ЧАСТЬ II

I

На одном из островов Средиземного моря родился человек для того, чтоб умереть на одном из островов Атлантического Океана; но путь этого человека от жизни к смерти был велик, дивен, завиден и страшен.

Все современное человечество знало этого человека, потому, что он хотел быть властелином всего человечества.

Люди говорили, что он есть предвестник конца мира; а рок, давший ему силу и власть, убоялся собственного своего творения, и только хитростию успел вырвать из рук его то могущество, которое не предназначено Провидением человеку.

Вознесенный судьбою и честолюбием выше пределов, где иссякает дыхание человеческое, он думал силою своею нарушить даже закон земного притяжения, — но, на заветных стенах Кремля, в первый раз вздохнул этот человек глубоко тяжко, увидев заходящее светило дня и вечереющее свое счастие.

Как заблудившийся путник убоялся, и он темной ночи и отдаленной грозы и заторопился к убежищу; но ночь и гроза застали его на пути, яростные потоки занесли его в море. Взошла луна; он принял ее за новый дарованный ему день; собрал последние силы свои, выбился на родной берег; но горные потоки снова смыли его, как прах с лица земли, а морские волны выбросили на дикую скалу.

На этой скале лежит отломок столпа Геркулесова, с новою надписью.


7 числа октября 1812 года, Император Французов, под прикрытием гвардии и вечереющего дня, оставил пепелище Москвы. Здание его величия, новый столп Вавилона разрушен невидимою рукою. Огненная слеза брызнула как искра от огнива, из, уст посыпались жалобы на судьбу, и с человека спала личина божества, — и он стал беден, жалок, несчастлив, малодушен, как последний из рабов земных, как преступник, окованный железными цепями обстоятельств.

Русский барабан бил сбор после победы при Малоярославце.

В одну избу селения Ильинки принесли на носилках двух раненых Офицеров. Полковой лекарь, перевязав им раны, отправился к другим, требующим помощи, и они остались одни.

Первые раны, полученные во время победы, считаются несчастием потому только, что лишают возможности разделять новые подвиги товарищей. Спросите у юного воина, простреленного насквозь, изрубленного, изувеченного, что чувствует он сильнее: боль, или тоску по новой славе и опасностям, предстоящим его сослуживцам? Его мучит одно нетерпение, одна жажда к битве, и он готов сорвать перевязки с ран своих, чтоб лететь снова в ряды, в атаку, в штыки, под пули, под ядра, под сверкающие сабли. Одного только молил бы он Бога избавить его: траншеи, да грустной стоянки под крепостями. Нет, русской не умеет ни нападать исподтишка, ни рыться кротом под землей, ни хитрить, ни кривить душою даже перед неприятелем, ни высиживать победу на яйцах… нет! дайте ему в начальники: ура ребята! и он перегонит эхо своего голоса, вломится в крепость как потоп, врежется в ряды неприятельские как острый штык между ребер.

Два раненых офицера, о которых идет здесь дело, были молоды. В них только-что разгорелась, душа к славе.

Но один был задумчив, другой пылок.

— Друг, Аврелий, ты слишком жертвуешь собою, — сказал один из них. — Счастлив я, что успел отвести от тебя Французский палаш, но от двух пуль не мог спасти. Какое-то отчаяние влечёт тебя на гибель, тайное горе всегда заметно на лице твоем: оно тяготит тебя; но неужели ты столько малодушен, что желаешь сбросить его с себя вместе с жизнью?…

— Нет, Белосельский, я хотел только вознаградить то время, в которое я принадлежав отечеству, не был под знаменем общего восстания на врага.

— Но, если обстоятельства заставили тебя опоздать вступить в военную службу.

— В настоящем положении России, для того нет оправдания, кто не вооружился мечем и не стал в ряды соотечественников.

— Не более как в один месяц ты сделал столько подвигов, что два чина и Георгиевский крест не вполне еще вознаградили твои заслуги. Это повторят тебе все. Но друг твой в одном только сомневается: в твоей душе скрывается тайна, презрение к жизни. Может быть, ты сам этого не замечает: какое-нибудь несчастие помрачило для тебя все надежды будущность; я даже уверен… признайся, Аврелий… любовь?

— Любовь? — повторил Аврелий невнимательно, и вдруг как будто вспомнив что то, он задумался, глубоко вздохнул.

— Нет, — продолжал он успокоясь, — я не знал этого чувства…

— Желал бы тебе верить; но ты смутился при этом слове: оно тебе напомнило что-то…

— Может быть обещание, клятву не знать любви.

— Аврелий, подобные клятвы даются только в минуты ропота на любовь. Хоть я и сам не избрал еще женщины, которой мог бы сказать: я люблю тебя; но я очень знаю, что любовь к женщине есть та искра, которая обнимает пламенным чувством семейство, от семейства разгорается в целом союзе общества, от общества переходит в союз целого народа, от союза народного распространяется по всему человечеству, от человечества сливается со всей природой, с целым миром, со всей вселенной. Сия-то искра есть часть божества, дар смертному, который должен раздувать ее, возжигать ею все, что его окружает.

Я не так понял любовь к женщине, когда один близкий мне человек сказал мне, что женщина есть дитя, а мужчина его игрушка, — и подтвердил это собственной своей судьбой.

— И так, не собственное, а чужое несчастие, чужая бедственная любовь подействовала так ужасно на твою душу?

— Да, может быть, потому что собственного горя я сам не постигаю, не верю тому, что со мной сбылось в несколько, можно сказать, мгновений; если бы я решился рассказать кому-нибудь, меня бы почли за полоумного, посоветовали бы мне справиться в соннике, что значит мое видение.

— Ты подстрекнул любопытство мое; но верь, что дружба снисходительна…

— Слушай же; но не требуй связи и смысла в словах моих. Вот моя жизнь. У меня есть отец, матери своей я не помню….

«Отец воспитал меня сам; он хотел поселить во мне страсть к наукам, предпочтительно к таким, которые похожи на бездну, из которой видны только миры, плавающие в небе. В глубине их он желал скрыть меня от бед и горя, неизбежных на земной поверхности.

— Сын мой— часто говорил он мне, — много испытал я в жизни горького, тяжела жизнь в обществе, трудно зависеть от людей. Счастлив тот, кто может посвятить себя уединению, и в уединении найти пищу для себя и пользу для людей. Но не уединение пустынника, или инока, отчужденного от света, считаю я благом, а уединение ученого, беседу с веками прошедшими, с людьми отжившими, с небом…. О, на этой голубой странице, исписанной звездами, много тайн, много пищи для созерцательного ума! Углубляясь над этой дивной книгой, в которой нет ни начала, ни конца, душа так спокойна, так далека от ничтожных забот жизни, что это состояние можно назвать лучшим, постояннейшим, безгрешным блаженством. Только в нем не тронет тебя не зависть людей, ни любовь их, ни ненависть. И ты не позавидуешь людям: сокровище твое, познание, неисчерпаемо; а их сокровище золото, металл, на который покупается бедность и грех…

Так говорил мне отец мой, отправляя меня в Московский Университет.

Я полюбил науки, предался вполне Астрономии, полюбил небо и забыл землю. Не обвиняю отца моего, но я наказан за страсть к наукам. В сердце человека есть союз с людьми, таится искра — для которой нужна пища, скрывающаяся в душе и сердце другого существа; но я не испытал любви, — ее называют блаженством! — я испытал только безумие, боль, видел призрак, который, как будто живое существо, насмехался надо мною, являясь и наяву, и во сне, и днем, и ночью; я жил двойною жизнью. Видел женщину, прикасался к ней; но где ее видел? кто она? — этого не объяснит моя память, это выше моих понятий! Это странный сон, скажут мне; но может ли перебросить сон из равнодушия к чувству пламенному, из тишины в недра бури?»

— До сих пор все слова твои, Аврелий, чудны; но неужели память нисколько не объясняет тебе всего случившегося? — сказал Белосельский.

— Точно также объясняет, как Роланду, потерявшему свой рассудок и отыскивающему его в мире волшебном. Слушай: Нисколько не обращая внимания на то, что делалось не только в мире, в России, но и вокруг меня, я сидел однажды, углубленный в вычисление течения светил. Кажется, что сухие думы изысканий математических, не мечты, которые могут мгновенно перенести человека в очарованный мир, но, я не ведаю каким образом, очутился я в неизвестном мне доме, у ног такого существа, друг, Поль, такого существа, которое, кажется, не может дышать тяжелым земным воздухом; я еще не успел привести в порядок своих мыслей, не успел всмотреться в её красоту… раздался чей-то голос; ясно произнес он: Лидия! и — видение мое исчезло! Полный недоумения, слышу я голоса приближающихся людей. Страх заставляет меня, как преступника, искать выхода, я выскакиваю в открытое окно, и память моя как будто исчезает вместе со мною в пучине.

Только на утро очнулся я; не успел еще совершенно придти в себя, как добрый мой слуга Павел увлек меня вон из Москвы. Я шел, но мне казалось, что природа, люди, чувства, память, рассудок, все обращалось в первобытный хаос, все мчалось, клубилось, как будто гонимое ветрами, во всем изображалось непонятное страдание, подобное тому, которым был, и я исполнен. Настала ночь; в каком-то бреду распутывал я клубящуюся передо мною глыбу разноцветных нитей; вдруг обдало меня огнем; мне казалось, что какая-то сверхъестественная сила перенесла меня в ад и сдала с рук на руки каким-то чудовищам. Представь себе, Белосельский, состояние живого человека, который убежден, что он уже за гробом, в новой жизни, которому пожар Москвы кажется адом, а окружающие его люди демонами. В этом положении был я до нового пробуждения, или бесчувствия, до нового сна, или припадка безумия. Самому себе не дам я ни в чем отчета. Помню только, что я очнулся посреди улицы, как брошенный труп, помню, что подошёл к своему дому и в воротах поразил слух мой вопль женщины. И эта женщина была Лидия. Помню и как помню! отец её защищал честь дочери от какого-то чудовища — и изнемогал; мое появление ободрило его: противник убит на повал, но и бедный старик смертельно ранен. Умирая, поручил он мне дочь свою — свою Лидию! и я насильно оторвал ее от умирающего отца, чтоб скрыть от приближающихся Французов. Я слышал жалобы, видел слезы этого Ангела Лидии, её беспамятство в объятиях умирающей матери, и снова, насильно, оторвал ее от умирающей матери, чтоб вынести из пламени, который обдал тот дом, где мы были. Я нес ее на руках моих, шел сам не ведая куда, торопился, боялся, чтоб судьба не догнала меня и не лишила снова добычи, не вырвала Лидии вместе с сердцем моим и не бросила снова труп мой на жертву существования, в котором нет Лидии!

Помнится, мне, если это не бред всех чувств моих, возмутившихся против души и насмехающихся над её страданиями, помнится мне, что я выбежал в поле и видел вдали церковь, озаренную светом пожара. Я бежал к ней как мертвец, уносящий Людмилу на кладбище… и это точно было кладбище — и я сложил мою ношу на свежую могилу, упал без сил и памяти….

Аврелий не мог продолжать далее: слезы брызнули из глаз его.

— Друг мой, — сказал Белосельский, — тебя тревожит призрак воображения: это сон, совершенно сходный со сном влюбленной Людмилы; я уверен, что ты проснулся не на кладбище…

— Странно было бы мне разуверять уверенность твою!.. Да, Белосельский, я проснулся не на кладбище, а в Москве, с завязанными руками, на Моросейке, в доме Графа Румянцева, в Комитете Городского Правления, учрежденного неприятелем. Там обвинили меня в зажигательстве Москвы и прочитали уже приговор повесить на фонаре; но Голова Находкин, зная лично отца моего, спас меня от виселицы. Меня привели в башню, где содержалась толпа Русских пленников разных состояний людей, употребляемых в работу. Между ними встретил я своего доброго дядьку, который, отыскивая меня по Москве, также попал в плен. Чрез несколько дней, во время которых заставляли нас очищать ходы в подземельях Кремлёвских, воспользовавшись слабым надзором французов, мы ушли, и обязаны своим спасением отчаянному арестанту временной тюрьмы, выпущенному на волю пред вступлением французов. Выбравшись из подземелий во время ночи, я вышел из Москвы с моим Павлом, явился в казацкий отряд Иловайского, и, пожелав вступит в службу, был принят Волонтером. Командировка в главную квартиру армии, успех данных мне поручений и сражение при Тарутине, обратили на меня внимание, которого в сущности я был недостоин. Я был храбр во время безумия; я искал смерти: мне казалось, что только за гробом встречу я опять Лидию. О, я торопился умереть!.. Судьба хранила меня, а ты спас меня, Белосельский!

Аврелий остановился, глубоко вздохнул.

— Друг, Аврелий! — сказал Белосельский, — вздох твой, может быть, упрекает меня; но если-б я и знал твое странное желание, то и тогда бы не допустил коснуться до тебя французскому палашу, ибо на тебя не потеряли еще права свои отечество и дружба.

