки, чтобы продать или отдать матери для подушек.
Джозеф тер и отряхивал себя, пока не решил, что достаточно отчистился, затем оделся и взял в руку охапку веревок с голубями, оторвав птиц от земли. Именно поэтому мальчики помладше не могли стать голубятниками.
Дэлли велел мальчишкам привязать голубей к его рукам. Раньше он спал только с одной птицей, но это очень утомляло. Теперь он брал столько птиц, сколько нужно. Мальчики никогда не жаловались.
Дэлли задремал на полуслове.
Мальчишки уселись на обочине и стали ждать. Они знали, что нужно быть рядом, когда он проснется, — неважно, как долго продлится его сон, — иначе он обвинит их в дезертирстве — самом страшном преступлении среди голубятников. Никогда не бросай птицу, веревку, друга.
На улице раздался зазывный голос лоточника — как раз вовремя, настало время обеда. У них была не самая плохая работа, это уж точно.
Времена менялись, но не для мальчишек-голубятников. Когда они не спали, они работали. Они научились всему, что знали, на улице. Джозеф, например, научился читать, сличая выкрики газетчиков с заголовками. «Жители Ланкастера наконец помоются. Мистер Сэмюель Грегсон откроет публичные бани». «Поезда под землей. Впервые в Лондоне! Успейте купить билет!» «Реформа образования: все дети должны ходить в школу». Так что он был умнее других ребят.
Но не умнее Дэлли, который сидел, созерцал и знал все на свете.
«Реальную жизнь можно постичь, только если она протекает перед твоими глазами. Иначе она вовсе не существует», — говорил Дэлли. Ему было не больше семнадцати, раньше он сам ловил своих голубей, но теперь спрос на них слишком возрос. Какое-то время назад городской совет назвал птиц крысами неба, и их начали отстреливать. Болезни. Мор. Дэлли заставил всех мальчишек поклясться, что они не дадут упасть ни единому голубиному перышку. Он утверждал, что магия перестанет работать, если обидеть хоть одну птицу.
В этот раз Дэлли проспал два часа. Мальчишки дремали, прислонившись друг к другу. Он проснулся, громко закашлявшись, голубятники сразу же подскочили, изо всех сил стараясь проявить заботу.
Он вернул им голубей.
— Идите. Творите добро. И приносите побольше денег.
Он улыбнулся. Наверное, это его любимый момент, подумал Джозеф. Когда он рассылает мальчиков спасать людей. Дэлли говорил, что их работа побеждает зло, притупляет отчаянье, желание смерти.
— Голуби для сна! Голуби для сна! — мальчишки улыбались до ушей, как будто ничто в мире их не тревожило.
Постоянным покупателям подобная реклама была не нужна. Прочие собирались вокруг голубятников, птицы описывали над ними маленькие круги, роняя помет на веревки и руки. Мальчишки не возражали — помет был чище почти всей воды Лондона.
— Птицы на веревке? Вы их продаете? — спросил один господин. Он выглядел удивленным, но Джозеф сразу заметил темные круги у него под глазами.
— Мы продаем глубокий, глубокий сон. Без страхов и сновидений. Привяжете к себе птицу, и сон вам гарантирован.
— Предлагаете спать на улице? Или с птицей в доме?
— Обычно птицу привязывают так, чтобы она летала за окном, пока вы лежите в своей теплой уютной кровати. Тот, у кого спокойно на душе, будет вознагражден чудной ночью глубокого сна и проснется полным сил.
— А у кого совесть нечиста?
— Тому приснятся жуткие чудовища. Слышали, что полицейские раньше покупали наших голубей? Привязывали к рукам спящих заключенных — и послушных, и буйных. Вот какую услугу мы оказываем.
— Даруете свободу от сновидений?
— Точно. Вам известно, скольким людям мы помогли? Некоторых вы встречаете на улице. Некоторых даже знаете лично. Без нас они бы не стали теми, кем сейчас являются.
— Но как же голуби? Как долго они живут?
— Все зависит от вашего сна. Но мы гарантируем, что заберем веревки и мертвых птиц, когда вы закончите, и предоставим новых, если захотите.
— Уже хочу!
— И мне, и мне! — закричали покупатели, и вскоре все голуби были проданы.
Каждый раз, когда мальчишки привязывали голубей к руке, их распирало любопытство: что будет, если уснуть? Погрузиться в сладкий сон без сновидений? Но Дэлли предостерег их: «У детей и так снов раз, два и обчелся. Попробуете — и никогда не проснетесь. Такое уже случалось».
Так что мальчишки сдерживались.
Они пробирались через рынки назад к Дэлли. Это было их любимое время: можно шататься между прилавками и разглядывать выставленные на продажу товары. Как будто бы у тебя полно денег — очень приятное чувство.
Среди накрытых парусиной прилавков было жарко и душно. Мальчишки купили мороженое за пенни и с удовольствием съели его, не обращая внимания на голубиный помет, покрывающий их руки. Потом купили жареной печенки и немного опиума для Дэлли. Сам Джозеф опиум не любил: от него он чувствовал себя отстраненным и пустым, и это ему не нравилось.
Они набрели на гору старой одежды и принялись рыться в поисках теплых вещей. Там были старые ботинки, все в плесени, дырках, но некоторые — еще с подошвами. Кроме того, на рынке продавались гробы, в том числе обвязанные веревкой, которую мальчики не преминули стащить, пока торговец не смотрел.
Они уселись на матрасах, выставленных на продажу, чтобы съесть жареную печенку, разглядывая женщин, одетых одновременно в дюжину ярких жилеток, которые торговали армейскими товарами. У некоторых серьги свисали прямо до груди. А у некоторых была настолько пестрая одежда, что мальчишки даже притворно зажмуривались.
Иногда, когда голубятники находили что-то ценное за домом гробовщика или на улице, они открывали свой собственный прилавок. Они умели показать товар лицом: «Только посмотрите на этот металлический ободок! Идеально подойдет, чтобы повесить на него ключ от входной двери!» или: «Кому деревянную коробочку? Еще вчера в ней лежали сигары принца!»
Отдохнув, они двинулись дальше, ведь Дэлли наверняка волновался. Он всегда воображал, что голубятники его бросят. В этот момент его даже хотелось пожалеть.
— Вы вернулись! — воскликнул он. Мальчики отдали заработанные деньги, чем очень его порадовали. — Работа на всю жизнь, — добавил Дэлли.
— Если только нас не упекут, — ответил Джозеф. Дэлли протер глаза. — Я видел заголовки про школу и все такое.
— Не стоит волноваться раньше времени. — Дэлли оглянулся на переулок позади себя. — Отходы. Мы должны от них избавиться.
Джозеф однажды спросил: почему просто не оставить мертвого голубя с веревкой на улице? Или почему клиентам самим его не выкинуть?
— Некоторые выкидывают. Но большинству не нравится вид. Даже другие птицы боятся близко подойти. В наполненных ядом мертвых голубях не остается ничего хорошего. Нельзя давать им гнить на улице.
Поэтому мальчишки выбрасывали их в Темзу.
Джозефу казалось, что маслянистые бурлящие воды раскрываются, чтобы поглотить очередную птицу, и от этого ему становилось легче на душе. Дэлли как-то сказал, будто Темза, если верить мистеру Диккенсу, «укутана черным саваном» — именно так она и выглядела.
Использованные веревки были пропитаны слизью и сажей. Иногда они рассыпались в руках. Иногда деревенели. Но всегда претерпевали какие-то изменения. Их мальчишки сжигали, отчего традиционный лондонский смог только густел. Голубятники не думали, какой вред наносит этот дым, какие сны навевает. Они просто делали свою работу.
Так прошло еще полгода. Иногда им было холодно, иногда хотелось есть, но зато они были свободными. А потом случилась реформа образования, и мальчишек заставили пойти в школу. Их сочли слишком маленькими для работы… и им пришлось бросить Дэлли.
— Вы разжиреете и обленитесь, — сказал он тогда. И добавил: — Помните: каждый сам за себя. Все за одного, но каждый сам за себя. Не дайте им лишить вас этого.
Казалось, Дэлли особенно трудно дышать, он выглядел выщербленным, пожелтевшим. Может, это из-за кошмаров? В последнее время он почти ничего не ел.
— И последнее, — сказал Дэлли. — Пусть каждый принесет мне голубя. И веревку.
Они принесли. Так крепко Дэлли еще никогда не спал. Потом он дал им по птице.
— Просто чтобы вы знали.
Джозеф запомнит на всю жизнь то, что испытал после пробуждения. По телу разлилось умиротворение, но в то же время не давало покоя какое-то странное чувство забвения.
Хотя Джозеф, как и другие дети, изо всех сил противился школе, он, сам того не заметив, стал образованным молодым человеком и привлек внимание богатого покровителя, который стал заботиться о нем и еще пяти ребятах.
Прошло пятнадцать лет, прежде чем Джозеф вернулся на Петтикоут-лейн.
Иногда Джозеф вспоминал о Дэлли: когда наваливалась тяжелая работа, голубя на веревке особенно не хватало. Он помнил ощущение покоя и чувство забвения, как будто стучишься в пустую комнату. В этом было что-то неприятное.
А потом он взял жизнь в свои руки; поступил в адвокатуру и встретил женщину, которая впоследствии стала его женой.
«Я прошу лишь, чтобы каждый из вас привел к спасению одну душу», — говорил его покровитель.
На улицах Ноттингема Джозеф встретил молодую девушку шестнадцати лет, погрязшую в пороке и грехе, — и решил ее спасти. А потом полюбил ее — милую славную Дженни.
Однако прошлая жизнь не давала ей покоя, преследовала в ночных кошмарах. Даже после рождения детей (двух мальчиков и двух девочек — голубочков, как называла их Дженни), здоровых, умных и веселых — если только не надо было идти спать, — ее прошлое нависало свинцовой тучей, награждая снами, о которых она ему никогда не рассказывала.
Мать Дженни, больная сифилисом старая проститутка, отдала ее на воспитание в другую семью. С течением жизни Дженни ослепла на один глаз. Она не рассказывала о своем детстве, однако многие вещи заставляли ее вздрагивать и зажмуриваться: запах апельсинов, стук лошадиных копыт, прикосновение мешковины, вкус кипяченого молока.
Она была славной, доброй женщиной, Джозеф не мог смотреть, как она страдает.
Он договорился поехать в Лондон по работе (тем более что ехать было недалеко — к оценщикам из фирмы «Броглис» в Бишопсгейт). Закончив дела, он прошел несколько кварталов до Петтикоут-лейн. Дженни ждала его возвращения в отеле, не отваживаясь в одиночку выходить на улицу. Она уверяла, что любит рассматривать город через окно, не спеша наслаждаясь видом.
Голуби, казалось, узнали его. Воздух был пронизан их зловонием. Они бесшумно окружили его плотным кольцом, как будто он прятал под одеждой еду.
Рынок безмолвствовал, словно во сне. И не было Дэлли.
На том месте, где раньше сидел Дэлли, стоял замурованный ящик. «Не может быть. Или может? — подумал Джозеф. — Неужели он так растолстел, что им пришлось похоронить его прямо здесь?»
Он обошел ящик. Сверху из него торчали три потрепанных куска веревки. Интересно, откуда они взялись? Ведь похоронное бюро давным-давно сгорело.
Джозеф вытянул руку и дотронулся до одного из отрезков с надеждой почувствовать то же, что чувствовал Дэлли. Понять, годится ли веревка или нет.
Он ничего не почувствовал.
У его ног ворковали голуби. Они были настолько ручные, что он нагнулся и поднял одного из них. Птица шумно забилась, но он крепко прижал ее к телу, привязывая веревку к маленькой лапке.
Потом он купил номер «Таймс» и принялся ждать. Никогда не угадаешь, сколько проспит Дэлли. Одного часа будет достаточно, думал Джозеф. Он как раз просматривал раздел с объявлениями, когда голубь громко заклекотал и как будто вздрогнул.
Джозеф обрезал веревку и, не обращая внимания на взгляды прохожих, отправился обратно в отель. Прежде чем вытащить затихшего, вялого голубя из-под куртки, он привязал свободный конец к запястью жены. Затем усадил голубя на подоконник. Прошлый опыт говорил, что сперва необходимо закрепить веревку, а уже потом отпускать голубя. Он взялся за противоположный конец, готовясь усмирить трепыхания птицы.
Голубь поднял необыкновенный шум, но не разбудил Дженни. Потом, когда она проснется, Джозеф ей все расскажет, расскажет о своем детстве, и каждую ночь, пока голубь не умрет, они будут пытаться прогнать ее кошмары.
Генри Хортинджер всегда был человеком деятельным. Такому можно доверить принятие важных решений, не опасаясь, что он увильнет. Потенциал его проявился еще в раннем возрасте и полностью сформировался к одиннадцати годам. Особо ярким примером послужило одно происшествие, случившееся сразу после его десятого дня рождения, когда Генри поймал поваренка, воровавшего объедки из кладовой. Большинство детей просто рассказали бы о случившемся или, что хуже, промолчали, но маленький Генри решил устроить расследование. Он проследил за мальчиком до старого сарая, дождался, пока тот уйдет, и зашел внутрь, чтобы посмотреть, что там спрятано. В куче прелого сена шелудивая дворняжка кормила тощих черненьких щенят. Поваренок по секрету приносил бедолагам объедки с отцовской кухни. Кухни, которая однажды достанется ему! Доложив о преступлении отцу, Генри смотрел, как маленького нарушителя выгнали из прислуги, а потом привел отца в сарай.
