Несколько дней выжидал он — сигнала, знамения, трансцендента, беспарашютного падения вниз, росчерка молнии, подсказки заболтавшихся каморников. На телефонные вопросы отвечал надменно и сухо: «Болен». Проголодался, однако, и поэтому не воспротивился, как ранее, желанию Галины Леонидовны навестить его. Холодильник пуст, голова тоже, Андрей Николаевич подумывал, не обнять ли в прихожей землячку, весьма кстати вспомнившую гороховейца, но от мысли этой отказался: еще неизвестно, принесла ли она добротную пищу.
Галина Леонидовна вошла на кухню так, будто час назад покинула ее с пустой сумкой, торопясь к открытию магазина. Выложила на стол свертки и пакеты с едой, прибавила к ним бутылки — с маслом, приправами и алкоголем. В дамской сумочке — пакет с крупными, прелестно пахнущими зернами кофе. Обрадованный Андрей Николаевич быстренько приготовил любимый напиток, отпил глоточек, восхитился. Лишнего не говорил, зная, что к каждому слову прислушивается каморка. На всех четырех огнях плиты — кастрюли и сковороды, еда варится, тушится, жарится, печется.
Вдруг прямо на колени ему упала папка.
— Просьба. Почитай. Научный труд. Мой. Предисловие.
Андрей Николаевич глянул на титульный лист и невольно сжался. Сугубо медицинские термины связывались предлогами, сплошная абракадабра, подходящего словаря нет, и вообще единственное, что на листе понятно, — это уведомление в правом верхнем углу: «На правах рукописи».
— Не ломай мозги, — сжалилась над ним Галина Леонидовна. — Переводится это так: «Поведенческие стереотипы мужчин до, во время и после полового акта. По материалам автора».
— О господи… — слабо охнул Андрей Николаевич. Вооружился самыми зрячими очками и глянул на самую холодную женщину мира, ту, чувственность которой была ниже точки замерзания. Сексуальный урод, ничегошеньки не воспринимающий от общения с мужчинами, ничего, кроме головной боли, не испытывающий: для рандеву с ними Галина Леонидовна держала в косметичке не противозачаточные таблетки, а обыкновеннейший пирамидон и еще что-то, снимающее ненависть к женщинам, которые от того же акта впадали в радостное беспамятство.
Рукопись он, для ознакомления, раскрыл на середине, попав на главу «во время». Терминология, конечно, хромает, бытовой жаргон соседствует с узкоспециальными наименованиями. И классификация мужчин по длительности контакта с однооргазматическими партнершами проведена без должной стилевой точности, наряду с «кунктаторами» в тексте попадаются и «торопыги», хотя существует, конечно, латинский аналог. Некоторые наблюдения, проведенные в ходе экспериментов, свидетельствуют: партнершей была сама Галина Леонидовна. Например: «Больной К. Постоянно фиксирует себя во времени и пространстве, поскольку сдерживается; озабочен необходимостью вызвать оргазм у партнерши, для чего каждые сорок секунд спрашивает о степени удовлетворенности; выбор слов чрезвычайно ограничен (см. приложение 2), отсутствующий взгляд обращен на предмет, лежащий в радиусе 2 — 4 метров, на периферии обзора…»
— А почему — «больной»? — возмутился Андрей Николаевич.
— Так уж принято у медиков… И вообще — что нормального, когда у мужика глаза воспалены, руки трясутся, а ласкательные словечки — ужас до чего примитивно! Ты почитай-ка приложение 7а к первой части, которая про «до», почитай…
Действительно — больные, вынужден был согласиться с нею Андрей Николаевич, начав чтение первых глав. Картина, что и говорить, мерзкая, в кое-каких деталях он узнавал себя, не испытывая, впрочем, чувства вины, поскольку в описании мерзостей преобладали слова, употребляемые во всех сочинениях на научные темы. Галина Леонидовна же, пока он читал, пустилась в воспоминания, всплакнула даже. Некоторые пылкие мужчины в беспамятстве рвали с нее нижнее белье, нанося тем самым имущественный ущерб. Но более всего возмущали ее те погрязшие в браке партнеры, которые до того обленились, что с недоумением смотрели на нее: «Ты почему не раздеваешься?» Или еще хуже: не в силах расшатать стереотип своих поведенческих реакций, требовали от партнерши того, что обычно получали от жен.
Уже отплакавшаяся Галина Леонидовна вдруг всхлипнула:
— Это ты, это ты виноват во всем! В моем недуге! Это ты тогда сбросил меня с колен, а я ведь впервые испытала настоящую страсть!
— Дура, — спокойно отреагировал он. — Бифштекс подгорает…
Его чрезвычайно заинтересовал термин «поглаживание». По невежеству своему Галина Леонидовна понимала под ним скольжение мужской длани по туловищу женщины, от затылка к бедрам, с задержкою на талии. Операция эта была многоцелевой: и утверждение мужского права, и распознавание возможных преград на пути к дальнейшему, и стимулирование в женщине позитивных эмоций. Но, рассуждал Андрей Николаевич, то же «поглаживание» западные социологи рассматривали более широко — как непременный фактор взаимопонимания, как обмен информацией. Вылизывание сукой новорожденных щенков было продолжением их внутриутробной жизни, когда околоплодная жидкость омывала эмбрионы, а если уж смотреть в истоки эволюции, то икринка в водоеме испытывала ту же радость, что и нормальная женщина, когда ее обнимает, пошлепывая и потискивая, нравящийся ей мужчина, и такие бессознательные женские приемы, как одергивание юбки или касание волосяного покрова головы, намекают мужчинам на желательность поглаживания. А сама женская одежда? А…
На кухне шипело, потрескивало и булькало. Андрей Николаевич спросил, что от него требуется. Ответ был диким по содержанию. Научный руководитель работы усомнился в объективности экспериментаторши, поскольку нейтральность наблюдений искажалась в любом случае — участвовала ли Галина Леонидовна в акте соития или притворялась, как это она умела (проговорилась же она однажды, что может отдаваться как Грета Гарбо, Екатерина Вторая и Александра Коллонтай).
— Формулу какую-нибудь присобачь! — потребовала Галина Леонидовна. — Сейчас все математизируется.
