Екатерина Домбровская Глава 20 Ловушка для прототипов Вокруг Архиерея

Часть 1 ОТЕЦ СЕРГИЙ ЩУКИН — ДУХОВНИК ЧЕХОВА

Слова Л. Н. Толстого о том, как рождался образ Наташи Ростовой, хорошо известны и часто цитируется, однако почему-то не принимаются во внимание большинством профессиональных литературных критиков и весьма солидных интерпретаторов от филологии в их собственных научных взаимодействиях с прототипами. Пример тому — прямолинейное и грубое сопоставление героя чеховского «Архиерея» с «официально» известным и чуть ли не «узаконенным» прототипом епископа Петра — епископом Михаилом (Грибановским)[1]. Поразительное в своей школярской примитивности представление о тайне художественного творчества… Опершись на так или иначе кем-то выявленный, но отнюдь не автором однозначно признанный, прототип такие исследователи и критики пытаются судить не только о глубинных смыслах произведений великих художников, но даже и об их сокровенных творческих намерениях и замыслах.

«Человек смотрит на лице, а Господь смотрит на сердце»[2], — предупреждает Священное Писание. Сердца других для большинства из нас — есть тайна и «в землю закопанный клад»[3]. Разумеется, мы должны совершенствоваться, стремясь к уподоблению Христу и пытаясь как можно глубже и вернее постигать внутреннее состояние других душ, памятуя при этом, что способность подобного постижения — дар высокого порядка, который Бог вручает лишь смиренным и сокрушённым сердцам, шедшим крестоносным путём познания собственной греховности и многотрудного покаяния[4]. Нахрапом, рассудочными набегами на «объект», да ещё с небрежной самонадеянностью, — тут ничего не добиться, а только народ рассмешить.

Толстой говорил, что, сотворяя свою Наташу Ростову, он «взял Таню (Татьяну Андреевну Берс — в замужестве Кузминскую), перетолок с Соней (с женой Л. Толстого — Софьей Андреевной Берс), и получилась Наташа». Разумеется, на самом деле все было и бывает намного сложнее, тоньше, таинственней даже для самих авторов. «Зачатый» гением герой начинает по мере умножения авторских страниц жить своей жизнью и обрастать тем, чего изначально — по первопутку мысли — в нём даже и не было. Рождение образа — волшебный процесс. Младенчествующее словесное семя образа поглощает огромные запасы за всю жизнь скопленного в душе автора добра; суррогаты не приемлет, питается только чистейшей, подлинно прожитой и выношенной автором правдой. И тогда только семя образа начинает на глазах теплеть — пока не наберёт температуру живого тела, пока не забьётся сильно и звучно его человеческий пульс и не зазвучит со страниц его единственный и неповторимый голос — непостижимое откровение человеческой личности, таинственно отысканной, выношенной и рождённой автором.

Вышло слово из сердца человека, одно, другое… И постепенно слова эти начали сливаться — то ли в пейзажи, то ли в смутные контуры многофигурных композиций, то ли в живые портреты, вобравшие в себя разные сокровенности авторской души. Эти картины и образы — сам автор, неотъемлемая часть его личности и жизни.

Есть и обратный, не менее таинственный и глубоко засекреченный Богом процесс, в котором уже другая (редкая, особенная, имеющая в себе хотя бы в потенциале огонь любви) личность пытается не просто просмотреть картинки и уследить развязку фабулы, но пройдя сквозь них как сквозь стену, непосредственно подключиться к творческому процессу — тому, первому… От этих картин и портретов, увиденных, услышанных, — пойти скорее вспять: к сердцу автора — во святая святых его души, где из кровяных клеток сердца в сложнейшем, болезненном, не без больших потерь крови, в неизъяснимом переживании (проживании) жизни они — эти картинки и портреты, неотступно двигались, жили, группировались и синтезировались, а потом толпились у врат сердца на выходе… Но даже и вырвавшись наружу, они всегда оставались тем, что от автора неотъемлемо: его перечувствованным и прожитым, и потом уже «переформатированным» в нечто новое и самостоятельное, но имеющее непосредственное отношение к душе и духу автора, — его собственное, органичное внутреннее слово, связанное с сердцем неразрывной пуповиной, в нём пребывающее, как корабли в порте приписки, — куда б не плыли…

