— Напрасно, Инь. Ты знаешь, и я знаю, в такую метель нельзя выходить. Если не ошибаюсь, — зевнул он, — я уже говорил тебе это, но ты, видно, запамятовала.
Инь повесила голову, как бы говоря:
—Нет, не запамятовала.
Потом Карак, подойдя к своей бесспорно хорошенькой жене, слизал окровавленный снег с ее головы, а Инь, очень голодную, это обрадовало больше, чем молодая косуля, которую супруг принес бы в нору.
Трудно сладить с такой своенравной дамой, и Карак, должно быть, поступил правильно: боль от побоев пройдет, но сознание того, что с мужем шутки плохи и что раз он сумел проучить ее, то, защищая жену и будущих детенышей, проучит н всех прочих, останется навсегда.
Минул день, и пришла ночь, но минула и ночь, пока наконец рассеялись тучи и устали подручные Ветра. Если бы глубокий снег не засыпал все вокруг, видно было бы, как обломаны ветки деревьев в лесу, потрепан камыш, взъерошены соломенные крыши и съехала набок верхушка скирды; но снег все сровнял и скрыл произведенные разрушения.
На своем золотисто-красном ложе проснулось бодрое солнце, и когда, прищурившись, оно оглядело побелевшие поля, все заискрилось, засверкало, так что даже старые вороны зажмурились, хотя глаза их не боятся ни тени, ни света.
Воздух был чистый и звонкий; легкий дымок ив деревенских труб весело поднимался прямо в небо, двери громко стучали, окна купались в солнечном свете, и сороки, летая от дома к дому, пророчили гостя тем, кто верит в эту примету.
Природа облегченно вздохнула; раздвинулись дали, и небо, еще вчера низко нависшее, стало голубым и высоким. Оживились поля, леса, оживилась и деревня. На прибрежном репейнике делают зарядку щеглы, и снег вокруг — словно пол в железнодорожном вагоне, где неаккуратные пассажиры щелкают семечки.
Но не будем порицать за это щеглов; эти красноголовые птички в черно-желтых пальтишках — краса заснеженных полей и отличные истребители сорных трав. Съеденное ими семечко уже никогда не даст ростков, а ведь семена многих ненужных растений, упавшие на землю, прорастают, выдержав даже тридцатиградусный мороз.
Щеглы, разумеется, не знают, что они полезные птицы, так же, как воробьи, что они бесполезные. Воробьи хотят жить и живут. Одни клюют насыпанное курам охвостье, другие прыгают по краю свиного корыта, не обращая внимания на огромную толстую свинью Чав. Она, бедняга, два дня почти ничего не ела — метель испортила ей настроение и аппетит, — но сегодня жрет без конца сечку, обрызгивая корыто, пол, ограду, себя и даже воробьев. Маленькие серые птички вообще-то не боятся свиньи, но угоди одна из них в сечку, Чав бы и ее проглотила.
— Ах! Что за лакомый кусочек мне попался? — удивилась бы она, перестав на минуту жевать.
Однако воробьи, представители большого рода Чури, и не собираются падать в сечку, а если свинья уж очень брызгается, они просто нахально опускаются ей на спину, где сидеть очень удобно и от живого сала приятно веет теплом.
Чав, у которой слой сала в ладонь толщиной, даже не чувствует, что на спине у нее расположились птички.
Есть хотят не только воробьи, но и перепелятник Hep. Он уже приближается, как серый рок; летит над домами, пока перепуганная насмерть воробьиная стая не вспорхнет вверх, вместо того чтобы забраться в кусты. Намеченная жертва обычно не успевает и пискнуть, как перепелятник, схватив ее, уже направляется к какому-нибудь отдаленному снежному сугробу.
После двухдневного поста спешит на охоту зимняк. По мнению орнитологов, хищные птицы хорошо переносят голод, но заинтересованная сторона относительно этого еще не высказывалась. В случае необходимости они, разумеется, какое-то время живут без еды, но человек может дольше их воздерживаться от пищи, однако никто не утверждает, что он хорошо переносит голод.
Вот уже несколько дней, как исчезли обыкновенные сарычи; их тайная антенна, покачнувшись, передала срочное сообщение: надо немедленно отбыть в тот край, где вместо ледяных цветов растет лимонное дерево. И здесь остались только зимняки, которые, сидя на заброшенных стогах, подстерегают удачу. А «удача» шевелится под ними в стогу, попискивает, грызет что-то, даже вступает в драку. Во время баталий иногда все ополчаются на какого-нибудь буяна, который в конце концов падает в снег. Он уже никогда не вернется к своей родне, — ведь поблизости сидит зимняк. Но удача — дело редкое, поэтому зимняки летают над заснеженными полями, где сейчас стая серых куропаток с невероятной быстротой мчится к зарослям камыша, а следом за ними ястреб Килли, которому белка откусила один палец. Еще секунда, другая, и куропатки спрятались бы в густом ракитнике, но этих двух секунд им и не хватило.
Килли загнал в снег н тут же схватил летевшую в конце стаи птицу, а потом, расположившись на кочке, отлично позавтракал. Глаза его при этом сверкали страшной яростью, словно не он закусывал, а его самого собирались съесть.
Река, успокоившись, растянулась на равнине; правда, она не любит, когда по ее поверхности плавают тонкие пластиночки льда, лоскутки ее обмороженной кожи. Она и не возражает, если весла разбивают тонкую ледяную пленку, — ведь оледенение — заразная болезнь, а река не любит смотреть на мир через мутное, холодное стекло.
Но вернемся к Лутре. Прошлой ночью он наметил границы своих охотничьих угодий, ознакомился с местностью, правым и левым берегами вниз и вверх по реке. Погода сначала была отвратительная, но после полуночи ветер выдохся; чувствовалось, что тучи редеют и утром небо расчистится.
Лутра отправился на осмотр довольно поздно и хотел совместить его с охотой, — ведь он очень проголодался. Но раньше в воде и в воздухе бушевала такая буря, что охота была очень затруднительна.
Ветер валил в реку груды снега и гнал сломанные ветки вниз по течению; надо было подождать, пока стихнет метель, за которой, где-то вдали, шла тишина.
Лутра неслышно спустился в воду и отдался во власть течения, которое вынесло его из-под скалы; потом развернулся и, ловким движением выбравшись из стремнины, остановился под одним из порогов.
Там ничего не было: яма оказалась пустой. В следующей, правда, что-то мелькнуло, но пришлось посторониться: ветер швырнул в выдру крутящийся сломанный сук, и сколько потом она ни всматривалась, ничего не увидела.
Долго плыл Лутра вверх по реке, пока не добрался до многообещающего порога, но, заметив колышущуюся тень, не устремился сразу в более спокойную воду, а решил сначала изучить обстановку. Потом, вобрав в легкие побольше воздуха, стал очень медленно продвигаться вперед. За большим камнем лениво, точно в полусне, плавало шесть-восемь маленьких форелей, и Лутра недолго раздумывал. Поймав одну, он вылез на камень и опять почувствовал во рту бесподобный вкус этой прекрасной рыбы. Едва покончив с ней, он снова сполз в воду.
«В чем дело?» — бесился он, оплывая вокруг глубокой ямы, где уже не было форелей, хотя вода предательски доносила их запах. И лишь делая третий круг, заметил, что эти удивительные рыбы скрылись среди больших камней, громоздившихся друг на друге, потому что настолько они не были сонными, чтобы не понять, какая участь постигла их подругу. Лутре трижды пришлось, высунув голову, набирать в легкие воздух, пока наконец он сдвинул с места один из камней и поймал следующую форель.
Ею он заморил червячка и теперь, плывя вверх по течению, уже спокойно осматривал излучины, выбирал на берегу места, где можно укрыться, спастись бегством; все это он делал совершенно бессознательно. Но убежища на размытых берегах, каменистые протоки, упавшие в воду деревья запечатлевались в его памяти, и в случае нужды он уже знал бы, где и как он может спасти свою шкуру, на которую зарилось столько людей.
А когда река сильно сузилась, он повернул обратно. Ветер лишь время от времени налетал на стоящие в долине высокие сосны, и темное небо посветлело.
Прибрежный лес перестал петь жалобную песню, полную боли и страха, но еще тяжело вздыхал, как человек после приступа болезни, вялый, но обретающий надежду.
Лутра оставил уже далеко позади свою новую нору и спускался все ниже в долину, как вдруг путь ему преградила плотина со шлюзами, где ощущался застарелый, но
подозрительный запах человека. Взобравшись на плотину, он сразу приник к камням. Река здесь разделялась на два рукава. Правый рукав продолжал течь в прежнем направлении, а левый, свернув, постепенно потерялся в цепи озер.
А за озерами на берегу стоял дом. Это был красивый горный домик в два этажа, с выступающей вперед галереей. Однако Лутру эти подробности не интересовали. Раз был дом, были и- люди, которые всегда представляют некую опасность. Возле дома виднелись постройки поменьше, но сейчас, на исходе ночи, они спали укрытые снегом. Лутру потянуло к небольшим озеркам. Он с трудом полз по глубокому снегу, но когда добрался до первого из них и, принюхавшись, соскользнул в воду, то почувствовал себя как ребенок, попавший в кладовую, где шкафы полны пирожных, разных колбас, жареной дичи и фруктов. Мальчик стоит там, раскрыв от изумления рот, и думает, что все это ему лишь снится. Но, как бы то ни было, он берет утиную ножку, индюшачью грудку, потом…
То же самое происходило с Лутрой, но только он не думал ни о каких снах, поскольку его занимала лишь действительность, познаваемая с помощью лап и пасти.
Озерко было полно форели. Форели, которая, по мнению выдры, удачно сочетала в себе запах и вкус всех видов пищи и которой, сколько ни ешь, никак не насытишься.
У Лутры от охотничьего азарта засверкали глаза, и он учинил кровавую оргию, убивая рыбу, предназначенную для разведения. Забыв о всякой осторожности, он гнался за добычей так, что иногда громко плескалась вода, как вдруг возле дома залаяла собака:
— Гав-гав! В озере беда, в озере беда!
Лутра опомнился и, пресыщенный, посмотрел на рыбу под своей лапой. Это была уже восьмая. Первую он съел почти целиком, и от второй мало что осталось, к третьей едва притронулся, а четвертую даже не вытащил из воды. Потом он прикончил еще несколько форелей и с последней выполз на берег, ведь она так упорно сопротивлялась, что v ней стоило поиграть. О том, что это не имело ничего общего с игрой, лучше всего могли бы рассказать сами форели, но рыбы не отличаются словоохотливостью.
Хотя собачий лай не предвещал ничего хорошего, Лутру он вначале не испугал, но потом зазвенело одно из окон на верхнем этаже.
— Кто это, Рыжуха? Ату его!
— Ва-ва-хур-р-р! Разве мне поймать ее в глубоком снегу? Х-р-р, тут она, тут, чую запах!
Теперь открылось окно и на нижнем этаже.
— Ферко, в чем дело?
— Судя по лаю, Рыжуха кого-то учуяла, но по этому снегу не может добраться до озер.
— Выстрели, по крайней мере спугнем.
Держа в пасти форель, Лутра тихонько пробирался назад по своему следу, как вдруг из верхнего окна грянули два выстрела. Он тут же бросился в воду, а собака в ярости забегала по веранде. Несколько раз она прыгала в снег, но, утонув в нем, фыркая, с трудом выбиралась вновь на крыльцо.
Нижнее окно затворилось, из верхнего тоже не доносилось ни звука, собака успокоилась, лишь изредка испуская в темноту свирепый рык. Когда же захлопнулось и верхнее окно, Лутра был уже далеко.