Благодатная тема, давно ждущая исследователя… Покинув кухню, кое-что второпях сжевав, развернув машинку, Андрей Николаевич стал переносить мысли на бумагу; нашлась и формула, придавшая исследованию современность и убедительность. Дата, подпись.
Андрей Николаевич машинку не закрывал, сидел перед нею в глубочайшей задумчивости, дав мыслям волю. Секс и власть, рассуждал он, неразделимы. Вполне возможно, что идея власти родилась в праве мужчины на женщину, обладание ею означало одновременно и властвование. Учитывать надо и то, что жажда власти подкреплялась специфическим удовольствием. И социум возник на стыке секса и власти. Даже в стае бабуинов вожак аргументирует свои права на лидерство демонстрацией полового органа. Кстати, не аргументация ли подобного рода привела к идее дубины в первобытном племени? Интересная получилась бы работа — под условным названием «Роль фаллоса в технической эволюции человечества»…
Чуткие уши его уловили отдаленные раскаты хохота. Видимо, каморка потешалась над ним, и Андрей Николаевич самолюбиво нахмурился, встал и закрыл дверь, но остановить поток мыслей уже не мог и развил идею о фаллосе почти завершенной теорией, где квазисексуальными отношениями подменялись все социально-экономические связи общества.
Чем больше Андрей Николаевич размышлял о власти, тем в большее возбуждение приходил, а когда глянул на творение Галины Леонидовны и собственное предисловие к нему, то почувствовал нарастающую ненависть к копошащейся на кухне женщине, которая воплощала в себе всю сущность власти. Лжива, коварна, в связях неразборчива, любит подсматривать в замочную скважину, чтоб находить в человеке уязвимые места, ни во что не ценит мужчин и — точно так же, как власть, — глумится над гражданами. И бесплодна — как власть. Та давно уже умножает так называемую общенародную собственность искусственным партеногенезом, потому что оплодотворять не умеет, и вот откуда десятки тысяч строек, так и остающихся незавершенными, недоделанными.
Ненависть к Галине Леонидовне достигла такой острой формы, что Андрей Николаевич возжелал ее, мстительно представив себе ненавистную тварь в, так сказать, непарламентской позе -бегуньей на старте.
Акт унижения власти пришлось отложить до лучших времен, поскольку Галина Леонидовна исчезла, а уж ее-то стоило поблагодарить: в Андрее Николаевиче закопошилась смелая до безумия идея — как изменить общественный строй в СССР.
Утром, на свежую голову, он проверил вычисления и убедился в правильности их. Подверг критике предыдущую попытку — там, в совхозе. Такого провала, как тогда в котельной, не будет! И пожаров не надо. И взрывов. Свержение власти произойдет тихо и незаметно. И начинать надо завтра же. Благо деньги появились: Галина Костандик позабыла на кухонном столе пачку купюр.
Но планы едва не рухнули: приехал отец, и то, с чем он приехал, способно было охладить пыл Шарлотты Корде, превратить Якобинский клуб в общество цветоводов, и если бы речь отца прозвучала многими годами раньше на марксистском сборище в Минске, то социал-демократы не раздухарились бы на создание партии, а веселой гурьбой завалились в шинок, напрочь забыв о классовой борьбе и гегемонистских устремлениях.
Отец приехал внезапно, без телеграммы, без телефонного звонка из Гороховея, с неизменными домашними гостинцами, и, глянув на него, Андрей Николаевич стал суматошно вспоминать, не было ли в последних письмах родителей упоминания о болезни. Скверно выглядел отец, очень скверно! Как всегда прямой, жесткий, сильный, но глаза, когда вошел в комнату, сразу нашли стул и диван, чтобы знать, куда лечь или сесть, и голос был тягучим, незнакомым, речь спотыкалась. Два года назад Андрей Николаевич приезжал в Гороховей, и ни сединки в волосах тогда не заметил он у отца, ни этого блуждающего взора. Сейчас он обходил квартиру, где не раз бывал, спрашивал, намерен ли Андрей жениться, чем занята Галина Костандик, но о том, что привело его в Москву, — ни слова. Андрей отвечал невпопад, он как бы стыдился того, что молод еще и крепок. Сказал, что жениться не собирается, все недосуг, да и на ком жениться-то? Отец соглашался, кивал, продолжая думать о чем-то своем. Пальцы его теребили что-то в воздухе, что-то искали, глаза замирали на какой-нибудь точке и больше уже ничего не видели.
Разговорился он вечером, после рюмки, и Андрей Николаевич был поражен. Ничего нового для себя он не услышал, удивительным было то, что отца мучили мысли, от которых страдал когда-то он сам. Более того, и мать, в те же мысли, как в болезнь, впавшая, иссыхала, сознательно морила себя голодом, учительствовать бросила, за пенсией не ходила, и отец за нее расписывался в почтальонских ведомостях.
Родителей подкашивала статистика, та самая, что лживее самой грубой лжи, но тем не менее учитывает только документально подтвержденные цифры, то есть в основе своей -научна. Отец, будучи главой исполнительной власти в городе, получил в свои руки архивы, исследовал их и подвел итоги педагогической деятельности. Тридцать с чем-то лет родители выдавали школярам свидетельства, аттестаты и напутственные шлепки с призывами сеять разумное, доброе, вечное, треть века отец и мать пропускали через себя стадо, меченное пятибалльными отметками, кормленное по рецептам Ушинского и Макаренко, и на склоне лет пришли к выводу о полной несостоятельности всех своих методологий. Сидевшая за партой трусливая овечка становилась почему-то летчиком-испытателем, а пылкие заводилы школьных диспутов, грозившие переделать мир, оказывались запойными бухгалтерами. Кроме того, в каждом школьном выпуске находился будущий преступник, и невозможно было проложить какую-либо связь между разбитым на переменке стеклом и убийством. Непредсказуемость отдельных судеб статистика не отражала, зато она выявила поразительную в своем постоянстве цифру — отношение, условно говоря, «плохих» выпускников к «хорошим». Шестьдесят лет существовала, по архивным данным, гороховейская средняя школа No 1, единственная в городе, и одна и та же пропорция — отношение «хорошего» к «плохому» в некоторой педагогической системе измерения — сохранялась из года в год, повторялась от выпуска к выпуску, а это означало, что если бы директором школы был не отец и если бы русскую литературу преподавала не мать, то ровным счетом ничего не изменилось бы. Жизнь прожита впустую! Они ничего не дали людям от себя, потому что какие-то великие и слепые силы, властвующие над школой и учителями, сводили в никчемность, в бессмыслицу все благие порывы заслуженных педагогов. Впрочем, жизни вообще не было. Школьный архив был частью большого, общегородского и районного скопища документов, и пожелтевшие бумаги показали: соотношение между «хорошим» и «плохим» сохранялось и среди тех, кто не был охвачен обязательным средним образованием. Иными словами, что есть школа, что нет ее — беды или радости никакой, в самом человеческом обществе заложена необходимость «плохого» и «хорошего» в некоторой более или менее постоянной пропорции, и бессильны все человеческие институты, добро никогда не восторжествует, и лишние они люди — Николай Александрович Сургеев и Наталья Дмитриевна Сургеева.