— Генри, — сказал тогда мистер Хортинджер, — ты правильно поступил, но должен понимать, что за этим последует. Этим грязным, бесполезным тварям нельзя тут находиться. Кроме того, их присутствие подтолкнуло моих слуг к воровству. Знаю, это может показаться жестоким, но от них надо избавиться.
Генри взглянул отцу в глаза и сразу понял, что тот имеет в виду.
— Если хочешь домашнее животное, — продолжил мистер Хортинджер, — мы можем купить нормальную собаку, охотничью. Ты и так уже почти дорос. — Он замолчал, ожидая возражений.
Прочие дети наверняка расплакались бы, умоляя отца пощадить щенят. Генри, однако, лишь бесстрастно взглянул на них, повернулся к отцу и сказал:
— Как скажешь. Мне все равно. Какой мне от них прок?
В ту же секунду Генри позабыл о несчастных животных и принялся обсуждать положенную ему награду.
С тех пор мистер Хортинджер-старший часто рассказывал эту историю своим партнерам, всегда особенно подчеркивая последние слова Генри.
— Именно так, господа, — повторял он с гордостью. — «Какой мне от них прок?» Этот вопрос мы должны задавать себе в любых жизненных ситуациях.
Все без исключения горячо соглашались, что такого хладнокровного мальчика ждет большое будущее.
Так что никто не удивился, когда с течением времени жестокость, упорство и врожденный ум позволили Генри с лихвой реализовать заложенный природой потенциал.
Когда старик Хортинджер умер, Генри не только сменил его на посту директора фирмы «Хортинджер и Филч», но и в три раза расширил торговую империю, став одним из самых богатых и влиятельных людей в Лондоне. Однако он не позволял себе сидеть без дела и наслаждаться бесчисленными богатствами, заработанными тяжелым трудом, ведь он был еще достаточно молод. Нет, только не он. Вместо этого он по-прежнему работал без передышки, принимая сложные решения на самой передовой прогресса.
Тем не менее, размышлял Генри однажды вечером, пока его шаги гулким эхом разносились вдоль темной мостовой, оставалось слишком много вещей, над которыми он был не властен. Скажем, неумелый новый кучер, которого, к своему несчастью, он нанял по рекомендации, казалось бы, надежного знакомого. Он приказал ехать быстрее, а вовсе не гнать как безумный — в результате в миле от дома лошадь подвернула ногу. Этот идиот-кучер еще имел наглость во всем обвинить его! Генри взглядом дал понять, что если тот рассчитывал к утру сохранить работу, то сильно ошибался. А потом стремительно зашагал прочь от несчастного кучера, бормотавшего что-то о семье, которую нужно кормить. Довольно глупостей на сегодня. Не хватало еще тратить время или деньги на городского извозчика — ведь до дома оставалось всего ничего, — так что Генри решил пойти пешком.
Стояла безветренная зимняя ночь, и Генри почувствовал, как от ходьбы проясняется разум и отступает гнев. Пожалуй, ему не стоило одному разгуливать ночью — так и грабителей повстречать недолго; однако укутанная туманом улица была пустынна. Генри улыбнулся сам себе, решив, что одиночество является одним из многих преимуществ его богатства. Он не только жил в одном из самых дорогих и престижных районов Лондона, но и регулярно «жертвовал» деньги местному полицейскому участку. Невысокая цена, чтобы избавиться от всякого неприглядного люда на улицах.
В самом худшем случае, если какой-нибудь бродяга все же осмелится преградить ему путь, он рассчитывал на клинок, спрятанный в изысканной трости, и полностью заряженный и тщательно пристрелянный револьвер в кожаном саквояже.
В тусклом свете газовых фонарей могло показаться, что идешь по другой, более чистой улице, свободной от лондонского шлака. В темноте был практически незаметен даже вездесущий черный смог, укрывающий город подобно траурной вуали.
Генри подавил приступ кашля; на мгновение ему захотелось хоть раз набрать полную грудь свежего воздуха. В ту же секунду он упрекнул себя за подобные дурацкие романтические идеи. Чистые улицы и свежий воздух! Не хватало еще выйти на пенсию и переехать в деревню! Генри усмехнулся.
Когда гнев поутих, он поймал себя на мысли, что мечтает очутиться в своем кресле перед камином с рюмочкой хорошего бренди, и прибавил шагу. Ему не терпелось воплотить мечту в жизнь — до великолепного поместья Хортинджеров оставалось всего несколько минут. В спешке Генри вовремя не заметил огромную грязную лужу, и ему пришлось неуклюже шагнуть в сторону. Он споткнулся, потерял равновесие, но спустя мгновение выпрямился. К счастью, никто не видел, как он опозорился.
Генри замер — но отнюдь не от смущения. Нет, дело было совсем в другом. Он был уверен, что услышал позади себя какой-то шум, когда сбавил шаг. Генри заволновался, хотя звук и затих почти мгновенно. Звук, странно похожий на чью-то мягкую поступь. Как будто кто-то за его спиной маскировал свои собственные шаги за стуком его каблуков. Должно быть, негодяй решил незаметно подкрасться и ограбить его! Какая наглость! Генри ловко обнажил клинок и развернулся, готовый встретить преследователя лицом к лицу.
Перед ним лежала пустынная улица. Лишь туман тихо клубился под газовыми фонарями. Откуда-то издалека доносилась музыка. «Воришка, должно быть, сбежал, когда понял, что я его услышал, — подумал Генри. — Проклятый трус!» Подождав немного, он убрал клинок в трость и продолжил путь, на всякий случай переложив револьвер из саквояжа в карман.
Вдали уже виднелось его поместье — и вот опять! Теперь сомнений быть не могло: мягкая поступь, едва различимая за звуком его собственных шагов. Без промедления Генри развернулся на каблуках.
— Ага! — воскликнул он. — Кто у нас ту…
Вопрос застыл у него в горле — это был не воришка или какой-нибудь беспризорник. Менее чем в трех метрах от него стоял огромный черный зверь. Генри в шоке отметил, что существо напоминает собаку.
Нет, не может быть. Если это собака, то какой-то неизвестной породы. Тварь была покрыта шерстью темнее самой ночи и как будто поглощала весь свет вокруг. Огромная пасть скривилась в страшной волчьей гримасе, обнажив ряд клыков, каждый длиной с указательный палец, блестевших, как лезвие кинжала.
Страх ледяной хваткой сковал грудь Генри. Его пальцы невольно разжались и выпустили трость — она шумно загрохотала о булыжники пустынной мостовой. Чудовище было ростом почти с человека. Но не размер зверя и не клыки заставили трепетать сердце Генри, а глаза.
Он не мог сдвинуться с места. Две неестественно белые точки, сиявшие из глубины дьявольской тьмы, пригвоздили его к земле. «Как луна в преисподней», — в ужасе подумал он. Тварь шагнула вперед.
А потом его тело пронзила боль. Волна отчаяния накрыла его, каждый дюйм кожи мгновенно покрылся холодным потом. Он задыхался. В голове звенели тысячи голосов, но невозможно было разобрать ни слова. Доселе незнакомые ощущения — страх, одиночество, беспомощность — грозили поглотить его без остатка.
Генри упал на колени, содрогаясь всем телом. В оцепенении он чуть не забыл о револьвере, припрятанном в кармане. Выдохнув с облегчением, Генри вытащил оружие и, собрав остатки воли в кулак, нацелил его на собаку.
— Прочь, нечистая! — воскликнул он и спустил курок.
В ночи прогрохотал выстрел. Генри застыл в ожидании. Он был уверен, что попал. Но собака по-прежнему стояла без движения, невозмутимо презрев попытку убить ее.
А затем она шагнула к нему.
Издав душераздирающий вопль, Генри вскочил на ноги и кинулся к входной двери, отбросив мешавший ему саквояж. Сердце неистово колотилось; добежав до порога, он что есть мочи забарабанил по массивной дубовой двери с истошными криками о помощи. Дверь приоткрылась, и он ввалился внутрь, едва не сбив с ног лакея. По лестнице бежал его сын Томас.
— Во имя всего святого, закройте дверь! Она гонится за мной! — завопил Генри.
— Кто? Там никого нет, — удивился слуга.
— Собака, идиот! Здоровенная косматая собака! Захлопни дверь!
— Отец, что случилось? — спросил Томас, приблизившись. Он отстранил сбитого с толку лакея и выглянул в темноту.
— Нет! — вскрикнул Генри. Он с трудом поднялся на ноги и грубо схватил сына за руку.
— Должно быть, она ушла, — проговорил Томас. — Сейчас ее точно здесь нет.
Генри с опаской высунул голову в дверной проем. Огромная черная собака стояла в паре метров от дома и пристально смотрела на него.
— Вон она! — закричал Генри, ткнув пальцем в собаку.
— Боюсь, я ничего не вижу, — ответил его сын.
— И я, — подтвердил дворецкий.
Томас положил руку отцу на плечо.
— Ты хорошо себя чувствуешь? Попросить принести стакан воды?
— Господи, да в порядке я! — взревел Генри. Помимо всего прочего, он увидел, как в доме по соседству отдернули шторы, чтобы поглазеть на спектакль, который он устроил. Сгорая от стыда, он захлопнул дверь и накинулся на Томаса:
— Почему ты вообще здесь? Разве ты не должен заниматься с учителем в читальне? Я не позволю своему сыну шататься в прихожей, как какой-нибудь слуга!
— Ну так я и занимался, — ответил Томас. — Уже стемнело, а Элизабет так плохо себя чувствовала, что я подумал…
Генри с отвращением фыркнул и проследовал в свой кабинет, где его никто не побеспокоит. Он был так разъярен, что даже не заметил тонкую, как прутик, фигурку своей дочери на лестнице. По ее призрачно-бледному лицу струились слезы.
Генри сидел перед камином с третьим стаканом бренди за вечер, раздумывая над событиями этой ночи. Ему пришлось усмирить гордость и признать, что демоническая собака была плодом его воображения. Верный знак переутомления. В этом не было ничего удивительного. Он — важный человек, подвержен постоянному стрессу. Он не помнил, когда в последний раз как следует выспался. Сколько страданий выпало на его долю!
Да, его жизнь была далеко не идеальной. Жена давно умерла, а единственный сын и наследник приносил лишь постоянные разочарования. Томасу было уже восемнадцать лет, а он все витал в облаках. Казалось, он способен лишь раздражать — причем с завидным постоянством. Генри подозревал, что Томас якшается с художниками, музыкантами и женщинами сомнительного поведения. Главное, чтобы не с мужчинами. Сама мысль о противоестественных предпочтениях отпрыска была тошнотворной.
С дочерью было меньше проблем, но, скорее всего, просто потому, что у нее не было на это сил. Если бы бледная и болезненная с рождения Элизабет когда-нибудь полностью поправилась, она, несомненно, огорчала бы отца ничуть не меньше брата.
Генри вздохнул. Существо явно появилось неспроста. Пока лучше никому не рассказывать о происшествии, постараться выкинуть его из головы. Если тварь снова появится, он просто пройдет мимо.
В последующие дни Генри с головой окунулся в работу, однако собака по-прежнему следовала за ним по пятам. Мелькала под окнами его офиса. Гналась за экипажем. По ночам навещала во сне.
Казалось, тварь довольствовалась такими мимолетными встречами, позволяя Генри заниматься ежедневными делами. Ему даже удалось провести важную встречу с избранной группой деловых партнеров и владельцев мануфактур. Никто ничего не заметил, хотя собака, подобно мрачному предзнаменованию, все время находилась в самом темном углу комнаты. Он практически забыл о ее присутствии, погрузившись в мучительно детальные отчеты о положении дел в разных областях его предприятия. Его бизнес, по обыкновению, процветал.
Совещание подошло к концу. От всего сердца смеясь над шутками коллег, Генри беззвучно воздал хвалу собственной удивительной силе воли. В этот момент к нему подошел Уильям Филч.
— Как поживаете, молодой человек? — Генри похлопал младшего партнера по спине.
— Все в порядке, сэр, — ответил Уильям. — Если позволите, я хотел бы переговорить с вами наедине. У меня есть один деловой вопрос, но…
— Мы все здесь преследуем общую цель, — сказал Генри, — успех «Хортинджер и Филч». Между нами нет секретов, верно?
Члены правления закивали головами.
— Полностью согласен с вами, сэр, — ответил юноша. И замялся.
— Ну же, выкладывай! — поторопил Генри.
— Ну, — нервно начал Уильям, — ходят слухи, будто «Стиг и сыновья» установили какие-то новые машины на своих бумагопрядильных фабриках.
Внимание всех присутствующих было приковано к молодому человеку.
