Однажды — весною — возвращался он от Елены Васькяниной и на семнадцатом километре шоссе далеко впереди себя увидел черную «Волгу» на обочине и шофера ее с приподнятой рукой. Машину свою Андрей Николаевич так и оставил перекрашенной в лаково-антрацитовый цвет. Видимо, именно этим объяснялся выбор шофера: ни красные «Жигули», ни зеленые «Москвичи» не удостоились просьбы о помощи. Неспешно подойдя к машине, шофер сказал, что полетел, кажется, кардан, пассажиры его спешат, не подвезет ли он их до Москвы.
Андрей Николаевич согласился. В просьбе ничего странного не было. Правда, часто просят помочь, изредка -консультируются. Но бывают и люди, не подпускающие к своей машине посторонних. Так, наверное, музыканты высокого класса никому не позволяют играть на своем инструменте.
Пассажиры, мужчины лет сорока, одетые уныло одинаково, покинули поломанную «Волгу» и устроились на заднем сиденье, не проронив ни слова. Либо устали они, либо не хотели посвящать чужого шофера в свои дела.
Так бы и промолчали всю дорогу, да на мосту у Лианозова случилась какая-то авария, движение замерло. Мужчины поерзали, покрутили головами. Успокоились. Потом Андрей Николаевич услышал:
— Что делать-то будем… с ним?
Ответ был получен не скоро:
— Приказано убрать.
— Может… что другое?
— Нет. Дурак, язык распустил, бабу завел — сам знаешь, это нарушение.
— А Георгий Валентинович?.. Вроде — его человек.
Сжавшийся было Андрей Николаевич облегченно выдохнул. Ему показалось сначала, что речь идет о нем. Уже третий месяц он крутил роман с преподавательницей Института имени Мориса Тореза.
— Был. Уже нет.
— Значит…
— Убрать. Но без шума.
— А если…
— Меры примем.
Желая показать двум бандитам, что разговор не подслушан, Андрей Николаевич не сразу отозвался на просьбу довезти до дома такого-то на улице такой-то. Глуховат, мол, не взыщите. Осадил машину у названного притона. Пассажиры вышли не поблагодарив. Андрей Николаевич скосил глаза на заднее сиденье. Нет, денежную купюру тоже не оставили. Как назло, самые дальнобойные очки забыты на кухне. Удалось прочесть на доме: «Районный комитет…» Далее — неразборчиво. Андрей Николаевич стремительно отъехал. Ощущение было такое, будто мимо виска просвистела пуля. Напрасно он уверял себя, что подслушанный им разговор — о каком-то прогоревшем партийном функционере, уличенном в пьянстве и аморальных поступках: бедолагу переместят из одного кабинета в другой или, на худой конец, снимут. Напрасно уверял и успокаивал себя — ибо в душу уже вселилась тревога.
Мастерским виражом он оторвался от невидимой погони и задумался. У кого спросить, кто такой Георгий Валентинович?
Могла знать преподавательница морис-торезовского заведения, женщина большой эрудиции. Познакомился он с ней в Ленинке, писала она диссертацию о заднеязычных гласных старонемецкого языка, дом свой, то есть двухкомнатную квартирку, содержала в абсолютном порядке, мужа выгнала при первом же скандале, восьмилетняя дочь ее стесняла, она и говорить о ней не хотела. Раз в неделю встречался он с мористорезовкой, для этих надобностей она выпрашивала у подруг ключи от их квартир, потому что Андрей Николаевич прибеднялся, бубнил что-то о сестре, о комнате в коммуналке. Он не мог позволить себе такой роскоши — привести к себе женщину! Догадывался, что книги ее не примут. Две комнаты, наполненные ими, давно уже слились в единое существо с непредсказуемым поведением, существо это могло окрыситься. А женщина ему нравилась, очень нравилась, он даже подарил ей Канта в цюрихском издании. Звали ее Ларисой, и было временами страшно за нее: а вдруг пронюхает Галина Леонидовна?
— Георгий Валентинович? — переспросила Лариса, и слышно было, как листается записная книжка. — Нет, такого у меня не было! — едко заключила она и не менее едко добавила: — Но будет!
Ей, конечно, уже надоели чужие квартиры, вечная спешка, она, бывало, покрикивала на него, злилась, краснела.
Васькянину он позвонил по тайному телефону. Его и секретарша не знала. Говорить надо было внятно и быстро, как при пожаре.
— Георгий Валентинович? — ничуть не удивился Срутник. -Знаю. Запомнишь или запишешь?
— Запишу, — солгал Сургеев.
— Так слушай: Плеханов!
И щелчок оборванного разговора вонзился в барабанную перепонку.
