ЛОСКУТНЫЙ МАНДАРИН

Потому что, если привязаться к другому существу, надо быть постоянно готовыми к тому, что эта привязанность может резко и внезапно оборваться; ведь жизнь — это веревка, которая часто рвется.

Ксавье Мортанс. Отрывок из Писем к сестре

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Жюстин поставила чашку чая на стол. Прошло уже двадцать минут с того времени, на которое была назначена встреча, и теперь она думала, что ошиблась, доверившись этому типу, с которым почти не была знакома. К счастью, в это кафе захаживали многие представители богемы, и потому оно закрывалось очень поздно. Она решила ждать до одиннадцати. За третьим столиком от нее рыдала молодая женщина:

— И это после всего, что я для тебя сделала, после всего, чем я была для тебя!

Она обращалась к молодому человеку с прилизанными волосами, который нарочито не обращал на нее никакого внимания. Он курил сигарету, глядя в окно, держался надменно и заносчиво. «С таким без толку говорить о боли, которую он может причинить, — мелькнуло в голове Жюстин. — Он, должно быть, бьет ее, когда требует денег». Дальше за ними сидел толстый потный мужчина, за обе щеки уплетавший спагетти, — до всего остального ему не было дела.

В кафе вошел человек, которого она ждала. На нем был грязный, мятый плащ бежевого цвета, щеки заросли щетиной. Он ковырял в зубах спичкой. Не поздоровавшись и не сняв шляпу, мужчина подсел к ней за столик.

— Добрый вечер, — сказала Жюстин.

Тот буркнул в ответ что-то невнятное и поднес руку к шляпе.

Некоторое время он продолжал ковырять в зубах, потом проговорил:

— Почему вы назначили мне встречу так поздно? Я начинаю работать с раннего утра.

— А я допоздна работаю пианисткой в кинотеатре здесь по седству. Последний сеанс кончился в девять сорок.

— Ну, ладно, если вы ждете от меня новостей, для этого еще слишком рано.

— Но прошло уже три недели.

— Прошло, моя дорогая, что прошло — то прошло! Что я могу с этим поделать? Вы же мне не дали почти никаких сведений. Я начал с того, о чем вы просили: прочесал весь порт вдоль и поперек, опросил грузчиков, обошел все кабаки, где из-под полы торгуют выпивкой. Кстати, вы должны будете оплатить мне расходы. Квитанции и все прочее у меня имеется.

Жюстин подумала о сбережениях, таявших не по дням, а по часам. Ну да бог с ними.

— Я все вам оплачу. Вы же знаете.

— И потом, тот молодой человек, который…

— Ксавье.

— Да, Ксавье. Кто знает, может быть, он просто, сел на какой-нибудь пароход. Там многих парней берут просто так, прямо перед отплытием. Если и его так взяли, он теперь может быть в другом конце света.

— Вы хотите сказать, что мне лучше бы вообще от поисков отказаться?

Мужчина насторожился: вопрос мог отразиться на его гонораре.

— Я только хочу сказать, что дело это не из простых. И если есть кто-то, кто сможет парня для вас найти, то человек этот — я, Гэри Хублер.

Он положил спичку на стол и мерзко щелкнул языком, пытаясь его кончиком забраться в дупло зуба, из которого выпала пломба. Когда обстоятельства вынуждали Жюстин иметь дело с такими вульгарными типами, от ненавирти и отчаяния у нее на глаза часто выступали слезы.

— Нечего и говорить, вы же понимаете, что, как только у меня будет хоть какая-то ниточка, я тут же дам вам знать. Вы живете там же?

— Нет. Это одна из причин, почему я хотела с вами встретиться. Я переехала сегодня утром. Вот мой адрес.

Она протянула Гэри Хублеру визитную карточку.

БЕЗМОЛВНЫЕ ПЕСКИ

МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ

ВЛАДЕЛЕЦ: ЛЕОПОЛЬД ОДОНАХЬЮ

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ

И ТАК ДАЛЕЕ

Детектив прищурил глаза, напрягая память.

— Ну-ка, погодите. Леопольд О’Донахью… Леопольд О’Донахью. Да, теперь припоминаю.

Как ученик, хорошо выучивший урок, он проговорил:

— Старейшина нью-йоркской Гильдии разрушителей, родился в Ирландии, товарищи по работе дали ему прозвище Философ…

— Вполне возможно, — перебила Хублера Жюстин, хоть его осведомленность произвела на нее впечатление.

— Вот видите, я знаю все. Поэтому можете не беспокоиться, я найду вам вашего Ксавье.

Как бы пытаясь ее в этом заверить, он коснулся своей длинной, худощавой, влажной и волосатой рукой локтя Жюстин. Улыбка обнажила его желтые, как у лошади, зубы.

— Мне кажется, я не давала вам разрешения прикасаться ко мне. Гэри Хублер убрал руку. В глазах у него было такое выражение, как будто он хотел сказать ей: «Ну что ты из себя недотрогу разыгрываешь».

Спокойно, с чувством собственного достоинства Жюстин отпила глоток чая.

— Это, конечно, меня не касается, — сказал сыщик, — но из любопытства хочу задать вам вопрос. Когда я найду вам вашего Ксавье, что вы собираетесь с ним сделать?

— Убить его.

Гэри Хублер негромко рассмеялся. Он взял со стола спичку и бережно положил ее в бумажник, который убрал в карман плаща.

— Если вы такое задумали, моя дорогая, вам надо обратиться к кому-нибудь другому. Я в такие игры не играю.

— Я сделаю это сама.

Хублер хотел уже было уйти, но еще некоторое время продолжал сидеть. Воцарилось молчание. Детектив с интересом разглядывал Жюстин.

— Я так понимаю, вы здорово перетрусили. Признайтесь мне в этом, — сказала она.

Детектив цинично хмыкнул.

— Знаете, мне всякое довелось повидать. Меня уже трудно чем-нибудь удивить.

Жюстин накинула лисью шкуру на плечи, приколола шляпку к волосам.

— Скажите мне, только серьезно, что вы не шутите. Вы и впрямь собираетесь это сделать?

— Нет, я это так сказала, ради смеха, — ответила она, поднимаясь со стула.

Оставив на столе мелочь, женщина вышла на улицу.

Гэри Хублер вынул свою зубочистку из бумажника и снова стал задумчиво ковырять в зубах.

Глава 2

Ночь накануне похода в театр с Пегги Ксавье провел очень неспокойно. Конечно, события того дня произвели на него большое впечатление — тайны и откровения о жизни Лазаря, потом этот несчастный случай с динамитными шашками, взрыв которых так и стоял у него перед глазами. Тем не менее он тщательно приготовился к отходу ко сну. Запер лягушачий ларец и для верности обмотал его ремнем. Снял планки собственной конструкции. Потом заткнул уши, наверное, килограммом бумаги.

Тем не менее шум, доносившийся от соседей, не давал ему заснуть до двух часов ночи. Пара, жившая в комнате рядом, вернулась домой около одиннадцати. По тому, как у мужчины заплетался язык, можно было с уверенностью сказать, что он не отказал себе в удовольствии прилично поддать. Женщина громко и неестественно смеялась, будто ее щекотали, что сильно действовало подручному на нервы. Напрасно он ворочался на своем матрасе с бока на бок, как раненая мышка под кошачьей лапой, ему никак не удавалось отключиться, не слушать и не слышать эти звуки. Он часто тяжело вздыхал.

Подручный тщетно силился понять, чем там занималась эта парочка, и эта неопределенность донимала его еще сильнее. Мужчина жалобно что-то просил у женщины, а она согласилась ему уступить с неохотой, да и то только тогда, когда он пообещал ей заплатить. В конце концов Ксавье сдался (он уже отчаялся что-либо понять и уснуть) и, чтобы убить время, стал ходить по комнате из угла в угол в надежде на то, что возня, смех и стоны этой парочки — он вспомнил, что женщину звали Розетта, — стихнут до рассвета.

Когда в конце концов Ксавье удалось забыться, он то и дело просыпался в самых нелепых позах: страуса (зарывшись лицом в подушку, с поднятым вверх задом); собаки, которая чешет себе ухо (нога прижата к щеке, как телефонная трубка); или повешенной кошки — самой неудобной из всех позиций (стоя вверх ногами на кровати с упертыми в стену пятками). Промучившись так около часа, он окончательно проснулся, причем тело его ныло еще сильнее, чем перед отходом ко сну. Все лицо его горело, из глаз искры сыпались, и он заранее судорожно представлял себе все события грядущего дня. Все те испытания, от которых у него все внутренности обязательно начнут сворачиваться узлами. Что его ждет? Скука музеев и суета магазинов? Мороженое? Потом еще этот ресторан и в завершение всех мук — мюзик-холл? Где ему на все это силы взять? А что, если он прямо посреди улицы упадет в обморок, если лишится всех пяти чувств одновременно? Что, если вдруг ему сожмет грудь, и он станет задыхаться? Пегги, конечно, расстроится, он ей все настроение испортит, и так далее, она больше дружить с ним не захочет. Все планы молодой женщины, все ее надежды на то, чтобы удивить его и порадовать, оборачивались для подручного кошмарами.

Вдруг одна мысль затмила все остальные и настолько им овладела, что он даже вскочил с постели. Пегги пообещала купить ему костюм — так тому и быть. Она ему еще говорила, что будет выбирать костюм вместе с ним, и он пойдет в нем в мюзик-холл. С этим тоже все в порядке. Но ему придется раздеваться у нее на глазах. Он бросился на кровать, чтобы телом прикрыть бешено забившееся от страха при этой мысли сердце, стук которого, казалось, отдавался от стен. С его губ сорвался тихий стон, как у издыхающей собаки. Он напрягся изо всех сил, пытаясь вызвать воспоминания о родных краях. Выпрямился, как будто нашел ответ на мучавшии его вопрос. Храбро вынул ремень из брюк и повесился на нем.

Ксавье упал на собственные штаны — крюк, с которого свисал ремень, выскочил из прогнившего потолка, и подручный очутился на полу, прилично отбив себе зад. Так он там и сидел, удивленно озираясь по сторонам.

— Я чуть было не умер.

В конце концов, когда у него нервы напряглись до предела, как струны, вот-вот готовые лопнуть, он прижался виском к стене и провалился в сон, глубокий, как обморок.

Спал он долго, а когда проснулся, почувствовал себя совершенно измотанным, все мускулы болели так, будто он всю ночь дрался. Парнишка стал машинально одеваться, но потом, хоть ему очень не хотелось, должен был раздеться и снова одеться, потому что он забыл о своих планках. После этого подручный открыл лягушачий ларец и погладил пальцем лягушке брюшко, что ей всегда очень нравилось, но на этот раз примадонна пребывала в печали. Она была обижена на него за то, что всю ночь провела в заточении, — потому и хандрила.

— Прости меня, — сказал он. — Я больше никогда так не буду с тобой поступать.

Пегги постучала в дверь, как они условились, около одиннадцати. Около десяти секунд он ждал с закрытыми глазами, прижав кулак к груди, потом отворил дверь. К жизни своей он относился серьезно.

И отступил назад, как будто его кто-то толкнул. Перед ним был не иначе как первый цветок первого утра творения. Пегги подкрасила губки, напудрила личико, подвела глазки (совсем немного), с мочек ушей у нее свисали два маленьких синеньких перышка. Красный ореол шляпки, матросский костюм с плиссированной юбкой, туфельки на низком каблучке и ленточки, вплетенные в черные косы. «Единственное, чего ей недостает, — это скакалки», — подумал Ксавье со странным чувством возвращения в детство. — От тебя пахнет ручейком, — сказал он. Она, казалось, не вполне поняла, что именно он хотел сказать ей этой фразой. Что-то вспыхнуло в ее взгляде, будто кто-то чиркнул спичкой, и погасло. Ксавье объяснил: Пегги была как струя свежей воды. А он, наоборот, чувствовал себя так, будто всю ночь провел в сточной канаве. Насколько он помнил, ему никогда не доводилось бывать в лесу, но ему казалось, что, подходя к ручью, чувствуешь его запах, и от нее исходило то особое благоухание свежести, которое он себе представил. Он сказал ей об этом. Такое сравнение отнюдь не ухудшило настроение Пегги. Глаза ее заблестели снова.

В тот день в Нью-Йорке было чудесное утро, в небе ослепительно сияло солнце, создавая ощущение праздничной субботы. Яркая зелень деревьев, плавные линии улиц и мостов, изящные контуры зданий. Пегги выбирала самые красивые, зеленые и веселые улицы и проспектыу даже если они не вели их к цели кратчайшим путем. А Ксавье шагал, уныло опустив голову, будто перед носом его висел отвес. Пегги не очень беспокоило пасмурное настроение парнишки. Она больше думала о том, какие удовольствия его ждут, полагая, что он просто не сможет остаться равнодушным. Она была совершенно уверена в том, что, одев Ксавье с иголочки, сделает его счастливым.

— К тому же, — заметила она, — когда переоденешься, всегда чувствуешь себя лучше.

Ксавье свернул с улицы в сквер, подошел к скамейке и сел, как будто устал и решил отдохнуть.

— Что с тобой?

Подручный не ответил. Уперев локти в колени, он безучастно рассматривал муравьев, перетаскивавших травинки. Пауза затягивалась. Пегги села рядом с ним, почти к нему прижавшись, и положила ногу на ногу; Пегги повернулась к нему спиной и стала внимательно изучать собственные ногти; Пегги встала и некоторое время стояла, подперев плечом дерево; в конце концов Пегги снова села на скамейку, но на этот раз — на дальний ее конец, подальше от него, и стала так вздыхать, будто хотела, чтобы вздохи ее дошли до небес. Все это она делала, желая ему показать, что ждет его. А Ксавье все сидел — молчаливо и неподвижно. Примерно четверть часа он вообще не пошевелился.

Он как-то отреагировал на ее присутствие только тогда, когда она шмыгнула носом. Пегги осторожно терла себе глаза. Ксавье жалобно произнес:

— Я не хочу, чтобы кто-нибудь покупал мне костюм.

