Когда я познакомился с господином Гарц, это был купец-натуралист, который спокойно делал свое дело, продавая любителям коллекций минералы, насекомых и растения. У меня было поручение к нему, но я очень мало интересовался драгоценными предметами, наполнявшими его магазин. Однажды, разговаривая с ним об общем друге, познакомившим нас и дотронувшись машинально до одного камня, имевшего форму яйца, я неожиданно выронил его из рук, и он упал на пол. Он разбился на две почти равные части; я торопливо бросился поднимать его и стал извиняться перед купцом за мою неловкость.
— Не тревожьтесь этим, — ответил он любезно, — он предназначался на то, чтобы быть разбитым молотком. Это жеод, то есть горная сводообразная порода камня. Он не представляет большой ценности, и к тому же многим интересно увидать внутренность жеода.
— Я не знаю, — ответил я ему, — что такое именно жеод, и не имею никакого желания знать это.
— Почему? — спросил он. — Ведь вы же, однако, артист?
— Да, я пытаюсь быть им, но критики не желают, чтобы артисты старались знать что-либо, лежащее вне их искусства, а публика не любит, чтобы артист знал больше нее в какой бы то ни было отрасли.
— Я думаю, что и публика, и критика, и вы заблуждаетесь в этом отношении. Артист рожден путешественником; все — путешествие для его ума и, не покидая своего уютного уголка или тенистого сада, он волен путешествовать по всем дорогам мира. Дайте ему прочесть или взглянуть на что хотите, обратите его внимание на сухой или интересный этюд, он со страстью отнесется ко всему, что для него будет ново. Он будет наивно удивляться тому, что до сих пор еще не переживал данного положения, и удовольствие своего открытия он объяснит в какой угодно форме, не переставая быть самим собою. Подобно и другим смертным, артист не выбирает себе рода жизни и сущности своих впечатлений. Он получает извне солнце и дождь, свет и тень, как и все люди. Не требуйте от него, чтобы он создавал больше того, что получает извне и что его поражает. Он действует в той среде, через которую проходит, и это прекрасно, так как он угас бы и сделался бы бесплодным в тот самый день, когда влияние среды прекратилось бы. Следовательно, — продолжал господин Гарц, — вы имеете полное право образовывать самого себя, если это вас занимает и если вы встречаете к этому случай. Для истинного артиста в этом нет никакой опасности.
— Таким образом, выходит, что истинный ученый может быть артистом, если эта экскурсия в область искусства не вредит его серьезным занятиям?
— Да, — ответил почтенный купец, — весь вопрос заключается только в том, чтобы быть вполне определенной и положительной величиною в том или ином смысле. Это, признаюсь, дано не каждому. А если вы сомневаетесь в самом себе, — прибавил он с легким вздохом, — то не смотрите слишком долго на этот жеод.
— Разве этот камень обладает магическим влиянием?
— Все камни имеют магическое влияние, а жеоды в особенности, по моему мнению.
— Вы возбуждаете мое любопытство… Посмотрим, что вы понимаете под жеодом?
— Мы понимаем под жеодом в минералогии каждый камень с пустой срединой, состоящей из кристалла или из инкрустаций, и мы называем жеодическим камнем всякий минерал, средина которого представляет собою эти пустые пространства или маленькие углубления, которые вы можете заметить вот в этом жеоде.
Он дал мне лупу, и я увидал, что эти пустые пространства действительно представляют собою таинственные гроты, испещренные сталактитами необыкновенного блеска; затем, рассматривая одновременно несколько других жеодов, которые мне показал купец, я увидал, что все они особой формы и цвета; увеличенные воображением, они представляли собою альпийские панорамы, глубокие овраги, грандиозные горы, ледники, словом, все то, что составляет чудную и могучую картину природы.
— Все замечали это, — сказал я господину Гарц, — но я сто раз сравнивал мысленно булыжник, поднятый мною под ногами, с горой, возвышавшейся над моей головою, и я находил, что булыжник есть частица массы; но теперь я поражен сильнее, чем когда-либо, и эти кристаллы, которые вы мне показываете, дают мне представление о фантастическом мире, где все должно быть прозрачно и кристаллизировано. И это не должно быть смутным и туманным миражем, как я воображал себе это, читая волшебные сказки, где путешествуют по бриллиантовым дворцам. Здесь я вижу, что природа работает лучше, чем феи. Эти прозрачные тела сгруппированы таким образом, что представляют собою тонкие тени, мягкие отражения, и смешение оттенков не препятствует логике и гармонии сравнения. Право, это очаровывает меня и возбуждает во мне желание рассмотреть ваш магазин.
— Нет, — сказал господин Гарц, вырывая у меня из рук образцы, — не следует слишком быстро идти по этой дороге: вы видите перед собой человека, который едва не сделался жертвой кристалла!
— Жертвой кристалла? Вот оригинальное сопоставление слов!
— И я подвергся этой опасности, потому что не был еще ни ученым, ни артистом… Но это слишком длинная история, а вам нет времени ее выслушать.
— Я именно обожаю истории, заглавия которых не понимаю, — вскричал я. — У меня много свободного времени, расскажите!
— На словах я передам это очень плохо, — ответил купец, — но в молодости я это записал.
И, отыскав в глубине одного из ящиков пожелтевший манускрипт, он прочел следующее:
Мне было девятнадцать лет, когда я поступил помощником смотрителя естественно-исторического кабинета минералогического отделения ученого и знаменитого города Фишгаузена в Фишенберге. Моя должность, за исполнение которой я ровно ничего не получал, была выхлопотана для меня одним из моих дядей, директором названного учреждения, благоразумно рассудившим, что, так как мне положительно нечего делать, то я здесь буду вполне в моей сфере и могу свободно развивать мою замечательную наклонность к полнейшей праздности.
