Река эта существовала давно, с незапамятных времен. Весной, когда на горах начинали таять снега, образующиеся потоки с шумом бежали по камням к зажатой меж высоких берегов реке, что река не выдерживала: выплескивала эту грязь, столько грязи, на берега. По колышущейся на ее поверхности пене можно было читать о происшедшем как в газете. Вода служила и почтальоном. Горы посылали родне на равнину письма — прошлогодние листья, но иногда лишь щепки — траурное извещение о том, что деревья срублены. Иногда по воде плыл ворох гнилого сена, значит где-то поток со снежной вершины выбежал на луга и, подхватив копну, отдал ее реке: пусть делает с ней что хочет.

А река, вздымаясь, металась, ярилась, грызла берега, с одного места уносила, на другом откладывала ил, рыла ямы, словно зная, что днем в них будут отлеживаться большие сомы, которые только по ночам совершают разбойничьи набеги. Она прокладывала и подводные туннели в несколько метров длиной. Они вели на берег, где высоко над водой получались норы, сухие и скрытые от посторонних глаз.

Когда снег в горах весь исчезал, ручьи делались степенными и сбегали в долины хоть и проворно, но без прежнего неистовства; река замедляла свое течение, становилась спокойней, чище и ласково поглаживала берега, точно прося прощения за весеннее буйство.

Вода все убывала и убывала, приносила лето, полевые цветы, запах сена и пернатое царство больших лугов. Когда река завершала свои весенние набеги, многие птицы еще молча сидели в яичной скорлупе, а теперь яйца разбивались, из одного с любопытством высовывала голову дроздовидная камышовка, из другого кряква, маленькая цапелька или ушастая сова.

Река не останавливалась, текла, как время, у которого нет ни начала, ни конца. Уносила и приносила дни, недели, и когда старый тополь уронил в нее свой первый серебристо-золотой лист, вода покружила его, рассмотрела как следует, а потом с тихим плеском сказала:

— Осень пришла.

— Да, — кивнул старый тополь и склонился над рекой, словно бы тщеславно смотрясь в ее зеркало.

— Когда-нибудь, старый тополь, ты свалишься ко мне в воду, — пробормотала река, — но мне это нипочем.

— Чепуху мелешь, хотя стоять мне н нелегко, — трепетало на ветру старое дерево. — Подо мной пещера, и не за что цепляться корнями. Ты же ее и проделала.

— Это старая история, — оправдывалась река. — Ты был тогда молоденьким деревцем. И не забудь, я тебя сюда принесла. Может, под тобой рыл землю Лутра?

— Нет. Он, правда, прокопал выход в кустах, но это пустяки. А потом только траву таскал в нору. С ним я дружно живу.

— Я тоже, хотя иногда он ловит слишком много рыбы, но это дело рыбаков. Скоро, сдается мне, они сдерут с него шкуру, его прекрасную шкуру.

— Нет, — прошептал тополь, — с Лутрой не справиться рыбакам и даже егерю. Он и на охоту под водой идет и под водой назад до норы добирается. Даже я редко его вижу, не знаю, дома ли он сейчас.

— Ступай, дочка, — сказала река маленькой волне, — ступай, погляди, дома ли большой Лутра.

Волна юркнула в туннель и тут же выкатилась оттуда.

— Дома, — весело прожурчала она. — Шевелит только носом. Видно, спит.

— Лутра спит и не спит, — прошептал старый тополь, — а вот меня определенно клонит ко сну.

Дремал весь край.

Клевал носом камыш, поскольку уже не стрекотала камышовка; спала осока, которой не надо было уже баюкать ярких стрекоз; спал на берегу шиповник, которому незачем было уже охранять опустевшее гнездо сорокопута; зияли пустотой примолкшие гнезда в откосах берега; даже лодки лежали на берегу, повернувшись вверх килем, ведь рыбаки убирали где-то кукурузу. Только Лутра не спал.

Он, в сущности, почти никогда не спал. А если и засыпал, то сон у него был более чуткий, чем у лисы, у куницы или рыси, которые славятся своим зрением, слухом и обонянием, но все эти три чувства: зрение, слух и обоняние взятые вместе не были у них так совершенны, как у выдры.

А Лутра был выдрой, самым большим и великолепным самцом-выдрой, который когда-либо оставлял следы своих лап в береговом иле. Он не был водным животным, но плавал лучше, чем самая проворная рыба, видел в воде лучше, чем нырки, и слышал лучше всех обитателей вод, у которых нет ушей, и звуки они воспринимают телом благодаря незаметному колыханию воды.

Лутра же слышал! Слышал, хотя нырял опуская уши, чтобы вода не проникла в ушную раковину, снабженную тонкими сосудиками-антеннами. Он с самого рождения умел совершенно закрывать уши.

Его обоняние не было испорчено табачным дымом, как у людей, или вонью конюшни, как у домашних животных, и если еще принять во внимание его зоркие глаза, которыми он видел лучше, чем дикая кошка, то можно с уверенностью сказать, что вряд ли из его великолепной шкуры когда-нибудь сделают шапку, или меховой воротник.

Сейчас большая выдра отдыхает, лежит свернувшись клубком, и по ее огромному, почти полутораметровому телу почти не заметно, что она дышит. Глаза у нее закрыты, но нос подрагивает, уши шевелятся, точно донося своему хозяину о новостях в окружающем мире.

Нора у Лутры больше, чем обычно бывает у выдр, — ведь ее промыла река во время половодья, и он только расширил туннель, который, полого поднимаясь, врезается глубоко в берег. Благодаря его бесконечному хождению туда и обратно стенки и пол коридора стали гладкими, а в конце находится выстланная сухой травой и мохом нора, где сейчас после ночной охоты отдыхает Лутра.

Из норы есть еще один, запасной выход в кусты, его проделал сам Лутра. Он, наверно, воспользовался бы им, если бы пришлось спасаться бегством, но вообще-то он служит скорей просто отдушиной; прикрытый ворохом опавших листьев, он прячется среди густого кустарника, так что человеку его трудно найти.

Тропинка проходит по берегу как раз над норой, чуть отступя от большого тополя, но сердце у Лутры не бьется учащеннее, когда над ним раздаются шаги; трехметровый слой земли отделяет его от человека, который и не подозревает, что под ним лежит растянувшись выдра. Потом шаги удаляются, и земля доносит постепенно стихающие звуки.

Нора чистая и сухая. В отличие от лисы, выдра — если только у нее нет детенышей — не втаскивает в свой дом добычу: маленькую рыбку она съедает плывя по реке, большую — на берегу, но не в норе.

Когда по воде скользит лодка и волны доносят плеск весел, уши-часовые у Лутры шевелятся проворней. Человек опасен. Никогда нельзя знать, что он замышляет, поэтому выдра открывает глаза и смотрит в водяное зеленое окно в конце туннеля. В нем мерцает бледный свет, и в норе то темней, то светлей, смотря по тому, затянуто небо облаками или светит солнце, какая вода, прозрачная или мутная, и когда происходит дело, утром или вечером. Устье туннеля смотрит на противоположный, восточный берег, и после полудня окошко в тени. Лутра мог бы пользоваться им вместо часов, но он не знает, что такое часы, и на бег времени ему указывает только желудок. Голод он чувствует обычно вечером, когда приближается час охоты.

Летом иногда случалось, что какая-нибудь лодка останавливалась как раз над отверстием-окошком. Долго скрипели доски сидений и доносились голоса; разговоры не прекращались до самого вечера, и Лутра уже посматривал на запасной выход, которым обычно не пользовался.

Люди удили рыбу. Когда они забрасывали удочки в воду, то переходили на шепот, но не умолкали весь день. Лутра не понимал, о чем говорят, но напряженно слушал, хотя голоса не звучали агрессивно. Его чуткие уши улавливали каждый шорох, и если движение наверху нарастало, мышцы у него напрягались. Удочки часто закидывали, вытаскивали, и он слышал, как билась рыба.

— Что это за рыба? — спросил наверху детский голосок.

— Лещ, — ответил кто-то. — Лещ — хорошая рыба, только надо уметь его приготовить. Положи-ка в под сачок.

Мальчик вытащил из воды подсачок и бросил в него рыбу. Потом подсачок, привязанный к одной из уключин, вместе с добычей погрузился глубоко в воду.

— Дай мне пиявку.

— Я, дядя Дюла, боюсь их в руки брать.

— Эх ты, трусишка, — прогудел бас.

— Пиявок боюсь, а червяков нет.

— Сейчас пиявка нужна. Тут водятся сомы, а сом любит пиявок. Ну-ка, погляди! Надо насадить ее на крючок. Видишь, вот у нее присосок. А теперь я срежу его ножницами.

— Зачем? Чтобы выступила кровь? Тогда скорей клюнет рыба?

— Нет, не для этого. Не срежь я присоска, пиявка прилепилась бы к водяному растению или камню и не шевелилась, а так она начнет извиваться: захочет присосаться, а нечем, и своим движением будет приманивать рыбу. Особенно сома. Прошлый год я поймал тут большого, килограммов на десять.

Старик закинул удочку, сел и вновь замолк.

Сначала Лутра нервно вздрагивал каждый раз, как возобновлялся разговор, но потом успокоился: шум наверху перестал его волновать. Людям не было до него дела.

—Ой! — закричал вдруг мальчик так громко, что выдра испуганно вскочила. — Ой, как сильно тянет!

Сверху послышались стук, плеск, от качания лодки короткие волны побежали в туннель.

—Сядь на корму, Пишта, — донесся опять мужской бас. — Да, верно, рыба большая, только бы выдержала леска… Вот было бы у нас метров двести хорошей лесы. Что будет, если эти восемьдесят размотаются и я не смогу удержать рыбу? Отвяжи лодку, отвяжи, распутай эту проклятую веревку или выдерни кол. Осторожно, осторожно!

Молчание.

Потом глубокий вздох.

— Ушла?

— Дурачок, разве не видишь? Ушла и утащила всю лесу. А успел бы ты отвязать веревку, она поволокла бы за собой лодку.

— Дядя Дюла, очень уж вы туго затянули веревку, а колышек я не смог выдернуть.

Опять долгое молчание. Лутра успокоился, и потом уже только привычные шумы доносила до него река: громкий плеск воды, подъем и опускание подсачка с рыбой и, когда стало смеркаться, — удаляющийся скрип уключин.

В тот вечер Лутра поздней обычного выполз в подводный туннель, — ведь человека надо остерегаться. Под водой переплыл реку и у противоположного берега на миг вынырнул и огляделся. Вокруг пусто, ни подозрительных запахов, ни звуков. Убедившись в этом, он отправился на охоту.

Это происходило еще летом. Теперь подобный шум уже не тревожит большую выдру. Вода принесла запах скисшей конопли, и он напомнил Лутре рыб, которых он ловил в мочиле. Он не задумывался над тем, отчего там такие «кроткие» рыбы; откуда было ему знать, что замоченная конопля их одурманивает. Но он и не больно любил эту полудохлую беспомощную добычу. Никакой борьбы, спорта, игры.

Выдра, разумеется, понятия не имела о том, что такое спорт, борьба, игра. Но эти занятия доставляли ей огромное удовольствие, заполняли всю жизнь, и чемпиону мира по плаванию на стометровой дистанции она могла дать шестьдесят метров фору.

Лутра, конечно, не способен был думать, предаваться воспоминаниям, как люди, но что-то запечатлевалось в его памяти, и повторяющиеся обстоятельства внушали ему уверенность или побуждали к осторожности. Запах затхлой конопли напоминал ему об одурманенных рыбах, а натыкаясь под водой на вершу, он осторожно ее обходил, ведь верша сулила опасность, неволю и, в конечном счете, гибель.

Как-то раз, еще давно, погнавшись за карпом, Лутра врезался в вершу; туда был путь, а обратно нет. Он схватил карпа, хотел вынести его на берег, но всюду натыкался на сетчатую стенку. В чем дело? Онметался из стороны в сторону, сетка не пускала, а в легких уже иссякал воздух; Лутра, большой Лутра стал задыхаться. Теперь ему было не до карпа, лишь бы выжить. Бросив рыбу, он дергал, рвал, грыз сетку, пока не выбрался на поверхность, — иначе еще минута, и он бы погиб. Выдра может долго находиться под водой, но если время от времени не набирает в легкие воздух, то, конечно, задыхается.

С тех пор Лутра осторожно проплывает возле верши и боится даже прикоснуться к ней, хотя и не знает, что это такое. Там часто плещутся рыбы — заманчивая добыча, — которым уже не спастись, однако он обходит вершу стороной, что-то предупреждает его об опасности.

В норе уже царил полумрак. На старом тополе каркали вороны; Лутра, потянувшись, сел и прислушался. По берегу шли люди. Топот приближался.

Тогда он пошире раскрыл глаза и стал смотреть в окошко туннеля, где тени сначала колыхались, а потом замерли. Стук шагов стих над самой норой.

— Она, верно, где-то здесь, черт ее задави! Какой же ты, Миклош, охотник, если не можешь ее поймать?

— Здесь ее нет, — отозвался другой голос. — Я обошел весь берег, нет даже следа выдровой норы.

— Ну, коли ты ищешь нору…

—Да, нору. Под берегом ей не спрятаться, там нет подходящей норы. Иногда выдры живут в дуплах; конечно, не на верхушках деревьев; на худой конец спят в стогах сена.

— Не поискать ли тебе ее на колокольне?

— Не болтай чепухи, — топнул ногой егерь. — Давай говорить серьезно или помолчим.

— Я говорю серьезно. Поэтому и упомянул о колокольне. Может, выдры и часы выправляют.

— Ну, с тобой совсем разговаривать нельзя.

— Почему же нельзя? Покойный старик Салаи каждый год продавал по несколько выдровых шкурок, а ты не добыл ни одной. И ружьем не застрелил, и в капкан не поймал.

— Я пять хорьков поймал и убил восемь лисиц. Чего тебе от меня надо?

— Поймай выдру! Я рыбак, что мне за дело до лисы и хорька? Меня зло берет, когда я нахожу тут убитого карпа, там сома. Эта свинья не съедает их, убьет, откусит немного и бросит. Ты же не будешь отрицать, что выдра губит рыбу ?

— Конечно! — раздраженно ответил егерь. — Здесь где-то она, наверно, — и он сердито топнул ногой в нескольких метрах над Лутрой. — Но мы имеем дело с какой-то старой стервой, хитрой шельмой, которую только случай может дать нам в руки.

Поглядывая наверх, Лутра чесался, хотя блох у него но было.

Ему не нравился этот топот и слишком близкие человеческие голоса.

Рыбак скрутил цигарку и сунул кисет егерю.

— Закуривай, Миклош. Леший побери твою выдру!

— Если бы она была моя!

— Мельник говорит, она таскает у него гусей. Средь бела дня одного уволокла.