Андрей Николаевич открывал и закрывал рот, не в силах понять. Кто такой Плеханов? Кажется, есть какой-то министр. Нет, тот — Плешаков. Плеханов, Плеханов… Тьфу, господи! Так это ж тот Плеханов, который марксист! Но Тимофей определенно сошел с ума, этот Плеханов умер в Петрограде в 1918 году. Или Срутник шутит весьма неумно? Раздражен чем-либо? Возможно. Телефон этот — в основном для дам. Тогда понятно. Но, с другой стороны, Лариса шантажирует его тоже Плехановым?
Совершенно сбитый с толку, Андрей Николаевич крадучись вышел из телефонной будки, прыгнул в машину, долго колесил по Москве, пока темнота не погнала его к дому, под сень Мирового Духа. Втыкая «Волгу» в узкое пространство между бойлерной и газоном, поглядывая назад, он вдруг заметил на сиденье за собою странный, явно не ему принадлежащий предмет. Он заглушил мотор, включил свет и рассмотрел находку.
Предмет был той неправильной округлой формы, что не создается ни машиною, ни человеком, а образуется естественно, незрячей игрой природных сил; к предмету еще и кусок грязи прилип. Появиться в салоне он мог только чудодейственно, и Андрей Николаевич глянул вверх, надеясь увидеть рваную дыру, пробитую небесным скитальцем; он даже взял носом пробы воздуха, чтобы уловить запах разверстых недр галактики, но ни дыры в потолке, ни первоозона Вселенной не унюхал. Тогда он свесил руку вниз, трясущиеся пальцы коснулись предмета, и рука, хранящая в себе память о миллионах вещей, сказала Андрею Николаевичу, что это за предмет. Ему стало душно, он выбрался из машины, как из норы, не выпуская из пальцев странную находку, посланную злой судьбой. Сердце его заколотилось в великом недоумении и замерло вдруг в тоске. Он разжал пальцы и всмотрелся.
Это конечно же была картошка, картофелина, и как она сюда попала — тайна, великая тайна. Раннеспелая картошка уже появилась в Москве, была она не всем по карману, но этот клубень явно из урожая прошлого года, хранящегося в земляной засыпке. Уже после бандитов из райкома, часа два назад Андрей Николаевич подвозил старуху, перегруженную сумками и мешками, но старуха, это уж точно, была из тех сквалыжных баб, что добром своим не разбрасываются. Нет, здесь что-то другое, появление картофелины никакими бытовыми причинами объяснить невозможно.
— Мерзость какая-то… — одними губами произнес Андрей Николаевич, когда определил сорт картофелины, безошибочно опознав «лорх».
Да, «лорх», таинственный сорт, давно уже обязанный — по генетическим прогнозам — выродиться, уже и вырождающийся, но ни с того ни с сего вдруг начинавший обильно плодоносить. Так в замордованном, затюканном, оплеванном и донельзя униженном человеке внезапно рождается — на смех и ужас остального люда — гордость и воля, презрение к боли. Этот «лорх» был самым распространенным сортом, как ни теснили его более урожайные и более стойкие к болезням собратья, потому что поспевал ни рано, ни поздно, а тогда, когда погода благоприятствовала людям собирать урожай. Крахмалистость его равно удовлетворяла и заводскую технологию переработки, и вкусовую потребность. И лежкость клубня такая, что он сохраняется до весны при минимальном уходе, хотя водится за ним слабость — прорастает в избыточном тепле. Ну, а этот «лорх», что в руке, продолговат не в меру: земля, вскормившая его, обеднeла фосфором и калием.
Самолюбие Андрея Николаевича было уязвлено: картофель мог бы напомнить о себе элитным сортом, ибо не в грузовик же залетела эта штуковина, а в личный автомобиль мыслителя Сургеева! Но, может быть, в этом-то и смысл? Многочисленные селекционеры создавали волшебный посадочный материал, но — над этим стоило подумать! — российская земля отторгала от себя элитные сорта, тяготея к тем, которые скорее можно назвать кормовыми, чем столовыми; сорта эти словно готовились к зимовке на неубранном поле, к замерзанию в буртах, к скоротечной гибели в хранилищах.
Андрей Николаевич понял: картофелина — это знак, сигнал, который выстроит события в стройный ряд.
Из туч вывалилась луна колобком, ясная, полная. Сургеев задрал по-волчьи голову в небо и мысленно взвыл, ропща на судьбу, ибо судьба была там, в Небе, только оттуда все человечки казались такими одинаковыми, что на одного можно взвалить все беды, не разбирая, выдержит ли человечек общечеловеческую ношу. Небо, конечно, безмолвствовало, не желая говорить то, что было и так понятно: от судьбы не отвертеться!