После моего первого же осмотра длинной галереи, заключавшей в себе коллекции, у меня пренеприятно сжалось сердце. Как, думал я, мне предстоит жить здесь посреди этих инертных вещей, в обществе этих многочисленных булыжников всевозможных форм, всевозможных цветов, всевозможных размеров, среди всех этих немых предметов, снабженных этикетками с варварскими названиями, из которых я дал себе слово не запоминать ни одного!
До сих пор моя жизнь проходила в полнейшем бездействии, и дядя, заметив, с каким упорством я с детства лазал по деревьям за зелеными яблоками, с каким терпением я умел карабкаться по изгородям, чтобы разорять гнезда дроздов и коноплянок, льстил себя надеждой на то, что во мне рано или поздно пробудятся инстинкты серьезного любителя природы; но так как затем, будучи отдан в школу, я оказался самым искусным гимнастом, когда требовалось взобраться по стене, чтобы очутиться в поле, то дядя, желая наказать меня немножко, подверг меня суровому созерцанию неодушевленных предметов земного шара, но в то же время, в виде вознаграждения за будущее, позволил мне изучать растения и животных.
Какая разница была в этом мертвом мире в сравнении с бесцельными и безыменными прелестями моей свободной жизни! Я провел несколько недель, сидя в углу, мрачный, как призматические базальтовые колонны, которыми гордился перистиль здания, грустный, как ископаемые устрицы, на которые мой начальник бросал такие нежные отеческие взгляды.
Каждый день я выслушивал уроки, то есть серию фраз, не представлявших для меня никакого смысла и снившихся мне ночью в виде кабалистических формул, или же присутствовал на курсах геологии, которые читал мой достойный дядюшка. Этот милый человек не был бы лишен красноречия, если бы неблагодарная природа не наделила ужаснейшим заиканием самого пылкого из своих поклонников. Его снисходительные коллеги уверяли, что этот недостаток даже полезен, так как он производит мнемоническое влияние на аудиторию, которая в восторге от того, что слышит, как главные слоги слов повторяются по нескольку раз.
Что же касается меня, то я освобождал себя от благодеяний этой методы, засыпая методически с первой фразы каждой лекции. Время от времени острый звук козлиного голоса старика заставлял меня подскакивать на моей скамье; я наполовину открывал глаза и различал сквозь туман летаргии его лысый череп, на котором играло майское солнце, или его крючковатую руку, вооруженную осколком скалы, который он как будто желал бросить мне в голову. Я поскорее закрывал глаза и снова засыпал под эти утешительные фразы:
— Это, милостивые государи, образец вполне определенной материи, составляющей предмет данного наблюдения. Химический анализ показал и т. д.
Иногда также какой-нибудь простудившийся сосед пробуждал меня, начиная сморкаться во всю мочь. Тогда я видел, как мой дядюшка рисует мелом очертания геологических явлений на огромной черной доске, находившейся позади него. Он оборачивался к публике спиною, и широчайший воротник его фрака, скроенного по моде Директории, выставлял его уши самым странным манером. Тогда все путалось в моем мозгу, углы его рисунка сливались с контуром его фигуры, и я начинал видеть, что он непомерно растет и непропорционально умножается. У меня были странные фантазии, граничившие с галлюцинациями. Однажды, когда он читал нам лекцию о вулканах, я вообразил, что вижу в открытых ртах нескольких старых адептов, окружавших его, маленькие кратеры, готовые к извержению, и шум аплодисментов показался мне подземными взрывами, которые выбрасывают пылающие камни и извергают огнедышащую лаву.
Мой дядюшка Тунгстениус (это было его прозвище, заменившее настоящую фамилию), при всей своей добродушной наружности, был достаточно смел. Оп поклялся, что поборет мое упрямство, хоть и делал вид, что не замечает его. Однажды он вообразил, что подвергает меня ужаснейшему испытанию, давая мне случай снова свидеться с моей кузиной Лорой.
Лора была дочерью моей тетки Гертруды, сестры моего покойного отца, а дядюшка Тунгстениус был его старшим братом.
Лора была сирота, несмотря на то, что ее отец был еще жив. Это был деятельный негоциант, который, после того как дела его пошли плохо, уехал в Италию, а оттуда в Турцию. Там, как говорили, он нашел средство к обогащению, но о нем никогда не имели определенных сведений. Писал он крайне редко и появлялся с такими большими промежутками, что мы едва его знали. Но зато его дочь и я прекрасно знали друг друга, так как воспитывались вместе в деревне, затем наступило время расстаться и поступить в пансион; таким образом, мы почти забыли друг друга.
Я оставил худую и желтую девочку, теперь же встретил шестнадцатилетнюю девушку, стройную, розовую, с великолепными волосами, с голубыми глазами, с чудной улыбкой, несравненной расцветшей красоты. Я не знал, была ли она красива; она была обворожительна, и мое удивление было так сильно, что погрузило меня в полнейший идиотизм.
— Кузен Алексис, — сказала она мне, — чем ты занимаешься и как ты проводишь свое время?
Мне очень хотелось найти иной ответ, чем тот, который я ей дал, но я напрасно отыскивал его и заикался. Мне пришлось признаться, что мое время проходит бесполезно, что я ровно ничего не делаю.
— Как, — возразила она с глубоким удивлением, — ничего! Возможно ли жить, ничего не делая, если человек, но крайней мере, не болен? Значит, ты болен, мой бедный Алексис? Однако, по тебе этого незаметно.
Пришлось еще признаться и в том, что я совершенно здоров.