Срывающимся голосом Пегги спросила его почему, и Ксавье ответил ей тоном, не терпящим возражений:

— Потому.

— Но ты же понимаешь, что в мюзик-холл не ходят, вырядившись, как ты.

— Это моя рабочая одежда, — парировал подручный, хоть было ясно, что он не слишком уверен в силе своего довода.

— Ты что, считаешь, что в субботу вечером люди ходят в мюзик-холл в рабочей одежде?

Она произнесла это с нарочитым спокойствием и сдержанностью, потому что хотела дать ему ясно понять, что, несмотря на веские причины не сдержаться, у нее достало великодушия не поддаться этому искушению. Подручный это прекрасно понимал, он сам себе был противен до крайности, но ничего не мог с этим поделать. Это было выше его сил. С похоронной торжественностью он оценил последствия — последствия для него самого, и ту печаль, на которую он обрекает молодую женщину. Так тому и быть. Он услышал, как с языка его сорвалось:

— Если это так необходимо, я думаю, мне лучше вообще не ходить в этот твой мюзик-холл.

Он заметил, что сжатые в кулачки изящные руки Пегги безвольно упали на ее изящные бедра.

— Ну, что ж, если тебе так больше хочется…

Она встала со скамейки, Ксавье так и сидел, сгорбившись, уперев локти в колени, продолжая на нее смотреть и испытывая к себе самому невероятное отвращение. Пегги собралась уходить. Но перед этим решила убедиться, что ремешок ее сумочки надежно держится на плече, — так она давала пареньку последний шанс задуматься над своими словами и извиниться. Ксавье угрюмо рассматривал фаланги и суставы пальцев. Он жалел, что ничего у него рано утром не получилось с ремнем. От той попытки у него остались только желтоватые следы на шее, которые он пытался скрыть, подняв воротник.

Пегги не выдержала:

— Почему? Можешь ты мне объяснить почему? Что, черт возьми, такого страшного в покупке нового костюма?

Он сказал, что такие вещи предназначены не для него. И печально добавил:

— И потом, я все равно не знаю, как это делают, как одежду покупают…

Пегги хмыкнула.

— Надо же! Это совсем не трудно. Выбираешь, что тебе нравится, идешь в примерочную, смотришься на себя в зеркало, потом платишь и — до свидания. Вот и все.

Она проговорила это больше себе самой, тихо так сказала, почти шепотом, скорее чтобы привести в порядок собственные мысли; она понятия не имела, какую реакцию вызовут ее слова. Все ее радужные надежды на праздник вдруг развеялись в пух и прах, исчезли, испарились, дымком растаяли в воздухе. Но вдруг Ксавье распрямился! (Это было его первое движение за последние полчаса.) При слове «примерочная» с ним произошла удивительная метаморфоза. Ей пришлось объяснить ему, что оно означает. Он хотел совершенно точно уяснить себе, что это такое. Потом он спросил, можно ли ему туда пойти одному.

— Конечно, а как же иначе? — спросила она, отпрянув от неожиданности.

Лицо Ксавье озарила улыбка.

Страхи его улетучились, Ксавье почувствовал то же самое, что каждый день ощущал на стройке, когда снимал свои пудовые башмаки: как будто у него сзади вырастали крылья. Все его восхищало, приводило в изумление, как чудо, вызывающее в душе трепет. Он часто смеялся — громко и от души. Когда они вошли в универмаг, его длинные ноги несли его, казалось, сами по себе; он не знал, что такое прилавки, и постоянно оказывался за ними рядом с продавщицами, что неизменно смешило Пегги. Все там было для него новым и неожиданным — светильники, обилие товаров, щелканье кассовых аппаратов, звон монет и шелест купюр, яркие указатели. Временами у него начинали болеть глаза, словно он пристально смотрел на солнце.

В конце концов настало время покупать костюм. Двойку, будьте любезны, двубортную, из чистой шерсти мышиного цвета, в синюю крапинку, но очень мелкую, такую, что заметить можно, только если носом в ткань уткнешься. И, кроме того, — только представьте себе! — не одну, не две, а целых три рубашки в тон костюму, и все с жестким воротничком — только вообразите себе на минуточку! Эта необъяснимая бескорыстная щедрость, желание сделать подарок просто для того, чтобы доставить ему удовольствие, вызвала у подручного слезы. Почему все это ему — Ксавье? Мисс Пегги сама выбрала ему галстук-бабочку — фиолетовый, не больше большого пальца величиной. Ксавье скептически оглядел себя в зеркале, отягощенный сомнениями, гадавший, почему эти вещи сидят на нем не так шикарно, как на манекенах, которыми он любовался в витринах универмага. Но Пегги уверила парнишку в том, что выглядел он просто восхитительно. Он шепнул ей застенчиво на ухо:

— Все на меня глаза таращат!

Она со смехом подтвердила:

— Так оно и есть!

Когда она оглядывала его с головы до ног, покусывая себе нижнюю губу, глаза ее сияли. Результат превзошел все ее ожидания, которые, надо сказать, были весьма беспокойными. Когда они вышли из магазина, она спросила Ксавье, можно ли взять его под руку, на что тот ответил:

— Конечно, конечно можно.

Они рядом пошли дальше, подручный ступал широким шагом, а Пегги просто таяла от счастья, когда женщины оборачивались, не сводя глаз с ее спутника.

Через некоторое время подручный замер как вкопанный у витрины шляпного магазина, зачарованно глядя на какую-то шляпу.

— Хочешь, мы еще тебе купим шляпу?

Ксавье не ответил. Взгляд его был прикован к витрине.

— Давай, — сказала Пегги, — пойдем тебе шляпу покупать.

Ксавье перемерил добрую дюжину головных уборов. При этом он выказывал такое бурное воодушевление, был так взыскателен и придирчив, что Пегги никогда даже представить себе его таким не смогла бы. В конце концов почти вышедший из себя продавец, усы которого чем-то напоминали вешалку для одежды, стал поглядывать на них с раздражением. Но Ксавье не обращал на это внимания. Он внимательно изучал шляпы, размышлял, глядя на них, пытаясь определить что-то, ведомое лишь ему одному. Преодолевая присущую ему застенчивость, подручный пытался объяснить продавцу, что именно ему хотелось купить. К сожалению, его американский язык был не настолько хорош, чтобы выразить все оттенки его желания.

Он ужасно расстроился — Пегги даже показалось, что он вот-вот расплачется. И тут в мгновение ока свершилось чудо. Как вспышка молнии, как любовь с первого взгляда, возникла круглая шляпа с узкими полями, такого же серого цвета, как костюм подручного, которую он тут же надел, до отказа сдвинув на затылок. У Пегги вырвалось удивленное «Ох!». Эта шляпа, казалось, с начала времен была предназначена Ксавье. А продавец еще обратил его внимание на то, что она была самой дешевой из всех, обследованных дотошным покупателем; он даже не стал упаковывать шляпу в коробку, а просто положил в бумажный пакет, из которого Ксавье тут же ее решительно достал и водрузил на голову. Счастливые, они чинно вышли на улицу. Еще когда они были в магазине, Пегги предложила купить ему заодно пару ботинок, но парнишка заявил ей, что прекрасно себя чувствует в кроссовках, и добавил, что никогда ничего, кроме кроссовок, в жизни не будет носить.

Глава 3

В кафе, куда они зашли полакомиться мороженым, Пегги показалось, что Ксавье вроде как не в своей тарелке, и она решила выяснить, в чем дело. Подручный ложкой собирал со стенок стаканчика остатки мороженого, кусочки бананов, клубники и шоколада. Он почесал кончик носа. Пегги мягко коснулась его подбородка и, приподняв парнишке голову, заставила его взглянуть ей прямо в глаза, как иногда делала ее хозяйка (она была в том возрасте, когда люди любят подражать жестам тех, кем восхищаются и на кого хотят быть похожими). Она спросила его, почему он такой грустный. Он сказал, что она не права, наоборот, он очень счастлив, это его самый счастливый день в Америке.

— Есть, правда, кое-что, не дающее мне покоя…

— О чем ты?

Он спросил ее, что означает одно очень грубое американское слово. От неожиданности Пегги пришла в замешательство, кровь прилила ей к лицу, и она бросила беспокойный взгляд на людей за соседними столиками. Ксавье ждал. Пегги сделала вид, что поправляет воротничок, и прочистила горло. Потом шепотом объяснила подручному значение интересующего его слова… Парнишка обдумал ее ответ и кивнул.

Потом он буквально обрушил на нее поток невероятных непристойностей и попросил объяснить ему значение каждого слова. Она смотрела на него совершенно изумленная. Было ясно, что глупыми шутками здесь и не пахнет. Она расправила ремешок сумочки и героически согласилась ему растолковать все как есть. Пегги начала объяснения, опуская некоторые технические детали, которые могли бы показаться чересчур откровенными. Тем не менее она внимательно следила за реакцией парнишки на сказанное. Этот интенсивный курс обучения словам, отражающим известные факты жизни, завершился тем, что подручный в какой-то момент просто оцепенел, и Пегги всерьез встревожилась, потому что оцепенение это продолжалось некоторое время. Ксавье часто моргал, глаза у него горели, как две свечки. Вдруг он слегка ссутулился, и его охватил неудержимый приступ неподдельного детского веселья. Смех его был так заразителен, что Пегги не удержалась и вместе с ним расхохоталась.

— Что тебя так рассмешило?

— Мои новые соседи, которые живут за стенкой. — Подмастерье продолжал давиться от смеха. — Просто поверить этому не могу! Что с ними творится, с этими людьми?

Ксавье попытался жестами показать ей, чем, как ему казалось, они там занимаются, но время от времени он должен был прикрывать руками рот, когда его начинал душить неудержимый хохот.

Именно в этот момент Пегги, поднеся к губам ложку с мороженым, вдруг оцепенела. Через два столика за Ксавье сидел не кто иной, как Лазарь-Ишмаэль. Он сидел, повернувшись к ней лицом и глядя на улицу. Глаза его прикрывали солнечные очки. Расстроившись, она отвела взгляд в сторону.

Расстроилась она из-за того, что осознала, до чего же он был красив. Теперь он выглядел вовсе не как шут гороховый. Одежда его была совсем простой — черная рубашка и полотняные брюки. Растрепанный, с застывшей на губах горькой усмешкой, он выглядел, как падший ангел. Мог он здесь оказаться потому, что следил за Пегги?.. Она снова украдкой бросила взгляд в его сторону. Теперь он смотрел прямо на нее. Он снял темные очки. Голубые глаза, взгляд острый, как нож. Пегги вскочила, бросила на столик доллар и стремглав выбежала на улицу, потянув за собой Ксавье, который, продолжая оставаться в блаженном неведении, от души заливался смехом.

Весь день в магазинах, где Пегги покупала те мелочи, которые приобретают только женщины, и в метро (с ней он не боялся там ездить), и на Бродвее Ксавье постоянно одолевали приступы хохота, от которых его трясло, как от ударов тока. Иногда, когда с ним случались эти припадки безумного веселья, стоявших рядом людей это обижало, потому что им казалось, что причиной его смеха были они. Окружающие оборачивались и смотрели на него в упор, непонимающе мигая округленными от удивления глазами. В музее «Метрополитен» перед обнаженной фигурой, о которой что-то рассказывал экскурсовод с козлиной бородкой, подручный разразился таким неудержимым смехом, что Пегги пришлось увести его на улицу.

Ресторан, где их ждали, был расположен в центре города. Пегги достаточно часто заходила туда с хозяйкой, ее узнали, и это несказанно ей польстило. Их посадили за столику окна, чтобы всем была видна красота молодой женщины. Изнутри ресторан был оформлен в стиле ар-деко — тогда это был последний крик моды. Обитые плюшем сиденья вдоль стенок кабинок были мягкими и удобными; Ксавье чувствовал себя там просто замечательно, его восхищали мраморные колонны, обернутые тканью в кремово-коричневатых завитках.

Пегги оживленно начала беседу, Ксавье слушал, хлопая ресницами. О ее работе в книжном магазине и в парикмахерской, которая ей нравилась, хоть легким такой труд не назовешь. Чего бы ей это ни стоило, она мечтала накопить денег и через пару лет поступить в одну очень престижную школу, где готовили писателей.

— Мне хочется писать сценарии для голливудских фильмов.

Потом она стала рассказывать ему о людях, приходивших в парикмахерскую. Пегги вынула из сумочки щипцы для завивки волос и сказала, что уже три дня носит их с собой.

— Ты не хочешь спросить почему?

Ее немного расстроила вялая реакция паренька.

— Гм, нет, — ответил Ксавье, для которого не было ничего не обычного в том, что молодая женщина носит с собой в сумочке щипцы для завивки волос.

— Ну, хорошо, я тебе тогда все равно расскажу, — заявила Пегги, обнажив зубки в ослепительной улыбке. — Смотри, я здесь их специально поцарапала. — Она показала ему маленькую царапинку на щипцах. — Понимаешь, хозяйка пообещала мне, что сделает ими завивку — угадай кому?.. Ну, давай… Попробуй догадаться! — Тут голос ее оборвался так внезапно, что паренек едва не подпрыгнул на месте. — Ладно, так и быть, я тебе скажу: только представь себе — Мэри Пикфорд, вот кому!

Ксавье не знал, кто такая Мэри Пикфорд, но не подал вида. Пегги так и не могла понять, почему он воспринял эту новость без должного энтузиазма.

— До тебя что, не доходит? Мэ-ри Пик-форд! Это же самая яркая звезда кино! А еще хозяйка мне пообещала, что я смогу вымыть ей волосы! Господи, боже мой! Я себе места не нахожу от нетерпения! Я только молюсь, чтоб мне до понедельника не умереть!