Может ли профессиональный критик и тем более серьёзный литературовед опираться на иные представления о месте прототипов в процессе творчества и столь прямолинейно, механически, в духе «закодированного» мышления рассуждать и разбирать художественные произведения, игнорируя уникальную сложность этого сокровенного процесса? Разумеется, не может, но, ничтоже сумняшеся, опирается, выплёскивая в мир бездумную ложь, механически повторяя не имеющие никакого научного веса чужие легковесные утверждения, как выше помянутое, что, дескать, Чехов в образе епископа Петра якобы «хотел» изобразить не кого-нибудь иного, но именно епископа Михаила (Грибановского). Что же остаётся идущему следом, алчущему подлинной правды исследователю чеховского наследия, как не заняться распутыванием этих задубелых от времени и от множества перебиравших их рук узлов, долго и подробно при этом доказывая, почему прежняя точка зрения неверна и в чём порочна, чтобы уж потом на расчищенном и «раскодированном» пространстве начать строить совсем иное здание…

Фотография епископа Михаила (Грибановского) действительно всегда стояла и, верно, стоит по сию пору на ялтинском письменном столе Чехова. Однако мудрая и осмотрительная Мария Павловна Чехова в своём ответе одному почитателю творчества Антона Павловича, интересовавшемуся судьбой этой замечательной, якобы послужившей прототипом архиерею Петру, личности, от прямой речи о прототипе уклонилась. «Возможно, что Вы правы, — осторожно отвечала Мария Павловна, — что епископ Михаил Грибановский послужил темой (курсив Тимофея — прим. Е.Д.) для рассказа „Архиерей“».

Тимофей ухватился за эту переписку, однажды встреченную им среди других публикаций научных сотрудников Ялтинского музея Чехова: в ней содержались некоторые подробности, имевшие непосредственное отношение к истории рождения «Архиерея».

…Итак, в сентябре 1946 года восьмидесятидвухлетняя М. П. Чехова получила письмо от незнакомого ей «научного работника, близкого к литературе и искусству», жителя станции Ворзель Киевской области — Ивана Фёдоровича Ерофеева. Он писал:

Одним из лиц, черты которых отразились в рассказе «Архиерей», был Таврический епископ Михаил Грибановский. Я хорошо знал лицо, на руках которого умер этот замечательный человек. Это лицо послало Антону Павловичу как фотографию, так и одну из книг М. Грибановского, знаю С. Щукина. (…) На фото Грибановский снят вместе со своей старушкой матерью. Одно время это фото стояло на письменном столе Антона Павловича. У меня есть фото Грибановского, но не это…

Все интересно и важно было в этом кратком отрывке — и сама личность этого корреспондента М. П. Чеховой, несомненно, имевшего непосредственное отношение к событиям церковной жизни Ялты 90-х годов XIX века и хорошо знавшего круг лиц, которые были, скорее всего, известны и Чехову; и бросившееся в глаза Тимофея выражение из его письма: «Одним из лиц, черты которых отразились в рассказе…». Выходит, очевидец, знавший ценные подробности из истории создания рассказа, и тогда ещё был уверен, что прототип-то героя рассказа был не «один», а «один из»…

Только в одном ошибся Иван Фёдорович Ерофеев: ранней осенью 1898 года сорокадвухлетний епископ Михаил (Грибановский) умирал в Крыму от чахотки на руках не одного, как в письме сказано, а трёх лиц: двух архиереев — его близких друзей и учеников, и третьего, так же душевно близкого умирающему архиерею лица. Это были епископ Антоний (Храповицкий), впоследствии митрополит и первоиерарх Русской Православной Церкви Зарубежом, яркая, харизматичная личность, вошедшая в историю Русской Церкви и в качестве замечательного воспитателя целой плеяды молодых архиереев (он вслед за своим наставником — епископом Михаилом много постарался для возрождения любви к монашеству в годы лютого охлаждения веры), и как талантливый церковный писатель, оставивший, к слову сказать, «Словарь к творениям Ф. М. Достоевского». Владыке Антонию предъявляли и предъявляют справедливые претензии по части сотериологии[5], но это — тема особая и здесь к делу не относящаяся.