Продолжение разговора Аврелия с Белосельским было прервано приходом старого Павла, который во время сражения находился в вагенбурге, в нескольких верстах от поля битвы; с слезами на глазах вбежал он в комнату, бросился на колени перед постелью Аврелия и зарыдал. Слова Аврелия успокоили его; а уверения вошедшего доктора что, хотя раны Аврелия велики, требуют долгого лечения, но не опасны — прояснили лице доброго старика.

II

На правом берегу р. Оки, за Серпуховым было, вероятно и теперь есть, селение, которого название да позволит мне читатель скрыть. Господский двор этого селения составляли следующие особы: сам помещик, человек богатый и больной; жена его, добрая, радушная женщина; дочь их, милая, огненная Евгения, девушка пятнадцати лет; брат хозяйки, чистая душа; подслеповатая Анфиса Гурьевна — непорочное сердце, соседка, вечная гостья; и только, — за исключением большой дворни, старых мамушек, бывших нянюшек, горничных девушек, трехаршинных малых, ленивых слуг, грубиянов холопов, сонных лакеев, Гришек, Федек, Ванек, Васек и проч. и проч….

Известие о приближении французов к Серпухову всполошило всех, все было на стороже, наготове к выезду; но поворот неприятеля от Малоярославца успокоил всех, и всё приняло прежнее положение. Вещи были расставлены снова по своим местам, платье развешано по крючочкам, белье укладено по комодам, посуда уставлена по шкафам, Китайские чашки по столам в гостиных. Помещик, сняв с головы шапку, а с ног медвежьи сапоги, снова поместился в подушки; добрая барыня села на свое место перед столиком у окошка, вязать теплую фуфайку; Анфиса Гурьевна подле нее начала опять тасовать обитую колоду карт, пересказывать былое, гадать про француза и про всех знакомых: живы ли, здоровы ли, когда приедут в дом, когда им будет дорога, скоро ли женятся или выйдут замуж и т. д. Брат хозяйки, отставной закоренелый холостяк, запалил трубку и по обыкновению стал думать и рассуждать со встречным и поперечным о доходах, которые можно иметь от мельниц. А Евгения, едва только вышедшая из пансиона и пользовавшаяся еще правом свободы как гостья, по прежнему, не посидя на месте, стала носиться мотыльком по комнатам, прыгать, хохотать, петь, играть на фортепиано, помогать маменьке вязать фуфайку, метать разложенные карты Анфисе Гурьевне потихоньку выдергивать у старой няньки вязальную иголку из чулка, уносить у ключницы очки, без которых она не могла найти место ключа в замке, рядиться в дядюшкин кафтан и шапку, и сердить подслеповатую Анфису Гурьевну, которая, принимая ее за Савелия Ивановича, заводила разговор о женитьбе и, раскладывая карты, говорила, что одна достойная особа давно уже постоянно его любит и составила бы его счастие.

Евгения была невинное, доброе, веселое, беззаботное, простодушное, счастливое создание, каких редко встречают на земном шаре. Однажды все семейство чинно сидело в зале и внимательно слушало гаданье Анфисы Гурьевны про сына хозяев, служившего в военной службе.

— Вот, сударыня моя, смотрите… раз, два, три… раз, два, три… девять, тринадцать… дорога в дом еще не скоро!

— Не скоро? — вскричала хозяйка.

— Раз, два… пять… девять, тринадцать…. Царская милость!.. десять, одиннадцать… тринадцать… в какой-то большой кампании!

— В кампании! да, на войне все в кампании, Анфиса Гурьевна! — возразил Савелий Иванович.

— Со всем не то, Савелий Иванович. Вот, изволите видеть: тут все дамская кампания, вот червонная вот и трефовая — марьяж, батюшка!..

— Будет вам гадать о братце! — вскричала Евгения, вскочив с места, и сметав разложенные карты. — Я сердита на вас: вы сказали, что братец не скоро приедет из похода! Этого я не хочу! — Анфиса Гурьевна, лучше погадайте мне, скоро ли я выйду замуж!

— Ох, Евгения Павловна, это уж и не годится! мешать карты! они иногда говорят правду.

— Миленькая Анфиса Гурьевна! погадайте мне.

— Пора бы однако ж получить письмо от Поля!

— Помилуй, матушка, до письма ли. походному человеку! — Лишь бы служил с честью и славой, да был здоров, а то по мне хоть совсем не пиши.

— Вы все отцы таковы, а материнское сердце болит да болит.

— Знаете, маменька, я видела сего дня братца во сне; что будто перед ним стоит кто-то и машет крыльями…

— Что ж это такое? мельница? — перервал Евгению дядя её.

— Нет, дядюшка, привидение, — страшное! я испугалась и проснулась.

— Какое привидение, душа моя: —уж коли рыцарь Дон-Кишот наяву принял мельницу за великанов, так тебе во сне и подавно мельница могла показаться за привидение.

— Дядюшка, дядюшка, да я с роду и не видывала мельниц: в Москве их совсем нет; — знаю только, что нас учили: по-французски мельница moulin; да инспекторша называла некоторых из нас мельницами.

— И ты большая мельница, душа моя!

— Вы, дядюшка, говорили, что у мельницы крылья; — дайте мне крылья! О, я сей час полечу!

— Какова мельница, друг мой, у иной нет крыльев; например, у водяной мельницы: в состав её входят колесы, шестерня, жернов, кулачное колесо…. Кажется, я и при тебе не раз говорил, что я намерен построить мельницу о шести поставах; шестерня будет состоять из 40 цевок. Это будет чудо в нашей стороне! Вообразите, Анфиса Гурьевна….

— Что прикажете, Савелий Иванович.

— Я уже выписал и жернова, да на моей земле воды нет.

— Вы мне про это ничего не говорили, дядюшка. Ах, да! помню, помню! вы говорили, что вы построите о шести поставах кофейную мельницу…

— Не то, душа моя! в роде кофейной; но так, чтоб ручку двигала вода; разница будет только в кулачном колесе, в валах, да в воронке, Воронка будет цилиндрическая, как самоварная труба; жернова будут чугунные и стоять вертикально; а лопаты совки, веретены…

Савелий Иванович не успел еще кончить своей речи, вдруг раздался на дворе звон почтового колокольчика. Все замолкли, прислушивались к звуку.

— Не братец ли? — вскричала Евгения, вспыхнув от одной этой мысли.

Вбежал слуга.

— От молодого барина денщик приехал! — произнес он, запыхаясь….

— Где, где? — вскричала Евгения, и бросилась в двери.

Савелий Иванович последовал за нею; все прочие остались, едва переводя дух от неожиданности.

— Господи Боже мой! что это значит? Жив ли мой Полюшка? — повторяла помещица.

— Ах, матушка, успокойтесь! и В его ли лета умирать! Ваши родительские молитвы сохранят его и в беде, и в напасти!.. — повторяла Анфиса Гурьевна.

— Желательно знать, что бы значил этот нарочной? — повторял сам помещик, охая от боли в боку и перекладывая ногу на ногу.

Между тем, Евгения успела уже выбежать на крыльцо, вырвать письмо из рук Улана, обсыпать его вопросами на счет своего брата и, перебивая слова его вскрикивать:

— Ранен! как ранен? когда, кто его ранил? для чего?… Едет сюда? Ах, братец едет сюда! какое счастие?… С кем говорить ты? — с Юрьегорским? — Кто это такой?… Офицер? Зачем же он едет?… Также ранен? ах, бедной! — Простой же, постой, постой, пойдем к маменьке, сам расскажи ей!..

И вот Евгения вбежала в комнату, и бросилась к матери и с словами: братец едет! обняла ее, отдала письмо, торопливо вырвала его опять из рук её, распечатала, развернула и вложив в руки матери, стала у ней за стулом и начала читать вслух.

Письмо заключало тоже, что Евгения выспросила у Улана; между прочим, Поль рекомендовал отцу и матери Аврелия Юрьегорского, своего друга и сослуживца, и просил принять его ласково и приветливо.

Обычная тишина в доме снова нарушилась. Евгения сама вызвалась убирать комнату для приезда своего брата и его друга. Суетилась, бегала, сама надевала бахромчатые чехлы на подушки, устанавливала вещи в порядок, приколола булавочками к обоям рисунки своей работы: Европу, Азию, Африку и Америку, l’innocence, la belle Espagnole, четыре времени года в лицах, и тьму других голов и изображений. В уверенности, что братец и гость его любят чтение, уставила она стол книгами, которые наскоро выбрала из домашней библиотеки, по хорошему переплету; тут попали:

Евфемион, или юноша образующий сердце свое похвальными и достоянными подражания примерами…

Любовный лексикон.

Любовная Школа, или подробное изъяснение всех степеней и таинств любовной науки. — М. в. Ун. Тип. 1791 года.

Смеющийся Демокрит, или поле честных увеселений, с поруганием меланхолии, перев. с лат.

Подлинное известие о славнейшей крепости, называемой Склонность…. Георга Беккера. Пер. Б. М.


Между работой задала Евгения работу и Анфисе Гурьевне: гадать, какой мужчина приедет с братцем Полем? черноволосый или белокурый, с голубыми глазами, или с черными?

Между тем как Анфиса Гурьевна раскладывала карты и считала указательным пальцем правой руки по направлению к левой, от 1-го до 13-ти и обратно, задавая про себя вопросы: не жених ли трефовый король червонной даме, лежит ли подле него бубновая десятка, означающая богатство и червонная семерка — любовные мысли? — сама хозяйка распоряжалась о столе, приказывая прибавить к обеду вафли, а для десерта вынуть из чулана варенье и разложить на фарфоровые блюдечки. Слуги, служанки, всегда усердные — перед приездом гостей — участвовать в общих хлопотах и приготовлениях, толкать друг друга, метать друг другу, кричать друг на друга, спорить и готовить пир горой и разливанное море, подняв содом, перебили несколько тарелок, стаканов и рюмок и наконец выбежали к воротам глазеть на даль, в ожидании молодого барина.

Когда хлопоты были кончены, нетерпеливое чинное ожидание заняло всех. Принарядившись, все утихли, уселись по местам, и Евгения, подобно всем, утихла, и ее стали беспокоить мысли: кто этот друг брата? хорош ли собою, молод ли?

Вопрос, сделанный ей мамушками, нянюшками и горничными девушками: «кто ж это такой, сударыня, что едет с братцем? Уж не жениха ли он вам везет?» стало повторять и собственное её сердце; оно же стало понемногу делать логические выводы по соображениям и придумывать ответы. Верно братец не подружится с каким-нибудь уродом, или стариком. Верно у его друга также доброе сердце, как у него самого. Кого любит братец, того и я должна любить, потому что я люблю братца; а кто любит братца, тот должен любить и меня. Но… братец может любить меня только за доброе сердце; понравлюсь ли я его другу?

Последний вопрос, произнесенный в глубине души, обратился во вздох и вылетел из уст Евгении. Она вскочила с места, подбежала к зеркалу. Румянец играл на щеках её; быстрые черные глаза наполнились, как будто блистающими слезами, темные локоны волос отражали на себе свет дня, как полированные из черного мрамора. Счастливая наружность Евгении была одна из тех, которые никогда не стареют, в которых живость, нежность, румянец, белизна, приятность, вечны.

— Ко мне не пристало голубое платье! — вскричала она и побежала в свою комнату перебирать и примеривать снова другие свои платья.

III

Прошел час обеденный; на сельской колокольне ударили к вечерне, а ожидаемых гостей еще нет, вопреки словам передового, который сказал, что едут в след за ним. В кухне все пережарилось, перепеклось, переварилось и наконец простыло; а обедать никто и не думал, все сидели около Анфисы Гурьевны, которая гадала, что случилось с дорожными. Евгения присмирела; при малейшем стуке, или шуме на дворе, подбегала к окну и возвращалась к столику, упрашивая Анфису Гурьевну еще раз разложить карты. Уже смерклось; беспокойство возрастало с каждым мгновением, только Савелий Иванович, по-прежнему, спокойно пыхтел, похаживая с трубкою в руках по комнате, и строил в голове мельницу о бесконечном числе поставов, которая приводилась бы в движение совокупной силою ветров, воды и лошадей; тысячи жерновов работали уже в воображении изобретателя, огромная шестерня била такту, перебирая зубцы колес, мука лилась как поток по желобу; вдруг голос сестры перервал золотые мечты Савелия Ивановича.

— Братец, — сказала беспокойная помещица, — возьми дормез и поезжай на встречу к моему Полю. Не к добру заболело материнское сердце: не случилось ли чего с сыном!

— Поезжайте скорее, дядюшка! — вскричала и Евгения, бросившись на шею к Савелию Ивановичу. — Я сошью вам мешок на муку для вашей мельницы и подарю вам мою головную сеточку, помните, ту, которая, говорили вы, хороша для сита, очищать зерны….