Неловко было видеть отца таким — жалким, пришибленным, со слезящимися глазами. Доказать ему, математику, что так было и так будет? Или проще: чем бы ни занимались пассажиры поезда, с какой шустростью ни перебегали бы они из вагона в вагон, на скорости паровоза суета их не отразится.
Он проводил отца. Порывисто обнял его, впервые в жизни. «Передай матери: я люблю ее!» И понуро поплелся к машине. Отъехал от вокзала, чтоб свернуть в переулок и остановиться. Мотор не выключал, механическая жизнь билась в метре от коленок, ощущаемая телом. И слезы подступали — так жалелась мать, старенькая, честная во всех своих заблуждениях и ошибках! Как много в нем от них, отца и матери, и как могло такое случиться: только сейчас понимается, как близки они, словно от одного клубня. Тридцать с чем-то лет рядом — и горечь оттого, что не замечали друг друга, и все потому, что на государственной службе были родители. Отслужили — и стали праведниками, сейчас в Гороховее кое-кто, наверное, называет их чокнутыми. И сына их в Москве не совсем нормальным признают некоторые москвичи.
Андрей Николаевич выбрался из переулка, но домой попал не скоро, застряв на Садовом кольце, выслушивая брань торопящихся автолюбителей и профессиональных шоферов. Брань эта утвердила его в правильности задуманного.
Плотно позавтракав, тщательно одевшись, он отправился в Институт пищевой промышленности. Сессия еще не отшумела, вечерники досдавали экзамены, но ни толкучки в коридорах, ни гомона. Фундаментальная доска на лаборатории No 3 оповещала, что посторонним вход воспрещен и что старший здесь — ассистент Панов С. В. Андрей Николаевич вошел без стука, словно к себе, важный, сосредоточенный, неприступный. Сел, поставил на стол кожаный портфель стародавнего покроя, надежное вместилище наиважнейших бумаг, снабженное металлическими застежками с гербом славного Гейдельберга. (Злоязычный Васькянин утверждал, что чугунные блямбы — значки ферейна пивников земли Пфальц.)
Появился наконец Панов — обаятельный, честный, одетый под старшекурсника. На ключ закрыл дверь, выгреб из сейфа журналы, по виду — расходно-приходные, в одном из них нашелся листочек с цифрами. Андрей Николаевич глянул на него, протер очки, еще раз глянул, ничего не сказав. В чистых голубых глазах Панова была мука, он, краснея и бледнея, стал объяснять, почему Андрей Николаевич получил на семьсот рублей меньше, когда пришли деньги за хоздоговорную тему. Работало над нею шесть человек, в том числе и Андрей Николаевич, но поделить деньги пришлось на одиннадцать равных частей.
Почему не на шесть, а на одиннадцать — преотлично знал Андрей Николаевич. Но прикинулся несведущим. Так ему было удобнее.
— Какие одиннадцать?.. Откуда?
— А оттуда. Одного человека мы сразу включили, я сразу предупредил вас о мертвой душе. Не помните? Как вам известно, сорок процентов договорной суммы идет на оплату разработчиков по теме, остальные проценты — командировки, оборудование и прочее. Практика, однако, показывает, что оплатить из этой суммы перемотку сгоревшего трансформатора нет возможности, на составление бумаг уйдет столько времени, что… Поэтому всегда берут лишнюю единицу, подставную фигуру, деньги которой и уходят на перемотку и тому подобное. Итак, уже семь человек.
Андрей Николаевич согласился, кивнув. И еще не раз наклонял голову. В список восьмым попал Голубев, которого лишили половины часов за то, что им поставлена двойка дочери декана. Шумилов, математик и пьяница, все пропил, не на что жить — он стал девятым…
— Жалко мне стало его… — признался Панов. — И всех остальных…
Андрей Николаевич смущенно молчал. Встрепенулся, услышав фамилию парторга.
— Но она же с кафедры философии! И в физике ни черта не…
— Зато — парторг! — укоризненно поправил Панов и недоуменно глянул на Сургеева, такого дремуче-невежественного. — За Анциферовой мы как за каменной стеной. Никто уже не попрекнет нас ни Шумиловым, ни Голубевым… Ни, открою вам секрет, проректором… Которому деньги нужны. Как и Анциферовой, этой дуре, этой суке, этой…
Завалив Анциферову бранными словами, Панов не удержался и по инерции обвинил партию во всех смертных грехах, с удовольствием рассказав Андрею Николаевичу, как позавчера в пивной один поднажравшийся субъект дал великолепное определение. «Это не партия! — настаивал народный философ. -Это портянка: хочу заворачиваю справа налево, хочу — слева направо!..» Мне лично, добавил Панов, стыдно быть коммунистом. И вообще: какая только шваль туда не лезет, в эту партию!
У Андрея Николаевича едва не сдали нервы…
— Впрочем, я пришел к вам не ревизовать расходы по хозрасчетной теме, — сказал он, щелкнув замочком портфеля, -а просителем. Я намерен вступить в партию и прощу вас написать мне так называемую рекомендацию.
Ошалело воззрившийся на него Панов молчал.