— Ничего подобного. Я сам видел. Гуся утащил сом. Видно, огромный сом, ведь когда гусь пропал, вода сразу поднялась, точно затонула телега.

— Да ну! — рыбак посмотрел на егеря, и глаза у него заблестели. — Да ну!

— Говорю тебе. И не приставай ко мне с той выдрой, она и так в печенках у меня сидит.

— Я и не собирался тебя дразнить, сам знаешь: когда разозлишься, то и наговоришь лишнего. Но с тем сомом неплохо бы поесть из одной миски, как думаешь?

— Думаю, что возле этой миски и мне место нашлось бы.

— То-то же, — кивнул рыбак. — Приходи сюда на рассвете, будем метать невод.

А под ними в норе Лутра смотрел в темноту. Потом, перевернувшись на другой бок, лег поудобней, — ведь шаги и голоса смолкли. Позже на тополе начала каркать серая ворона, что окончательно успокоило выдру. Ворона, разумеется, говорила лишь «кар, ка-а-ар», но это означало, что люди ушли, и если кружащей поблизости сестрице пришла охота поболтать немного, на сухих ветках тополя найдется место присоседиться, и опасности нет.

Уже наступили сумерки. Крона большого тополя плавала в красноватой тени, и над большим лугом, как от дыхания на холоде, полз осенний туман. Солнце вскоре опустилось к краю небосклона, его красная тарелка словно расплющилась и тут же погасла. На западе еще некоторое время слегка светились облака, потом луг окутала мгла и лишь серебряный бич реки извивался, лепеча что-то в ночи.

Наступил момент, когда встают ночные охотники.

Возле зарослей камыша сидел лис Карак, чуть погодя он незаметно выполз на луг. В туманной выси долго кричала сначала одна, затем другая запоздалая перелетная птица, но это не привлекло его внимания. Глаза лиса горели зелеными огоньками и навостренные уши вбирали голоса мрака. Он потянул разок-другой своим влажным носом, потом сердито почесался, — ни нос, ни уши ничего ему не сказали. Ни об опасности, ни о пище. А Карак был голоден, и его желудок точно предупреждал:

—Сколько б ты здесь ни сидел, зайчатины тебе не видать.

Тогда лис прыгнул во тьму — гоп! — почти растворился в ней. И тут же лег на брюхо: по тропинке у тополя кто-то медленно шел ему навстречу. Маленькая тень двигалась пока что вдалеке и потому не грозила опасностью.

Лис лежа повернулся и тихо пополз, чтобы перерезать ей путь. На берегу рос маленький кустик, и Карак направился к нему, — ведь неведомый зверек непременно пройдет мимо.

«Это, конечно, Мяу», — разохотившись, облизнулся Карак, поскольку Мяу, домашняя кошка, среди лис считается большим лакомством.

Лисы, разумеется, не осмеливаются нападать на диких кошек, особенно на больших котов. Дикая кошка — сама шипящая молния, стальные пружины ее когтей бьют без промаха, и, польстившись’ на ее мясо, можно поплатиться глазом.

Мяу важно вышагивала по дорожке, отрясая с лапок росу; иногда она пропадала из виду, но это лиса не смущало: это кошка то и дело спускалась к воде, считая, что еще прыгают лягушки, которые уже крепко спали в тине.

Мяу была серая, с белым пятном на боку, признаком слабости. Дикие животные редко бывают белыми, а если белеют, то лишь к зиме, как, например, горностай, ведь белый цвет — страшный предатель. Мех у горностая летом коричневый, как опавшая листва, а зимой его белую шубку на снегу не видно. В голубиной стае ястреб прежде всего убивает белого голубя, и белый воробей никогда долго не живет: его без труда замечает перепелятник.

И Мяу тоже предало и погубило белое пятно.

Лис, напрягшись, точно натянутый лук, ждал ее у куста. Глаза у него были чуть прикрыты, — ведь они могли выдать его. И когда белое пятно мелькнуло возле засады, он напал на кошку. Но это не было для нее полной неожиданностью. То ли раньше времени шевельнулась травинка, то ли Карак задел ветку, но кошка успела приготовиться и со смертельной ненавистью вцепилась зубами в его морду.

— Мья-я, хр-р-р, — хрипела она.

И хотя Карак прижимал ее к земле, она молотила передними лапами, как цепом, и если бы не тьма, было бы видно, что морда у лиса вся в крови.

— Мяу-у-у, — прощалась кошка с жизнью и мышиным мясом. — Мяу, мяу-у-у, — и напоследок сомкнула острые зубы на носу у противника.

Лис нанес Мяу еще один удар, потом, вскочив на ноги, отбросил ее подальше, но тотчас побежал к ней, — ведь кошки, по мнению некоторых, необыкновенно живучи. Но Мяу уже окончательно затихла.

Сражение кончилось, и хотя Карак не сказал: «Я это запомню!» — мы можем не сомневаться, что в следующий раз, повстречавшись с кошкой, он будет осторожней, схватит ее иначе, ведь он инстинктивно запомнил свои ошибки. Сейчас он облизывает кровоточащий нос, трясет головой, уши у него все изодраны. С яростью смотрит он на распростертого врага и тихо фырчит, точно говоря:

— Да, эта схватка была неудачной, ничего тут не скажешь.

— Ку-у-вик, ку-у-вик, — протянула вдруг на ветке маленькая болотная сова, и Карак чуть не подпрыгнул от неожиданности.

— Чтоб тебя вши заели, — заворчал он на сову. — И ты взялась меня пугать?

— Ку-у-вик-вик, — любезно сказала она.— Пришел конец Мяу. Да, пришел ей конец.

— Иди-ка ты отсюда! — злобно проворчал лис.

— Вик-вик! — прокричала совушка, — у тебя, Карак, морда в крови, вся в крови. Мяу была ловкая, но все же ей пришел конец.

Лис раздраженно тряхнул головой.

— Скажи, с чего тебе вздумалось тут галдеть? Неужто ты не голодна?

Откинув назад косматую голову, маленькая совушка бросилась вниз и, покачиваясь, улетела, — ведь возле реки тихо, крадучись, шел человек. Спрятавшись в высокой траве, лис стоял настороже. Он ни за что не хотел бросить Мяу и чувствовал, что человек его не видит.

То и дело останавливаясь, по тропинке шел егерь Миклош. Он смотрел то на реку, то на луг. Луна начала всходить. На воде слегка колыхалась серебристая лунная дорожка, и свет луны блеснул и на шерсти Мяу.

«Что там белеет? — спросил сам себя егерь, но поскольку не мог ответить, подошел поближе. — А-а, это же кошка мельника. Что с ней стряслось? Утром погляжу, сейчас все равно ничего не видно. Кто-то притащил ее сюда. Неужто здесь бродит лисица? Ну, против лисицы есть одно средство. — Он вытащил из кармана носовой платок и прикрыл им кошку. — Вот так! Теперь пускай попробует приблизиться!»

И пошел к старому тополю; под ним, у излучины реки, на высоком берегу, можно посидеть, подремать немного, там надеялся он увидеть когда-нибудь огромную таинственную выдру, которая, судя по следам, ходит вокруг и губит рыбу, но только непонятно, где ее нора.

Егерь не раз то в задумчивости, то с раздражением изучал ее большие следы, которые нельзя спутать со следами никакого другого четвероногого, ведь у выдры, как и у утки, пять пальцев соединены плавательной перепонкой.

Миклош брел по берегу, то и дело посматривая по сторонам и радуясь, что светит луна, — ведь восходящая луна проложила по воде сверкающую дорожку, и если ее пересечет выдра…

Мерцающий лунный свет просачивается и в устье туннеля, и Лутра как раз собирается отправиться на охоту или рыбную ловлю, как захочется. Он нюхает воду, потом мягко и бесшумно ныряет под воду. Уши у него опущены, красивая шубка покрыта пузырьками воздуха. Выдра может долго находиться в воде и под водой, но мех у нее всегда остается сухим, а потому греет даже подо льдом, где через несколько минут остановилось бы сердце человека.

Лутра проплывает под мостиком лунных лучей, и, завидев его тень, в испуге всплывает на поверхность большая щука.

Егерь подходит к дереву и, заслышав всплеск, поворачивает голову, но видит лишь круги на воде.

«Рыба резвится», — думает он, но если бы он спросил щуку, она бы ему сказала, что рыбе сейчас не до игр. С выдрой шутки плохи.

Лутра не обращает внимания на щуку. Он давно уже понял, что возле норы рыбу ловить нельзя, нельзя оставлять следы. Ничего вокруг не должно выдавать его присутствия.

Противоположный берег илистый, топкий, и там, в тихом заливчике, растет невысокий камыш. Высунув нос из воды, Лутра принюхивается, потом, словно тень, ложится на тенистый ковер. Вдруг взгляд его останавливается на каком-то непривычном, постороннем предмете, — это ружье егеря, прислоненное к дереву. Ружейный ствол блестящей холодной линией перерезает кору старого тополя, и теперь уже Лутра видит под ним и лицо человека. Но поскольку никто и ничто не шевелится, не шевелится и выдра. Опасность всегда начинается с какого-нибудь движения. Слившись со мглой и тишиной, Лутра ощущает все, что происходит во мгле. Под ним тихо струится вода, а над ним начинает куриться туман.

Сейчас он следит за излучиной реки: там творится что-то странное. Оттуда бегут волны, точно плывет лодка, но он знает, что дело не в этом. Там шевельнулась какая-то большая рыба, всплеснула вода и вновь наступила тишина. Егерь и ружье его исчезли. Лутра выполз из тины и перевернувшись на спину плывет, не покидая тени, вниз по течению, потом сворачивает к тополю. Он лениво помахивает своим толстым хвостом и хотя не проявляет к астрономии никакого интереса, кажется, будто смотрит на звезды. Но на самом деле он почуял большого сома: о нем говорил сильный плеск в излучине, а такую огромную рыбу даже выдра обходит стороной. С ней лучше не связываться. Лутра еще не забыл своей прошлогодней схватки с сомом, который был значительно меньше. Он вцепился в сома неудачно, тот увлек его на каменистое дно и там сбросил с себя, как жалкую вошь. Ему тогда небо с овчинку показалось, и он до сих пор помнит о своей неудаче.

Егерь же не боялся сома. Он перестал выслеживать выдру и пошел посмотреть, где разбойничает сом, чтобы утром рассказать о нем рыбакам.

Луна уже поднялась высоко над деревьями. Лутра нырнул и направился к бухточке, где тихо струилась вода и рос невысокий камыш, — ведь рыба любит прятаться в траве. Но это знали и щуки, которые охотились там на мирных лещей и карпов.

Хотя щука застыла, став похожей на корягу, Лутру ей не удалось обмануть. Опустившись, как бесплотная тень, он снизу схватил рыбу, которая даже не слишком билась. Когда он вытащил ее на берег, она ударила разок-другой хвостом и навеки затихла. Лутра торопливо, отрывая от хребта, ел щучье мясо, но то и дело поднимал голову и прислушивался. Ветра не было, никакой запах не доносился, но на лугу как будто что-то шевелилось, и потому, лишь наполовину насытившись, он бросил щуку. Потом спустился в воду и поплыл.

Много позже из травы вылез лис Карак. Он принюхался, слегка повернув голову. Затем сел. Слизнул кровь с губ и растянулся на земле, почуяв носом Лутру. Особый запах точно сказал ему:

—Это я! Выдра!

Но запах был уже не теплый, не живой, он говорил о том, что Лутра уже ушел, а на берегу остались объедки рыбы.

Это успокоило лиса, но он все еще не решался пошевелиться, — ведь Лутра вполне мог вернуться, а связываться с ним было равносильно самоубийству. Лис уже не раз видел большую выдру, но избегал ее, хотя охотно шел по ее остывшему следу и всегда находил что-нибудь съедобное. И на этот раз тоже. Весь подобравшись, готовый к прыжку, он подполз туда, откуда тянуло рыбьим духом, и подтащил к себе щуку. Впившись в нее зубами, проглотил кусок, другой, и вот уже от прекрасной килограммовой щуки остались жалкие остатки, одни чешуйки, серебряными монетками блестевшие в свете луны. Лис аккуратно облизал уголки пасти и вспомнил о Мяу, которую победил, но прикасаться к которой больше не хотел: на кошке оставил свой знак человек. Свой знак и запах.

Лис видел, как егерь раздумывал над кошкой, и даже когда тот ушел, сверкая своей страшной, издали убивающей палкой, долго еще не двигался с места. Из-за нее, этой палки, вскрикивая перекувыркивается на земле заяц, птица внезапно меняет изящную линию полета и камнем падает на землю. Лис страшно боялся егеря, но не упускал случая поживиться за его счет: после того как гремел выстрел и рассеивался дым, он тщательно осматривал местность вокруг и обычно находил раненого зайца или подбитую крякву.

Но к кошке он не притронулся. Хотя Мяу лежала не шевелясь, что-то страшное прикрывало ее, предупреждая: «Не прикасайся!» От носового платка егеря разило табаком, человечьим духом, и лис, увидев его, содрогнулся от ужаса. Шерсть у него взъерошилась, и он, напружинившись, отпрянул назад, как лошадь, которую кучер дернул за поводья.

Отойдя от Мяу на безопасное расстояние, Карак лег и долго еще наблюдал, но поскольку ничего подозрительного не происходило, поплелся прочь.

Потом он нашел щуку, которой немного утолил голод, и теперь лежал, прислушиваясь. Луна уже поднялась высоко, река тихо текла в своем русле, над лугом — туманная, холодная тишина, из деревни изредка доносилось сонное тявканье собак, и петухи возвещали, что минула полночь.

Подняв пострадавшую в драке голову, лис пошел к деревне.

Лутра в это время был уже далеко. По дороге он успел осмотреть свое летнее жилище, — ведь у выдры обычно две квартиры. Чаще Лутра пользовался норой, но если забредал далеко, то перед наступлением рассвета прятался в дупло старой ивы, куда пробраться можно было только с воды. И это жилище было устлано травой, мхом, и он прекрасно в нем отдыхал, хотя в стволе дерева какой-то дятел, ища червяков, выдолбил небольшое, размером с карманные часы, отверстие. Отверстие это Лутре пригодилось: не пришлось прокапывать под землей отдушины, но слишком много звуков проникало снаружи. Иногда синицы просовывали в него свои косматые головы и озабоченно моргали в темноте.

—Цинн-цинн, чере-чере, кто тут?

Лутра, быть может, и схватил бы птичку, но отверстие было так высоко, что он не мог до него дотянуться.

На вопрос любопытной синицы, он даже не открывал глаз, но однажды, когда после короткого разговора в дыре показался ивовый прутик и, вращаясь, проскользнул по стенке дупла, Лутра, конечно, вскочил на ноги.