Он выполз на камень и принялся опять за еду, но время от времени прислушивался к голосу леса и реки. Лес раскинулся, как боксер в раздевалке, сильно побитый, но окончивший поединок с ничейным счетом; а река, плескаясь, лепетала пустое. Волны своими мягкими кулачками били камни, как они делали это уже миллионы лет.
Сытый Лутра сидел на камне, и его ничуть не интересовало, откуда и куда бежит вода. Была бы вода, была бы в ней рыба; охотничьей страсти он, может быть, еще и поддался бы, но искать себе пищу ему сейчас ни к чему. Вдруг перед его мысленным взором возникла нора, ведущий туда путь, и Лутра не задумывается больше. Он сползает с камня и через несколько минут лениво опускается на сухой песок своей норы.
Он видит еще, что вода быстро светлеет, потому что в огромной колыбели долины мерцающий зимний рассвет открывает глаза, и тогда он закрывает свои.
Стоя в бухточке горной реки, возле цепи маленьких озерец, двое мужчин смотрят на берег, на воду, друг на друга и на объедки форели, кровавые следы пиршества выдры.
— Скоро мне стукнет семьдесят, а таких огромных следов выдры сроду не видывал. Откуда она могла взяться?
— Только из ада, расшиби ее молния! Погибли восемь прекрасных форелей-самок, — возмущается молодой, которого зовут Ференц Бака.
— Коли она опять сюда забредет, ничего не оставит, погубит всю рыбу до последней. И тогда уже напрасно отовсюду будут нас просить, чтобы мы прислали мальков. Да еще призовут к ответу: что мы делали с рыбой и зачем взялись за дело, если ничего в нем не смыслим, почему плохо охранял и форель.
— Хотел бы я такого любителя задавать вопросы посадить на ночь выслеживать выдру.
— Не болтай попусту, Ферко… Один ум хорошо, а два лучше. Собери-ка объедки, и давай придумаем вместе что-нибудь толковое.
И они пошли в дом, по виду которого нельзя было подумать, что в нем разместилась небольшая биологическая станция. Здесь разводили форель и мальков ее пускали в большую реку, которой нет конца-краю, имя которой — жизнь.
Ферко положил остатки рыбы на обитый жестью стол, стоявший в галерее возле двери, и проворчал себе под нос что-то по поводу Лутры и грома с молниями; но пожелание его не могло исполниться, так как молнии зимой сверкают в других краях. Затем оба мужчины вошли в этот дом, который удачно сочетал в себе свойства и запахи музея, биостанции, природоведческого кабинета, зоомагазина, конторы, склада и наконец человеческого жилья.
— Сядь, Ферко.
Ферко посмотрел по сторонам, решая, куда бы присесть: на связку рыболовных крючков, небольшое стеклянное блюдо, чучело сойки или кучку улитовых раковин, — ведь на всех стульях что-нибудь да лежало, как вдруг из угла донесся каркающий голос:
— Я Михай Ужарди, крак-вак.
— Попридержи язык, Мишка, — обернувшись сказал Ферко. — Мне нужно серьезно поговорить с твоим приемным отцом. Если не замолчишь, отдадим тебя выдре.
Тут из темного угла не спеша вышел красивый большой ворон. Он вспрыгнул на колени старого ихтиолога, Петера Ужарди, и принялся стучать клювом о кольцо на его пальце.
— Пойду, отдам рыбу Рыжухе, — пригрозил Ферко, направляясь к двери.
— Рыжуха, Рыжуха, крак-вак, — прокаркал ворон и, слетев на пол, заковылял следом за Ферко.
За дверью завизжала собака, точно говоря:
—Я здесь, здесь. Выпустите моего приятеля!
Наконец поднялся с места и старик Ужарди. Его поражала дружба этих двух умнейших существ. Рыжуха и Мишка выросли вместе, вместе ели, играли, гуляли возле дома, долгое время даже спали вместе, иногда ссорились между собой. Во время недавней метели Мишка укрывался в доме, а Рыжуха пряталась в теплой конуре.
Поэтому утром при встрече их радости не было предела; собака выразила ее в монологе и танце.
Сейчас тоже она, тявкая, вытанцовывала вокруг ворона, который на своем языке благодарил ее за театрализованное приветствие.
—Кра-кро-кро, — говорил Мишка, что, должно быть, означало: — Спасибо, я спал хорошо, а как у тебя дела?
—Гав-гав-гав-гав! — докладывала Рыжуха своему крылатому другу. — Прекрасные запахи в воздухе. Ты, конечно, ничего не чувствуешь, нос твой никуда не годится. А я говорю тебе, Мишка, прекрасные запахи, — и, выражая свою любовь, она положила лапу на шею ворона.
— Кра, — запротестовал Мишка, — убери лапу, Рыжуха. Ты разлохматила мне перья. Сама знаешь, я этого не люблю. Убери лапу, не то клюну тебя в нос.
— Ну, Ферко, попробуй сказать, что они не умеют разговаривать! — воскликнул Ужарди. — В голосе ворона сейчас звучало неподдельное раздражение, он не любит, когда треплют его перья. Разве я не говорил тебе?
— Вау-вау! — негодовала собака, которую ворон клюнул в нос. — Ой-ой-ой! — подбежав к Ферко, она потерлась мордой об его сапог. — Видел? А куски побольше мне достанутся?
— Очень сожалею, Рыжуха, но сначала получит Мишка, он вроде бы сержант.
— Сер-р-ржант, — подтвердил Мишка, и собака, услышав, как ворон говорит человечьим голосом, с почтением и некоторым страхом посмотрела на своего черного приятеля.
— Ну, ты же слышала! — Ферко делил куски форели. — Без знакомств ничего не добьешься. Я уже четыре года служу тут и до сих пор всего лишь рядовой. Иди, дорогой сержант!
Размахивая крыльями, Мишка побежал к маленькой кормушке, стоявшей в трех шагах от миски Рыжухи.
—Ох, как много он получил, — засопела собака, но, поскольку она еще не дослужилась до сержанта и подчинялась строгой дисциплине, установленной Ферко, не трогалась с места.
Им не разрешалось подходить к чужой кормушке и миске, даже когда они были пусты.
—Теперь, Рыжуха, твоя очередь.
Собака побежала вприпрыжку за Ферко, а ворон тут же перестал есть.
— Я Михай Ужарди, — сказал он, и глаза его засверкали далеко не дружелюбно.
— Глаза у тебя завидущие. И не смей отходить от своей кормушки, — сделал ему выговор Ферко.
Однако Мишка, бросив свой завтрак, на два шажка приблизился к Рыжухе.
—Хар-кур-р-р-хар-р-ар, — проворчала та с набитым ртом. — Не подходи ко мне, Мишка, не подходи, не то оттреплю тебя! Друзья — до первой кости, тебе бы пора знать.
Глаза у собаки сердито поблескивали, а в голосе звучала угроза.
Мишка почесал клюв о пол.
— Ты готова тут же лезть в бутылку, — поглядел он на Рыжуху, а потом, подойдя к кормушке, принялся рвать рыбу на части.
— Теперь уж они не поссорятся. Давай, Ферко, поговорим о деле.
— Я вот что думаю, — Ферко присел на стул между клеткой и стеклянным блюдом. — Сперва я расчищу вокруг озер дорожку.
— Хорошо. Через свежеперелопаченный снег выдра день-два, возможно, не осмелится пробираться. Ну, а потом?
— Огорожу дорожку метровыми кольями, натяну на них в два ряда проволоку и развешу лоскутья, чтобы отпугивать зверя.
— Хорошо. Тут у нас много использованной ленты от пишущей машинки. А еще что?
— Оставлю три прохода и в них поставлю капканы.
— Очень хорошо.
— И сам буду сидеть в засаде.
— Работать с тобой, Ферко, одно удовольствие, но учти, морозы сильные.
— Посижу, сколько выдержу. Замерзну, заверну в инкубаторий, там погреюсь.
Чистая, прозрачная вода ручья неслась так быстро, словно хотела согреться. Белая стена галереи отражала брызги воды, разлетавшиеся на крыльях света. Кое-где с деревьев осыпался снег.
Ферко надел темные очки, и тогда Мишка настороженно уставился на блестящие стекла, а Рыжуха залаяла:
— Гав-гу! Не люблю я эти, как их… Хочу видеть твои глаза.
— Замолчи! Пошли, лодыри.
Услышав хорошо знакомый голос, собака успокоилась и, оглядываясь на ворона, тотчас пристроилась к хозяину.
— Пойдем, Мишка. Садись мне на плечо.
— Может, погодя и пойду, — чистил перья ворон и, не моргая, смотрел в ослепительно голубую высь, на безоблачные дали.
Возможно, он видел что-то, недоступное человеческому глазу. И, прислушиваясь, слышал что-то, недоступное человеческому уху. Но, может быть, просто не хотелось ему выходить из тепла.
Вокруг дома все стихло. В кухне время от времени с шипеньем рассыпались в печи тлеющие угли, и можно было подумать, будто кто-то проводит щеткой по наружной стене дома.
Но поблизости никого не было, и небольшое строение за домом, инкубаторий, где сотни тысяч бессознательных маленьких жизней ожидали прихода весны, казалось пустым.
На биостанции во имя интересов человека наука боролась с невежеством и природой. Это была трудная борьба: на одной стороне весь арсенал природы и воинственные, готовые на все рыболовы-браконьеры, на другой — несколько немногословных, сдержанных старых ученых.
— Что вы хотите? — спросила природа.
— Учиться у тебя, — смиренно ответили ученые.
— Учитесь, пожалуйста, — и она улыбнулась.
К этим старым ученым присоединились и молодые.
Они занимались исследованиями, думали.
Им хотелось, чтобы была рыба, много рыбы.
Они знали, как она размножается, но в быстрых, естественных водах, полных врагов, из сотни тысяч икринок получается всего две рыбки. Остальные уносит куда-то течение, засасывает ил, поедают водяные насекомые, лягушки, птицы, землеройки и прежде всего некоторые рыбы.
—Вот ключ ко всему, — сказали неугомонные ученые, — надо выловить оплодотворенную икру и сохранять ее, пока не выведутся маленькие рыбки. А они уже смогут сами о себе позаботиться.
Но как это сделать? Как собрать в глубокой воде или в густой тине икринки, прилепившиеся к камешкам и растениям? Да это просто невозможно!
—Тогда надо начинать с другого, — продолжали они рассуждать. — Взять саму рыбу, пока у нее есть икра и молоки.
Они встали на правильный путь, решив делать то, что делает природа, но в закрытом помещении, на рыбоводческом заводе, где нет ни наводнений, ни пожирающих икру насекомых, лягушек, землероек, птиц и рыб. Они устранили даже родителей, которые, проголодавшись, поедают свою икру.
Что же такое икра и молоки и как их извлечь?
Икра — это шарик величиной от булавочной головки до горошины, в зависимости от вида рыбы; в нем женская яйцеклетка. Всего лишь одна. А молока — густая белая жидкость, в одной капле которой миллиард мужских половых клеток, и одна из них оплодотворяет икринку. После этого в оболочке икринки развивается живой эмбрион, который питается находящимся внутри питательным веществом, как цыпленок — желтком.
Через определенное время эмбриону становится тесно, вода уже успевает согреться, икра вырабатывает вещества, разъедающие оболочку, и из нее выходит малек. Это пока еще не рыба. У него нет ротового отверстия и кишок; вместо них на животе — тяжелый мешочек с питанием, пирожок для ребенка, пустившегося в трудный путь.