— Боже правый, почему же ты молчал раньше? — воскликнул Генри. — Тебе известно, что это за машины?
Уильям снова замялся.
— Говорят, это какой-то вентилятор, сэр. Похоже, он очищает воздух, чтобы рабочие не вдыхали хлопок и пыль от станков. А еще говорят, что теперь рабочие реже болеют — и работают дольше и усердней. — Его голос звучал все тверже. — Говорят, за этими машинами будущее…
— Я вам скажу, как это называется! — взорвался Генри. — Нюни распустили!
Если бы кто-нибудь другой сказал такое, Генри без промедления выгнал бы нарушителя из комнаты со строгим выговором, а то и понизил бы в должности. Но юный Уильям был его официальным протеже — все лучше, чем страдать от выходок бестолкового сына.
— Подойди ко мне, сынок, — сурово проговорил Генри. Он взял Уильяма за руку и, отрывистым жестом распустив собрание, подвел его к высокому окну, пока остальные гуськом покидали комнату. — Посмотри-ка сюда, — он указал на укутанную смогом улицу, где суетились люди. — А теперь скажи мне, Уильям. Когда ты шел сегодня на работу, заметил ли ты, чтобы попрошаек и оборванцев стало меньше?
— Нет, сэр, — ответил тот.
— В таком случае, — продолжал Генри, — разве нам угрожает нехватка работников, если нынешние заболеют? — Он повернулся к юноше и по-отечески положил руку на плечо. — Послушай, сынок, — сказал он, — я знаю, что с тех пор, как умер твой отец, ты живешь один с матерью. Я ни в коем случае не хочу обидеть ее, она удивительная женщина. Но слишком длительное пребывание в женском обществе размягчает мужчину. А это никуда не годится! Если хочешь преуспеть в этом мире, нельзя медлить, нужно всегда быть на шаг впереди. Все эти дурни, стоящие вдоль улиц… Они упустили свой шанс, отбросили представившуюся возможность, потому что были слишком глупы, слабы или невежественны.
Юноша уставился в пол, как будто ему стало невыносимо стыдно.
Генри продолжал:
— Я помогаю тебе во имя светлой памяти твоего отца; он был мне партнером и хорошим другом. Так что в следующий раз, когда соберешься говорить со мной о делах, позаботься, чтобы это была действительно важная информация, а не бредни о волшебных вентиляторах и здоровых рабочих.
Отпустив Уильяма, Генри некоторое время смотрел сквозь потертое оконное стекло, довольный подвернувшейся возможностью поделиться мудростью, дарованной ему Богом. Он развернулся, чтобы выйти из комнаты.
Собака ждала его. Он встретил ее светящийся взгляд. Видения боли и отчаяния захлестнули Генри. Перед ним маршировали легионы бедняков. Он видел тощих как скелет детей с выкатившимися от голода глазами. Она кашляли, все время кашляли. Из их пораженных легких вырывались черные сгустки мокроты. Вокруг клубился пар. Набитые до отказа ночлежки, в которых жарче, чем в аду. И бесконечный рев станков. Крутятся шестеренки. Переключаются рычаги. Мир вращается все быстрее.
Генри очнулся на полу зала заседаний. Под головой вместо подушки лежал свернутый сюртук, вокруг толпились деловые партнеры.
— Вы в порядке, сэр? — раздался голос Уильяма. Лицо юноши склонилось над ним.
— Пустяки, — ответил Генри, решительно поднялся и обвел взглядом собравшихся.
Его слова никого не убедили.
Генри кипел от ярости. После происшествия в зале заседаний он был уверен, что коллеги с ликованием ожидали его неминуемой отставки, заранее разделив между собой всю империю.
Нужно было как-то доказать, что он, как и прежде, полон сил, пребывает в прекрасном расположении духа и пышет здоровьем.
С этой целью на ближайшие выходные был намечен выезд на охоту для самых видных членов правления.
Твердо решив, что все должно пройти идеально и его планам ничто не помешает, Генри распорядился, чтобы к их приезду подготовили роскошное загородное поместье в Йоркшире.
Там, вдали от цивилизации, среди живописных просторов они позабудут о всех заботах и смогут как следует отдохнуть. По мере приближения охоты его уверенность росла, а настроение улучшалось.
Утром в день отъезда Генри нетерпеливо расхаживал по своей гостиной, ожидая экипаж. Его взгляд случайно упал на Томаса, замершего в дверном проходе.
— Передумал? — спросил Генри. — Еще не поздно.
— Я уже сказал тебе, — ответил Томас. — Я не могу уехать. Я должен остаться с Элизабет. Ей хуже день ото дня, я не могу ее бросить. И ты не должен! — продолжал он. — Она не доживет до понедельника.
— Доктора говорят, она поправится, — фыркнул Генри.
— Они говорят то, что ты хочешь услышать! — закричал Томас. — Ты бы понял, как ей плохо, если б хоть раз озаботился ее навестить! Кивок в дверях каждый вечер не считается!
Генри почувствовал, как в нем закипает ярость.
— Послушай-ка меня, сопляк! — выпалил он. — Не смей мне указывать, как управлять семьей!
Томас побледнел. Однако, прежде чем Генри смог продолжить, доложили о прибытии экипажа. Довольный собой, Генри в последний раз гневно взглянул на сына и вышел из комнаты.
Казалось, охотничья прогулка была овеяна неудачей с самого начала. Хотя Генри был искусным стрелком, он не мог попасть ни по одной мишени. Несмотря на все поправки, он без конца мазал. Его партнеры добродушно шутили, что, должно быть, дело в ружье, а некоторые даже предлагали взамен свое. Когда и другие ружья не принесли результата, было решено, что ему просто не везет — попадаются самые пугливые фазаны. Кто-то даже предположил, что великий Генри Хортинджер специально мажет, чтобы дать неумелым стрелкам фору. Хоть Генри и смеялся вместе с остальными, на душе у него было тоскливо.
Конечно, ему хотелось винить во всем обыкновенную неудачу, однако, к своему ужасу, он понимал, что дело совсем в другом: краем глаза он постоянно видел огромную черную собаку где-то вдалеке. Непредсказуемый полет птицы тут был ни при чем.
Он стал с нетерпением ожидать возвращения в Лондон.
Когда он вернулся, дом был охвачен волнением. Из распахнутых окон доносились пронзительные крики. Перед поместьем собралась толпа зевак — они с любопытством глазели по сторонам, многозначительно улыбались и сплетничали, прикрыв рот рукою.
По лицу Томаса струились слезы. Он тащил тяжелый чемодан, вокруг суетились взволнованные слуги.
— Во имя Всевышнего, что здесь происходит? — взревел Генри.
— Она умерла! — надорванным голосом закричал Томас. — Ты бросил Элизабет, и она умерла! Ты бесчувственное животное!
Генри застыл на месте.
— Ты бросил ее! — продолжал Томас. — Тебе наплевать! Тебе всегда было наплевать!
Генри стоял с раскрытым ртом, безмолвствуя. Сердце замерло у него в груди. Неожиданно Томаса охватило какое-то неестественное спокойствие. Он двинулся вперед, пока не подошел почти вплотную к отцу.
— Когда мы были маленькими, — сказал он, — мама учила нас каждый день молиться перед сном. С тех пор как она умерла, я ни разу не молился. До недавнего времени. Месяц назад я снова начал. Я молился за Элизабет, просил, чтобы она поправилась или хотя бы чтобы ей не стало хуже, — все без толку. Я приходил в ее комнату, смотрел, как она спит. Однажды она проснулась и увидела, что я за ней наблюдаю. Тогда она рассказала мне секрет, одно желание, которое ей было дороже собственного здоровья.
С тех пор каждую ночь я неустанно молился, не задумываясь, слышит ли меня кто-нибудь. Сказать тебе, о чем я просил каждую ночь, склонившись у ее кровати? Я молился, чтобы ее желание исполнилось: чтобы в один прекрасный день совесть, которую ты выкинул, вернулась к тебе. Чтобы она не давала тебе покоя, преследовала подобно собаке, которой ты являешься.
Генри не мог выдавить ни слова.
— Что ж, отец, — продолжал Томас, — я понял, что этот день никогда не настанет. Я уезжаю. Элизабет умерла, мне здесь больше нечего делать. Не стоит из-за меня беспокоиться, — добавил он. — Мне ничего не нужно. Ни твои богатства, ни власть, ни имущество. Можешь оставить все себе.
Томас отступил в сторону и, подняв чемодан, вышел на улицу, где его ждал экипаж. Он забрался на заднее сиденье кареты и вскоре исчез в ночи.
Генри стоял как вкопанный. Над ним нависла черная тень; спину буравил взгляд чудовищных белых глаз. Он развернулся к недоумевающим слугам.
— Убирайтесь! — закричал он. — Вон из моего дома!
Они молча уставились на него. А потом начали медленно выходить по одному, словно опасаясь резких движений. Наконец, оставшись один, Генри отправился в свой кабинет. Он скорее чувствовал, нежели слышал, как тварь тихо шевелится у него за спиной. Он знал, что она рядом. Оказавшись в кабинете, Генри налил себе бренди и сел в любимое кресло. На тумбочке лежал богато украшенный револьвер, который раньше принадлежал его отцу. Генри взял револьвер и взвесил его в руке. Рукоять, когда-то придававшая уверенность, теперь оказалась бесполезной. Еще со времен отца оружие всегда было заряжено, но Генри понимал, что пули не остановят дьявольского пса.
Тишину нарушало лишь тиканье часов на камине. Генри окинул взглядом комнату: дорогая мебель красного дерева, резной очаг, изысканные стеклянные шкафчики, в которых хранились его бесценные богатства. Раньше все эти многочисленные свидетельства успеха придавали ему сил. Теперь же они не принесли утешения. Каждая отполированная поверхность отражала лишь одну и ту же чудовищную пасть. Мысли шумно роились у него в голове. За благоуханием дорогого бренди, виргинского табака и теплого кожаного кресла витал еще один чуждый, но в то же время смутно знакомый запах из детства: принесенный летним ветерком тошнотворно-сладкий аромат прелого сена. Если сосредоточиться, можно услышать тихое сопение новорожденных щенят, почувствовать металлический привкус новой жизни в воздухе, прикосновение деревянной двери к гладкой детской руке.
Генри сидел и ждал.
Вы всегда получите то, за чем пришли. Деньжат побольше? Нужные связи? А вы достаточно умны, чтобы распознать превратности грязных интрижек Столицы? Да?
Тогда все в ваших руках.
Булси. Все, чего пожелаете. Мистер Булси к вашим услугам.
Именно этим я и занимаюсь. Особые услуги для самых что ни на есть избранных клиентов. Если вы не знаете, как меня найти, так, стало быть, вам и незачем. Хотя всего-то и надо что заглянуть в правильные места. В гаденькие местечки, что правда, то правда. Туда, куда вы предпочли бы и не соваться. Вот Столица знает, как меня отыскать. Если ей позволить. Она, конечно, малость стесняется приоткрывать свои самые темные тайны, ну так она ж дама. Всегда ею была. Выкажите ей толику уважения, и она не замедлит привести вас ко мне, туда, где делают бизнес.
А я ж душа-человек. Всегда рад служить.
Обойдите вокзал Ватерлоо. Запах электричества. Отвердевшая копоть тысячи разъездов из города в пригород и обратно. Марш-стрит. Южный берег реки. Эта дорога здесь испокон веков проложена. А южный берег всегда служил надежной гаванью для низменных страстей Столицы. Травля медведя. Бордели. Отмывание денег. Таверны. Загляните в цирк — какой-нибудь предприимчивый тип пырнет вас ножом, позарившись на золотые пуговицы. Эти улицы так и сочатся наследием неутолимой жажды наслаждений. В здешний духовный рельеф намертво впечатана авторитетная декларация прожорливой хищности. Здесь есть цена любому вашему товару. Свои средства и способы делать бизнес, обойти мнимую респектабельность коммерсанта за ланчем прямо тут, на улице.
На завтра? Это вам встанет недешево. Но разве ж я когда кого подводил?
Расплывчато-смазанная серость плющит задворки Саутуорка. Вы бродите по Столице, а она нашептывает о своем потаенном прошлом. Ее модуляции капля по капле просачиваются из-под камня, по которому вы ступаете. Ищете что-нибудь? Есть проблемка, нужна помощь? А вы просто прислушайтесь к Столице. Она ж не случайно привела вас на юг. Здесь легким шорохом дают о себе знать многие возможности. Эхом отзываются по глухим ячейкам извилистых закоулков. Нужды нищеты вращают неумолимые колеса тайной коммерции. Тележки уличных торговцев заваливают обочину дороги многоцветной пластмассой с другого конца света. Грузовые контейнеры битком набиты — все за фунт! В воздухе плывет манящее благоухание индийских специй. Есть где купить ланч. Есть на чем сделать бизнес. Но это не все, чем здесь торгуют. Иные предпочтут себя не рекламировать. Это вы твердо запомните. Столица ревностно хранит свои тайны за семью печатями.