— В таком случае, — сказала она, дотрагиваясь до моего лба своим мизинчиком, украшенным хорошеньким колечком с белым сердоликом, — твоя болезнь сидит вот тут: ты скучаешь в городе.
— Вот это правда, Лора! — горячо вскричал я. — Я сожалею о деревне и о том времени, когда мы были так счастливы вместе.
Я гордился тем, что, наконец, нашел такую прекрасную реплику, но взрыв смеха, с которым она была встречена, снова, подобно тяжести целой горы, сдавил мне сердце.
— Мне кажется, что ты сумасшедший, — сказала Лора. — Ты можешь сожалеть о деревне, но вовсе не о том счастьи, которым мы наслаждались вместе, так как каждый из нас всегда шел своей дорогой; ты все ломал, все рвал, все портил, я же любила делать маленькие садики, и мне нравилось видеть, как в них все растет, зеленеет, цветет. Деревня была раем для меня, потому что я ее очень люблю, что же касается тебя, то ты тоскуешь о твоей свободе, и мне жаль тебя, потому что ты не умеешь найти себе занятия, которое утешило бы тебя. Это доказывает, что ты ровно ничего не понимаешь в красотах природы и что ты недостоин свободы.
Не знаю, повторяла ли Лора фразу, составленную нашим дядюшкой и заученную наизусть, но она сказала ее так хорошо, что я был подавлен. Я убежал, спрятался в угол и залился слезами.
В следующие за тем дни Лора говорила мне только «здравствуй» и «прощай», но я с ужасом слышал, как она говорит обо мне по-итальянски со своей гувернанткой. Так как они поминутно взглядывали на меня, то, очевидно, речь шла обо мне, несчастном, но что такое они говорили? Иногда мне казалось, что одна из них относится ко мне с презрением, а другая сострадательно защищает меня. Но так как они постоянно менялись ролями, то я положительно не мог решить, которая из них меня жалеет и старается извинить.
Я жил у дядюшки, то есть в одном отделении здания, где он отвел для меня павильон, отделенный от его квартиры ботаническим садом. Лора проводила у дядюшки вакации, и я встречался с нею в часы обеда и завтрака. Я находил ее всегда занятой: то она читала, то вышивала, то рисовала цветы, то занималась музыкой. Я прекрасно видел, что она не скучает, но я не смел более заводить с ней разговора и спросить тайну находить удовольствие в каком бы то ни было занятии.
Через две недели она уехала из Фишгаузена и отправилась в Фишенберг, где вместе со своей гувернанткой должна была остановиться у старой кузины, заменявшей ей мать. Я не смел прервать молчания, но, когда она уехала, я без споров, без наблюдений, без выбора и рассуждения горячо принялся изучать все то, что входило в программу, составленную дядюшкой Тунгетениусом.
Был ли я влюблен? Я не знал этого, и даже теперь я не уверен в этом. В первый раз мое самолюбие потерпело жестокий удар. Равнодушно относясь до сих пор к молчаливому пренебрежению дядюшки и к насмешкам моих товарищей, я покраснел от сожаления Лоры. Все остальные были, но моему мнению, не более как болтунами, только она одна, казалось мне, имеет право порицать меня.
Год спустя я буквально переродился и был неузнаваем. К лучшему ли изменился я? Это утверждали все вокруг меня и, благодаря моему тщеславию, я был очень хорошего мнения о самом себе. Не было слова в лекции моего дядюшки, которого я не мог бы вставить в надлежащую фразу, не было образца в науке о каменьях, которого я не мог бы назвать его именем, определить его группу, его разновидность, анализ его состава, всю историю его первоначального превращения. Я знал даже имена жертвователей каждого драгоценного предмета и число поступления этого предмета в галерею.
Между этими последними именами одно особенно часто встречалось в наших каталогах и исключительно в рубрике пожертвований драгоценными каменьями. Это было имя Назиас, имя, неизвестное в науке, и оно сильно интриговало меня своей таинственной странностью. Мои товарищи знали о нем не больше, чем я. По мнению одних, этот Назиас был армянский еврей, делавший прежде обмен между нашим кабинетом и другими коллекциями того же рода. По мнению других, это был псевдоним одного бескорыстного жертвователя. Мой дядюшка, по-видимому, знал о нем не больше, чем все мы. Некоторые из его посылок были присланы почти сто лет тому назад.
Лора вновь приехала со своей гувернанткой провести у нас вакации. Я вновь был представлен ей с большими комплиментами на мой счет со стороны дядюшки. Я стоял прямо, как столб, и смотрел на Лору доверчивым взором. Я ожидал, что она несколько сконфузится перед моими достоинствами. Увы, ничуть не бывало! Она расхохоталась, взяла меня за руку и, не выпуская ее, окинула меня взором насмешливого удивления, после чего объявила нашему дядюшке, что находит меня сильно подурневшим.
Я, однако, не смутился и, думая, что она еще сомневается в моих способностях, стал расспрашивать дядюшку относительно одного вопроса, которого он, по моему мнению, лишь слегка коснулся во время лекции; этим маневром я хотел блеснуть перед дамами моей теорией и техникой, заученными наизусть. Дядюшка с большой готовностью стал распространяться по этому поводу, и разговор наш длился так долго, что все мои познания сделались очевидными.
Лора, по-видимому, не обращала на это никакого внимания и на другом конце стола вполголоса завела по-итальянски разговор со своей гувернанткой. В свободные минуты я немножко занимался этим языком и понял, что между ними идет спор по поводу способа сохранения зеленого горошка. Тогда я возвысился в моих собственных глазах. Несмотря на то, что Лора еще более похорошела, я почувствовал, что совершенно равнодушен к ее прелестям, и, прощаясь, я мысленно говорил ей:
— Если бы я знал, что ты просто глупая мещаночка, я не давал бы себе такого труда показать тебе, на что я способен.