Вторым у одра владыки Михаила пребывал епископ Никон (Софийский), тоже человек незаурядный, и так же, несомненно, имевший отношение к рождению образа епископа Петра из «Архиерея», хотя никто и никогда епископа Никона в этом контексте даже и не упоминал. Между прочим, именно он, владыка Никон, в июле 1898 года был назначен временно управляющим Таврической епархией в связи с болезнью, а затем и кончиной (19 августа 1898 года) её правящего архиерея — епископа Михаила (Грибановского). Владыка Никон (Софийский) пребывал в качестве викария крымской (Таврической) епархии вплоть до февраля 1899 года.

Третьим был Александр Иванович Леонтьев — друг и душеприказчик епископа Михаила, последний смотритель Симферопольской семинарии. Именно он и оставил о Владыке прекрасный и подробнейший «Биографический очерк», на основании которого в наши уже дни начали рассматривать вопрос о канонизации епископа Михаила (Грибановского).


В это время — с осени 1898 года обосновался в Крыму и Антон Павлович Чехов. Епископа Михаила в живых он уже не застал, но в то время ещё длился его поминальный сорокоуст и «Таврические епархиальные ведомости» публиковали множество материалов памяти отошедшего ко Господу замечательного архиерея. А с владыкой Никоном (Софийским) Чехов, по всей вероятности, даже встречался… Антон Павлович, как и всегда прежде, принимал активное участие в храмоздательстве: неподалёку от его строящегося ялтинского дома возводился новый храм, к приходу которого вскоре должен был быть приписаны и насельники чеховского дома. Как утверждают самые разные источники, писатель сам вёл переговоры о помощи строительству и «встречался с архиепископом Димитрием по этому поводу». Однако сколько Тимофей не искал, никакого архиепископа Дмитрия в это время в епархии он не нашёл. Епархию принял, как викарный (управляющий) епископ тот самый епископ Никон (Софийский) — один из названных трёх пребывавших у одра умиравшего епископа Михаила, лиц.

14 сентября 1898 года был назначен ещё и новый правящий архиерей, тоже очень яркий и незаурядный по своим архипастырским достоинствам человек — архиепископ Николай (Зиоров) (1851†1915). С тех пор он возглавлял Таврическую кафедру вплоть до 1905 года. В те годы в Крыму на архиерейской кафедре архиепископа Дмитрия не было. Ошибки всегда настораживают, потому от них почти неминуемо потом тянутся нити и к другим неточностям. Вот почему подробности о знакомствах, встречах и общениях Чехова с архиереями и священниками, несомненная глубина его осведомлённости об их судьбах и личных чертах в период с 1898 года вплоть до написания рассказа «Архиерей» (он был закончен 20 февраля 1902 года), очевидно, требовали более тщательного рассмотрения.

Тимофей с готовностью «шёл на погружение» в чуть ли не подневную хронику тех трёх-четырёх лет, в которые Чехов работал над «Архиереем». Один за другим приоткрывались сокровенные пласты внутренней, духовной жизни Антона Павловича, позволявшие восстановить и пережить богатейший спектр его жизненных впечатлений, которые могли иметь и, несомненно, имели отношение к созданию рассказа об умиравшем епископе; а если взглянуть шире, то и к вопросу о глубине веры и духовности самого писателя.

Этот рассказ называли лебединой песней Чехова. Так неужели же он не стоил исследовательской «мессы»?

Тимофей настолько предался поискам, что, как и во время своего ставленнического сорокоуста, одна за другой пошли у него бессонные ночи. Где и когда он набирался сна, чтобы жить и действовать, — он и сам не ведал. Спал в автобусе, спал после службы на лавке в храме, пока сторож — восьмидесятилетний дядя Прохор, не начнёт его тихонько теребить и подсовывать ему ко рту свою знаменитую алюминиевую кружку с царским вензелем Александра II и с огненным содержимым: поневоле тут проснёшься! Прохор утверждал, что кружка участвовала в сражении на Шипке, и завещана ему героем-дедом. Тимофей был единственный из немногих, кроме старца Севастиана, который и сдружил маленького Тимошу с Прохором, кто любил чаёвничать со стариком в его лачужке на краю небольшого храмового погоста (Прохор и за могилками следил, убирался, дворничал) и с наслаждением слушать бесконечные рассказы про Шипку, про прежних служилых людей, про тех, кто схоронен был на их старом погосте.