Освещение двадцать первого века творит тени восемнадцативечные. Каждая стена в грязевых потеках несет на себе печать городской преступности. Железнодорожные арки исполнены дремлющих крайностей. Здесь есть много такого, что не стоит будить. Много такого, что лучше бы оставить в покое. Викторианские особняки бездумно нашинкованы на квартиры. Вечно влажная растительность упрямо цепляется за жизнь в трещинах бетонных панелей. Сколько кованых железных оград испарились словно по волшебству — на целый город хватило бы, но никому и в голову не приходит их заменить. Колючая проволока четко вырисовывается в желтоватых полосах света. В озерцах тьмы громоздятся горы домашнего мусора.
Добро пожаловать в офис. Здесь-то я и работаю.
А по пути ко мне вы уличную магию видали? В Саутбэнке турист теряет чужестранные банкноты, сделав, казалось бы, беспроигрышную ставку. Столица влечет вас на юг через сконструированные из алюминиевых сплавов мосты, а вы не слыхали по пути, как гаитянские барабаны призывают духов лоа с другого континента? А покупали побрякушки у уличных торговцев, что расстелили свои одеяла прямо на земле? А жареные каштаны понравились? Как и было обещано! Пробираясь по мощеным улочкам, вы, верно, и в кафешку заглянули. Растрескавшийся линолеум, разрозненные чашки. Лазанья с жареной хрустящей картошкой всего за два фунта. За дальним столиком устроился человек — он там всегда сидел и сидеть будет.
Эти люди знают, как меня найти. За определенную цену. Тонкий намек, осторожные расспросы. Сиюминутная сделка, тут же и позабытая лицом, в знакомстве с которым вам не следует признаваться. Им, может, и не по вкусу то, что я делаю, но в глазах их светится алчная нужда. А нужду можно использовать в своих интересах. И заплатить ренту аж до следующего месяца. Через прилавок передается желанная стопка банкнот. Нежданная ставка: два двадцать, уж конечно, вариант беспроигрышный. Вам укажут дорогу вниз, к аркам. Через безлюдные проулки. В самое брюхо Столицы, которая играет по своим законам. Тщательно запечатлейте свое имя у них в памяти, если у вас хватило глупости его назвать. Они знают, что вы затеваете, и не хотят быть к тому причастными, но они понимают Столицу. Ее литургия нужды затвержена много веков назад.
А в моей разновидности услуг нуждаются всегда. Ну так и нечего смущаться.
Включите Wi-Fi. Доешьте свой завтрак с круассаном. Беленое дерево в скандинавском стиле. Итальянский плиточный пол. Вам на этой вашей должности в новых СМИ много приходилось вкалывать? В собственность деньги вкладывали? Или, может, женились на деньгах? Или все это получили не без чьей-то сомнительной помощи? Не заключили ли вы сделку-другую, о которых предпочли бы позабыть? Не подмазали ли колеса на каких-нибудь обходных путях? Столица свой кошелек развязывает куда как неохотно. Она знает: изобилие порождает застой. Ей нужна борьба за выживание — подпитывать свою триумфальную долговечность. Столица поет сладкую песню. Песню о добрых славных временах. О шикарной жизни. Но хочет от нас одного: чтобы мы плясали под ее чарующий мотив. Столица — госпожа себе на уме, иначе не продержалась бы так долго. За внешним раззолоченным лоском кое-кому из нас достается работенка не из самых приятных. Вот я, например, тружусь не покладая рук, чтобы лик ее сиял красотою.
Как только окажетесь в моем мире, искать меня нужды нет. Я-то всегда разгляжу анахронизм в рисунке здешних улиц. Как бы тщательно вы ни оделись, все равно некие неуловимые условности нарушите. Погрешите против местного колорита, что так четко обрисовал эти кварталы. По-вашему, мы не видим, как вы непринужденно сходите вниз в подземный переход, а движение на Йорк-роуд глухим грохотом отзывается вдали? Думаете, ваши стерильно чистые «найки», рассчитанные на осыпающуюся, предательскую кирпичную кладку, не подскажут нам, как далеко вы на самом деле забрели от дома? Столица заметила ваш приход. Еще до того, как вы сами поняли, что вам сюда надо. Вы не распознаете странной симметрии своих странствий, да, впрочем, никто не распознает. Но вы идете проторенной тропою. Многие прошли по ней до вас. А Столица любит предложить аферу-другую тому, в ком почуяла амбиции. Любит понажимать тайные пружины. Отчаянная жажда преуспеть, верно? Она-то и привела вас сюда? Хотите иметь козырь про запас, да такой, какого ваши коллеги купить никогда не дерзнут? Или, может, вы одержимы всепоглощающим желанием отыскать осязаемое божество? Или вам просто необходимо стать кем-то другим? Исчезнуть для всего мира?
Что ж, входите под арки. Пододвиньте ящик. Потолковать о деле я всегда готов.
Заляпанный галогенами набор верстаков. Станки промышленного назначения. Выброшенная оберточная бумага. Вызывающий клаустрофобию сводчатый потолок, поддерживаемый разве что копотью. Трухлявые столбы, обтянутые маслянисто-черным непромокаемым брезентом. Деревянные лопатки аккуратно составлены в покрытых зеленым лишайником нишах. Лампочки без абажуров роняют гигантские тени. Поблескивающие разводы сырости. Вы, может, мне не доверяете? Хотя и пришли сюда, ко мне. Не совсем то, чего вы ожидали? Вы молодец, что вообще меня нашли. Со мной познакомиться не так-то просто. А вам сказали, что мистер Булей там, под арками, да? Или остереглись-таки назвать меня по имени? Вам, конечно же, пришлось заплатить — иначе бы вы сюда не попали.
Ну и кто же из знакомых вздумал меня вам «продать»?
Благоразумие — мой девиз. Я своим делом долгонько занимаюсь. Ремеслом, что передается от поколения к поколению и приспособлено к нуждам дня сегодняшнего. Всегда держись того, что знаешь, вот как я говорю. Подлаживайся да подстраивайся. А покупатель непременно найдется. Вон в том вьетнамском ресторанчике стряпают отличный английский завтрак. Предлагай то, что людям потребно. И в убытке не останешься. Столица моральными принципами себя не обременяет, ей всего-то и нужно, что двигаться вперед. Лавируй между голодом и жестокостью: только так и выживешь. Меня она строго не судит. Она ж реалистка. Она знает: темные страстишки человеческие надо утолять, хочешь не хочешь. И кто-нибудь здесь возьмет это на себя — за определенную цену. Столица — место не из приятных. У нее свои собственные грязные загадочки. Столица на все посмотрит сквозь пальцы — доколе бизнес питает ее кровь. Аферы да тайные сделки вдыхают жизнь в ее старые кости.
А торговать смертью — всегда беспроигрышный вариант. В чем в чем, а в ней недостатка никогда не было.
Парадные гостиные здесь превратились в спальни. Пристроенные ванные комнаты передвинуты на задний двор. Жилые площади перепрофилированы прибыли ради. Все социальные условности отменены. Тюлевая занавеска обозначила границу между публичным и частным. Смотри с кровати, как мимо проплывает смазанный, неясный мир. Наблюдай за жизнью сквозь размытую дымку грязно-белой сетки. Спокойно любуйся чем хочешь из своего безопасного крохотного мирка. Таков неизменно мой совет. Но жадность гонит авантюриста прочь из-под благополучного крова. Ведь Столица предлагает огромные возможности. Предлагает, распахнув объятия. И кто бы мог устоять, когда Столица так ласково манит: купи! Здесь всего можно достичь. Так, по крайней мере, рассказывают.
У вас деньги-то есть? А смелости достанет? Вы ведь не намерены причинять мне лишнее беспокойство, правда? Очень не рекомендуется.
Стало быть, мы поворожить малость не прочь, так? Пообещали кому-то небольшую фору на пути к успеху? Как насчет сеанса некромантии со скидкой? Мальчишечке из Сити жизнь не мила без последней модели «Ягуара»? Нужна подсказка, на которую другим управляющим хедж-фонда рассчитывать нечего? Бедняге счастье изменило или просто искал, где бы по-быстрому разжиться дозой? Думаю, вам все равно — лишь бы он объявился с наличностью. Или коридоры власти не показались особо гостеприимными? Призвать духов мертвых, чтоб намекнули, в какую сторону ветер дует? Что ж, не впервой. Я такое видывал. Охотники всегда находятся. Не сомневаюсь, вы как по нотам разыграете. Вскорости вас озолотят, требуя еще и еще. Вот взять Джона Ди — хороший пример всем нам. В самом деле, займитесь-ка герметизмом. Далеко пойдете.
Или нет, нынче у меня ассортимент другой. Подобрать какому-нибудь счастливцу новую личность? Слишком много обещаний нарушено. Надо отделаться от дурной репутации. Больно уж хорошо известен. Но в самых скверных местах. Свалял дурака на один раз больше, чем следовало? Слишком многим это имя знакомо? Выход — краденый рисунок сетчатки глаза. И ДНК. И отпечатки пальцев. У меня это все в продаже есть, как не быть. Сами понимаете, сегодня на документах свет клином не сошелся. Надо идти в ногу со временем. И мне, и любому другому. Исчезнуть становится все труднее. Но вы удивитесь, сколь многим это требуется. А я продаю только качественный товар. Тех, кого никто не хватится. Их пропажу никто не заметит. Все — с отменно чистым досье. К таким и приглядываться лишний раз не станут.
Скальпель анатома — это, конечно, вчерашний день, но человеческое тело по-прежнему таит в себе немало неразгаданных тайн. Говорят, адренохром действует так же, как мескалин. Экзотичненько. Покупатель всегда найдется. Добывается эта штука из надпочечников; я слыхал, редкий деликатес. Психотропные средства для богачей, на улице такого не купишь. Или, может, нашелся рынок для «руки славы»[76]? Впрочем, настоящего повешенного не гарантирую. А вы кого-то уверяли, амулет откроет любую дверь, так? Да еще и путь в темноте осветит, незримо для всех прочих.
Может, это мои нечестивцы-друзья вас прислали? Думаете призвать из могилы демона-другого? Говорят, лучший способ — это сыграть дьявольскую музыку, причем на костях мертвецов. Или все-таки мы про шишковидную железу? А вы верите во всю эту чепуху насчет третьего глаза? Мы нынче ведем деятельность настолько разностороннюю, что род занятий и назвать-то сложно. Это вам не просто врачи-шарлатаны или там медицинские исследования. Столько всего происходит вокруг, что сидеть сложа руки некогда. Бизнес прямо-таки процветает. Освященная веками профессия у нас, у меня и моих ребят с лопатами. Город всегда нас обеспечивал. Есть спрос, есть и предложение. Все очень просто. Анатомы в наших услугах нынче не нуждаются, зато нуждаются многие другие. И идут они по проторенной дорожке — прямиком ко мне.
Нет? Стало быть, не кто-то из моих постоянных клиентов? Так кто ж вас прислал-то?
Думаете, Анатомический акт 1832 года[77] остановил нас? Легальный доступ к мертвым телам ровным счетом ничем нам не воспрепятствовал. Мы для этого были слишком умны. Новый закон не помешал нашим людям тайком выбираться из дому навестить дорогих усопших под покровом ночи, прижимая к себе обмотанные тряпками деревянные лопаты. Во всеоружии, так сказать. Дабы предпринять небольшие раскопки. Банхилл-Филдз. Новое кладбище. Кладбище при церкви Святого Дунстана. Чартерхаус-сквер. Зыбкие призрачные фигуры вливаются в бледную, кишащую червями ночь. А в Лондоне могилы всегда рыли неглубоко — этакой запоздалой уступкой смерти. А в трущобах преступность — дело не новое. Прокапываешь аккуратную ямку ближе к изголовью гроба. Проламываешь доски. Набрасываешь петлю на шею трупа. Выволакиваешь его обратно в мир живых. А он и не пикнет — голоса-то нет! Засыпаешь предательскую яму — и словно бы нас тут и не было.
Сегодня мы работаем тоньше. Кремация для нас — просто дар свыше. Шепнешь словечко в нужном месте. Деньги. Услуга-другая. И совсем не обязательно проверять, что там на самом деле сгорает в пламени. Думаете, тетушка Эдит уютно устроена на вашей каминной полке? Не будьте так уверены! Ее похитили задолго до того, как она отбыла в свой последний путь. И не крематорий стал для нее местом последнего упокоения. В Столице таких вот безнадзорных в избытке. Немилые никому не нужны. Никто не задается вопросом, что сталось с ними в смерти. Ведь и при жизни никому до них дела не было. Тут документик потерялся, там свидетельство о смерти как в воду кануло. В городе живых ни у кого нет времени на мертвых.
Вы ведь меня слушаете? Это, сами понимаете, только во благо.