В другое время предложение Евгении рассмешило бы всех, но тут оно было подтверждено самим помещиком, который обещал согласиться построить мельницу по плану Савелия Ивановича.

— Давно бы хватился, брат! — произнес важно Савелий Иванович. — Если б послушал меня, мельница принесла бы уж теперь не одну тысячу дохода. Так нет! вовремя надумался! Зима на дворе, много ли настроить теперь!

Упреки Савелия Ивановича на потерянное время к постройке мельницы, были остановлены новыми общими просьбами ехать скорее на встречу к Полю.

— Оно так! — говорил он; —Да что по ночи увидишь? Не лучше ли до утра отложить. Кстати, по пути, осмотрел бы я место, где удобно поставить мельницу! — как вы думаете?

Предложение Савелия Ивановича не слушали; карета была готова; сама Евгения надела на него соболью шапку и потащила в переднюю, где ожидавший малый накинул на него шубу, а двое других повели под руки с лестницы, подняли на подножки, втолкнули в дормез, захлопнули дверцы; денщик сел с кучером на козлы, двое слуг стали на запятки, бич хлопнул, и четверка коней понеслась, в след за верховым с фонарем, по дороге к Серпухову.

IV

Куда ни брось, куда ни кинь человека подобного Савелию Ивановичу, он везде будет спать, или строить мельницу. Впрочем, у кого нет любимой цели, в которой не видел бы он своей славы, вооруженной рогом изобилия и окруженной играми и смехами? Для ума великого, своенравного, видимый мир тесен, беден, как не перенести себя в тот мир, в котором живет мысль, который так обширен, богат, где все нипочем;—где все живет, все растет, высится, красится; где целые хребты сокровищ ждут щедрости и расточительности; где не источники, а целые моря богатств, надежд, славы и желаний; где нет ничему ни основания, ни начала, ни конца, ни причины; где глухой все слышит, слепой все видит, раб царствует, бессильный ворочает мирами; где всякому весело как в добровольных гостях, беззаботно как во сне, тепло как в пламенных объятиях любви, безопасно как в могиле, просторно как в постоянном сердце.

В этом-то мире Савелий Иванович спокойно строил свою мельницу, за неимением средств и собственной земли в мире вещественном. Доставшееся ему наследство он обратил в деньги и прожил на модель мельницы, которую в продолжении пяти лет делал и переделывал ему в Москве один Немец механик и которая, к несчастию Савелия Ивановича и всех земных мельников, сгорела в пожаре Московском. Таким образом разорённый дотла, он приехал к сестре своей в деревню и жил, создавая в голове своей новый прожект, более огромный, более совершенный, и предлагая зятю своему исполнение по оному. Но, предложения его отвергались, как мы видели, до самой поездки на встречу племяннику Полю.

Между тем как Савелий Иванович сонный перекатывался в дормезе со стороны на сторону, Поль в селе Нечаеве, с подвязанной рукою и поддерживаясь костылем, сидел в отчаянии над беспамятным Аврелием, забывая собственную боль от растревоженных ран во время дороги. Полковой молодой лекарь, почитая рану Аврелия в плечо не столь опасною, чтоб отсоветовать пуститься в дорогу, не предвидел горячки и воспаления. Не доехав одной станции до дому, Поль принужден был остановиться в с. Нечаеве, чтоб дать хотя малейший отдых другу своему после езды в продолжении целого дня по самой тряской осенней дороге. Едва вынесли Аврелия из повозки в избу, жар и беспамятство обняли его. Поль не знал, что делать; с ними никого не было, кроме Павла дядьки Аврелия. Старик выплакал все слезы свои над барином, и наконец вспомнил, что должно искать помощи; поклонясь в ноги хозяину дома, он просил его посмотреть за барином своим, чтоб в бреду не разбередил он раны своей, покуда он съездит в Серпухов за доктором.

— Я буду смотреть за другом моим, сказал ему Поль.

Павел сел верхом и поскакал. Ночь была темная, город не близок; на половине пути догнал он карету, перед которою ехал провожатый с фонарем.

— Добрые люди! вскричал он, эта ли дорога в Серпухов?

— В Серпухов, брат! — отвечал ему кучер с козел; — а ты куда путь держишь?

— Да туда же!

— Попутчик! Ступай за нами.

— Нет, брат, вам ништо, а у меня барин умирает: еду за доктором.

— Тэк! ну как изволит; только, брат, смотри, по-ночи чорт ногу подставит, здесь дорога не гладь! А из какого, брат, села?

— Не знаю, приятель, из-под Малоярославца мы, проездом, верстах в пяти отсюда остановились.

— А что, брат, ушли французы?

— Не знаю, приятель! как ранили Аврелия Александровича, я света не взвидел.

— Да ты, брат, кто? — отозвался сидевший подле кучера усач в бурке и шапке.

— Слуга поручика Юрьегорского.

— Стой, брат, стой! — вскричал усач, вырвав возжи у кучера и остановив лошадей.

— Павел! это-ты?

— Я! Липин! куда ты?

— Где господа? мы за ними едем!

Шум разговора пробудил Савелия Ивановича.

— Приехали что-ли? — вскричал он, высунувшись из окна дормеза.

Ему рассказали про встречу с слугой Аврелия, и что они проехали уже деревню, в которой остановился Поль с другом своим.

После коротких расспросов и рассказов с той и с другой стороны, Павел отправился с проводником в город за Доктором, а дормез воротился.

Покуда счастливый случай сводил таким образом героев романа, Поль сидел над Аврелием, который в беспамятстве метался и в бреду говорил несвязные речи. За неимением свечей, заезженный кусок тряпки в плошке, наполненной салом, изливал печальный свет на бледного Аврелия и на черные стены избы, покрытые светящеюся копотью.

Аврелий не умолкал, что-то говорил про себя, иногда только произносил он громко мольбы и жалобы:

— Сбросьте с меня эту проклятую формулу!., она пожрала двойные и тройные буквы всех земных языков, она и меня хочет сжать своими железными скобами!.. Дальше, дальше! отодвиньте!.. Огнедышащее жерло земного полюса пышет! Смотрите, как сыплются бриллиантовые уголья, как реки металлов текут в недра земли; а горы льдов, облегающих страшные уста её, искрятся, стоят вечною преградой для предприимчивого человека, желающего постигнуть тайну полюсов!.. О! сдуньте этот мрак, который разлучил мои взоры с образом Лидии; пусть свернется этот туман неведения в тучу и улетит в другой мир; пусть солнце осветит ее, и дыхание Лидии да будет благовонным эфиром, наполняющим пространства между частями вселенной!.. Вот, вот она!.. приветная как нежность, как ласка, как спокойствие души…. Вот она!..

Аврелий стал приподниматься с места, протянул обе руки, устремил очи на свет плошки.

Поль не в силах был удержать его одной рукою; он уже хотел позвать хозяина, как вдруг подле избы послышался шум, топот лошадей, и наконец денщик Поля Липин вытянулся подле дверей и произнес:

— Здравия желаю, Ваше Благородие!

В след за ним вошел Савелий Иванович.

— Племянник! — вскричал он и бросился обнимать Поля.

Дядюшка, пощадите меня, у меня рука ранена! — вскричал Поль, едва переводя дух от неожиданной радости и от объятий Савелия Ивановича.

— А это кто растянулся на лавке? а?

— Тс! дядюшка, это мой сослуживец и друг Юрьегорский; он ранен и болен.

Тут дядя и племянник стали разговаривать тихо.

Между тем как Поль рассказывал дяде про свои походы, сражения и прочее, а Савелий Иванович, перебив его, стал в свою очередь рассказывать предположения свои насчет нового устройства мельниц, и о доходах, которые они могут принести, — стало уже рассветать. Аврелий время от времени произносил не связные слова. Приехал городовый лекарь из Серпухова. Раны и болезнь Аврелия нашел он опасными, но согласился, чтоб в этом беспамятстве перевезти его в поместье Белосельского. После перевязки ран больного перенесли в дормез, и все пустились в дорогу.

Еще было утро, когда дормез въехал на помещичий двор.

После долгого ожидания гостей, там все еще спали. Поль не велел будить даже Евгении; но едва только внесли беспамятного Аврелия в предназначенные для него и для Поля покои, она проснулась.

— Братец приехал — вскричала она, взглянув на лицо своей горничной, и в несколько мгновений была уже готова, чтоб бежать к нему; но ей сказали, что после дороги братец уснул, а гость болен присмерти.

— Болен! Присмерти! — вскричала Евгения жалобным голосом. В первый раз румянец исчез с лица её. Она задумчиво села и замолкла.

Вскоре все в доме проснулись, и, в зале, сидя за самоваром, с нетерпением ожидали пробуждения Поля.

— Что с тобой сделалось Евгения? спросила ее мать её; —Ты верно нездорова.

— Нет, маменька, ничего, — отвечала Евгения.

Между тем как Савелий Иванович рассказывал встречу свою с племянником, со всеми мелочными подробностями, Поль с подвязанной левой рукою опираясь правою на костыль, вошел в комнату.

— Братец! — вскричала Евгения бросясь к нему, и — рана Поля во второй раз потерпела от нежных, крепких объятий.

После радости, печали и слез, призванный Доктор должен был тысячу раз подтвердить, что раны Поля не опасны. На счет же ран Аврелия он оказывал сомнение, однако же надеялся.

— Вы такие добрые, Г. Доктор, — говорила ему Евгения, — Вы вылечите и братца и друга его.

В продолжении нескольких дней нельзя было бы описать беспокойства Евгении; то доктора, то брата спрашивала она про Аврелия. Ей хотелось взглянуть на него. Однажды, тотчас после обеда, Поль по обыкновению ушел в свою комнату, чтоб взглянуть на Аврелия, которого беспамятство еще продолжалось, вдруг двери полуотворились и голос Евгении произнес тихо:

— Братец, я сама принесла тебе кофий; можно войти?

— Войди, Евгения, только не стукни чем-нибудь, чтоб не нарушить сон больного; он в первый раз сего дня так спокоен. Не знаю, перед добром ли это?

Евгения, поставила кофий на стол, сложила руки, и став в отдалении от кровати Аврелия, вперила пристально на него очи свои, как будто заучивая бледные, но прекрасные черты молодого человека. На лице его было написано страдание, на закрытых очах его расстилались густые черные ресницы, уста его что-то произносили тихо, тихо; Евгения как будто прислушивалась к его шепоту… вдруг, вздохнул он глубоко, открыл очи, бросил взор на Евгению….

С испугом выбежала она из комнаты.

Аврелий преследовал ее глазами; по лицу его пробежал небольшой румянец.

Поль, видя, что он очнулся, подошёл к нему и спросил, как он себя чувствует?

— Тяжело спал я! но кто здесь был теперь? Поль, видел ты?

Сюда входила сестра моя, милый друг.

— Сестра твоя? Где ж она была?

— Ты теперь у моих родителей, в деревне; здесь ты как у родных, которые любят тебя, которые готовы предупреждать твои желания.

— Хорошо Поль, — отвечал Аврелий; — А ты видел Поль кто был здесь?…

Поль не отвечал на вопрос, заметя, что Аврелий снова впал в забывчивость.

Прошло еще несколько дней; положение Аврелия продолжало быть сомнительным. Что скажет тринадцатый день? говорил Доктор. Часто Аврелий, казалось, приходил в себя, и всматриваясь во все предметы, произносил:

— Поль, ты видел кто здесь был? — и потом опять забывался.

Евгения не смела уже входить в другой раз в комнату брата; неожиданный взор Аврелия врезался в её памяти, испуг остался в ней.

Несколько ночей сряду, с криком пробуждалась она и не выпускала от себя горничную.

Она утихла, не носилась уже беззаботно, шумно, по комнатам, но забывшись, иногда говорила шопотом и ходила на цыпочках, как будто опасаясь потревожить больного.

Настал тринадцатый день. После ужасного бреда, который напугал всех, Аврелий наконец умолк, впал в совершенную забывчивость, и после благотворного сна, все чувства ожили в нем вместе с пробуждением. В первый раз он улыбнулся на ласки и заботы друга, и пожал ему руку.

— Теперь вы опять наш! сказал ему доктор.

Сильная болезнь поглощает часто привычную тоску сердца, проносит с собою тучи печальных воспоминаний; выздоравливающий смотрит на все светлыми очами, как будто перерождённый, как дитя всему радуется, снова ко всему привыкает, учится ходить; его кормят как младенца, смотрят, наблюдают за ним как за неопытным ребенком, чтоб не простудился, не устал, не оступился, не съел лишнего.

Чувства его оживают, и он спокоен, доволен всем. Ему не дают скучать, его рассеивают; но едва произнесено слово: он выздоровел, — внутреннее небо снова начинает затягиваться облаками, над сердцем собираются новые грозы.

Когда Аврелий мог уже оставить постелю свою, его навестило все семейство; даже больной хозяин прибрел и сел в приготовленные для него глубокие кресла.

Евгения, встретясь взорами с Аврелием, вся вспыхнула и опустила очи свои.