Не умеющий плавать, беспомощный малек пристраивается где-нибудь, прилепившись к растению, и ждет, когда ему улыбнется счастье, верней, когда он превратится в рыбу. Но головастики и другие враги губят беспомощных будущих рыбок, и поэтому из десяти тысяч мальков, быть может, выживает лишь один. Рыба водится в земных водах лишь благодаря почти безграничной щедрости природы. Дело в том, что самка карпа в среднем мечет около полутора миллионов икринок, сколько-нибудь от этого гигантского количества всегда уцелевает. А рыбы тех видов, которые мечут сравнительно мало икры, заботливо ее охраняют.
Уцелевшие мальки прекрасно растут. По мере того как в мешочке на животе убывает питание, желток, формируется их организм и постепенно они становятся похожи на рыбу. Раскрывается рот, развивается кишечник. После того как желток совершенно рассасывается, мальки выбираются на поверхность воды и, сделав глубокий вдох, наполняют воздухом плавательный пузырь.
Для рыбы это такой же важный момент, как первый шаг для младенца. Малек превращается в настоящую рыбу, хотя и с булавочную головку. А «на ноги» ее ставит наполненный воздухом плавательный пузырь, он облегчает тяжеловатое тело, удельный вес которого приближается к удельному весу воды. Теперь крошечная рыбка уже может спасаться бегством от своих врагов, скрываться, и есть надежда, что, избежав множества опасностей, она станет десятикилограммовым судаком, двадцатикилограммовой щукой или двухсоткилограммовым сомом.
А что происходит на рыбоводческом заводе?
То же самое, но там нет врагов, и из десяти тысяч икринок сохраняется примерно половина, пять тысяч рыбешек, весом от десяти до ста граммов, отправляются в жизненный путь, когда ученые, эти «рыбьи пастухи», выпускают на пастбище своих овечек.
Но предварительно надо поймать папу, маму и добыть из них икру и молоки.
Так и делают, после чего родители уже не нужны. Икру и молоки перемешивают, и таким образом оплодотворяется намного больше икринок, чем в естественных условиях. «Рыбьи пастухи» дают оплодотворенным икринкам все, что может дать природа, и, выпуская в ручей или реку сильную молодь, думают, усмехаясь:
—Мы обвели вокруг пальца старуху Природу.
Научный работник Ференц Бака снял полушубок. Несмотря на солнце, мороз пробирал до костей, но от разгребания снега, этого самого здорового вида спорта, кровь у Ферко кипела. Цепь маленьких озерков, вытекающих из реки, вдоль которых он расчистил узкую — широкая и не требовалась — дорожку, тянулась метров на сто.
Рыжуха сначала сопровождала своего всесильного друга, наблюдая, как он работает, но потом у нее замерзли лапы, она тихо ушла и, присоединившись на веранде к Мишке, стала вместе с ним глазеть по сторонам. Ворон не был склонен к беседе, а собака, глядя на согнутую спину Ферко, ждала, когда ее позовут; она была крепко привязана к обоим своим хозяевам. Чувство, которое она питала к ним, было чем-то средним между боготворением и беззаветной, бесконечной любовью, наполнявшей ее счастьем. Она готова была, не раздумывая, пожертвовать жизнью не только ради своих щенят, если бы они у нее были, но и ради этих людей. Однако истинная любовь всегда ревнива, поэтому Рыжуха терпеть не могла, когда ее хозяева слишком много возились с Мишкой. Стараясь привлечь к себе внимание, она начинала лаять:
— Гав-гав-гав! Я тоже существую на свете.
— Рыжуха ревнивая, — тихо говорил Ферко, и она виляла хвостом, но тут же принималась ворчать.
— Гар-р-р! Как же мне не ревновать! Я ваш самый верный друг, служанка, защитница и кто угодно.
Покончив с дорожкой, Ферко выловил из озерка еще одну форель, с которой свел знакомство Лутра.
— Рыжуха, вот твоя доля, — сказал он.
— Еще одну загубленную форель нашел я в воде. Отдал ее Рыжухе, — сказал он.
Старый ученый с улыбкой кивнул головой; он рассматривал улитку, которую держал в руке. Его мысли, по-видимому, блуждали где-то далеко и относились к эпохе, отделенной от нас семью миллионами лет, когда края эти были покрыты чуть ли не тысячеметровым слоем льда и не было ни выдры, ни собаки, ни человека.
Зима возмужала, окрепла. Разрешила отдохнуть ветру, и северные великаны возвратились к себе домой. Опустились на землю холодные слои воздуха, вода в реке притихла, и вороны еще на рассвете прилетели в деревню, где, распространяя тепло, дымились трубы.
С каждым днем все больше холодало. Ветер крепко спал где-то, небо не затягивалось облаками, и по ночам звезды словно ледяными стрелами засыпали побелевшие поля.
Народилась молодая Луна, и Зима, точно только того и ждала, встала во весь свой рост.
—Погляжу, что делается там, внизу, — сказала она. — Надо свести с ними счеты.
Лес онемел. Как стекло, трескалась то одна, то другая ветка; белки сидели съежившись, и косули с грустью поглядывали на свои окровавленные ноги, пострадавшие от снега.
Присев на берегу реки, Зима смотрела на торопливо бегущую воду.
—Я здесь, водичка, — прошептала она. Река молчала.
Зима провела рукой по мелководью, и там осталась ледяная пленка. Вода еще больше заторопилась.
— Куда ты спешишь? Замедли свой бег, Зима хочет на тебе поплясать.
— Нет, — зажурчала Река. — Меня влекут дали, и мое дело сохранять таящуюся во мне жизнь. Убери свою страшную руку. Двигайтесь, не стойте на месте, — сердито набросилась она на прибрежные волны. — Двигайтесь, иначе застынете!
Но волны не отвечали. Ледяная пленка становилась все толще и шире.
Река замутилась и, захлебнувшись, оцепенела; ее берева соединило хрупкое матовое ледяное стекло.
— Вот так, водичка, я заткну твой болтливый рот.
— Ты, сестренка, потрудилась на славу, — кивнула ей Луна, и от похвалы глаза у Зимы еще больше остекленели.
— Не поможешь ли ты мне, сестрица ?
— С удовольствием. Уже холодно, а когда я подрасту и выберусь из земной тени, станет еще холодней.
И Луна дохнула лютой стужей.
—Завтра, водичка, я снова тебя навещу, — сказала Зима.
Встав, ледяная тень удалилась в лес, где на старом дереве, точно черные шары, спали вороны. Зима посмотрела на птиц, пронзила их взглядом. Те, у которых в зобу было мало пищи, этого так нужного в холод топлива, стали совсем беспомощными, и сердце их тревожно билось. Были среди них и две-три с ссохшимся от старости телом, плохо защищенным поредевшими перьями.
Зима не сводила с них глаз, пока самые слабые, взмахнув последний раз крыльями, не попадали мертвыми на землю.
Она бросила внимательный взгляд на новобрачных лисиц, на Инь и Карака, — которые издали наблюдали, как упали с дерева вороны, — но в лисицах бурлила такая жажда жизни, что, с огорчением махнув рукой, Зима разочарованно отвернулась. Однако, не утерпев, пощипала их за нос, и тогда Карак тряхнул головой:
—Поторапливайся, Инь.
Быстро и дружно съели они четырех ворон и помчались домой дорогой, далеко стороной обходившей шалаш, где сидел в засаде Миклош. Следы егеря были совсем свежие, и из камышей равномерно поднимался пар от его дыхания, поэтому лисам пришлось отказаться от псины; да от нее, впрочем, почти ничего и не осталось.
На маленькую выдру Зиме удалось взглянуть лишь мимоходом. Соломенная вдовушка только на миг вынырнула из-подо льда, в месте, где со дна выбивался теплый ключ и вода не замерзала. Стужа ее не пугала, и на обледеневшем берегу она с большим удовольствием съела рыбу, хотя та была не намного теплее льда. К исчезновению Лутры самочка отнеслась совсем спокойно: она о нем и не вспоминала. Был да сплыл, ну и бог с ним! У нее прекрасная новая нора, скоро родятся детеныши, рыба в реке не перевелась. Чего еще надо?
К бывшему дому Лутры она не приближалась, — ведь падение старого тополя, обвал, разрушивший крепость, врезались ей в сознание нерушимым запретом.
Тщетно изучал Миклош берег около входа в нору: следы большой выдры исчезли, и если он находил кое-где объедки рыбы, то возле них следы были маленькие.
«Уж не переселилась ли она?» — спрашивал он себя, но напрасно искал ответа на этот вопрос. Жизнь его, впрочем, проходила в сплошном сумбуре; по утрам ему приходилось выбираться из безнадежно запутанной сети планов и распоряжений будущей тещи, тетушки Луизы, и будущей свекрови, тети Юли.
Но сейчас Миклош спокойно сидит в шалаше. Чуть мерцает луна, и от снега светло; приди какой-нибудь зверь, нетрудно будет его пристрелить, но никто не идет. Даже тишина как-то застыла. Мыши и те не шевелятся в камышовых снопах, видно, забрались поглубже, в землю. Занимавшиеся разбоем собаки, верней то, что от них осталось, лежат под толстым слоем снега и в чудесной лаборатории природы вместе с весенними водами полностью впитаются в почву. Их кости скроет камыш, и там, где они покоились, еще гуще разрастется трава.
А на верхушке сугроба что-то чернеет, это околевший поросенок; его выпросил Миклош у хозяина.
— Бери его, Миклош, бери. Глаза б мои на него не глядели!
И чтобы приманивать ночью лису, а днем птиц, егерь привез на санках бесславно почившего поросенка, — ведь здоровых, порядочных поросят отправляет к праотцам только нож мясника. Поросенок твердый, как кость, хоть нож об него точи, птицы не могут его клевать, поэтому и пугало не нужно.
Миклош сидит и мечтает; хоть он в шубе и меховых сапогах, ему зябко. Иногда он дает отдохнуть глазам, которые от сверкающего снега как бы застилает туман, и в ночном полумраке у него сразу же разыгрывается фантазия.
И сейчас тоже! Возле поросенка будто шевелится какая-то тень, за которой мелькает черная точка.
Миклош закрывает, открывает глаза, но по-прежнему шевелится тень и мелькает черная точка.
«Что там такое?» — размышляет он некоторое время, но ему холодно, хочется хоть немного поспать, и — паф!
Безмолвие поглощает выстрел, а егерь, окончательно придя в себя, высовывается из шалаша.
Шевелящаяся тень исчезла, и он подумал: «Зрение у меня, верно, испортилось… Да что ж там в самом деле ?» Он смотрел, смотрел на холмик замерзшего поросенка, а потом все-таки пошел к нему, хотя если это не обман зрения, то трудно понять, какой это зверь, за которым бежит черная точка. Но раз уж он, Миклош, выстрелил, то, как всякий порядочный охотник, должен убедиться, не мучается ли подранок.
Снег похрустывал под сапогами, будто ломкое стекло, и Миклош уже ругал себя за необдуманный выстрел, как вдруг, разглядев что-то, застыл на месте.
— Вот так раз! — наклонившись, пробормотал он себе под нос. — Стало быть, это ты, ласка?
На снегу лежал изящный белый зверек, только кончик его хвоста был черным.
«Горностай!» — обрадовался егерь.