— Ты ничего не заметил? — спросил детский голосок.

— Ничего. Абсолютно ничего.

— Значит там пусто. А я знаю одно сорочье гнездо.

— Ты вечно все знаешь.

— Но он может и соврать, — произнес третий голос.

— Наподдать тебе, что ли?

Лутра стоял, приготовившись к бегству, но ивовый прутик выдернули из дупла.

—Где твое сорочье гнездо? Смотри, если обманываешь, отстегаю тебя этим прутом.

Ребята ушли, а Лутра растянулся опять на травянистой подушке, но потом несколько дней не приближался к этому жилищу.

И сейчас он чуть было не проплыл мимо него, но вдруг, точно вспомнив что-то, повернул назад и вынырнул возле старой ивы, но тут же отдернул голову: из дупла неслась ужасная вонь, а через верхнее отверстие кто-то выскочил. Лутра тут же выбросил свое гибкое тело из воды, но хорька поймать не успел. У большой выдры засверкали глаза, она зашипела от злости. И с отвращением принюхалась, — ведь напуганный зверек окатил выделениями из своей железы стенку дупла, а запах их невыносим как для животных, так и для людей. Это последнее оружие хорька, перед ним отступает даже самая смелая собака, а хорьку довольно и минутной передышки, чтобы спастись бегством.

Лутра тоже не мог долго выдержать вони. Он фыркнул и, еще раз оглядевшись, опять погрузился в воду. Он понял, что лучше некоторое время сюда не приходить. Не из-за хорька, тот сейчас уже ищет себе новое пристанище, а просто надо подождать, пока высохнут обглоданные кости и падаль, которые зверек натащил в дупло. А там лежали крысиная и лягушачья голова, птичья лапа, яичная скорлупа, ползмеи и рыбий хребет. Хорек тоже был отменным охотником и в воде, и на суше. Лутра его ненавидел и с удовольствием прикончил бы, но тот был осторожен, и их пути редко пересекались.

Лутра поплыл вверх по реке; он то и дело окунал морду в воду и стал смотреть по сторонам, только когда отвратительный запах окончательно выветрился из его носа. Сначала голова его целиком выступала из воды, потом он опустил ее, так что наружу торчали только глава и нос. Вдруг он остановился, приметив что-то странное. Будь он человеком, он бы сейчас сказал:

—Что делает цапля ночью на берегу? Она, наверно, больная. Может, удастся ее поймать.

И хотя Лутра ничего не сказал, он знал это не хуже человека. Поэтому он нырнул и очень медленно поплыл к цапле, которая неизвестно почему оказалась так поздно на необычном месте, — ведь цапли ночуют на дереве. Как бы то ни было, Лутра уже давно забыл о съеденной щуке, и если поблизости стоит легкомысленная цапля, не мешает слегка ее попугать. Стоит ли говорить, что такие «шутки» выдры были обыкновенно очень дерзкими и гибельными для других.

Берег поднимался полого, и Лутра тенью полз по мелководью. Глаза у цапли сверкали холодно, как у змеи, и даже Лутра не мог понять, куда она смотрит.

«Легкая добыча», — оттолкнувшись ото дна, подумал Лутра, но тут цапля клюнула его в голову, да так, что он, изогнувшись от боли, упал в воду. А птица взвилась в воздух.

Длинный клюв цапли словно гарпун, и движения ее так быстры, что почти незаметны. В глаз Лутре она не попала, но лоб болел сильно. Он опустился на дно реки, — там вода прохладней и быстрей успокаивает боль.

«Легкая добыча» улетела, и выдра скрежетала зубами от ярости. Чуть погодя, чтобы сделать вдох, она вынырнула на поверхность и направилась туда, где плескалась вода. Плеск был довольно сильный, и Лутра потому был осторожным. Сначала он опустился на дно, потом снизу напал на карпа, который сдался не так легко, как щука. Он попытался потащить за собой противника, бился из последних сил, но выдра так ожесточенно на него наступала, точно перед ней была цапля, и всю свою ярость излила в битве. Карп в конце концов сдался, больше ничего ему не оставалось.

Лутра выволок его на берег и, забыв о своей недавней неудаче, прекрасно поел, — ведь давно уже минула полночь, время его обеда.

Рыба оказалась большая, и он не смог ее съесть всю. Живот у него надулся, как барабан, и мысль о норе приятно его убаюкивала. В деревне уже в третий раз призвали рассвет петухи, когда выдра встала на задние лапы и прислушалась.

Все ближе и ближе раздавались удары весел и приглушенные голоса людей.

Лутра посмотрел на карпа, но уже без всякого интереса. Он понюхал его напоследок, а потом ловко спустился к реке и бесшумно нырнул в воду.

К этому времени луна была уже в западной части небосклона и на востоке стало светать. Тени стушевались, туман осел. По воде медленно скользили две лодки.

— Миклош там будет? — спросил кто-то.

— Он обещал.

— Значит, там и будет. Его слово твердое. Если он говорит, что видел, как разбойничает сом, значит и в самом деле видел.

— Только бы Миклош разделался с этой проклятой выдрой.

— Он давно уже ее выслеживает.

— Охотники и рыбаки — дармоеды и чудаки… Правь н берегу. Вроде это Миклош нам знак подает.

Возле большого тополя раздавался тихий посвист.

—Это он!

Нос лодки нацелился на большое дерево, и егерь спустился по откосу к воде.

— Садись, Миклош, в лодку. Ну, как дела?

— Доброе утро. Я опять видел, как разбойничает сом. Стервец этот, наверно, огромный.

— Ежели он весит больше тридцати килограммов, лишек я съем.

Лодка отплыла, и старый рыбак передал егерю небольшую бутылку:

—Приложись-ка, Миклош.

Отпив немного, егерь вернул бутылку.

— Всю ночь выдра у меня из головы не выходит. Ночи-то уж прохладные.

— Дать еще?

— Нет. Если только сом станет бить по берегу своим

хвостом, тогда выпью.

Потом они замолчали. Гребли бесшумно, думая о большом соме, загадочном разбойнике, который в это время отдыхает в яме под одним из берегов и, наверно, слышит плеск весел.

Когда обе лодки причалили к месту стоянки, уже показался красный диск солнца. Рыбаки вылезли на берег, привязали лодку. Достали все необходимое, и двое из них, те, что помоложе, разложили костер. Это место было давно им знакомо. Тут хорошо ловилась рыба и можно было удобно расположиться. Котелок еще стоял на земле, но дым над костром уже развеялся, и мужчины подошли к огню.

—Кто хочет, может еще чуток выпить, — вынув трубку изо рта, предложил старик.

Никто не отозвался. Рыбаки смотрели на реку.

— Ваша правда. Что делать надо, все знают… — промолвил Миклош.

— Пошли!

— Янчи, сегодня ты будешь стоять на берегу.

— Я уже держу пятной конец.

Старый невод лежал в лодке, казалось, беспорядочной кучей, но на самом деле был набран как положено. В длину он был сто, в ширину — три-шесть метров. У такой сети нижнюю веревку, подбору, оттягивают ко дну разные грузила: свинец, кости, камни, а верхнюю подбору удерживают на воде поплавки. Пятной конец остается на берегу, а другой, завозной, выступает из воды только когда невод уже выметан поперек реки и лодка возвращается обратно к берегу. Тогда начинают выбирать сеть из воды, и для рыбаков наступает самый напряженный момент.

—Ну, приступайте.

Янчи перекинул через плечо пятной конец, лодка поплыла, и сеть, шелестя, стала погружаться в воду.

Никто не промолвил ни слова.

Лодка не спеша шла по реке, и ее путь отмечали покачивающиеся глазки поплавков.

Старый рыбак, глядя на воду, кивнул головой.

—Если что-нибудь есть тут, от нас не уйдет. Повернув обратно, лодка пошла к берегу. Невод стал замыкаться.

—Ну, ребята!

Свинец и камни волочились по дну, а поплавки колыхались на поверхности.

—Выбирайте!

Сеть постепенно сужалась, и из нее выскочило несколько хитрых карпов.

—Сбежали, проклятые!

Невод вдруг натянулся, и на одном его участке заплясали поплавки. Туда и смотрел старый рыбак.

— Чуется мне, попалось что-то, — сказал другой.

— Вижу. Тащи-ка.

Тут натянутая сеть так дернулась, что один из рыбаков, не удержавшись на ногах, упал лицом в воду.

— Скорей ко мне, — прохрипел Янчи. — Миклош, брось ружье.

— Поймали, ну как, поймали? — волновался егерь.

— Не разговаривай, тащи!

Сомкнувшись полукругом, невод приближался к берегу, и вода точно кипела от обилия рыбы, но что-то то здесь, то там так сильно дергало за подбору, что люди пошатывались.

—Багор! — крикнул кто-то.

Один из рыбаков прыгнул в лодку, снял сапоги и достал багор.

— Погоди, Анти, пока ей еще меньше места будет, — махнул рукой старый рыбак. — Эта громадина, как я вижу, еще опрокинет…

— Меня…

— Тсс…

— Не упусти ее, не упусти, черт побери!

— Не ори, Миклош, мне в ухо, это тебе не охота!

— Попробуй ты, Анти, — обратился старик к тощему парню.

Парень осторожно зашел в неглубокую воду. В руке у него был багор с чуть ли не полутораметровым багровищем. Когда вода дошла ему до бедер, он показал рукой, что видит, мол, рыбу. И тут же стал ее багрить, но тут его толкнуло так сильно, что он чуть не перекувырнулся.

—Больно здоровая, — он выплюнул воду и стал ловить

багровище, которое всплывало то тут, то там.

—Осторожно! Очень большая… Тихонько, тихонько… Емкость невода теперь была уже не больше маленького

дворика, и вода в нем так и бушевала. Анти уже три раза падал плашмя, но даже не чувствует холода. Скрежеща зубами, он в четвертый раз хватает багровище, и на лбу у него вздуваются жилы. Старик видит, что рыба устала, в глазах у него улыбка.

—Ты уже, знать, накупался, Анти?

Парень, исполненный счастья борьбы, крепко держит багор.

—Тьфу, пропасть! — и он с трудом тянет невод к берегу.

В воде извивается какая-то большая рыба. Бьет хвостом так, что все уже насквозь промокли от брызг.

—Теперь она от нас не уйдет.

Наконец показывается огромная сомья голова, и трубка падает изо рта старика. Все смотрят, как парень тащит к берегу трехметровую рыбу. Сом все еще не сдается и, борясь не на жизнь, а на смерть, ударяет хвостом по ноге старого рыбака, как шар по кегле.

—Черт побери твою рыбу! — бурчит старик. — Черт побери твою рыбу, хотя я бы не возражал, если бы каждый день она мне поддавала. Ну, кто съест то, что сверх тридцати килограммов?

Возбужденный егерь топчется возле сома.

—Ну как же, я ведь говорил, я ведь говорил… В нем будет и центнер!

Солнце уже поднялось из-за деревьев. В сети кишмя кишат серебристые рыбки, кто-то из рыбаков посвистывает от удовольствия: уж больно хорошее утро; над рекой каркают вороны, и пламя взвивается к котелку.

Прекрасное утро! Нежное золото солнечных лучей начинает пригревать, и пламя, лижущее котелок, растворяется в этом сиянии. Потрескивает огонь, и Тэч, любопытная сорока, встревоженно стрекочет на верхушке тополя — ведь дым сулит ей еду, которой, к сожалению, надо еще дожидаться. Надо дождаться, пока уйдут люди, погаснет огонь, и лишь тогда можно будет обследовать стоянку, где останутся обглоданные кости, рыбьи головы и хлебные корки. А может быть, возле берега барахтаются раненые рыбешки, которых рыбаки называют «мусорными» и даже «рыбами-сорняками»; первых за малоценность, но они хоть не причиняют вреда, а вторые — вредные: они уничтожают икру и мальков благородных рыб.

—Пристрели эту сороку, — попросили рыбаки егеря, — а то еще гостя накличет.

У людей есть примета: сорока стрекочет — гостя кличет. Это знают все, кроме нее самой. Сорока же просто-напросто очень голодна, а Миклош и не смотрит в ее сторону, по голосу знает, что она далеко.

—Я ее пристрелю, если притащите мне пушку. Теперь почти весь невод уже на берегу, только матня в мелководье, и в ней полно рыбы. Рыбаки выбирают Крупную, ту, что не подохнет в садке.

Судак и нежный подлещик погибнут в тесноте, поэтому их сразу кладут в корзину.

Оставшаяся рыба еще плещется в воде.

Люди довольны, — от них веет миром и покоем, а от лука, румянящегося в котелке, исходит приятный запах.

Лутра еще до появления рыбаков вернулся домой. В туннеле он слегка отряхнулся, и капельки воды полетели с его шкуры, как песчинки с берега. Он принюхался, сморщив нос, — ранка, нанесенная цаплей, ныла — потом дополз до своей постели. Глубоко втянул воздух — это могло бы сойти и за вздох, — облизал лапы и, поерзав, закрыл глаза, но тщетно: от боли он не мог даже задремать.

Между тем рыбачьи лодки проплыли мимо норы; тогда огромный сом еще не знал, что разрезанный на куски попадет сегодня на базар. И, конечно, не как гроза вод, страшилище, что ловит килограммового карпа, точно ласточка — муху, а как добыча и гордость рыбаков.

Едва в зеленоватом водяном окне улеглось небольшое волнение, поднятое лодками, как там отразилась новая, далекая и необычная игра волн. А через другой вход в нору проникли крики людей и стрекот сороки. В криках людей звучало возбуждение, а в сорочьем стрекоте — тоска и голод.

— Сколько р-р-рыбы, сколько р-р-рыбы! — трещала сорока, и тут же возле нее сели две серые вороны и внимательно посмотрели по сторонам.

— Кар-кар, сюда нельзя!

Потом им уже больше ничего не оставалось, как сидеть и каркать при виде большой рыбы, поблескивающей в сети.

—Ах, какая большая, и ее все р-р-равно схватили, поймали, кар-кар!

Лутра понял: что-то там происходит, но в этом шуме не было ничего опасного. Он долетал с одного и того же места, не приближался, п выдра могла бы преспокойно спать, настроив на самую большую степень удивительный аппарат своих чувств, если бы не ранка, которая вдобавок еще запульсировала. И поэтому Лутра лишь притворялся спящим.

Водяное окошко постепенно просветлело, и в норе забрезжил зеленоватый сумрак. Речные испарения принесли ароматы и рассеянный свет осеннего утра, а через задний вход проникли уже утомленные голоса; совершенный слух выдры улавливал точно, где и что происходит.

Некоторое время из камышей долетал громкий шум, в котором принимали участие и цапли, но самыми крикливыми были вороны и сойка. Сойка Матяш визжала так, точно с нее сдирали кожу.