Савелий Иванович полюбил Аврелия от души, за то, что он слушал внимательно рассказ его: до какой степени совершенства дошло в несколько веков изобретение мельниц.

— Вы не поверите, говорил он, с каким трудом в старину добывали муку! как вы думаете? по горсточке толочь зерны в ступе, особенно там, где такое, например, семейство, как у нас! вы возьмите себе: вот зятюшка с сестрицей сам четверть, да я, да Анфиса Гурьевна, да горничных… сколько бишь… да! Акулина первой, Феня другой….

— Ох, Савелий Иванович! — перебивал нетерпеливо отец Поля, — ты уж пошел молоть! другим слова не дашь сказать! Да и то бы взять в голову, что больной требует покоя. Я сам по себе знаю — поверите ли Аврелий Александрович, вот уж десятой год бьюсь с обструкциями в боку; правду сказать, сам виноват: худо лечил Лихорадку; да что ж, батюшка, один говорит, что ежедневная, другой перемежная, третий бродячая, а я начитал в Лечебнике, что у меня все признаки благоприятной нервической, и стал употреблять клистиры. Да вот, десятый уж год страдаю; совсем отбился от хозяйства. — Завод рогатого скота без собственного присмотра немного поопустился; никому в голову не придет, что новорожденного теленка должно немедля отнять от матки, покуда не облизала; прежде года на траву не пускать; и что, в рассуждении оставляемых для завода телят, надлежит наблюдать, чтоб они не были перворожденные, да не были бы о двух пупках. Да, этого никому и в голову не придёт! Сколько ни говори, а без своего глаза плохая надежда!..

Трудно было Полю выживать старика и Савелия Ивановича от больного своего товарища. Гость, новый знакомец, в деревне у помещика, есть существо страдательное; на его несчастное, окованное приличием внимание, взваливают всю обузу пошлых событий, семейных и окольных; перед ним раскрывают домашний эрмитаж деревенских редкостей; показывают ему семейные портреты, чайный Китайский прибор, дедовскую чеканеную серебреную кружку, кольца, перстни, кусок окаменелого дерева, кусочек дресвы, принимаемый за золотую руду, самородный камень за окаменелость…. Много разных вещей показывают ему, а показ всех этих драгоценностей преследуется длинными рассказами: что значат они и как приобрелись. Потом водят гостя по конюшням, по сараям, по мельницам, по погребам, по псарням, по овчарням….

Потом начинается подчиванье редкостями и домашним производством: солеными груздями и рыжиками, арбузами, сливами, яблоками, огурцами, ветчиной своего копченья, крыжовником и малиной своего сажения, морошкой… и Бог знает, чем еще!

Всему рассказы, всему похвала, всему история, всему предание, всему поверье, всему приговор.

Все хвали, всему радуйся, всему удивляйся, перед всем ахай.

Все это испытал Аврелий, когда здоровье его поправилось. Прошла зима, настала весна, честь звала молодых людей на поле битвы; войска русские изгнали уже врага из пределов отечества и преследовали к границам Франции при каждом получаемом известии о победах, Поль и Аврелий роптали на судьбу, что они не могут быть участниками русской славы. Их раны еще не позволяли им владеть конем и оружием; целый год срока положен был их терпению.

Пылкий Поль грустил более; ибо единообразная, домашняя жизнь в деревне ему уже давно прискучила; но Аврелий, как гость, обласканный как родной, в первый раз испытывал благо и спокойствие семейного счастия; по характеру своему он был к нему склонен, и если б не отголосок магического звука: Лидия, если б не воспоминание её образа и рокового события, то Аврелий предался бы вполне чувствам, которые красота и душа Евгении должны были поселить в сердце юноши. Евгения была неразлучна с ним, Евгения смотрела на него такими невинными, любящими взорами, Евгения так внимательна была к грусти его, так торопилась рассеивать ее ласками и вниманием. Все было для счастия Аврелия, кроме таинственности, которая окружала встречу его с Лидией, кроме несчастия, которое возвышало Лидию в глазах его.

Часто, задумчиво смотрел Аврелий на Евгению, забывая присутствие всего семейства; в голове его носились вопросы: что разделяет меня с Евгенией? где моя воля? чем прикован я к Лидии, к видению?

Во время подобных раздумий Аврелия, лицо Евгении горело, очи её были опущены; она страшилась поднять их, чтоб не встретить взоров Аврелия, который, часто, забывшись не сводил с нее глаз своих. Анфиса Гурьевна гадала, шептала в колоду, раскладывала карты, посматривая на Аврелия и Евгению, и рассказывала заключения свои, и то что выходило на картах, на ухо помещице; улыбка матери и наклонение головы подтверждали заключения Анфисы Гурьевны и имели большое отношение к судьбе гостя.

Начинались даже тайные семейственные совещания, про которые однако ж не знала еще Евгения.

В заговоре был и Поль; уверенный, что друг его забыл уже сон о какой-то Лидии и предался чувствам более существенным, он вызвался испытать Аврелия; одно обстоятельство совершенно подтвердило мнение Поля.

Однажды вечер был прекрасен, Луна светила на ясном небе. Это был один из тех вечеров, которые проливают в душу что-то сладостное.

Евгения ходила с Аврелием по саду.

— Я устал, Евгения, — сказал задумчиво Аврелий, и, сев на дерновую скамью, прислонился к дереву. Евгения села подле него. Видя задумчивость Аврелия, она молчала, ожидала слов его; но и Аврелий молчал; глаза его закрылись.

Вдруг, после мгновенного шепота и нескольких невнятных слов, Аврелий произнес:

— Бедная девушка! являлось ли тебе привидение, у которого вместо очей под ресницами светились два мира, населенные богами; вместо сердца был символ любви; вместо души вечность; привидение, которое походило на пришельца с того света, которое дышало не жизнью, а бессмертием, которого речи были похожи на глагол времени?…

Видала ли ты его? Вообрази же, и это привидение вздыхало, и у него из глаз падали слезы.

О, ты бы любила его! потому что ты земная, а на земле нельзя не любить; потому что ты раба вселенной, а во вселенной все невольно должно знать любовь; потому что ты искра, которая должна обращаться в пламень и возжигать сердца; потому, что ты женщина, и должна узнать, что такое жизнь; потому что ты дитя, которое плачет, не ведая само о чем, и понимает только томительную жажду!.. О, Бог над тобою, доброе дитя! Если б у меня в груди остался хоть призрак сердца, а в душе хоть тень воли, я бы забыл, что есть на земле привидение, которого мысли мои ищут повсюду, ищут напрасно, ищут как величину отрицательного количества!… Добрая девушка! скажи мне, где ты живешь?

Неужели там, где видна мне твоя наружная красота? О, нет, не верь! душа и тело — два врага, для которых один мир тесен; произнеси устами своими хоть одно слово, и сравни его с словом души: одно другому противоречат, как две силы мира.

— Аврелий!.. Евгения! — раздалось в алее. Поль приблизился.

— Что это значит? Евгения, ты плачешь? Аврелий, друг мой, что с тобою?… Аврелий, не стыдись друга твоего, я понял твое сердце; пойдем….

— Поль! — вскричал Аврелий, очнувшись и опустив руку Евгении, которую он держал. — Поль! как тяжело!.. что-то давит грудь мою!..

— Успокойся, друг мой! ты в кругу друзей своих, в кругу твоих родных; они поймут скорбь твою, они облегчат ее. Евгения, дай мне руку свою. Пойдем Аврелий.

И Поль повел Аврелия и Евгению в дом; но Аврелий, чувствуя слабость, не входил в залу, удалился в свою комнату; Евгения также, жалуясь на нездоровье, скрыв слезы свои, простилась со всеми и бросилась в постель.

Поль рассказал событие в саду своей матери.

— Они объяснились! — сказала она. — Теперь должно ожидать предложений.

И вот, пойдут ли прогуливаться, от Аврелия и Евгении все то отстают, то уходят вперед; начнет ли Аврелий с Евгенией разговор, или сядет играть с нею в карты, — все незаметным образом выберутся из комнаты, как будто уважая тайну, которую они должны поверить друг другу.

Все идёт по расчету; решительная минута близка. Аврелий час от часу более и более привыкает к мысли, что Евгения, может составить его счастие; Евгения, внушаемая сердцем, довольна одним только присутствием Аврелия, не думает о судьбе своей; весела, счастлива, беззаботна. Вдруг, усилившаяся болезнь старика, требует средств решительных. Доктор советует везти его в Москву и сделать консилиум.

Общая печаль заставляет забыть Аврелия и Евгению. Собираются в Москву; Аврелий должен ехать с прочим, ибо он дал слово жить в семействе своего друга до совершенного излечения и отъезда в армию.

V

Кто выскажет грустное чувство Москвитян, возвращающихся в исходе 12 года на пепелище любимого Русского города, в котором лелеяли их родные обычаи, привычки, прихоти и предрассудки.

Слезы выступили на очах, когда издалека открылся взорам печальный вид погорелой Москвы. «Цело ли мое жилище?» — думал каждый, всматриваясь в лес черных труб, посреди которых возвышались, как и прежде, Иван Великий и шатер Сухаревой башни.

Два столба заставы, без шлагбаума, без часовых, стояли уединенно среди мрачной пустыни; удушливый смрад пожарища и тления поражал обоняние; холодный ветер свистел в развалинах; стаи хищных птиц носились в воздухе с торжественным криком: напитались они вдоволь, упились крови, прославляют пир Московский, оставляют родные леса, слетаются вить гнезда в трубах и развалинах.

Но не на долго помертвела Москва, возвратились её питомцы. Посреди улиц кипит уже ярмарка; в шалашах, на лавках, на сундуках, на рогожах, на руках, на плечах, навалены, развешены разные товары, старые вещи, рухлядь; повсюду мелочный торг. Это расхищенные остатки собственности жителей, на которую права потеряны; это имущество бедных и богатых, украшения хижин и дворцов, наследство и достояние нескольких тысяч, перешедшие в руки первого бессовестного пришельца; он обложил себя чужим богатством и нищетою, и торопится сбыть с рук за все, что только носит название денег.

Тут сапожник торгует вещами галантерейными, будочник продает фарфор, нищий — часы и платье, торговка — золоченую мебель; мясник, свалил на рогожку, посреди грязи, целую библиотеку, и кричит: «Господин, купите Вольтера!»

Ученый роется в книгах как петух в навозе, ищет купить подешевле de rerum naturaj; благовоспитанный класс скупает романы Дюкредюминиля, Радклиф и немца Лафонтеня; просвещенные люди торгуют Расина, Корнеля, Мольера — в золотых переплетах, с картинами — украшение всех лучших библиотек Московских до несчастного года.

Между Никольской и Ильинской, по Красной площади, ходят толпами старики купцы, возрастившие в Москве бороду свою до серебряных седин, а привычки до окаменелости. Оперевшись на костыли, со слезами смотрят они на погоревший Гостиный двор. Горькие слова воспоминания раздаются в устах их; они говорят о золотом времени, когда, сидя в лавках Ножевой линии, или Суконной, или Овощной, или Шапочной, или Ветошной, или Серебряной, или в Золотокружевном ряду, или в Затрапезном, или в Москательном, или в Старосвяточном, или в Живорыбном, они восклицали к проходящим, снимая шапки: Господин, пожалуйте сюда!

Погорели и магазины, и лавки, и лавочки, погорели ряды; не толпятся щедрые, скупые и безденежные покупщики; не толпятся безотвязные нищие, не ходят баклаги с сбитнем, кувшины с медом, лотки с свежепосоленной белорыбицей, паюсной икрой и калачами.

Близ Воскресенских ворот, по обычаю, толпятся приказные люди; стряпня их кончилась; ходят они со вздохом под мрачными сводами бывших Палат, Управ, Правлений и различных судов; — повсюду пустота и навоз. Роются в оставленной, без призрения Архиве старых дел, вырывают, с горя, оставшуюся чистую бумагу из шнуровых книг и шелковые шнурки, скреплявшие целость и верность листов.

Где ясные доказательства просителей? где необходимые приложения просьб?

Тщетно ездит русской барин по Петровке… погорел приют скуки и рассеяния, куда, в известный час дня, стекались московские столпы постигать тайны европейской политики, бить карты, убивать время, рассеивать горе житейское, укрываться от капризов жен, от распрей семейных, сбывать доходы, съесть кусок по прихоти в тайне от доктора, встретиться с приятелем, ознакомить себя с людьми, выпить стакан зельцерской воды, соснуть сидя, проспать положенный час выхода и заплатить за это штраф.

Арбатская площадь осиротела. Где Театр — последнее прибежище ведьм, колдунов и русалок, Мифологических богов и Греческих героев? Где это поприще Калифов и Царей, невинности и добродетели — на час?

Где Немецкий клуб, в котором от 15-ти до 50-ти все tanst imd tansoot, а от 50 до ∞ все с умилением прихлопывает такту в ладоши и притопывает ногой.