Смерть — неотъемлемая часть Столицы. Естественное положение дел. Уж извольте это признать. Вот почему Столица привела вас сюда. Год 1665-й. Сто тысяч человек стали жертвами чумы. Год 1666-й. Семьдесят тысяч домов погибли в огне. Год 1854-й. Шестьсот шестнадцать человек умерли от холеры, пока Джон Сноу не догадался, в чем дело, и не снял рукоять насоса с водозаборной колонки в районе Сохо[78]. Когда сам Лондон убивает с таким размахом, думаете, кто-то недосчитается нескольких заурядных лавочников в их могилах? Под вуалью респектабельности Столица таит свои атавистические потребности. Главное для нее — жизнь и смерть. Бизнес для нее — что аперитив, осознание некоего подспудного желания, которое непременно нужно утолить. Смерть всегда льнула к этим видавшим виды улицам. Несколько неуверенных шагов — и нуждающийся доковыляет до моей двери. Обещания стремительного взлета — за сходную цену. Не слишком-то аппетитно — но ни разу не фаустова сделка с дьяволом.
То есть никаких таких дел ни с кем другим вы не вели? Никаких договоренностей там или соглашений? Не хочу оставлять хвостов, сами понимаете.
Вы думаете, я только со смертью имею дело. Это после всего того, что я вам нарассказал? И после всего, что я вам нарассказал, вы отсюда уйдете как ни в чем не бывало? Не знаю, чего вы от меня хотели. Не стану совать нос в ваши дела, но в этой игре выживает тот, кто держит нос «по ветру». У меня уж и покупатели есть. И денег у них столько, сколько вам и не снилось. Сомневаюсь, что вы смогли бы предложить мне достаточно, чтобы оплатить свой выход из сделки. Ну что ж, маленький подарок от Столицы. Вам приспичило прогуляться ее темными тропами. И вы ожидали, что тропы эти выведут вас в приятное место? Загляни вы ко мне в любой другой день, я бы, может, и дал вам уйти обратно под арки. Изобразил бы полное непонимание в ответ на любую вашу просьбу. Но у меня ж клиенты ждут. Бизнес есть бизнес. Оплата при доставке. И надбавка за свежий товар.
Я к своей работе очень серьезно отношусь. Вы не думайте, ничего личного.
Вас ведь никто не хватится? Может, за комнату не заплачено? Еще один игрок сложился, обнаружив, что улицы Лондона не вымощены золотом? Как насчет романа, который вы так и не написали? Или есть девушка, которой вы так и не признались в любви? Тогда, верно, вам не следовало играть со смертью. Или это была ваша последняя ставка? Ваш последний шанс на успех? Небольшой такой план, которому суждено все изменить? Один-единственный раз сдать карты — и прочь отсюда? Отчаянный бросок из сточной канавы — бросок ценою в жизнь?
Что ж, вы пришли туда, куда нужно. В смерти вы для Столицы куда ценнее, нежели когда-либо были при жизни. Считайте это частью многовековой традиции. Столица выбраковывает бродяг. Бездомных. Никчемных. Таков ее обычай с незапамятных времен. Я служу взыскательной госпоже: чуть что не так — она и со мной покончит. Так что, сами видите, бизнес есть бизнес. Возможностями надо пользоваться.
И помните, вы всегда получите то, что хотите. Главное — чтоб в деньгах у вас недостатка не было. Нужные связи, опять же. Умейте читать жизнь Столицы с ее взлетами и падениями. Не всякий способен этому научиться.
Булси. Мистер Булси. Не стесняйтесь обо мне справиться — да хоть бы и по имени.
Может, однажды и вам мои услуги понадобятся.
Сегодня вечером музей закрывается на Рождество. На самом деле я бы предпочел продолжить работу, оставшись один на один с чучелами острочешуйчатых панголинов, тибетскими поющими чашами и огромным моржом, похожим на дирижабль. И я утешаюсь тем, что впереди еще целый день работы, а потом придется потерпеть всего только три дня до возвращения.
Я усаживаюсь за видавший виды дубовый стол и придвигаю к себе стопку каталожных карточек, исписанных каллиграфическим почерком сепиевыми чернилами. На них представлена лишь ничтожная доля Коллекции.
Вокруг меня громоздятся картонные коробки, ноги упираются в них даже под столом. Я отшельник в пещере из коричневого картона и сижу почти на самом чердаке музея. Выставочные залы с чучелами и диковинками находятся несколькими этажами ниже.
Моя работа необычайно увлекательна. Я достаю экспонат из коробки, и мое любопытство жарко стремится к нему, обволакивая и озаряя, словно языки пламени. Нахожу соответствующую карточку с указанием страны и региона, со схемами и символами. Бывает, что данные неполны, случаются и ошибки. Тогда я дописываю, обновляю, исправляю, штопая паутину слов.
Другой экспонат, еще одна карточка… Работа утоляет голод моего любопытства. Здесь и индейка, и гарнир изо дня в день.
Я знаю, что любопытство подчас принимает и уродливые формы — как у британских джентльменов викторианской эпохи, истоптавших весь мир, препарируя, измеряя головы, унижая и обращая в свою веру. Индии досталось больше других — у меня родители из Бомбея, я в курсе. Однако жажду знаний не утолишь простыми ответами «да» и «нет», вымогаемыми под дулом пистолета. Ей — и мне! — требуется большее.
Ветер доносит обрывки музыки: в саду музея под окнами распевают рождественские гимны. Я гляжу поверх экрана ноутбука на лужайки, укутанные снегом, за которыми далеко на горизонте маячат Огурец, Глаз и Осколок.
Саймон стоит на пороге, заполняя нижние две трети дверного проема.
— Привет, Радж! Небось не терпится попасть домой? Да, сегодня лучший день в году.
Мы познакомились с Саймоном полгода назад, когда я только поступил работать в музей и как-то раз в обеденный перерыв перекусывал в саду. В помещениях у нас есть строго запрещено из-за крошек — представьте, что могут натворить в Коллекции муравьи или мыши! Саймон усердно борется с мусором, который попадает к нам из города и оседает на садовых дорожках. Наша с ним общая задача — привносить порядок в хаос.
У Саймона светло-коричневая кожа, седеющие волосы и привычка в споре дергать головой, словно указывая носом на доску объявлений, к которой пришпилены его доводы.
— Что там у тебя? — интересуется он, кивая на мой стол.
— Образцы тканей из Ганы.
— Правда? — Он наклонился, разглядывая. — Моя бабуля была родом из Аккры. Думаешь, Бастейбл и там побывал? Сам это привез?
Мы с Саймоном работаем в Музее Бастейбла. Бородатое лицо и твидовый костюм мистера Бастейбла на фотоснимках настолько неизменны на всевозможном экзотическом фоне, что невольно возникает подозрение — не ловкие ли руки вырезали этого джентльмена из оранжереи английского поместья и вставили в тропические джунгли, на арктический ледник или берега Ганга?
В музее выставлена едва ли десятая часть того, что он присылал домой из своих путешествий, остальное ожидает своего часа в прохладной темноте хранилищ. Моя работа — раскапывать эти залежи, сравнивать старые записи с предметами в наличии, уточнять и исправлять.
— Трудно сказать, его ли рукой написаны эти карточки, — отвечаю я. Старший архивариус должен знать, но я не спрашивал. Слишком часто бегать к начальству выглядит непрофессионально.
— Что-нибудь особенное удалось найти? — снова спрашивает Саймон. — Какие-нибудь забытые сокровища?
Этот аспект моей работы всегда особенно интересует окружающих.
— Вот, смотри, какая прелесть. — Я выкладываю крапчатый лоскут, весь исчерченный яркими линиями.
— Красный с зеленым, — одобрительно кивает Саймон, — прямо для рождественской открытки!
— Может быть, только это погребальная ткань.
— Да что ты говоришь! Такая веселенькая…
— Рисунок называется «съеден термитами».
— Однако… но все-таки лучше, чем уродцы, набитые опилками.
Далеко не все экспонаты Коллекции радуют глаз. Музей хранит множество материалов по естествознанию — шкуры, чучела, скелеты.
— Слышишь? — Саймон наклонил голову к плечу.
В стенах раздается какое-то постукивание. Наверное, разогреваются трубы, готовясь к борьбе с зимним холодом в старинном викторианском особняке.
— Отопление?
— Может быть, — кивает он. — Выпьешь с нами вечером в «Голове короля»?
Мне нравится задавать вопросы и запоминать рассказы людей о себе и об их родных. Наверное, я просто не в меру любопытен, но Саймон считает меня хорошим слушателем и часто приглашает в паб в свою компанию садовников и уборщиков.
— Спасибо, приду.
— Для некоторых нынешнее Рождество может оказаться последним у нас, — замечает он с жалостью.
Мы все боимся потерять работу, но к Саймону это не относится. Он-то знает себе цену — кто станет выбрасывать полезный и проверенный инструмент? Не думаю, что ему грозит увольнение. Скорее уволят Дэна, его помощника. У Саймона на нагрудной карточке значится: «Старший смотритель». Дэну больше подошла бы надпись: «Поработаю, пока моя группа не раскрутится». Ни о чем, кроме музыки, он знать не хочет.
— Слыхал, что вещи пропадают? — спрашивает Саймон.
— Из Коллекции?
— Да нет, у посетителей. Коробка с ланчем, телефон… Кто-то ворует, так что запирай кабинет получше, когда уходишь.
Я похолодел. Наше укромное святилище, затерянное в южных предместьях, не может тем не менее обойтись без посетителей, которых обеспечивает город. Мы не смогли бы разместиться в меньшем здании, а нынешнее требует расходов. Народу сейчас больше, не говоря уже о сотнях детей с горящими от любопытства глазами на школьных экскурсиях, и эти толпы, естественно, привлекают карманников из того же города.
Музей должен быть комфортным местом для семейного посещения, для любознательных туристов — мы не можем позволить обворовывать наших гостей!..
Новая карточка из стопки — и сразу загадка.
На предыдущих указывалась местность, название дизайна или мотива и его перевод — например, mamafehoe (mahoe): «деньги моей бабушки», или lisa: «хамелеон», — но какое отношение к ткацкой традиции ewe kente имеет эта карточка из каталога? Откуда она могла взяться?
ЭМИЛИ
Компаньонка
1876–1897
Отопление в комнате работает нормально, но меня словно пронизывает холод. Те же чернила, тот же каллиграфический почерк. Может быть, коллекционер, хоть это и непрофессионально, делал на карточках и личные записи? Или это про картину, фотографию? Странно… хотя не одни же предметы и животные…
Стоп! Ну конечно! У животных бывают не одни только латинские названия, но и имена, друзья и компаньоны из них тоже получаются. Если неведомый коллекционер посетил Гану с каким-то ручным питомцем, который там и умер, то внизу в зале естествознания может отыскаться и соответствующее чучело. С другой стороны, двадцать с лишним лет… Впрочем, попугай или мелкая собачка способны прожить и дольше, став при этом всеобщими любимцами.
Вздохнув, я откладываю карточку в сторону, чтобы разобраться с ней позже.
Шагая по заснеженной лужайке сада с сэндвичем в руке, я размышляю о случаях воровства. С наступлением холодов среди посетителей стало больше молодежи. Прогуливают занятия?
Я еще не стар, но уличные беспорядки прошлого лета будто воздвигли барьер между мной и молодыми, подобный ограде вокруг музейной территории. Упорядоченность и система внутри, а снаружи клубок противоречий, которые невозможно разложить по категориям. Можно ли навести мосты через эту стену? Во всяком случае, я неизменно здороваюсь с молодыми людьми, когда вижу их в музее, и стараюсь не думать о них предвзято.
Авторы отчетов о беспорядках, которые мне довелось читать, оперировали лишь слегка обновленными викторианскими ярлыками, которые Англия навязала всей своей империи, подразделяя лондонскую фабричную бедноту на пьяниц и многодетных, заслуживающих и не заслуживающих помощи. Теперь, сто лет спустя, участников беспорядков классифицируют подобным же образом, выделяя тунеядцев на пособии, жертв неполных семей и криминальные меньшинства.
Лучше пускай эти юнцы бродят по музею, чем таращатся на зеркальные витрины торговых центров. Те лишь дразнят, предлагая товары, на которые у них нет денег; здесь же отношение куда уважительнее: смотри и узнавай новое.
Я подбираю последние крошки сэндвича с тунцом. Неподалеку Саймон разгребает снег на главной аллее сада.
— Не бросай на землю! — кричит он. Я демонстративно складываю обертку от сэндвича и засовываю в карман. Приблизившись, садовник спрашивает:
— Ты Дэна не видел?
— Сегодня еще нет.
Он сердито машет лопатой.
— Видать, не отошел от вчерашнего. Вечно у него похмелье, и все равно каждый раз удивляется — можно подумать, насморк подхватил!
Вернувшись в музей, я поднимаюсь на галерею, окружающую зал естествознания под самым его сводчатым куполом. Внизу посреди зала стоит молодой парень. Накинутый капюшон придает ему сходство с тюленем, качающимся на зеленоватых волнах посреди сумрачного зала. Спускаюсь вниз и направляюсь к посетителю, обходя витрины с чучелами. Может быть, удастся прочитать надписи на куртке и лучше понять его.
В просторных шкафах из стекла и красного дерева — десятки сцен из жизни животных. Здесь бобры резвятся в плексигласовой воде, там семейство барсуков высыпало из норы на склоне холма из папье-маше. Искусственная трава колышется на невидимом ветру, блестят стеклянные глаза, лоснится мех, траченный молью.