Как удалось Прохору, родившемуся в деревне в тридцатые годы, пережившему там войну, а потом долго мыкавшемуся по городам, прибиваясь к заводам и стройкам, сохранить семейные предания и достопамятную кружку, — загадка. Но это был совершенно вневременный человек, какое-то русско-крестьянское ископаемое: у себя в каморке он даже осколок шипкинского ядра сохранил. О том же, что он всегда оставался человеком истово верующим, и говорить нечего. А так — всю жизнь этой Шипкой и прожил, времени совершенно не поддавшись и никакой другой науке про жизнь так и не поверив. И что чу; дно: он другое в жизни, совершенно инородное прежнему, словно и не замечал, и никогда не ругался, не гневался и не злился на «нынешнее», — просто доподлинно жил в другом измерении, — вечном, что ли… Другого такого Прохора Тимофей больше не встречал.

…Ближе к ночи, дома, у любимого окна с берёзой с Тимофея сон сбегал окончательно. Ночью открывается у человека совсем другое зрение, оживают скрытые силы сердца. Изменяются пространственная и временна;я перспективы, вдруг возникают у сердца образы давно забытых на земле людей, с надеждой и вопрошанием смотрящих теперь в твои глаза… Вот теперь ты можешь говорить с ними вживе. Почему нет? Неудержимо влекло Тимофея вглубь ушедшей жизни, вглубь угасших на земле сердец — он и сам не понимал, откуда в нём это странное влечение? Он и Чеховым занялся отчасти по этой причине: наветы — наветами, а правда — правдой. «Отзовитесь, Антон Павлович! Поведайте хоть на ушко, о чём болело сердце ваше, когда сплетался в нём рассказ об умирающем архиерее — обычном человеке в необычном, запредельно высоком сане?»

В невероятной близости сползала к Тимофею кособокая, но царственно прекрасная в своём ослепительном сиянии Луна, словно намеревалась по-свойски, как к приятелю, завалиться к нему на кухню… Тимофею эту свою близость и сопребывание с другой планетой ощущал, как несомненную реальность. «Давай, включайся в дивное таинство малого воскрешения — никакого „милого праха“ нет, а встреча наша — сердечная — всегда есть, если сердце всегда молится обо всех и обо всём, и всему открыто, и всё любит, всё своей любовью обымает и даже пытается хранить…»

Тимофей теперь ощущал себя переполненным необыкновенной силы любовью ко всему, что было перед ним и в нём, что было всегда, задолго до него… Как бы ему хотелось так написать о чеховском «Архиерее», чтобы люди услышали и глубокие чеховские вопрошания жизни в его всё более внимательном вглядывании в последние дни и часы жизни горького своего героя-архиерея (и в себя самого, умирающего — несомненно), восприняли дух и характер этого понимающего и со-жалеющего, вдумчивого провожания епископа в пространства Вечности… Но как описать это трезвенное, особенное Чеховское вглядывание в человека — с всё понимающей и всё покрывающей любовью, зиждущейся не на моральных постулатах зубодробительного человеческого дискурса, но на фундаменте мудрого духовного знания всей этой зыбкой космической жизни, содержащейся в бытии одной только энергией Божией любви; как услышать и прочесть ещё и мысль чеховскую о бедной родине, об оскудении Божией силы в людях, заживших теперь на свой страх и риск, своими силами — без Бога и без влечения к Нему, как сироты окаянные и горемычные, обречённые…

Тимофей хорошо знал в Чехове это присутствие болезнующей, но трезвой мысли. Знал и то, что она в своих космических аллюзиях была доступна пониманию лишь редким читателям. Большинство в лучшем случае воспринимали чеховский мо; рок жизни, и — только-то. Возможно, что-то пытались уловить в Чехове символисты — тот же Андрей Белый, но большей частью мир подходил к Чехову с помощью измерительных приборов, действовавших только внутри земной черепной коробки. А Чехов этими приборами не мерился…

За мыслями Тимофей не заметил, как огромный кособокий диск куда-то укатился. Ночь восторжествовала. И мысли у Тимофея стали меняться — он вернулся к делу…

…Все глубже увязал Тимофей в жизнеописаниях архиереев и священников давнего, ранее представлявшегося ему малоинтересным, периода жизни Церкви. Дотоле о тех архипастырях, кроме епископа Михаила, Тимофей почти ничего и не слыхивал, а если и встречались в анналах церковной истории их имена, то ещё вчера он готов был просто пролететь по ним глазом, не испытывая никакого к ним интереса по принципу: «Из Назарета может ли быть что доброе»[6].