Сжимая в руке картофелину, Андрей Николаевич удалился от дома метров на сто, намереваясь мощным броском в кусты избавиться от грозного послания, но любопытство взяло верх. Картофелина разрезалась перочинным ножиком, и в желто-синем свете мироздания он увидел, что клубень поражен кольцевой гнилью. Брезгливо отшвырнув конусовидные половинки, он опрометью бросился к дому.
Значит — опять картофель. Значит — вновь тайна, сплошная, глухая и немая тайна, неразгаданностью которой обеспокоен Дух и Разум. Ему, Андрею Николаевичу Сургееву, они и поручают раскрыть эту тайну мироздания, ибо картошка — только единица в массиве предметов и явлений, подверженных воздействию темных и мрачных сил распада, энтропии.
Но теперь о картошке — никому ни слова. Тайно, с максимальной скрытностью, тщательно подготовившись.
Три дня он безвылазно сидел дома. Оснастил двери особо умным устройством, теперь никто не пролезет в квартиру. Детальнейше обследовал все предметы бытового обихода и убедился: подслушивающих приспособлений — нет. Правда, два окна квартиры просматривались, напротив них -шестнадцатиэтажный корпус, и что стоит презренным соглядатаям обосноваться в какой-нибудь квартире корпуса и оптико-лазерными приборами фиксировать каждое слово его и каждое движение?
На всякий случай он соорудил простенький звуковой генератор, выход которого подал на оконные стекла. Теперь они, вибрируя, исказят произносимые здесь слова до полной неузнаваемости.
Тогда, в кафе, он так и не спросил Кальцатого, где Ланкин: уж очень дурно пахнул этот источник информации! И опыт показывал, что самое ценное и насыщенное приходит само собой, уши улавливали достоверность в трепе пустопорожних встреч, в шепотах читальных залов, в болтовне той самой курилки, где впервые добыты были сведения о Ланкине. Он знал уже предысторию его, детство и юность, трагедию первого комбайна. Однажды ночью Андрей Николаевич подсел к столу и набросал мемуар, лирическое эссе, и когда поставил точку, было уже утро, но наступавший день с его тревогами не мог вытеснить из души горького сожаления: там, в совхозе, он так и не увидел настоящего Володю Ланкина, труженика и мученика. А потом уж, в Москве, память не хотела держать в себе совхоз, и куда делся Ланкин, жив ли вообще — желания не было узнавать. Иногда, впрочем, доходили слухи: технолог на Павлодарском заводе, инженер на «Ташсельмаше».
Вдруг он увидел его, и так потрясен был!
Андрей Николаевич приехал в шишлинское министерство, за деньгами, покинув дом по возможности незаметно. Заместитель министра И. В. Шишлин щедрой рукой одаривал всех земляков, он и прислал Сургееву на экспертизу конкурсный проект, без указания авторского коллектива, и Андрей Николаевич честно написал: хорошо, конечно, но не так уж, чтоб оставить без внимания иные разработки. Его, правда, несколько удивила анонимность проекта, указан был девиз, — и это-то при том, что все авторские коллективы были на содержании министерства, и кто скрывается под «Фиалкой» или «Бураном», секретом для Шишлина не было. С деньгами, однако, тянули три года, раскошелились наконец. Пришлось, правда, час провести в ожидании, в кассе не оказалось денег, но за ними поехали. Андрей Николаевич пообедал в буфете, ухитрившись кое-что прикупить для дома. Потом выкурил послеобеденную сигарету и пошел искать комфортабельный туалет, руководствуясь запахом дезодоранта. Проведя там некоторое время, страшась по обыкновению многолюдности, он уединился в коридорчике. «Конференц-зал», — прочитал Андрей Николаевич и сел у двери. За нею — совещались. Приглушенный рокот голосов, скрип передвигаемых стульев, запах ароматизированных сигарет -та самая пауза, когда всем становится ясно: пора кончать, пора. И Андрей Николаевич услышал голос Шишлина.
Он узнал этот голос сразу, и голос этот взметнул в нем недавно пережитые воспоминания о совхозе, и голос чавкал, хлюпал, как сапоги Шишлина в совхозной грязи, пока не выбрался на нетопкость и зазвучал тяжело, твердо, подминая под собою возражения. Из этих первых, как бы выдирающихся из трясины слов и узнал Андрей Николаевич, что Владимир Ланкин там же, в конференц-зале, что он уже не механизатор, а человек, к техническим решениям которого следует относиться благожелательно, поскольку он, Владимир Константинович Ланкин, признанный изобретатель и безусловно грамотный специалист, кандидат наук.