—Он тащит Мяу, он тащит Мяу, прячется тут, прячется, клюньте его в голову, отнимите у него Мяу!

Сойка верещала сидя на иве, она убеждала возмущенный пернатый народ напасть на лиса Карака, но сама не трогалась с места, — ведь смелости в ней было значительно меньше, чем наглости.

—Вижу, вижу, кар-р-р, кар-р-р, — скорбно, как и соответствовало его черному оперению, каркал старый грач.

Грачи — птицы полезные, закон запрещает их истреблять, похоже каркающие серые вороны — вредные, и их можно уничтожать. Все они едят мясо, но вороны и охотятся за ним, они хищницы и уничтожают множество маленьких полезных птичек. Вред этот они отчасти искупают тем, что нападают на народ Цин, убивают мышей и сусликов, но это делают и грачи.

Серая ворона — существо упрямое. Голос у нее трескучий, как у трубы; ее тотчас замечает лисица, и тогда вороне приходится прятаться в свое летнее убежище среди густых ракитовых кустов.

Торо, грач, лишь сидел и ныл на сухой ветке, но Ра, серая ворона, сразу же отреагировала на подстрекательство сойки: так клюнула Карака, что тот, испугавшись, распластался на земле среди камышей.

— Подлый вор, — пусть ветер разметет твои перья! — Глаза у Карака сверкнули, и он поспешно спрятался в камышах, прежде чем Ра успела поднять на ноги всех окрестных птиц и зверей, а быть может, даже привлечь внимание егеря, что грозило уже серьезной опасностью.

— Он тут, он тут! — трещала ворона. — Унес Мяу и теперь пожир-р-рает ее, пожир-р-рает.

Но лис исчез, и все вокруг постепенно затихло.

Для Карака ночь эта была полна приключений. Все началось с того, что кошка залепила ему оплеуху, да так, что кровь залила его хитрую морду. Правда, он одолел Мяу, но явился егерь и оставил свою отметину на лисьей добыче, оповещая, что кошка принадлежит ему. Пришлось разъяренному Караку скромно поужинать щукой, не доеденной Лутрой, но ее ему было всего на один зуб, и голод погнал его в деревню, где возле птичников отважному лису при должном усердии всегда что-нибудь да перепадает.

А Карак был отважный, — ведь его пустой желудок раздирали раскаленные когти голода. Он был отважным, но не легкомысленным, и особенно соблюдал осторожность там, где не лаял пес, подлый Вахур, продавшийся человеку. Откуда знать, не притаился ли он, сторожа в саду или курятнике.

Прокравшись к околице, Карак определил, где лают собаки и в каком состоянии изгороди. Он предпочитал больших собак с громкими сытыми голосами; они обычно не умеют быстро бегать, только лаем пытаются запугать, и боялся поджарых длинноногих псов, проворных, вечно голодных и почти одичавших. Карак ненавидел проволочные заграждения и охотно пробирался через узкие щели в плетнях из подсолнечных стеблей, через которые только лиса может кое-как протиснуться, а крупная собака обычно в них застревает.

В конце одного забора Карак почуял такой сильный и теплый куриный дух, что его пустой желудок взбунтовался. После недолгого раздумья он пробрался в сад и уже направился к курятнику, как вдруг с ужасом обнаружил присутствие соседской собаки, которая вполне могла напасть на его след.

Собака задумала что-то недоброе и не желала встречаться со здешней овчаркой, но, почувствовав запах лиса, забыла, что без спроса проникла в чужие владения.

— Гав-гав, гав-гав! Тут он шел, тут он шел! — с лаем побежала она по лисьему следу прямо навстречу большой овчарке, сторожившей дом.

— Лис… лис, — оправдывалась незваная гостья, но овчарка от негодования ничего не видела и не слышала, и пока обе собаки дрались, Карак успел домчаться до луга. Он спасся от собаки, но голоден был ужасно.

Полночь минула. На западе перед луной проплывало по небу туманное облачко, и лис вспоминал о соревнующихся в пении деревенских петухах с еще большей тоской, чем озябший путник — о теплом доме. Инея еще не было, но когда Карак пробирался через поникшую траву, капли холодной росы обдавали ему морду. Они уменьшали боль от глубоких царапин, оставленных покойницей Мяу на память и в назидание: у лиса пока что не было ни малейшей охоты вступать в схватку с кошками.

На большом лугу царила мертвая тишина, и воздух был недвижим, словно там вымерла всякая жизнь и исчезла пища, способная удовлетворить жестокие требования голода. Вот если бы вернулась весна! А в эту пору уже нет гнездящихся на земле птиц, простодушных лягушек, гнезд с яйцами, дававших прекрасный легкий завтрак, но весна и лето прошли, и в потертой сумке осени остались лишь воспоминания, которыми может, наверно, жить поэт-романтик, но не голодный лис с ободранной мордой.

Карак вышел на берег реки и огляделся. На востоке возвышались пологие склоны холмов, на западе луна уходила за край небосклона. Сейчас тьма была гуще, чем ночью. Река молча извивалась иод высоким берегом. Вдруг в нос лису ударил приятный, теплый запах. Карак застыл на месте, как обычно перед всякой рискованной затеей, но потом, гонимый голодом, доверившись мраку, стал спускаться по крутому берегу к подземному жилищу диких пчел. Входом в него служило маленькое отверстие, через которое распространялся аромат воска и меда, а внутри, в своем тайнике, тихо-тихо жужжали пчелы. Карак осторожно подполз туда и принялся расширять вход.

—Кш! — отдернул он лапу, которую успела уже ужалить одна из пчел, что окончательно лишило осторожности голодного лиса.

Тут все решает быстрота! Сломав тонкую стенку, он ринулся в бой и, — хотя не сказал «жизнь или смерть», — размахивая задней лапой в воздухе, засунул внутрь морду и схватил большой кусок сотов с медом. Если бы кто-нибудь увидел, как дергается и вертится Карак, то подумал бы: «Он, видно, веселится вовсю…», хотя о веселье не было и речи. Лиса уже трижды ужалили в его чувствительный нос, и одна возмущенная пчела, нацеливаясь своим жалом, кружилась у него в ухе.

—Кш-ш-ш, ой-ой! — подтвердил Карак, что его ужалили также в ухо, и подпрыгнул, как на пружинах.

Он покатался по земле, пометался из стороны в сторону и, тряся головой и размахивая хвостом, но не выпуская из пасти чудесные по вкусу соты, побежал в заросли росистых трав.

Пчелы с жужжанием растерянно кружились во мраке, но аромат меда навел их на след лиса, с жадностью пожиравшего свою добычу, и тогда Карак снова превратился в плясуна. Танец его, весьма своеобразный, напоминал скорей утреннюю зарядку, но ничего веселого в нем не было. Расправившись с сотами, Карак понесся, как безумный, стряхивая со своей мокрой шубы последних шипящих пчел. Когда он остался наконец в одиночестве, то окончательно забыл о голоде; на носу у него красовался след от пчелиных жал, а на губах три больших, с орех величиной, волдыря. От голода он теперь уже не страдал, но тем сильней болели укусы. Неизвестно, сколько пчел съел он вместе с медом, но они вряд ли успели его ужалить.

Карак направился домой, невольно выбрав путь, проходивший возле Мяу. Он глотал слюну — мясо все-таки остается мясом — и, хотя не знал, но чувствовал, что он, как сказано в книгах по естествознанию, животное плотоядное.

И упорство его в эту злосчастную ночь в конце концов было вознаграждено.

Перед ним по тропинке брела какая-то старушка. На голове у нее была корзина, в руке тоже корзина, полная яблок, предназначенных для продажи на утреннем базаре, в которой сверху, как повелось, для привлечения покупателей лежали самые красивые, румяные плоды. Старушка заканчивала арифметические подсчеты — разумеется, устные, — что она купит на деньги, вырученные за яблоки, и была, как видно, целиком поглощена этим занятием. Но вдруг, заметив что-то белое, замедлила шаг:

«Что это такое ?»

И остановилась на минутку — ведь бес любопытства уже вцепился ей в юбку.

«Надо поглядеть. Уж не письмо ли? Что мне стоит. Погляжу-ка! — Она шагнула в росистую траву и громко чихнула. — Не простудиться бы… Апчхи! Дохлая кошка, вот оно что! И носовой платок».

«Табаком пахнет… А так ничего себе, хороший», — она снова чихнула и высморкалась в найденный платок.

Поэтому лис нашел Мяу уже без всяких устрашающих отметин человека и, выждав немного, схватил ее. Но к этому времени уже стало светло, и рано встающая сойка Матяш возвестила луговой народ, что Карак несет кошку и надо эту кошку у него отнять.

Однако все это уже позади. Сейчас под кустами тихо; синицы разлетелись в разные стороны; серая ворона Ра и грач Торо трудятся на пашне, а сойка полетела посмотреть, отчего расшумелась сорока Тэч. Лес закрывал берег реки, ей ничего не было видно, но короткий звук выстрела заставил ее изменить направление полета.

Сорока замолчала, а сойка, тихо опустившись на старый тополь, издавна служивший сторожевой вышкой, выжидала, что последует за выстрелом. Но ничего не последовало.

Заслышав щелканье ружья, Лутра поднял голову, Карак прервал завтрак, на мгновение на поля опустилась настороженная тишина, и над рекой, со свистом разрезая крыльями воздух, пронеслись два чирка-свистунка.

— Промахнулся, Миклош! — сказал кто-то возле костра.

— Во вторую попал, перья полетели…

— Полететь-то полетели, но… — ехидно заметил первый голос, однако в нем не было серьезного упрека, и все засмеялись.

От котелка исходил такой приятный аромат, что даже судебный исполнитель настроился бы на миролюбивый лад, не говоря о рыбаках, и без того склонных к дружелюбию. Анти Гергей, переодевшись в сухое, внимательно прислушивался к бурлению рыбной ухи.

Лодка увезла в садке улов, чтобы успели доставить его на базар. Чуть осмотрительней снова застрекотала сорока, оповещая о случившемся мельника, против чего уже никто из рыбаков не возражал, — ведь из рук в руки переходила вместительная оплетенная бутыль.

—Раздай, Янчи, миски и ложки, — сказал старик. Затем наступило молчание. Лишь тихо позвякивали ложки, даже сорока на дереве умолкла. Поварешка осторожно, чтобы не раскрошить рыбу, зачерпывала розоватую уху; сначала полные миски получили гости, и наконец Анти с большой ложкой в руке уселся возле котелка, как актер, ожидающий аплодисментов после эффектной сцены.

— Вкусно, — сказал старый рыбак. — Мне уха нравится.

— Ты молодец, Анти, — кивнул мельник, — лучше и не сваришь.

— А тебе, Миклош, не нравится?

Егерь лишь отмахнулся, — он не успел прожевать, и жест его означал: кто ест рыбу, тому не до разговоров.

—Ну, тогда я и себе налью, — сказал Анти, удовлетворенно глядя и в прошлое и в будущее, — ведь когда-нибудь, наверно, вспомнят несравненную уху Антала Гергея, не говоря уж о его схватке с огромным сомом.

Солнце уже поднялось высоко, и в его сиянии было больше света, чем тепла. Но тепло это приятно ласкало и, неся с собой разные ароматы и звуки, плеск-болтовню реки, одевало в золото чудесного осеннего утра внутренний и внешний мир рыбаков. Мир, включавший в себя готовящийся уснуть лес, поле в тумане, летающие в вышине паутинки, карканье сытых ворон, запах хлеба и свежевспаханной земли, горький аромат опавших листьев, голубоватый шелк дыма от костра, далекое грохотанье телеги и стук об нее бочки, пришедшую из лета, но уже переходящую в зиму мягкую венгерскую осень.

Жаждущие поживы вороны теперь могли бы слететься к костру, егерь даже не притронулся бы к ружью; рыба могла бы возле берега всплыть на поверхность, рыбаки и не вспомнили бы о неводе, а мельник не услышал бы шум вращающегося вхолостую колеса, ибо это был час раздумий и мечтаний, час осеннего хмеля.

Прибрежный лес молча прислушивался к разным звукам, река разметалась на своем ложе, трубки рыбаков погасли, где-то на дальней колокольне хрипло забили часы.

—Ну-ка, ребята, давайте собирать имущество, — тяжело поднялся с места старый рыбак.

Над полями рассеялся туман; от нагретого полуденным солнцем воздуха испарения поднялись так высоко, что превратились в серебристых барашков, у которых шерсть заменяли кристаллики льда. Вверху было очень холодно: там разреженный воздух и нечему нагреваться. Но внизу, над пашней, курился теплый пар, и сеялки ползли по взрыхленной земле, усердно высыпая семена — хлеб будущего года.

В жирно блестящих бороздах молча и важно расхаживали грачи и вороны.

Они, верно, считают, что люди специально для них разрывают землю, чтобы кормить их мышами и разрезанными плугом червями.

Вредители-мыши никогда не переводятся, ведь пара мышей при благоприятных обстоятельствах за одно лето приносит многочисленное потомство, около двухсот мышат, которые изрешечивают землю и сгрызают все, что только можно грызть. Особенно плодовиты эти грызуны в засушливое лето, когда не губит малышей затекающая в земляные отверстия дождевая вода. Молодые мыши уже в лето своего рождения начинают плодиться. Четыре-пять раз приносит самка по шесть-восемь детенышей, к осени у нее уже масса внуков. И тогда вороны, нагуляв брюшко, видимо, по своему вороньему радио передают весть в отдаленные края, и через несколько дней на кишащих мышами полях появляются новые вороньи стаи и спасают посевы — корм для животных и хлеб для людей. Такое «радио» есть у всех птиц — разумеется, с принимающей и передающей станцией, — прилетают и канюки, и пустельги, один-два сокола, в уничтожении мышей участвуют даже цапли, присоединяющиеся к красноногому роду аистов.

В это время поле — сплошь движение. Аисты и цапли шагают неторопливо, останавливаются, быстрым ударом клюва убивают мышь или суслика, не интересуясь, кто это, дед или внук. К вечеру они даже зоб до отказа набивают, если только вечер застает их на поле и они не получают днем тайную весть, что им следует отправиться на юг, так как на севере уже собираются зимние тучи и свистит ледяной кнут ветра.

Канюков и пустельг подобного рода вести не интересуют. В их календаре отлет намечен на более поздний срок, — они спокойно кружат над полями. Свою добычу они не заглатывают сразу, а взлетают на сухой сук, верхушку стога или межевой камень и неторопливо едят, обводя глазами ‘ окрестность. В это время года полезны все птицы, уничтожающие мышей, не только канюки и пустельги, аисты и грачи, но даже серая цапля и серая ворона. А потому этих даровых работников надо охранять: ведь их повсюду подстерегает самый страшный в мире бич — невежество.