Теперь же, обострённые конкретными целями, интуиция, да и знания тоже, подсказывали ему, что перед ним вспыхнут образы из довольно мрачного, закатного времени русской жизни, — конца XIX века… Рутина, пошлость и застой, пагубность которых Чехов, как никто, до самых последних глубин осязал (а ведь это ужасная, мучительная нагрузка для совестливого сердца!) и умел обличать, касаясь своим мудрым взором не внешних, снующих в мозгах социума фабул, но почти невидимых сюжетов — подоплёк жизни. Его мысль всегда стремилась и не останавливалась перед необходимостью вскрыть духовные причины, повлёкшие за собой это убийственное омрачение русской жизни… Теперь и Тимофей вслед за Чеховым, вынужден был идти на погружение, в котором разделительные пространства времени начинают сокращаться и истаивать, а искомое изображение — приближаться и расти…

По настоятельной просьбе Маргоши, — верного сопутника Тимофеевых изысканий, он начертил на ватмане схему, в центре которой был обозначен сам Антон Павлович, а вокруг — те архиереи и духовные лица, которые могли так или иначе воздействовать в процессе работы над «Архиереем» на формирование его глубинных смыслов. Посовещавшись с Маргошей, начать он решил с протоиерея Сергия — Сергея Николаевича Щукина (1872†1931), оставившего воспоминания о Чехове, в которых впервые и было помянуто имя епископа Михаила (Грибановского), как «одного из» возможных прототипов чеховского «Архиерея», — того Щукина, которого упоминал корреспондент Марии Павловны в 1946 году, тем самым сблизив и его с причастным покойному епископу кругом лиц.

…Как уже говорилось, неподалёку от будущей от уже заложенной будущей Белой дачи — дома Чехова в Верхней Аутке (Ялта) — стояла греческая церковь в честь мученика Феодора Тирона, которую в то время (в 1898 году) начали восстанавливать на месте старого, разобранного храма. Отец Сергий Щукин вспоминал:

К тому времени, как Чехов поселился в Аутке, между греками и русскими шли острые споры по случаю назначения новых священников, перестройки церквей, относительно церковного имущества и пр. Представители греков во главе со священником явились к Чехову и просили его взять на себя защиту их дела. А. П-ч согласился на их просьбу, принял в деле большое участие, был с документами, которые они дали ему, у архиерея. Противная партия не понимала, отчего он хлопочет, была раздражена и толковала, что он сам грек, потому и хлопочет за греков.

Тимофею было особенно важно это упоминание о посещении Чеховым Таврического архиерея. Кого именно: епископа Никона (Софийского) — викарного, или епископа Николая (Зиорова) — правящего? Оказалось, что Чехов обращался к архиепископу Николаю, который, кстати, в эти месяцы подолгу жил в Ялте. Но более всего Тимофея заинтересовала личность отца Сергия Щукина, который, как и Чехов, стал ялтинским жителем по причине слабости лёгких. Поиск начал ветвиться.

…Отец Сергий Щукин поселился в Ялте осенью 1898 года, и вскоре — в конце октября — начале ноября — познакомился и подружился с Чеховым и его семьёй. С некоторыми перерывами протоирей Сергий служил в Крыму вплоть до 1927 года. Перерывы были вызваны арестами и заключениями в тюрьме.

При жизни Чехова отец Сергий был законоучителем церковно-приходской школы при том самом храме святого Федора Тирона, о котором хлопотал Чехов; преподавателем Закона Божиего в Ялтинской гимназии, а в 1902 году — вторым священником в ялтинском соборе в честь благоверного князя Александра Невского (благодаря опять же хлопотам Чехова, что подтверждается перепиской того времени). Но не только обстоятельства способствовали неминуемому сближению этих личностей.

Отец Сергий пробовал себя в литературе, и Чехов ему очень просто и по-доброму помогал. Но, самое главное, что, оказывается, отец Сергий стал духовником Антона Павловича, а, впоследствии, и его семьи, о чём нигде и никто в чеховедении до сих пор не упоминал.