— …незаурядный талант, — продолжал Шишлин, выбравшись на сухую почву, на хоженую дорожку служебного словоговорения. — Мне тем более приятно повторять всем известное, что Владимир Константинович — наш давний друг, в трудные времена всегда обращавшийся к нам за помощью и находивший ее. Его новая работа достойна всяческого уважения. К тому же рекомендована к внедрению Постановлением ГКНТ и внесена в план будущей пятилетки. Но и на солнце есть пятна: в представленном варианте комбайна есть кое-какие погрешности, но пятна не застилают ведь солнечный диск… Тяжеловат, да, есть такой недостаток, но -поправимо, подработает кое-что Владимир Константинович. А?.. Подработаете?
— Подработаю… — после долгого и напряженного молчания прозвучал голос Владимира Ланкина, и обещанию предшествовал вздох.
— Ну и лады… Значит, приходим к единому мнению. Делать комбайн будем! Свекловоды давно ждут его. Вопрос в том, кому поручить, кто способен быстро в технологическом плане оснастить производство, наладить выпуск. Кроме того…
— Минутку… — прервал его Ланкин, и голос его был бесцветен, ни тени раздражения в нем. — Зачем городить лишнее? Любой завод испугается незнакомой и неплановой продукции. И речь-то идет не о головной партии, а всего лишь о двух экземплярах, они… да что там говорить… Не лучше ли прибегнуть к испытанному методу? Экспериментальный цех какого-либо завода в системе тракторсельмаша, с привлечением НИИ. Все планы у нас напряженные, но опыт показывает, что внеплановая штучная продукция тем не менее успешно изготовляется… если к ней привязан конструктор, хотя бы внештатно, если, наконец, дирекция завода хочет того… если… если министерство хочет… — И голос, чуть повысившись, тут же упал, убоялся, но не подкошенно упал, а осторожно опустившись на колени.
Все раздумывали. Шелестели бумагами. Скрипели стульями.
— Ну что ж… — как бы нехотя согласился Шишлин. Слегка пожурил Ланкина: — Министерство все-таки хочет, хочет… Так что решим, товарищи? Может, обяжем Будылина?
Ему возразили, уверенно дав справку:
— Будылин не возьмет. У него кузнечно-прессовый на реконструкции, у него… Вот если в Гомель…
— Гомель — завален… — поправили авторитетно.
— А если… если — Брянск?
— Напрасный ход…
— Бежецк?.. Не Сусанову, а тому… как его… ну, «Бежецксельстрой»? Плевать нам на амбиции его.
— Не выйдет. Там не амбиции. Там фанаберия.
— А «Дормаш»?.. Когда-то брал без звука…
— То — раньше… Потом обожглись.
— Слушайте! Доподлинно знаю: Синицын! У него все образуется. Ему только фонды выбить…
— С ума сошел, Иван Яковлевич… С ним нахлебаешься, с твоим Синицыным… Он под комбайн план завалит, а нам…
— Какой там план!.. У него простаивает опытный цех при ОКБ…
— Нет уже цеха!.. Эта чехарда с разрядами… Категорию ему не повысили!
— Как не повысили?.. Я своими глазами видел приказ!
Возбужденно переругивались, увязая в спорах и пояснениях. Галдели, обвиняя друг друга в забывчивости. Шутили незлобно…
Все — кроме Шишлина. Заместитель министра не мог отвлекаться на пустяки. О себе он напоминал тем, что постукивал по столу какой-то деревяшкой, призывая спорщиков и советчиков поспешать. И добился. Кто-то ахнул: «Вот голова-то!.. Бабанов! Бабанов возьмет!» И все наперебой, кляня себя за недогадливость, стали превозносить возможности Бабанова: людей невпроворот, связи с поставщиками налажены, живет себе мужик и в ус не дует, хитер, ох как хитер, и все прибедняется, и сейчас, когда скрыл резервы и таит их, совсем разленился, пролезать в передовики не хочет… Бабанов, только он, Бабанов!
Ждали решения Шишлина, а тот — поигрывал на нервах, не давая согласия, что, видимо, входило в служебные игры, в неписаные правила министерского словоблудия, но отнюдь не пустобрешества, ибо целью неимпровизированной болтовни этой было — поставить Ланкина перед выбором: либо не делать комбайн вообще, либо делать так, что комбайн окажется несделанным.
