ОЖЕРЕЛЬЕ ТЕТОК

Привет!

Не знаю, имеет ли это смысл (потому что я уже засомневался, есть ли толк в этих объявлениях), но ничего не поделаешь, может, найдется здесь, в этом городе, какой-нибудь клевый, нормальный гей, с которым можно было бы вступить в длительную связь, на основе иных, а не только анальных ценностей; я из Вроцека, неэкстремал, классный (вроде симпатичный…) студент 175/70/13; —) глаза голубые, люблю велосипедные прогулки, компанейский, простой, веселый. Фотография приветствуется. Ой, кончаю, а то, наверное, места больше нет…

Пенсионерки из Любиева

Бо-о-оже, Жоржета меня достала, я подстраиваюсь речью и жестами, хабалю, мол, я уже вне игры, вне игры!

Пот катится с меня, стекает потихоньку струйкой из-под волос, задерживается на бровях. Я тяжело переваливаюсь с живота на бок, натираюсь маслом. Из моей ложбинки среди дюн смотрю на блондинчика, лежащего в траве. Пишу. Песчинки на листке. Сейчас струйка пота улиткой переползла на нос. Только ее смахнул, как поползла новая. И еще одна пробирается среди волос. Щекочет под панамкой. Щепки, сигаретные фильтры, песчинки. Все по отдельности — прозрачны, а вместе — желтые. Да здравствует остров Волин!

Этимологию топонима «Любиево» следует искать в бездонной похоти, в которую мы здесь окунаемся. Просто утопаем в этой теплой густой субстанции.

От Мендзыздроев надо свернуть влево, в сторону Свиноустья. Идти долго, так долго, что успеваешь загореть, пока доберешься до места. Минут сорок пять. Если идешь туда, загорает спина, если оттуда — лицо. Но я предпочитаю идти поверху — через лес, вдоль дюн. Среди жаркого жужжания стрекоз и жуков, по зеленым шишкам, попадающим в сандалии, осматривая мимоходом остатки военных бункеров за проволочными ограждениями. С призраками эсэсовцев в подземельях, в стоячей воде, среди туч комарья, да-да!

Если идти низом, то за деревянной зеленой лестницей, ведущей в гору, увидишь нудистский пляж, а за ним — на приличном расстоянии — хозяйничаем мы — с кофе в термосах и солнцезащитными кремами, с чтивом! С кленовым листком на носу и только на носу. В цветных очках, усыпанных фальшивыми бриллиантами. С маслом для загара! И с ключами от снимаемых в Мендзыздроях комнат. Потому что тут одни одинокие мужчины. Завсегдатаи со стажем, которым не хочется далеко ходить, снимают в Любиеве, сразу за зеленой лестницей — правда, там только одно заведение, — в кооперативе «Сполэм» (у которого — о, ирония! — радуга в логотипе), рядом лес и платная парковка, неохраняемая. Пока другие, молодые, носятся по дюнам, как мартовские коты, я аккуратно расстилаю одеяло, достаю кремы, сигареты и начинаю приманивать какую-нибудь старую сосалку, но не с той целью, что она думает. Надо раскрутить ее на рассказы… Мне бы хотелось сделать из них сказительниц, как у Пазолини в «Сало».[20] Чтобы каждый день у пылающего камина, под фортепьяно, они рассказывали вам все более и более извращенные истории. Я хочу собрать своеобразный теткинский «Декамерон». Только вот ведь какая проблема: греха больше нет, испарился грех, утек в песок, как те несколько капель, которые они стряхивают с себя, выходя из моря. Куда испарился? Когда?

Сегодня море выбросило на середину пляжа красный флаг. Как раз в том месте, где начинается наша территория. Этот красный флаг означает, что здесь островок ПНР, и мои Пенсионерки об этом знают. Как раз пришла одна из них, нашла предлог: жук, привлеченный запахом косметики для загара, стал приставать ко мне на разогретых солнцем дюнах. Кыш! Это она сквозь низкие острые кустики «кыш» кричит на жука, книжкой какой-то машет и вот уже со мною знакомится:

— Ну и пристал же он к вам…

— Да, назойливый попался…

— Такие хуже всего, кусачие, они здесь водятся, гнездо, видите ли, устроили себе на этой жаре. Может, помазать спинку кремом?