Подручный кивнул и рассеянно улыбнулся. Он озабоченно нахмурил брови, но по отсутствующему взгляду паренька было ясно, что его мысли витали где-то далеко. И вдруг ум Пегги озарился ужаснувшей ее догадкой. Она почувствовала себя так, будто приехала в чужую страну и потерялась на улицах незнакомого города; она не знала языка той страны и даже название своей гостиницы не могла вспомнить. Вот уже несколько недель, пусть неосознанно, ее все больше влекло к этому пареньку, и воображение с каждым днем сближало ее с ним все теснее, так что она сама уже не могла понять, насколько близкими были их отношения, и не знала поэтому, как пройти весь путь обратно к его началу. Ей пришла в голову одна мысль, но она даже не решалась ни назвать ее своим именем, ни представить себе ее последствия, казавшиеся ей катастрофическими. Щеки ее от возбуждения покрылись красными пятнами. Сказав подручному, что ей очень жарко, она вышла в дамскую комнату, чтобы справиться там с охватившим ее смущением.

Пегги вернулась именно в тот момент, когда Ксавье уже отправился на кухню — через ту дверь, что была предназначена только для персонала, и к тому же он чуть не сбил с ног выходившего оттуда официанта, у которого обе руки по локоть были уставлены тарелками со всякой снедью. Пегги отвела парнишку обратно к столику. Объяснила ему, что ходить на кухню, чтобы выбрать себе еду, нет никакой необходимости, и протянула ему меню.

Ксавье целиком погрузился в изучение перечня блюд. Он был, немного не в своей тарелке, даже несколько раз облизал губы, как будто ароматы блюд, перечисленных в меню, никак не соответствовали напечатанным на листке словам. Какие они на вкус, спрашивал он себя, желая знать, что скрывается за вычурными названиями. (Как ему ответить на такой вопрос?) Отлучка в дамскую комнату оказалась благотворной для Пегги, как обычно бывает у женщин. Она вновь стала выказывать парнишке несколько преувеличенные знаки внимания, как заботливая старшая сестра.

— Так что тебя здесь соблазняет?

— Пока не знаю.

В конце концов он закрыл меню; кого, интересно, они хотели им удивить? Он кивком подозвал официанта, как это недавно сделал кто-то за соседним столиком. Ему хотелось составить собственное меню. Листья салата с нарезанной морковью, и чтоб ни соли никакой не было, ни перца, ни подливки — вообще ничего. Еще вареная капуста, нарезанная тоненькими полосками, и все. Разве что добрая порция молока, только не в прозрачном стакане, а в чашке, в «совсем непрозрачной чашке». (Официант записал заказ, еле заметно ухмыляясь.) Ксавье объяснил Пегги, что молоко надо обязательно держать в непрозрачной посуде, потому что иначе микробы и всякие ужасные бактерии с ума станут по молоку сходить, как и он сам; и если ему принесут порцию молока в прозрачном стакане, микробы с бактериями тут же это заметят и полчищами устремятся в его напиток. Перед тем как их покинуть, официант вежливо предложил подручному снять шляпу, как требуют правила хорошего тона, и Пегги на мгновение напряженно затаила дыхание, опасаясь неприятностей. Но Ксавье безропотно подчинился, восприняв замечание официанта как неукоснительное руководство к действию. Только потом он обратил внимание на одну странность — даже когда шляпы на голове уже не было, ему казалось, что она все еще на нем. Почему, интересно, все пять чувств так его подводили? Если закрыть глаза, он готов был поклясться, что шляпа все еще у него на голове, но глаза уверяли его в том, что она лежит перед ним на столе.

— Я просто лучше пытаюсь разобраться в пяти своих чувствах, — пояснил он Пегги, которую слегка озадачило поведение подручного.

Они уже почти закончили трапезу, когда Ксавье решил рассказать ей об одном своем сне. Он вернулся в Венгрию, но Венгрия была как две капли воды похожа на Нью-Йорк. Люди прыгали из окон домов, и Ксавье шел по телам, падавшим «как яблоки с дерева». Тротуары были усыпаны ногами, руками, «всякими оторванными конечностями». Ксавье шел к священнику, чтобы читать ему наизусть из катехизиса. Он волновался, потому что совершенно забыл заданное. «По дороге я все повторю», — думал он. Но тут же понял, что вместо портфеля с учебником держит под мышкой ларец Страпитчакуды.

Пегги чуть не поперхнулась кофе.

— Чей ты держишь ларец?

— Страпитчакуды.

Как-то на днях без всякой видимой причины его лягушка проговорила это странное слово раз двадцать кряду: Страпитчакуда, Страпитчакуда… Ксавье даже записал его на бумажке, а потом полночи промучился, пытаясь понять, что бы такое оно могло значить. Что ему хотела сказать лягушка? В конце концов он пришел к выводу, что это просто имя у нее было такое.

— Вот я и стал ее с тех пор звать Страпитчакуда.

Заметно нервничая, мисс Пегги загасила сигарету. Она удобнее устроилась на диванчике, скрестила руки на упругой, внушительных размеров груди. После этого посмотрела на Ксавье долгим, пристальным взглядом.

— Кстати, должен тебе сказать, это не первая моя лягушка.

Когда он жил с сестрой своей Жюстин в Венгрии, они, когда были еще детьми, приручили одну лягушку; ночью лягушка с ними спала, они брали ее с собой тайком в приходскую школу и кормили дохлыми мухами. Потом она вдруг ни с того ни с сего померла; сестра его Жюстин потом много слез по ней пролила. Та лягушка тоже была горазда на всякие выдумки-например, звонила в колокольчик, когда мухой хотела полакомиться, но до Страпитчакуды ей, конечно, было далеко. Они с сестрой его Жюстин были в детстве — водой их не разольешь.

— Тебе очень Жюстин не хватает? — спросила Пегги после затянувшейся паузы.

Ксавье рассеянно улыбнулся. Потом сказал, что, как ему кажется, он всю жизнь скучал по Жюстин. Такое у него самого иногда складывается впечатление. В ресторан вошла сухонькая пожилая дама, на шее у нее было колье, пальцы украшали кольца с красными камнями, голову венчала тиара, сделанная, должно быть, в кузнице Люцифера. Ксавье рассеянно на нее взглянул, продолжая думать о своем. Дрожа, будто в ознобе, дама расположилась за столиком неподалеку от того места, где они сидели. Надменного вида пудель с розовой ленточкой вокруг шеи устроился у нее на коленях.

Ксавье в свою очередь спросил Пегги, есть ли такая страна, которая постоянно влекла бы к себе ее память о детстве, как влекли его ландшафты Венгрии и образ сестры.

— Земля моего детства все бежит у меня перед глазами и бежит, струится, как река.

— Да, конечно, — сказал Ксавье, — я что-то запамятовал.

Она рассказала ему, что детство ее прошло в бродячем цирке.

Он сообразил, что ей совсем не хочется делиться с ним своими воспоминаниями.

Он снова задал ей вопрос:

— А твой отец? Чем твой отец там занимался? Был акробатом?

— Инспектором манежа. На самом деле он не был моим отцом, он меня удочерил. То есть, я хочу сказать, что он стал мне отцом. Страна моего детства — моя память о нем.

В ее словах прозвучала нотка печали, не ускользнувшая от внимания Ксавье. Он спросил ее, потому ли это случилось, что ее родной отец умер, или с ним приключилась другая беда.

— Много воды с тех пор утекло, — уклончиво ответила Пегги.

Она могла бы добавить, что он скончался от воспаления легких в тюрьме. Он поймал как-то мальчика, который забирался на дерево и подглядывал в окно вагончика за Пегги, думая при этом, что она об этом не догадывается, — хоть на самом деле она это подозревала, — смотрел, как она раздевается, ложится в постель и засыпает. Пегги тогда было десять лет. Так вот, однажды ее отец, прилично поддав, сильно избил того парня. Вмешался его отец, и родители подрались. На солнце блеснуло лезвие ножа. Пегги все видела собственными глазами. О том парне, который за ней подглядывал, она так ничего и не узнала, потому что лишь мельком видела его только раз или два. Она даже не знала, как его зовут.

— Когда мне было десять лет, ответственность за меня, как говорится, взяло на себя государство. Меня определили в закрытый пансион при женском монастыре, где монахини ревностно соблюдали дисциплину. Вот и вся моя история.

Еще она могла бы добавить, что именно там два года спустя она узнала о смерти отца. Но об этом она ничего Ксавье говорить не стала.

— Что-то голова у меня разболелась, — сказала она. — Не знаю почему, должно быть, от сигарет…

Но эти слова Ксавье пропустил мимо ушей. К столику, за которым сидела пожилая дама, подошел официант и стал расставлять заказанные блюда, каждое кушанье называя своим именем. Услышав одно из названий, подручный даже подскочил. Он встал и сделал шаг в сторону престарелой дамы. Та с удивлением на него посмотрела. Стоявшее перед ней кушанье чем-то напоминало жареные лапки тарантула. Он спросил пожилую даму, было ли то, что она собиралась есть, тем, что назвал официант. Дама как будто не поняла его вопрос. Пудель стал тявкать так, словно с него шкуру сдирали. Ксавье настойчиво повторил вопрос, голос его стал громче, в нем звучала если не угроза, то по крайней мере вызов, — могло даже сложиться впечатление, что он собирается кого-то ударить. Вдруг рядом появился официант — расторопный, услужливый и вежливый. Он любезно попросил молодого человека вернуться за свой столик и, чтобы подчеркнуть, что его любезность равносильна приказу, взял Ксавье под локоть и проводил к его месту.

При этом он сказал подручному:

— Мадам изволили заказать лягушачьи лапки.

Руки Ксавье дрожали, как листья на ветру.

Глава 4

Ксавье сел на свое место, скрестив руки за спиной, и с неподдельным интересом стал наблюдать за наполнявшими зал зрителями, пробиравшимися вдоль рядов кресел к своим местам и удобно там устраивавшимися. Он одобрительно оценивал строгие вечерние костюмы мужчин, расшитые блестками платья женщин — как будто совместное посещение представления связывало их семейными узами. Он без устали всех приветствовал, щедро расточая комплименты. Люди испытывали к нему схожее чувство беспечного расположения — такое, по крайней мере, складывалось впечатление, — многие улыбались ему в ответ, чего никогда не случалось, если он, скажем, обращался к прохожим на улице.

— Скажи мне, мы сможем сюда вернуться? Мы сможем сюда часто ходить? Сможем? Сможем?

Пегги кивнула — по-доброму, но рассеянно.

Потому что ее беспокоили два обстоятельства. Во-первых, поскольку среди ее соседей было немало разрушителей, она без труда подмечала наряды, в которые они облачались по большим праздникам. Неизменные одинаковые фраки, одинаковые галстуки, какие носят на Западе, одинаковые зачесанные назад прилизанные волосы, будто смолой приклеенные к голове, широкие одинаковые манжеты, такие широкие, что они, как у клоунов, почти скрывали их руки. Пегги заметила в зале примерно полдюжины разрушителей. Они, конечно, были там порознь, но все же ей казалось, что они мелькали то тут, то там, обмениваясь издали какими-то своими знаками. Хотя, может быть, это у нее так воображение разыгралось. Как бы то ни было, встреча с ударным отрядом Гильдии никогда не предвещала ничего хорошего.

Вторая причина ее озабоченности состояла в том, что одним из облаченных во фрак разрушителей был Ишмаэль, который, войдя в зал, пристально на нее посмотрел, причем в его взгляде не было и тени удивления, как будто он заранее знал, что встретится в мюзик-холле с ней. (Ксавье же — подручный был в восторге от прекрасных дам, которые заняли свои места на балконе и развлекались, отвечая на приветствия этого высокого, нескладного простака, — вообще ничего не заметил.)

Когда зрители уже почти расселись и устроились, а свет в зале стал меркнуть, прозвучал громкий возглас, услышанный всеми собравшимися:

— Здание в аварийном состоянии, оно может обрушиться!

С галерки раздался ответный крик:

— Какое безобразие! Вы только посмотрите на эти трещины в потолке!..

По залу волной прокатился шепоток. Пегги посмотрела туда, откуда доносились голоса. Она совсем не удивилась, заметив там крепких парней во фраках. Уже пора было начинать представление, оркестранты расселись по местам.

И на протяжении часа в театре шло фантасмогорическое представление, творились чудеса, завораживающая магия превосходила буйство самой дикой фантазии. Ксавье был уверен, что от всего этого он просто тронется умом. Ему трудно было усидеть на месте. Его так и подмывало завыть от боли и восторга. Он даже палец запустил себе за воротничок, чтобы не задохнуться, и то и дело бросал на Пегги полные изумления взгляды. Когда кто-то из выступавших на сцене артистов, к примеру фокусник, задавал зрителям какой-нибудь вопрос, Ксавье отвечал ему с таким видом, будто вопрос был адресован исключительно ему. Он кричал как оголтелый: «Это две пики! Двойка пиковая!» — и тут же покрывался румянцем, потому что у всех соседей его вопль вызывал смех.

То, что происходило, не было похоже ни на что из того, с чем ему доводилось сталкиваться раньше. Варварство разрушения на строительных площадках, жестокость жизни улицы, оплеухи и унижения, которые ежедневно приходилось ему терпеть, — все это никак не могло его подготовить к внезапному ощущению этого райского наслаждения. Значит, было все-таки такое место в Нью-Йорке, этом безжалостном городе, такой островок благодати, куда можно просто прийти и потешить душу блаженством очарования. После каждого номера Ксавье аплодировал изо всех сил (на одной ладони у него даже появился небольшой синяк). По щекам его текли слезы. Пегги легонько постукивала его по колену, чтоб хоть неумного привести в чувство, будто хотела сказать ему: да уймись же ты, приди в себя, уцелеешь ты во всем этом ликующем торжестве, останешься живым и невредимым.

Когда начался антракт, Пегги понадобилось несколько секунд, чтобы стащить его с кресла. Ксавье к нему как будто приклеили… Он вышел из зала, опираясь на спинки других кресел, совершенно ошеломленный. В толпе снова послышались крики подстрекателей:

— Скандал! — кричали они. — Скоро здесь все развалится! — и дальше в том же духе.