В этих краях его называют лаской. Горностай и ласка, разумеется, сродни, но горностай крупней, проворней, и беда птичнику, если ему удается туда забраться: весь опустошит. Обнаружив горностая, надо быть очень осторожным: он нападает даже на человека. Что его принимают за ласку, неудивительно: летом шерсть у него тоже коричневая, он белеет лишь к зиме, но кончик хвоста остается черным.
Это мудрый закон приспособления, ведь коричневый горностай на снегу так же бросался бы в глаза, как белый на опавших листьях в лесу, а слившегося с окружением зверька не замечают ни враги, ни его будущие жертвы.
Егерь идет по высокому берегу; река молчит, и только снег поскрипывает у него под ногами.
На воротнике его шубы поблескивает иней, и на веках, словно присыпанных мукой, ледяная пыль.
«Стужа какая», — думает он и быстро, весело шагает к дому.
Когда он входит в комнатушку, его встречает приветливым, веселым треском жаркая печка, а от света зажженной лампы вроде делается еще теплей. Он тут же разделывает горностая, которому больше не понадобится его королевская мантия. Помыв руки, садится на край постели, смотрит на огонек лампы, вслушивается в тишину. И ничто не движется, кроме времени.
«Еще три недели, — думает он, — еще три недели, и я назову ее своей женой…»
Время движется медленно и равнодушно, горящие угли постепенно опускают свои серые ресницы, и нема тишина.
Луна с каждым днем вставала все поздней и делалась все полнее, словно без конца ела. Она злорадно смотрела, как Зима строго отбирает тех, кого надо оставить в живых, и круглая физиономия ее расплывалась от жестокого наслаждения, когда очередная ворона с шумом падала в снег.
Зима достигла расцвета сил и в сознании собственного могущества находила вполне естественным, что у ног ее лежит скованный мир.
Лед на Реке достиг уже полуметровой толщины, и перед рассветом, когда деревья трескались от мороза, лес словно оглашали ружейные выстрелы. Но трескались лишь те деревья, которые плохо питались, мало сахара накопили в соках своих тканей. Трещины эти, проходящие по всему стволу, со временем затянутся, но от них останется след, и древесина утратит свою ценность.
Караку, несмотря на его роскошную шубу, стужа тоже пришлась не по душе.
— Зима спятила, — посмотрел он на Инь, чья красота
уступала лишь мягкой покорности, свидетельствовавшей
о том, что полученный ею урок не пропал даром.
— Зима спятила, — повторил Карак. — Впрочем и такую я уже видывал.
Народ Чури, всегда горластые воробьи точно онемели. Они закрыли шумные вечерние заседания своего воробьиного парламента и, сидя в гуще кустов, верно, раздумывали о том, куда запропастился утренний и вечерний корм в свином корыте и куда запропастилась сама огромная Чав, так заплывшая жиром, что даже глаз ее не было видно.
А перепелятник Hep ежедневно в одно и то же время, словно у него были превосходные часы с гарантией, если не во дворе, то в саду, требовал с птичек дань; ему было совершенно безразлично, какие перья останутся на снегу: серые воробьиные, желто-зеленые от синички или красные снегиря.
Серых куропаток тоже стало значительно меньше: с них ежедневно получал свою дань ястреб Килли, и когда в воздухе мелькала какая-нибудь тень, спасаясь в испуге, взлетала уже не многочисленная стая, а всего несколько птиц. Подчас, запоздав, они не успевали вовремя подняться достаточно высоко, и ястреб просто-напросто прижимал свою жертву к земле. Постоянный страх в конце концов принудил петушка отдать приказ:
— Из камышей не выходить!
— Есть! — захлопали глазами члены поредевшей стаи, и с тех пор, как только появлялся ястреб, куропатки тут же забивались под кусты.
И Килли стал голодать. Но кто не голодает в такую стужу? Голода ни сарычи, вороны, синицы, воробьи, зайцы, косули, лоси и даже филин Ух, который дремал озябший на краю дупла и так похудел, что мог бы дважды обернуть вокруг себя ремень от брюк (конечно, если б он носил брюки, а к ним ремень).
— Я же говорил, я же говорил: все здесь помрут, ух-ух-ух! — хрипло — у него слегка побаливало горло — кричал он. — Конец, всем конец!
— Бедненький Ух, бедный старый Ух, ты, конечно, страшно похудел, — повел ушами сидевший под деревом Карак. — Но зачем об этом кричать?
— Не только я! Не только я! — встрепенулась зловещая птица. — Все, все погибнут! — и скатилась в глубину дупла, к великому сожалению Карака, желавшего сказать ей еще несколько дерзостей.
Однако голод и холод донимали не всех.
Лутра, например, и не голодал и не мерз. Он, конечно, не пировал, не объедался, но ел регулярно и так или иначе ежедневно добывал себе рыбку.
Не следует думать, будто он удовлетворял свою потребность в калориях в рыбоводческих озерах. Уже на другой день после кровавого пиршества он обнаружил там устрашающие признаки присутствия человека.
Большая выдра решительно и беззаботно пробиралась к чудесной рыбной кладовой, но примерно в сотне метров от нее вдруг остановилась. В долине поднималась к небу холодная мгла, и в воздухе витал не только остывший, безопасный запах жилья, но и едва уловимый тепловатый дух собаки и человека. Взобравшись на плоский камень, Лутра сидел в нерешительности: запахи эти не усиливались, но и не пропадали. Над озерком, в гуще деревьев, в соломенном шалаше, покрытом сверху хвойными ветками, прятались Ферко и Рыжуха. Собака лежала между ног хо мина, счастливая от сознания ответственности порученного ей дела.
Почувствовав их присутствие, Лутра перебрался к другому берегу. Там слабый человеческий запах уже едва только ощущался, и поэтому, держась тени, он совершенно беззвучно поплыл вниз по реке. Запах постепенно совсем исчез, — ведь Лутра уже вышел из текущей вниз струи воздуха и почти поравнялся с Ферко. Он вылез на затененный берег, но увиденное там заставило его насторожиться, и он едва не прыгнул обратно в воду. Дело в том, что вокруг маленьких озер над снегом извивались какие-то странные змеи (кусочки ленты от пишущей машинки), — слабый ветерок подхватывал и отпускал их, а они то оживали, то вновь застывали.
—Нельзя приближаться! — как удар молотка, предупредил выдру инстинкт самозащиты.
Вдобавок тихо пошевелилась Рыжуха. Ферко ногой решительно призвал собаку к порядку, она тут же притихла, но нервное подрагивание хвоста говорило о том, что она что-то видит.
Лутре, однако, достаточно было уловить этот невнятный обрывок звука. Опасность показалась ему не столь близкой, но вполне реальной, и поэтому он, как пришел, так же тихо и ушел, нырнув в черную воду.
Непонятно, как собака почувствовала его приближение. Но когда он сел на плоский камень, она тоже села и, выглядывая из-под полы хозяйской шубы, между ветками стала внимательно смотреть на воду. Однако темную тень она рассмотрела, лишь когда та вылезла на берег. Тогда-то собака и зашевелилась.
Рыжуха не знала, кто перед ней, но чуяла, что это враг, и ворчанием предупредила Ферко:
—Он тут! Тут. Неужели не видишь?
Собака, разумеется, не знала, что на такое расстояние из ружья дробью попасть невозможно, и потому, когда Ферко больно щелкнул ее по голове, она, сознавая свою вину, конечно, замолчала, но обиделась.
—Тихо! — прошептал Ферко.
Этот приказ Рыжуха тут же поняла и сжалась в комок. Но как объяснить хозяину, что видение исчезло и можно идти домой? А он, упрямый, как осел, так и не двинулся с места, пока мороз не пробрал его до костей.
—Пошли, Рыжуха, а то окоченеем.
Собака с удовольствием приняла предложение и, встряхнувшись, побежала чуть впереди хозяина, напряженно прислушиваясь, — ведь за человеком надо присматривать: он плохо видит и слышит.
Но ночь была безмолвной и безжизненной; только звезды смотрели с неба, и среди них угрюмой хозяйкой летнего ресторана в занесенном снегом саду бродила луна.
Поглядев на небо, Ферко отыскал семь звезд Большой Медведицы, ручка ковша которой еще только начала опускаться, указывая, что недавно минула полночь.
—Рыжуха, мы, глупые, зря уйми. Надо было еще посидеть.
Река тихо журчала, играя в мяч с луной и звездами, а озерки застыли в неподвижности, — в их рамки Зима вставила толстые стекла. Стекла эти Ферко по утрам разбивал и счищал снег со льда, чтобы рыба получала достаточно воздуха, точнее — кислорода. Свежая вода и в самый сильный мороз давала форели питание, но водяным растениям, для того чтобы выделять кислород, необходим солнечный свет.
Ферко окинул взглядом цепь застывших маленьких озер и подумал: утром он посмотрит в окно и увидит в одном из капканов коричневое пятно, огромную выдру.
В верхнюю комнату с галереи вела лестница. Прежде чем подняться по ней, намеренно оттягивая время, Ферко поглядел на Рыжуху. Вертя хвостом, она в напряженном ожидании смотрела на хозяина, который мог сейчас одарить ее необыкновенным счастьем или причинить ужасное огорчение.
Ведь изредка этот могущественный, наказующий и милующий, кормящий и гладящий по шерсти двуногий бог говорил:
—Пошли, Рыжуха, сегодня будешь спать у меня.
И тогда собака чуть с ума не сходила от радости. Она носилась вверх-вниз но крутой лестнице, лизала Ферко лицо, скреблась наверху в дверь. Не было для нее большего счастья, чем попасть в комнату с ее простой обстановкой, обнюхать ножки стульев, шкаф, печку и потертую шкуру барсука, на которой она обычно спала.
Но сегодня Ферко был точно каменный, он отвернул голову и лишь одним глазом следил за хвостом-депешей глубоко озабоченной Рыжухи:
—Что ж он скажет? Что он скажет?
И когда Ферко рассмеялся, приступ безумной радости охватил собаку. Она подпрыгнула, помчалась в сени, вернулась обратно, покрутилась возле хозяина, поднялась по лестнице и стала, скуля, царапаться в дверь.
Термометр на улице показывал двадцать градусов мороза, а часы в комнате — час ночи.
Но Лутру мороз не трогал. Он регулярно обследовал глубокие пороги и всегда что-нибудь да находил, правда, каждый раз все с большим трудом. Форели, точно почувствовав, что близок враг, при малейшем подозрении тотчас же прятались под камни, в трещины скал, и тогда он тщетно подстерегал их. Но иногда ему все же удавалось поймать несколько рыб. Но чтобы отыскать неизвестные другим охотникам пороги и менее проворную форель, ему приходилось подниматься по реке все выше.
Рыбоводческие озерки Лутра посещал ежедневно, хотя плавал только у берега, противоположного шалашу Ферко и до полуночи лежащего в тени.
Во время прихода Лутры Рыжухе от волнения не сиделось на месте, и она тыкалась носом в сапоги хозяина.
—Неужто ты ничего не видишь? Неужто не видишь? Ферко понимал, что собака кого-то заметила, но не видел
выдру даже в полевой бинокль. Лутра постепенно привык к колышущимся или неподвижным черным лентам, и свойственная ему осторожность словно стала ему изменять, но все же он инстинктивно не покидал тени. Рыбоводческий завод на озерах как будто надежно охраняли капканы и пугало из лент.
— Может, она ушла из наших краев, — сказал однажды Ферко, но Петер Ужарди отрицательно покачал головой.
— Пройди по берегу. Если не найдешь никаких следов, то ушла. Но думаю, что нет.
Поэтому Ферко надел лыжи и спросил свою помощницу по имени Рыжуха, пойдет ли она с ним.