— Вы с ума сошли… — прошептал он наконец и замотал головой, отказываясь верить. — Зачем вам это? — (Андрей Николаевич многозначительно и торжественно молчал.) — Ну да, понимаю, вам пора быть членкором… Понимаю, — с горечью прошептал сокрушенный Панов и поманил необычного просителя к окну. Сказал, что, кажется, вон в том шкафу — микрофон, поэтому лучше продолжить разговор здесь, да еще и включить вентилятор. Однако и принятые меры предосторожности не избавили Андрея Николаевича от ответа на вопрос: зачем ему надо вступать в партию?
— Надо, — твердо заявил он. — Будь вы математиком, я обосновал бы мою просьбу строгим расчетом. Вообще говоря, с теорией катастроф — знакомы? Не каких-то там авиационных, а вообще катастроф. Есть такая наиновейшая математическая теория. Нет? Я так и подумал.
После долгого молчания Панов убито промолвил, что грош цена его рекомендации. Он на волосок от исключения, он уже заблаговременно обвешан выговорами и держится в партии потому, что подкармливает Анциферову. Более того, ему доставляет сладострастное удовольствие включать неподкупного парторга во все незаконные списки.
— Вам не стыдно? — сурово укорил его Андрей Николаевич, взял в руку портфель, намереваясь уходить, и пошел к двери. Панов догнал его в коридоре и здесь дал волю чувствам:
— Послушайте, это же самоубийство — делать то, что вы задумали! Ни один честный человек, ни один настоящий ученый…
— Именно честные люди и настоящие ученые должны вступать в партию! — отрезал Андрей Николаевич, а потом сжалился, приоткрыл тайну: — Что такое гарем — вам, мне кажется, объяснять не надо…
— Естественно, — хмыкнул Панов и пространственно, объемно глянул окрест себя, — проректору тоже не надо объяснять.
— История свидетельствует, что число жен и наложниц в гаремах достигало нескольких тысяч. Теперь представьте себе такое количество женщин в нем, что султан, или кто там, не в состоянии не только переспать с каждой, но и увидеть…
— Ага, — смекнул Панов и задумался. Сказал, что лично к нему падишах присылал двух евнухов с обыском. Достал записную книжку. — Я вам дам телефон Шумилова. Он, во-первых, стойко держится в рядах партии. А во-вторых, математик, он вас поймет… Я тоже начинаю вас понимать. В гареме возможно восстание на сексуально-политической почве. Не исключены и трансформации евнухов в полноценных мужчин… Нет, нет, отсюда звонить нельзя, — остановил он Андрея Николаевича. — Из автомата, так лучше.
Через полчаса Андрей Николаевич, ободренный надеждой, сидел у Шумилина, решив, однако, о партии помалкивать до поры до времени. Консультация по поводу некоторых приложений теории катастроф — этого пока достаточно. Выложил свои расчеты -какова должна быть численность автотранспорта Москвы, чтоб при существующей системе уличного движения жизнь в столице полностью парализовалась. Шумилин понял его с полуслова, сразу загорелся интересом. Карандаш его запрыгал по бумаге, а Сургеев осторожно оглядывался. Однокомнатная квартира, достаточно просторная для холостяка, не обремененного книгами. Здесь же самодельные книжные полки подпирали потолок, сужая и придавливая пространство. Никакого организующего начала — ни эстетического, ни библиографического — в расстановке книг не было. Рукописи навалом, томики американской математической энциклопедии — вразнобой, словари и справочники — вразброс. Андрей Николаевич не шевелился и не дышал, напрягал слух, чтоб уловить исходящий от книг шумовой фон. Он услышал струение песка, падающего на гладкую поверхность. Да и может ли быть иное: математика, трущиеся абстракции.
Шумилин между тем продолжал изучать и проверять. В хмыканье его было больше восклицательных знаков, нежели вопросительных. Наконец он удовлетворенно выпрямился на стуле. Мягко упрекнул Андрея Николаевича в недостаточности информации. Тот с достоинством ответил, что именно поэтому применил регрессивный анализ.
— Я вас поздравляю, коллега…
Пользуясь моментом, Андрей Николаевич выдернул из портфеля бутылку водки. Смотрел на Шумилина прямо, жестко, немигающе. Не попросил, а потребовал рекомендацию.
— Об чем речь!.. С превеликим удовольствием! Завсегда к вашим услугам, коллега!
Вышла небольшая заминка: чернила! Да, те самые, обыкновенные, какими писали в школе, окуная в них перьевую ручку. Но именно такими пользовались при написании рекомендаций, о чем Шумилин доверительно сообщил Андрею Николаевичу. Обескураженный Сургеев напомнил о химическом карандаше: если стержень его растворить в воде, то… Но и такого карандаша не нашлось, хотя огрызок его валялся, уверял Шумилин, на столе еще позавчера. Исходя из горького опыта своей холостяцкой жизни, Андрей Николаевич предположил, не в мусорном ли ведре огрызок, и, засучив рукава, полчаса копался в ведре, пока Шумилин тут же, на кухне, пил водку из грязной чашки.
Договорились: как только Шумилин найдет чернила с особыми химико-идеологическими свойствами, он немедленно позвонит Сургееву.
Названивая из разных автоматов, Андрей Николаевич узнал наконец, где сейчас коммунист Игорь Васильевич Дор, и погнал «Волгу» в Институт машиноведения. Вместе они переводили курьезную книгу одного взбалмошного бунтаря и шарлатана, активного борца за мир и профессора Эдинбургского университета, отвергавшего не только классическую механику, но и все традиционные способы изложения, для чего ему уже не хватало греческого алфавита и для чего он ввел знаки из древнееврейской письменности, разбавленные, как казалось Андрею Николаевичу, шумеро-вавилонскими загогулинами. Соавтора по переводу он нашел в конференц-зале, попал на диспут под видом семинара, шло обсуждение головотяпского доклада, на экране мелькали картинки, полученные несомненно электронным микроскопом, из разных концов конференц-зала лентами серпантина швырялись выражения, изобилующие узорами типа «эффект Джозефсона», «киральная симметрия», «сверхтонкая структура», «асимптотическая свобода», и весь этот декорум сразу не понравился Андрею Николаевичу, убежденному давно уже, что настоящий ученый — не туземец с островов Фиджи и не пристало современному мыслителю таскать на шее бусы, а в носу — кольцо. Громосверкающие словеса летели между тем в докладчика, похожего на медведя; неуклюжий и кудлатый, он тыкал указкой в картинку на экране, уворачиваясь при этом от летящих в него стрел. Игорь Васильевич восседал не за столом президиума, а по-хозяйски расположился в центре зала, особнячком, никого не подпуская к себе, внутри круга, образованного пустыми креслами. В этом институте он возглавлял отдел, давно уже был доктором, оброс титулованными учениками, за что выпестованные им кадры созидательно трудились над членкорством Игоря Васильевича, славили научные заслуги коллектива, руководимого им, пустили в обращение и долгожданное словосочетание: школа, школа Дора.