Какая ученая душа смотрит равнодушно на развалины Университета? «Надобно восстановить его физически и нравственно: мы все учились в нем…. если не наукам, то, по крайней мере, Русской грамоте» сказал наш Карамзин.

О, в ужасном состоянии Москва!

Погибла на веки, в огне 1812 года, вся азиатская её неправильность и пестрота, узость и кривизна улиц, переулков и закоулков!

Пусто в Ендове, пусто на Красной и Вшивой горке и просто на Горке, пусто на Бабьем городке, в старых Воротниках, на Болвановке, на Листах, на Песках, на Хохловке, на Пупышах, на Куличках — пусто и в Сапожках!

Китай город, Белый город, Земляной город, обнимают собою груды камней и пепла.

Каменный пояс Кремля, подаренный ему В. К. Иоанном Васильевичем, разорван. Иван Великий без креста, без подпоры, опален взрывом, треснул от негодования, и сам прозвонил всеми своими колоколами благовест о возвращении в Москву её детей.

Серебряный вечевой колокол Новгорода прозвенел, отозвался в краины русские.

Слыхали ли вы, как тоскует горлица и плачет чибис над разрушенным гнездом своим?

Видали ли вы запустение на том месте, где царствовала великолепная народная жизнь?

Чувствовали ли вы запустение в душе своей, когда от разрушенных надежд, от невозвратных потерь, от сгоревших зданий мечты, оставались в чувствах ваших тяжелые груды развалин и пепла?

Бежали ли вы когда-нибудь от вулкана, который заливал губительною лавой вашу родину?

Помните ли вы то, что останется в памяти веков и народов, как новый всемирный потоп, — посреди которого русской ковчег боролся с волнами Океана, но уцелел хранимый Провидением, и остановился на высотах Монмартра?

Это все было и прошло, и я снова стою в Кремле близь Царя-пушки, которая с лишком три столетия смотрит на события Московские, которая видела бунты Стрелецкие, видела Софию, видела Лжедмитрия, видела Годунова, видела Черное знамя Великокняжеское, за которым шла вся Русь на Куликово поле за своею славой и честью. Видела казнь девяти самозванцев, видела бунты народные, моровую язву, голод, пожары, крамолы и распри….

О, если б уста её говорили, много чудес рассказала бы она нам!

О, Москва, Москва! доброта твоя признана целым светом; ты умеешь ценить таланты и бесталанность, умеешь глазеть на лубочные комедии и качели; умеешь тянуться гремучею змеей под Новинским, на Трех горах, в Сокольниках и в Марьиной роще; умеешь тесниться в Кремле, на Тверском бульваре, на Пресненских прудах, в Дворцовом саду и в Гостином дворе в дешевый Понедельник; умеешь кричать фора! всякому скрипачу, возводишь на амвон и баса и тенора, и дисканта и заграничную фистулу; умеешь говорить по-Французски как Француженка, читать за 30 рублей в год всю Французскую, а за 5 всю Русскую литературу; ты надеешься, что у нас появятся скоро, свои гении, ты соревнуешь просвещению, покупая каждого Русского сочинения до пяти экземпляров для своих частных библиотек.

Ты Москва и приветлива, и гостеприимна; на тебе все есть и природные красоты, и румяны, и белила, и фижмы, и парики, и удушающие корсеты, и все золотое, прозрачное, бисерное, мишурное, золоченое и чугунное; ты и перегоняешь моды, и отстаешь от них целыми столетиями; ты сыплешь золото и копишь медь.

Ты добра Москва! ты проста Москва!

Еще ты Русская Москва; в тебе есть и сайки, и сбитень, и горячий калач, и икра паюсная и свежепросольная, и рыба животрепящая, и уха стерляжья, и мед, и пиво, и в Сундучном ряду клюковный квас, и щи медвяные, и кулебяки, и душегрейки— красные девушки; слышны и видны еще, не в счет абонемента, Русские пляски и песни; водятся в дивертисментах и хороводы.

Есть в тебе живая и мертвая вода на Остоженке; есть богатыри в Грановитой Палате и добрые молодцы на толкучем рынке и на фабриках.

VI

Вид Москвы напоминал что-то страшное Аврелию. Смутные, забытые воспоминания возрождались в нем. Аврелий пасмурен, мрачен, задумчив, убегает от Евгении, уходит из дома, скитается по пустынным, погорелым улицам, как изгнанник, или беглец, и кажется ищет убежища; где бы можно было скрыться от сожаления людей, чтоб не спросил кто-нибудь словами, или взором нежного участие: что с тобой, Аврелий? Не болен ли ты? не постигло ли тебя несчастие, измена, неблагодарность, проклятие отца? — Не преступник ли ты? Не раскаяние ли мучит твою совесть? Или безнадежная страсть разгромила сердце твое, и оно, как голубь, бьется истекая кровию? — Скажи мне, Аврелий, открой мне свою душу; доверенность, как слезы, утишает горе, мирит нас с судьбой!

Когда самонадеянная душа борется с горем, тогда она отвергает участие, как предлагаемую помощь, которой гордость её не в состоянии принять. В таком положении был Аврелий. Как будто отыскивая прежние следы свои, иногда шел он, устремив очи в землю, и вдруг, останавливаясь, смотрел кругом себя, возвращался, или продолжал идти вперед, выходил за заставу, в поле, и стоял там безмолвно, сложив руки, как памятник над прошедшей своей жизнью. Но даже Евгения не замечала перемены, произошедшей в нем со времени приезда в Москву. Она и все семейство не отходили от постели умирающего старика — и вскоре надели траур. Для убитой печалью Евгении, необходимо было присутствие Аврелия — потеря отца сильно подействовала на нее; только слова Аврелия утешали её отчаяние. И он не мог оставить ее: ему поручили утешить скорбь Евгении, и она сама просила его не удаляться от неё.

И Аврелий забыл собственное страдание; слезы Евгении, казалось, залили тлеющее его сердце; оно сжалось от сожаления, а мысли искали слов чтоб утешить ее. Внимательно слушала Евгения, когда он говорил: «Успокойтесь, Евгения! к чему отчаяние? оно недостойно вас. Мы не должны расточать вдруг тоски своей о невозвратной потере, чтоб после не упрекнуть себя в забвении её. Закон разума и сердца учит нас неизменной любви к памяти о тех, которые передали нам жизнь на сохранение; и мы обязаны беречь жизнь, потому что она принадлежит не нам одним, а ряду поколений, которые были до нас и которые будут после нас. Мы должны передать ее потомству в чистоте и целости, а не разрушенную, не зараженную тлением…. А для вас, Евгения, есть еще прекрасная, высокая цель жизни вы так совершенны, вы составляете счастие семейства, вы составите счастие человека, которого наградит судьба вашею любовию…».

Аврелий не взвешивал слов, которые говорил для успокоения Евгении он говорил их с дружеским чувством, как однокровный её, или как огорченный, который ищет в мыслях своих и собственного утешения. Но Евгения, когда он произнес последние слова, вздохнула глубоко, отерла слезы и устремила взор свой на него, как будто ожидая слов еще более приятных, более сладостных для души своей.

Ожидание её не исполнилось: Аврелий умолк.

— Аврелий, скажите еще что-нибудь! — произнесла она тихо, взяв его за руку, чтоб вывести из задумчивости, в которую он впал.

И Аврелий очнулся, вздохнул глубоко; мысли его растерялись, он не знал, что говорить.

И Евгения готова была повторить слова Аврелия, которые он говорил для её утешения.

Настал час похорон; утишенное отчаяние Евгении возобновилось с большею силою. Почти без чувств провожала она гроб отца своего на кладбище, и придерживаемая Аврелием, стояла подле могилы, обливаясь слезами; а он, бледный, обводил смутные взоры по памятникам, смотрел на церковь кладбища — и трепет пробегал по его членам.

— Аврелий, вы все дрожите! — произнесла тихо к нему Евгения.

Он не отвечал.

Священник прочитал уже последнюю молитву, провозгласил вечную память, бросил горсть земли в могилу; все последовали его примеру; могильщики принялись за работу; в эту минуту общих горьких слез, Поль шепнул на ухо Аврелию: Посмотри, друг мой, на эту незнакомую, задумчивую девушку, которая, в черном платье, стоит по ту сторону могилы и горько плачет, как будто в этой могиле погребено и её счастие.

Аврелий взглянул, и вдруг глухой, перерванный звук, подобный болезненному стону, вырвался из его груди. Он зашатался.

— Что с вами, Аврелий? — произнесла Евгения взглянув на него.

Что с тобой, друг мой? — вскричал Поль, удерживая его от падения.

— Лидия! — произнес наконец Аврелий мрачным, глухим голосом, обводя неподвижными очами обступивших его и вырываясь из рук Поля.

Громкое восклицание раздалось в толпе по другую сторону могилы.

— Братец, что это значит? чье имя произнес твои друг? — сказала Евгения тихо, взяв Поля за руку, и преклонив голову свою к плечу его.

— Лидия! — повторил Аврелий отчаянным голосом, и вдруг, вырвавшись из рук Поля, окинул взорами толпу присутствовавших, и бросился в след за девушкой в черной одежде, которую вели под руки в дом священника.

— Братец! — повторила Евгения слабым голосом, — и он понес ее на руках в карету.

Все с ужасом и недоумением торопились ехать; остался только Поль, чтоб узнать о своем друге.

Евгения, как заснувшее дитя, с крупными слезами на розовых щеках, лежала на руках своей матери. Анфиса Гурьевна сидела напротив их и нарушала печальное молчание во время пути аханьем и разговором самой с собой. На счет случившегося она придумала всевозможные заключения. Припоминала свои гадания про Аврелия, и догадалась, что Лидия есть та трефовая неизвестная дама, разлучница червонной, и всегда ложившаяся в голове марьяжного короля. Аврелий погиб в мнении Анфисы Гурьевны на веки; Лидия была в глазах её менее и ниже всего на свете.

— Статочное ли это дело! — восклицала она — выводить такой казус, при людях, да еще в каком месте!

Когда привезли Евгению, и она пришла в себя, слезы хлынули из её очей какое-то болезненное чувство, неизвестное прежде, овладело ею; слово: Лидия, отзывалось в её сердце и терзало его. Напрасно мать, Анфиса Гурьевна и Савелий Иванович утешали ее: она просила всех удалиться, оставить ее одну.

— Что с тобою, мой Ангел? — повторяла мать её.

— Соблазнитель!… Статочное ли дело, сводить с ума ребенка! шептала про себя Анфиса Гурьевна.

— Да полно же, племяннинька, голубок! — говорил Савелий Иванович. — Не век рваться да плакать; слезами не воротить; что ж делать! Бог даст ему царство небесное. Примером сказать про себя: я лишился отца по второму годку, да и тут не предавался отчаянию; а ты, племяннинька, уж невеста, на примете есть женишок….

— Оставьте меня, дядюшка! — вскричала Евгения, и рыдания её усилились.

— Ну, Бог с тобой! — продолжал Савелий Иванович, выходя из комнаты. — Я говорил, чтоб не возить ее на кладбище и оставить со мной дома! Валандайтесь теперь с ней!…

VII

Поль, оставшийся на кладбище, вбежал в дом Священника, и нашел, что сам он и жена его, стояли подле кровати, на которой лежала беспамятная девушка. Долго Поль смотрел на нее; забыл обратить внимание на положение Аврелия, который стоял на коленях, приложив уста к опущенной руке девушки, и повторял её имя, как будто вызывая ее из беспамятства.

Отозвав Священника в другой покой, Поль просил его рассказать: кто такая эта девушка в черном платье, и каким образом очутилась она на кладбище?

— Ах! Сударь, — сказал Священник, — этот ангел доброты и кротости живет у меня более уже полугода, по странному случаю. Видите ли, вовремя нашествия французов, я оставался здесь. Чего мне, думаю, бояться их? ищут смерти человеческой, придут ли искать в гробах костей человеческих? — «День отмщения, — гласит Иеремия, — отмстит врагам нашим и пожрет их меч Господень!» — В одно утро, сотворив молитву, я вышел из дома своего, чтоб взглянуть на пожарище; вдруг, вижу сидит на могиле эта девушка и горько плачет. Я подошёл к ней, благословил ее, позвал к себе в дом и утешил скорбь её о потере отца и матери, словами священного писания: «аще бо веруешь яко Иисус умре и воскресе, тако и Бог умершие во Иисусе приведет!» — а как сама спаслась она от гибели и очутилась здесь, того не помнит; говорит только, что какой-то добрый человек защитил ее от французов и был при смерти отца её и матери, но он скрылся не известно куда. У отца её было поместье в Смоленской губернии, но по болезни, она не могла ехать туда до сей поры…. И она такая жалостливая! Как привезут на кладбище покойника, она и плачет над могилой, как по своем родном. А теперь, Бог весть, что приключилось! Господин офицер, родной её, или жених, как узнал ее, да назвал по имени, а она так и грохнулась было оземь: вообразись ей, что покойная родительница зовет ее к себе в могилу…

— Кажется приходит в себя, — сказала тихо вошедшая жена Священника. — Тс, тише! как он жалок! Слышите, как он зовёт ее?