— Как не пойти? — затявкала собака.
— Тихо! Последнее время ты стала больно голосистой. И следы Лутры, конечно, нашлись кое-где на берегу, на камнях и на льду, наводящем мост между берегами. Живая, темно-зеленая вода струилась уже только на середине реки и на порогах, где выдра бросалась вниз, делая двух-трех-метровые прыжки.
Рыжуха была очень довольна прогулкой, она неоднократно подбирала обильные крошки со стола Лутры.
—Ешь, Рыжуха, — все больше и больше хмурясь, говорил Ферко.
Когда следы выдры исчезли — это было довольно далеко от дома, в верхнем течении реки, — Ферко повернул обратно.
—Хватит и того, что видели, — прошептал он, чувствуя, что громкий голос в девственном безмолвии леса — все равно что разудалая песня в доме покойника.
Лыжи бесшумно скользили по снегу, и собака, у которой все больше мерзли лапы, бежала следом за хозяином. Когда он останавливался, чтобы поправить крепления, Рыжуха тоже останавливалась и стояла, поднимая то одну, то другу лапу.
—Скоро будем дома, и я помажу тебе лапы, — поглаживая, утешал ее Ферко.
Вернувшись домой, он намазал ей ступни вазелином, который Рыжуха слизала, как только ее могущественный друг вышел из комнаты.
— Дядюшка Петер, вы были правы. Там много следов. В шести местах мы нашли остатки рыбы, в одном месте — рака. Выдра поймала и хариуса. Если мы что-нибудь не предпримем, к весне не останется рыбы в реке.
— Что можешь ты предпринять?
— Ничего, — признался Ферко. — А Рыжуху каждую ночь что-то тревожит, о чем-то она мне сигналит, и наверняка не попусту. Я уж подумал, не снять ли мне клочки ленты, видно выдра издалека следит за тем, что происходит на озерах.
—Возможно. Но она разбойничает после того, как ты покидаешь засаду. Я уже стар для таких дел и тебе не позволю сидеть там до утра. Простудишься насмерть. Пока что наши рыбоводческие озера мало пострадали, успокоимся на этом. А там видно будет.
Ференц Бака в задумчивости смотрел на огонь в печи, потом перевел взгляд на дремавшего на одном из ящиков ворона.
—Эй, Мишка, где мой пинцет? — вымещая досаду на Мишке, спросил он.
Ворон слышал вопрос, но молчал. Он не любил, когда с ним разговаривали строгим требовательным тоном.
—Мишка, я принес тебе рыбы, — и, развернув газету, Ферко показал ее содержимое, — но ты ничего не получишь, пока не найдется пинцет. — И он снова завернул рыбу.
Это огорчило ворона.
— Я Михай Ужарди, — с мольбой глядя на Ферко, заискивающе проговорил он и вразвалочку пошел к нему.
— Ничего не выйдет. Будь ты хоть племянник Наполеона, пока не найдется пинцет, не видать тебе рыбы.
Мишка собирал все, что блестит, начиная от стеклянных осколков, кончая никелированным пинцетом. Иногда приходилось обыскивать его тайники, чтобы извлечь оттуда пропавший ключик от часов, булавку для галстука или зеркальце, глядя в которое Петер Ужарди подкручивал свои, усы когда-то, чуть ли не полвека назад, еще черные как смоль.
Мишка упорно защищал свои сокровища и бранился в этих случаях исключительно на вороньем языке. Но поскольку ненужные вещи люди у него не отбирали, он постепенно успокаивался, а оставшись один, тотчас перепрятывал свой клад в другое место.
—По-моему, его сокровища здесь, за ящиком, — сказал
Петер Ужарди. — Последнее время он все чаще на нем сидит; видно, охраняет свои богатства.
Переложив пачку книг, Ферко отодвинул ящик, и в тот же момент Мишка подскочил к нему и, забыв о рыбе и дружбе, клюнул Ферко в ноготь.
—Ах ты, негодник! — оттолкнул Ферко ворона, который сердито закаркал и, допрыгав до Петера Ужарди, выразил ему свой протест.
У старого ученого от смеха даже слезы выступили.
— Ищи скорей, Ферко. Я отдам потом Мишке его игрушки. Ну как, нашел?
— Конечно. А кроме того, здесь моя металлическая авторучка. Вот уже три недели, как она пропала. Я думал, что потерял. И вот вам, пожалуйста.
Мишка взволнованно топтался на месте.
—Оставили мы тебе еще много добра. — Ужарди положил на прежнее место книги, и ворон сразу забрался на ящик, враждебно посматривая на людей.
Но зашуршала газетная бумага, и взгляд ворона подобрел. Он не спускал глаз с рук Ферко, пока не увидел воочию рыбные объедки. Тогда он встал и, проверив, надежно ли запрятан его клад, засеменил к Ферко.
— Карр! Я Михай Ужарди!
— Кто ты такой?
— Дай ему, Ферко.
—Ты воришка! На, вот тебе рыба. И Мишка тотчас принялся за еду.
Луна полнела, но больше не холодало. Хрустальная высь неба стала серой, и звезды ночью едва мерцали.
По речному льду весело, точно на коньках, катился снег, но, натолкнувшись на берега, залегал сугробами. Подо льдом бесшумно скользила вода, по мере того как росли сугробы, делаясь все темней.
— И так жить можно, — поглаживала она снизу лед.
— И так жить можно. Зима стареет, а мне хоть бы что!
Слой льда под снегом больше не утолщался.
—Потерпите, — ласкала своих обледеневших детей Река. — Потерпите, скоро вырветесь на свободу.
Но подручные Ветра еще носились туда-сюда, и озябший Ферко согревал дыханьем руки, — ведь он вместе с Рыжухой страшно мерз.
Под натиском ветра с шалаша чуть не слетела крыша, и Ферко в очередной раз решил покинуть засаду и двинуться домой, ведь сколько бы Рыжуха не подпрыгивала, он ничего не видел и не слышал, но и он насторожился, когда ветер донес странный звук, напоминавший тихий хлопок в ладоши.
—Что это?
Собака возбужденно пошевельнулась.
«Нет, это не хруст ветки. Лед тоже трещит иначе. И непохоже, чтобы скатился камень. Вроде какой-то тихий хлопок. — Ферко вдруг стало жарко, и, подавив вздох, он подумал: — Неужели капкан?»
Он выждал еще несколько минут, не повторится ли звук, убив его надежды, — ведь капкан дважды не захлопывается, но лишь ветер ревел, и, отряхая с ветвей снег, шуршали сосны.
—Пошли, Рыжуха! Если я не ошибся, ты получишь кусок хлеба с маслом и колбасой.
Едва только они вылезли из шалаша, их чуть не сбил с ног ветер.
—Рыжуха, назад!
Она тотчас пропустила вперед своего могущественного друга и побрела за его спиной.
Ферко оберегал собаку, которую большая выдра, если та еще живая сидела в западне, могла изувечить и даже убить.
—Спокойно, — шепнул он Рыжухе, хотя в спокойствии гораздо больше нуждался он сам: ведь в среднем капкане виднелся какой-то темный бугорок, присыпанный снегом.
—Рыжуха, назад!
Держа ружье наготове, Ферко остановился в пяти шагах от западни. Однако попавшееся животное, казавшееся совсем черным, лежало совсем неподвижно.
—Так это же хорек, — подойдя ближе, ничуть не разочарованно проговорил он. — Дядюшка Петер обрадуется. Стало быть, капкан стоит удачно.
Руки у него совершенно окоченели, и он не стал возиться, вынимать хорька и понес его домой прямо в капкане. Впереди как почетный эскорт шла собака.
—Большой хорек. Такого большого мы еще ни разу невидали, правда, Рыжуха? Впрочем, я не на него рассчитывал, и поэтому хлеб с маслом и колбасой отменяется.
Они поднялись по крутой лестнице. Ферко зажег свет и вынул добычу из капкана. Вынув, он стал вертеть зверька в руках, рассматривая его со всех сторон, и чем дольше смотрел, тем в большее приходил возбуждение.
—Норка, — прошептал он себе под нос. — Норка! — громче повторил он. — Дай, я обниму тебя, Рыжуха. Знаешь, кого мы поймали? Ты получишь хлеб с маслом и колбасой.
И он понесся на первый этаж, а следом за ним зараженная его волнением собака.
— Да, норка, — погладил старик пойманного зверька по красивой шерстке. — Мне даже жалко ее, ведь так мало их осталось! Но будем надеяться, это не последняя и, к счастью, самец.
— Это первая, которую я держу в руках, — сказал Ферко.
— Посмотри, подбородок у нее всегда белый. Шерсть блестящая коричневая, подшерсток желтоватый, а хвост черный. Видишь, какие у нее лапы, с перепонками. Она может делать почти все, что делает выдра, но предпочитает ловить раков и лягушек. Измерь ее, Ферко. Там где-то лежит маленькая рулетка, если только мой сынок-ворон не присоединил ее к своему кладу.
Сидевший на ящике Мишка притворился спящим.
— Вместе с хвостом шестьдесят два сантиметра.
— Я же говорю, прекрасный экземпляр. Норку поймал ты, и распоряжайся ей по своему усмотрению, но в зоологическом музее были бы рады…
— Утром я отнесу ее в деревню, отправлю срочной посылкой. Послезавтра она будет на месте. В такой холод с ней ничего не случится.
— Думаю, Ферко, так будет лучше, чем если бы ты сделал из нее чучело, которое съела бы моль.
— Конечно, дядюшка Петер. Это была замечательная ночь. Она мне запомнится на всю жизнь. Но попалась не выдра. Не та огромная выдра. Так что не брошу я засады, посижу еще несколько дней в шалаше.
И утром Ферко опять надел лыжи.
—Рыжуха, оставайся дома, — махнул он рукой явившейся тотчас собаке, которую огорчил и даже немного обидел такой приказ. — Надо сторожить дом, и я не люблю, когда ты дерешься с деревенскими псами. — В утешение он погладил ее по голове. — Потом пробежишься по берегу, тебе тут, — и он сделал широкий жест рукой, — все доверяется.
Снег был твердый, точно утоптанный; мороз чуть ослабел; еще простирались, точно вставая с ночного ложа, длинные утренние тени, и где-то протяжно кричал черный дятел.
Ферко медленно скользил по снегу. Он глубоко дышал, кристально чистый аромат смолы и хвои попадал ему словно прямо в сердце, прохладный крепкий хмель проникал в кровь, и Ферко с сожалением вспоминал о почте с ее ароматами.
На некотором расстоянии от дома он остановился и взглянул сверху на маленькие строения и цепь небольших озер; все было перед ним как на ладони. Из трубы мирно поднимался дым. Вдруг сердце его сжалось от волнения: Рыжуха обнюхивала один из выдровых капканов, сейчас она сделает еще один шаг, и ей конец.
—Рыжуха! — вне себя закричал он. — Рыжуха, скорей ко мне!
Сняв перчатки, он засунул в рот два пальца и свистнул пронзительно, как терпящий крушение паровоз.
Вскинув голову, собака заискала взором среди сосен на горном склоне хозяина. Дрожь пробегала по ее спине, — ведь в его голосе прозвучал страх, чуть ли не просьба о помощи, и резкий свист повелительно разнесся по долине.
Когда, отступив назад, она увидела Ферко, то без раздумья покинула соблазнительную, сулившую гибель приманку и помчалась к своему могущественному другу, попавшему в беду.
— Я бегу, бегу, — раздавался звонкий собачий лай.