Смело преодолев минное поле из пустых кресел, Андрей Николаевич примостился рядом, спросил, разобрался ли тот с вавилонской шушерой, не типографская опечатка ли. Дор ответил полушепотом: да, опечатка, значок же, условно именуемый «кутой», в том же начертании приведен в рукописи, он звонил туда, в Эдинбург, так что — полный порядок, седьмая глава переведена? Он сунул Андрею Николаевичу перевод шестой главы для стыкования и восьмой для ознакомления, попросил девятую дать не позднее следующей недели (Сургеев переводил нечетные главы, Дор — четные; Андрею Николаевичу нравилось так вот работать, через чужой язык постигая вечно неизвестную науку, консультируясь попутно с ведущим специалистом). Внимательно читая седьмую главу, Игорь Васильевич не терял контакта с залом и после какой-то запальчивой реплики оборонявшегося докладчика предостерегающе поднял указательный палец левой руки. Тут же кто-то из школы набросился на какую-то формулу, лаял умеренно, ему и отвечали без свирепости. Андрей Николаевич всмотрелся в картинку, в формулы на пяти досках, и смутное беспокойство овладело им. Повытягивав шею и поерзав, он неуверенно спросил:
— А ты убежден, что…
— Не убежден, — без колебаний ответил Игорь Васильевич, оттопыриванием мизинца бросая в бой более крикливого ученика, яростно вцепившегося в шкуру докладчика-медведя.
— Примеси? — предположил все так же неуверенно Андрей Николаевич.
— Они самые, — подтвердил Игорь Васильевич, переворачивая страницу. — Ровно на порядок больше, на грязном германии и не то получиться может.
Андрей Николаевич никак не мог прийти в себя, таращил глаза на бессмысленные формулы. Получалось так, будто в загаженной предыдущими опытами колбе смешали два реактива, изучили осадок и по нему пытаются откорректировать теорию химического взаимодействия.
— А почему бы не…
— А зачем? — парировал Игорь Васильевич, дочитав до конца и согласившись с переводом. — Пусть шебуршатся, гомонятся и гоношатся.
— Ну, пусть, — с неохотой согласился Андрей Николаевич. — Пусть. Но — с девицами на пикничке, за столом с выпивкой. А здесь наука.
— Да знаю, что наука. — В бархатном баритоне Игоря Васильевича заскрипела досада. — Да жаль мне людей. Жалость у меня к ним. Я, Андрюша, людей стал жалеть на старости лет. Понимаешь?
— Вообще — понимаю. Но применительно к переходным процессам…
— Тогда поясню.
Чтоб пояснениям никто не мешал, Игорь Васильевич ввел в сражение свежие силы — мужика с рогатиной. Потом развернулся к Сургееву:
— Ну, сам посуди, какие из них ученые. Обыкновеннейшие кандидаты наук, то есть прилежные регистраторы явлений. Диссертации — все сплошь дерьмо собачье, защита их -потворство проходимцам и усидчивым дурачкам. И ведь, мерзавцы, все прекрасно понимают, хотя и не признаются, вернее, боятся признаться, их ни в коем случае нельзя наедине с собою оставлять, они до такого додумаются, что… Нет уж, лучше не надо, пусть уж на овощной базе вкалывают, а то, не ровен час, мерзость потечет из них.
Забывшись, Игорь Васильевич почесал висок — и председательствующий ляпнул ни с того ни с сего: «Перерыв!..» Амфитеатром выпученные ряды вмиг опустели.
— С другой стороны, — рассуждал Игорь Васильевич, — их ли вина? Им с детства подбрасывали авансы, сулили, давали обещания и заверения. Всем в наш стремительный век хочется стремительно жить. Сегодня ты в Дубне, завтра в Брюсселе на симпозиуме, дел всего-то — чуть больше копулятивного органа комара, а движений, перемещений, рева, шума… Но не могу я всех обеспечить симпозиумами. А надо бы. Потому что вместо мерзости из них другое может выдавиться — талант неподконтрольный, дерзость, ум непредвиденный, душа всечеловеческая. А это уже опасно. Наука, как и власть, живет пожиранием строптивцев. Все наши научные споры — не поиски истины, а попытки доказать, что такая-то теория противоречит чему-то или кому-то…
Никогда еще Игорь Васильевич не был таким откровенным. И злость к недоумкам сквозила в его исповедальной речи, и жалость к ним, и смирение перед странными коллизиями бытия. То ли в семье у него творилось что-то неладное, то ли грязный германий подействовал.
Сама судьба посылала Андрею Николаевичу понятливого слушателя и рекомендателя. Он четко изложил свою просьбу -рекомендация в партию!
— Что-что? — не понял Игорь Васильевич.
— Считая, что только нахождение в рядах партии честных ученых может предотвратить гибель советской науки, я решил стать членом партии и прошу вас дать мне рекомендацию!
Игорь Васильевич не вздрогнул и не повернулся к Сургееву. Он продолжал сидеть как ни в чем не бывало, на него не глядя, показывая свой профиль, который вдруг стал хищным: нос выгнулся клювом орла, а подбородок вытянулся.
— Не дам! — отрезал Дор, не меняя позы.
— Но почему?
Не поворачивая головы, Дор левым глазом глянул на Андрея Николаевича — остро, насмешливо, вызывающе и дерзко, и при последующем разговоре, когда Дор смотрел на какую-то точку прямо перед собою, Андрей Николаевич продолжал ощущать на себе этот полный издевки и понимания взгляд; выражение левого глаза как бы приклеилось к столу, к трибуне, к потолку, и Андрей Николаевич зябко поводил плечами.
Совершенно сбитый с толку, он спросил, можно ли курить.
— Можно. Кури. Разрешаю. Если приспичит по малой нужде, то милости прошу к трибуне, там помочишься. Но рекомендации -не дам!