—Кар-кар, — вздыхали вороны, которых истребляли с помощью ружей, яда, ловушек и силков, пока ученые не сказали: «Хватит!» Но и наука потребовала больших жертв: тысячи грачей, канюков, пустельг пришлось погубить, вспороть им живот, чтобы подготовить убедительные доклады, пока, наконец, на их основе и закон не сказал: «Хватит!» Теперь уже канюки, грачи, пустельги могут трудиться спокойно, но они уже не доверяют человеку.

День потихоньку клонился к вечеру.

В низинах полей снова появился туман, и постепенно редеет птичье царство. То одна, то другая стая ворон, взмыв, садится на старый тополь, на котором серые вороны ведут вечернюю беседу, переходящую обычно в ссору, пока туда не залетит случайно канюк или пустельга. Тогда они набрасываются на незваных гостей, которым тоже хочется отдохнуть на старом тополе. Но серые вороны их не пускают. Такой уж это злой, неуживчивый народ. Они нападают на всех птиц подряд, задирают их, гонят прочь. Наглость их беспредельна. Если по соседству оказывается, скажем, обыкновенный сокол или балобан, серые вороны и на них нападают, большей частью эти благородные путники презрительно их сторонятся, но порой помогают некоторым серым воительницам отойти в иной мир, где они уже никогда не будут охотиться. А вообще-то вороны ведь должны быть признательны этим благородным разбойникам: те нередко оставляют им убитую добычу. Сокол не душит свою жертву, как ястреб, а заклевывает ее в воздухе, поражает, как пулей, и птица мертвой падает с неба на землю. Поэтому, если в небе появляется сокол, другие пернатые хищники устремляются на землю, где он не может на них напасть, — ведь он разобьется, снизившись на огромной скорости. Серые вороны и сороки вскоре забывают попавшую в беду сестру и, если сокол убивает кого-нибудь из их родичей, тут же слетаются, кружат вокруг, кричат, просят, даже требуют своей доли, пока великодушный чужак наконец не обведет их холодным своим взглядом.

—Ешьте, и пусть вас черт поберет! — и, взмахнув крыльями, он покидает шумное сборище, летит в поисках новой добычи.

В этих местах редко встречаются обыкновенный сокол или балобан; они появляются только во время осенних и весенних перелетов, когда осенью летят в теплые края или весной возвращаются на свои гнездовья, не разоренные человеком.

Но теперь в воздухе нет сокола, и вороны ссорятся только между собой, а может быть, пытаются оглушить черных грачей, кружащих над большим тополем.

—Ка-а-ар, ка-а-ак это вы смеете тут летать, это наше дерево, и не подумайте сесть на него.

Грачи не отвечают и, взмахнув крыльями, направляются к дальнему лесу, где их уже ждет знакомое вековое дерево.

На самой верхней ветке склонившегося к воде старого тополя сорока, вертя хвостом, оповещает каркающую под ней братию:

— Люди, люди…

— Кар, кар, — увидев лодку с возвращающимися домой рыбаками, говорят уже тихо серые вороны.

Весла, как птичьи крылья, бесшумно рассекают воду, и молодая ворона, которой хочется поглядеть на таинственных людей, летит к лодке.

—Кар-кар, на них надо напасть, выклевать им глаза! Рыбаки перестают грести, а егерь бесшумно поднимает ружье.

— Трах, — выплевывает ружье дробь, и ворона, раскинув лапы, падает в воду.

— Кар-кар, разве я тебе не говорила? — визжит другая и мчится к воде поглядеть, что произошло с любопытной сестрой.

— Трах! — ухает опять выстрел, и вторая ворона падает как подкошенная.

— Знаешь, Миклош, — кивает ему Габор Чер, — теперь уж я верю, ты застрелишь и выдру.

— Застрелить не трудно, трудно ее выследить, — егерь извлекает стреляные гильзы. — Зимой, когда снег, дело другое, а вот теперь… да ночью… — И он лишь машет безнадежно рукой.

Гребцы повернули лодку и подобрали ворон, потом снова взялись за весла, и лодка плавно заскользила по воде.

Птицы уже покинули старый тополь. Вскоре Миклош неподалеку от тополя вылез на берег и принялся искать кошку, которая уже перекочевала в желудок лиса. Карак спит, да это и к лучшему, иначе бы он услышал крепкие слова егеря по поводу кошки и, главным образом, исчезнувшего носового платка. Ведь Миклош не знает, что эти проклятия надо адресовать двум ворам, да, собственно, и не ворам, ведь Мяу по праву принадлежит лису, а старушка просто-напросто платок нашла. Миклош с грустью смотрит вслед лодке. Теперь он уже никогда не узнает, при каких обстоятельствах погибла кошка, и бредет домой пешком, хотя мог бы доплыть на лодке. Но он знает: сегодня пусто, а завтра густо, и примиряется с потерей носового платка, хотя от холода у него течет нос.

Идет егерь, в сумке у него болтаются две вороны; мысленно он обшаривает весь берег, обрывы, наклонившиеся над водой деревья, поросшие камышом излучины, ломает голову, где же нора большой выдры? Может, возле мельницы? Нет, выдра избегает соседства с человеком. Или она переселилась куда-нибудь, и следы ее старые? Нет! Янчи вчера нашел свежую рыбу. Где же она прячется, где?

А Лутра после выстрелов успел уже успокоиться. О происшедшем он узнал по тому, что вороны упали в воду возле норы, да и сорока предупредила его, что по реке плывет лодка. Новость эта не особенно его встревожила, но при звуке первого выстрела он подпрыгнул. И тут же услышал, как ворона шлепнулась в реку, потом раздалось жалобное карканье и второй выстрел, теперь уже совсем близкий. Лутра стал обнюхивать запасный выход, поскольку лодка, чтобы выловить из воды убитых птиц, повернула перед главным, и откуда было знать старой выдре, что на сей раз не ее шкура стоит на карте? Она понимала, что это дело нешуточное; шкурой она дорожила больше, чем Миклош брюками, ведь егерь и без брюк остается все тем же Миклошем Вашвари, а выдру без шкуры выдрой уже не назовешь.

Итак, Лутра внимательно смотрел в окно туннеля, которое передавало сигналы света и звука; но шум смолк, голоса отдалились, и плеск весел почти затих. И потому он опять лег на брюхо, ранка на морде заныла, и тогда ему померещилось, будто перед ним стоит цапля. Глубокий порез воспалился, и тяжелый дух гноя проник в запасной выход, где сидел настороже жук — мертвоед Зу. Зу сразу приободрился.

— Ах, какой прекрасный аромат, — и влетел в теплый воздух норы. — Где-то здесь. Здесь должно быть. Поглядим-ка… — И он начал ползать по опавшим листьям, пока не попал в задний отнорок. — М-м-м… зум-м-м.

Он взлетел, а Лутра открыл глаза, словно спрашивая: «Как ты здесь оказался?»

Старая выдра не переносила присутствия посторонних в своем доме. Ни больших, ни маленьких. Она лежала не шевелясь, но насторожившись.

М-м-м… зум-м-м, замечательная рана, замечательная глубокая ранка, теперь я сделаю над ней круг…

Но жук сделал только полкруга: как только он подлетел к носу выдры, та расправилась с ним одним взмахом лапы, необычайно быстрым и точным. Этого уже не узнал Зу, и никто никогда, конечно, не узнает, — кому до этого дело? В норе стало темно, однако Лутра прекрасно чувствовал себя во мраке; он широко раскрыл глаза и даже несколько расслабился, ведь он отличался прекрасным зрением, и его

единственный большой враг, человек, был по сравнению с ним просто слепым.

Но вот Лутра потянулся, а потянувшись, почувствовал, что голоден. Голод же рождал мечты о рыбе, лягушке или крякве, словом о какой-нибудь пище. От таких мыслей не сидится на месте, поэтому Лутра скатился вниз по гладко утоптанному дну туннеля и, по привычке понюхав воду, нырнул. Уши он аккуратно закрыл, вернее, они инстинктивно закрываются сами так же, как человек инстинктивно делает вдох.

Вода была достаточно прозрачной, Лутра огляделся и, извиваясь всем телом, поднялся кверху и поплыл «посередке», так что и под ним, и над ним был слой воды примерно в человеческий рост. По дну кто-то ползет, не плывет, а ползет, хотя это и рыба, налим. Такой же ночной хищник, как выдра. Он отдыхал среди прибрежных камней, а теперь полуползет, полуплывет в поисках «хлеба насущного». Меню налима: водяные насекомые, личинки, червяки, головастики, рачки и, к сожалению, икра. Налим — очень вредная рыба, но этот уже больше не сможет причинить вреда. Лутра падает на него мягко, неслышно, как осенний лист с дерева на землю, и хватает почти не сопротивляющуюся жертву. Потом с налимом в пасти высовывает голову из воды, два глотка: была рыба и уже нет ее.

Вечер звездный, вокруг тишина, никаких подозрительных запахов; налим заглушил сосавший выдру голод, и поэтому Лутра никуда не торопится. Он ложится на воду и отдается во власть течения. Только рулит хвостом.

—Жизнь прекрасна, — сказал бы Лутра, будь он человеком.

Но он молчит и лишь чувствует, что жизнь прекрасна. Проста, как действие выключателя. Щелчок, — и комната озаряется светом, еще щелчок, — и свет сменяется тьмой. Какое-то шевеление в реке, и мышцы, как пружины, посылают выдру навстречу добыче; какой-то звук, и она скрывается под водой; предательский ветерок, и вниз головой она прыгает в реку, ни о чем не рассуждая, не понимая сложные действия своего совершенного организма. Но не будем из-за этого бросать в Лутру камень, ведь миллионы людей щелкают выключателем, не имея понятия о сложном действии материалов и машин, вырабатывающих и передающих электрический ток, повышающих или понижающих его напряжение, о том, как электрический ток переходит в работу или свет. Щелчок выключателя — и загорается электричество или приходит в движение машина, а человек лишь смотрит, горит ли электричество, пришла ли в движение машина. Будто иначе и быть не может.

Течение несет Лутру, как корягу, но для человеческого глаза он невидим, и он чувствует это. На худой конец его может увидеть сова Ух, которая видела его и раньше; но она лишь бросила на него взгляд и понеслась дальше, легко, точно пушинками, взмахивая крыльями, как это умеют делать совы. Ух вела бы себя совершенно иначе, если бы по реке плыла серая крыса или водяная мышь. Тогда она сцапала бы ни о чем не подозревающую крысу или мышь, и был бы у нее обед, — ведь совы обедают ночью. Но напасть на большую выдру это все равно, что попытаться опрокинуть мчащийся на полной скорости локомотив. Во всяком случае, это самоубийство, а поскольку животные никогда не кончают жизнь самоубийством, Ух полетела к противоположному берегу, где сонно мурлыкала мельница, и ее большое колесо крутилось в воде так решительно, словно подгоняло реку. Сову влекли к мельнице приятные воспоминания: там, под старым полом, водилось много крыс, и всегда имело смысл именно там попытать счастья. Крыса грызет и умерщвляет все, что может. А если учесть вдобавок, что она плодовита почти так же, как мышь, то можно лишь с одобрением следить за полетом совы к мельнице, где она по одной вылавливает крыс между бревнами у шлюза и даже в водосточной трубе, — ведь попадаются крысы-альпинисты, любительницы больших высот. Но ловля эта не всегда безопасна: крыса кусается, пока есть сила, и сова должна ловко схватить ее, чтобы избежать укуса. Но Ух ловка, с молодыми крысами она управляется запросто, лишь с крупными, голомордыми отцами семейства приходится быть осторожнее.

Эта сова относилась к семейству неясытей и особенно отличалась в истреблении мышей, но ловила и ласок, горностаев, даже хомяков. Иногда, правда, подхватывала и какую-нибудь пташку, спящую на дереве, но вообще, как и всякая сова, была птицей для человека полезной.

Она села на мельничную трубу так бесшумно, что ничье ухо — даже выдры! — этого не услышало бы. Ее мягкие перья не создают шума в воздухе, а лапы мягко, словно тень на воду, опускаются на край трубы. Она вертит большой косматой головой и, широко раскрыв глаза, внимательно изучает все вокруг. Сейчас она видит, как одна из кошек мельника идет по двору с мышью в зубах. Кошка скрывается где-то возле конюшни, и это к лучшему, Ух терпеть не может кошек, даже немного боится их, и вообще ей мешает, когда видят, как она охотится. Затем смотрит на окно, в светлом проеме которого движется, а потом исчезает то одна, то другая тень. Но это ее не волнует, как и то, что по двору проходит человек, который ее не замечает.

У Ух совершенное зрение, а также слух. Плещется река, дует ветер, бормочет мельница, а ее ухо отбирает наиболее существенные звуки. И сейчас тоже. Словно мягко упало чье-то легкое тело, и Ух посмотрела туда, откуда донесся тихий шорох. На опоре мельничного колеса сидела большая крыса. Сова даже не пошевельнулась, ведь сидевшая напротив крыса была настороже. Ух не торопилась, но когда крыса повернулась, сова, словно легкая, невесомая вуаль, отделилась от трубы, подлетела к жертве, бесшумно снизилась и с высоты человеческого роста упала камнем на нее.

—Чи-чикр — кринь… — коротко сказала большая крыса, но Ух прервала ее прощальную речь.

Одной лапой она схватила крысу за спину, а другой, как плеткой, ударив по морде, потащила к трубе.

Забравшись на крышу, Ух пронзила крысу острым крючковатым клювом, и на этом кончился поединок. Сова обедала в живописной обстановке. Внизу бурлила река, в глубине которой покачивались звездочки; в небе кричали перелетные птицы, приглашая родню присоединиться к ним: пора, мол, уже пора; рядом бормотала мельница, и от вращения жерновов точно легкая дрожь пробегала по лапам совы.

Ух была довольна, но не знала, что источник ее удовлетворения — желудок. Совиный организм по всем правилам биологии и химии разлагал на части крысиное мясо, посылал нужные вещества в кровь, мышцы, кости, глаза и удалял отработанные шлаки, которые белым пометом ложились на дранку крыши. Короче говоря, Ух переваривала съеденную крысу. Но переваривала не все, часть шерсти и костей проглоченной добычи в виде комочков собиралась в ее зобу, и она выплевывала их где попало, к большой радости ученых-орнитологов, которые определили по ним меню совы и до тех пор теребили людей менее ученых, пока те не вынесли наконец закон, охраняющий сов.

Тем временем взошла луна, и Ух со своего места ясно увидела голову Лутры с серебристым лещом в пасти. Она почувствовала, что и выдра ее видит, но это ничуть не смутило сову: они не враждовали, не мешали друг другу охотиться, поэтому она не обратила на выдру внимания.