Время от времени с потолка падали мелкие куски штукатурки. В фойе, где напитки подавались в соответствии с сухим законом, царило оживление (но если вы знали, какие слова сказать официантам, они под прилавком могли плеснуть вам в стакан чего-нибудь горячительного). Некоторые зрители уже покидали театр, потому что все игры и забавы остались в первом отделении; во второй части представления давали «Лоскутный Мандарин» — музыкальную пантомиму, и чтобы понять, о чем был этот спектакль, даже культурному зрителю надо было быть семи пядей во лбу. Некоторые дамы, одаренные тонким восприятием культуры и искусства, уже предвкушали удовольствие, которое им доставит этот шедевр, но их спутники тоскливо зевали, готовясь к скуке всего этого представления. (К счастью, некоторые критики до небес превозносили «потрясающие сценические эффекты» спектакля.) Ксавье болтал не умолкая, будто бредил в горячке. Он пытался рассказать обо всем, что совсем недавно видел, как будто Пегги в концертном зале не было. Он бессвязно бормотал что-то о Максе — Зайце-Пожарном, — одетом в карнавальную маску, изображавшую счастливого грызуна; артист так отбивал чечетку и скакал из стороны в сторону, что Ксавье казалось, будто он, как бабочка, порхает в воздухе (подручный понятия не имел о марионетках, которые делают то же самое, когда кукловоды дергают их за невидимые ниточки). Пегги слушала его, время от времени касаясь его рук, холодных как лед, потому что половина крови его тела прилила к пунцовому лицу, а другая — к сердцу. Тут едва не случилась настоящая катастрофа. Мимо нее прошел мужчина с сигарой, так близко, что едва не прожег ее матроску. (Надо сказать, что девушка-продавщица сказала Пегги, когда та покупала блузку, что ткань могла загореться даже от пристального взгляда). Пегги возмущенно посмотрела на незнакомца, как сильно рассерженная маленькая девочка. И вдруг за спиной Ксавье она снова заметила Лазаря-Ишмаэля в нелепых в это время солнечных очках. Губы молодого человека беззвучно шевелились, словно он произносил ее имя: Пегги Сью О-Ха-ра. Потом он глотнул из своей фляжки и утер рукавом рот.

Ксавье обернулся, чтобы взглянуть на то, что вызвало такое странное выражение на лице Пегги. Он спросил ее, в чем дело. Она ничего не ответила. Представление вот-вот должно было продолжиться, пора было возвращаться на места.

Они оказались в Китае. Со всеми его пагодами, сужающимися к концу бородами, спускавшимися до колен, нестрижеными ногтями, длинными, как лезвия перочинного ножа, и слугами, падающими на живот по мановению длинного ногтя хозяина. На декорациях виднелись горы, фарфор, соловьи и рахитично изгибавшиеся деревья гинкго. История заворожила Ксавье с самого начала. Молодой Мандарин безукоризненной внешности был единственным утешением и гордостью печальной матери — вдовствующей императрицы, носившей траур после кончины супруга. Жила императрица очень замкнуто, все время оплакивала покойного мужа, украшая цветами его статую, которая стояла в центре сцены. Но каждый вечер она уединялась в маленькой пагоде, вход в которую был для всех закрыт. Там она в большой тайне проводила все ночи напролет. Как-то утром, опоив императрицу сонным зельем, несколько ведьм отвели, молодого Мандарина в маленькую пагоду. Они сняли покров с ширмы, и взору его предстала нарисованая картина, изображавшая мать Мандарина, когда та была молоденькой девушкой, вместе с мужчиной — морским офицером в форме западной страны, один глаз которого, как у пирата, закрывала повязка. На руках этого мужчины, которого Мандарин никогда раньше не видел, сидел маленький хорошенький, как кукла, ребенок. И тут ведьмы, кружившиеся в танце, как разъяренные фурии, сказали молодому вельможе, что этот ребенок, изображенный на картине, не кто иной, как он сам, а неведомый офицер — его настоящий отец. Разгневанный тем, что они ничего не сказали ему заранее и оскорбили память человека, которого он всегда считал своим отцом, молодой Мандарин, который на самом деле оказался незаконнорожденным, причем его отцом был до кончиков пальцев иностранец, впадает в ярость, вынимает из ножен меч и пытается расправиться с ведьмами. Но он не в силах противиться чарам злых колдуний, которые с помощью магии рвут его на части («потрясающий сценический эффект»). Первое действие завершается тем, что руки и ноги молодого Мандарина оказываются разбросанными по сцене. Пальцы рук сжимаются и разжимаются; голова рыдает; публика замерла в оцепенении.

— С тобой все в порядке? Ты в этом уверен? — спрашивает Пегги.

С губ Ксавье слетает чуть слышное «да», он побелел как полотно.

Второе действие: безутешная вдова, потерявшая сына правительница императорской крови, приветствует посланца таинственного Чародея, живущего в горах, вечно покрытых снегом. Он заявляет, что может оживить молодого Мандарина; для этого ему нужна лишь отрубленная голова юноши. В следующей сцене, во время которой по телу Ксавье прошла мелкая дрожь, принцесса вынимает из сундука голову сына, которая все еще жива (это та же самая голова, что и в первом акте пантомимы): глаза моргают, по щекам тихо текут слезы. Зрители в недоумении обмениваются взглядами, изумленно спрашивая друг друа:

— Как же они, черт побери, умудрились такое вытворить?

Второе действие завершается появлением на сцене молодого Мандарина, ставшего теперь «лоскутным». Чародей вернул его к жизни, дав ему тело тигра, две собачьи лапы вместо ног, крылья пеликана и крысиный хвост. Только голова этого невероятного существа была головой молодого вельможи. При виде этого зрелища повелительница императорской крови от ужаса кусает себе кулак. (В тот же момент тот же жест повторяет Ксавье.)

Третье и заключительное действие: схватка с Чародеем, которого повелительница заключила под стражу. Она приказывает накрыть лоскутного Мандарина покрывалом, чтобы вид его не смущал ничьих взглядов. Входит Чародей, ноги его закованы в цепи, лицо скрывает маска. Императрица повелевает ему объяснить, что произошло (струнные и духовые инструменты взрываются резкими звуками). Чародей ведет себя надменно, как виолончель, вместо ответа подходит к сотворенному им чудовищу и срывает с него покров (императрица от омерзения закрывает лицо руками). Чтобы доказать, что это лоскутное существо, несмотря ни на что, и вправду является сыном императрицы, он пришлепывает ему на череп прическу молодого вельможи. Только теперь Чародей срывает с лица маску, которая закрывала его все это время. (Ксавье в испуге прикрыл лицо руками, но все-таки решил в щелочки между пальцами подглядеть, как развиваются события.) В этот самый момент резкие звуки музыки достигли безумного апогея. Глаз Чародея закрывала повязка! Он был не кто иной, как таинственный морской офицер, нарисованный на ширме, который, как нагло заявили злые колдуньи, и приходился Мандарину настоящим отцом! От этого поразительного откровения императрица замертво падает на пол. А Мандарин убеждается, что ведьмы говорили правду, и теперь, когда они снова появляются на сцене и заводят дикий хоровод, он понимает, что те с самого начала действовали в сговоре с жестоким Чародеем. В последней сцене бредущий нетвердой походкой Мандарин в одиночестве умирает от горя, с мыслями о том, в какую бездонную пропасть отчаяния он попал, превратившись для всех жителей империи в безродного выродка. Слабо подрагивают его пеликаньи крылья. Раб тайком привязал голубя к кончику его крысиного хвоста. Птица хочет взлететь, но не может оторваться от пола, как узник, заточенный в темницу. На этом спектакль и завершается, сходят на нет кипевшие страсти.

— Ксавье? Ксавье? Ответь же мне. Скажи мне хоть что-нибудь.

Глядя перед собой в пустоту, подручный не хлопает в ладоши ничего не говорит, не дышит. Он наполовину сполз с сиденья своего кресла. Пегги трясет его за руку; то, что с ним происходит, вовсе не смешно.

— И пыль эта у тебя на костюме… что это такое? Откуда на тебе эта пыль?

Она отряхнула рукав его пиджака, покрытый гипсовой пылью. И вдруг мелькает догадка, ей как раз хватает времени, что-бы взглянуть вверх; с ужасающим громом и скрежетом с крюка в потолке срывается люстра и летит прямо на них, и Пегги едва успевает прокричать «Караул!». Внезапно люстра зависает в двух метрах над их головами — ее удерживает электрический провод, мелодично позвякивают хрустальные подвески. И их, и других зрителей, находящихся вокруг, накрывает густое облако гипсовой пыли. Скоро из огромной дыры в потолке на головы, на прически, на одежду людей начинают падать какие-то меховые шарики, но, свалившись, шарики вдруг молниеносно разбегаются во всех направлениях, и тогда становится ясно, что это крысы. Тут повсюду стали раздаваться вопли, началась толкотня, все устремились к запасным выходам, причем каждый зритель норовил обогнать другого, люди были в ужасе, некоторые падали в обморок. Один из подстрекателей взобрался на стул и стал махать кулаком:

— Это же просто скандал! Эти здания надо сносить! Сограждане, мужчины и женщины! Они же над нами просто издеваются! Наши жизни под угрозой! Мы должны разрушить этот дом, и чем скорее — тем лучше!

А Пегги тем временем все пыталась расшевелить Ксавье. Рот его был приоткрыт, взгляд будто приклеился к люстре, немигающий и неподвижный. Пегги закашлялась от пыли, щипавшей в горле. Она пыталась убрать сгусток гипсовой пыли, залепивший подручному рот. В раздражении, охваченная паникой, она его ударила. Парнишка пришел в себя.

— Давай же ты, поторапливайся!

Совершенно потрясенный, Ксавье дал толпе себя увлечь, он понятия не имел о том, что происходит. Крысы дюжинами носились по креслам, по брошенным норковым манто и шубам, они разбегались во всех направлениях — их тоже охватила паника. Подручный все никак не мог понять, в каком сне он в этот раз заблудился. Они вышли из здания. На улице царила такая же суматоха, как в театре, повсюду толпой управляла растерянность. Все с отчаянием разглядывали свою запачканную одежду. Ругались из-за такси. Некоторые зрители продолжали стоять, застыв в оцепенении. Заняв стратегические позиции, крепкие мужчины во фраках продолжали призывать к решительным действиям, к распространению воззвания с требованием немедленного сноса здания. Но им не удалось обмануть никого из зрителей. Обветшало это здание или нет, обрушится ли оно завтра, унося с собой жизни людей, или простоит еще несколько лет, не имело никакого значения; это здание очень не нравилось Гильдии разрушителей, вот и все. Все присутствующие прекрасно понимали, что никогда больше они не войдут в это здание, где расположен мюзик-холл.

Пегги Сью ощутила острый приступ жалости. Она даже застонала — так ей было жаль прекрасную испорченную блузку. Ей было жаль до невозможности новый наряд Ксавье, который так ему шел. И вечер этот, закончившийся кошмаром, ей тоже было жаль. Она кляла на все лады и этот город, и театр, кляла Гильдию разрушителей. Господи! Она готова была начать судебный процесс, и если бы кто-то его возбудил, на ее поддержку можно было рассчитывать полностью!..

— Пойдем — сказала она, взяв себя в руки. — Не хватало еще, чтобы вдобавок ко всему мы и на последний поезд метро опоздали. Нам повезло, что станция рядом.

Подручный следовал за ней безропотно, как игрушка. Он смотрел себе под ноги широко раскрытыми глазами, продолжая оставаться в том же состоянии возбужденного умопомрачения.

— Это же надо! Ну и приключение! Это просто жуть какая-то!

— Да, просто ужасно, — произнесла срывающимся от слез голосом Пегги.

Но Ксавье думал совсем не о люстре, которая чуть заживо его не расплющила. Он думал об истории лоскутного Мандарина.

Глава 5

Лазарь ждал у входа в метро, все чаще поднося к губам небольшую фляжку с выпивкой, сделанную в виде кожаного мешочка с пробкой. Скоро он совсем опустел, и Лазарь, сжав его, выдавил на язык последние капли. Бурдючок был сделан из бобровой кожи. Мастер выкинул его без сожаления в сточную канаву. От выпивки во рту у Лазаря остался привкус гнили, как будто он высасывал из фляжки трупные соки, — при этой мысли разрушителю скрутило живот, и его едва не стошнило. Он прислонился к стене, рот его был открыт, слюна капала на одежду. Ему стало мучительно тоскливо. Потом он вынул из кармана фрака другую маленькую фляжку, и все повторилось заново.

— Саботаж и освобождение крыс — вот до чего я докатился. — Он сдавленно фыркнул, горько и пьяно. — С этим пора кончать.

В кармане у него лежала струна ми, оставшаяся от гитары нищего, которую он купил и разбил у того на глазах несколько дней назад. Такая струна могла выдержать сильное натяжение. Он проверял. В шутку ему ответили: «Она такая прочная, что борова выдержит, если повесить».

Время от времени он касался ее со странным чувством решимости и какой-то извращенной привязанности.

Он их заметил, когда они переходили улицу по дороге к метро. Лазарь тут же отошел в тень. Но, дойдя до тротуара, они остановились. Они были еще слишком далеко от него — примерно в шестидесяти шагах, и он не мог слышать, о чем они говорили.

Ксавье хлопнул себя ладонью по голове.

— Моя форма! — сказал он. — Я забыл взять сумку с формой разрушителя!

— Подожди! — крикнула Пегги, но подручный уже повернулся и стрелой понесся к театру.

Ей было неудобно бежать за ним в юбке. Она осталась ждать на углу, скрестив руки и покусывая губы. Место это было плохо освещенным, люди проходили редко. У нее возникло такое чувство, что она стала чьей-то легкой добычей, нежным лакомым кусочком плоти для ночных акул. Она не осмеливалась обернуться, боясь испугаться, но вся обратилась в слух. При виде птички, контуры которой внезапно обозначились между двумя прутьями решетки, Пегги бросило в дрожь, К ней неторопливо приближался Лазарь, но она его не заметила. Он подошел к ней.