Ввёл в оборот этот важнейший с духовной, исторической и литературоведческой точки зрения факт другой замечательный русский священник — отец Константин Ровинский (1862†1942(3)) в своей не очень-то известной, но замечательной книге «Беседы старого священника». Отцу Константину Ровинскому — священнику и человеку исключительному, многоопытному и многострадальному можно было верить без всякого сомнения. Вот что главное собрал об отце Константине Тимофей…


Принявший священство по благословению Святителя Тихона, Патриарха Московского и всея России, и святого праведного отца Алексия Мечёва, отец Константин, в прошлом действительный статский советник (!) и крупный царский чиновник по финансовому ведомству, человек чести и в то же время редкого смирения, принявший после революции священство, а с ним и крест исповедничества, он хорошо знал церковную жизнь Москвы 1920-х годов: ведь это был тогда очень тесный и сплоченный круг священства и их верных чад. Отец Сергий Щукин последние четыре года жизни был московским священником: настоятельствовал в Спасопесковском храме на Арбате, дружил с известным московским проповедником отцом Георгием Чинновым. После кончины отца Алексия Мечёва отец Константин Ровинский вплоть до ареста в 1929 году, служил в храме Святителя Николая в Клённиках при настоятеле отце Сергии Мечёве — сыне великого старца и впоследствии прославленном как новомученик. С ним вместе Отец Константин и был арестован, но расстрела избежал чудом: из-за старости и тяжелой болезни его отправили в ссылку…

В трудные и горькие минуты Тимофей любил перечитывать «Беседы» отца Константина — это была поистине врачующая, утешающая и вдохновляющая книга, имевшая чудодейственную силу умножать в читающих веру в Промысел Божий и в Божие неусыпное блюдение жизни каждого человека. Вот так однажды, в какой-то горький момент жизни Тимофей вновь достал «Беседы…» и вдруг совершенно случайно наткнулся на воспоминания об отце Сергии Щукине как о духовнике семьи Чеховых (раньше-то они как-то не привлекали его внимания). Вот это был подарок! Нежданный, негаданный, драгоценный… Тимофей ликовал: у Антона Павловича, оказывается, был духовник, — и какой!


…Общение Чехова и отца Сергия длилось с 1898 года до конца жизни писателя. А после кончины Чехова, когда Сергей Николаевич Щукин служил в Аутской Успенской церкви Ялты, его прихожанами были члены семьи Чехова; в этой же церкви в 1914 году он совершил обряд перехода в Православие О. Л. Книппер-Чеховой.

Разумеется, тот факт, что у Антона Павловича был духовник, свидетельствовал очень о многом: о правильной с церковной точки зрения духовной жизни Чехова, о несомненной самостоятельности и продуманности его выбора, о духовности его восприятий и подходов к жизни, так как очень высокого духа и редкостной силы веры был его наставник, — ведь истинная духовная связь отца и сына всегда сообщает, «переливает» духовные дары (в той или иной степени) от одного — к другому.

Потрясенный Тимофей не мог перечитывать эти воспоминания один, и потому тут же была безжалостно разбужена растерянная Маргоша, и, наконец, они уже вместе «отправились на погружение» в события более чем столетней давности. Перед ними всплывал, обретая живые очертания, образ поистине прекрасной личности, каких уж нет в нашем холодном и рациональном мире, души почти совсем забытой за годы неверия и гонений на Церковь, но и поныне излучающий ощутимый сердцем свет святости.


Тимофей и Маргоша сразу поняли, что эти два человека — Антон Павлович и отец Сергий — были не только близки, но и достойны и даже во многом похожи друг на друга, а потому представить их духовную дружбу и сокровенные отношения как нечто формальное было бы просто невозможно. Не такие это были люди.

Вот что о. Константин Ровинский рассказывал в своей книге о протоиерее Сергии Щукине — духовнике Чехова…

Одна из моих духовных дочерей, прекрасно образованная и давно ставшая на духовный путь, передавала мне, что она познакомилась в Москве с одним выдающимся пастырем — о. Сергием Щукиным, бывшим ранее настоятелем собора в Ялте (После 1927 года отец Сергий служил в Москве. — Прим. моё, — диак. Тимофей). О. Сергий был духовным отцом писателя А. П. Чехова, который бывал у него, живя в Ялте, и очень его почитал… По её отзывам, о. Сергий был отмечен перстом Господним, и было ясно, что на нем почила благодать Божия. По своему смирению, любви к людям, молитвенной настроенности, пониманию души человеческой этот пастырь, по ее словам, напоминал о. Алексия (Мечёва — прим. моё, диак. Тимофей). И ей удалось несколько раз с ним беседовать по вопросам, которые её не только интересовали, но и мучили, ибо она сама не могла их разрешить, и о. Сергий много дал её душе, разъяснив её недоумения и сомнения…

Когда отец Сергий трагически погиб в день своих именин в 1931 году, эта женщина (в будущем духовная дочь отца Константина) горячо молилась об упокоении души почитаемого ею пастыря, и очень сокрушалась, что не успела разрешить при его помощи целый ряд духовных вопросов. В ту же ночь ей приснился о. Сергий Щукин, сказавший: «Не жалейте, что мы многого с вами не разобрали, все это неважно; самое главное в жизни — наше отношение к Богу».