— Я бегу!
А Ферко несся вниз напрямик, не обращая внимания на опасные препятствия, пока, наконец, не врезался в кусты можжевельника и, раскинув руки и ноги, не скатился из зарослей к мчавшейся ему навстречу Рыжухе.
При виде съезжающего с горы на животе главного бога Рыжуха сначала испуганно отпрыгнула в сторону, а потом обрадованно лизнула его в лицо; он и не противился, только растроганно смотрел на собаку, выражавшую бурную радость.
—Ох, Рыжуха, как же ты меня напугала! Какой я осел, негодяй последний, оставил там заряженные капканы. Рыжуха, не знаю, как бы я это пережил! — воскликнул он, прижимая к себе собаку, которая ничего не понимала, но чувствовала, как излучаемая человеком любовь проникает ей прямо в сердце.
Уже приближался полдень, и на отдельных участках с солнечной стороны стал подтаивать снег.
Ферко готовился к очередной ночной слежке. Достал полевой бинокль, собрал теплую одежду.
Собака и ворон наблюдали за его сборами. Последнее время Рыжуха была неразлучна с Ферко, и Мишка чувствовал себя несколько заброшенным. Но собака не оставляла без внимания своего старого приятеля и без всякой ревности выплясывала вокруг него, когда он, прыгая со ступеньки на ступеньку, взбирался по крутой лестнице.
Ферко попалось под руку блестящее кольцо, и он показал его ворону.
—Мишка, это для твоей коллекции.
Глаза у ворона засверкали, но он сделал вид, будто кольцо его совершенно не интересует. Этот человек столько раз его обкрадывал, что он не верил в его щедрости.
—Возьми, глупый, тебе даю.
После долгого раздумья ворон взял в клюв никелированное кольцо, и только Ферко отвернулся, как он выскользнул из комнаты, но вскоре вернулся, — из чего можно было догадаться, что он спрятал новое сокровище в какой-то временный тайник.
Ферко, зевая, смотрел на Рыжуху, которая моргала, словно говоря:
—Неплохо бы посидеть дома.
Надо признаться, что двумя нашими охотниками двигало лишь чувство долга, а не охотничья страсть. Мысль о ночном холоде, пронизывающем руки и ноги, не веселила Ферко, и он нехотя поплелся к двери.
—Выходи, Мишка, я запру дверь. Расшиби молнией эту выдру, где бы она сейчас ни была!
Пожелание Ферко исполниться не могло, — ведь нет на свете такой молнии, которая способна была бы поразить Лутру в его норе. Но и Лутра был настроен не очень весело. Он лежал посапывая, всматриваясь в хмурую темень норы, каждым волоском ощущая надвигающуюся в природе перемену. Его инстинкты и чувства дремали, сосредоточенные на том, что происходило поблизости, вплоть до тех пор, пока в желудке не заговорил голод.
Тогда он выполз из норы.
Все вокруг было сонное, расплывчатое, невыразительное, выжидающее.
Все, но только не форели! Лутра со все возрастающей яростью спустился уже в третий порог, но едва только он шевелился, как что-то блистало в безжизненной воде, но тут же вновь пропадало.
Не останавливаясь, он проплыл по маленьким озеркам, держась прибрежной тени, и даже Рыжуха его не приметила, — ведь лишь нос торчал у него из воды, а этот удивительный нос уловил крепкий рыбий дух, и тогда голод заплясал у выдры в желудке.
—Нельзя! — восстал здоровый инстинкт: ведь обрывки ленты еще болтались на проволоке, правда, вяло, бессмысленно ожидая чего-то, как все в этот вечер.
В этот раз Лутра спустился по реке ниже, чем обычно, но так ничего и не поймал. Вся добыча словно заранее спряталась от него, даже до преследования ее дело не дошло. Наконец он повернул обратно и, проблуждав еще некоторое время, поймал кефаль, но у нее только плавники большие, а сама она маленькая. Проглотив ее на ходу, Лутра почувствовал лишь еще больший голод. В упорных поисках рыбы он и не заметил, как снова приблизился к маленьким озеркам и на этот раз впервые с другой стороны, снизу. Плотина здесь поворачивала от реки, озера начинались выше, но зато не извивались запрещающие черные змеи, и в воздухе не чувствовалось ничего, кроме остывшего запаха дыма.
Голод подгонял Лутру, и свойственная ему осторожность почти заглохла. Не спеша выполз он на лед, оттуда — на плотину. Он видел неподвижные ленты, туманные окна дома, проруби во льду, но все это ни о чем ему не говорило. Воздух, тяжелый как свинец, застыл в неподвижности, и ничего в нем не казалось угрожающим.
Нельзя сказать, что Лутра не ощущал никакой опасности, но она была смутной, такой, как обычно вблизи человеческого жилья, и ее местонахождение и направление оставались неясными.
Сперва он крался в тени по тропке, но, заслышав справа плеск воды, выполз на снег.
И тогда в шалаше беспокойно завозилась Рыжуха.
—Там, там, — дергалась она. — Ой, какая большая! Ферко ничего не видел, но когда приставил к глазам
бинокль, чуть не выронил его. Теперь и его затрясло. Сердце его взволнованно забилось, и когда Лутра во всю свою огромную длину растянулся на снегу, он нацелил на него свое ружье.
«Чуть далековато, — шевельнулась в голове у Ферко нерешительная мысль, — но дробь в ружье крупная».
Через несколько бесконечно долгих секунд прогремел выстрел. И снова наступила тишина.
Выдра упала на спину и так и осталась.
Ферко затопила теплая волна какого-то расслабляющего счастья.
—Попал, Рыжуха, попал!
Бросив все в шалаше, он выскочил наружу.
—Рыжуха, назад! — хрипло крикнул он и с ружьем в руках помчался к зверю.
«Выдра, видно, совсем потонула в снегу», — подумал он и припустился во весь дух, чтобы поскорей рассмотреть это редкое животное, но когда подбежал ближе, точно чья-то ледяная рука сдавила ему грудь.
Он замедлил шаг и шел все медленней, точно на плечи ему легли горы сомнения, а потом, не веря собственным глазам, остановился.
Выдры нигде не было.
«Быть не может! — не желал он мириться с потерей.— Быть этого не может! Я же видел, как она повалилась, сам видел».
Ферко готов был позорно расплакаться, — ведь трезвый голос говорил ему, что в поверженную выдру следовало бы выстрелить еще раз: от первого выстрела она тут же растянулась, значит у нее поврежден, парализован позвоночник, но иногда этот паралич длится лишь несколько минут.
У Петера Ужарди уже горела лампа. Он проснулся от выстрела и ждал Ферко, а тот, мрачный, едва волоча ноги, вошел в комнату.
— Ушла? — взглянул на него старик.
— Да, — прошептал незадачливый охотник.
Рядом с ним, сокрушенно уставясь в пол, как самый близкий друг, свидетельница происшедшей трагедии, стояла Рыжуха.
— Я выстрелил, она, точно молния ее поразила, упала на спину и вроде бы больше не шевелилась. Но когда я подошел, ее уже и след простыл; как-то, видно, добрела до воды.
— Повреждение позвоночника, — кивнул Ужарди.
— И я так думаю, дядюшка Петер. Она как леопард! — воскликнул Ферко.
— Понимаю тебя, сынок. Но форели теперь уже ничего не грозит: выдра больше сюда не придет, это уж точно.
— Знаю.
— И это главное, как бы печально ни было…
— Очень печально, — проговорил Ферко и, попрощавшись с Ужарди, пошел к себе. — Рыжуха, иди на место, — сделал он знак собаке, и та понуро поплелась в свою конуру на дворе, и напрасно она еще долго прислушивалась, ее надежды убил удаляющийся топот ног и стук закрываемой двери.
Лутра, конечно, больше не подойдет к дому, где такая жестокая боль охраняет форель. Он даже не услышал грохот выстрела; после вспышки сразу последовал страшный удар, от которого он повалился на спину и несколько секунд пролежал без сознания, оцепеневший. Потом почувствовал ужасную боль в позвоночнике и, еле держась на ногах, обратился в бегство.
Неимоверно страдая, опустился он под воду и плыл, пока в легких хватало воздуха, а когда высунул нос из воды, озера были уже далеко позади. С тоской смотрел он на каменные площадки, удобные для отдыха, но сейчас нельзя отдыхать, домой, скорей домой!
Приблизившись к норе, он с трудом пересек быстрину, насилу вскарабкался наверх и, сгорбившись, сел, наконец доверившись надежности крова.
Боль гнездилась где-то под позвоночником, и гнетущее, помрачавшее разум чувство говорило, что там причина несчастья.
С трудом пригнув голову, Лутра полизал кровоточащую рану, но это не помогло. Тогда с дикой яростью впился в нее зубами, и тут боль утихла, а на краю раны появилась расплющенная большая дробинка. Лутра с отвращением смахнул ее л, когда свинец упал на песок, почувствовал, что беда миновала.
Он закрыл глаза, и ослабевающая боль точно слилась с происшедшим несчастьем, от которого уже не было спасения.
На другой день рассветало долго и тягостно. Звезды потухли еще ночью, о наличии луны можно было лишь догадываться. В долинах лежал плотный туман. Он клубился, но не уходил, не прорывался и все окутывал белой пеленой. Осев на речной лед, он его размягчил, отчего изменился, стал полней и теплей голос реки, она забурлила громче.
Солнце, разумеется, взошло, но его красный свет упал только на самые высокие горные пики, повсюду же кругом распространилось лишь неясное мерцание. Не было ни светло, ни темно.
Стоял туман.
Лутра следил за слабым, не менявшимся с утра светом, и не двигался с места, подчиняясь приказу раны, а приказ этот был: не шевелиться.
Голод больше не причинял страданий, но поврежденный позвоночник и мышцы пульсировали, пронзенные болью. Они точно существовали сами по себе. Его лихорадило, воспалились даже глаза. На минутку-другую он засыпал, что было очень приятно; во сне забывалась происшедшая беда. В туманных далеких сновидениях ему начал чудиться плеск равнинной реки; не спеша текла знакомая тепловатая вода. На карте его памяти снова появилась колеблющаяся манящая точка — точка, являющаяся как бы частицей его самого, но оторванная от него и не могущая успокоиться нигде, кроме как в старой его берлоге.
Постепенно туманное мерцание в устье пещеры померкло, и лишь спустя долгое время, на другой день утром, на свод снова упал мягкий свет.
Лутре перестало здесь нравиться. В этих стенах гнездились боль и голод. Боль, правда, уже слабела, но голод все усиливался и сливался с пульсированием раны.
Пошевельнувшись, большая выдра села, а потом прошлась по пещере. То и дело останавливаясь, она потягивалась, словно проверяла способность двигаться, как вдруг что-то увидела на стене.
По серому камню полз серый паук. И Лутра съел паука. Три дня ничего не держал он во рту, и теперь паук показался ему довольно вкусным.
До вечера Лутра отдыхал, выздоравливал, но его изводил голод. Когда тьма снова заползла в устье пещеры, он тихо опустился в воду.
Рана сразу перестала пульсировать. Он бросился в быстрину, некоторое время шел подо льдом и почувствовал, что боль причиняют лишь резкие повороты, а плыть напрямик он может не хуже, чем раньше.
После долгого выслеживания он поймал форель, не большую, но и не маленькую; она словно растаяла у него в пасти: от рыбы не осталось ни одной косточки. Потом он выполз на большой плоский камень и сидел на нем до тех пор, пока точка не начертала на карте его памяти маршрут пути. Тогда, соскользнув в воду, он поплыл прямо на юго-запад.