— Ты выйдешь за меня замуж, Пегги. Мы вместе уедем на Баффинову Землю и там начнем все заново.

И Лазарь-Ишмаэль вынул из кармана пачку денег — несколько сотен долларов.

— Так что там лежит в твоей сумке? — спросил гардеробщик, у которого дел было немало, и все — гораздо более важные, чем вопрос Ксавье. (Все сотрудники были мобилизованы на охоту за крысами.)

— Одежда.

— Какого цвета?

— Одежда?

— Нет, сумка.

— Не знаю. У меня с цветом всегда проблемы. В следующий раз я не потеряю билет, обещаю вам.

Гардеробщик раздраженно стал рыться в массе сумок, оставшихся в гардеробе после бегства обезумевшей толпы.

— Ты хоть можешь мне сказать, какая там была одежда?

Через широко распахнутые двери Ксавье наблюдал за началом потасовки. Несколько нетрезвых мужчин намеревались проучить молодцев во фраках, слова уже начали переходить в удары. Вдалеке послышался вой сирен полицейских машин. Выйдя из себя, нетерпеливый гардеробщик повторил вопрос.

— У меня там лежит форма, — ответил Ксавье. — Рабочая одежда, рубашка там такая в клеточку. Розовая, кажется, если я правильно помню. Потому что, понимаете, я только начал осваивать эту профессию.

— Ты разрушитель?

— Подручный! — энергично ответил Ксавье, подняв палец, чтобы поправить гардеробщика.

Тот бросил пареньку сумку и посоветовал ему скорее отваливать подобру-поздорову, иначе он собственноручно зубы ему выбьет. Ксавье поспешно приподнял шляпу и без промедления выполнил желание гардеробщика. Он быстро промелькнул мимо бойни, которую устроили мужчины на ступеньках театра. Его можно было принять за игрока в регби, стороной обходившего место драки с сумкой под мышкой, которую он нес, как обычно несут футбольный мяч.

Пегги будто парализовало. Лазарь настойчиво совал ей пачку денег, которую так и держал в руках.

— На Баффинову Землю или еще куда-нибудь. Подальше на север. Потому что это очень далеко. Там никто не живет. Поедем на китобойном корабле. Видеть ничего не будем неделями. И пить я там больше не буду. Брошу пить.

Она чуть подвинулась в направлении станции метро, но он преградил ей дорогу. Она повернулась и пошла в противоположную сторону. Он следовал за ней, спокойно, с решимостью сомнамбулы. Ее трясло от страха. Она прекрасно понимала, что, бросившись от него бежать, окажется на еще более мрачных и безлюдных улицах. Это был фабричный район, однако ночью фабрики не работали. Там ее в два счета могли зарезать, изнасиловать, сделать с ней все что угодно, а потом выкинуть ее останки в мусор, и никто об этом даже не узнал бы. Ей очень хотелось упасть на землю и заплакать подобно маленькой девочке. Но она продолжала идти, а Лазарь, казавшийся безразличным и уверенным в том, что получит желаемое, неотступно следовал за ней. Он бубнил себе под нос какие-то мотивы, вдруг резко замолкая. Должно быть, мотивы его вдребезги разбитого детства. Даже на расстоянии двух метров, разделявшем их, она чувствовала запах перегара, которым от него разило.

Внезапно он поравнялся с ней, отрезав пути к отступлению, встал к ней лицом и заставил остановиться.

— Дай мне пройти или я закричу.

— Давай, ори сколько хочешь, все равно тебя никто не услышит. Послушай лучше. Выслушай, что я должен тебе сказать. Я боялся, что потерял тебя навсегда. Но в глубине души был уверен, что мы встретимся снова. Может быть, ты скажешь мне, что я не должен был искать с тобой встречи прошлой весной, когда ты выходила из парикмахерской? Ты соб… ты, может быть, собираешься мне сказать, что в жизни происходят такие вещи без всякой видимой причины? Я сразу же понял, кто ты такая. С самого первого взгляда.

— Но ты для меня никто, оставь меня в покое. Я боюсь тебя, мне надо идти домой.

Он никак не мог взять в толк, что может напугать девушку, — это обстоятельство озадачило его. Он даже оцепенел на некоторое время и от этого казался еще более пьяным.

— И это после всего, что было между нами.

— Не говори глупостей. Мы и двух раз с тобой не встретились!

— Что это меняет?

Он был искренне удивлен ее доводам и чуть ли не обрадовался их неубедительности. Потом с внезапной грустью проговорил:

— Я знаю, что ты все еще меня любишь. Иначе и быть не может. После всего, что мы вместе с тобой пережили. В кино. Около твоего парадного. Это просто нельзя забыть.

— Пожалуйста, прошу тебя, дай мне пройти.

Черты молодого человека стали тверже, голос его теперь звучал жестче, он стал говорить таким резким тоном, который иногда присущ исключительно пьяным людям. (Он как будто искал дорогу в пещере, где становилось все темнее, все тревожнее, где он сам уже тоже начинал бояться.) Он снова сказал:

— Я знаю, ты еще меня любишь. Я знаю это, даже если сама ты этому не веришь. Что дает тебе право заставлять меня так страдать? По какому праву!

Он все больше заводился, когда Пеги вздохнула с облегчением: вздернув подбородок, на приличном расстоянии от них на улице появился Ксавье. Он шагал большими шагами, как обычно ходят тощие долговязые люди, направляясь к ней и ее преследователю. Каким чудом он узнал, что она именно там? Наверное, специально отыскал ее, чтоб выручить из беды! (На самом деле все было гораздо проще: покинув театр, он просто заблудился. А потом вышел на первую улицу, которая вела к метро.)

А Лазарь снова стал размахивать перед носом Пегги пачкой денег.

— Я люблю тебя, — сказал он, силой заставляя ее взять деньги.

Она нервно рассмеялась — в смехе ее прозвучала благодарность, даже счастье.

— Ой, надо же! Да это же Лазарь! — Ксавье был явно удивлен сюрпризом. — Вы, значит, оказывается знакомы? Правда?

Лазарь машинально оттолкнул его в сторону, даже не взглянув на парнишку. Все внимание его было безраздельно приковано к Пегги.

— Прошу тебя в последний раз. Уезжай со мной. Мы вместе уедем отсюда, как и собирались. Мы уедем с тобой далеко на север.

— Ты просто сума сошел, — заявила Пегги, заметно осмелевшая в присутствии подручного.

И выкинула деньги, которые Лазарю удалось втиснуть ей в руку. Купюры подхватил ветерок, закружил и понес в разные стороны. Никто из них троих не обратил на это никакого внимания.

Ксавье по-братски положил руку на плечо мастера.

— Лазарь, — проникновенно произнес он, — Лазарь, все твои проблемы решены! Я все продумал, и мне стало ясно, откуда берутся все твои беды, я теперь покажу тебе свет в конце туннеля!

И снова, не сводя глаз с Пегги, Лазарь отбросил подручного прочь, как лев отбрасывает от себя львят, посягающих на его мясо. Ксавье снова подошел к мастеру, раздумывая, стоит еще раз класть ему руку на плечо или нет. В конце концов решил положить.

— Тебе надо завязывать с сосисками. Решений твоих проблем немного, и я говорю тебе: это решение правильное. Все дело в том, что твой отец бил твою мать, понимаешь? И когда ты жуешь свою сосиску, получается, что зубы твои и челюсти — они как твой отец, а сосиска — как твоя мать. Так вот, мать твоя — ты ее любил, так же как, к примеру, ты любишь мясо и выпивку, и эти чувства смешиваются у тебя в голове, а это очень опасно. Потому что все потеряло бы на этой планете всякий смысл, если бы ребята перестали любить своих благословенных матерей. Так вот, поедая ее так, перетирая ее каждый день, год за годом зубами, в конце концов ты начинаешь думать, что сам ее избил и оставил умирать, и за это ты постоянно себя коришь, и наказываешь желудочными спазмами, и напиваешься в стельку. Тебе надо изменить систему питания! — Он чуть коснулся ключицы мастера, чтобы вызвать его доверие к себе и успокоить. — Как только ты перестанешь есть мясо, и особенно сосиски, ты излечишься и избавишься от своих проблем, причем совершенно бесплатно, и Клиника тебе будет не нужна, стоны твои прекратятся, и не надо тебе больше будет в выпивке горе топить.

Лазарь, даже не пытавшийся слушать весь этот вздор, схватил Пегги и прижал ее к стене. Молодая женщина стала понимать, что присутствие подручного на деле ничего не меняет.

— Ты что — отказываешься? Ты нарушаешь наши клятвы и выбираешь себе этого идиота? Значит, так? Следи за своими словами.

— И сейчас я тебе говорю — нет, и всегда я тебе только отказывать буду. Тебе надо лечиться. В последний раз я тебе говорю: дай нам уйти.

Лазарь стал трясти ее за плечи. От гнева он стал сильнее заикаться, брызгая слюной.

— И это после всего, что мы вместе пережили! После всего этого ты смеешь отказываться ехать со мной! После всего, что мы пережили!

Угрожая ей, он занес уже было кулак, но она вцепилась ему в лицо ногтями. (Ксавье выразил свое мнение кивком головы. Он как будто хотел сказать: «Вот видишь? Вот что происходит, когда живот у тебя полон сосисок!») Страх Пегги обратился в ярость.

— Хочешь, чтоб я тебе ответила? Я люблю другого человека! И скоро я собираюсь выйти за него замуж! Слышишь меня? Я выхожу за него замуж!

Лазарь в изумлении отшатнулся назад. Он прислонился спиной к фонарному столбу, как будто боялся упасть навзничь. Ногти Пегги оставили на его лице три кровоточащие полосы. Он коснулся щеки, потом с отсутствующим взглядом облизал кончики пальцев. На брюках его, в паху, появилось темное пятно, оно разрасталось, спускаясь по бедру, и скоро стекло с ноги на тротуар.

В этот момент на улице показалась машина Пегги бросилась чуть ли не под колеса, подняв вверх руки. Таксист едва успел вовремя затормозить.

— Вы что, дамочка? Или у вас не все дома? — завопил водитель. — Вы с жизнью решили покончить, или что?

Пегги вскочила в машину, втащив за галстук-бабочку за собой Ксавье (сам бы он там остался; нельзя же было мастера оставлять в таком состоянии). Она сказала водителю, куда ехать, бросив последний взгляд на Лазаря. Тот неотрывно смотрел на омерзительную лужу, растекавшуюся под ботинками. Взгляд его был опустошенным. Лицо — краше в гроб кладут.

— Опасный лунатик, — сказала Пегги, которую пробирала дрожь.

— Это все от сосисок, — повторил Ксавье со знанием дела. — Сосиски во всем виноваты!..

Такси свернуло за угол, а ветерок все играл банкнотами, словно опавшими листьями.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

В каморке подручного, когда все страхи уже остались позади, Пегги никак не могла унять дрожь вследствие пережитого потрясения. Всю ее трясло до мозга костей, и она ничего не могла с этим поделать. Ее тошнило, живот сводило, ныли груди. Что же касается Ксавье, он только теперь вспомнил слова Пегги, сказанные Лазарю, и стал осознавать все их значение. Конечно, ему не терпелось спросить ее напрямую… а, собственно говоря, почему бы и нет:

— Это что — действительно правда? Ты влюблена? Ты влюблена и скоро выйдешь замуж?

— С чего ты взял? Я это просто так сказала. Чтоб больше не лез.

— Понятно. Я так и подумал. Ну, хорошо.

Он не стал ей докучать дальнейшими расспросами.

Время было уже за полночь, Ксавье взял перочинный нож и стал нарезать тонкой стружкой свой драгоценный шоколад, собираясь растворить его в горячем молоке и дать подруге, чтобы та успокоилась. Она легла на постель, а Ксавье подвинул к кровати стул, чтоб сидеть рядом с ней и чтобы сердца их бились рядом. Он укрыл ее пиджаком, а сверху прикрыл своим единственным одеялом, счастливым обладателем которого являлся. Но Пегги продолжала дрожать.

— Он вернется, — сказала она. — Он всюду будет меня преследовать, куда бы я ни пошла. Он все время будет мне здесь попадаться на глаза.

— Не думаю. Он вроде малый понятливый. Взгляд у него, покрайней мере, был такой, как будто до него наконец дошло. Он не вернется.

— Ты так считаешь? — Голос ее звучал, как у маленькой девочки, которой хочется, чтоб ее утешили.

Ксавье озадачил свою совесть вопросом о том, не будет ли его ответ откровенной ложью, чтоб не брать грех на душу.

— Да, я так считаю.

На некоторое время воцарилось умиротворенное молчание. Единственным звуком, нарушавшим тишину, было тихое поквакивание лягушки в ее ларце, свидетельствовавшее о том, что она спит (и видит сны). Подручный продолжил настругивать шоколад.

— Спасибо тебе, Ксавье.

— Не за что, — ответил он, продолжая заниматься своим делом.

— Спасибо тебе за то, что ты такой, и за то, что врать не умеешь. Это такая редкость.

Он посмотрел на нее, и во взгляде его мелькнула смутная тень беспокойства. Потом резко встал и начал мерить тесную комнату шагами.

— Ах, ты об этом. Этот вопрос у меня в голове уже давно крутится.

Классические сомнения перед тем, как продолжить. Ксавье глубоко вздохнул и проговорил:

— Помнишь, Пегги, ту ночь, когда я в жару пришел домой, а ты меня уложила в постель, такая нежная, заботливая, вполне в твоем стиле? Я сказал тебе тогда, что работал за сверхурочные. Это была ложь. Я тебе соврал. Я там ждал на строительной площадке, пока все уйдут, чтоб мне можно было спокойно пойти и забрать ларец со Страпитчакудой. — И тут же добавил: — Но я его не украл, честное слово. Я, если можно так выразиться, ларец нашел. Он был ничей. Я вполне мог тебе все это рассказать. Но язык мой врал, как будто сам по себе.