Несмотря на эту реакцию гордости, через час я почувствовал сильную грусть и был как будто подавлен тяжестью огромного разочарования. Мой непосредственный начальник, помощник смотрителя, нашел меня сидящим в углу галереи с таким убитым видом и с таким мрачным лицом, какие он видел у меня лишь в прошлом году.
— Что с тобою? — сказал он мне. — Можно подумать, что ты сегодня вспоминаешь о том, что был величайшим шалопаем в мире.
Вальтер был превосходный молодой человек, с приятным лицом, серьезным и острым умом; ему было двадцать четыре года. Его взгляд и разговор отличались ясностью чистой совести. Он всегда снисходительно и ласково относился ко мне. Я не мог открыть ему моего сердца, потому что сам плохо разбирался в нем, но я дал ему понять, что кое-что смутно озабочивает меня, и кончил тем, что спросил его, что он думает о наших сухих изучениях, которые имеют цену лишь в глазах некоторых адептов науки и остаются мертвой буквой для обыкновенных смертных.
— Дорогое дитя мое, — ответил он, — существуют три взгляда на цель наших изучений. Твой дядюшка, уважаемый ученый, избрал себе коньком только один из этих взглядов, управляет им мастерски, пылко вонзает ему шпоры в бока, и конек этот, заносящий его нередко за границы всякой уверенности, называется гипотезой. Горячий и неукротимый всадник желал бы, как Курций, углубиться в бездны земли для того, чтобы открыть там начало вещей и постепенное развитие и правильность первобытных предметов. Я думаю, что он ищет невозможного: хаос не выпустит своей добычи, и слово тайна начертано на колыбели жизни земли. Тем не менее, работы твоего дядюшки имеют большую ценность, потому что среди многих заблуждений, он открывает много истин. Без гипотез, разжигающих страсть в нем и во стольких других, мы до сих пор имели бы дело лишь с мертвой буквой и символической неточностью.
— Но, — продолжал Вальтер, — есть второй взгляд на науку, и он-то и пленил меня. Стремиться к тому, чтобы приспособлять к промышленности богатства, спящие под наслоениями и корою земли, богатства, которые с каждым днем, благодаря прогрессам физики и химии, открывают нам новые отрасли и элементы благосостояния, источники бесконечного могущества для будущего человеческих поколений.
Что же касается третьего взгляда на изучения, то он интересен, но бесплоден. Он состоит в познании подробности бесчисленных случаев и мельчайших разновидностей, которые представляют собою минералогические элементы. Это наука подробностей, увлекающая любителей коллекций и интересующая гранильщиков, торговцев драгоценными каменьями…
— И женщин! — вскричал я тоном пренебрежительного сожаления, увидав, как моя кузина, войдя в галерею, медленно прохаживалась у витрины, заключавшей в себе драгоценные каменья.
Она услыхала мое восклицание, обернулась, бросила на меня взгляд, в котором отразилось полнейшее равнодушие, и снова спокойно занялась своим наблюдением, не обращая более на меня никакого внимания.
Я хотел продолжать мой разговор с Вальтером, когда он спросил меня, не предложу ли я руку моей кузине, чтобы дать ей объяснения, которые она могла бы пожелать.
— Нет, — ответил я так громко, что она меня слышала. — Моя кузина уже много раз видела коллекции, собранные дядюшкой, и единственная вещь, которая может интересовать ее здесь, это та, которая нас интересует крайне мало.
— Признаюсь, — сказал Вальтер, понижая голос и указывая мне в ту сторону галереи, где проходила Лора, — что я отдал бы все эти драгоценные каменья, отделанные в золото, хранящиеся в этих витринах, за прекрасные образцы железа и каменного угля, лежащие подле нас. Кирка углекопа, вот, мой друг, символ будущности мира, а что касается этих блестящих безделушек, украшающих головы королев или руки куртизанок, то это меня так же интересует, как прошлогодний снег. Широкий труд, мой дорогой Алексис, труд, извлекающий из всего пользу и далеко перед собою распространяющий лучи цивилизации, вот что владеет моей мыслью и управляет моими занятиями. Что же касается гипотезы…
— Чего ждете вы от гип-по-по-потезы? — заикался за нами дядюшка Тунгстениус. — Гип-по-по-потеза — это термин насмешки на языке ле-ле-лентяев, которые приписывают себе уже совсем готовое мнение и отвергают и-и-и-исследования великих умов, как хи-хи-хи-химеры.
Затем, успокоившись немножко извинениями и оправданием Вальтера, добряк продолжал, уже не так сильно заикаясь:
— Вы прекрасно сделали бы, дети мои, если бы никогда не покидали путеводной нити логики. Нет следствия без причины. Земля, небо, вселенная и мы сами суть лишь следствия, результаты небесной или роковой причины. Изучайте следствия, это мое горячее желание, но не переставайте искать причин существования самой природы.
Ты прав, Вальтер, не углубляясь в мелочи классификаций и наименований чисто минералогических, но ты ищешь полезного с такой же узкостью мысли, с какой минералоги ищут редкого. Я не больше, чем ты, интересуюсь бриллиантами и изумрудами, составляющими гордость и забаву небольшого количества состоятельных людей, но когда ты вкладываешь всю твою душу в пласты более или менее богатой руды, то ты производишь на меня впечатление крота, скрывающегося от солнечных лучей.