— Не братец ли, сударь, это ваш? Как он любит бедную барышню!… — продолжала жена Священника, обратясь к Полю.

— Это тот, который спас ее от французов и вынес из пожара — отвечал Поль.

— Не уж-ли! — вскричала добрая женщина. — Ах ты моя радость! А она так грустила по нем — думала, что и он погиб вместе с её родителями! Тс, постойте, постойте! я прислушаюсь….

— Лидия, узнаете ли вы меня? — раздался голос Аврелия. — Помните ли вы того, которому поручил вас умирающий отец ваш; который оторвал вас от праха матери и вынес беспамятную из Москвы, чтоб спасти от огня и чудовищ; но оставил вас, сам не зная где, увлеченный собственным беспамятством; помните ли вы его Лидия?…

— Тс! слышите ли? она что-то говорит, — прошептала жена Священника. — Ничего не слышно! чу!

— Лидия, вы не забыли меня! Повторите же еще раз слова ваши…. Я искал вас; но я думал, что вы были сновидение!… Какое страшное время прошло для меня с тех пор!… Не удивляйтесь же словам моим!… Я встретил вас, я вижу вас, — я боюсь, чтоб снова не потерять вас!… Во мне замирает сердце, стынет душа от боязни!… Я уже думал видеть вас только за гробом и искал своей могилы посреди битв…. И я вижу вас, я слышу слова ваши, и вы помните, что отец ваш завещал мне ваше спокойствие! О, пусть кто-нибудь скажет мне, что я живу!… Пусть кто-нибудь уверит меня, что это блаженство, не острое железо, которым снова судьба поразила меня без пощады!… Не верю, не верю вот… вот она исчезает снова…. Темнота стелется передо мною…. Лидия, Лидия!…

И в след за сими словами раздался пронзительный вопль Лидии.

Поль, Священник и жена его вбежали с ужасом в комнату.

Аврелий лежал на полу; из перевязанной руки его, сквозь зашнурованный рукав, струилась кровь из открывшейся раны.

Бледная, безгласная Лидия, стояла перед ним на коленах, сложив руки, как дева умоляющая о спасении.

VIII

Не много дней прошло; но отец Аврелия, уведомленный Полем об опасном положении сына, въезжал уже в Москву, которая, чрез полгода после нашествия Французов, возрождалась из своего пепла.

Коляска, запряженная почтовыми лошадями, остановилась на Дмитровке подле ворот дома, занимаемого Белосельскими. Почтенный старик вышел из коляски. В чертах его заметно было, что жизнь учила его любви, терпению и правилу, что снисходительность нужнее всего для людей. При помощи двух слуг, он взобрался на крыльцо и, обняв встретившего его Поля, сказал:

— Вы любите моего сына; дружба ваша принадлежит и мне; у меня с Аврелием нет раздела.

— Не удивляйтесь, что не видите здесь моего друга, — сказал Поль, вводя старика в свою комнату, — по обстоятельствам, его теперь нет в моем доме….

Старик переменился в лице.

— Молодой человек! — сказал он, — Вы писали ко мне, что сын мой болен…. Вы были другом его; следы печали, которую я замечаю во всех чертах ваших… может быть, Аврелия уже нет на свете!… Признайтесь… я привык к невозвратным потерям!…

Стараясь произнести эти слова твердо, голос старика дрожал.

— Вы ошибаетесь в вашем заключении, — отвечал Поль, — печаль моя происходит от потери моего отца и от болезни сестры моей. Но я напрасно теряю слова; вы уверитесь лучше собственными глазами, — моя коляска готова; я только что хотел ехать к Аврелию.

— Поедемте скорее к нему, — сказал успокоясь старик; но торопливость его показывала еще недоверие к словам Поля.

Дорогою Поль стал рассказывать ему все, что слышал от своего друга.

— Понимаю, — сказал старик, выслушав чудные встречи Аврелия с Лидией, — Он любит этот призрак! Покрывало на лице женщины действует сильнее красоты; препятствия и таинственность рождают безумные страсти! Я вижу, Аврелий опустил уже руку в урну судьбы. Бог ведает, черный или белый жребий вынет он из неё! — Я не воспротивился бы его желаниям: его счастие есть собственное мое счастие; но кто такая эта чудная девушка? Кто знает жизнь и душу её?…

— Я знаю ее! — вскричал, вспыхнув Поль, — потому что я изведал ее одним взглядом. Это одно из тех существ, с которыми сравнивают все совершенства женского пола.

— Дай Бог, чтоб чувства Аврелия и ваши не обманулись также, как мои некогда. — сказал, вздохнув отец Аврелия.

Между тем, коляска пронеслась по большой Дмитровке, мимо Страстного монастыря, мимо Тверских ворот; дома малой Дмитровки также остались позади её, столбы заставы мелькнули, стук колес умолк, густая пыль торной загородной дороги взвилась тучей, обдала коляску, кони понеслись быстрее; но ветер отвеял тучу и пред очами открылась церковь и ограда кладбища.

— Боже милосердый! —вскричал старик и весь затрепетал. Дрожащим голосом произнес он:

— Молодой человек! ты жестоко поступил с слабым стариком!… Злобно приготовил ты душу его к печальной вести!… Безбожно насмеялся ты над сердцем отца!… Страшно отмстил ты на мне вражду свою к моему сыну!… Хитро осушил в груди моей слезы, которые я пролил бы над могилою Аврелия!…

И старик закрыл лицо свое руками.

Слова его неожиданно поразили Поля.

— Не понимаю вас! — произнес он в ответ ему. — Аврелий ваш здесь, вы сейчас же увидите его….

— Увижу! — вскричал старик, выскакивая из коляски, которая, въезжая в ворота кладбища, остановилась. — Увижу! — продолжал он. — Покажи мне его могилу: я разрою ее своими руками и благословлю его союз с землею.

— Куда вы! вскричал Поль, удержав старика, который бросился между рядами памятников и крестов.

— Ваш сын жив, он здесь у Священника этой церкви, продолжал Поль, сжав отца Аврелия в своих объятиях.

С трудом пришел он в себя, и, слабого, освежившего сердце свое слезами, ввели его в дом Священника.

Поль потел вперед предупредить друга своего о приезде его отца. Он нашел в его комнате Лидию и все семейство Священника. Аврелию было гораздо лучше; рана его закрылась. Он сидел довольный, спокойный, счастливый; взоры его были обращены на Лидию, которая что-то рассказывала.

Приход Поля прервал её слова; она отерла слезы, упавшие из небесных глаз её, как роса на розовый листок.

— Мой друг! сказал Поль, сжимая руку Аврелия, я уверен, что приятная неожиданность не повредила тебе, и ты в состоянии будешь встретить гостя, близкого твоему сердцу и нетерпеливо желающего тебя видеть.

— Поль! — произнес Аврелий, смутясь и взглянув на друга испытующими взорами. Не ожидая отца, он вспомнил об Евгении и холодный пот выступил на лице его.

— Близкий твоему сердцу, приехавший из далека, продолжал Поль.

— Не отец ли мой! — вскричал Аврелий. — Где он?…

Добрый старик не вытерпел, услышав голос сына, вбежал в комнату.

Отец и сын упали друг другу в объятие. Пролетел тихий ангел; он видел слезы свидания, видел смущение Лидии и потупленные её очи, видел, как Поль, прислонясь к стене, смотрел на Лидию и глубоко вздохнул. Дружбе или любви принадлежал этот вздох, Поль сам не знал этого.

— Аврелий! — произнес наконец старик, — познакомь меня с твоими хозяевами. Благорасположение к сыну обязывает отца быть признательным. — И он обратился к Священнику и его семейству, и благодарил за данный приют больному его сыну. Взглянув на Лидию, он понял, что и она гостья в этом доме. Её очи были скрыты черными длинными ресницами, голова наклонена, смущение благородно, красота полна души, душа полна красоты.

— Аврелий, — продолжал старик, — я просил тебя познакомить меня со всеми.

— Батюшка! — отвечал Аврелий прерывающимся голосом, — от вас зависит мое счастие!… Лидия, — продолжал он, взяв Лидию за руку, назовите моего отца и своим отцом….

Старик понял слова сына и смущение Лидии, не ожидая ответа её, он подошел к ней.

— Я вас увидел, — сказал он, — и благословил выбор Аврелия. — Не откажитесь быть моею дочерью; и мне останется желать, чтоб любовь вата заменила вам прежнее счастие ваше и потерю родителей!…

Из очей Лидии брызнули слезы; в очах старика выступили также слезы. Он обнял сына и невесту его; сложил руки их, поднял глаза к небу и замолк. Сердце его теплилось, душа молилась.

Священник и жена его прослезились также от умиления. Они были стары, были добры и любили смотреть на счастие людей.

Поль как прикованный стоял на том же месте, и не сводил очей с невесты друга своего. Он был молод и пылок; а другой Лидии, другой женщины, такого же точно ангела — нет на свете.

— Святый отец, — сказал старик, — благословите и вы детей моих, да не расторгнет ничто, кроме смерти, союза их!… Обручите их этими двумя кольцами.

Он снял с руки своей два кольца и продолжал:

— Пусть вечное согласие их сотрет на одном из этих колец память о преступлении!…

Старик отер свои слезы и надел кольца на руку Аврелия и Лидии.

Священник облачился. Прочел молитву обручения. Разменял кольца Аврелия и Лидии….

Поль, как преступник, прикованный к стене, опустил очи и тяжко вздохнул, когда раздался поцелуй жениха и невесты.

IX

Как дивен мир, как чуден мир! В мире есть счастие, в мире есть рай, есть ангелы, есть все в мире, когда душа человека светла, а на сердце радость.

Тогда-то дикая пустыня, дремучий лес, темная полночь, обращаются в приют блаженства; тогда-то сердце находит во всем отражения своего счастия: в дремучем лесу звонкую песнь соловья, в пустыне — мирное уединение и голубое небо, в темноте ночи — тишину, во всей природе — согласие с собственными чувствами….

Но если душа утратит радость, а скорбь привьется к сердцу— тогда, все сбрасывает радостную одежду, все стонет, все плачет, небо покрыто тучами, в пустыне воет ветер, в мраке носятся привидения, в дремучем лесу стонет филин, ропщет горлица, злые духи повсюду сеют печаль, поливают нашими слезами, и весь мир поростает тернием и вся жизнь бесплодна!

Скоро радость возвратила совершенно силы Аврелию, и он с отцом своим и с Лидиею отправился в её наследственное поместье в Смоленской губернии.

Едва Лидия вступила в родительский дом, воспоминание возмутило её душу, слезы покатились из глаз; она приклонилась к плечу Аврелия, и они вышли в сад.

Утешения любви так могущественны, ласки так успокаивают чувства, осушают слезы, уносят душу в светлый мир настоящего!

— Обойми меня, Лидия! Еще несколько часов пройдет, и ты будешь моей Лидией! — сказал Аврелий, склонясь на дерновую скамью под густой липою, обнесенною цветником, и сажая Лидию подле себя.

— Судьба вознаградила] меня с избытком за мои страдания! — продолжал он. — О, как хорош мир, когда все красоты его сливаются в одно существо, и это существо подле сердца! когда вся цель жизни соединена в тебе, Лидия!

— Верить ли мне вполне чувствам своим? Не новый ли это сон? дивный сон! Не мечта ли? но мечта, которая лучше жизни, перелетающей из планеты в планету!… Твои очи, Лидия… взгляни на меня!… о, это взор, который проникает до границ неба, точно также, как проникнул в мое сердце!… Скажи что-нибудь, Лидия… одно слово!… чтоб я поверил своему слуху!… Слышу… это голос, который из хаоса образовал во мне новый мир, дивный мир… населенный блаженными чувствами!…

— Слышу… это слово отделило во мне свет от тьмы! — Лидия, обойми меня! я твой, ты моя!… Что ж разлучит нас? — Ничто в мире, потому что я твой, а ты моя! — Повтори эти слова, Лидия — сладкое мое сновидение!… Я не проснусь, Лидия; только одна смерть разбудит меня!…

И Аврелий сжал в пламенных своих объятиях Лидию, и щеки Лидии загорелись.

— Дети мои! — вдруг раздался голос отца Аврелия. — Дети мои! — повторил он задыхающимся, мрачным голосом.

Аврелий и Лидия бросились на встречу старику, а он, безгласный, бледный и трепещущий, упал в их объятия и крупные слезы скатывались по лицу его, на котором, изображалось страдание.

— Дети, дети мои! — повторил он наконец, опамятовавшись, — идите за мною.

— Что с вами, батюшка? — едва произнес встревоженный Аврелий.

Лидия повторила эти слова с трепетом.