Пегги улыбнулась, тронутая и приятно удивленная. Это было вполне в его манере, так и должно было быть.

— Все это ерунда, — сказала она. — Никакая это не ложь.

— Если кто-то начинает врать даже в мелочах, этому конца не будет. Будешь врать, пока совсем не заврешься. Но тогда уже станешь врать и по-крупному.

— Да, есть такое мнение. В пансионе монашки нам это постоянно втолковывали. Но это не так. Можно обманывать, чтобы не делать кому-то больно. Если только обман не несет в себе ничего дурного. А еще, если ты от своей лжи ничего не выгадываешь и ничего важного ни от кого не скрываешь. Вот когда врешь ради выгоды, это ложь серьезная. Чтобы выгадать или сознательно сбить кого-то с толку. А в других случаях…

— Значит, ты меня прощаешь?

— По этому поводу можешь даже не переживать.

Пегги уже стала немного согреваться внутри, дрожь тела пошла на убыль, боль в груди успокоилась. Она наблюдала за пареньком с улыбкой заботливой сестры. Он стал помешивать шоколадную крошку в чашке с горячим молоком. (Изобретательный парнишка соорудил домашнюю жаровню из нескольких кусочков картона, керамической пепельницы, пяти или шести спичек и умело согнутой старой вешалки для пальто.) Наконец-то она смогла точно уяснить для себя истинную сущность ее отношения к нему. Она не была в него влюблена, вовсе нет. Ей просто хотелось заботиться о нем. Хватит с нее страданий. Сердце ее теперь исцелилось окончательно.

— Надо же, — сказал Ксавье, — вот лежишь ты здесь, укрытая одеялом до подбородка, выглядишь, как незнамо что, даже сказать не могу, на кого ты похожа, но мне это по душе.

— Иди сюда, ляг рядом со мной. Оставь ты этот горячий шоколад, я потом его выпью. Иди сначала сюда, я тебе местечко освобожу.

Подручный покорно повиновался. Тело его с благодарностью ответило на волну благодатного тепла, исходящего от молодого женского тела. Хорошо, когда кто-то есть рядом. Жизнь тогда стоит того, чтобы жить.

— Знаешь, — улыбнулась Пегги, — должна тебе признаться, что тоже была с тобой не до конца честной.

Классические сомнения перед тем, как продолжить.

— Тебе совсем не обязательно в этом признаваться. Я не имею права тебе лгать, это я знаю твердо. Но ты — ты можешь со мной лукавить, сколько тебе вздумается. Не все в жизни дорога с двусторонним движением. Я, например, ем свою морковку, но это вовсе не значит, что морковка в отместку должна съесть меня. Они долго вместе смеялись. Потом смех стих.

— Но, конечно, — сказал Ксавье, — если тебе хочется мне рассказать о твоем обмане — пожалуйста. Если только тебе от этого станет легче.

— Я тебе как-то говорила, что иногда работаю в букинистическом магазине, чтоб немного денег подзаработать. Это неправда. Я тебе соврала. Я и в самом деле иногда подрабатываю, только не у букиниста, а в морге.

Они лежали бок о бок. Ксавье упер локоть в единственную подушку, счастливым обладателем которой являлся, и голову опустил себе на ладонь.

— Морг — такое же место, как и любое другое, — сказал он. — Там даже жить можно.

Пегги взяла в рот большой палец, как маленькая девочка, которой не хочется признаваться в своих проделках.

— Ну, и что же в этом плохого? — спросил Ксавье, начинавший уже волноваться.

Пегги отвернулась лицом к стене.

— Понимаешь, я там мертвецов перед похоронами гримирую.

Лазарь лежит в парке на траве, подложив руки под голову и сцепив пальцы. Он смотрит в небо, видит, как раскачиваются ветви самых высоких деревьев. Невыносимая боль любви. Как-то вечером после ужина он обнаружил девочку на обочине дороги. Она сидела за кустом на корточках, подняв юбку до пояса. Он шел туда, чтобы собрать свои инструменты и положить на тележку, а она его не заметила. Он замер как вкопанный. Он смотрел на чистую струйку, чуть золотившуюся в отсветах заходящего солнца, она была такая светлая и чистая, можно было подумать, что это вода отражается в зеркале. Земля пила из пенистой лужицы между ног девочки, маленькие капельки искорками отскакивали на стебельки травы. На следующий вечер все повторилось. И повторялось еще и еще, каждый день на протяжении целой недели. Лазарю казалось, что, спрятавшись за колесом тележки, он был в безопасности. Но однажды вечером, оправив опущенную юбку, она повернулась к нему лицом. Лазарь распластался на земле. Он клял все на свете сквозь стиснутые зубы. Девочка вернулась в свой трейлер, но перед тем, как затворить за собой дверь, проказливо хихикнула, от чего сердце Лазаря ушло в пятки. Ему тогда было двенадцать лет.

Потом он все ходил мимо того места неделями, но больше девочку не видел. Кто-то сказал, что она заболела. Она больше не выходила из трейлера. Когда тоска по ней становилась просто непереносимой, томила его так, что сердце в груди сжималось, когда он начинал испытывать физические страдания, подобные тем, когда мучают голод и жажда, когда ему хотелось умереть или завыть волком, Лазарь, убедившись в том, что отец его спит, снимал с себя всю одежду, вручая свое тело ночи, и карабкался на сосны и ели. Иногда он взбирался на самую вершину высокой сосны, сдирая с тела кожу, покрываясь тысячей синяков, мошонка его размером с грецкий орех и членик его, как носик у чайника, кровоточили, израненные стволом дерева, ветками и иглами. Потом полчаса или час он давал себя баюкать качавшейся кроне так близко к небу, что его лихорадочно горевшую плоть от ледяного света далеких звезд бил озноб.

И сегодня, двенадцать лет спустя, распростертый в парке на траве в перепачканной одежде, с безнадежно разбитым сердцем, он испытывал чувство такого же облегчения, сходного с глубоким обмороком, как будто после непереносимых страданий разом отмерли те нервы, что вызывали эти муки. Он потягивается. Щека горит. Пегги оцарапала его, как пантера. Неужели она и впрямь подумала, что он хочет ее ударить? Он ведь занес кулак для большей убедительности, чтоб она скорее поверила в искренность его чувств. Он бы никогда ее не ударил. Лазарь достает фляжку с выпивкой, собирается глотнуть, но передумывает. Вместо этого бросает кожаный мешочек в стоящее рядом дерево. Он думает о том, что никогда в жизни не касался женщины, в том смысле не касался, что никогда ни с кем не переспал, никогда ни одну женщину не ласкал с нежностью, даже не погладил. Он понимает всю тщету своих усилий, чувствует непреодолимую внутреннюю потребность разрушения, закипающую в крови. Теперь он знает, что ему еще осталось сделать, знает, куда ему нужно идти. Он проверяет для большей уверенности, лежит ли все еще в кармане гитарная струна. Потом отправляется в путь, чтоб решить эту проблему, все проблемы сразу решить — раз и навсегда.

Пегги прижалась щекой к лопатке Ксавье. Паренек уснул. Время от времени он постанывает, как, бывает, стонут детеныши зверей. Она слышит, как бьется его сердце — очень странным образом. Оно то ровно постукивает, как отлаженный мотор, то начинает сбиваться с ритма, как будто кто-то неуверенно бьет в барабан (нет, думает она, это похоже на далекие отзвуки грома приближающейся грозы в летнюю ночь); а потом оно вдруг начинает биться: с такой силой, как будто кто-то колотит кулаком в дверь. Она не знает, надо будить парнишку или нет. Ведь, если не раздеться перед сном, плохо спится.

Она шепчет ему на ухо:

— Ксавье, Ксав… — и мягко касается его плеча.

Парнишка спит как убитый. Ну, хорошо, пусть спит. Она встала в постели на колени. Так, по крайней мере, ей было проще снять с него галстук-бабочку. Еще она расстегнула ему воротничок, чтоб лучше дышалось. Потом начала расшнуровывать кроссовки.

Подручный тут же проснулся, от волнения у него даже дыхание перехватило. Он коснулся воротничка, понял, что пуговица расстегнута, и увидел, что Пегги расшнуровывает его кроссовки.

— Что ты делаешь? Какого лешего ты это делаешь?

И, соскочив с кровати, он быстро застегнул пуговицу на воротничке. Пегги рассмеялась.

— Господи Иисусе, да что же ты так разволновался? Тебе нечего бояться! Я только хотела, чтоб тебе было удобнее.

Внезапно смех ее стих. Никогда раньше она не видела на лице Ксавье такого выражения.

— Да что же это такое творится со всеми людьми в Америке? Сума вы, что ли, все здесь посходили?! Ты воспользовалась тем, что я сплю, чтоб меня догола раздеть? Тебе что, поиграть со мной захотелось в эти игры свинские, или что? Слиться со мной через краник мой маленький, как эти психи, соседи мои, что за стенкой живут, которые погрязли в пороке?

— Да что ты, Ксавье, я тебе честно говорю, по правде, я только хотела…

— Не хочу я, чтоб ты со мной больше разговаривала! Никогда больше не хочу говорить с тобой! Не хочу, чтоб ты меня когда-нибудь еще трогала! На что ты хотела посмотреть, а? А? Что ты хотела увидеть? Скажешь ты мне или нет? Нет, не хочу я тебя больше слушать, вообще никогда больше слушать тебя не хочу! Ты — злая колдунья, ты хотела дождаться, когда я засну, а потом разорвать меня на куски! Зачем ты повела меня на этот спектакль в мюзик-холл, можешь ты мне сказать? Ты знаешь что-то о моем отце, но скрываешь это от меня с той самой минуты, как мы с тобой встретились, и ты решила показать мне эту так называемую пантомиму, чтоб я сам все себе уяснил? А потом ты хотела раздеть меня, воспользовавшись тем, что я заснул, чтоб соединиться со мной через мой маленький краник и разорвать меня на куски, разбросать все члены мои и сделать так, чтоб я тоже стал лоскутным? Да?

— Ксавье, мне кажется, ты бредишь, ты не проснулся еще, ты все еще спишь, ты…

— Убирайся отсюда, ведьма проклятая! Чтоб духу твоего здесь больше не было! Мы будем жить вдвоем со Страпитчакудой, и больше нам вообще никто не нужен!

С этими словами он смахнул со стола чашку с горячим шоколадом, который Пегги даже не пригубила, и она со стуком упала на пол. Пегги хотела подойти к нему, даже руки развела в стороны, будто собиралась его обнять.

— Да что же это с тобой творится, Ксавье, дорогой мой, друг мой, Ксавье. С тобой что-то странное происходит. Проснись же, ты еще спишь.

— Я не сплю, я знаю, что говорю! Убирайся прочь! И не прикасайся больше ко мне!

Она вышла из комнаты в ужасе, в полном смятении чувств.

Оставшись в одиночестве, Ксавье снова расстегнул воротничок и все пуговицы на рубашке, в гневе сорвал с себя и кинул на пол планки собственного изготовления. Потом подошел к лягушачьему ларцу.

— Страпитчакуда! Страпитчакуда!

Он с силой стал трясти ларец. Лягушка не просыпалась. Он со стуком захлопнул крышку ларца. Раздетый по пояс подручный стал ходить по комнате кругами, сжимая и разжимая кулаки, как больной аутизмом ребенок.

— Лоскутный, лоскутный, — повторял он снова и снова, нё в силах справиться с волнением. Разошелся шов. Выступила маленькая капелька крови.

Глава 2

Сокращая путь, Лазарь перелез через забор бойни; в этот момент Пегги села на кровать, измотанная, истерзанная, опустошенная, зажав три таблетки в ладони. Как ни крути, она была не в состоянии что бы то ни было понять. Слова подручного, их смысл были настолько же для нее загадочными, как если бы он говорил с ней на арамейском языке. Хоть она очень из-за этого страдала. Откуда у него взялись эти мрачные, эти ужасные подозрения в отношении нее? Пегги пыталась убедить себя в том, что скоро это недоразумение разрешится само собой.

— Завтра разум Ксавье прояснится. Я уверена, что это сон так на него подействовал. Такое вполне в его стиле. Проснувшись, он обо всем забудет, если только это возможно.

Потом Пегги проглотила все три таблетки, несмотря на то что доза была большая. Никогда раньше она эти таблетки не принимала и понятия не имела о том, как они действуют. (Таблетки дала ей мадам, когда Пегги сказала, что иногда не может уснуть.) Она отдавала себе отчет в том, что не сняла ни юбку, ни блузку, и завтра одежда будет такой мятой, будто ее корова жевала.

Тем хуже — она слишком устала. Пегги легла на диван, положив голову на валик. Керосиновая лампа все еще горела (она досталась ей от отца). Пегги любила засыпать, глядя на знакомое мерцающее пламя лампы, как на символ ночи, похищенной у детства. Лампа стояла на ночном столике, у самого изголовья, и ей казалось, что исходившее от нее тепло ласкает ей щеку. В голове, будто в шутку, мелькнула мысль: «А если я больше никогда не проснусь? Ну и что? Кто-нибудь другой вымоет волосы Мэри Пикфорд в следующий понедельник. Только и всего». Она стала считать слонов. Не досчитав до десятого, Пегги погрузилась в забытье.