То же самое почувствовал Лутра. Он заметил на трубе коренастую фигуру совы, но спокойно проглотил остаток леща вместе с чешуей. Потом, повернувшись на брюхо, поплыл медленней. На него смотрели, словно два воспаленных глаза, окна мельницы, крякали утки, и над водой разносился злой собачий лай, но Лутра не терял спокойствия, понимая, что это праздный, бессмысленный шум.

Вскоре лай стих, но за мельницей испуганно крякали утки. Выдра очень любила утятину, и у нее чуть слюнки не потекли. Но и утиный гомон не звучал криком об опасности, вряд ли его вызвал хорек или лисица. Он ровно ничего не значил. Ведь утки обычно спят на соломенной подстилке, прижавшись друг к дружке, и стоит одной из них вытянуть лапу, как начинается общая паника.

— Ай-ай, кря-кря, кто-то сюда идет. — Сонная утка, вскочив, принимается топтать других.

— Кря-кря, он уже тут… Ай-ай!

— И тут, и тут… нам конец!

Тьма полная; общая суматоха, они валят, топчут друг друга и лишь после долгой сумятицы наконец успокаиваются.

—Кря-кря, — кладет конец ночному переполоху важный голос старого селезня. — Ушел? — А поскольку никто не отвечает, прибавляет: — Да, ушел, давайте спать, тахтах. — И прячет голову под крыло.

Лутра свернул к берегу, где каменный барьер защищал плотину и приятно было сидеть на больших гладких камнях, посматривая вокруг и подстерегая счастливый случай. Со стороны мельницы дул небольшой ветерок и среди прочих запахов приносил и желанный запах утки, от чего выдру еще больше тянуло к птичнику. Ее уши не улавливали тревожных звуков. То здесь, то там тявкали две собаки. Кряканье уже стихло, и Лутра решил, что никто не опередил его, напав на уток, тревога была ложная. Луна уже поднялась над противоположным берегом, и ее желтая физиономия с ямочками на щеках, точно золотая тарелка, вместе со звездами колыхалась в зеркале реки.

Над водой плыл легкий туман, а за излучиной колебалось красное пламя, освещая темный силуэт мельницы. Лутра спокойно смотрел на пламя. Огонь этот был чужой, дальний и ничем ему не грозил. Но когда со скрипом растворилась дверь мельницы, он прижался к камням. На плотине у шлюза стоял мельник и прислушивался к тому, что происходило в деревне.

«Что может гореть?» — подумал мельник, и потом стало слышно, как он пошел на чердак. Ступеньки, брюзжа, вели его наверх, и когда открылось чердачное окошко, испуганная Ух метнулась в тень от противоположного берега. Лицо человека ярко осветил струящий откуда-то издалека свет.

«Камыши! — пробормотал он. — Камыши! Сколько раз я говорил, чтобы запретили этим щенкам баловаться огнем. Там же сложен весь камыш, срезанный в этом году, да еще и прошлогодний. Это, конечно, он горит. Весь, видать, пропадет».

Мельник обвинял в поджоге ребят, думая, что они развели там костер. Поблизости от камыша на пашне мелькало несколько огоньков, и как знать, откуда занес первую искру ветер. Может быть, кто-нибудь бросил горящую спичку, и маленькая искорка долго тлела в гнилых камышах, пока не вспыхнула, найдя сухие стебли. Прочее уже дело времени и ветра. Дождя давно не было, и пламя пробегало по поникшим коричневым метелочкам, словно белка по выгнутой ветке. Отвоевав большое пространство, оно ликовало, порхало, плясало; постепенно робкое потрескивание огня перешло в громкое гудение, наполнившее тишину осенней ночи.

Сбежав вниз по лестнице, мельник остановил мельницу; заскрипел ключ, и раздался стук в окно.

—Мари, слышишь, вы спите, а я побегу на край поля, там камыш горит.

Женщина растворила окно.

— А лес не загорится?

— Да нет! В деревне примут меры. Камыш все равно уж пропал, а лес еще можно спасти. Я скоро вернусь.

—Спроси, почем торговали яйцами на базаре. Мельник сердито передернул плечами.

—Ну конечно, только и дела мне сейчас, твои яйца, — и, отойдя от окна, он повернул к тропинке; следом двинулась его длинная колышущаяся тень.

Он не заметил, что за ним увязались две собаки, которые тоже почуяли какую-то опасность в этом свете среди ночи.

Казалось, на севере в неурочный час взошло солнце. Пламя охватило все заросли камышей, и его дымящиеся красные волны с шипением катились к реке.

Лутра не видел в этом ничего опасного. Человек ушел, и собаки ушли. Он ждал. Быть может, сам не знал, чего, но ждал и не обращал внимания на то, что маленькие лещики с необыкновенно громким плеском всплывали у берега на поверхность.

Но вот, точно ничего не видя и не слыша, появилась крыса, и на нее Лутра уже не мог не обратить внимания. Когда она отвернулась, он, ринувшись вперед, впился в нее своими острыми зубами. Но она так мерзко пахла, что он тут же выплюнул ее из пасти. Мало того, что крыса не относится к числу чистоплотных животных — она ведь живет в грязи и ест все подряд, — но эта была к тому же перепачкана дегтем. Недавно где-то разлили деготь — на мельнице или на корабле, — и теперь выдра чувствовала во рту его едкий запах. Она с отвращением потерлась носом о гладкий камень.

За лесом вздымался к небу страшный полыхающий огонь. Лутра застыл на месте: что-то не то, слишком много света.

Мельник шел быстрым шагом и заметил кравшихся за ним собак, когда был уже далеко от дома. Он остановился и, подумав немного, махнул рукой.

—Вас-то никто не звал.

Собаки сели и скромно, преданно завиляли хвостами, ведь в голосе человека не прозвучало ни приказа следовать за ним, ни приказа вернуться назад.

—Ну, ладно, раз уж увязались за мной, то марш. «Марш» — это уже другое дело! Они тут же поняли

хозяина. Знакомое слово для собаки значит больше, чем для солдата — отпускное свидетельство, снабженное печатью. Они вскочили и помчались вперед, теперь уже сопровождая хозяина с полным правом. Иногда они останавливались, прислушиваясь к потрескиванию камыша в отдалении; чтобы немного приободриться, оглядывались назад, — ведь что и говорить, огня они боялись. Пылали уже все заросли камыша, а среди них виднелись большие темные пятна: там стояла вода или путь огню преградили густые кусты сырого ракитника. В полыхавшем на небе сиянии жалобно кричали дикие утки, и время от времени, когда пламя лизало их шпоры, верещали фазаны. То один, то другой опаленный заяц мчался к полю. А вот у Карака шуба осталась в целости и невредимости. Как только донеслось шипение огня, он тут же задал стрекача, хотя это и не входило в его планы. Морда лиса была изукрашена кошачьими когтями и зубами, ранки, царапины вспухли от укусов пчел, а один глаз затек. Лиса слегка знобило. Но это не помешало бы ему уснуть: ведь он всегда готов был поесть и поспать. Он еще не доел кошку, но запах дыма и шипение огня обратили его в бегство. Огонь трещал все громче, словно через камыши гнали стадо. Но это лис слышал уже сидя в лесу; он с удовольствием зализал бы свои раны, но не мог достать языком до носа. За мельником и собаками он следил с безопасного расстояния, потом свернулся клубком и, уткнувшись в шерсть носом, притворился спящим.

Из деревни прибежало несколько человек, у которых

прошлогодний камыш лежал еще ворохами, не убранный; они возмущались, но не в силах были помочь беде. У кого сгорело, у кого нет, они узнали бы и утром.

Наверху, на плотине, стоял егерь, ожидая, не прилетит ли с пожара какая-нибудь птица, и ругал собак:

— Не знаю, дядюшка Калман, зачем вы привели с собой этих кабысдохов.

— Когда я увидел, что они увязались за мной, уже поздно было гнать их обратно. Но они вовсе не кабысдохи.

— Это я просто так скаэанул, — смягчился егерь. — Ведь в таком переполохе, быть может, удастся пристрелить какую-нибудь дичь.

— Тогда мы уйдем отсюда. Ко мне, — приказал мельник собакам, и они, спустившись с плотины, улеглись на берегу. — Ну, видишь, они совсем не глупые. Не помешают тебе охотиться… Лесу не грозит беда?

—Ветра нет, да и лес не густой. Ну, теперь лежать! Миклош поднял ружье и выстрелил. Донесся шорох, и на землю шлепнулась дикая утка.

—Лежать! — гаркнул мельник на вскочивших было собак. — Зря я вас только что похвалил.

Обе собаки, поджав хвосты, поплелись назад, виновато поглядывая на хозяина:

— Мы думали, можно… Так громко бахнуло это… как его…

— Молодец, Миклош!

— Тс-с… — и ружье снова поднялось, но потом опустилось. — Больно далеко они… — указал егерь рукой на утиную стаю, проносившуюся вдали в облаке пепла.

Потом снова раздался выстрел, и опять зашуршала падающая утка.

Миклош подобрал уток и положил их перед мельником.

—Отнесите их домой, дядюшка Калман. Передайте от меня Эсти.

Мельник задумался. Эсти восемнадцать лет, а Миклошу, верно, двадцать пять. Жалование у него небольшое, но человек он порядочный…

— Что ж, спасибо. Позову тебя, когда их жарить будем.

— Идите домой, дядюшка Калман. Нечего тут ждать. Ветра нет, что должно было сгореть, уже сгорело. Я все равно еще тут задержусь. Случись какое несчастье, я выстрелю два раза. Так я договорился в деревне. Но, думаю, ничего не случится.

В зарослях камыша уже лишь кое-где вспыхивало пламя, но тем больше дымились сырые кочки. Огонь, подымавшийся прежде к небу, уже притаился в земле, и снова засияла плутоватая физиономия луны, точно говоря:

— Огонек, хочешь со мной побороться?

Огонь не отвечал, шипел, метался, задыхаясь; пытался пробиться к кустам, но они были сырые, и наконец он совсем потух. Маленькие купы ракитника стояли плотной стеной. Крайние кусты слегка опалились, но в гущу их огонь не проник, и там прятались испуганные самки фазанов и несколько окончательно струсивших зайцев.

В это время Карак, верно, в двадцатый раз проснувшись, заволновался: в нос ему забился тяжелый запах дыма, от которого он тщетно пытался избавиться.

—Еще кто-то явился на мое горе.

Когда мельник с двумя собаками прошел мимо, по дороге домой, Карак совсем не испугался. В лесу стелилась по земле густая тьма, но кроны деревьев еще утопали в лунном сиянии, и бегающие по плотине собаки даже не подозревали о том, что два раскосых лисьих глаза следят за каждым их движением. Они рысцой неслись домой, но, вбежав во двор, стали с ворчанием принюхиваться, и мельник остановился пораженный: над птичником кружились в лунном свете белые утиные перья.

— Да что же это такое?

— Мари, Мари, ты спишь? — постучал он в окно.

— Ну, что там, спросил ты, почем яйца?

— Лучше ты скажи, закрыли вы птичник?

— Кирпичом дверцу прижали.

—Ну, тогда выйди, посмотри, сколько живых осталось. К счастью, Лутра был не расположен совершать массовое убийство; лишь одну утку схватил он за шею, и так как она тут же протянула ноги, он, вытащив ее из птичника, сразу же принялся терзать, желая поскорей полакомиться утятиной. Но затем, вдруг услышав какой-то шум, схватил покойницу и исчез в тени прибрежных кустов.

— … восемнадцать, девятнадцать… Посвети-ка лучше сюда! Двадцать, двадцать одна. Одну унесла лисица, чтоб ее огонь спалил! Ну и задам я Миклошу, совсем зверье распустил…

— Не может же Миклош всех лис выследить!

Это сказала Эстер, незамужняя дочка мельника; она и держала лампу.

«Эге, вот как обстоит дело», — подумал мельник.

Утки от непривычно яркого света испуганно мигали и жались к стене, — окруженные тремя людьми и двумя собаками, они не знали, куда деваться.

—Что случилось, то случилось, — сказал мельник и показал Эстер двух диких уток. — Вместо одной вот две. Миклош тебе посылает. Я обещал ему сказать, когда мы их жарить будем. Хорошие, жирные.

Наступило молчание. Девушка держала лампу так, что лицо ее оставалось в тени; мельничиха, подперев левой рукой голову, как бы взвешивала достоинства егеря.

— Ну, раз жирные, может, в воскресенье, — со вздохом проговорила она.

— Как хотите, — очень серьезно сказал мельник, и все трое почувствовали, что жизнь молодых выходит на прямую дорогу; лишь Миклош ничего не чувствовал, хотя в этот миг в какой-то мере решалась его судьба.

Мельничиха громко чихнула.

—… и одну из наших уток мы к воскресенью зарежем. Так окончательно решилась судьба Миклоша, ведь не только выдра, но и егерь любил утятину.

Над рекой стоял туман, и в тумане плыла домой толстобрюхая выдра. Это был Лутра, набивший уткой живот. Он съел ее, конечно, не целиком, но оставил немногое — лапы, крылья, — самые незавидные куски. Под конец, насытившись, он жевал лениво и, оглядывая место своей пирушки, думал, что некоторое время сюда лучше не приходить. Разбросанные перья были видны издалека, а его инстинктивно беспокоило все непривычное, будь то звук или какой-нибудь знак. Берег в том месте был каменистый, отпечатков его лап там не осталось, но он ведь не подозревал, что остатки утки, эти следы убийства, увеличат список преступлений лиса Карака, который в данном случае не был виноват и вдобавок страдал, мучась от боли, не зная, что предпринять, не решаясь идти домой, в дымящиеся камыши. Лутра обо всем этом понятия не имел. Умиротворенный, сытый, плыл он домой, навострив глаза и уши, — ведь только тяжело больной упустил бы он случай поохотиться. А Лутра был здоров: вода уже промыла рану, нанесенную цаплей. И потому, когда он почуял возле другого берега какое-то шевеление, хвост, эта прекрасная лопасть весла, сразу туда его и направил. Нельзя сказать, чтобы он что-нибудь видел или слышал, но он чувствовал, что на дамбе шевелится что-то съедобное. И Лутра, как всегда, не ошибся. Там карпы готовили себе зимние квартиры. Ведь от холодной воды у них стынет кровь, пропадает аппетит, погибают ползающие, колышащиеся, едва видимые глазом маленькие животные, которыми преимущественно питаются карпы, поэтому рыбы эти готовились к зимней спячке. Дно в этом месте было илистое, с ямами. Ямка — постель, а ил — подушка и одеяло. Как только вода в реке остывает, дыхание и сердцебиение у карпов замедляются, и эта замедленная жизнь не требует ни движения, ни питания. Собравшись вместе, карпы ложатся и ждут зимы; едят уже редко и понемногу. Жабры у них едва шевелятся, рот, чтобы всосать из воды кислород, открывается лишь изредка, ведь пищи они почти не переваривают и в крови их нет шлаков, которые надо сжигать при помощи кислорода. Короче говоря, жизнь карпов в замедленном темпе скорей похожа на смерть. Но когда весной вода в реке согревается, согревается и их кровь; они чувствуют голод, начинают плавать, искать пищу, малюсеньких животных, которые при наступлении весны пробуждаются к жизни и миллиардами предлагают себя рыбам.