Свернув для пепла козью ножку из разового пропуска в институт, Андрей Николаевич огорошенно подбирал в уме слова, которые могли бы убедить соавтора по переводу в его искренности.
— Не знаю, как тебе объяснить…
— Объяснять ничего не надо. Принеси из КГБ справку, что ты не агент ЦРУ. Тогда и напишу.
— А что такое ЦРУ?
— Хорошо законспирировался, собака, — ответил Дор тоном, который соответствовал театральной ремарке «в сторону». -Может, ты еще скажешь, что не слышал ничего об Ю-эс-эй?
Поняв, что слова бессильны и решения своего Дор не отменит, Андрей Николаевич церемонно простился, и когда шел к выходу, левый глаз Дора преследовал его и отстал только на институтском дворике. Андрей Николаевич вздохнул с облегчением. Девятую главу решил отослать по почте: он не намерен участвовать в дурацких розыгрышах!
Неожиданное препятствие: пропуск! Скрученный в конус, он валялся в урне, и бдительный вахтер вызвал Дора. Игорь Васильевич избавил Сургеева от очередной неприятности, проводил до машины и здесь, на улице, прояснил свою позицию:
— От тебя за версту, Андрей, пахнет неприятием социалистических ценностей, меня ты не обманешь, поэтому скажи как на духу — зачем тебе вступать в партию?
Тяготясь разговором, не теряя бдительности, напуганный непонятным ему словечком «цэрэу», Андрей Николаевич соврал:
— Я хочу, чтобы в стране появилось много хорошей колбасы и чтобы за нею не стояли в очереди. Чтоб люди досыта ели.
Кадык Дора задвигался, пропихивая несъедобную информацию.
— Ты террорист! — убежденно заключил Дор. — Ты посягаешь на святая святых — на голодный желудок. Социалистический идеал родился в мозгах полуголодных, и культивировать его можно только в миллионах недоедающих, поддерживать же — несправедливым распределением продуктов. Ты не любишь людей, Андрей, ты хочешь лишить их цели жизни, смысла существования, и кончишь ты плохо, костлявая рука голода тянется уже к твоему горлу. Твою террористическую деятельность разоблачат, ты понесешь справедливое наказание, но меня-то -зачем подставляешь?
Теперь Андрей Николаевич был полностью убежден в том, что Дор находится в плену фантасмагорий. Как, впрочем, и все участники диспута. В зале он слушал споры о природе округлых пятен среди черных диагональных полос на экране и, слушая, ушам своим не верил. Обычный дефект оптики, описанный еще в конце прошлого века, а взрослые люди морочат друг другу головы!
Еще несколько дней носился по Москве Андрей Николаевич, но никто, похоже, не понимал его. Задавали вопросы, ставящие его в тупик. В какую парторганизацию будет он подавать заявление? По месту жительства? Может быть, лучше сперва устроиться на работу? Занял ли он очередь в райкоме? Ведь преимущественным правом пользуются работники физического труда, только им открыты двери в партию.
Тьма проблем вставала перед ним. По вечерам он пришибленно сидел на кухне. В каморке — гробовое молчание. Мировой Дух размышлял, ища аналоги. Андрей Николаевич же листал старые записные книжки, искал отзывчивого партийца с математическим уклоном. И в полном отчаянии решился на безумный шаг: прибыл к Шишлину на домашний праздник в кругу родных, близких, сотоварищей и земляков, отмечалась новая должность: заместитель министра.
Иван Васильевич обнял его, сказал, что внимательнейше следит за успехами ученого земляка и друга. Прослезился даже. Рекомендацию в партию? Да пожалуйста! Сейчас не время, а завтра приходи, в министерство, все будет готово к приходу. А теперь — прошу к столу, собрались все свои, и наша общая любимица Галина Леонидовна тоже здесь, пришла с мужем, почтила всех своим присутствием.
Пили, ели, веселились. Подсела Галина Леонидовна, шепнула, что написанное им предисловие имеет громадный успех в Институте высшей нервной деятельности, где она, кстати, работает. «Да, да…» — рассеянно отвечал Андрей Николаевич, стыдясь того, что живет на деньги замужней женщины.
Гороховейцы же вспоминали родной городишко, говорили о времени, коварном и неотвратимом: такой-то умер, такая-то уже бабушкой стала. Пошла речь и о долгожителях, и недавно побывавший в Индии гороховеец заявил авторитетно, что факиры и йоги живут по сто и более лет потому, что при созерцании пупа отключают себя от текущего астрономического времени. Вот так-то. Все просто, дорогие товарищи.
Разомлевший от славословий и подарков Шишлин возразил не менее авторитетно:
— Да чепуха это… И в Индии я был. И не раз. Меня в Бомбее водили в их НИИ по йогологии. Ничего особенного. И мрут они оптимально. Как все мы. И не в пуп они смотрят, а в себя как бы.
— А у тебя есть пуп? — живо спросила Галина Леонидовна, бросив на всех смотревших и слушавших призывающий взгляд, вовлекая всех в интригующую игру.
— Что за вопрос?.. Конечно…
Он поднялся со стула и пальцем ткнул в середину живота. Все смотрели и молчали, словно сомневались в том, есть ли пуп у Ивана Васильевича Шишлина.
— Покажи!.. — приказала Галина Леонидовна и жестом обозначила приспущенные брюки и выдернутую из-под пояса рубашку. Глаза Шишлина забегали. В надежде обратить все в шутку он улыбнулся. Никто, однако, не поддержал его, и был он не в стенах своего кабинета, который всегда утяжелял его и возвышал. Тогда Шишлин как-то воровато усмехнулся, расстегнул пиджак, рубашку, поднял майку, обнажил живот. Галина Леонидовна приблизилась, руки ее воспроизвели движение брассиста, рассекающего воду, руки как бы оголили околопупную область тела, что дало ей возможность быстро и пристально глянуть туда, где находился по общепринятому мнению пуп.