— Пожалуй, да… Бабанов. Обяжем. Его я беру на себя, -раздумчиво проговорил Шишлин, и в голосе его все же поигрывало сомнение. — Но ты учти, Владимир Константинович, мужик он вредоносный, два комбайна не потянет, для него они будут как бы головной партией, а у него крупные неприятности — с него знак качества снимают… Ну, решено? Один экземпляр к концу следующего года, а второй — потом, мы уж на него навалимся. Итак…
— Постойте! — встревоженно прервал его Ланкин, голос -будто вскинутый, подброшенный. — Постойте! Оба комбайна надо обязательно делать вместе, параллельно, весь опыт говорит за это. Вместе! Это, во-первых, менее трудоемко. А во-вторых, даже поломка одного комбайна не остановит испытаний. Запчасти, что и говорить…
— Владимир Константинович! — одернул Шишлин. — Да подумай ты поглубже! Ведь тебе самому выгоднее предъявлять один экземпляр! Ну, будет в нем поломка, ошибка, ляп какой-нибудь -всегда на Бабанова спишем. А когда та же поломка не на одном комбайне — тогда, извини, это уже конструкторская недоработка, более того — сомнительность или даже порочность идеи. Тут уж мы тебя защитить не сможем. Понимаешь? Нет, нет, нет! Один экземпляр — и хватит!..
Зашумели, задвигались, заерзали, застучали — совещание кончилось, спектакль удался на славу, такими представлениями, Андрей Николаевич знал это, была заполнена жизнь министерских работников. Дверь подалась, закрывая Андрея Николаевича; он вжался было в сиденье, весь красный от стыда и страха, но последний из покидавших конференц-зал даже не глянул на перепуганного насмерть Андрея Николаевича, когда закрывал на ключ дверь, даже не смутился, да и кого или чего опасаться было им?.. Восемь добрых молодцев, облапошивших Иванушку-дурачка, шли медленно по коридору, Сургеев смотрел вслед им и — к удивлению своему — вдруг поднялся и почтительно выпрямился; в непосредственной близости к нему находилась не мелкая уголовная сволочь, способная всего лишь на мордобой, не нахапавшие сотни тысяч рублей взяточники, не матерые убийцы, даже и не какая-то банда террористов с унылой философией неудачников, а обреченные на неподсудность государственные преступники, из года в год планомерно и целеустремленно подрывавшие сельское хозяйство России, не давшие земледельцам ни одного годного лугу и пашне орудия, и если орудие это появлялось все же, то было оно тем самым исключением из правила, которое это правило подтверждало; и не просто государственные преступники, а особо опасные, потому что себе и всем внушили убеждение в том, что совершаемые ими преступления служат благосостоянию граждан, а те, набитые сладкой отравой цифр, не замечали уже, что прорва изготовляемых тракторов (да еще и в пересчете на пятнадцатисильные!) и комбайнов никакого влияния на урожайность не оказывает и нужна по той причине, что срок жизни предыдущей прорвы укорачивается с каждым годом, сотни тысяч тракторов и комбайнов со складов вторчермета отправляются в домны, на переплавку, чтоб завершить круговой цикл бессмысленной и потому вредной работы миллионов людей, тоже втянутых в бессмыслицу процентов, штук, рублей, тонн и кубических километров.
Они шли — и над ними возвышался Шишлин, к которому лепились меньшие братья его по злодейству, и Ланкин не поспевал за ними, чего они не замечали; он был им уже не нужен, они на три или четыре года избавились от него, если не насовсем. Даже если и сляпают — с инсультом или инфарктом конструктора -комбайн, то затерять его или не допустить вообще к испытаниям — плевое дело уже, тут такие разработаны оргмероприятия, такими разрешающими и одобряющими резолюциями испещрены поданные конструктором документы, что там, на местах, у того же Бабанова поймут: не пущать!
Скрылись они, лишь Ланкин тянулся еще; походка грузная, осторожная, боязная, выдававшая сердечные и суставные хвори. Андрей Николаевич смотрел ему вслед, и что-то пощипывало в глазах, что-то покалывало в сердце, и скулы сводило то ли зевотой, то ли желанием разрыдаться. Погиб талант, умер лихой изобретатель! Когда-то создавал легкие умные конструкции, сейчас — громоздкие, тяжелые, ибо своим стал, послушным, попитался идейками Шишлина, как-то незаметно для себя отравился ими; ценить себя и конструкции свои стал как бы сзаду наперед, комбайн этот свекольный утяжелил, потому что знал: чьи-то мерзопакостные мозги придумали показатель, по которому чем тяжелей машина, тем лучше она, показателем этим спасая от наказания расхитителей и дураков; да и умных такой показатель устраивал, умные каждый год раздевали серийную машину, уменьшая ее вес, достаточно излишний, и получали вожделенные премии; да и вообще — куда-то надо ведь девать металл, на первое место в мире вышли по выплавке стали. Вот так вот: был человек — и нет человека, взамен же — нба тебе, родимый, ученую степень, почетную грамоту и значок «Заслуженный изобретатель». Пропал человек, сгнил, божья искра затоптана сапогами Шишлина, а ведь его-то, Ланкина, хотел Андрей Николаевич из небытия вытащить -там, в кабинете Дмитрия Федоровича, сказать пентаграммоносителям, что есть на Руси гениальный конструктор, способный создать такой танк, который и в воде не потонет, и в огне не сгорит, и по любому бездорожью пролетит птицею… Хотел сказать — но что-то остановило. И хорошо, что не сказал.