Старик вел их за собою; вошли в дом; в гостиной остановился старик, сжал снова в объятиях Аврелия и Лидию, и бросив взоры на портрет женщины, который висел на стене, вскричал:

— Аврелий! Лидия! — это портрет вашей матери!

Настало страшное молчание. Аврелий и Лидия, как убитые, приклонили головы к груди старика, а он обливал их слезами.

X. 1814 год

Знаете ли вы, читатели, что такое Париж? — Вы думаете, что это город, столица какого-нибудь царства? — Ошибаетесь! Это трущоба нечистой силы, это храм Ямантаги, дивного бога — символа человеческого существования; это омут в море страстей; это отрицательный рай, отвлеченное блаженство, биржа понятий, торговля новостей, пародия жизни.

Там ходят на ходулях, рассуждают сердцем, любят умом, смотрят сквозь призму, чувствуют по формулам, живут на счет жизни, умирают для бессмертия, созидают памятники прошедшему для украшения и выгод настоящего, стремятся на свет, чтоб обжечь крылья.

Там, для посетителей хаотического города готовы более тридцати лучших и более сотни посредственных гостиниц, где предлагаются для гостей, за деньги, — теплынь, нега и роскошь царская; и даром: plait-il monsieur?

Там, любители театра, родился новый театр, в 1548 году, когда Парламент позволил играть mystères profanes honnêtes et licites, sans offenser ou injurier autre personne. Там более 30 театров и все в партере и в ложах, и все на сцене.

Там 30 славнейших рестораций, и несколько сот посредственных, обязанных своим происхождением прошедшему веку, и Г. Буланже, который написал над дверями своего дома: Yenite ad me omnes qui stomacho Iahoratis et ego restorabo vos, — и угощал всех свежими яйцами, соленой дичью и крепким наваром.

Там есть 30 лучших кофейных, обязанных введением своим, при Людовике XIV, Солиману Are.

Там есть Китайские бани и Пале-Рояль, в котором вы всегда найдете несколько сот Муз, несколько тысяч Граций.

Там раскроют пред вами все роды таинств, и вы узнаете, каким образом природа переходит от прозябаемых к животным, от животных к людям….

Там, если б вы были, читатели, в 1814 году, в Апреле месяце, в огромной зале Пале-Рояля, видели бы вы двух Русских Офицеров, во фраках. Они сидели около огромного банкового стола, гнули углы, транспорты, плиэ — просто и на выворот, кричали attdndez! ставили мазу, рвали карты, а все-таки им не везло.

Один из них, чист и ясен как сокол, встал уже со стула, хотел склонить паруса от золотой Харибды, но товарищ удержал его.

— Погоди-же не много, Гастфер: успел проиграться, успеешь уйти; я не отстану от тебя. Смотри: последний куш, последние крохи! Чего их жалеть; надо же как-нибудь расплатиться с Парижем. Мы здесь гости! к чему нам деньги!

— Ну, так и быть, подожду, посмотрю, как убьют короля, attdndez! отвечал Гастфер.

— У этого народа нет ничего святого. Так и есть! — вскричал Офицер вставая с места, оттолкнув от себя несколько червонцев, стоявших на карте.

— Ну, теперь пойдем, Гастфер, к нашему полковнику: пора обедать. Чорт знает: выигрываешь — в горло ничего нейдет; проиграешься в пух — откуда возьмутся голод и жажда!

— За то до следующей трети расходы наши кончены; и я очень рад — меньше заботы. У меня престранной характер: когда нет денег, на душе веселее!

— Странное дело! со мной тоже бывает. От чего это? вопрос важный, психический! — Нет денег — откуда явится аппетит; откуда возьмётся огонь в душе, здоровье, живость, сон, беззаботность, легкость, доброта: даже грубость и глупость пьяного денщика не сердят!

— Однако же, любезный друг, в этот раз я проклинаю всех Фараонов на свете. Я сбирался сего дня в Grande-Opera и проиграл по их милости все деньги. Сегодня все Цари будут в театре! — Пропустить такое событие: —значит воротиться домой гусем.

— Вот большое горе! Я в Париже по сию пору ничего не видел и не надеюсь видеть. Что ж делать, братец? право, не было времени! В Hôtel d’Angleterre где я стою, роскошь: встанет в полдень — принесут шоколаду, кофию; не успеешь протереть глаз, — несут завтрак; не успеешь проглотить куска, идет ординарец от генерала — служба! День и прошел! а на вечер в Пале-Рояль. А теперь без денег что здесь увидишь! Ей Богу, братец, не знаю, что делать! На днях выступаем отсюда; воротится в Россию — шапками забросают! Как! быть в Риме и не видеть Папы!

— Мой совет избавит тебя и от труда, и от стыда. Ступай за несколько су в Панораму: там увидишь Париж со всеми подробностями.

— Спасибо за совет.

Совет твой дивен и велик,

Я следую ему отныне:

Довольно все узнать из книг

И все увидишь на картине.

Продолжая таким образом разговоры, господа русские офицеры приблизилось к Hôtel de l’Empire, взошли на широкую лестницу, вступили в коридор, подошли ко второму номеру, отворили двери.

— Ну, сказал Гастфер, опоздали мы! дым столбом! верно отобедали и принялись уже за трубки и за карты.

— Не бойся, друг, на столе все еще в порядке.

— А! — друзья! вскрикнули несколько человек офицеров, увидев входящего Гасфера и его товарища.

Все сидели с трубками в зубах вокруг накрытого стола и, обдавая дымом друг друга, хохотали во все горло.

— Что это значит, господа? На чей счет гуляете вы? — спросил Гастфер.

— На чей счет? — браво! очень кстати вопрос! — Не подумай только, что на счет французов; нет, finita è musical! гуляем на счет своего пустого кошелька.

— Да говорите яснее! Вскричал Гастфер.

— Что-ж тебе говорить? Есть у тебя деньги?

— Полноте, господа, я вижу, вы гуляете на мой счет. Вам забавно, что я продулся!

Общий хохот преследовал слова Гастфера.

— Поздравляем! верно в надежде съесть после проигрыша славный контрибуционный обед? — Садись же, вот твой прибор. Ей! Савельев, подай трубку господину поручику! Затянись и потом запоем с горя круговую:

Друг за другом,

Все мы кругом,

Понемножку станем петь.

Пой, пой, пой,

Друг за мной!

— Нет, господа, отвечал Гастфер, моя первая песня всегда:

Я наелся как бык

И не знаю, как быть!

— Сего дня можешь спеть ее и натощак!

— Натощак не пою: берегу голос, отвечал Гастфер.

Между тем денщик Савельев поднес ему трубку.

— Пошёл ты к чёрту с трубкой! Давай водки!

— Еще не выкурили, Ваше Благородие! отвечал плут денщик.

— Что за шутки, господа! вскричал Гастфер.

— Какие шутки, мой друг: истинная правда! Шутку сыграли с нами гостеприимные Парижане. Видишь ли, ты в чем состоит история: По обыкновению, мы собрались к обеду по обыкновению, хозяйский Maître d’hôtel накрыл на стол, по обыкновению мы сели и, вдруг, против обыкновения принесли нам на блюде огромный счет за все прошедшее время и объявление: что гг. генералитет и русские офицеры имеют за все платить и впредь без денег ничего не требовать; а сверх того от хозяина уведомление, что сегодня у него ничего не готовлено.

— Я наелся как бык и не знаю, как быть! — пропел Гастфер. — Этому горю должно пособить, — продолжал он. — Если ни у кого из вас также нет денег, то я отправляюсь доставать.

— Вот, благодетель! вскричали все.

— Идите все в Hôtel de Paris, гуляйте, а я сейчас же приду выкупать вас.

— Да где ты открыл колодезь, из которого можно черпать золото?

— Этот колодезь у ротмистра Юрьегорского в кошельке.

— Что-ж ты, братец, не познакомить нас с чудаком, у которого всегда водятся деньги?… Он играет?

— Я наелся как бык и не знаю, как быть! с пропел Гастфер. — Этому горю должно пособить, — продолжал он. — Если ни у кого из вас также нет денег, то я отправляюсь доставать.

— Вот, благодетель! вскричали все.

— Идите все в Hôtel de Paris, гуляйте, а я сейчас же приду выкупать вас.

— Да где ты открыл колодезь, из которого можно черпать золото?

— Этот колодезь у Ротмистра Юрьегорского в кошельке.

— Что ж ты, братец, не познакомить нас с чудаком, у которого всегда водятся деньги?… Он играет?

— О нет! это дивной малой, да убит горем; он был влюблен в одну девушку, готов был идти с нею к венцу, только что же?…

— Ну, знаю, романист, страдалец; верно невеста умерла, а он с горя копит деньги?

— Ох нет!

— Ну, заболела? Но что нам за дело до его жизни! Ступай, Гастфер, бери у него деньги, а мы выпьем за здоровье его невесты по дюжине бокалов! — Ступай, ступай!

— Ступай! — повторили все и, надев Гастферу на голову шляпу, повели его под руки с лестницы; на улице снова раздалось хором: — Ступай, ступай, наш кормилец! и толпа Офицеров рассталась с Гастфером.

XI

— Где твой барин? — вскричал Гастфер, вбежав в комнату Юрьегорского. Что ты воешь, Павел?

— Батюшка сударь! — отвечал старик, — Барин пропал!… Аврелий Александрович пропал!… Ни слуху, ни духу!… Может по-ночи разбойники французы где-нибудь в закоулке убили!…

Старик залился горькими слезами.

— Что ты говоришь? — вскричал Гастфер. Каким образом пропал? Может ли это быть?

— Да, в ночь; с вечеру, вот принесли из полковой канцелярии письмо; он читал, читал его, и Бог знает сколько раз читал, а в ночь и пропал!

Гастфер взял письмо, развернул и читал мельком: «Милый друг и брат мой Аврелий! давно не получаем мы от тебя писем… Это истомило нас; мы не знаем, что думать о тебе…. Если-б ты мог, приехать…. Пора забыть прошедшее! Тебя обманули не люди, а судьба! — Чувствую, что ты можешь думать, что она избрала тебя орудием моего счастия; но не позавидуй мне, раздели со мною все привязанности нашего общего семейства; в кругу его ты можешь найти всю полноту чувств любви и дружбы. Аврелий, приезжай! Лидия жаждет обнять тебя; другая Лидия протянет к тебе ручонки и назовет тебя дядя! — У нас только и разговора, что про тебя. Сестра моя Евгения с нами; она и Лидия так любят друг друга, что я не в силах тебе описать того чувства, которое я испытываю, смотря на их взаимную привязанность. Истинная дружба двух женщин должна быть очень редка, мой друг, ибо….

Но Евгения много изменилась; в ней исчез этот пыл жизни; в шестнадцать лет она начинает жить воспоминанием. Когда ты увидишь ее, ты сам пожалеешь о том румянце, который умер не поцелованный любовью…»

— Вот тебе и раз! — вскричал Гастфер, бросив письмо на стол. — Надо же быть такому несчастью! — А мне была нужда до твоего Барина! — Нечего делать! — Прощай, старик, да не плачь! О чем ты плачешь?… Найдется, не пропадет!

И Гастфер скрылся.

XII. Москва

В огромном кабинете покоился, после тучного обеда, Московский Барин, в колпаке, в пикетовом белом халате; он лежал на кушетке, пыхтел — ему было жарко. Карлик — бедное существо, обмеренное судьбою — стоял подле него и отгонял опахалом, из разноцветных перьев, несносных мух, которые вились над красным лицом его господина.

Кабинет был украшен огромными картинами в золотых рамах мраморными столиками и хитрой работы шифоньерками, на которых стояли вазы этрусские, вазы японские, перламутровые раковины, обделанные в золото и серебро, эмалевые табакерки разной величины и фигуры, с музыкой, с поющею колибри, с тайными пружинками, которые придавливались хозяином только для коротких друзей и приятелей; —Были в кабинете и огромные куранты которые искусно заводил сам барин а вертел слуга; — был в кабинете и шкаф с коллекцией трубок пенковых, каменных, голландских, деревянных, изрезанных всевозможными изображениями; — была и библиотека, только не для чтения; был и письменный стол, на котором писал слуга-писарь, а подписывал сам господин.

Крепко спал московский барин: его измучило утро торжественного праздника, его отяготил тучный обед; он устал как четверка коней, на которых он делал визиты; он сделал сорок визитов во всех концах первопрестольного града; он был у Князей и Графов, у людей титульных; ибо сам был богат, но еще не титулен, должен был лично развозить свое почтение к знатности и чинам.