Она резко выпрямилась и обвела всех взглядом опытного диагноста, обнаружившего симптом невероятной, редкой болезни, немыслимой для данных средних широт, порчу едва ли не тропического происхождения. Некоторую толику торжества во взгляде можно было объяснить как верой во всесилие медицины, вооруженной средствами науки, так и тщеславием врача, нашедшего то, мимо чего прошли тысячи коллег. Она протянула руку — и в руку вложили лупу. Вновь наклонилась, с помощью оптики исследуя живот. После томительных минут изучения Галина Леонидовна дала знак Шишлину, чтоб тот прикрыл наготу и застегнулся, и скорбно отошла к столу. Налила, выпила, поболтала ищуще вилкою, но так и не воткнула ее ни во что. Глянула на всех и пожала плечами, демонстрируя теперь полную обреченность человека перед злобными силами природы.
— Ну? — с испугом спросил Шишлин. Он так и стоял, выставив белый живот, руками придерживая сползавшую майку.
— Что — ну?.. А ничего, — игриво и загадочно ответила Галина Леонидовна, и улыбка всеведения тронула ее узкие, тонкие, некрашеные губы.
— А все же?..
— А то же… Пупа-то — нет.
— Как — нет? — Шишлин опустил голову, посмотрел на живот, пальцем потрогал коричневую впадинку. — Есть пуп!
— Пупа — нет, — убежденно опровергла его Галина Леонидовна. — То, на что ты показываешь, вовсе не пуп. Это бородавка, ушедшая в складки жира и мяса.
— Да не может этого быть! — чуть ли не плачуще воскликнул Шишлин. — Раз я родился, то, значит, существует место соединения пуповины с телом!
— Нет пупа! — обозлилась Галина Леонидовна. — Его и не могло быть! Потому что никто тебя на Земле не рожал. Там тебя родили, — к потолку подняла она вилку. — На небе. В другой цивилизации.
— И как же я сюда попал?
Наконец-то она выбрала достойное ее блюдо, прицелилась вилкой в ломтик балыка, коснулась его, но тут же разжала пальцы, словно в балыке был электрический заряд, ударивший ее.
— В запломбированной ракете!
Иван Васильевич Шишлин, обвиненный в инопланетянстве, продолжал оторопело стоять в позе новобранца, срамные части которого рассматриваются призывной комиссией. И долго бы еще стоял, оглушенный и пораженный, если б не нарушил тревожное молчание сильно поддатый субъект, спросивший Галину Леонидовну, где она может продемонстрировать наличие пупа у себя, на что та ответила коротко: «Завтра. Бассейн на Кропоткинской. Приходи с телескопом!»
Сказала — и одарила Андрея Николаевича долгим взглядом, таким, чтоб всем — и мужу ее тоже — стало понятно: об отсутствии пупа у Шишлина они, то есть она, Галина Леонидовна, и он, Андрей Николаевич, беседовали не раз, причем в обстановке, когда их пупы соприкасались. К этому трюку прибегала она не раз, из-за чего молва приписывала Сургееву развал всех браков непорочно-чистой Г. Л. Костандик.
Андрей Николаевич улучил момент и покинул праздник в сильном недоумении. Только в такси перевел дух. Твердо решил: за рекомендацией к Шишлину — не ходить! С этим пупом что-то не то. Иван родился в Починках от русской женщины и русского мужчины — тут уж сомнений нет. С другой стороны — живет он и думает по логике, которая царствует в мирах от Земли далеких, и в очередной провокации Галины Леонидовны есть смысл. Но какой? Может быть, сам он, Андрей Николаевич Сургеев, из какой-то другой цивилизации?
Несколько дней еще носился он по Москве, скрывая подавленность. Заготовленные Галиной Леонидовной борщи, бульоны и котлеты давно уже переварились его желудком, деньгами ее он стал брезговать, холодильник опустел, не радовал глаз палками копченой колбасы, и Андрей Николаевич калории принимал в кафе неподалеку от дома. Однажды сел за свой столик, глянул — а напротив сидит Аркадий Кальцатый, уплетает суп по-деревенски. Андрей Николаевич радостно поразился — надо ж, такое совпадение! Да и Кальцатый был приятно удивлен.
— Лопушок… — произнес он мечтательно и утер салфеткой пухлые красные губы. Барственно поманил официантку и заказал бутылочку «покрепче». Выпил рюмку и пригорюнился. Сказал, что завидует старому другу: это ведь очень милое прозвище -Лопушок. У него ж с детства такое — Бычок. Хорошо еще, что не Чинарик, не Окурок. Маманя уборщицей в райкоммунхозе работала, там и родила его после скандала с управляющим и чуть дуба не врезала при родах, и лежал он, младенец, носом уткнувшись в пепельницу. Так и пошло: Бычок! И сколько потом ни переезжал, сколько его ни перекидывали с места на место, всюду само собой возникало прозвище это. Обидно! А природа не обидела статью, внешне уж никак не похож на изжеванного и недоупотребленного…
Глянув повнимательнее на старого друга, Андрей Николаевич пожалел бездомного странника. Как ни добротно одет был Аркадий Кальцатый, а в карманах его, наверное, помазок да бритвенный прибор, вся его, так сказать, домашняя утварь, весь жизненный багаж.
— А вообще, какие проблемы? — поинтересовался наконец Кальцатый, и Андрей Николаевич пожал в ответ плечами: какие еще проблемы, нет проблем. Жаловаться он не любил, да и кому жаловаться-то.
Пожаловался Кальцатый. Вот у меня, сказал он, проблема! В партию надо вступить. А рекомендацию никто не дает. Как Лопушок на это смотрит — даст рекомендацию?
Отказ погрузил Кальцатого в философские, прямо сказать, рассуждения. Все хотят быть в первых рядах, так, во всяком случае, пишут, но на партию и народ атака идет сзади, с тылу! И никто не хочет признаться и сказать честно: хочу быть в задних рядах! Не в авангарде, а в арьергарде.
Мысли этой нельзя было отказать в новизне, и Андрей Николаевич внес коррективы в свою теорию. Затем он услышал приглашение Кальцатого — навестить двух математиков женского пола, одну зовут Эпсилонкой, длинная такая, худая, но ужас как страстная, другая — Лямбда, полная, статная, сущая очаровашка. Дамы эти дадут любые рекомендации. И в партию, и куда угодно. Так не завалиться ли к ним, а?
Здраво помыслив, Андрей Николаевич отклонил приглашение. Странными показались ему имена математичек. Нет, это скорее физички.