Лутра не понимал, что возвращается домой. Он не чувствовал никакого умиления, но ему надо было уйти отсюда, из этого опасного, плохого места, в другое, надежное и хорошее.
Холодная вода промыла рану, и когда он вылез на берег, то даже забыл о боли. Однако он не торопился. Да и нельзя было спешить: снег был рыхлый, вязкий, и лес окутывал густой неподвижный туман.
Река еще молчала подо льдом, но то здесь, то там выгибая спину, пробивала его и на пороге, где стояла мельница, открыто бранила Зиму. Но одновременно она и настороженно прислушивалась: ночь возле мельницы была беспокойной, освещенные окна весело всматривались в туман, и, когда распахивалась дверь, звуки музыки, словно в доме им было тесно, выплескивались на снег.
— В чем дело, старое колесо? В чем дело?
— Не знаю. Ходят туда-сюда. Так уже было когда-то. То плачут, то смеются. Весна приходит на смену зиме, зима — на смену осени. Мне-то уж все равно. Хоть я и не люблю зиму, но зато зимой отдыхаю.
— Ненавижу ее, ненавижу! — гремела Река. — Я еще покажу, на что способна моя водичка!
Тут она уперлась спиной в маленький просвет, раздался звук, похожий на свист бича, и во льду до противоположного берега протянулась трещина. На гладкую ледяную корку хлынула вода.
В стогу соломы, глубоко зарывшись в его тепло, посапывая, переговариваются взглядами две собаки: Пират и его располневшая супруга, Марош.
— Если бы нам всегда столько еды доставалось, у нас были бы очень крепкие щенята, — говорят глаза Марош. — Только бы смолк этот ужасный вой. С меня точно шкуру сдирают.
— И я его не переношу, — мотает головой Пират, словно пытаясь вытрясти из ушей грустные вздохи скрипок и визг кларнета. — Но так много я еще сроду не ел.
— И даже полаять нельзя, — негодует словоохотливая Марош. — Правда, люди собрались все порядочные. Меня все гладили. И даже чужие. В таких случаях я обычно кусаюсь, но сегодня…
— Сегодня нельзя, сегодня все хорошие. Животы у них битком набиты, как и у нас.
Пират не ошибался. Сытые, хорошие люди собрались в доме мельника. За праздничным столом даже смертельные враги помирились бы, но таких здесь нет. Лица у всех сияют от радости, и когда тетя Юли входит то с одним, то с другим блюдом, одобрительные возгласы оглашают комнату, и старушка от счастья и гордости чуть не роняет блюдо.
Все уписывают за обе щеки и пьют вдосталь. Сначала, конечно, приналегли на еду, а потом на передний план победоносно выступило вино Имре Калло. Ведь он в числе гостей, а вино его свадебный подарок.
—Не жалейте вина! — подбадривает он рыбаков. — Достаточно вы в своей жизни воды видели, а вот такое вино, думаю, не часто вам попадалось. Я приберег его для невесты.
Бредет ночь, и в протяжные звуки музыки врывается иногда тиканье старых часов, отмеряющих время. Потом скрипки замолкают, их голос исчезает, как милая тень воспоминаний, а часы мерно идут, и кивает головой время: да… да… да…
Ночь совсем расслабилась, словно скрипичная струна на дожде. Туман осел на древесных стволах водой; крупные, пузатые капли некоторое время висели на концах веток, а потом попадали в вязкий, кашеобразный снег.
Рана у Лутры уже не болит и не пульсирует, но ему приходится еще соблюдать осторожность: при более резком извилистом движении он чувствует покалывание и тогда вспоминает грохот выстрела.
Лес хранит молчание, слышно только, как падают капли с деревьев. Лутра время от времени останавливается, принюхиваясь, и отчетливо сознает, что теперь все опасности далеко. Тоска ведет его по верному пути, словно бы по карте, нарисованной инстинктом, и он очень удивился бы, не окажись на старом месте пещера с летучими мышами, как удивляется путник, не найдя на привычном месте старый трактир с его традиционными блюдами.
Никаких определенных планов у Лутры не было, однако глубоко в его сознании живет старая пещера, приют, сулящий не только защиту, но и пищу, покой и отдых, необходимый для заживления раны.
Выдра спешит, ока бежит по высокоствольному лесу, и ничто не может сбить ее с пути, ведущего на юго-запад. Туман стелется по земле, почти ничего не видно, но уши и нос восполняют ей отсутствие видимости.
Было уже далеко за полночь, когда Лутра почувствовал, что над ним не смыкаются больше высокие сосны и, судя по колыханию тумана, он дошел до подножия большой скалы. Да и воздух здесь другой. Аромат сырой смолы сменился горьковатым вольным запахом можжевельника и почти земляным духом выветривающегося камня.
Лутра немного отдохнул — переход по холодному снежному месиву был нелегок, — основательно обнюхал уступ отвесной скалы, затем вошел в пещеру, как путник — в придорожный трактир, где еще у его деда был постоянный столик.
В пещере было много темнее, чем снаружи, но зато не было тумана, и потому Лутра видел куда лучше, чем под открытым небом. Он обнюхал ложе, сохранившее очертания его тела, попытался приподняться, поскольку помнил, что так можно сбить более низко прилепившихся летучих мышей, и долго рассматривал эти маленькие скрипучие зонтики, зная: как только он опрокинется на спину, ему станет больно. Но так как голод был сильнее боязни боли, Лутра быстро смахнул двух летучих мышей и уже во время падения почувствовал, что этого ему делать нельзя: все тело его содрогнулось от мучительной боли, а летучие мыши тем временем попытались от него уползти. Но, разумеется, лишь попытались.
Растревоженная тишина вскоре вновь сгущается. Лутра спит — глаза, во всяком случае, у него закрыты, — и летучие мыши спят, а снаружи туман лижет скалу.
Но вот Лутра проснулся. Он лег спать усталый, но сытый, утолив голод летучими мышами. Его окружали стены уже знакомой пещеры, вода прежним голосом отдавала распоряжения носящимся по волнам льдинам, и в спокойном глубоком сне точно испарились все его воспоминания о зимнем странствовании.
Весь вчерашний день пролежал он в пещере. Нагревшийся воздух поглаживал задеревенелые мантии летучих мышей, и то одна, то другая начинала скрипеть.
Тогда уши у Лутры настораживались, но он не шевелился, — ведь боль утихла, и он не хотел ее будоражить ради какой-то летучей мыши. Когда же наступили сумерки, он, не взглянув даже на скрипучие зонтики, выполз к подножию большой скалы.
Идти теперь стало много легче, дорога все время шла под гору, да и снег осел. С деревьев капало, под снежным настом бежали ручейки, и старая выдра свернула с намеченного направления, только когда надо было обойти дом лесника. Не родился еще такой огромный гусь, ради которого, несмотря на голод, Лутра сделал бы лишний шаг. Описав большой круг, оставил он в стороне дом и снова пошел в нужном направлении. Лес уже стал редеть, и между деревьями широкими языками вклинивались склоны голого холма.
Пыхтя, посапывая, он присел ненадолго, прислушался, и по всему его телу разлилось какое-то грустное спокойствие, — ведь вдали, за пологом тумана что-то лепетало: словно никогда не умолкая, звал его далекий рокот большой Реки.
Потом перед его мысленным взором промелькнули луг с кочками, прибрежный камыш, старый тополь с лохматой верхушкой, ломающийся лед, нарастающий шум реки.
Лутра встал, сполз на кромку плывущей льдины, понюхал воду, и будто только теперь сломались, обрушились тесные границы гор. Карта желаний, необъяснимой тяги в новые места точно куда-то исчезла из его головы, и место ее, все затопив, заняла широкая, бескрайняя река.
Лутра расслабился и осторожно погрузился в воду, где уже робко шевелились рыбы; снизу было еще лучше слышно, где раскалывается лед, и легче выбрать место на льдине или на берегу, чтобы удобно посидеть там, поедая добычу.
Здесь не было быстрой, молнией мелькающей форели, не было стремительного течения, шумных, гулких порогов; вода текла медленно, равномерно, и жили в ней сонные карпы и сходные с ними рыбы. Добыть себе пропитание не представляло Лутре труда. Он плыл под водой от одной проруби к другой и каждый раз вылезал с рыбой, то с большой, то с маленькой, то со щукой, то с лещиком. И чем больше он утолял голод, тем больше росла его тоска по старой норе.
Среди воспоминаний выдры сохранилась, конечно, картина непонятого разрушения старого дома и какая-то неприязнь к тому месту, но на это наложился толстый слой свежих впечатлений от странствий, чужих краев, озер с форелью, грохота выстрела и пещеры с мелким песком, где живут летучие мыши. И ему казалось, что старая нора по-прежнему существует.
Он проплыл подо льдом мимо своей летней квартиры, даже не вспомнив о ней, но отсутствие старого тополя его насторожило, и с противоположного берега он некоторое время изучал обстановку.
Однако долго ждать он не мог: река заволновалась, лед на ее спине стал ломаться, льдины громоздились одна на другую, глубоко погружались и вновь выныривали на поверхность, ходили ходуном; торосы распадались. Лутра думал о своей ране, из-за которой непредвиденное столкновение с какой-нибудь льдиной было бы очень нежелательно. Больше нельзя было ждать.
Нырнув поглубже, он переплыл реку и, внимательно прислушиваясь и принюхиваясь, полез в устье туннеля.
Очутившись в старой норе, он ничуть не удивился, что там ничего не изменилось.
Нижняя часть ее была припорошена землей, и с потолка свисало больше, чем раньше, корней, — вот и все перемены.
Какой-то блаженный покой охватил старую выдру; она легла, закрыв глаза, словно за время ее отлучки ничего, ровным счетом ничего не случилось.
В это утро Река почти полностью расправилась со льдом. Разломала его, покрутила, растопила замерзшую воду и льдины, те, что побольше, выбросила на берег, где их пронзали солнечные лучи, обтесывал тихий южный ветерок, и они вскоре начали таять.
Потемнел склон холма, по дорожным колеям побежали ручейки, заросли камыша затопила снеговая вода. В мышиных норках она журчала так, точно лили во флягу доброе вино, и народ Цин, к полному удовольствию прилетающих и улетающих сарычей, сушил на солнце свои потертые зимние шубки.
—Кьё-кьё! — кричали, кружась высоко в небе, прилетевшие обыкновенные канюки, а зимняки, расправив крылья, молча спешили на север.
Они улетели бы и раньше, но над ними проносились одна за другой стаи гусей, и они не хотели лететь в их обществе.
Зимняки, важные, молчали, переваривая пищу. Но когда появились обыкновенные сарычи, они, не попрощавшись, двинулись по древнему пути осенних и весенних перелетов. И подобно тому как у Лутры, так и в мозгу перелетных птиц от желанья вить гнезда зажглась призывная лампочка. У кого раньше, у кого позже, у всех в свое время.
Черные пятна пашен все увеличивались, точно омытые весенним паводком, из островков они превращались в материки, среди которых скромно жались, словно стесняясь, что они еще существуют, белые пятна снега.
В теплом влажном воздухе не прекращалось движение. Только что над полями пронеслась стая скворцов. С пронзительным свистом разрезая воздух, они спикировали туда, где еще осенью стоял камыш, потом, разочарованные, взмыли ввысь, и лишь пара уже ранее здесь живших скворцов снизилась в густой кустарник; им не был нужен камыш как место привала, тут, в лесочке, их ждало прошлогоднее дупло.