По фасаду здания от крыши почти до самого низа приделаны приставные лестницы. Но даже если Лазарь поднимется по ним до самой крыши, он не сможет добраться до последней секции, расположенной в двух метрах от карниза. Так что придется карабкаться по стене. Хватит ли ему сил? Лазарь рассчитывает, что подъем займет у него минут пятнадцать, если принять в расчет остановки и головокружение. После этого (только бы не забраться не на тот этаж) ему останется только крепко ухватиться за перила ограждения, и он сможет взобраться на узкий балкон. Рискованно, ничего не скажешь. Но теперь ему все одно — после того, как боль его умерла, в нем не осталось ничего живого. Эта боль, терзавшая его почти беспрестанно вот уже больше десяти лет подряд, тащившая его за волосы, как гневный ангел, столько раз толкавшая его к единственной возможности освобождения — вышибить себе мозги ружейной пулей, теперь она стала ему безразличной, как гнилой зуб, от которого раскалывается пол головы, но который, будучи удален, теряет какое бы то ни было значение. Что изменится, если он сломает себе шею, свалившись со стометровой высоты, когда все уже и так потеряно? Что изменит падение для того, у кого уже ничего не осталось внутри? Разве может что-нибудь изменить падение пустоты в пустоту?

Он шагает по разбросанному мусору, по засаленным рваным бумажным пакетам, вдыхая зловоние гнилья; в конце концов, раскидав кучу пустых консервных банок, Лазарь начинает свой страшный подъем. В детстве он часто взбирался на деревья высотой с колокольни. При этом у него не было ни страха, ни тревоги, он всегда чувствовал себя в безопасности, защищенным со всех сторон от беды так же, как если бы он прокладывал себе путь сквозь жесткие, нечесаные, густые космы великана, как если бы наверху его ждал холодный, режущий глаз свет звезд. Но взбираться на здание по наружной лестнице — совсем другое дело: тут чувствуешь себя игрушкой в руках ветра и разверстой со всех сторон пустоты, которая норовит тебя поглотить с такой же легкостью, как муху. Лазарь смыкает веки, чтоб увидеть бескрайние заснеженные просторы, вслушаться в суровое безмолвие полярных равнин.

Когда он добрался уже до седьмого этажа, что-то случилось у него в трусах, там будто что-то парализовало. Ветер задувает снизу внутрь штанин, все стынет от икр до ягодиц. Он достиг невидимого предела, называемого рабочими-строителями «точкой разлома». Слева от него, величиной не больше, чем его кулак, маленькая и одновременно пугающая сгрудилась масса домов, похожих на опрокинутые коробки для игрушек. Их мистическая масса громоздится в красновато-буром тумане города, сгоревшего в огне, «взъерошенного бетонного города Нью-Йорка» (по выражению Философа), а все вокруг вдалеке внизу — неоновые огни, обрамленные» унылыми лужами мостовых цвета только что разделанного мяса. А дальше, еще глубже, как лицо, наполовину закрытое тенью, провал, которым отмечены невидимые лачуги: они невидимы, но присутствие их ощутимо, этих уцелевших трущоб, смастеренных из обрезков дерева, чтобы спалить их дотла, хватит одного окурка, — и среди них, как нити эктоплазмы, протянулись провисшие под тяжестью белья веревки, одежды, которая, как ему хорошо известно, так никогда и не отстирается, потому что там нечем дышать от пыли и выхлопных газов, и, помимо собственной воли, он думает о нищете тех бедняков, что сейчас забылись сном, о тряпье тех вшивых бродяг, которых обошла стороной удача, и мысли о них вызывают у него отвратительное чувство омерзения с примесью жалости, и Лазарь так напрягается на лестнице, что все мускулы его начинают вибрировать, как туго натянутые струны, когда его душат слезы. Поддавшись внезапному порыву, он отпускает одной рукой лестницу и лезет во внутренний карман пиджака. Там должна лежать еще одна фляжка. Но рука его так дрожит, что фляжка из нее выскальзывает, переворачивается, содержимое проливается, и она летит по прямой вниз, как уличный фонарь, пролетающий в окне проносящегося поезда и тут же заглатываемый ночью.

Лазаря внезапно охватывает жгучее желание разжать руку, откинуться назад и лететь вслед за фляжкой в синюю тьму лачуг. Но все фибры его души резко протестуют, мастера наполняют свежие силы, и восхождение завершается с лунатической легкостью, как будто фея подхватила его за воротник и донесла до цели. Вот он уже и на балконе, от Пегги его отделяют всего три метра.

Лазарь всегда ненавидел спальни девочек-подростков. Это чувство родилось в доме, где он снимал квартиру у хозяйки, дочь которой, девушка лет шестнадцати, никогда не вставала с постели, потому что от чего-то умирала. Мама изо всех сил старалась угодить дочери во всем, окружила ее невероятной заботой и вниманием, все время беспрерывно целовала ее, как будто постоянно клевала умиравшую девочку в щеки, а та воспринимала регулярные приступы материнской любви с трогательной душевной силой, потому что была святая, и все ее близкие верили в это, как в непреложную истину. Стены в спальне умиравшей были выкрашены в розовый цвет, комната была битком набита игрушками, пережившими детство девушки (Лазарь изредка заглядывал к ней, чтобы поприветствовать или справиться о здоровье, и видел, как она говорила с игрушками сюсюкая, как «маленькая девочка», считая эту манеру очаровательной). Комната была переполнена десятками никчемных и нескладных безделушек — фарфоровыми балеринами, музыкальными шкатулками, восхитительными картинками, изображавшими Иисуса, не говоря уже об оборочках и кружевах под стать занавескам на окнах и балдахину над кроватью. Через свою сиделку она посылала ему нежные записки, очевидно надеясь, что молодой разрушитель сможет уловить прозрачные намеки. Как-то утром все это ему осточертело. Он вошел к ней в спальню в запретный час, вынул из-под нее судно, вылил его свежее содержимое прямо ей на голову и ушел, наткнувшись по дороге на безутешно рыдавшую мать девочки.

Именно поэтому Лазарь ощущает нечто похожее на благодарность Пегги за то, что ее спальня совсем не похожа на спальню той девочки. Полка с книгами, письменный стол, простой туалетный столик без всяких украшений, комод с ящиками, из которых выглядывают чулки. И сама Пегги, в сторону которой он даже не осмеливается взглянуть, освещенная керосиновой лампой, — оранжевые отблески огня мягко играют на ее лице, как переливчатые струйки воды. Внезапно до слуха его доносятся бархатистые гитарные переборы. Он пытается сообразить, откуда они могут слышаться. Закрывает глаза, напрягает слух. Поначалу далекие звуки гитары приближаются к нему, становятся более отчетливыми. Вместе с тем у Лазаря возникает такое ощущение, что он видит над собой какой-то странный свет, исходящий из него самого, пронизывающий все его поры и постепенно уходящий ввысь. Ему вдруг приходит в голову мысль, что, как примеряют костюм, он сейчас облачается в то тело, которое будет принадлежать ему вечно. Потом он открывает глаза и видит, что стоит голый. Смотрит на руки свои, на запястья, ладони, на ноги свои и живот, как будто не узнавая их, берет в руку хилый свой член, безропотно смиряясь с тем, что оказался теперь в двенадцатилетнем своем теле. Лазарь воспринимает происходящее как данность, как событие, скорее всего, никак не связанное ни с чем другим, возникшее ниоткуда и проходящее в этот миг через всю его жизнь, как некое тихое чудо, из-за которого бессмысленно терзаться, которому не надо искать никаких объяснений, при мысли о котором не надо даже давать себе труд удивляться. Мимолетное чудо.

И это его двенадцатилетнее тело, которое он вновь для себя открывает, становится его естеством, как будто он никогда и не покидал его, это сотканное из света тело и есть он сам — совсем голый, стоящий на цыпочках на клумбе, разбитой рядом с трейлером. Эта опасная поза дает ему возможность прижаться лицом к круглому окошку, за которым — спальня десятилетней девочки, лучистой и светловолосой, как только что спиленное дерево. Теоретически она не должна знать, что он за ней подглядывает, но по тому изяществу, с каким она раздевается, по той расчетливой невинности движений, по тому, что перед тем, как надеть ночную рубашку, она с нарочитой медлительностью складывает свою дневную одежду, оставаясь совершенно обнаженной, просто нельзя себе представить, что она даже не догадывается о его присутствии. Это их тайна, тайна настолько тайная, что они сами даже не осмеливаются владеть ею. Лазарь всматриваемся до рези в глазах, до страданий, схожих с муками голода и жажды, в чистый, теплый живот девочки, любуется розовыми бутонами, распускающимися на ее груди, взглядом маленького зверька, только что почувствовавшего силу своего предназначения, впивается в мягкую складочку, ложбинкой уходящую между ног, о сладком интимном аромате которой ему остается только догадываться, потом надолго закрывает глаза, боясь потерять сознание.

Он снова открывает глаза — миг благодати остался в прошлом. Лазарь принимает это как должное. Теперь он на балконе восьмого этажа доходного дома в Нью-Йорке, у окна спальни, где мертвым сном спит его единственная любовь, единственный человек во вселенной, который что-то для него значит, лик ее мерцает в неясных отсветах огня керосиновой лампы. Лазарь полностью раздет, одежда его валяется под ногами. В каком сне, в каком другом мире он сбросил ее с себя? Теперь он вернулся в свое двадцатичетырехлетнее тело с поджарым животом, в тугих узлах мышц, безволосое белое тело, мускулистое и худое, как у танцора, он все еще теребит хилый свой член, так и не выросший, который отказался расти, как будто преданно хранил верность единственным часам благодати, когда-либо ниспосланным Лазарю, — в тот год, когда ему исполнилось двенадцать, когда он узнал ту девочку в суматошной жизни бродячего цирка. Он понимает, что, если ему было дано вновь пережить тот момент, это знак того, что его ждет. Это воспоминание есть начало того, что придет в свое время, абсолютный миг, который застынет в его глазах в момент смерти, в нем сольются все остальные его воспоминания, и в нем они исчезнут, как в бездонном колодце. Это тот образ, на который его голубые глаза будут взирать вечно.

Случилось это двенадцать лет назад. Лазарь притаился в тени, прижав нос к окошку-иллюминатору, думая, что он в безопасности. Гитарный перебор сказал ему о том, что отец девочки находится по другую сторону трейлера. Но в тот вечер, зачарованйый зрелищем обнаженного тела, он не услышал донесшихся сзади шагов. Инспектор манежа схватил мальчика за волосы и начал жестоко избивать, а Лазарю вдруг стало нестерпимо стыдно за свою наготу. Бартакост, его отец, пивший в своем фургоне, встревожился. Он пришел туда, где били сына, и не успел еще инспектор манежа раскрыть рот, как Бартакост схватил его за воротник и ремень. Поднял его над головой и понес к росшему невдалеке дубу. Он начал методично бить инспектора манежа спиной о ствол дерева с явным намерением сломать ему позвоночник. Но тот внезапно крутанул рукой, в которой что-то блеснуло, Бартакост выронил жертву из рук и приложил руку к шее. Он обернулся и посмотрел на кучку, сбежавшихся людей. Меж пальцев у него с равными интервалами била кровь. Он пошатнулся, упал на колени, потом рухнул навзничь. Никто не посмел к нему подойти. Отец девочки — он стоял на четвереньках, тяжело дыша, на траве рядом с ним валялся нож — неотрывно смотрел на умиравшего человека диким виноватым взглядом. В тишине было слышно, как из раны хлещет кровь. Лазарь видел, как от растекавшегося красного пятна прочь уползла змея. Это длилось невероятно долго. Потом хриплое, судорожное дыхание разом стихло. Тело застыло без судорог и конвульсий. Бартакост лежал в луже собственной крови, блестевшей в осенних сумерках. Лазарь шмыгнул разбитым в кровь носом, потом провел по нему кулаком.

Но — хватит воспоминаний. Лазарь прижимается лицом к окну и внимательно разглядывает слабо освещенную спальню. Он хочет убедиться втом, что там есть на чем повеситься, — может быть, там в стену вбит крепкий гвоздь, может быть, еще что-нибудь. Да, нашел, причем рядом с постелью. Оставаясь нагишом, он достает из кармана снятых штанов струну, потом аккуратно открывает окно и ждет. Пегги недвижна, как мумия. Он входит в комнату.

Переборов угрызения совести, Ксавье решился. Он снова приспособил планки, взглянул на себя в маленький осколок зеркала, сказал себе, что плохо выглядит, совсем плохо, и вышел в коридор. У двери подруги он застыл, охваченный сомнениями. Ему послышался странный шипящий свист, как будто спускали воздушный шарик, к тому же он был очень удивлен: щель под дверью светилась так ярко, будто комната была наполнена светом. Внезапно сзади появился живший за стенкой сосед.

— В чем дело? — Мужчина задал вопрос, завязывая пояс купального халата.

— Не знаю, — проговорил Ксавье. — А что?

Мужчина подошел ближе, виду него был озадаченный, а в дверном проеме его квартиры тем временем возник силуэт встревоженной женщины, причем Ксавье даже вспомнил, что ее зовут Розетта.

— Что-то здесь не то, — сказал мужчина, приложив руку к стене. — Жарко очень. Ты знаешь, кто здесь живет?

Подручный уже хотел ответить, суетливо соображая, как бы ему убедительно солгать, когда дверь в комнату резко распахнулась, и прямо на грудь Ксавье бросилось кошмарное чудовище, охваченное ярким пламенем, какое-то пугало, осьминог, бешеная собака, дико вопившая всеми своими пятьюдесятью огнедышащими глотками.

Глава 3

После непродолжительной борьбы Ксавье удалось сбросить с себя судорожно изгибавшегося монстра. Подручный загасил несколько искр, тлевших на его рубашке. Розетта быстро кидала на охваченную пламенем кровать одеяла, которые с суетливой торопливостью приносили другие соседи. Все надрывно кашляли. Матрас сильно дымил. Когда приятель Розетты, который гасил пламя на чудовищном звере, закричал: «Помогите же мне, бога ради, помогите мне кто-нибудь!» — Ксавье наконец осознал, что этим существом, корчившимся от боли на полу, чей череп покрывали кровоточащие струпья, была его подруга Пегги Сью.