— Жаль, — слегка обиделся Кальцатый. — А то бы составил компанию. Рекомендация в наше время многое значит. Если тебе вдруг понадобится, звони мне.
— А где ты сейчас работаешь?
— Все там же, — улыбнулся Аркадий Кальцатый. — В ВОИРе.
Он расплатился, встал, сильные пальцы его вцепились в плечо Андрея Николаевича.
— Хороший ты человек, Лопушок.
Андрей Николаевич Сургеев был изловлен Срутником у входа в здание Московского городского комитета КПСС, запихнут в машину и увезен на дачу. Промедли Тимофей Гаврилович, опоздай на минуту-другую — и охрана зацапала бы растрепанного гражданина, пристававшего к прохожим с вопросом о том, сколько коммунистов насчитывает парторганизация Ямало-Ненецкого национального округа. Васькянин не один день целенаправленно искал друга, он уже изъял из редакции «Комсомолки» пылкую статью доктора технических наук А. Н. Сургеева под названием «Все в ряды партии!». Домоуправление охотно вернуло Васькянину наглое прошение того же Сургеева, ополоумевший доктор доказывал, что должен быть принят в ряды КПСС, минуя кандидатский стаж.
Это-то прошение и дал Тимофей Гаврилович супруге почитать, после чего участь Андрея Николаевича была решена. Он принял душ и подставил задницу, куда Елена Васькянина воткнула шприц. Беспокойный сон перешел в отдохновение, длившееся двое суток. Андрей Николаевич набросился на еду, виновато отводя взор от Елены, испытывая чувства цыпленка, попавшего в негу мягкого подбрюшья курицы. Елена Васькянина оставалась для него все при той же худобе, с тем же запахом платья, что и много лет назад в доме на Котельнической. От нее по-прежнему исходило ощущение мира и вечности, и где бы она ни была, слышался таинственный рокот прибоя и плеск волны. Уже не один год вели они безобидные игры: раз в месяц обменивались книгами, которые ими не читались, но о которых они при встречах долго говорили. Наверное, Андрей Николаевич все дни, что бегал по столице в поисках рекомендаций, держал в памяти Елену Васькянину, потому что в кармане пиджака носил Гамсуна, которого читать не собирался, но поговорить о нем хотел.
На даче было покойно. Москва, когда вспоминал о ней, раздражала кричащими со всех домов лозунгами, призывами и клятвами. И везде «Слава…». Галина Леонидовна тоже засоряла его квартиру назойливыми шпильками и расческами. И Кальцатого надо забыть. Тимофей правильно заметил: такие люди — как микрофлора кишечника, то есть вроде бы грязь, бациллы, но без них государственное пищеварение не обработает продукты питания.
Минула неделя, и Васькянины приперли старого друга к стенке, напрямую спросили, какого черта тот захотел податься в партию. Ему ведь в ней — что мужику в дамском сортире. Андрей Николаевич повздыхал обреченно.
— Теория катастроф, — вяло объяснил он, — новая математическая дисциплина. Суть ее сводится, грубо говоря, к определению того количества и момента, когда два, три или четыре камня превращаются в «кучу». Любой процесс в своем развитии подходит к некой критической точке, после которой начинается возвратное движение, переход в противоположное качество, в крах и развал. Если приложить теорию катастроф ко все возрастающей численности правящей партии, единственной причем, то окажется: при достижении некоторой величины партия начнет разваливаться…
Пронизанная и прогретая солнцем веранда, буйство трав, щебет пташек, воскресное утро…
— В руководстве партии математиков нет, однако оно интуитивно чувствует надвигающуюся катастрофу, но как с ней бороться, пока не знает и под надуманными предлогами ограничивает дальнейший рост. Как бык чует нож в руке мясника, так и партия начинает трястись от количества людей, стремящихся в нее попасть. Почему-то заставляют писать рекомендации обязательно фиолетовыми химическими чернилами. — (Васькянины переглянулись.) — Много лет назад было проще, террором уполовинили разбухшую организацию, разные там чистки… По моим расчетам, с Москвы начнется разложение, для этого достаточно увеличить областную и столичную организацию на сто пятнадцать тысяч человек.
Андрей Николаевич отправил в рот кружочек краковской колбасы, настоящей, а не ярославского производства.
— За точность расчетов ручаться не могу, истинные цифры засекречены, партия, мне кажется, все еще чувствует себя в подполье…
— Ну, так в каком же году партия развалится? — с болезненной улыбкой спросил Тимофей Гаврилович. И после ответа пригорюнился: — Дожить-то доживем, но, чую…
Супруги Васькянины уехали в Москву, подыскивать работу своему подопечному. Андрей Николаевич копался в огороде, часами лежал под березами и смотрел в небо. Поднимался, заходил в комнату Елены и сидел перед пишущей машинкой, не притрагиваясь к ней. Слушал что-то генделевское, исходящее от книг, принадлежащих когда-то отцу Елены, известному травнику. Зато людской мат и ор стоял в кабинете Срутника. Нет, не Мировой Дух нашел здесь пристанище, и не на привал расположился он. Какая-то хулиганствующая толпа, посвистывая и улюлюкая, перла мимо Андрея Николаевича, двигаясь по кругу — от этажерки у письменного стола к шкафу, от шкафа к полкам вдоль стены, падала потом у двери и дружно забиралась на другую стену, чтоб сигануть с нее на этажерку и возобновить круговой ход с хоругвями, плакатами и знаменами. Кое-кого в толпе он узнавал — из тех, кто дома у него безмолвствовал в комнате с ходовыми книгами, — и приходилось думать об «эффекте толпы».
Он разочаровался в Срутнике, дурное влияние этих книг отразилось даже на честном и умном Тимофее. И о себе он думал. О том, что жизнь его не привязана к текущему времени. Она болтается на разрыве эпох.
Наконец вернулись Васькянины, принесли радостную весть: работа найдена! И куплено все то, что надо мужчине, вступающему в новую жизнь. «Волга» его подогнана к даче и заправлена бензином.
Андрей Николаевич прошел через контрольные вопросы о картошке и комбайне, отвечал честно и четко: не знаю, не помню…
Умывшись, переодевшись во все новое, Андрей Николаевич сел за руль и смело покатил в столицу.