Ноги сами оторвались от пола и понесли Андрея Николаевича по коридору, он забыл, для чего приехал сюда, ему казалось теперь, что здесь он — по единственному поводу, здесь судьба назначила ему встречу с Володей Ланкиным, и он скользил по гладкости пола, спеша к нему. Ланкин стоял спиной к окну -стоял и смотрел, ничего не слыша и не видя; к нему будто тошнота подступила или боль в сердце вошла иглой — вот он и пережидал уже нередкий в его годы конфуз. Он постарел, и это была не физиологическая старость с возрастной одутловатостью, морщинами, а нечто большее. А внешне — одет хорошо, провинциал приехал в столицу, уверенный в том, что гостиница ему забронирована, пропуска в министерства и комитеты заказаны, да и — глаз Сургеева все замечал! — освоился Володя с положением неудачника, оно кормило его, оплачивало командировки, двигало его в той жизни, что текла в месте его постоянного обитания, и Андрей Николаевич стиснул зубы, чтоб в коридоре этом не прозвучал жалкий вопрос — счастье-то семейное получилось? Дети растут? Обязана же судьба, стремящаяся одаривать всех поровну, вознаградить Володю любимой женщиной! Да провались они, все эти трактора и комбайны, лишь рядом бы — существо, без которого и воздух не воздух, и вода не вода, только бы вблизи, в досягаемости рук и взгляда, — женщина, похожая на Таисию! И книги туда же, в огонь, в бездну — в обмен на человека, которого ты жалеешь и который тебя жалеет!
В трех-четырех шагах от Ланкина стоял Андрей Николаевич, не произнося слова, не двигаясь, сам старея с каждой секундой, и потом осторожненько стал отходить… Оглянулся, совсем стал старым, потому что высчитал: Ланкину-то — уже под пятьдесят! Жизнь-то — уже прожита! И что в ней? Зачем она? Неужто для того, чтоб Шишлину жилось столь же бессмысленно?
Неожиданно для себя он повернулся и быстро пошел к Ланкину. Он понял, что писал заключение не по какому-то анонимному свеклоуборочному комбайну, а именно по ланкинскому, что надо сказать ему об одной грубой ошибке. Но, подойдя вплотную, в порыве сострадания обнял Ланкина. Тот отстранился, всмотрелся, а когда услышал вопрос о семье, поднял руку и выставил ее перед собою, как бы защищая себя.
— Жены нет, — произнес он сухо. — Умерла в прошлом году.
И глянул на Сургеева так, будто недоумевал: зачем тебе знать обо мне? «Прости…» — пробормотал Андрей Николаевич, отходя от него.
«Что бы все это значило?» — думалось по дороге к дому. Деньги получены, кое-какие долги возвращены, времени ухлопано много; темень уже сгущалась, когда Андрей Николаевич прикатил к дому. Свет в комнатах не зажигал, ограничившись плафоном ванной. Постоял под хлесткими струями душа, яростно протерся полотенцем, вдел себя в длинный халат, вошел в кухню как раз в тот момент, когда чайник уже вскипал, яйца вот-вот сварятся до нужной степени умягченности, а сковорода раскалилась до нормы и готова принять на себя нарезанные ломти хлеба… Все поглотилось и начинало уже усваиваться, кофе мелкими глотками довершал поздневечернюю трапезу вдовца, на экране заглушенного телевизора двигались и жестикулировали представители рабочего класса и научно-технической интеллигенции. Андрей Николаевич блаженствовал. Включив напольный светильник, он нащупал в серванте горлышко пузатой коньячной бутылки; он ощутил слабый толчок пола и парение, полет, истому невесомости, по телу разливалось удовольствие. Квартира как бы отделялась от дома, выбралась из опутавших ее тепло-, радио-, газо-, водо-, теле— и электрических коммуникаций, взмыла в небо и зависла над Юго-Западом, утвердясь на стационарной орбите. Андрей Николаевич поставил на столик рюмку, поднес к ней бутылку. Совершалось священнодействие, жидкость втекала в сосуд, как река времени в котлован истории. Рюмка приблизилась к губам, сладостно опустошилась. Наступал — после рюмки — момент порхающих мыслей. Двигаясь как бы на ощупь, Андрей Николаевич вошел в большую комнату, вдоль и поперек уставленную стеллажами, полками, шкафами и секретерами; здесь тяжелодумно и многотомно спали книги, законсервированные в переплеты-скафандры, непроницаемые для дня текущего: они герметизировали страницы, ограждая их от посягательств эпохи. Книги, когда-то прочитанные или просмотренные Сургеевым, пробуждались от спячки нежнейшим прикосновением руки, рождая эффекты — звуки, запахи, картины, ознобы и жары, остервенение и умиротворение, взлет тела над окопом, чтобы вперед! вперед! — и тоску бессилия; в двадцатидевятиметровой комнате могли дуть ветры аравийских пустынь, греметь громы из туч, падавших с Пиреней и растекавшихся по долинам Андалузии, порою снежные заносы не позволяли Андрею Николаевичу дойти до нужной ему книги, но и на расстоянии научился он извлекать из книжных переплетов абзацы и главы, излучающие мысль.