И так, он крепко спал, долго бы спал, если б стоящий над ним карлик, вооруженный опахалом, не вздремнул и не пропустил на барина стаю неотвязчивых мух. — А мухи бывают различного свойства: Есть мухи злые кусачки, с страшным, длинным, непощадным жалом, есть мухи с хоботом, мухи с насосом, мухи певни, мухи вьюны, и наконец добрые и глупые мухи, которые почти всегда попадают в паутину, жгут себе крылья на свече, тонут в супе, в чае и во всех жидкостях. Мухи доброго и глупого свойства живут между людьми среднего и низкого состояния, там, где нет в дверях швейцара и где двери может отворить домовая кошка или собака; там им житье, воля, раздолье; все члены человеческого тела, пища и все в их распоряжении; но мухи злые-кусачие, одаренные от природы ловкостью и острым жалом, избирают преимущественно, как рыцари древних времен, подвиги трудные, проникают в спальни, в будуары, в гостиные, в кабинеты знатных господ; — хитро пробираются сквозь опахала и увертываются от нежных рук и хлопушек.

Таким образом барин спал; вдруг, одна из таковых мух, называемая на Хохлятском языке: ах ты бисова дочка! налетела на спящего, и так укусила его в губу, что он фыркнул, плюнул, хлопнул себя по лицу, вскочил, бранится…

В Палембанге, на острове Суматре, есть обыкновение, чтоб раб говорил с барином языком благородным, а господин с слугой употреблял простонародное, низкое наречие; в подражание этому обыкновение наш барин, взглянув на стоящего пред ним карлу, заговорил самым низким языком.

Трепещущий карла молчал, ибо молчание есть самый красноречивейший и высокий язык.

— Ванька! — вскрикнул наконец Барин.

Явился в дверях огромный Ванька.

— Посади тюленя на шкап!

Карла бросился в ноги, но напрасно.

Ванька подхватил его, взбросил на шкап.

На лице карлика изобразилось точно такое же страдание, какое изображается и на лицах обыкновенных людей: верно он понимал, что карла также человек; верно сердце его было как голова не по росту; но Барин знал его за карлика, за свою потеху — за мальчишку; а карлику было 45 лет от роду.

Заключив карлика на вершину шкапа, Барин оделся, вышел в гостиную.

Гостиная была уже полна, — а пожилая, разряженная хозяйка, сочетавшая свое имение и увядший свой цвет с вожделенным здравием мужа, сидела на диване как на троне. Гости, в ожидании виста, перелистывали новости Московские.

— А-а-а! произнесли все увидя входящего хозяина.

И он сталь приветствовать гостей своих.

— Позвольте же мне продолжать, — вскричала резким голосом дама, сидевшая подле хозяйки. — Послушайте, Валерьян Васильевич.

— Извольте, сударыня, что угодно приказать, — отвечал хозяин, садясь.

— Вы знаете, Лонова?

— Слыхивал.

— Вы знаете, что он ухаживает за Евгенией…

— Знаю, знаю! вскричал сидевший против дамы старик в бархатных сапогах. Евгения Белосельская c’est ma voisine, ma vis-â-vis; признаюсь, вам откровенно, что я во всю жизнь не видал приятнее лица!… diable! quoique je ne suis pas Mr Lonoff mais….

— Помилуйте, попасть в такое семейство! Я думаю вы слышали скандалёзную историю этого дома?… и что же Евгения? девушка, влюбленная без памяти в человека, который, сманил дочь какого-то Священника, которую потом бросил и на которой женился брат её.

— Этого я не знаю; это клевета.

— О, что это не клевета, я могу вас удостоверить подробностями этой истории. Извольте слушать, — вскричал хозяин дома.

— Вот, примером сказать, я и вы, Князь, воспитывались бы вместе, положим хоть в институте, или гимназии Сделайте одолжение — перервал Князь важно, — не берите меня в пример публичных воспитанников: я, сударь воспитывался дома, и не знаю никаких обыкновений школьных.

— Как угодно, Ваше Сиятельство! Ну я возьму в пример кого-либо из отсутствующих, положим Снорского, с которым я действительно учился в Харьковском Университете…. Да не о том дело.

Таким образом Юрьегорский и Белосельский вместе учились, кажется здесь в Москве, наверно не знаю; вот, когда вышли они из училища… да, нет! виноват, Юрьегорского просто выгнали из училища за шалости и за стихи на Пресненские пруды, точно! Как выгнали его, как ему быть?

Тогда набирали Мамоновский полк — он туда определился….

— Как это скучно! как ты мямлишь, мой друг! — вскричала хозяйка.

— Позволь же, мой друг, рассказать по порядку! И так, вот видите ли, полк должен был идти в поход, а наш молодец, влюбись в дочь какого-то Священника. Надо вам сказать, что его приняли прямо Офицером, чего в другое время не случается…. Вот, например, я сам служил до Офицерства восемь лет юнкером в Старо-Ингермаландском полку… Девушка молоденькая, необразованная, мундир приглянулся— влюбилась по уши, — ушла от отца….

— Вообразите, себе! — вскричали некоторые дамы с ужасом; —ушла с молокососом!

— Что ж удивительного? — возразил старик в плисовых сапогах. — У женщин один выход в чины, один путь — что называется — в люди: выгодно и по сердцу выдти за муж. А. наш брат в 18 лет порох; vous savez messieurs, что значит 18 лет! Я сам в эти года чуть-чуть не женился на горничной девке моей матушки: diable! cette fille avoit des intentions très nobles! плутовка уговорила меня бежать, с нею обвенчаться!… О это презабавная история! ma foi! il falloit trop de caractère, чтоб в 18 лет не сойти с ума от пятнадцатилетней хорошенькой девочки!

Конечно, князь, молодые лета есть… я не знаю, как и выразить это, потому что в молодости не то что в преклонных летах….

Валерьян Васильевич сказала хозяйка дома, — позволь мой друг, докончить рассказ Федору Петровичу; сделайте одолжение Федор Петрович, вам известна эта история, и вы так прекрасно говорите, так владеете языком…. Признаюсь, я редко слыхала подобную способность.

— С величайшим удовольствием! воскликнул тучный мужчина с огромными бакенбардами. Я готов рассказать и рассказать вкратце, потоми что в краткости и ясности заключается истинное красноречие, они владеют вниманием слушателей. Исполняя желание Алены Алексеевны, я должен предуведомить, что в происшествии, которое я буду рассказывать есть истинно трогательные места. Сердце человеческое играет великую роль в жизни: поистине, оно есть Океан, в который впадают все земные истоки. Слабость сердца имеет и хорошую и дурную сторону; что ж делать! так создан человек! — и так начнем! Лично я не знаю Юрьегорского, но знаю из верных рук, что он был всегда восторженник до безумия…. Влюбившись в Лидию, дочь одного Священника, как уже сказал Валерьян Васильевич, он увлеченный страстию, извлек несчастную девушку из объятий отца и матери, и не знал, что с нею делать; ибо на другой день назначен был поход.

Должно заметить — прервала хозяйка, — что Лидию, нынешнюю жену Белосельского, дочь Отца Гурья, называли прежде Анфисой.

— Наверно не знаю, — продолжал Федор Петрович, — но знаю то, что Юрьегорский, встретив брата Евгении, старого своего соученика, с отчаянным видом сочинил историю: что у него на руках сестра, и что он не знает где ее оставить, отправляясь в поход. Радушный Белосельский взялся устроить дело; он познакомил друга своего с отцом и матерью, и Лидия была принята как родная в доме Белосельских. Юрьегорский отправился в поход; увлеченный новыми победами, забыл он скоро о мнимой сестре своей. Прошел год, другой — ни слуху, ни духу. Между тем Белосельский влюбляется в Лидию; красота этой девушки действительно была очаровательна. Два года, проведенные в хорошем кругу, образовали ее, как всякой может заметить, кто видит ее теперь в обществе.

Ну, это замечание ваше довольно ложно! — возразила одна почтенная дама.

И очень ложно! — подхватила хозяйка. — Кто родился в лучшем кругу, тот на всяком шагу заметит в Лидии привычки низкого происхождения…. Но продолжайте.

— И так Белосельский влюбился, не зная о её прохождении; долговременное отсутствие Юрьегорского и вести, что он ранен, сошел с ума, и тому подобное, изгнали из неё старую любовь, и, Белосельский встретил в ней взаимность. И кто ж не извинит в подобном обстоятельстве сердце девушки?

И особенно — прибавила хозяйка, кинув насмешливый взгляд на старика в плисовых сапогах, — зная, что для женщин один путь в люди: выгодное замужество.

— Ainsi-soit il! — произнес старик.

Федор Петрович продолжал:

— До сих пор, как вы изволите видеть, происшествие заключало в себе довольно комического; наступает драма. Усвоив взаимность Лидии, Белосельский объявляет отцу и матери, что он хочет жениться на ней. Это поразило отца и мать; они даже хотели выгнать Лидию из дома; но Белосельский предупредил их и тайно обвенчался с нею. Любя сына, они должны были простить его; но это обстоятельство стоило больному отцу Белосельского жизни. В след за свадьбой похороны. Никто не предвидел ужасного происшествия. Представьте себе все семейство, стоящее над могилою отца! бросают уже на гроб землю, Священник читает вечную память, вдруг раздается подле могилы вопль, знакомый голос поражает Священника, он взглядывает на Лидию, упавшую в обморок при виде отца своего, и, молитва старика прерывается словами: дочь моя! дочь моя!

— Это ужасно! ужасно! произнесли все слушатели.

Федор Петрович остановился; он наслаждался тем, что красноречивый рассказ его произвел во всех содрогание.

— Вот плоды самоволия детей! произнес он наконец, и продолжал голосом, трогающим до глубины сердца:

— Старый Священник забыл все, забыл место, покойника, обязанность, сан свой, бросился к дочери, выхватил ее из рук Белосельского и понес на руках в дом свой. Белосельский, в исступлении, бросился за ним; мать и сестру его Евгению отнесли на руках в карету, увезли домой. Священник слышать ничего не хочет, смотрит на Белосельского как на соблазнителя дочери, хочет подавать жалобу; но этого мало: в тот же самый день новая беда Юрьегорский приезжает с своим отцом в дом к Белосельскому — и с каким намерением, как вы думаете? — с тем, чтоб взять Лидию и жениться на ней. Он уверил отца, что спас Лидию во время Французов, что она сирота, ангел доброты и красоты, и живет в доме Белосельского под именем его сестры. Отец поверил. Приезжают. В доме страшная суматоха, слезы. Каково же любовнику слышать, что его возлюбленная вышла уже замуж и узнана своим отцом?., и каково отцу Юрьегорского слышать упреки в поступке сына, который ввел в честный, благородный дом неизвестную девушку и был причиною несчастия целого семейства?!…

— Ужасно, ужасно! повторяли все, которые слышали в первый раз в рассказе Федора Петровича это происшествие.

— Этого мало, — продолжает Федор Петрович. — Юрьегорский с отцом скачут в дом к Священнику. Преступная! говорит Юрьегорский входя в комнату, где Священник, разжалобленный Белосельским и дочерью, обнимал уже своего зятя.

— Преступная! повторяет Юрьегорский, кинув страшный взор на Лидию.

Она падает в обморок. Белосельский онемел; Священник хочет уже проклинать дочь свою, видя нового претендателя на нее: ибо он не знал того, что настоящий похититель её есть Юрьегорский. Кровавым образом кончилась бы эта история, если б не благоразумие отца Юрьегорского; он видел недоумение и требовал объяснения от сына и от Белосельского; и объяснением всего обстоятельства примирил друзей. Юрьегорский, видя, что долгое молчание и ложные слухи были всему виною, простил Лидию и друга своего; но это обстоятельство расстроило его раны. Несмотря на это, он тотчас же ускакал в армию; но, говорят, помешался и…. я не верю слухам, будто бы он теперь в Москве, и что еще чуднее: вознаграждает прежнюю любовь свою рукою Евгении, сестры Белосельского, смертельно в него влюбленной.

— Какие чудеса! Но скажите пожалуйста, чем же кончилась история с Священником?

— Вот чем, — продолжал Федор Петрович. — Белосельский, зная, что он убьет свою мать, если откроет кто такая Лидия, умолил старика Юрьегорского признать ее своею дочерью. Общими силами они уломали и Священника отказаться от прав отца в обществе, но пользоваться ласками дочери только в тайне. Вот вам и вся история!

— И я имел терпение выслушать эти сплетни! — произнес, хлопнув руками и схватив шляпу, один молодой человек. — Я, который знаю так коротко Лидию, дочь покойного Смоленского помещика Ивельского, я, который знаю все семейство Юрьегорского, знаю все семейство Белосельского! И я не скажу, что это все бабьи сплетни!

Скорыми шагами вышел он вон из залы.

Все с удивлением смотрели в след за удалившимся молодым человеком.

Это обожатель Лидий! — произнесла презрительно хозяйка. — Он помешался на её баснях о самой себе!…

— Батюшка-барин, простите моего жениха! — вскричала карлица, подбежав к хозяину дома.

Но хозяин дома был зол: то, чему он верил, как свету дня, назвали сплетнями.

— Ванька! — вскричал, он, — посади и дуру на шкап.

Ванька подхватил карлицу на руки и понес вон.

Гости захохотали….

Загрузка...