Но время это еще не скоро наступит. А сейчас карпы лениво копошатся в воде, тупо глядя перед собой, словно нет на свете сетей, крючков и, главное, выдры.

Лутра молниеносно бросается на них. Он не долго выбирает, и вот уже с толстым карпом в пасти ползет по береговому откосу. Карп движениями хвоста показывает, что такое обращение ему совсем не по вкусу, и, когда выдра на секунду размыкает зубы, чтобы, вновь сомкнув их, положить конец его трепыханию, он ударяет ее с такой силой, что ранка на морде опять начинает кровоточить. Но на этом он прощается с жизнью. Лутра откусывает от него разок-другой, а потом сидит и лишь смотрит на остатки рыбы, не шевелится ли она, и будь он человеком, то, наверное, сказал бы:

—На что сдалась мне эта рыба, я и так наелся, сейчас, того гляди, лопну, да и оплеуху хорошую она мне отвесила.

Но Лутра сидит, лишь смотрит бессмысленно на карпа, ожидая, не пошевельнется ли он, а иначе что с ним теперь делать? Обнюхав свою добычу, он отталкивает ее и глядит на другой берег, потом сползает в воду, которая уже совершенно спокойна. Он плывет, и вроде бы тянет его к норе, где можно полежать на сухих листьях, но еще далеко от дома ныряет в воду: на берегу вокруг большого тополя вьются какие-то странные облачка дыма, а чуть подальше вроде бы ходят люди.

Он убыстряет ход и невидимой тенью скользит в невидимый туннель. Ночь уже перешла в рассвет. Сероватые всполохи на востоке предвещали восход, и все ночные охотники улеглись на дневной отдых.

Сова Ух опять пролетела над рекой, неся в когтях ласку, которую по пути сюда схватила с земли, но съесть не успела, — рассвет погнал ее домой. Она жила в дупле старого бука. Ласка, конечно, была неосторожна, а в ночном мире свободных охотников всякая неосторожность грозит потерей или добычи, или жизни. Ласка вцепилась в затылок молодому зайцу, перебегавшему дорогу. Заяц застонал и засучил лапами, поднимая пыль, а любопытная Ух полетела посмотреть, что за шум. Махнув разок крыльями, сова очутилась между дерущимися и с некоторым трудом — ведь ласка крепко держала зайца — оторвала ее от лопоухого. Зайчик понесся куда глаза глядят, а ласка первый и последний раз в жизни, хотя и против своей воли, воспользовалась воздушным сообщением. Когда сова добралась до реки, ласка была уже мертва; она болталась в когтях у Ух не как опасная кровопийца, а как совиный завтрак. Ведь ласка настоящая кровопийца, и тут уж ничего не поделаешь, такая у нее скверная привычка. Своими маленькими зубками она не может откусить большой кусок и поэтому предпочитает пить кровь своей жертвы. Ласка убивает всякую дичь: куропатку, перепела и зайчат, а также других ходящих по земле и гнездящихся в ней животных, которые настолько малы, что она в состоянии с ними справиться. Правда, полевые ласки приносят и пользу: их главное лакомство — мыши, но расправляются они и с сусликами, и даже с хомяками и крысами. Но если им подворачивается случай, они убивают цыплят, пьют кровь из кур, и беспечная хозяйка со слезами смотрит на произведенное ими опустошение. Ласку можно назвать лакомкой: она любит яйца, но за неимением другого ловит лягушек и раков. Однако не стоит на нее сердиться, она всего лишь небольшое звено в правильном круговороте природы. И делает то, что ей предназначено, с помощью того оружия, которым при рождении наделила ее природа.

Короче говоря, Ух несет ласку; Лутра, растянувшись, переваривает пищу; сорока тихим стрекотом приветствует солнце, поднимающееся из темного моря ночи, а бедняга Карак скитается бездомный, потому что вокруг зарослей камыша ходят люди, до сих пор не рассеялись тучи дыма, и ему нельзя возвратиться домой. Можно было бы сказать, что Карак грустит, но лисы сроду не грустят. Возможно, он страдает от боли, но Карак вынослив, не поддается слабости и никогда не узнает, что мельничиха записала на его счет украденную выдрой утку.

Пока что он лишь моргает, но даже это причиняет ему боль. Кроме того, его тревожит приближающийся рассвет, и поскольку тут нельзя оставаться, он припоминает разные убежища. Вдобавок ко всему он голоден. Но надо идти. Он с трудом поднимается, слегка почесавшись, разгоняет блох и, повесив голову, бредет куда глаза глядят.

Он тащится по дороге, словно презирая весь свет и раскаиваясь в своих многочисленных прегрешениях, но на самом деле и не думает о подобном. Вдруг, будто бы ни с того ни с сего, он сворачивает к кустам; здесь надо сделать крюк — ведь скоро покажется мельница, которую лучше обойти стороной: одна из тамошних собак отлично бегает, это Карак узнал на собственном опыте.

И вдруг по спине его пробегает холодок. Остановившись, лис оглядывается. Рассветная тишина, ни один листок не шелохнется, в чем же дело? Он принюхивается, но в запахе дыма нет ничего опасного. Наконец, подняв взгляд, видит: огромный бук, а на краю дупла сидит сова и большими глазами смотрит на Карака.

— Вот как! — моргает Ух. — Карак идет. Вчера ночью кричала совушка, что-то говорила о Мяу. Моя маленькая сестричка права.

Карак читал новости в поблескивающих глазах совы, как человек — в газете.

— Да, конец пришел камышам, — склонил на бок голову лис. — Большой огонь съел их, до сих пор над ними стоит туча зловонного дыма, и я теперь подыскиваю себе местечко…

Но Ух не дала ему перевести разговор на другое.

— Мяу конец пришел, — щелкнула клювом сова, — это уж точно, я же слыхала, как галдела сойка и ворона каркала, что Карак несет Мяу, но, как вижу, — она потерлась клювом о дерево, — Мяу оказалась проворной и ловкой…

— Признаюсь, я неудачно ее схватил, — почесываясь, ответил лис, — а она была чрезвычайно проворной.

— Или ты слишком медлителен.

— Возможно, вполне возможно, — и по мохнатому хвосту Карака пробежала нервная дрожь. — Слети на землю, и тогда увидишь, достаточно ли я проворен.

На это сова взглянула на лиса так устрашающе, что он тотчас побрел прочь; Ух же, точно на санках, скатилась в глубину темного дупла, где жучок долбил дерево, превращая его в труху, и заблудившиеся муравьи подбирали вонючие остатки совиной еды. Слух у них прекрасный, но еще поразительнее зрение, и работают они, пользуясь главным образом глазами.

Сова осмотрелась, распустила веером перья, а потом сомкнула глаза, — признак приятной сытой дремоты.

К сожалению, бездомный Карак не мог сказать подобного о себе. Правда, он повстречал недавно одну лесную мышь, для которой встреча эта кончилась очень печально, но, проглотив ее, лис лишь почувствовал еще больший голод. Лес уже поредел, и то здесь, то там поблескивала сероватая гладь реки. Карак поглядывал и на реку, ведь по ней плавали не только лодки, но иногда и пища. Голодному лису вполне сойдут и сдохший поросенок или утонувший щенок, выброшенные на берег. В таких случаях лисы становятся работниками коммунального хозяйства и, повинуясь закону природы, делают полезное дело, не в пример людям, бросившим падаль в воду. — Ведь вода так или иначе все унесет. И вода все уносит, но туда, где тоже живут люди, и от разлагающейся падали они могут легко заразиться и умереть. Муха садится на гниющую мертвечину, потом на поцарапанную руку купающегося ребенка или прокусывает ему палец своим хоботком, которым раньше копалась в падали, а против трупного яда не всегда есть лекарство.

Карак этого не знает. Ему годится всякая пища, и нечего злословить на его счет: о вкусах не спорят. Лис — лишь небольшое звено в круговороте природы, маленькая гирька на огромных весах, помогающая сохранять равновесие. И если он ест мертвечину, это так же естественно, как то, что ласка, даже погибая от голода, не станет ее есть. У каждого организма свои законы, и к ним приспосабливается как животное, так и человек.

Европеец, оказавшийся среди эскимосов, с ужасом смотрит, как они килограммами поглощают китовый жир или моржовое сало, а через несколько месяцев этот же самый европеец, чтобы не погибнуть от холода, тоже начинает есть китовый жир и тюленье сало. Природа повелевает, организм человека приспосабливается, и он ощущает потребность в жире, калориях, которые при умеренном климате не требуются в таком количестве, как при суровых северных морозах.

Однако вернемся к бездомному Караку. Он внимательно смотрит на берег.

«Что же это такое? Может, ястреб Килли убил голубя или расправился с уткой и разбросал ее перья?»

Карак тут же отвернулся, точно его не интересовали белые перья, однако медленно двинулся к ним. Вдали лаяли собаки, поблизости не было ни души, но на лес уже падали отсветы зари, и у Карака не оставалось времени для раздумья. Он подкрался к берегу и, схватив утиные остатки, помчался обратно в лесную чащу. «Лутра! Это Лутра, я чувствую по запаху!» Но тут взошло уже солнце и излило на мир ясный утренний свет. Мельничное колесо сонно загребало воду, и Эстер, дочка мельника, выпустила из птичника уток. Утки были, как всегда, веселы, а Эстер задумчива; ей не хотелось бы, чтобы Миклош увидел ее сейчас, непричесанную, в стоптанных туфлях. Хотя, судя по всему, егерь уже попался на крючок, и лишь от Эстер зависело, когда она выудит его из веселой полноводной реки свободной холостяцкой жизни.

«Может статься, на масленицу», — подумала Эстер и повернувшись, наступила на лапу псу Пирату.

— Уй-уй-уй, как бо-о-ольно! — взвыл оскорбленный пес, подняв пострадавшую лапу.

— Так тебе и надо, глупый, зачем вертишься под ногами, — сердится на него Эстер. — И не так уж и больно тебе.

Но потом она приносит прекрасную кость от окорока и сует в пасть собаке:

—На, получай, а в другой раз смотри хорошенько. Широким взмахом хвоста пес расписывается в получении

кости и тут же принимается ворчать на свою подругу, собаку по кличке Марош, словно говоря:

—Убирайся отсюда! Тебе или мне наступили на лапу? Пират с костью уходит, а Марош — кстати сказать, его жена — сердито гонит уток к реке. Эсти идет на кухню.

— Уж второй день не вижу я нашу кошку, — говорит она матери.

— Не беспокойся, придет. Такая умная кошка.

Что правда, то правда, Мяу была умной кошкой, но об этом лучше судить Караку. Бездомному Караку, который с утиными потрохами и половиной мельниковой кошки в желудке спит под кустом ломоноса.

А ведь он мог бы, наверно, вернуться домой, ведь ивовые кусты спасли от пожара его дом.

Заросли камыша продолжали дымить, но этот дым был как бы последним вздохом огня. Тонкие его ленточки поднимались то здесь, то там к небу, но начал таять утренний иней, и горящие угольки, падая на уцелевшие влажные стебли, не зажигали их.

Потом дымок превратился в пар, и когда солнце осветило как следует камышовые заросли, только головни и выжженные черные пятна напоминали о ночном происшествии.

— Гр-р-рустно, очень гр-р-рустно, — приговаривали грачи, — но не мешает поглядеть вблизи, что там случилось, — и сворачивали в камыши, куда прежде не залетали, так как раньше им неудобно было там приземляться.

Но на пожарище всегда может попасться что-нибудь съедобное. Так оно и было. Обожженные жертвы тщетно пытались укрыться среди корней: грачиный глаз все примечал.

—Смотрите, — кричал один из грачей, — здесь ползет Си, змея, мерзкая, жестокая пожирательница птенцов! Кар, тут, тут.

На этот крик к нему подлетела целая стая грачей. Напуганная змея пыталась вырваться из их кольца.

—Не пускайте ее!

Опаленная ночью и замерзшая на рассвете змея в страхе металась из стороны в сторону и после первого, сильного удара клювом уже едва ли почувствовала, что четверо грачей тянут ее в разные стороны.

— Бр-р-росайтесь на нее, — затрещала серая ворона и тут же присоединилась к грачам.

— Гр-р-рустно, — сказали потом грачи, — как гр-р-рустно, что змеи больше нет, — и продолжали семенить среди закопченной трухи, ведь грачиный зобный, в нем всегда найдется свободное место.

— Га-га, га-га, — донеслось тут с высоты.

— Прилетел народ Гага, — прокаркала серая ворона, — надеюсь, он полетит дальше.

Но дикие гуси дальше не полетели. Они, наверно, устали или их привлекла яркая зелень пшеничных посевов. Вожак низким гортанным голосом отдал какой-то приказ, и гуси стали снижаться. Разумеется, не беспорядочно и опрометчиво. Они долго кружили, опускаясь все ниже и ниже, внимательно осмотрели окрестность и наконец, развернувшись, сели там, где им приказал вожак.

Сев, они распустили для отдыха свои шелестящие крылья.

—Га-га, га-га, — говорил вожак, внимательно глядя по сторонам.

Вся стая застыла на месте, и ничто подозрительное не могло бы ускользнуть от пятидесяти пар холодных зорких глаз.

— Га-га-га, га-га-га, — тихо говорили молодые гуси, что, должно быть, значило, что тут, как видно, вечное лето, пригревает солнышко и прекрасная зелень.

— Га-га, — сделал несколько шагов вожак. — Ешьте.

И голодная стая принялась щипать озимые посевы.

Дикие гуси прилетели издалека. Они пронеслись над несколькими странами, далеко позади остался их дом, гнезда, давно уже засыпанные снегом. Они прилетели со Шпицбергена или из какого-нибудь другого полярного края, где лето совсем короткое, и когда у нас осеннее солнце рассыпает золото своего тепла, у них на родине уже мало пищи и царит жестокий мороз, которого не выдерживают даже эти выносливые, тепло одетые птицы. Там в эту пору белый медведь подстерегает тюленя и полярная лисица — гагару. На севере остаются только те птицы, которые обходятся без растительной пищи, едят рыбу, и шубы у них теплей, чем гусиные.

Дикие гуси осенью отправляются на юг, а весной — на север. Почти вся их жизнь проходит в странствиях. Но, как наши ласточки и аисты, птенцов они выводят лишь там, где родились. На родине создают они семью, которая держится до тех пор, пока птенцы не начинают летать; во время первого перелета семья еще вся вместе, но следующей весной образуются новые пары, семья распадается, но обычно родственники вместе летят в незнакомые южные страны под предводительством старого, закаленного в боях гусака.