И запахи. Коньяк открывал центры восприятия их, нос превращался в инструмент одороскопии, запахи разрывали многовековую броню, ароматы минувших эпох были звучнее слов, точнее энциклопедий. Однажды в святилище своем Андрей Николаевич услышал топот крестьянских батальонов Томаса Мюнцера и поразился тяжелому духу их, крестьяне пахли кисло-войлочно. Спустя несколько месяцев случай свел его с немцем-историком, ученый муж потрясенно согласился с Сургеевым: да, именно так и было…
По ушам ударили вопли, стенания, ликующий шум толпы брезжил, нарастал, наваливался, утопляя в себе проклятия и всклики, уже начиная разбиваться на ручейки, дробиться на смытые ранее хохоты. Губы Андрея Николаевича шевелились, он кричал вместе со всеми и определял, откуда разноплеменный гомон разноязычных толп. Уши настраивались, глаза прозревали. Туман еще застилал их, потом в тумане стали вырисовываться и высказываться люди — Москва, ХIV век, но еще до Куликова поля, хотя, возможно, разноголосица намекала уже на молчание поваленных ратников, на стон, из самого чрева земли исторгавшийся. Девы русские прошли, по обычаю, неговорливые, ясноликие, лебедицами плывшие; что-то чернявое мелькнуло, сухое, злобноватое, — это уже византийская примесь, густо-красная застоявшаяся кровь умирающей культуры — и светлый, еще не бродивший сок русичей; полумесяцем загнутые носки зеленосафьяновых сапог, тканый халат и розовая чалма -татарин, ордынский купец; а это — из княжеских сынков молодец, в удобной белой справе, красный обручок на голове, идет с важнецой, высматривает что-то поверх голов, высмотрел, повел голубыми глазами и засмущался: полоненная литовка смотрела с достоинством, странным для рубища, открывавшего ноги ее, ладные и выносливые, ноги смогли бы довести полонянку до родной ее Литвы, Москва охотно отпускала попавших к ней в неволю, но стоит ли отпускать сейчас, когда Ольгердовичи псами вцепились друг в друга?.. Совсем пропал шум, приближались запахи. Сморщился нос от аромата конского навоза, как-то узнавающе принял соленый и чистый, без сырных примесей пот московского плебса, притопавшего к Донскому монастырю; противный могильный дух церковных пряностей и вонь наскоро продубленных кож; из булькающего котла понесло разваренной говядиной, да, да, ею, -вепрятина пахла по-другому: псиной, смрадом дыма, что в курной избе пропихивается сквозь черную солому крыши, но и в овсяном хлебе было что-то соломодымное…
Андрей Николаевич блаженствовал… Не временные перегородки рухнули, казалось, а башни и стены цитадели, в которой узником сидел Сургеев; шумы, запахи и зримые фигуры делали его свободным, живым и живущим; обретался смысл тех сутей, что составляли его самого, и хотя земляным духом проваренной картошки так и не дохнуло ни из княжеской трапезной, ни из людской, картошка все же давала о себе знать во вместилище благородных раздражителей — и проблемой как таковой, и ощущением глобального неблагополучия.
Сладостно-обреченно Андрей Николаевич подумал, что из пепла восставший Ланкин — это знак, сигнал, что Мировой Дух, стыдливо замкнувший уста, ждет сейчас его решения, подсматривает за ним.
Он вернулся в свой век, с подозрительным вниманием рассматривал откуда-то попавший в квартиру аквариум, выпуклый и подсвеченный, пучеглазого карася в нем. Понял наконец, что это — телевизор, а в нем не карась, а теледиктор в массивных очках.
Свет зажегся, экран стал темным. Приземленно, без этикета Андрей Николаевич налил коньяк и выпил его. Сопоставил все явления прошедших дней. Пора начинать!
Надо было затихнуть, чтоб сохранить в тайне принятое решение, многовариантное, рассчитанное вперед на десятки ходов. Надо было обмануть тех, кто несомненно наблюдал за ним из шестнадцатиэтажного корпуса.
