СЕМЬЯ

Мой папа — технарь. Ясная голова, золотые руки… Причем золотые в современном смысле: насчет что-то отремонтировать, наладить или построить. Зато к художественной литературе он глубоко равнодушен. Он любит говорить: «В детстве я прочитал одну книгу, но уже не помню, как она называлась и о чем она была».

Еще хуже обстоит дело с изобразительным искусством. Тут отношение папы прямо-таки враждебное. Как-то к нам заехали моя знакомая из Хельсинки и ее муж. Папа только что отгрохал свое новое детище — бассейн, вода которого частично согревается солнечной энергией. Он стал показывать все это великолепие гостю. Тот оказался благодарным и, главное, понимающим слушателем, добросовестно изучал все краны и трубы и задавал умные вопросы. Словом: они прекрасно провели время, пока мы обсуждали свои бабские дела. После того как гости уехали, папа спросил меня, кто этот молодой человек по профессии. Я ответила, что художник. Лицо папы вытянулось: «Художник?! А мне он показался порядочным человеком».

Когда моя сестра Сари, которая очень хорошо рисовала, кинулась после гимназии подавать заявление в художественный техникум, папа промолчал. Но, видимо, родительские воздыхания дошли до Бога. Сари не поступила. Зато без труда поступила в университет и пошла по моим стопам, на филологию. Бедный папа и теперь промолчал, хотя кафедра русского языка и литературы его не очень-то вдохновляла.

Но я забегаю вперед.

В современном западном мире очень немногие сами построили свой дом. Разве только строительством дач люди занимаются сами, да и то… А вот папа мой сам построил свой дом. Ему тогда было тридцать лет. Молодой рабочий с женой и двумя маленькими детьми на шее. Уж не знаю, почему он именно в тот период своей жизни решил взять деньги в кредит и начать строительство.

В начале были чертежи. Я их уже помню. Мне тогда было года три. Помню мамину воркотню насчет этих чертежей. То ли она ревновала к ним, то ли считала папины планы авантюрой. Я подходила к папе, дергала его за рукав: «Не делай чертежи. Нельзя. Мама сердится».

Потом стройка… Ее я тоже помню. Она находилась в двух шагах от краснокирпичной трехэтажки, где мы снимали квартиру. (В центре поселка стояли такие мрачноватые дома для заводских рабочих.) Мы шли на стройку с термосом, с булочками и с моими игрушками. Для меня стелили одеяло где-то в поле зрения родителей, и я, насколько помню, смирно играла и скучала на своем месте, пока родители работали, папа что-то сверлил и, перекрикивая шум, командовал мамой.

Дом получился хороший, крепкий: четыре комнаты, довольно просторная кухня, баня… Во всем виден папин стиль — четкие линии, какая-то функциональность без лишних сантиментов и ненавязчивая, но асимметрия. В этом доме протекло мое детство. Дом действительно был нашей крепостью. Как говорит моя крестная, у человека должен быть не личный фронт, а личный тыл.

Какое-то время папа отдыхал от строительства, но потом его золотые руки опять стали чесаться и он начал что-то чертить и планировать. Собаке он соорудил бревенчатую двухкаморочную будку, а нам, детям, он построил игрушечный домик, летнюю «дачу» для наших кукол и плюшевых зверушек. Папа провел в домик даже электрический свет, но мы им практически не пользовались — домик смотрел двумя большими окнами на юг, а в детстве годы всегда солнечные, независимо от общественного строя или северных широт.

Из игрушечного домика мы со временем выросли, и домик перекочевал к соседям. А после того как не стало собаки, двухкомнатная собачья квартира куда-то исчезла. Зато появился новый гараж. К дому прильнуло нечто отдаленно похожее на веранду, и старый сарай, который теперь стал частью дома, прихорошился, открыл большие ясные глаза-окна и стал жилой комнатой. Туда переселилась я…

Следующим новым зданием стало круглое (а вернее, восьмигранное) нечто. Условно его можно назвать павильоном. Он находится за домом, откуда открывается вид на озеро. Вечером там хорошо любоваться закатом. Мама говорит, что слышит, как красное закатное солнце бултыхается в воду… Летом мы иногда выходим в павильон на вечерний чай, жарим там в гриле сосиски или Сарины излюбленные шампиньоны с сыром и беконом. На зиму павильон закрывается, вернее, укрывается снегом «по пояс».

Потом был построен бассейн, о котором уже шла речь… Это было уже после того, как я улетела из родного гнезда в университетское общежитие. Я эту стройку называла большой игрушкой большого ребенка. Бассейн казался мне чересчур буржуазной и безвкусной выдумкой. Однако ко всему привыкаешь…

На данном этапе папа занят благоустройством своего катера. Его кабину можно считать образцом максимально экономно использованного пространства. Несколькими ловкими движениями рук, поднятием чего-то и опусканием чего-то кабинка превращается в кухню с газовой плиткой и раковиной для посуды. Еще пара движений — и перед вами спальня.