— Га-га, — набив рот, приговаривают молодые гуси, — Какая сладкая травка и сколько ее!

— Вот обжоры-то! — увидев их, восклицает пахарь. — Погубят все зеленя. Жаль, нет тут поблизости охотника.

Но он не прав. Ущерб, причиняемый этими птицами, незначителен. Если, конечно, посевы поздние и до прилета гусей всходы еще не окрепли, урожая хорошего не жди: гуси вырывают слабые стебельки вместе с корнем. Но виноваты в этом не гуси, а нерадивые люди. Охотник же, разумеется, с удовольствием подстрелил бы несколько хороших птиц, но сейчас ему это вряд ли удастся — ведь старые гусаки настороже, им знакомо коварство человека. Вожаки побывали во многих битвах, немало пуль, просвистев рядом, попало в их родичей, которые, перекувырнувшись в воздухе, с шумом падали на землю. Но такое несчастье случается обычно, когда, готовясь к ночлегу, гуси садятся вечером на большую водную гладь или на заре устремляются на молодые всходы. Больше всего неприятностей причиняют диким гусям туманы. В тумане даже гусь плохо видит и летит на небольшой высоте, чтобы не упускать из виду землю. А человек прячется в яме или камышах, и из вечерних либо рассветных сумерек, окутывающих поля и леса, в небо с треском взвиваются молнии, и намеченная жертва никогда уже не увидит своей северной родины. Многих птиц тогда ранят, некоторые из них выздоравливают, другие гибнут, становясь добычей крылатых и четвероногих хищников.

Но сейчас день, светит солнце, и поэтому человеку охотиться на диких гусей невозможно. Но только человеку, а не соколу, не орлу, не ястребу, против которых у гусей нет защиты. Эти хищники налетают, как вихрь. Они видят лучше и летают быстрей, чем гуси, ведь этим они и живут. К счастью, число их невелико, но за исключением ястребов они совершают перелеты на юг тогда же, когда дикие гуси, так что в пути их сопровождает обильный стол.

Да, жизнь гусей — это постоянная битва, и когда с веселым криком они поднимаются в воздух, покидая свои зимние становища, пустынные острова, однообразную тундру, они и не подозревают, что многие из них увидят, верно, изобилие южных краев, но родину — уже никогда.

Чем длинней зима и путь, тем больше их гибнет. В мягкую зиму, когда толстый слой снега не покрывает посевы и повсюду для диких гусей обильный стол, они зимуют и у нас, в Венгрии, но в суровую зиму кладовка на запоре, и им приходится лететь дальше, в бесснежные теплые края. Тогда путь их на несколько сот километров длинней, а чем длинней путь, тем больше опасностей.

Не легче и при возвращении из теплых краев на родину: за гусиной стаей следуют крылатые хищники, подстерегают ее и желающие получить таможенную пошлину охотники. А гусь, как добрый конь, торопится домой. Весной, в феврале, марте время охоты на гусей короче, чем осенью: обратный перелет птицы совершают быстрее. Их подгоняет желание вить гнездо, влечет в родные края, к месту, где они увидели свет. Там нет людей, не стреляют ружья, и на бескрайних полярных просторах их тревожат только северные сова и сокол, лисица, горностай да выдра. Но опасность, которую они представляют, такая же неотъемлемая часть гусиной жизни, как для человека угроза получить сердечное заболевание или попасть под трамвай; живет себе человек и об этой угрозе не думает, считая, что с ним беда не стрясется, а вот другого может, пожалуй, хватить удар.

Сейчас гуси летят спокойно: пригревает солнце, осенняя тишина простирается над полями — какое несчастье может произойти? Назойливость серых ворон их не трогает; крылья у гусей хорошие, зоб есть чем набить, стало быть, жизнь прекрасна и замечательна. С высоты они видят большую реку, а вдали озёра, — выходит, ночевка им обеспечена.

По реке, правда, плывет лодка, но и это в порядке вещей, на своей далекой родине они видели немало и маленьких лодочек, и больших кораблей, которые их не тревожили. С лодок охотились на тюленей, с кораблей — на китов, таких же огромных, как сам корабль, но человек сильнее всех, и он убивает китов.

В лодке на веслах сидит рыбак Янчи Петраш, а Миклош за пассажира. Они осмотрели опаленные камыши и, решив, что весной они разрастутся пуще прежнего, теперь проверяют верши. Жизнь рыбы — сплошная опасность, и не раз она попадает в ловушку именно тогда, когда чувствует себя в полной безопасности.

У верши две воронки, пасть и мешок. Возле берега, где рыба среди водяных растений обычно ищет служащих ей пищей букашек, воронки кольями прикреплены ко дну. Рыба в своих поисках обшаривает, конечно, и мягкую, как тина, сетку верши. Но сетка не пускает карпа, и он, легковерный, плывет возле нее до тех пор, пока не попадает в широкое, постепенно сужающееся горло.

—Вот проплыву через это отверстие и буду на просторе, — думает карп, но оказывается в мешке, где он может без конца биться, пока не явится «спаситель» Янчи, однако его появление предвещает рыбе все что угодно, но только не свободу.

На этот рая почти все верши пусты.

—Рыба уже спит, теперь уже конец ловле вершами, — говорит Янчи и вытаскивает снасти на берег.

Там их высушат, заберут домой и лишь весной снова опустят в воду.

Миклош в задумчивости курит трубку.

—Гуси прилетели, — указывает он трубкой на небо, — аккурат пятьдесят голов.

Янчи на берегу возится с вершей, вытрясает ее, но едва только поднимает глаза, как что-то привлекает его взгляд.

— Поди-ка сюда, Миклош, покажу тебе что-то.

— Скажи лучше, что там. Зачем мне тащиться по этой грязи?

— Я подтяну лодку. Вылезай, не пожалеешь.

Рыбак ловит цепь, и вот уже нос лодки упирается в берег.

—Смотри-ка!

На берегу лежит отличный карп, избавленный уже от всех земных забот. Вокруг разбросаны чешуйки, на голове у него след укуса, и этого укуса карпу, видно, было довольно.

Миклош сдвигает на затылок шляпу.

— Вижу, вижу. Но скажи, что мне делать. Где искать? Я знаю эту реку как свои пять пальцев, знаю берега, окрестности и, стыдно признаться, ничего не могу сделать. Может, зимой…

— Ее нора, стало быть, в таком месте, что мы и не догадываемся.

— Не знаю, но коли жив буду… Впрочем, прекрасная рыба, жирная…

— Возьми ее, — махнул рукой рыбак, — она еще свежая, похоже, всего несколько часов лежит здесь.

— Ну, тогда перевези меня на ту сторону.

— Ага, — улыбнулся Янчи.

Он хорошо знал, что рано или поздно рыбак попадает в сеть, а егерь — в западню.

—Перевезу, Миклош. Поосмотришься там немного, ведь сейчас тебя там наверняка не ждут.

Вода пролепетала, что ничего верного на этом свете нет, но кто поймет ее речи? Ни Янчи, ни Миклош не поняли. И стоило ли ей говорить, что из чердачного окошка мельничиха давно уже наблюдает за двумя мужчинами ?

— «Что они там делают? — размышляет она. — Может, пьют вино? Нет, не пьют. На что-то глядят».

Она поднялась на чердак за охвостьем и выглянула в окошко.

В девяноста девяти случаях из ста она не видела оттуда ничего, кроме привычного пейзажа, но на этот раз выглянула не напрасно. В кухне не метен пол, на столе гора грязной посуды, в комнате все разбросано, как на ярмарке. Вот стыд-то будет, если эти двое заглянут к ним. Она хватает пустую корзину и сбегает вниз по крутой лестнице, только неторопливо крутящееся колесо смотрит ей вслед.

—Миклош и Янчи едут сюда, — шипит она на дочку. Мельничиха больше ничего не прибавляет, но сейчас не до разговоров. Летят куда-то подушка, ботинки, гребень; дрова — в печь, посудное полотенце — на винные стопки, метла проносится, точно молния…

—А твои волосы!.. Пощипли себе немного щеки, ты бледная, как мел. Вот белый фартук… Положи сала на сковороду… Пригласи их в комнату. Если сюда придут, палинки им подай, а потом и я войду. Белый фартук, белый, бестолочь!

Она тут же скрывается за дверью, бежит в конюшню. Эстер закрывает окно, а в это время двое мужчин вылезают из лодки и идут по берегу к мельнице.

— Может, мы слишком рано заявимся, — волнуется егерь.

— Вовремя, — отмахивается от него рыбак. — Сейчас ты увидишь их дом, когда в честь тебя не выметены все углы. — И он громко стучит в кухонное окно.

— Можно пожелать вам доброго утра?

— Ах, ах, — краснеет Эстер. — У нас неприбрано. Кто так рано ждет гостей?

— Да я ему говорил, — пожирая глазами девушку, оправдывается Миклош, — но Янчи такой упрямый…

— Вы уж не обессудьте, пожалуйста…

Кухня сверкает чистотой, воздух в комнате чистый и теплый, оконное стекло блестит в лучах солнца. На Эстер полотняный фартук. Руки у нее полненькие. Как ловко она поворачивается, как ловко наливает палинку.

—Прошу вас… Нет, нет, мне не надо, мне это слишком крепко.

Миклош наслаждается палинкой, чистотой, порядком, покоем, уютом и надеждой на будущее.

—Ой, дочка, дочка, — открывает дверь обрадованная мельничиха. — Что люди скажут? Все раскидано, не прибрано… У нас хлопот полон рот. Наливай, Эсти! Мужчины любят с утра пораньше выпить винца. Муженек мой говорит: кто не пьет, тот не мужчина.

—В меру! — елейным голосом прибавляет Миклош. Осушив стопку, он встает, потому что входит хозяин,

мельник пожимает руку ему и рыбаку, не замечая строгого взгляда жены, наливает себе палинки и чокается с гостями.

— Ну, парни, проходите сюда. Что вы тут мешкаете? — Взгляд его падает на Эсти. — Сваргань поскорей яичницу, а то мы помираем с голоду.

— Не хлопочите, мы не затем пришли, — возражает Янчи.

— А тебя никто не спрашивает. Эсти, может, найдется у нас копченая колбаса? — заглянув в кухню, кричит хозяин.

На воде качается лодка, время от времени волны с шумом ударяются о ее борт, точно говоря: очень жаль, но мы не можем больше их ждать. И река права — она старше, чем люди, — когда гости садятся наконец в лодку, тени уже совсем короткие. Семья мельника стоит на берегу. Янчи берется за весла, Миклош широким жестом снимает шляпу, а когда на середине реки они оглядываются, на берегу стоит уже одна Эсти, машет фартуком. И Миклош, перегнувшись через борт, машет в ответ рукой.

—Фу-ты, коли перевернешься, я не выужу тебя из воды. Право, знаешь, золотые они люди. Если уж собрался, можешь спокойно жениться.

Егерь молчит, как дичь, уже поданная на стол, или рыба, которая, притерпевшись в верше, лишь ждет рыбака.

Эсти, точно лунатичка, выходит на кухню. Там раскрыты все окна.

—Накурили в доме, — говорит мельничиха. — А ты, — она смотрит на дочку, — готова была прыгнуть к ним в лодку. А потом взялась махать! Я бы и слова не сказала, маленьким носовым платочком еще куда ни шло, но фартуком… Поползут всякие сплетни…

— Да нет, ерунда, — говорит мельник.

— Когда я была девушкой… Да ты не в меня пошла.

— Мари, не ворчи, не кипятись, — хмурится мельник.

—Оставь девчонку в покое. Миклош — порядочный человек, и точка.

Он тут же уходит из кухни и не видит, как Эсти, расплакавшись, кладет голову на стол.

— Не дури! — подходит к ней мать. — Я не хотела тебя обидеть. Если бы я не рассердилась, то отца твоего и топором не отогнать от бутылки с палинкой… Миклош принес нам хорошего карпа.

— Карпа?

— Да. Отец прав: Миклош — порядочный человек и собой недурен. Только не знаю, жареную рыбу он любит или предпочитает уху.

— Уху, — всхлипывает Эстер, — да чтоб в ней было много лука и чуть-чуть белого вина.

«Порядочный человек» тихо сидит в лодке. Пиджак у него нараспашку, рубашка нараспашку и душа нараспашку; сидит, купаясь в лучах теплого вечернего солнца. Он молчит, как больная ворона на дереве, но лицо сияет от счастья.

Лодка проплывает под старым тополем, на котором остается все меньше и меньше трепещущих листьев. Но они ему уже не нужны: когда мороз парализует его корни, он не питается и даже не дышит. Соки в земле, остывая, густеют, корни их не всасывают и не посылают питание верхним веткам. Прекращается циркуляция соков, и под корой вокруг множества старых годичных колец появляется новое. Старое дерево клонит ко сну. Оно отдает ветру свои шелестящие листья, заменяющие ему легкие, которые замерзли бы зимой, когда далеко уходит солнце, вечная мать, чьи теплые лучи вновь пробудят деревья весной. Старый тополь клонит ко сну, но он не боится зимы, ведь она сковывает холодом берега, и корни у него крепкие, в воду он не упадет. Боится он только весны, паводка, когда пропитанная влагой земля дрожит, как студень, и тяжелые глыбы ее сползают к реке. Всякое, конечно, случается, но об этом не стоит думать, все равно старый тополь ничем не может себе помочь. Он припас под корой пищу. Готовится ко сну и ждет лета.

Есть немало живых существ, которые любят лето, но и от зимы не бегут, а лишь одеваются потеплей. Например, у лиса Карака осенью вылезает летняя шерсть, редкая и не защищающая от холода. А новая шуба у него на пуху, и ему нипочем мороз. Зимой у лиса шкурка красивая, полный смысл его пристрелить, как полагают охотники, хотя сам Карак считает это глупым, возмутительным делом.

Но самые теплые шубы — перьевые, их носят дикие гуси, северные странники. Когда замерзают озера, их далекие становища, они садятся на зеркальную гладь, не чувствуя, какая она твердая. Спят, спрятав лапы в перья и укрыв крыльями голову, только вода их уже не баюкает. Лед пусть трещит, утолщается, это гусей ничуть не беспокоит. Он под ними подтаивает, а утром, когда стая улетает, там, где сидели птицы, остаются небольшие ямки. Гуси же, проведя ночь на льду, даже не чихают, это не в их обычае. Они закаленные путешественники, и свой дом, постель и одеяло несут на себе: все это им заменяет прекрасное оперение. Не морозы гонят их на юг, а снег, покрывающий посевы, и они летят до тех пор, пока не находят где-нибудь открытые кладовые, на которых не лежит снежный саван.

Загрузка...