Солнце ума, дитя мое, это есть рассуждение. Не следует отрешаться от выводов и вычислений, и какое мне дело до того, что ты повезешь меня на пароходе вокруг света, если ты никогда не объяснишь мне, почему земля есть шар и почему этот шар имеет свои эволюции и превращения? Учись ковать железо, превращать его в чугун или в сталь, против этого я ничего не имею, но если вся твоя жизнь есть исключительное приложение к материальным вещам, то тебе самому лучше было бы быть железом, то есть инертной субстанцией, лишенной рассуждения. Человек живет не одним только хлебом, друг мой, он живет вполне лишь развитием своих наблюдательных и умозрительных способностей.
Дядюшка еще долго говорил в таком духе, и Вальтер, не позволяя себе открыто противоречить ему, защищал, как умел, теорию прямой полезности сокровищ науки. По его мнению, человек может достигнуть света ума, лишь завоевав радости положительной жизни.
Я слушал этот интересный спор, и смысл его поразил меня в первый раз в жизни. Я встал и облокотился на железные перила, защищавшие с наружной стороны витрины: я машинально смотрел в ту сторону минералогических коллекций, перед которыми минуту перед тем прошла Лора и к которым Вальтер, дядюшка и я относились с одинаковым пренебрежением. Я не знал хорошенько, почему я стоял именно там, так как дядюшка и Вальтер повернулись к стороне скал, то есть к чисто геологической коллекции. Быть может, сам того не сознавая, я находил смутное удовольствие, нюхая аромат белой розы, забытой Лорой на краю витрины.
Как бы то ни было, но глаза мои были устремлены на ряд прозрачных кварцев, иначе называемых скалистыми кристаллами, перед которыми Лора остановилась на минуту с некоторым удовольствием и, слушая рассуждения моего дядюшки и желая в то же время забыть Лору, которая исчезла, я рассматривал великолепный жеод из аметистового кварца, полный поистине замечательной прозрачности и свежести призмы.
Однако я бессознательно смотрел пристальным взглядом; мысль моя витала где-то далеко, и аромат маленькой мускусовой розы пробуждал во мне странные чувства. Я любил эту розу, а между тем мне казалось, что я ненавижу ту, которая ее сорвала. Я вдыхал ее с наслаждением, которое можно было принять за поцелуи, я прижимал ее к моим губам с пренебрежением, которое можно было принять за уколы жалом. Вдруг я почувствовал, что легкая рука опустилась на мое плечо и восхитительный голос, голос Лоры зашептал над моим ухом:
— Не оборачивайся, не смотри на меня, — говорила она, — оставь в покое эту бедную розу и пойдем рвать со мною цветы драгоценных каменьев, которые никогда не увядают. Пойдем, следуй за мною. Не слушай холодных рассуждений моего дядюшки и богохульств Вальтера. Скорей, скорей, друг, уйдем в волшебные страны кристалла. Я бегу туда, следуй за мною, если ты меня любишь!
Я почувствовал себя до такой степени удивленным и взволнованным, что не имел силы ни взглянуть на Лору, ни ответить ей. К тому же ее уже не было подле меня; она было передо мною, как будто она проникла через витрину или как будто витрина превратилась в открытую дверь. Оно бежала или, скорее, летела в сияющем пространстве; я следовал за нею, не зная, где я нахожусь, и не понимая, каким фантастическим светом я ослеплен.
Усталость остановила и победила меня через некоторое время, продолжительность которого я положительно не мог определить. Я впал в отчаянии. Моя кузина исчезла.
— Лора! Дорогая Лора! — вскричал я безнадежно. — Куда ты меня привела и зачем ты меня покинула?
Тогда я почувствовал, что рука Лоры снова опустилась на мое плечо, и ее голос снова зашептал над моим ухом. В то же время пронзительный голос дядюшки Тунгстениуса говорил в отдалении:
— Нет, не существует никакой гип-по-по-по-потезы во всем этом!
Между тем Лора также говорила со мной, и я ее не понимал. Сначала мне показалось, что она говорит по-итальянски, потом по-гречески, и я, наконец, понял, что это язык совершенно новый, который мало-помалу припоминается мне, как воспоминание об иной жизни. Я схватил очень определенно смысл последней фразы.
— Посмотри же, куда я тебя привела, — говорила она, — и пойми, что я открыла твои глаза для небесного света.
Тогда я начал видеть и понимать, в каком чудном месте я находился. Я был вместе с Лорой в центре аметистового жеода, находившегося в витрине минералогической галереи, но то, что я до сих пор слепо и на веру принимал за обломок дуплистого кремня, величиной с разрезанную пополам дыню и усеянную внутри призматическими кристаллами неправильной группировки и формы, было в действительности площадью высоких гор, окружающих огромный бассейн, полный равнин, испещренных нитями фиолетового кварца, самая маленькая из которых величиной своей и шириной превышала собор Святого Петра в Риме.
Я перестал тогда удивляться той усталости, которую испытал, поднимаясь по этим скалистым уступам, и я очень испугался, увидав себя на краю зияющей пропасти, из глубины которой меня до такой степени манили к себе таинственные голоса, что у меня закружилась голова.
— Встань и не бойся ничего, — сказала мне Лора. — В стране, где мы находимся, мысль идет вперед, а ноги следуют за нею. Тот, кто понимает, не может упасть.
Она действительно шла, эта спокойная Лора, по склонам, круто спускавшимся со всех сторон к пропасти. Гладкая поверхность этих склонов, получая солнечные лучи, отражала их радужными снопами. Место это было восхитительно, и я скоро заметил, что иду по нему с такою же уверенностью, как и Лора. Наконец, она села на край небольшой трещины и с детским смехом спросила меня, узнаю ли я это место.