Несколько дней безмолвствовал Андрей Николаевич. Копался в ящиках письменного стола на виду наблюдателей, разбирал мелкие хозяйственно-технические вещички, к употреблению не годные, но ремонту доступные. Рейсфедер и циркули скомплектовал в готовальне, хотя чертить не собирался и кульман давно подарил одному подающему надежды студенту. Отрегулировал электронные часы, к единственному достоинству которых относил бесшумность. Долго ломал голову над назначением предмета, не один год уже прозябавшего в ящике, пока не вспомнил: да это ж подброшенный Галиной Леонидовной буддийский символ, выкраденный якобы из какого-то тибетского храма! А точнее, радиомаяк, по лучу которого землячка может найти его квартиру!
Культовый предмет решено было выкинуть на помойку, и, не доверяя мусоропроводу, Андрей Николаевич самолично опустился на лифте, держа в пятерне буддийскую драгоценность. Проходя мимо мусорного бака, швырнул в него предмет, который несомненно обогатит городскую свалку.
По прошествии минуты оказалось, что враждебные антикартофельные силы подстроили ему ловушку, положили к ногам обрывок газеты, и Андрей Николаевич поднял его. Человек и собака могут одинаково заинтересованно исследовать лежащую под ногами-лапами газету. Разница лишь в том, какую информацию хотят они получить. Если в газете было завернуто мясо, то собаке этого достаточно.
Машинально подняв газетный клок, Андрей Николаевич распрямил его. Глаза его выхватили несколько фраз — и рука тут же сунула клок в карман.
В кабине лифта, оставшись один и вне наблюдения, он стремительно прочитал газетную статью без начала и конца. Он понял, что статья набрана и отпечатана специально для него, с целью устрашить и предостеречь — на примере семнадцатилетней борьбы жатки ПЖК-3,5, созданной в провинциальной глуши, с ЖРБ-4,2, детищем Минсельхозмаша. Описывались сравнительные испытания, и они мало чем отличались от фарса, разыгранного в совхозе «Борец». К тому же статья, вырванная из газеты, так умело была скомкана, что полного названия ее не прочесть. Видимые глазу буквы составляли слово «Ж…опа», что само по себе было симптоматично. Над ним глумились. От него ожидали слов и поступков, которые с головой выдадут его.
Радуясь тому, что маневр противника разгадан, Андрей Николаевич решил ввести его в полное заблуждение, сделал вид, что ничего у мусорного бака не поднимал.
В ванной он изучил обрывок. Фальшивка была сделана профессионально, с соблюдением всех советских атрибутов. Шрифт, кажется, правдинский. Хитро придумано.
Еще сутки выжидал он. Никаких сигналов более не поступало, но и подброшенного было достаточно. Мастерски уйдя от возможной погони, он покинул «Волгу» на стоянке у офиса Васькянина, а сам городским транспортом добрался до Политехнического музея, не раз его выручавшего. На обратной стороне фальшивки располагались в урезанном виде разные корреспонденции, и — к удивлению Сургеева — по ним он выявил: да, газета «Правда», но не в единственном экземпляре, а из массового тиража двухнедельной давности, и «Жопа» оказалась смятым и облитым томатным соусом названием фельетона «Жатка в опале». Мираж, кажется, начинал развеиваться, но когда Андрей Николаевич по старой памяти заглянул в курилку, где всегда буйствовало народное творчество, то узрел на стене четверостишие — не шедевр, но и небесталанное произведение:
О ты, любитель Мельпомены,
Говнюк, неведомый досель!
Зачем мараешь мелом стены,
Марал бы ж…ю постель!
Андрей Николаевич понял, что находится на верном пути к истине, и за догадку был вознагражден. Кто-то из дымивших сообщил другому куряке, что по некоторым слухам в каком-то районе какой-то области некий механизатор создал нечто фантастическое, гибрид амфибии с картофелеуборочным комбайном.
Из осторожности Андрей Николаевич в расспросы не пустился, а неделю отвел на все областные газеты, никаких упоминаний о новом комбайне не нашел, но тем не менее утвердился в мысли, что комбайн этот — существует, он не может не существовать, потому что тот рязанский КУК-2, усовершенствованный до КУК-4, полностью доказал свою непригодность, но несмотря на брань продолжал производиться и, по дополнительно наведенным справкам (в той же курилке), замены ему не было.
С утра до вечера, уже не таясь, сидел Андрей Николаевич в читальных залах Москвы и все чаще задумывался над тем, почему в четверостишии упоминалась Мельпомена.
Васькянину, конечно, он и словечком не обмолвился о где-то существующем комбайне, Срутник, короче, не помощник в грандиозном деле.