Прилетели и пустельги. Одна пара с резким криком кружила над пнем старого тополя и, не находя прежнего пристанища, страшно негодовала.
—Где тополь, где он? — клекотала самка, особенно раздраженная происшедшими переменами. — Тут он был, тут был, а теперь его нет.
И поскольку этот невыносимый шум прекрасный повод для ссоры, взлохмаченная серая ворона, примчавшись из прибрежного лесочка, нападает на пустельгу.
—Напр-р-расно вы возвратились, напр-р-расно! — визжит и трещит она. — Обжираться сюда прилетели? Убирайтесь отсюда!
Но пустельга, эта мирная и полезная птица, утомленная длинной беспокойной дорогой, сейчас настроена нервно и не склонна выслушивать оскорбления серой вороны. Вспомнив о своем родстве с соколами, она набрасывается
на задиру, да так, что та чуть не падает на землю. Потом пустельга вместе с самцом улетает.
— Кар-кар, достанется им! — каркает ворона, мчась обратно в лесок, где ее будущий супруг трется клювом о ствол дерева.
— Поделом тебе! — ворчит он, моргая. — Сейчас время кормиться, а не затевать драку.
Ветра нет, но медленно струится океан теплого воздуха, растопляет снег, испаряет влагу, сушит землю, пушит, тревожит птичьи перья и шерсть зверей, так что Калан вопреки обыкновению чешется даже ночью, а Карак, бегущий по срочному делу, присаживается на минутку, чтобы поскрести за ухом, — ведь под ослабевшей зимней шерстью кожа приятно, но сильно зудит.
С каждым днем дали становились все лучезарней, красивей, принаряжались, как невеста, и каждое утро в большом оркестре полей и лесов звучал новый инструмент.
Зарю приветствовал игрой на флейте певчий дрозд, а когда взошло солнце, слово перенял жаворонок, посылая привет и полям, и кротким облачкам.
Пашни были окутаны дымкой, над лугами порхали чибисы, не переставая пищать, — но что же им делать, если иначе кричать они не умеют? — и возле камышей важно вышагивали два аиста, поднимая ноги в красных сапожках.
Вода в реке течет тихо, скользит меж берегов, словно по бархату, не слышно даже плеска весел. Правда, машет ими не егерь, а рыбак Янчи Петраш, и этим все сказано.
Словно по воздуху бесшумно плывет большая тяжелая лодка, но поравнявшись с пнем от старого тополя, замедляет ход.
«Посмотреть, что ли? — спрашивает сам себя Янчи. — Посмотрю, пожалуй».
Солнечные лучи скользили еще невысоко, совсем близко к земле, хорошо ее освещая, и он застыл, открыв от изумления рот. Перед темным входом в нору на глине виднелись большие, с мужскую ладонь, следы выдры. Рыбак кивнул головой, лицо у него раскраснелось, а в глазах вспыхнул огонек древней охотничьей страсти. Он тихо поплыл дальше, вниз по реке, а потом стал так нажимать на весла, что старая лодка заскрипела:
—Потише! Больно торопишься.
Миклоша, к счастью, он застал дома. Не успел Янчи и слово вымолвить, как егерь, будто обо всем догадавшись, схватил его за руку.
— Янчи, не морочь мне голову!
— Сам видел, своими глазами. Свежий след, огромный, с мою ладонь.
— Эсти, мне надо идти!
Эсти с подозрением поглядывала на двух перешептывающихся мужчин. Она готова была приревновать мужа, не к Янчи, конечно, а так, вообще.
— Сейчас?
— Да, срочно. Узнаешь потом, зачем… Пошли, Янчи.
Рана у Лутры почти совсем затянулась, и, плавая, он едва ее чувствовал. Его ночная охота вполне удалась: в согревающейся воде закопошилась рыба. Он погулял на-славу. Наелся досыта и потом убивал лишь ради удовольствия.
Несмотря на свое прекрасное зрение, он не заметил, что на берегу стоит стройная девочка в зеленых сандалиях, сама Весна. В платье, сотканном словно из тумана, с белым венком на голове, она с грустью следила за кровавой бойней. А потом увидела, как маленькая выдра, самочка, приближается к Лутре, а-тот показывает зубы:
—Чего тебе нужно от меня? Убирайся, не то разделаюсь с тобой!
Испуганная самочка скрылась, а стройная девочка вздрогнула, словно ее ударили.
—Больше я не стану о нем заботиться.
Но Лутру с его суровым нравом трудно было пронять, и этот нежный шепот он пропустил мимо ушей. Кроме собственной персоны его не интересовал никто на свете, даже его детеныши. Он замкнулся в себе, отстранившись от большого плодотворного круга всеобщности, где рождается всякая жизнь и куда она возвращается.
Перед рассветом он вполз в свою нору и, облизав уголки окровавленного рта, удовлетворенно засопел. Он слышал, как проплыл туда и обратно Янчи, но это ничуть его не обеспокоило, и лишь когда лодка снова вернулась, слегка насторожился.
Лодка остановилась, и вода в туннеле подозрительно заплескалась: что-то там происходило. Но шум смолк, и откуда было знать Лутре, что три пары крепко воткнутых в дно вил загородили ему главный выход.
Когда лодка отплыла, он вздохнул с облегчением, но тут у запасного выхода послышалась какая-то возня, потом топот и человеческие голоса.
— Здесь, Янчи…
Держа ружье наготове, Миклош стоял на берегу, а Янчи воткнул в землю вилы.
Нервы у Лутры напряглись до предела. На спину ему упало несколько комочков земли, но он не потерял головы. Бросив взгляд на колеблющийся свод, он стал тихо спускаться к туннелю. Скорей, скорей переплыть под водой на тот берег, на тот берег!
Но когда он увидел преграждающую путь решетку из вил, сердце его тревожно забилось. Повернув назад, он помчался во весь дух. Нельзя терять ни секунды, есть еще запасной выход.
—Не торопись, Янчи. Если отверстие уже достаточно большое, позвякай вилами.
С трудом протиснулся Лутра в запасной выход, которым никогда не пользовался, и оцепенел, увидев там тоже проклятую, устрашающую решетку.
—Янчи! Не суетись!
Большая выдра лежала притихшая: у нее за спиной в нору проникали свет и человеческий голос.
—Отверстие большое, хватит. А теперь отойди немного и сильно ударь по рукоятке вил.
Лутра слышал, что наверху приближаются шаги; тихонько подавшись назад, он с трудом повернул в другую сторону. Опасность отступала, а подозрительным отверстием над головой, казалось, можно воспользоваться для бегства. Он подполз ближе. Этот новый, просторный выход сулил свободу.
Тут где-то сзади рыбак сильно ударил по рукоятке вил, и Лутра, подобравшись, выпрыгнул из норы, но в ту же секунду грянул выстрел, и в глазах у него потемнело.
Тело Лутры в последний раз вытянулось и, точно ища покоя, замерло в неподвижности.
Ветер, слегка отдуваясь, шел следом за девочкой Весной. По мере того как они покидали край буков и дубов, а потом и сосен, сыроватый вовдух становился все чище. Они уже поднялись к заснеженным высокогорным лугам, где белели растрескавшиеся огромные камни и лесной жаворонок играл на флейте для своей сидевшей в гнезде подружки.
Ветер с удивлением подумал, как девочка выросла за какие-нибудь несколько дней, хотя вполне мог бы знать, что это обычная история. Еще вчера она была от горшка два вершка, а сегодня уже стройная, как тростиночка, невеста на выданье. Вот и маленький лесной певец, сев на ее плечо, поет:
—Дейд-ли-ли, дюд-ли-ли, наконец-то ты пришла! Яйца уже треснули.
Тишина вокруг юной красавицы наполнилась звоном, жаворонок закрыл глаза, Ветер попытался побороть непривычную сонливость.
Кивнув головой, девушка подняла руку:
—Пусть посетят вас сновидения!
Птичка тут же спрятала голову под крыло, Ветер привалился к большому утесу.
К ним приблизились дали, и остановилось время.
Приблизились гнезда, цветочные бутоны, лес, равнина, река, свет и тень, движение и неподвижность, которые почти сливаются воедино, порождая друг друга.
Они видят, как Миклош дрожащими руками поднимает с земли Лутру; видят Эсти и слышат, как она вскрикивает при виде гигантской красивой выдры, и возглас ее проносится над садами, точно редкая птица радости.
Видят старую мельницу, загребающую воду, время и труд, время, воду и труд, без которых нет человеку жизни на земле. Пирата, слоняющегося по двору, потому что ночью родились Пиратики, Марош выставила его из конуры, и ему теперь негде преклонить голову.
В своей комнатушке сидит мельник и глядит на дымок своей трубки, исчезающий немногим быстрее, чем жизнь, прислушивается к грохоту работающих жерновов, рождающих муку, а она рождает силу, а сила — труд и движение.
Видят плуги и сеялки, высевающие жизнь; и ворон и сарычей, ее уничтожающих.
Видят, как на постели, устланной травой и перьями, лежит маленькая выдра и ее сосут слепые детеныши, — у них лишь через десять дней откроются глаза, и они не знают, что их отец проплывает мимо норы в старой лодке, ставшей ему гробом.
Четверо детенышей пока еще неловкие, беспомощные пушистые комочки, но в их тельце заложено все необходимое, чтобы встать на путь, навсегда потерянный для их отца.
Маленькая выдра даже не поднимает головы, когда перед ее норой проплывает лодка, но даже если бы она знала, что в этой лодке, то и тогда не подняла бы головы, — ведь кроме будущего детенышей ничто на свете ее не интересует.
Они видят, как мечутся озабоченные мыши, заглядывают в норки суслики, как сонный хомяк в широких штанишках выходит из своего замка озабоченный, как и все, у кого кладовая постоянно полна припасов и голова заботы: что, де, было бы, если бы кладовая опустела.
Видят лиса Карака в потертой шубке, со скорбно поникшим хвостом; изведенный тяжкими невзгодами, он вспоминает свою вольную холостяцкую жизнь, гусей и прочих удивительных птиц, которые теперь все равно что перевелись, — ведь семеро, да, семеро лисят готовы съесть и ржавый гвоздь, не только пару больных птичек и отощавших за зиму мышей. А пищу надо доставать хоть из-под земли, так как Инь, в прошлом податливая молодая жена, завтракает одними майскими жуками, а курицу, которую с риском для жизни он унес средь бела дня с Мельникова двора, отдала лисятам.
Карак, в конец растерянный, бредет повесив нос; но когда испуганно вскрикивает дрозд, до лиса сразу доходит, что прекрасному певцу угрожает змея.
Прочее — дело ловкости, а уж ловкости Караку хватает. Через несколько минут его дорогие детки уже играют со змеей, перетягивают канат.
— Таких красивых лисят больше нигде не сыщешь, — смотрит Инь на Карака.
— Все в маму пошли! — кивает Карак, которому, как мы знаем, галантности не занимать.
И видят старика Петера Ужарди среди его камней и рыб. Видят, как ворон выловил у Рыжухи всех блох — такую исключительную предупредительность трудно ждать даже от лучшего друга.
Видят Ферко на рыбоводческом заводе среди сотни тысяч личинок форели, которые уже третий день пытаются превратиться в настоящих рыбок, и это событие произойдет сегодня.
Видят зеленое море камыша, где нет больше и следа пожара; слышат жужжание луга, тихо льющуюся песню многих весен, как свет и время, неизвестно откуда приходящих и куда уходящих.
Видят во вращении большого колеса жизни всё, кроме одного: где всему этому начало и где конец.