— Как могу я его узнавать? — сказал я ей. — Разве это не в первый раз, что я пришел сюда?
— Ах, легкомысленная голова! — возразила она. — Неужели ты уже не помнишь, как в прошлом году ты неловко дотронулся до жеода и уронил его на пол галереи?.. Один из кристаллов откололся, а ты этого и не заметил, но след от этого остался, вот он. Ты достаточно всматривался в него, чтоб его узнать. Сегодня этот осколок служит тебе гротом и защищает твою бедную усталую голову от лучей солнца на драгоценном камне.
— А ведь действительно, Лора, — ответил я, — теперь я прекрасно узнаю его, но я не могу понять, каким образом осколок, едва заметный невооруженному глазу, образец, который я мог держать в руках, превратился в грот, где мы оба можем сидеть на высоте горы, которая могла бы покрыть собою все пространство нашего города…
— И в центре страны, — перебила меня Лора, — охватывающей такой горизонт, глубины которого едва может охватить твой взор? Все это удивляет тебя, мой бедный Алексис, потому что ты неопытный и неразмышляющий ребенок. Вглядись хорошенько в эту очаровательную страну, и ты легко поймешь то превращение, которое, как тебе кажется, совершилось с жеодом.
Я рассматривал долго и неутомимо чудное местечко, где мы находились. Чем больше я на него смотрел, тем лучше я привыкал переносить его блеск и мало-помалу он сделался таким же приятным для моих глаз, как зелень лесов и лугов наших земных стран. Я с удивлением замечал главные формы, напоминавшие мне наши ледники, и скоро малейшие детали этой гигантской кристаллизации сделались для меня такими обыкновенными, как будто я видел их сотни раз и анализировал во всех отношениях.
— Ты прекрасно видишь, — сказала мне тогда моя подруга, поднимая один из блестящих камней, валявшихся у нас под ногами, — ты прекрасно видишь, что эта масса дуплистых гор, расположенных в виде площадки, совершенно одинакова с этим пустым в середине булыжником. Хотя один мал, а другой огромен, разница между ними почти незаметна в безграничном пространстве мироздания. Каждая драгоценность в этом громаднейшем ларце имеет свою неоспоримую цену, и ум, который не может присоединить песчинку к звезде, есть ум больной или извращенный ложным понятием реального.
Лора ли это говорила мне? Я пытался дать себе в этом отчет, но она сама сияла, как самый светлый из драгоценных каменьев, и мои взоры, уже привыкшие к сиянию нового мира, открытого ею мне, не могли еще выносить сияния лучей, как бы исходивших из нее.
— Дорогая моя Лора, — сказал я ей, — я начинаю понимать. А между тем, вон вверху, очень далеко отсюда и вокруг горизонта, охватывающего нас, возвышаются ледяные горы и снежные равнины…
— Посмотри на маленький жеод, — сказала Лора, давая его мне в руки, — ведь ты же прекрасно видишь, что боковые кристаллы прозрачны, как лед, и испещрены жилами белыми, непрозрачными, как снег. Пойдем со мною, и ты вблизи увидишь эти вечные ледники, где холод неизвестен и где смерть не может нас настигнуть.
Я следовал за нею, и этот путь, в котором, по моему соображению, могло быть несколько миль, мы совершили так быстро, что я не успел даже опомниться. Скоро мы достигли самой высокой вершины ледяной горы, которая оказалась в действительности ничем иным, как колоссальной призмой прозрачного кварца, как это доказывал в миниатюре жеод, который я держал в руке для сравнения, и как это объяснила мне Лора. Но что за грандиозное зрелище представилось снова с вершины большого белого кристалла! У наших ног площадь аметиста, тонувшая в своих собственных лучах, была не более как деталью картины, приятной по меланхолической мягкости своих тонов и конкурирующей элегантностью своих форм с гармонией всего целого. Сколько иных великолепий развертывалось в пространстве!
— О, Лора, моя дорогая Лора, — вскричал я, — благословляю тебя за то, что ты привела меня сюда! Как ты узнала о существовании этих чудес и дорогу к ним?
— Какое тебе дело? — ответила она. — Созерцай и любуйся красотою кристального мира. Аметистовая раковина, как ты это видишь, есть лишь один из тысячи видов этой природы, неисчерпаемой в своих богатствах. Ты видишь здесь на другом склоне огромного кристалла целый очаровательный мир яшм с разноцветными жилками. Никакое разрушение не попортило варварским беспорядком и грубым вмешательством эту великолепную и терпеливую работу природы. В то время как в нашем маленьком, несовершенном и сто раз перереформированном мире драгоценные каменья разбиты, рассеяны, погребены в тысяче неведомых и темных мест, здесь они блещут, царствуют со всех сторон, свежие и чистые, поистине царственные, как в первые дни своего улыбающегося существования.
Вон там, дальше расстилаются долины, где сардоникс янтарного цвета образует могучие холмы, между тем как цепь гиацинтов темно-красного блестящего цвета дополняет иллюзию неразрывного объятия. Озеро, отражающее их наполовину у своих берегов, но средина которого представляет собою мягко колеблющуюся поверхность, — это халцедоны неопределенных тонов, и их туманная кудрявость напоминает тебе легкое волнение моря при правильном ветерке.
Что же касается этих масс аквамаринов и сапфиров, которые так высоко ценятся у нас, то они имеют здесь не большее значение, чем все остальные творения Создателя. Они простираются в бесконечность стройными колоннами, которые ты принимаешь, быть может, за далекие леса, как принимаешь, я готова в этом держать пари, эту тонкую и нежную зелень хризофраза за рощи, а эту цветущую кристаллизацию пирофора за бархатистый мох, ласкающий края агатового оврага, сверкающего тысячью оттенков; но это ничто.