Когда папа выйдет на пенсию, что отнюдь не за горами, он, скорее всего, возьмет да и осуществит свой уже давно задуманный проект — бомбоубежище. Папа не трус и не паникер. Безосновательные ужастики он молча игнорирует. Но меры предосторожности предпочитает принимать не после беды, а до. Это у него рабочая привычка. Он работает уже несколько десятков лет на деревообрабатывающем заводе инженером по безопасности. Еще он долгое время был начальником пожарной команды завода, что тоже не прошло бесследно. Насчет противопожарной безопасности он неумолимый педант. На заводе маленькие пожары случаются частенько, но за все время папиной работы только однажды при пожаре (и вообще на производстве) погиб человек. Это случилось уже давно; я тогда еще в школе училась. На место аварии приехали господа дознаватели и папу увезли на допрос. Но никакой папиной халатности не обнаружили. Произошла цепь случайностей, предвидеть которые было невозможно.

Я знаю, что начни папа строить бомбоубежище, он его сделает по всем правилам противопожарного искусства. Плюс придумает сам какую-нибудь супервентиляцию или систему электроснабжения. Другое дело, будем ли мы, его дети, для которых все это, собственно, делается, рядом, если убежище понадобится.

Мама отвечала за всякое украшательство. Вот мамино детство было бы благодарнейшим материалом для писателя, не то что мое. Наш дедушка ушел от бабушки еще до маминого рождения, да и раньше он был далеко не образцовым мужем. При бабушке нам, детям, нельзя было упоминать о нем. Мое детское воображение, кстати, очень занимала одна деталь: взрослые говорили, что дед пропивал бабушкины деньги. Я про себя недоумевала, как это деньги можно пропивать? Они ведь не жидкость! Представляла, как дед насыпает себе полный стакан монет, уединяется в каком-нибудь укромном месте и опрокидывает в рот медленно, но со вкусом, только кадыком щелк-щелк… С этой жутковатой, но привлекательной картиной я так и не смогла полностью расстаться, даже после того как поняла, каким именно образом деньги пропиваются.

Бабушка вырастила маму одна, мыкалась то в служанках, то в скотницах, свое хозяйство вела кое-как, и мама ютилась то тут, то там. Вот пара штрихов, чисто в диккенсовском стиле: сидят мама и хозяйский сын рядышком за столом, завтракают, ножками болтают… Хозяйскому сыну дают хлеб с маслом и колбасой, а маме нет. Потом они вместе играют (не масло и колбаса, а мама с инфантом), что-то по ходу дела разбивают. Маму тащат за шкирку на порку, а инфант вслед язык показывает. А это, пожалуй, уже для Антона Павловича: хозяин попросил маму заботиться о больном теленке и обещал: «Выходишь — твой будет». Мама выходила, кормила из бутылочки, привязалась к живому существу. А осенью мамин теленок пошел вместе с другим молодым скотом на продажу. То ли хозяин забыл о своем обещании, то ли обещал в шутку, поди разберись, если ты служанкина дочка-соплячка, которую в доме-то держат из милости.

Жаль, что мама начисто лишена литературного дарования. Обыкновенное письмо написать — это для нее хуже каторги. Впрочем, это у многих так… Но маме и в юности не давались ни писанина, ни науки, и после школы она пошла в кулинарный техникум. Работать в области кулинарии ей никогда не приходилось, но зато все ее навыки очень пригодились в семье… Особенно мы всегда уважали мамину выпечку. Правда, мы, дети, уважали и покупные пирожки и булочки, нам хотелось разнообразия, и мы приставали (особенно я): «Ну, мама, ну, пожалуйста!» Никакие банальные «Но ведь дома есть ватрушки с повидлом» не помогали. А папа потом за чаем отфыркивался презрительно: «магазинные».

Кроме кухни у мамы еще одна страсть — садоводство. И огородом заведовала всегда мама. Овощи выращивали свои; деревня все-таки, хоть и в тесных объятьях цивилизации. Подобно битовскому Леве Одоевцев, который удивился, впервые увидев, что посуду и постельное белье покупают в магазине, я тоже только в студенческие годы поняла, что картошку покупают в супермаркетах. Лева привык к тому, что вещи являются семейным достоянием, а я — к тому, что за картошкой спускаются в погреб. Первая студенческая картошка из магазина была для меня почти метафизическим открытием: это ж надо — не своя картошка! И с чем же ее едят?

Пока мы с сестрой были маленькие, мама сидела с нами дома. Наверное, мое плохое зрение сыграло тут свою роль. Мама не хотела отдавать меня в садик. А потом, когда я пошла в школу, мама уже что-то пропустила. Она сделала пару попыток устроиться на работу, но эти «отлучки», к нашему всеобщему удовольствию, длились недолго. Наконец мама села за вязальную машину и нашла себя — стала вязать свитера на продажу.