…На другой день занятия Тимофея прервала прибежавшая домой в сильном возбуждении Маргоша: «На ловца и зверь бежит, брате! — крикнула она с порога, — Смотри: я нашла еще одно потрясающее воспоминание об отце Сергии!».

…Небольшой очерк, посвященный духовнику Чехова, принадлежал перу одной ялтинской жительницы — игумении Евдокии (вероятно, оказавшейся в страшные годы гражданской войны в эмиграции). Она познакомилась с отцом Сергием, когда училась в гимназии, где он преподавал Закон Божий. Знала она отца Сергия и позже… Матушка вспоминала:

Все в гимназии, независимо от своих убеждений, ждали его прихода с нетерпением — и вот он пришел: небольшого роста, худенький, скромный, очень русский, с маленькой светлой бородкой и двумя вьющимися локонами по сторонам лица. Глаза светлоголубые, ясные и необыкновенно ласковые. В молодости так хочется найти идеал, и о. Сергий вызвал в нас формулу: «если он может быть таким, как мы его узнали — мы чутко и пристально следили за ним, — то значит, Евангелие осуществимо на земле».

Запомнилось игумении Евдокии и такое — на все времена — слово батюшки:

«Я все удивляюсь, что находят иные батюшки время играть в карты, ходить друг другу в гости, когда мне вот и вздохнуть некогда», — это было сказано без осуждения, скорее с удивлением. Он вообще никогда никого не осуждал — слишком любил людей, но видел их недостатки, часто с большой жалостью. Один раз, пока о. Сергий ждал своей очереди урока Закона Божьего, я кончала свой урок математики. Один из рабочих, молодой парень, заговорил со мной в очень развязном тоне. О. Сергий это услышал и так твердо и серьезно осадил рабочего, что он смешался и замолчал. Недаром говорят, что самое страшное — это справедливое негодование праведника. Я увидела, что в характере о. Сергия была не только мягкая ласковость, но и большая твердость и серьезность. Его здравый смысл и ум привлекали всех. Когда начались выборы на Всероссийский Поместный Собор — от Таврической епархии было выбрано три члена: о. Сергий Булгаков, о. Сергий Щукин и присяжный поверенный Салов. Его очень полюбил патриарх Тихон и впоследствии прислал ему митру, которую отец Сергий по скромности и смирению никогда не носил… Отец Сергий мечтал о писательстве и на этой почве познакомился с Чеховым. Чехов же и хлопотал перед архиепископом Таврическим об устройстве его в Ялте, так как уехать в Палестину ему не удалось из-за слабости легких. О. Сергий — при всей его духовности, прозрачности и любвеобильности — не был ни визионером, ни мистиком в западном смысле этого слова. Он был трезв духом и церковен.

— Какой замечательный портрет, Маргоша… Ты понимаешь, что ты мне принесла! — воодушевленный Тимофей, конечно, как всегда уже нарезал круги вокруг сестры, а та спокойно, со снисходительно-победоносным взором умудренной «старицы» попивала кофеёк… — Подумай, разве эти последние слова игумении Евдокии не могли быть в точности повторены и в адрес Антона Павловича?

Тимофей укрепился: он нашел подтверждение тому, что всегда предполагал в Чехове и сам: как и его духовник, Антон Павлович был духовно трезвым, и по-настоящему церковным человеком. Это их и сблизило.