Юноша стоит в самом центре зала, задрав голову и разглядывая моржа.
Наш морж — кумир любопытных и в то же время символ невежества. Шкура, которую прислали в музей охотники, попала в руки людей, ни разу живого моржа не видевших. Они не знали, что лишняя кожа у этих животных висит складками, и набивали чучело, пока оно не стало напоминать до предела надутый аэростат. Я глубоко сочувствую несчастной жертве кураторского усердия и, проходя мимо, всякий раз молюсь, чтобы самому не допустить подобного промаха.
То, что молодой человек в капюшоне увлекся моржом, а не чем-нибудь другим из Коллекции, немного успокаивает. Морж нелеп, морж чудовищен — но его хотя бы невозможно украсть.
Мы стоим и молча смотрим на моржа. Вдруг парень резко отшатывается, едва не сбивая меня с ног.
— Черт! Извини, приятель! — Он придерживает меня двумя руками, в то же время продолжая с ужасом таращиться вверх. — Ты видел? Ты видел?
— Ничего страшного… Что видел?
— Плавник! Ласт! Черт, он им шевельнул! — Парень истерично хихикает, тыкая пальцем в гигантское чучело. — Да чтоб я сдох… Ты цел, приятель?
— Все нормально.
— Нет, ты видел? Видел? Он что, на самом деле двигается?
Изумление и страх на лице посетителя сменяются негодованием. Мне не хочется с ним спорить, чтобы лишний раз не раздражать, поэтому я с улыбкой пожимаю плечами и поспешно ретируюсь.
Карманник? Просто любопытствующий? Зашел погреться? Не исключено, что все вместе — люди с трудом поддаются классификации. Кому по силам проникнуть в истинную сущность жителей большого города? Кто способен посмотреть из окна поезда на огни тысяч домов и разглядеть в их обитателях реальных людей, таких же живых, как он сам? Скорее с ума сойдешь, чем разберешься. Куда легче рассортировать их по категориям, разложить по коробкам и снабдить ярлыками. Вот как я сейчас — ухожу и думаю про себя: «Наркоман, наверное».
Еще одна странная карточка. По спине бегут мурашки.
ФРЭНСИС АГБОДО
Ткач
1845–1903
Перед глазами невольно встают жутковатые эпизоды из истории моей профессии. Бывали времена, когда и людей коллекционировали, выставляли, препарировали. Неужели и мистер Бастейбл оказался к этому причастен?
Размышляя о той первой карточке, я такой вариант как-то упустил. Слишком английское имя Эмили сбило меня с толку. Так или иначе, эта вторая карточка может относиться к картине или фотографии, но никак не к животному, разве что к черепахе — но черепаха не может быть ткачом.
В самом худшем случае кости из разграбленной могилы, потревоженный прах… но все же, почему имя? В подобных случаях пишут «погребальный инвентарь», «урна с останками» и так далее. В Брайтонском музее есть книга, переплетенная в человеческую кожу, а в музее Питта Риверса в Оксфорде — засушенные головы. Живой человек за стеклом в бутафорской деревне для развлечения любопытствующих европейцев?
Так или иначе, если у нас тут где-то хранятся человеческие останки, как с ними поступить — возвратить на родину, исследовать, похоронить? Или, может быть, выставить для публики? Надо доложить старшему архивариусу.
Битый час я провозился, роясь в коробках, вынимая экспонаты и укладывая их обратно. Саймон и Дейв могли бы помочь, но они, по-видимому, были заняты: с нижних этажей слышалась какая-то возня, шорох и стук. Похоже, перетаскивали мебель и снимали защитные чехлы. Сегодня весь персонал по уши в делах. И потом, канун Рождества — не время для неприятных новостей.
В коробках так и не нашлось ничего похожего на человеческие останки.
— Радж, ты только погляди! — Саймон снова на пороге, обе руки его заняты.
Я беру у него жестянку размером с буханку хлеба с голубым эмалевым рисунком. Коробка раздавлена всмятку: одна сторона лопнула, другая смята в гармошку.
— Видно, та самая, что пропала у посетителя, — заразительно ухмыляется он. — Ну-ка, открой. Давай, не бойся!
— Только не здесь.
Мы выходим в коридор, и я с трудом отколупываю мятую крышку, которая со звоном отлетает. Из коробки шлепается на пол пахучее месиво из желтой пищевой пленки и остатков сэндвича с майонезом. Я едва успеваю подхватить на лету раздавленное яйцо, запеченное по-шотландски. Трещина в колбасном фарше скалится, словно змеиная пасть.
Посмеиваясь, мы брезгливо собираем останки испорченного ланча в коробку.
— Ее что, грузовиком переехали? — спрашиваю я.
— Скорей дверью защемили, — снова ухмыляется Саймон. — Гляди, что я еще нашел!
Потертый телефон с поцарапанным экраном, по краям многочисленные зазубрины.
— Крысы! — сплевывает Саймон.
— В самом деле? — ужасаюсь я.
— К гадалке не ходи.
Вот кто стучит в стенах! Крысы, в Коллекции крысы! Грызут кожу чучел, поедают оперение птиц, прыгают из одной поющей чаши в другую, заставляя их жалобно звенеть, роют ходы во внутренностях несчастного моржа.
— От них надо немедленно избавиться! — А я-то открыл коробку с ланчем в помещении, да еще и рассыпал.
— Крысобои не примут вызов под самое Рождество, — хмыкает Саймон. — Ладно, за день-другой ничего не случится.
Как же, не случится… Да крысы за одну ночь все тут в клочья разнесут! Однако Саймон прав: санэпидстанция в Рождество не работает. Надо хотя бы поискать следы перед уходом, чтобы после праздников первым делом им показать.
— Радж, ты мне не подсобишь?
Что-то, видимо, случилось: со всеми своими делами Саймон обычно справляется сам.
— Да?
— Дэн так и не появился, а мне нужно сегодня все запереть.
— Конечно, помогу.
Вот и хорошо, заодно поищем следы крыс.
— Вот спасибо, а потом в паб на пару, ага? Один я не справлюсь, рабочие говорят, там кто-то витрину пытался взломать.
— Которую? — не тот ли, в капюшоне, постарался?
— Вроде с лемурами.
Перед глазами тут же возникает безглазый череп.
— Там же одни скелеты!
Саймон недоуменно пожимает плечами и удаляется. В Коллекции достаточно редких и ценных экспонатов. Кому, скажите, могли понадобиться старые лемурьи кости?
Крысы, воры, человечьи останки… снова мурашки по спине. Отведу душу в пабе, досижу до самого закрытия. Пускай там духота и шум, это все же лучше, чем мертвая тишина моей уютной квартиры. Я бережно достаю из коробки новый лоскут. Узор dzinyegba: «мое сердце разбито». Теперь карточки…
ДЭНИЕЛ РАЙТ
Музыкант, участник беспорядков
1983–2011
Что это? Зловещий розыгрыш, шутка Саймона? Та же самая бумага с желтоватой выгоревшей на свету кромкой — но пустую карточку он мог где-нибудь найти. А чернила кофейного цвета? А изящный старинный почерк? Для такой шутки требуется специалист-каллиграф!
Ладно, идем дальше. Так… gye nyame: «один Бог ведает смысл».
Как холодно, думаю я, съежившись на стуле. Так и не согрелся после прогулки по заснеженному саду. До закрытия музея осталось полчаса.
Саймон доверил мне обход главных залов. Сегодня требуется особая, рождественская тщательность. Почти все общественные помещения в праздники будут закрыты, и бездомные, спасающиеся обычно от холода в торговых центрах и библиотеках, могли заранее облюбовать себе укрытие в музее.
Только что я буду делать, если и впрямь найду кого-нибудь под витринным шкафом? Смогу ли выгнать на улицу? Ловлю себя на мысли, что и сам бы не прочь спрятаться и остаться. Не выйдет, Саймон ждет.
Залы пусты. Чучела зверей провожают меня стеклянным взглядом. Лица на батиках и резных масках, еще животные…
В конце зала естествознания сбоку от большой дрофы я вижу дверь, которую раньше не замечал. Что там, чулан? Складское помещение? На всякий случай открываю и заглядываю.
Здесь еще один зал. Такие же сумрачные зеленоватые стены, ровная температура, верхняя галерея с коваными чугунными перилами, но сводчатый потолок и перила теряются вдали, конца им не видно.
Про этот зал Саймон не упоминал, но мне любопытно, и я вхожу.
Ряды витрин тоже теряются в бесконечности. Сияние полированного красного дерева, блеск стеклянных панелей.
Эмили я нахожу первой. Интерьер викторианской эпохи воссоздан до мелочей. Драпировка из красного бархата образует фон диорамы. Собственная гостиная мистера Бастейбла? На столе чай и кусочек пирога из папье-маше, Эмили сидит за столом и просматривает почту. В ее обязанности также входит сопровождать хозяйку дома в гости, поддерживать беседу… Компаньонка — профессия Эмили.
Взгляд молодой женщины прикован к письму, и глаз ее мне не видно. Стеклянные?
А вот и Фрэнсис Агбодо.
Он сидит за ткацким станком перед незаконченной работой. Великолепные многоцветные ткани различного рисунка висят вокруг и лежат у его ног — яркие полосы, пляшущие хамелеоны, спиральные завитки gye nyame. Эти образцы гораздо лучше и сохраннее, чем лоскутки из моих коробок, и их намного больше, чем мог держать дома простой ткач. Что за неведомый архивариус тешил здесь свое зловещее тщеславие?
Впереди композиция с современной уличной сценой. Двое молодых людей стоят перед разбитой витриной магазина — осколки закреплены так, будто они падают. У одного из парней низ лица обмотан шарфом, но я все равно узнаю его — это Дэн, младший смотритель. С ним не кто иной, как сегодняшний посетитель в капюшоне. У обоих под мышкой коробки с кроссовками, в руках ножи.
Табличка указывает, что это участники лондонских беспорядков 2011 года. Как, и все? Почему архивариус ограничился столь поверхностным описанием экспонатов?
Только тут я понимаю, что до сих пор неправильно представлял свою работу. Думал, что любопытство бывает хорошее и плохое, классификация — верная и неверная. На самом деле от меня требуется лишь пополнять Коллекцию. Она неразборчива, всеядна. Ее питают люди, и она не делает различий между хищной жадностью первых коллекционеров и осторожной пытливостью нынешних.
Однако теперь Коллекция превзошла людей, обрела самостоятельность.
Теперь она коллекционирует их самих.
Композиция в следующей витрине подготовлена с необычайной тщательностью. Гора коробок поднимается как раз до нужной высоты и покосилась на идеально выверенный угол.
Моя зимняя куртка наброшена на спинку стула, и я уверен, что, если заглянуть, в ее кармане окажется точная копия обертки от сэндвича с тунцом.
На столе — стопка карточек из каталога. Даже не вглядываясь, я знаю, что написано на верхней:
РАДЖ ЧАКРАВОРТИ
Младший архивариус
1972–2011
Толстое стекло витрины пропустит меня и только меня. Надо лишь сделать шаг и занять свое место за столом. Почему бы и нет? Коллекция знает меня, она меня хочет…
Сзади раздается какой-то скрежещущий звук, дурман на миг ослабевает. Я не в силах обернуться, но в этот краткий миг успеваю осознать, что не сделаю шага, которого от меня требуют.
Потому что не дам классифицировать себя небрежному архивариусу.
Даже если власть Коллекции превосходит все известные пределы, сама она несовершенна. Она фальшива, и претенциозна, и далека от поисков истины. Я не хочу занимать место среди ее экспонатов.
А может, во мне просто говорит гордость? Хочется бутафории побогаче, таблички повнушительней? Слишком серое выдалось Рождество, чтобы длить его вечно?
Пробую шевельнуть рукой, но пальцы движутся словно в густом сиропе. Как выбраться отсюда?
Снова тот же звук, следом топот, щелканье, шарканье… Человека легко соблазнить шаблонными категориями. В многомиллионном городе люди сами привыкли ими пользоваться, пытаясь понять окружающих — а иногда и самих себя.
Но какое дело животным до границ, проведенных человеческим разумом?
Отвернуться от витрины по-прежнему не удается, но я продолжаю сопротивляться. Жду, когда придут звери — дикие, яростные, любопытные.
Позади трещит дерево, бьется стекло, сыплются осколки — настоящие, а не фальшивые пластиковые из витрины погромщиков. Тяжелые шкафы с хрустом сдвигаются по доскам пола, свернутые в сторону чьим-то тяжелым телом. По полу, усыпанному обломками и мусором, топочут сотни мелких и крупных детей природы.
Нет, не крысы завелись в Коллекции. Не крысы крадут вещи у посетителей и пробуют на них остроту своих зубов. Здесь хозяйничают более экзотические старожилы — превращенные в чучела сто лет назад, а ныне оживленные энергией любопытства, создавшей когда-то эту экспозицию и пополнявшей ее так усердно. Того самого любопытства, которое, возможно, и привело их когда-то в ловушки и под пули охотников.