И кладет на песок книгу, которой только что махала, жука отгоняла настырного, как она сама, но мне только это и нужно! А с меня все так же течет пот, да жук возвращается. Смотрю, что за книга. А там название: «Пляж».[21] Золотыми буквами, и лицо Леонардо ди Каприо на фоне безоблачного неба. Фильм, что ли, сняли такой?

— О, он божественно в нем играл! Как раз для чтения на пляже. Ниже тоже помазать?

— Пока достаточно, я совсем недавно мазал…

— А может, кофейку?

У нее с собой целый мир. Долгими зимними вечерами она обдумывала состав будущего «несессера» и втиснула в него все, что только может пригодиться. Аптечку, какой-то купленный в телемагазине многофункциональный ножик…

— Охотно, — вижу, достает из «несессера» стаканчики, и на каждом картинка: она при полном параде! В очках, в золотых пластмассовых цепочках, как на праздник, как в церковь!

— Я сюда каждый год приезжаю, с середины шестидесятых, когда тут еще проводились конкурсы «Мисс Натура»… А с восемьдесят девятого каждый год на променаде фото делаю на стаканчике, всегда в последний день пребывания, там есть мастер, пять злотых берет. Раньше и подумать нельзя было. С каждым стаканчиком я старше…

— А так не скажешь…

— Что вы говорите… — кокетничает. Теперь к нам подсаживается еще одна, старая знакомая этой Пенсионерки:

— О, какая прелесть! А снимок этот, он приклеен?

Выжжен, — цедит моя Пенсионерка. — Выжжен навечно. Каждый год выжигаю.

— И где же можно так? — и уже прихорашивается, и уже готова фотографироваться.

— Сразу за картошкой фри, и за рыбками, и за тирами, и за резиновыми мячами. Прямо перед напитками и мороженым. На уровне пиццерии «Флорида».

— Там, где раньше был «Курортный фонд трудящихся», переделанный в салон красоты?

— Ну да, точно, только немножко левее, в направлении «Молнии XI».

— А можно узнать, сколько такая красота стоит? — спрашивает старая.

— Пять злотых, — цедит моя Пенсионерка, уже слегка заскучав.

— Я приезжала сюда в пятидесятые, когда дом отдыха был в вагончиках. Вот. В Нецк и сюда. Но здесь лучше. Никакого сравнения, — засмеялась она.

С ней соглашаются. В стаканчики (с нею, стареющей мне попался стаканчик со снимком почти сорокалетней давности) наливаем кофе, закуриваем. Они — «Марс», я — «R1». Я удобно укладываюсь и смотрю в небо — чудесное, голубое, с белыми облачками. Чувствую, как солнце расправляет кожу на лице. А они уже ко мне клеятся, уже снизу подбираются. Я позволяю, ибо знаю, что иначе обидятся и прощай рассказ. Пусть потешатся. Только ведь они друг у дружки прямо из рук вырывают моего птенчика. Я закрываю глаза и курю. Мне приятно. Скользко, тепло. Вполне возможно, что останусь здесь допоздна, когда уже все, все до единого (за исключением этого блондинчика) уйдут, тогда я тут буду царить в полном одиночестве, купаться нагишом, валяться в песке. И буду ссать где захочу! Ходить по дюнам, потому что там еще разные неудовлетворенные недобитки, под жужжанье стрекоз стараются прожужжать свое. Так же и я провожу отпуск, только в комнате, снятой у Глухой Бабы, достану ночью умные книги, бумаги разные, ручки-перья и буду строчить какие-нибудь критические тексты о цивилизации. Но сейчас у меня в голове цикады на Кикладах.[22]