Ксавье стоял, будто его разбил паралич, он единственный ничего не делал в царившей суматохе среди беспорядочно суетившихся вокруг него людей. Он не мог понять, что произошло, пока не увидел обнаженного Лазаря, повесившегося на крюке, вделанном в потолок; ноги мастера покачивались над опрокинутым ночным столиком. Им пришлось отклонить его мертвое тело, держа за ноги, чтобы оно не загорелось. Окна открыли, чтобы выветрился дым. В конце концов, все, что можно было сделать, было сделано, теперь оставалось только ждать прибытия «скорой помощи» и спаателей, которым на самом деле спасать уже было почти нечего. Все семнадцать человек, в подавленном состоянии сгрудившиеся вокруг Пегги, беспомощно молчали. Надеяться было не на что разве на то, что мучения молодой женщины скоро закончатся. На тот случай, если сострадание призовет их к действию, один дряхлый старик пошел к себе, чтобы взять пистолет. Конец неотвратимо приближался, Пегги часто дышала, как загнанная гончая, иногда ее дыхание прерывалось воплем. Ее налившиеся кровью глаза стали похожи на детские стеклянные шарики, один глаз еще вращался в своей орбите в неизъяснимом ужасе. Обгоревшая кожа на запястьях у нее как-то странно пожухла и потрескалась. Пегги, точнее, все, что осталось от нее, было покрыто одеялом, но и под ним ее трясло, как человека в ванне со льдом. От губ ее и кожи на щеках мало что осталось. Обнаженные челюсти конвульсивно постукивали, нелепо и ужасающе. Над ней склонились две женщины, потом три, к ним присоединилась четвертая. В конце концов глаз застыл на одной точке, одеяло перестало подрагивать, Пегги больше не кричала.

— Жизнь так быстро пролетает, что и не заметишь, — прошептала склонившаяся над бездыханным телом пожилая женщина. Пегги навсегда осталась двадцатидвухлетней.

Глава 4

Не получив ответа, мужчина приоткрыл дверь и заглянул в комнату. На нем была широкополая шляпа, из тех, что носят только полицейские. Физиономия его была похожа на младенческое лицо, только заросшее густой щетиной. Он посмотрел на сидевшего в углу на корточках Ксавье, который упер подбородок в кулаки и дрожал, как загнанная в угол крыса. Мужчина в замешательстве стал разглядывать убогую обстановку, самодельную жаровню, привинченный к стене стол, кровать, которую правильнее было бы назвать нарами, валявшиеся на полу планки, вызвавшие у него недоуменный вопрос о том, для чего они могли быть предназначены, — и наконец взгляд его остановился на крюке, забытом на полу, но, очевидно, вырванном из потолка, в котором от него осталась дыра. Такие крюки были в каждой комнате на этаже, этот был как две капли воды похож на тот, на котором повесился Лазарь-Ишмаэль Бартакост. На кровати была свалена в кучу форма разрушителя. Мужчина нервно достал из кармана плаща носовой платок и вытер лоб.

Ксавье так и сидел в своем углу. Его трясло, взгляд бегал из стороны в сторону.

— Инспектор Монро, — без особого апломба представился мужчина и показал свой значок.

Ксавье ничего ему не ответил.

— Мне поручили вести это расследование… Я хочу сказать… что… это происшествие, случившееся по соседству пару дней назад. Можно мне присесть? — полицейский указал на стул.

Он сел, снял шляпу, снова вытер лоб, потом надел шляпу.

— Слушай, мне не хотелось бы, чтобы ты думал, что я всякие сплетни собираю. Мне сказали, ты работаешь разрушителем? — Он бросил взгляд в сторону рабочей формы Ксавье. — Тебе нечего бояться. Это дело мы быстро закроем. Мне уже удалось восстановить всю картину. Ну, так что ты по этому поводу думаешь?

Инспектор с мольбой и тревогой ждал ответа Ксавье, но со стороны последнего не последовало никакой реакции.

— Это мое первое расследование, и оно связано с разрушителями, — сказал инспектор как бы себе самому. — Но я тебе точно говорю. Вот, послушай. Представим себе на минуточку, что господин Лазарь-Ишмаэль Бартакост повесился по причинам, которые нас ни в какой мере не касаются, тем более что я не из тех, кто берется кого-то за что-то судить, боже упаси. Та табуретка, на которую он взобрался, когда упала, случайно задела ночной столик.

Понимаешь, к чему я клоню? А там, на столике этом, стояла керосиновая лампа. Так вот, лампа упала на диванный валик, на котором лежала голова спавшей молодой женщины, так что все становится на свои места, и нам нет нужды ничего больше доискиваться или кого-то еще в чем-то подозревать.

Пока инспектор говорил, Ксавье поднялся и попятился как-то боком, как краб. В конце концов он сел на кровать. Он по-прежнему молчал, и, казалось, его это дело вообще мало интересует, что некоторым образом успокаивало инспектора.

— Что же касается тебя, — ты же знаешь, какие у людей бывают длинные языки, — так вот, кто-то заявил, что застал тебя у двери в комнату мисс О’Хары во время этой трагедии. Но я бы вот что хотел тебе предложить. Ты не был знаком ни с ней, ни с ним, и…

— Пегги была моей подругой, а Лазарь — моим мастером.

Инспектор заткнул уши и раздраженно сказал:

— Я ничего не слышал! Я ничего не слышал!

Он взглянул на Ксавье, убедился в том, что тот больше ничего не говорит, и только после этого вынул пальцы из ушей.

— Ну, давай предположим, что ты не знал ни его, ни ее — так ведь бывает, правда? Ведь случается иногда тебе кого-то не знать?.. Ну, ладно. Ты услышал шум (инспектор попытался изобразить, как это могло быть). Или тебя насторожил странный запах (он с шумом втянул носом воздух), ты вышел в коридор посмотреть, что там к чему, и тогда (широкий театральный жест рукой, который, видимо, должен был выражать удивление) ты заметил там дым. Вот потому-то ты там и очутился, положив руку на ручку двери. Вот и вся история. Давай, мы с тобой будем придерживаться этой версии. Всем тогда будет хорошо, никто меня не будет беспокоить, и мы быстренько закроем дело.

— Пегги была моей подругой, а Лазарь — моим мастером. Мы вместе провели вечер.

Инспектор разразился звуками, похожими на щенячье тявканье.

— Я и слушать не хочу эти твои истории. Пожалуйста, избавь меня от них! Или мне тогда придется продолжить расследование. Надо будет допрашивать других разрушителей. Нет, только не это! Я тебя прошу… я просто умоляю тебя. Евреи они или негры, мне дела нет до того, какого они цвета, мое мнение в этих вещах полностью совпадает с твоим. В глубине души я с большим уважением отношусь к разрушителям, можешь мне поверить, один из двоюродных братьев моей матери женат на дочери члена Гильдии, клянусь тебе в этом!

Инспектор промокнул глаза носовым платком.

Ксавье медленно лег на койку, вытянул руки вдоль тела, мышцы на шее у него напряглись. Он повторил:

— Она была моим другом, а он — моим мастером. Мы провели вечер вместе.

Инспектор быстро и с шумом вышел из комнаты, снова зажав пальцами уши.

Мортанс остался один на один с ужасом, терзавшим его последние два дня. Он не мог думать — перед его мысленным взором все время возникала фигура его подруги, объятой огнем. Временами он не мог дышать, щеки его бледнели до синевы. Ему никак не удавалось совладать с этим ужасом.

Эта яркая до жути картина не шла у него из головы больше недели. Больше недели память снова и снова заставляла его вспоминать это ужасное событие. Если вдруг его внимание на краткий миг, совсем ненадолго переключалось на что-то другое — «Лучше выкинуть банановую кожуру теперь, пока она не начала пахнуть», — он удивлялся, что в этот момент уходила боль, и боль немедленно возвращалась. Когда он переставал о ней думать, она сама к нему возвращалась. То же самое происходило, когда он делал над собой усилие, чтобы отдохнуть, а это всегда знак сильного расстройства, когда приходится делать над собой усилие, чтобы расслабиться. Он мрачно сосредоточивался на мысли о том, что ему надо уснуть, как будто готовился к поединку. С огромным усилием воли, если он извлекал логарифмы из восьмизначных чисел, заставляя мозг напрячься в вычислениях, ему удавалось достичь странного состояния, при котором голова продолжала работать сама по себе, а он в это время как будто отключался, но, подчинившись внезапному внутреннему порыву, он вдруг восклицал: «Наконец-то я смогу заснуть! Не буду я больше об этом думать!» И тут же охваченная огнем Пегги яростно будила его, и он от ужаса кричал, а она хватала его за волосы, чтобы глубже погрузить подручного в пучину страданий.

Сбежать, уйти, куда глаза глядят, чтобы только не остават там, где была ты! Но если бы он прошел по коридору, вдохнул мерзкий запах горелой человеческой плоти, который еще оттуда не выветрился, который он чувствовал, подойдя к ее двери, если б он снова увидел ее комнату — место чудовищного абсурда, эта невероятная, непереносимая борьба наверняка кончилась бы тем, что он сошел с ума. Поэтому спастись от себя самого он пытался доступным ему способом: от стула к окну — три шага, от окна — кровати, попытаться лечь на нее и хоть ненадолго забыться сном чего так жаждала каждая клеточка его тела. Он накрывал голову подушкой, снова ненова безуспешно пытался уснуть и клял свое бытие, — узник собственных костей, он сжимал ладонями голову так, что в ней начинало что-то подозрительно поскрипывать. В конце концов он дошел до того, что прекратил есть. Теперь его силой нельзя было накормить. Правда, иногда, не сдержав зверского аппетита, он хватал первое, что попадалось ему под руку, луковицу например, и откусывал от нее кусок, даже не счищая шелуху. Но не успевал Ксавье проглотить пишу, как желудок ее отвергал, и парнишку начинало тошнить. С этого времени его всего — и тело, и разум, как единое целое, все время выворачивало наизнанку. С этого времени он разрывался между охваченным постоянной паникой разумом, дошедшим до такого состояния, что одни и те же мысли постоянно прокручивались, как белка в колесе, и своим истощенным телом, исстрадавшимся от голода, бессонницы и жалости к самому себе. Эти две его сущности стали теперь настолько друг от друга далекими, как осьминог и стремянка. И вдобавок, пока он испытывал такие мучения, каледый вечер в одно и то же время, как по расписанию, вплоть до самого рассвета Страпитчакуда пела так, что любого могла довести до белого каления.

За все это время он ни единой строчки не написал сестре своей Жюстин.

И только на рассвете восьмого дня его мучений траектория хода планет обрела иную конфигурацию. Что-то будто прорвало нарыв той боли, от которой рвалась на части душа Ксавье, вскрыло его, и боль устремилась наружу. Он все еще думал о произошедшей трагедии, но образы ее уже не носились беспрерывно в его голове, как ошпаренные кипятком кошки. Он мог теперь спокойно разложить их по полочкам. Когда первые тусклые лучи солнца заглянули к нему в оконце, он вдруг испытал нечто схожее с потрясением; в голове его, где на протяжении восьми дней стоял бессвязный невероятный грохот, вдруг воцарилась гробовая тишина. Добрая фея коснулась волшебной палочкой его тела на уровне печени, и из того места по телу стало распространяться благодатное волшебное тепло. Теперь он знал, что исцеление возможно. Жизнь, как говорится, вступала в свои права, призывая его следовать странной обязанности продолжения бытия. Теперь ему предстояло преодолеть бескрайнюю пустыню горя. Следующие три дня он посвятил заботе о себе самом — нормально питался, долго спал, уделял должное внимание своему сильно потрепанному организму. Он внимательно следил за тем, чтобы движения его были не резкими, продуманными, последовательными, он учился если не холить себя, то, по крайней мере, относиться к себе с уважением, с тем трезвым вниманием, которое необходимо любому идущему на поправку больному. В конце концов, в самый последний день, в самую последнюю ночь он так горевал, оплакивая дорогую свою утраченную подругу, что проплакал два часа кряду и тем самым дал ей возможность уйти из этого мира в плоти его во второй и последний раз.

На двенадцатое утро он проснулся, спокойно привел себя в порядок и приготовил завтрак, который должен был взять с собой на работу. Ему было невероятно противно надевать форму разрушителя — подручного. Как-то они к нему отнесутся после его более чем десятидневного отсутствия? Он вышел на свежий прохладный воздух и отправился на строительную площадку. Никогда еще город не казался ему таким серым, никогда вертикальность его очертаний так его не подавляла. Он остановился у нескольких росших группой деревьев. Они были здесь вместе с Пегги, когда он видел деревья в последний раз. Мягкая грусть согрела ему душу. Поворачивая за угол, он надеялся увидеть подъемные краны и занятых своим делом рабочих. Вместо этого на месте трех кварталов все было сравнено с землей. Пустырь напоминал озеро, заваленное отбросами.

Ксавье застыл на месте, будто ноги вросли в бетон, а перед носом его повесили отвес.

— Что тебе здесь надо? — услышал он чей-то голос. — Тебе здесь делать нечего. Ступай отсюда прочь!

Подручный пришел в себя. Мужчина, который к нему обратился, походил на одного из бездомных. Раньше бы, наверное, Ксавь сразу же убежал отсюда со стыда. Но только не сейчас.

— Куда они все ушли?

Мужчина рубанул воздух рукой, его жест был полон злоби и презрения.

— Ушли они все, кончили свое грязное дело и ушли. Бог знает, где они теперь себя позорят! А теперь убирайся отсюда! Пошел к черту!

Ксавье машинально сделал несколько шагов, маленьких таких шажков, как будто кто-то дергал его сверху, как марионетку, за веревочки. Но он не знал, куда идти, и потому остановился. Значит, теперь ему надо искать свою команду? Весь город исходить единственно ради этого во всех направлениях? Как же, интересно, он не сможет найти свою бригаду разрушителей на необъятных просторах Нью-Йорка? Сколько дней это у него займет? Сколько недель? Это равносильно поискам иголки в стоге сена. Не суждено нам покой обрести на этой земле.

Загрузка...