Сестра у меня одна, и я у нее одна такая… В детстве Сари была крайне скромная, незаметная особа, худющая, как и я, светленькая, похожая на мальчика. Мы хотя и дрались порой отчаянно, к маминому великому огорчению («И это — девочки!»), но были что называется не разлей вода. У нас были свои игры, свои выдумки и даже свой сленг. Это был свой, особенный мир, настолько свой и особенный, что мы даже считали себя немножко чокнутыми и тщательно скрывали этот мир от других детей и, тем более, от взрослых. Общаясь с подругами, мы с удовольствием отдыхали от своего мира и прикидывались нормальными. После ухода подруг с таким же удовольствием возвращались обратно в свой мир, домой.

Остался последний член нашей семьи, собака по кличке Саку. Его появлением мы обязаны папе. Мы с Сари канючили у родителей то котенка, то щенка, а когда достигли старшего возраста, стали бредить о лошади. Я, еще будучи маленькой, всерьез предложила, чтобы родители взяли нам поросенка. Видела на теткиной ферме поросят и потеряла голову. Папа вдруг взял нашу сторону. Мама была против, как и всегда при всех папиных начинаниях. Она выполняла в семье функцию вечного тормоза, без которого папу могло бы занести на повороте. Потом, когда проект был счастливо осуществлен, мама отключала тормоз. И собаку, в конце концов, больше всех полюбила именно она.

Пса мы взяли породистого — самоедскую лайку: аристократический лоб, выразительные уши торчком, шикарные бакенбарды и мягкая, спокойная улыбка. Папу привлекало то, что самоедские лайки могут служить ездовыми собаками. Как противник всякого рода тунеядства папа решил: пусть собака будет при деле, так сказать, выучит профессию…

О семье, у которой мы взяли щенка, стоит сказать несколько слов. Это пожилая бездетная пара, детьми которой стали их воспитанники, собаки. Сами «собачьи родители» держали то трех, то четырех лаек, которые брали призы на международных выставках. Щенят продавали другим собаководам. Мы собаководами не были и вообще, с точки зрения хозяев, были людьми несерьезными и даже сомнительными. Щенка нам уступили нехотя и с условием, что мы будем участвовать хотя бы в нескольких выставках и что дети собаку не покалечат. Перед тем как протянуть нам маленький белый комок, хозяйка прижала его к себе и сказала ему в качестве напутствия: «Если они тебя обидят, укуси, сильно укуси».

Несмотря на довольно суровое начало, отношения наши с «собачьими родителями» сложились вполне хорошие. Мы ездили к ним в гости, и они однажды даже гостили у нас. Я изредка писала письма «родителям», якобы под диктовку нашего Саку. Мы, дети, очень любили бывать у «родителей» Саку. Это был настоящий собачий рай. Собаки входили и выходили, садились на кожаный диван и в кресла, ходили в баню вместе с хозяином, только что за обеденный стол не садились орудовать вилкой и ножом. Но они были не избалованными, а, наоборот, очень воспитанными — так и хочется сказать — людьми: серьезными псами с чувством собственного достоинства, не в смысле своей исключительной высокопородистости, а в смысле уверенности в хозяйской любви и заботе. Ею они были настолько обеспечены, что, похоже, даже не ревновали друг к другу. Вели себя спокойно и уверенно, без каких-либо комплексов. С гостями они общались дружелюбно, но сдержанно. Наш лоботряс выглядел рядом с ними деревенщиной.

Выставочной карьеры Саку не сделал, что ударило тогда по нашему с Сари детскому самолюбию: мы-то знали, что наш пес — самый лучший в мире, ничего эти «собачьи» судьи не понимают. В качестве ездовой собаки дела Саку обстояли немногим лучше. Но в качестве семейного утешителя и миротворца он состоялся вполне. Ни для кого не было секретом, что он больше всех любил папу, но в семейных ссорах сохранял нейтралитет: всех одинаково внимательно выслушивал и понимающе улыбался. А мы с Сари могли всегда плакаться в белую пушистую жилетку если что: обнять обеими руками что-то большое и мягкое и уткнуться носом в лохматый бок. Это куда лучше и терапевтичней любой подушки, тем более что подушка тебя не лизнет в ухо, мол, что бы там ни случилось в твоей школе или еще где-то, помни, что я — твой друг.

Саку жил в ладу со всеми существами, кроме кошек, ежей и черных псов. На собачьих особ дамского пола этот апартеид не распространялся. Дама сердца у Саку была как раз черная. Правда, роман этот, насколько мне известно, был платоническим; ее хозяйка была против…

Теперь родительский дом редко собирает всех нас под свою покатую крышу. Саку туда уже не вернется. Остался на заросшем захолустном кладбище животных на опушке леса. А нас с Сари кривые вывели в большие города: ее в Хельсинки, меня в Питер… А дом стоит и хранит все наше забытое детское. Только слегка изменяется в деталях…

Загрузка...