Подвинемся немного вперед, и ты откроешь океаны опала, где солнце, этот пылающий бриллиант, живительного могущества которого ты еще не знаешь, играет всеми цветами радуги. Не останавливайся на этих бирюзовых островах, дальше лежат острова ляпис-лазуревого камня, испещренного золотом.
Вот лабрадорит, грань которого то бесцветна, то переливается перламутром, и златоискрый авантюрин с полированными краями, а вон красный яркий гранат, воспетый Гофманом, концентрирует свои огни к средине своей суровой горы.
Что же касается меня, то я люблю эти скромные розовые гипсы, которые выступают длинными стенами, достигая до самых облаков, и эти флюориты, слегка окрашенные в самые свежие цвета, или же эти слои ортоклаза, который называют у нас лунным камнем, потому что он имеет мягкие лучи этой планеты.
Если ты хочешь подняться до полосы этого волшебного мира по сплошным снежным массам сериколита, то мы увидим постоянное северное сияние, которого человек никогда не созерцал, и ты поймешь, что в этом неподвижном, по твоему мнению, мире бьется самая горячая жизнь, полная такой сильной энергии, что…
Здесь опьяняющий голос моей кузины Лоры был заглушен таким ужасным треском, который напоминал собою миллионы громовых раскатов. Сто миллиардов сверкающих ракет взвились в темном небе, которое я принял сначала за высочайшую кровлю из турмалина, но которое разорвалось на сто миллиардов кусков. Все отражения погасли, и я увидал обнаженные небесные бездны, усеянные такими яркими звездами и в такой ужасающей обширности, что я упал ничком и потерял сознание…
— Это ничего, мой дорогой Алексис, — сказала мне Лора, прикладывая к моему лбу что-то холодное, что произвело на меня впечатление льдины. — Приди в себя и узнай твою кузину, твоего дядюшку Тунгстениуса и твоего друга Вальтера, которые умоляют тебя стряхнуть с себя эту летаргию.
— Ничего, ничего, это все пройдет, — сказал дядюшка, державший мою руку, чтобы сосчитать биения пульса, — только в другой раз, когда ты слишком заболтаешься за завтраком и в рассеянности глоток за глотком будешь попивать мое белое неккарское винцо, не разбивай головою витрин кабинета и не разбрасывай, как сумасшедший, кристаллы и драгоценные каменья коллекции. Бог знает, какое опустошение мог бы ты сделать, если бы мы не случились тут поблизости, уж не говоря о том, что твоя рана могла бы быть серьезной и стоить тебе глаза или части носа.
Я машинально поднял руку ко лбу, и она оказалась запачканной несколькими каплями крови.
— Оставь это в покое, — сказала мне Лора, — я сейчас переменю компресс. Выпей немножко этого лекарства, дитя мое, и не смотри на нас таким странным и смущенным взором. Я лично вполне уверена, что ты не был пьян, и что это просто маленький прилив крови вследствие переутомления неблагодарной работой.
— О, моя дорогая Лора, — с усилием сказал я ей, прижимая мои губы к ее руке, — как можешь ты применять выражение «неблагодарная работа» к чудному путешествию, которое мы совершили вместе с тобой в кристалле? Верни мне это блестящее видение опаловых океанов и островов из ляпис-лазури! Вернемся к земным лесам из хризофраза, к фантастическим сталактитам алебастровых гротов, манивших нас к такому сладкому отдыху! Почему пожелала ты заставить меня перейти границы надзвездного мира и видеть вещи, которых не может вынести человеческий взор?
— Довольно, довольно! — сказал дядюшка строгим тоном. — Это уже бред и я не позволяю тебе более произносить ни одного слова. Ступай за доктором, Вальтер, а ты, Лора, продолжай освежать ему голову компрессами.
Мне кажется, что я тяжело заболел, и мне снилось много смутных снов и некоторые из них не отличались приятностью. Постоянное присутствие доброго Вальтера в особенности внушало мне странный ужас. Я напрасно старался доказать ему, что я не сумасшедший, передавая ему точный рассказ о моем путешествии в кристалл, он покачивал головой и пожимал плечами.
— Бедный мой Алексис, — говорил он мне, — это, право, очень грустно и унизительно для твоих друзей и для тебя самого, что среди полезных и рациональных объяснений ты увлекся до горячки этими жалкими драгоценными каменьями, годными, самое большее, на забаву детей и любителей коллекций. У тебя все перепуталось в мозгу, я это прекрасно вижу, и полезные материи, и минералы, единственная ценность которых — это их редкость. Ты говоришь мне о фантастических колоннадах из гипса и о мшистых коврах из фосфорно-кислого свинца. Нет необходимости подвергаться очарованиям галлюцинации для того, чтобы видеть эти чудеса в недрах земли, и образцы мин могли бы представить твоему взору, жадному до причудливых форм и мягких и сверкающих цветов, сокровища сурьмы с тысячами лазоревых жилок, углекислый марганец цвета розового шиповника, белила с отблеском жемчужного цвета, различные сорта железа, переливающегося всеми цветами радуги, начиная с зеленого малахитового до лазуревого цвета морской воды; но все это кокетство природы есть не более, как химические комбинации, которые твой дядюшка назвал бы рациональными, а я называю роковыми. Ты недостаточно хорошо понял цель науки, мое дорогое дитя. Ты набил свою голову ненужными подробностями, которые утомляют твой мозг без пользы для практической жизни. Забудь твои бриллиантовые горы, бриллиант есть не что иное, как кусочек кристаллизованного угля. Каменный уголь во сто раз драгоценнее и, в силу его полезности, я считаю его более красивым, чем бриллиант. Вспомни, что я тебе говорил, Алексис: кирка, наковальня, земляной бур, мотыга и молоток — вот самые блестящие драгоценности и наиболее достойные уважения силы человеческого разума.