Я слышу шум за спиной и представляю себе, как несутся через зал лисы, прыгая через поваленные шкафы, стаи жуков, расставшись с булавками, наполняют воздух гулом, странствующие голуби, восстав из небытия, радостно хлопают крыльями. Скелеты лемуров несутся вдоль стен по чугунным перилам галереи. Большая дрофа тяжело летит, нацелив острый клюв, сверкая стеклянным глазом и теряя опилки из выеденных молью дыр.
А впереди всех — морж. Нелепый, неправильный, чудовищный. Тяжело ступая, крушит обломки шкафов, как давеча расплющил жестянку с ланчем. А что было делать? Его любопытство огромно, под стать гигантскому телу, но от природы достались лишь жесткие ласты да крошечные глаза.
Думаю, теперь морж интересуется мной. Может и раздавить — снова грохот за спиной, и вязкая патока, сковавшая мои конечности, понемногу разжижается, — а если спасет?
Я весь дрожу, я готовлюсь бежать… Интересно, чем это все кончится?
Он стал средоточием моего мира, я прикладывал все силы, чтобы достичь его, и сбился с пути.
Так не должно было случиться, подумал Марли, бросив взгляд на свои трясущиеся руки. Кровь бродяги была повсюду. Все пошло наперекосяк.
Не жалея джинсов, он как мог обтер ладони. Упершись в колени и содрогаясь всем телом, заставил себя сделать несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться и восстановить в памяти последние десять минут.
Сначала бродяга, потом гонка, едва не закончившаяся под колесами такси… и вот он здесь.
Только началось все еще раньше. Да, сначала была девчонка. Он присмотрел ее в Сохо в суши-баре — модное пальтишко, аппетитные длинные ноги в обтягивающих леггинсах. Подождал, когда выйдет, и чуть приотстав, двинулся следом по Шафтсбери-авеню, подняв воротник от дождя и скрыв лицо капюшоном. Набившая оскомину пронзительная желтизна рождественской иллюминации дробилась и расплывалась в подернутых рябью лужах.
Интересно, кто такая, чем зарабатывает? Может, танцовщица, с такими-то ножками? А личико точеное, прямо модель, и взгляд этакий, свысока. Слишком хорошенькая для обычной шлюшки. Так или иначе, он ее получит.
Во всяком случае, так планировалось.
Точно, сначала была девчонка. Стильная такая, не простая, вот и решил с нее начать. А когда она свернула на Грейт-Уиндмилл-стрит, не мог поверить своей удаче.
Медно-зеленый купол общественной парковки маячил в конце улицы, словно один из многочисленных лондонских театров, а здесь, на задах «Аполло», между пабом «Лирик» с его грифельными досками, перечислявшими пироги, паштеты и тайских цыплят, и заброшенной стройкой, похожей на полусобранную модель из детского конструктора «Меккано», начинался Хэм-Ярд, едва освещенный тупичок, куда выходили лишь окна покинутых на ночь офисов.
Рука в кармане сомкнулась на гладкой рукояти ножа.
Они прошли «Лирик» и поравнялись с входом в тупик, до девчонки оставалось всего несколько шагов, и тут появился бродяга.
— Не будет сдачи, командир? — прокаркал он, распространяя зловоние немытого тела. В заскорузлой лапище, грязной, как у механика, который провалялся весь день под машинами, блеснула золотом жестянка с какой-то дешевой отравой.
Девушка испуганно вскрикнула и ускорила шаг, глянув на Марли и оборванца с одинаковой брезгливостью.
— А ну, вали отсюда! — прорычал Марли, сжимая нож в кармане.
— Ты чо, сынок, — прошепелявил пьяный, — хоть монетку бы, три дня ни крошки во рту.
— Пшел вон, говорю!.
— Да лан, совесть-то поимей… — Шаркая заплетающимися ногами, бродяга качнулся вперед, расплескивая на себя жидкость из банки, и цапнул другой клешней Марли за куртку.
Может быть, старик пытался просто удержаться на ногах, но это так и осталось неизвестным. Узкое лезвие блеснуло в тусклом свете фонарей, и Марли втолкнул все еще бормочущего бродягу обратно в тупичок, где тот и остался лежать грудой вонючих лохмотьев среди черных мешков с мусором.
Все планировалось совсем не так. Такого вообще не должно было случиться. Девчонка испарилась, жизнь бродяги оборвалась в тупике, а Марли стоял, сжимая опоганенный нож, аккурат под уличной камерой наблюдения.
Сердце взорвалось барабанным боем, качая адреналин до боли в ребрах. Мгновение, другое, и вот он уже прыгает через ограждение на пешеходном переходе, уворачивается от автобусов на Шафтсбери-авеню и бешено мчится мимо Трокадеро, возникая призраком в лучах фар под какофонию автомобильных клаксонов. Не обращая внимания на светофоры вокруг Пикадилли-серкус, оставляет позади Грейт-Уиндмилл-стрит и врывается в транспортный водоворот, разгоняющий своим сиянием зимний сумрак.
Черное лондонское такси выскакивает словно из-под земли. Стремительно надвигается, заливая слепящим светом, оглушая ревом сирены. Скрежет, пронзительный визг тормозов, испуганные вопли прохожих…
Марли медленно распрямился. Сердце еще колотилось, но дышать стало легче. Он посмотрел на свое отражение в черной зеркальной витрине.
Темно-синий капюшон, надвинутый на глаза, грубая куртка защитного цвета с поднятым воротом. Темные джинсы казались в зеркале почти черными. Взгляд едва можно было различить в темноте, но плохо вытертая кровь на ладонях бросалась в глаза.
Еще раз глубоко вздохнув, Марли сунул руки в карманы и развернулся, осматривая улицу.
Никогда прежде он не видел на Хеймаркет столько народу, даже в предрождественские дни. Сгорбленные фигуры, потухшие лица. Кто-то из толпы наверняка обратил на него внимание, заметил кровь.
Тощая изможденная старуха с раздутыми сумками в костистых руках, похожих на птичьи лапы, вдруг обернулась, вперившись в него темными провалами глаз. Беззубый рот, похожий на воспаленную рану, приоткрылся в беззвучном крике. Марли машинально потянул из кармана нож, но старая карга уже снова отвернулась и шаркала дальше по лужам в разбитой брусчатке. А слева и справа напирали, толкаясь, другие пустые лица и обвисшие рты — тысячи и тысячи убогих, обездоленных, униженных.
Спокойно, сейчас не время для паники. Надо спешить, уйти как можно дальше от той помойки. По записи уличной камеры никто его не опознает. Лечь на дно и выждать — и первым делом сменить одежду, а эту сразу сжечь. Уничтожить все следы, тогда полиция никак не свяжет его с убитым бродягой.
Быстрым шагом он двинулся по Хеймаркет, пробираясь в толпе, которая заполняла тротуары и выплескивалась на проезжую часть. Дождь молотил по голове и плечам, Марли зябко поежился. Ему почудился чей-то пристальный взгляд, и он обернулся, вглядываясь сквозь январскую мглу в пестрые огоньки Пикадилли, но никого не заметил и от греха подальше свернул направо по Джермин-стрит. Здесь в принципе можно было прибавить шагу, но узкая боковая улица оказалась так же непривычно забита людьми, и похоже, к концу сырого зимнего дня они окончательно потеряли волю к жизни. Брели друг другу в затылок черепашьим шагом, не разбирая дороги и заходя на проезжую часть, где цепочка такси и фургонов доставки так же монотонно продвигалась в одну сторону.
Пройдя примерно половину Джермин-стрит, Марли остановился в обтекающем его ленивом шаркающем потоке и огляделся поверх понурых голов в поисках преследователей. Подняв глаза, он заметил на стене дома синюю доску с надписью:
СЭР ИСААК НЬЮТОН
1642–1727
ЖИЛ ЗДЕСЬ
Толпа текла мимо, не обращая внимания на доску с именем одного из величайших ученых и даже, по-видимому, не подозревая о ее существовании. Впрочем, как и многие другие знаменитости, после смерти он стал известен куда больше, чем оставался при жизни. Смерть принесла с собой бессмертие…
— Не будет сдачи, сынок?
Марли вздрогнул. Рядом в дверном проеме скорчилась фигура, похожая на груду лохмотьев. Черная от грязи лапища, похожая на клешню, тянулась к нему.
Он потрясенно таращился на нищего. Быть того не может!
— Сынок, поимей совесть… Все одно с собой не заберешь, — бормотал старик. В нечесаной копне седых волос блеснула золотая серьга.
Развернувшись, Марли кинулся прочь со всех ног, отпихивая безвольные тела прохожих. На углу свернул направо, вскоре оказавшись на Пикадилли, забитой народом до отказа. Ужас придал ему сил, и он помчался на запад, лавируя между прохожими и разбрызгивая лужи. Нет, показалось, такого просто не может быть! Кровь того бродяги еще не засохла у него на руках. Переволновался, вот и привиделось.
Придя немного в себя, он заметил впереди красно-синий перечеркнутый кружок лондонского метро, чуть сбавил шаг и не раздумывая нырнул в двери станции Грин-Парк.
Щурясь от непривычно яркого света, он бегом спустился по эскалатору и выскочил на платформу линии Пикадилли как раз в момент, когда там с металлическим скрежетом тормозов остановился поезд. Не став ждать, пока выйдут пассажиры, Марли ввинтился в вагон, расталкивая локтями мужчин с пятичасовой щетиной, в потертых костюмах и женщин с осыпающейся с ресниц тушью и расплывшейся помадой.
Свободных мест не было, пришлось стоять, но это было не важно. Он ухватился было за ремень, но тут же отдернул руку и спрятал обе в карманы. Прислонился к стеклянной панели возле двери и нервно огляделся, не заметил ли кто кровь на его пальцах.
Поезд тронулся со станции, продолжая свой бесконечный путь. Отвернувшись от попутчиков, Марли поглядел в окно, где отражались те же лица, которые на ходу, казалось, сливались в одно общее с потухшими глазами и темным провалом рта.
Что ж, среди них хотя бы нет того бродяги.
Вагон громыхал и трясся, мчась сквозь могильную тьму туннеля. Держа руки в карманах, Марли не отрывал взгляда от стилизованной схемы линий метро у себя над головой.
На коротком перегоне до следующей станции ни один из пассажиров не проронил ни слова, тишину нарушал лишь стук колес. Наконец, замедлив ход, поезд остановился на станции «Пикадилли-серкус», отделанной белой плиткой. Двери со скрежетом поползли в стороны, и новые толпы стали пробиваться внутрь, мешая желающим выйти. Издав знакомый нервный писк, половинки дверей снова захлопнулись, и поезд стал быстро набирать ход.
Интересно, много ли народу умирает в метро, задумался Марли. Каждый год сообщается примерно о двух сотнях так называемых инцидентов. Отвечает ли машинист за гибель пассажира?..
Вновь шипение тормозов, за окном поплыли яркие огни станции «Лестер-сквер». Пожалуй, подумал Марли, лучше отказаться на сегодня от ночных приключений и отправиться домой, подальше от опасного центра. Тогда надо сойти здесь и пересесть на Северную линию. Протолкавшись к дверям, он встал в ожидании остановки.
Взмах руки, приветливый кивок… Опять он! Только на этот раз почище. Сидит между темнокожей толстухой и молоденьким офисным клерком. Никаких лохмотьев, но у Марли не было сомнений.
Незнакомец снова помахал рукой и подмигнул с улыбкой, сверкнув золотым зубом.
Как только двери начали разъезжаться в стороны, Марли почти выпал наружу и кинулся прочь, спотыкаясь и расталкивая встречный поток пустых лиц. Что это, галлюцинации? Не мог здесь оказаться тот бродяга! Да и не бродяга он больше… Тогда почему махал рукой, как знакомому? Старый педик в поисках свежатинки?
Так или иначе, вонючий оборванец был мертв, сомневаться в этом не приходилось. Его кровь все еще обагряла руки Марли. Да и как бы ему удалось так быстро оказаться здесь, будь оно иначе?
Выскочив из метро, Марли очутился в густой колышущейся толпе на Чаринг-Кросс-роуд. За морем унылых голов лежала сама площадь Лестер-сквер, ныне средоточие театральной жизни Лондона, но когда-то давшая приют совсем другой разновидности театра.
Именно здесь знаменитый шотландский хирург и ученый Джон Хантер превратил свой дом в учебный музей, где передавал другим знания, полученные путем вскрытия трупов казненных преступников. Не исключено, что, когда спрос превысил предложение, именно сюда стала доставлять среди ночи свой страшный товар лондонская банда убийц и похитителей трупов: Джон Бишоп, Томас Уильямс и другие.
Вклинившись в едва ползущий людской поток, Марли свернул с площади и поспешил по Кранборн-стрит в сторону Ковент-Гардена, оставляя позади зарево неонового света Лестер-сквер и погружаясь в зимний сумрак.