Матушка Евдокия в своих воспоминаниях рассказала и о гибели отца Сергия:

25 сентября 1931 года были именины о. Сергия. После обедни и причастия он возвращался пешком к себе в Фили (дело было уже в Москве). В одном месте улица была перегорожена высокими железнодорожными рельсами, и когда о. Сергий их переступал, из гаража напротив выехал грузовик. О. Сергий попятился, оступился, упал затылком на эти рельсы и разбил голову. Через два дня он скончался в больнице, не приходя в сознание. Так окончилась его жизнь. Он лежал в гробу в Спасо-Песковской церкви 3 дня. В Москве еще было много открытых церквей: из каждой приходили священники со своим причтом, служили панихиды над его гробом. Отпевать захотел и митрополит Сергий. Лицо о. Сергия было покрыто воздухом, я так его и не видела. Народу набралось огромное количество, так как в газеты догадались поместить маленькую заметку: «Сергей Николаевич Щукин скончался такого-то числа (по новому стилю), отпевание в такой-то церкви». Арбат — улица широкая, был так запружен народом, что остановились трамваи — в это время вещь невиданная. Похоронили его на маленьком, теперь уже уничтоженном, Дорогомиловском кладбище и могилу обсадили молоденькими елочками…

С большим трудом разыскал Тимофей единственный фотопортрет отца Сергия, на котором он был изображен именно таким, каким описывали его те, кто его знал и любил. А вместе с портретом несколько позже, как бы случайно явилась в руки Тимофея и ещё одна — трагическая и многоговорящая о духовнике Чехова, подробность.

…С 7 декабря 1920 года в Ялте начался «красный террор». Известно, что должно было быть расстреляно 6000 человек. «Расстреливали больных и раненых в лазаретах (в Алупке, например, в земских санаториях 272 человека), врачей и служащих Красного Креста, сестер милосердия (зарегистрирован факт единовременного расстрела 17 сестёр), земских деятелей, журналистов и прочих. И сколько таких, не стоявших даже в рядах активно боровшихся!», — писал С. П. Мельгунов в своём исследовании «Красный террор в России 1918–1920». Не только воды Учан-Су, но даже море в месте впадения речки возле гостиницы «Ореанда» обагрилось кровью.

«И всю ночь ходил по берегу и неустанно молился Господу ялтинский народный батюшка Сергий Щукин, скорбя и поминая всех „имена коих Ты Господи, веси“…»

Именно отец Сергий в своих воспоминаниях и связал впервые историю создания рассказа «Архиерей» (работа над ним фактически велась на его глазах) с личностью епископа Михаила (Грибановского), именно он, отвечая на расспросы Чехова, рассказывал ему об этом выдающемся архиерее, о том, как он умирал, и о тех, кто был при нём…

Отец Сергий многое мог сообщить Чехову о личностях и других архиереев, которые возникали на горизонте ялтинского бытия в то время. И несомненно, рассказывал… «А потому и нам, — рассуждал Тимофей, — следует попристальнее в эти личности вглядеться: а вдруг и у Чехова „Таня с Соней“, как у Толстого, перетолкутся в „Наташу Ростову“?»

В особенности Тимофея заинтересовала присланная Чехову отцом Сергием книга «Над Евангелием» покойного епископа Михаила. Она-то более всего свидетельствовала о духовном облике архипастыря, об удивительной высоте его жизни и мысли. Однако суровые и безлюбовные критики чеховского рассказа, как и православные апологеты этого рассказа (также не считавшие нужным глубоко задумываться и не раз все проверять — хотя и с иных позиций смотревших), — так и не удосуживались открыть книгу епископа Михаила (Грибановского), потому что, открыв её, они уже не смогли бы делать столь скоропалительных умозаключений на предмет сокровенных чеховских намерений, осуществленных в образе архиерея Петра.

Чехов эту книгу «Над Евангелием» — дар духовника, — несомненно, прочел (ведь он был так поражен рассказами о её авторе, заворожен его обликом, столько расспрашивал о нём отца Сергия, что карточку его специально приобрёл и всегда держал на своем ялтинском письменном столе), и несомненно обрел высочайший критерий подлинной природы и предназначения архиерейства в Церкви: «вот, оказывается, как должен и может мыслить и жить истинный архиерей Божий!», а наблюдая судьбы других епископов, Антон Павлович мог убедиться и в том, как страшно, когда человек берет не свой крест, или приняв таковой, не подвизается сделать его своим.

Читать Чехов умел.

Однако Тимофей не спешил: он вновь и вновь, день за днем и шаг за шагом на основании достоверных фактов пытался пропустить через себя, воскресить те дни и месяцы, когда началась интенсивная работа Чехова над «Архиереем», и подвергнув строжайшему анализу все, что только могло пролить свет на гипотезу о прототипе или прототипах его героя — епископа Петра…

Загрузка...