Я слушал, как говорил Вальтер, и мое возбужденное воображение следовало за ним в подземные копи. Я видел отражение факелов, осветивших вдруг золотые жилы в пластах кварца цвета ржавчины; я слышал глухие голоса углекопов, спустившихся в галереи железа, угля или меди, я слышал, как их тяжелые стальные орудия безжалостно стучат в каком-то грубом исступлении по самым искусным произведениям таинственной работы веков. Вальтер, предводительствовавший этой жадной и варварской толпой, производил на меня впечатление предводителя вандалов, и жар бежал по моим венам, ужас леденил мои члены; я чувствовал, как удары с болью отражались у меня в мозгу, и я прятал голову в подушки и кричал:
— Спасите! Спасите! Кирка, страшная кирка!
Однажды дядюшка Тунгстениус, видя меня довольно спокойным, хотел также убедить меня, что мое путешествие в страны кристалла есть не более как сон.
— Если ты видел все эти красивые вещи, — сказал он мне, улыбаясь, — то поздравляю тебя. Это могло быть довольно любопытно, особенно бирюзовые острова, если они образовались из гигантской груды останков допотопных животных. Но ты лучше бы сделал, если бы забыл этот бред твоей фантазии и изучал, если не с большей точностью, то, по крайней мере, с большим рассуждением историю мировой жизни со времени ее организации и в эпоху ее перерождений на нашей планете. Твое видение изобразило перед тобою мир мертвый или тот, который еще должен народиться. Ты, может быть, слишком много думал о луне, где ничто еще не обозначает нам присутствия органической жизни. Следовало бы лучше подумать об этой постепенности великолепных нарождений, которые ошибочно называют затерянными поколениями, как будто что-нибудь может затеряться во вселенной и как будто каждая новая жизнь не есть перерождение элементов жизни прежней.
Я охотнее слушал дядюшку, чем моего друга Вальтера, потому что, несмотря на свое заикание, дядюшка говорил довольно много хорошего и не относился с таким презрением, как Вальтер, к комбинациям формы и красок. Только он был положительно лишен сознания прекрасного, красоты, которую мне открыла Лора во время нашей экскурсии через кристалл. Ему было доступно восхищение энтузиаста, но красота была для него понятна лишь в соотношении с условиями ее существования. Он приходил в экстаз перед самым отвратительным животным допотопного времени. Оп приходил в восторг от зубов мастодонта, и пищеварительные органы этого чудовища вызывали на его глазах слезы умиления. Все было для него механизмом, соотношением, применением и отправлением.
Через несколько недель я выздоровел и уже вполне мог отдать себе отчет в овладевшем мною бреде. Видя, что я становлюсь спокойным, меня перестали мучить и удовольствовались тем, что запретили мне говорить, даже смеясь, об аметистовом жеоде и о том, что я видел с вершины большого молочно-белого кристалла.
Лора особенно по этому поводу выказывала необыкновенную строгость. Как только я открывал рот, чтобы напомнить ей об этой великолепной экскурсии, она закрывала мне его рукою, но не приводила меня в отчаяние, как другие.
— Потом, позднее, позднее! — говорила мне она с таинственной улыбкой. — Подождем, пусть к тебе вернутся твои силы, а там увидим, грезил ли ты, как поэт или как сумасшедший.
Я понял, что выражаюсь очень плохо и что мир, представший предо мною в такой красоте, делался смешным в педантической прозе моего пересказа. Я дал себе слово сформировать мой ум согласно формам красноречивого изложения.
Во время моей болезни я очень привязался к Лоре. Она развлекала меня, когда я был в меланхолическом настроении, успокаивала, когда мною овладевали кошмары, словом, ухаживала за мной, как за родным братом. Когда я находился в этом нервном настроении, долго не покидавшем меня, пыл любви мог овладевать моим воображением лишь в форме мимолетных грез. Мои чувства были немы, мое сердце заговорило лишь в тот день, когда дядюшка объявил мне об отъезде моей кузины.
Мы возвращались с лекции, на которой я присутствовал в первый раз после моей болезни.
— Ты знаешь, — сказал он мне, — что сегодня мы будем завтракать без Лоры. Кузина Лизбета приехала за ней сегодня рано утром. Она не хотела, чтобы тебя будили, думая, что тебя, быть может, немножко огорчит прощание с нею.
Дядюшка наивно думал, что меня меньше огорчит совершившийся факт; он был очень удивлен, когда увидал, что я залился слезами.
— Полно, — сказал он, — я думал, что ты совсем уж выздоровел, а оказывается, что нет, если ты огорчаешься, как ребенок, таким пустяком.
Этот пустяк был горем: я любил Лору. То была дружба, привычка, доверие, истинная симпатия, а между тем Лора не олицетворяла собою того типа, который создало мне мое видение и который я не в состоянии был вполне выяснить. Я видел ее в кристалле выше ростом, красивее, умнее, таинственнее, чем находил ее в действительности. В действительности она была проста, добра, насмешлива, немножко положительна. Мне казалось, что я вполне счастливо прожил бы с нею мою жизнь, но что я никогда не перестал бы стремиться к тому очаровательному видению, в котором она принимала участие, хоть и старалась опровергнуть это. Мне казалось также, что она обманывает меня, чтобы заставить забыть слишком сильное впечатление, и что от ее любви зависит снова показать мне этот мир, как только ко мне вернутся мои силы.