Грязная вода фонтанами била из-под колес, расплескивающих лужи и ручейки на мостовой, и стекала струями с ресторанных навесов и жужжащих уличных фонарей. Зловещие черные такси, близнецы того, под которое Марли едва не угодил на Пикадилли-серкус, неслись в обжигающем сиянии фар, скрежеща покрышками. Он чувствовал внутри себя растущую панику. Что за дух являлся ему? Плод распаленного сознания, символ вины и страха, облеченный в плоть?
Добравшись до унылого перекрестка, Марли, сам не зная зачем, свернул на Сент-Мартинс-лейн. Впереди лежал район Севен Дайлс, скопление модных ресторанов и еще более модных бутиков. Когда-то эти места были настоящим проклятием «ищеек с Боу-стрит» — первых лондонских полицейских, главным убежищем воров, головорезов и проституток на мили вокруг. Первоначально призванный соперничать с пьяццей Ковент-Гарден, к девятнадцатому веку район стал скоплением трущоб, пользующихся дурной славой. Бордели, воровские притоны, подпольные винокурни — чего тут только не было в старые добрые лондонские времена!
Марли увидел бродягу лишь в последний момент, так что столкновения было не избежать.
Старик обернулся на ходу.
— Потише, сынок, — раздался знакомый голос. В темноте блеснуло золото. — Что за спешка?
От неожиданности Марли отшатнулся, оступившись и чуть не угодив под колеса. Черное такси кометой пронеслось мимо, слепя оранжевым светом фар.
— Куда тебе торопиться? — продолжал старик. — Повремени, осмотрись… Я никуда не спешу. — Он разразился хриплым каркающим смехом. — Тот, кто впервые очутился в Севен Дайлс, увидит вокруг себя немало такого, что способно надолго привлечь его внимание и любопытство.
За его спиной маячила тень солнечных часов. Не раздумывая, Марли развернулся и кинулся в проулок, ведущий на Мерсер-стрит, и по ней вывернул налево на Лонг-Эйкр.
Однако, куда бы он ни бежал, всюду оказывался в гуще толпы. Все улицы были запружены людьми. Это было совершенно непонятно, сегодня был даже не конец недели… и нигде не мог Марли укрыться от хриплого смеха старого бродяги, звучавшего в ушах словно треск электрических помех.
С Лонг-Эйкр, миновав следующую станцию метро, он свернул направо в пешеходную зону Ковент-Гарден. Толпы здесь были такие же, как и везде. С полдюжины живых статуй застыло на широком тротуаре перед манящими огнями баров и ночных магазинов в ожидании монетки, брошенной прохожим. Когда Марли мчался мимо, одна из фигур вдруг резко склонилась к нему, сложившись пополам на своем пьедестале как марионетка и едва не задев бегущего. Сверкнуло золото. Марли пригляделся: что это у нее, петля на шее? Он уже знал, чей голос услышит.
— Ты не можешь бежать вечно, сынок.
Однако Марли продолжал свой бег, словно преследуемый Черным псом Ньюгейта. Толкаясь и увертываясь, он пробился сквозь людское море пьяццы, выскочил на Стрэнд, но и там не остановился. Чудом преодолел оживленный поток машин и, срезав путь по переулкам и аллеям, оказался на набережной Виктории.
Сердце бешено колотилось в груди, легкие, казалось, готовы были разорваться. Впереди через дорогу высилась Игла Клеопатры, памятник давно почившей царице мертвой державы. За спиной был англо-бельгийский Мемориал в память о Первой мировой войне. Слева стучал колесами поезд, двигаясь по мосту Ватерлоо — одному из множества памятников грандиозной битве, в которой за день на одном поле сгинуло почти двести тысяч человек. Справа набережная плавно уходила на юг, следуя изгибу реки. Блестящая инженерная конструкция скрывала в себе подарок городу от сэра Джозефа Базалгетта: искусную сеть канализационных коллекторов и кирпичных водостоков общей длиной более тысячи миль. До появления этого погребенного в земле лабиринта в середине девятнадцатого века Лондон пережил серию страшных эпидемий, за счет которых двор Короля Холеры пополнился на двадцать тысяч подданных.
За набережной величественно колыхались маслянисто-черные воды реки. Лондон не смог бы существовать без Темзы, равно как и без своего населения. Подобно ненасытному монстру, Великий Дымокур поглощал ежегодно по шестьдесят тысяч живых душ, его аппетит был безграничен.
У понтонов плавучего пирса пристани Миллбэнк колыхался на волнах речной трамвайчик, готовый отчалить. Завидев его, Марли совершил отчаянный рывок через четыре полосы движения и вниз по трапу, успев запрыгнуть на борт в последнюю секунду.
Судорожно вцепившись в борт, он тяжело перевел дух, надеясь, что никто из бледных пассажиров с пустыми рыбьими глазами не заметил крови у него на руках, обвел осторожным взглядом набережную, не обнаружив, к своему облегчению, знакомого лица, и стал смотреть на воду. Кораблик покачивался на черных волнах, оставляя за собой бурлящий след. Темза текла спокойно и величаво, словно вещественное воплощение неумолимого времени.
Проще всего, подумал Марли, было бы покончить со всем разом. Броситься через борт, и старая добрая река примет усталого беглеца в свои объятия. Плюс один к статистике…
Трамвайчик закачался сильнее, кивая носом. Приближалась пристань Блэкфрайерс.
— О чем призадумался? — прокаркал хриплый голос за спиной.
Марли резко обернулся.
Совсем другое лицо, но блеск золота и огонек в глазах, старых и молодых одновременно, не позволяли ошибиться. Затравленно скалясь, он потянул из кармана окровавленный нож.
На лице, одновременно знакомом и незнакомом, появилась улыбка.
— Хочешь убить меня? — тихо прошептал голос. — Опять?
Перепрыгнув перила, Марли бросился за борт.
Плавучий пирс закачался от сильного удара. Марли поднялся и побежал, прихрамывая, к турникету, ведущему на берег. Сердце рвалось из грудной клетки, молотя в уши барабанным боем. Дальше по реке на фоне темного неба четко вырисовывалась Белая башня Тауэра, залитая светом. Цветные фильтры окрашивали высокие каменные стены кроваво-красным. Кровавая башня — она вполне заслужила такое название. Сколько людей попали туда через Ворота изменников, чтобы никогда не вернуться назад?
Понукаемый отчаянием, он стремительно зашагал на восток по улице Королевы Виктории к Мэншен-хаус, но, завидев приближающиеся огни полицейской машины, в панике свернул и почти бегом стал подниматься по Сент-Эндрю-Хилл. Пробравшись сквозь неизменную толпу, он вскоре оказался на Лудгейт-Хилл и огляделся.
По правую руку сиял фасад собора Святого Павла с величественным куполом — памятник многим, захороненным внутри, и непреходящее свидетельство архитектурного гения одного человека. Пережив «Лондонский блиц» в годы Второй мировой войны, он стал еще и величайшим надгробным камнем в память о двадцати тысячах лондонцев и миллионе домов, сгинувших под гитлеровскими бомбами.
Непрерывные скитания начинали сказываться: мышцы ног горели, кололо в боку. Согнувшись от резкой боли, Марли оперся на колени, тяжело дыша и уже не обращая внимания на обтекавшие его по Лудгейт-Хилл неисчислимые людские массы.
— Может, отдохнешь, сынок?
Марли обернулся. Преследователь стоял рядом и разглядывал безликое здание из стекла и бетона на другой стороне улицы. Слепящий свет фар проносившихся мимо машин на краткие мгновения выхватывал из сырой мглы его фигуру. Грязная заношенная куртка исчезла, а новый облик скорее подошел бы какому-нибудь джентльмену семнадцатого века. Гордая прямая осанка, седеющая бородка подстрижена, из-под треугольной шляпы свисают локоны белого парика.
С трудом вбирая воздух в натруженные легкие, Марли опустил взгляд, стараясь не смотреть на свои окровавленные руки. Дождевая вода бурлила под ногами, низвергаясь в чугунную решетку. Во рту стояла горечь, при мысли о бифштексе с масляными чипсами, съеденном в последний раз в баре, его чуть не вывернуло. Марли сглотнул несколько раз, подавляя тошноту.
— Кто ты? — спросил он наконец, не отводя глаз от текущей воды.
— Можешь звать меня Олдвич. — Теперь голос звучал на удивление чисто и звонко. — Я сменил много имен… А можешь — Луд, если больше нравится.
Марли поднял голову и взглянул на темный силуэт на фоне освещенных окон кафе.
Нет, это не парик, а свои волосы, искусно заплетенные в косички. И не шляпа вовсе, а больше похоже на…
Номер 23 прогрохотал мимо, плеснув грязной черной водой на ноги, но в люминесцентном сиянии автобусного салона Марли успел разглядеть… то есть не то чтобы с уверенностью… хотя в чем вообще можно быть уверенным сегодняшним вечером? Но что бы там ни было вместо шляпы, благородное сияние старого золота трудно с чем-либо спутать.
В рокоте мотора сперва послышался шум битвы, потом почему-то вой воздушных сирен. Незнакомец смотрел в небо, теперь на голове у него была военная каска.
Забыв о боли в боку, Марли выпрямился и повернулся, но очередное промчавшееся мимо такси ослепило его фарами. Загадочная фигура превратилась в расплывчатое черное пятно, и лишь глаза, отразив свет, сверкнули расплавленным золотом.
— Но как…
— Как я попал сюда? — усмехнулся таинственный собеседник, расправляя плечи и выпячивая грудь. — А ты? — Рукоять короткого меча, висящего в ножнах на поясе, глухо стукнула о начищенный нагрудник-торакс. — Quod erat demonstrandum[79], мой мальчик.
— Нет, в смысле… — пролепетал Марли. — Я хотел сказать… — Он сглотнул и попытался снова: — Сколько тебе лет?
— Сколько лет? — захохотал незнакомец, тряхнув гривой волос. В несметном потоке лиц с мертвыми глазами никто даже не обернулся. — Я был уже стар, когда Гог и Магог охраняли мои ворота! — В его голосе слышался рев трафальгарских львов. — Я пережил огнь, и глад, и потоп! И мор, и чуму, и нашествие за нашествием за две тысячи лет!
— Кто ты? — с ужасом выдохнул Марли.
— Я уже говорил, только ты плохо слушал! — прохихикал закопченный золотоглазый мальчишка-трубочист, искалеченный рахитом. Щупальца промозглого тумана обвивали его ноги, протягиваясь из переулков и водостоков Лудгейта.
— Но… — Марли запнулся, не находя нужных слов. — Почему?
— Вот мы и подошли к главному! — звучно произнес джентльмен во фраке и цилиндре. — Только этот вопрос и имеет значение… и не имеет ответа. Начало и конец всего, альфа и омега. Почему?
Он протянул руку — уже не заскорузлую ободранную клешню с грязными ногтями, а гладкую ухоженную руку человека, далекого от физического труда.
— Пойдем, я проведу тебя по улицам Лондона.
Не в силах сопротивляться, Марли взял незнакомца за руку, холодную, как у мраморной статуи. Туман, густой и вязкий, словно гороховый суп, окутал обоих, затем почти тут же рассеялся. Марли потрясенно распахнул глаза.
— Memento mori. — Голос был тих, будто шепот ветра.
Бесконечный поток неприкаянных душ наконец расступился, и Марли заморгал в ослепительном неоновом мельтешении Пикадилли-серкус. Только теперь сюда добавились синие всполохи проблесковых маячков и блеск светоотражающих шевронов экстренных служб.
Люди в желтой униформе быстро и деловито выполняли свои обязанности, но Марли уже знал, что они опоздали. Силы оставляли его, всепоглощающая апатия сковывала тело.
— Я так устал, — прошептал он.
— Устал? От чего?
— От всего этого, от…
— От Лондона? Ты знаешь, что говорят о тех, кто устал от Лондона. — Сильная рука подтолкнула измученного скитальца вперед. — Нет ничего сильнее и надежнее в превратностях жизни, чем простая правда!
Медик, присевший на корточки у тела, лежащего на мостовой, поднялся и уныло покачал головой. Марли отшатнулся, ноги его подкашивались. Так не должно было случиться!
— А что тут удивительного? — развел руками провожатый. — Здесь всегда было больше мертвых, чем живых. Лондон построен на легендах и воспоминаниях, он весь состоит из памятников умершим.
Нет, твердил про себя Марли, так не должно было закончиться.
— Значит, я что… — пробормотал он, запинаясь. — Я… это…
Золотые глаза блеснули, широкая улыбка зияла открытой раной.
— Кто-то из великих однажды сказал, что милосердие начинается у себя дома, а правосудие — у соседней двери. Однако, думается мне, Шелли выразился лучше всех, когда заметил, что преисподняя — это город, похожий на Лондон, заполненный толпами и дымом.
— Кто ты? — снова спросил Марли.
— Я то, чем меня сделали люди, не более. Они сами придумали меня — люди, подобные тебе.
Марли взглянул в сверкающие золотом глаза, принимая наконец правду.
— Добро пожаловать домой, — услышал он.
Этот унылый Лондон… Мне иногда кажется, что заблудшие души обречены вечно скитаться по его мостовым.