Вот и мои старые козы потихоньку закругляются, они уже получили что хотели. Я лениво переворачиваюсь на живот и прошу помазать мне спину солнцезащитным кремом «Эрис». И все становится каким-то очень польским. Потому что совсем рядом, всего в нескольких километрах за Свиноустьем, в Альбеке, царит латексный стиль. Все накачаны, гладко выбриты, покрыты татуировкой, пирсинг везде: соски, члены — все в кольцах и браслетах. Вы ведь видели всех этих западных геев с налитыми кровью свиными глазками на нудистских пляжах под Амстердамом, под Берлином, под Утрехтом, Цюрихом, Стокгольмом? Фаллосы у них как сиськи у дикарок, — растянутые, отвисшие, усталые. Сытые. Сморщенные. Обритые. Намазанные кремом. Жара, мухи, из приемника музыка «The Night Chicago Died». Под этим своим западным солнцем все телесны до последней родинки, до последнего прыщика на шее, под мышкой, до последней потертости или покраснения на теле. Чем дальше в лес, тем этих прыщиков больше, ведь их не уберешь одним махом, не заморозишь в переносном холодильнике, где среди кубиков льда уже охлаждается пиво «Корона». Которое они пьют с кружком лимона, воткнутым в горлышко. Вот какие западные обычаи царят в паре километров отсюда. Мужественные. Лысые. Скины. Гладко обритые. Тяжелые. Воняющие «поп-персом».[23] Латексное головокружение.

Но здесь, к счастью, верховодят тетки и молодящиеся женщины в возрасте, из приемника нам подпевает Марыля[24] и «Будка Суфлера», здесь царят сигареты «Марс», кремы «Эрис» и воспоминания об отпуске в вагончиках, как ехали целую ночь поездом, милочка, и в толкучке, и стоя, а все равно радовались, что вообще едешь на море.

— Сейчас другое дело… Устраиваю свою задницу в автобусе, в поезде и без пересадок культурно еду куда надо…

А тогда у предприятия были такие железнодорожные вагоны, переделанные в жилые бараки, нормальные раскладушки, с чистой накрахмаленной проштемпелеванной печатями постелью, и искусственные цветы на столике, и отхожее место в лесу, потому что вагоны эти в лесу стояли.

— В лесу, в лесу. Шишки падали. А когда устраивали костер, то пели: Приезжай почаще к тем приморским чащам… или каким-нибудь там еще, здесь можно было любое определение прилепить к этим чащам, в горах, например, пели «к тем предгорным чащам», а над Езераком «к тем мазурским чащам», что было легким перегибом. И хор испытывал раздвоение личности: одни пели «к тем мазурским чащам», а другие «к тем приморским чащам», и всегда находилась еще пара дам постарше, которые пели: «к тем предгорным чащам». Особенно когда выпьют. В те времена дома отдыха вообще были в необычных местах, например, течет где-нибудь речушка — глядишь, а там уже курортное учреждение, так что пели даже «к надвислянским чащам». Одно было нехорошо в те коммунистические времена: если только где красивая местность, обязательно всё испоганят хриплые репродукторы, поразвешанные на деревьях, всю тишину порвут в клочья. С раннего утра приходилось выслушивать какие-нибудь там «Пошла Каролина в Гоголин».[25] И часто мыться в озере, вы-то непривычный, вы бы не выдержали.

— В те времена сильнее чувствовалось, что ты в Польше. Потому что были польские продукты, по радио передавали польскую музыку, ездили только по Польше, потому что были трудности с загранпаспортами. И человек ощущал себя поляком. Посуду мыли «Людвиком», слушали Марылю Родович и мечтали об отдыхе над озером Вигры. А теперь в собственной стране чувствуешь себя каким-то аусландером. Как когда-то в ФРГ: все дорого, ни на что денег не хватает, все какое-то цветастое, крикливое, чуждое, а уж польского продукта днем с огнем не сыщешь…

— Только сюда еще и ездим, — поддерживает ее Пенсионерка № 2, — а остальные тетки или на Ибице или… короче, есть места. Там устраивают съезды порнозвезд из этих геевских фильмов, они туда самолетами летают. Говорят, секса там навалом. Подойдет к тебе какой-нибудь латинос и тут же в кустики тащит. А я предпочитаю сюда. Пассажирским дотрястись, чтобы дешевле, и в кемпинге «Громады»[26] остановиться. Потому что это напоминает мне детство, этот запах моря, никакое южное море так не пахнет нашей сосной, нашим йодом, жареной картошкой с лотков…

— А при коммунистах…

И пошли вспоминать, что при коммунистах сюда втихаря надо было приходить, скрытно, потому что все друг друга знали, все с одного предприятия в этих вагончиках жили.

И тогда вступает Пенсионерка № 2:

— Не смею отважиться, но все же, может, представимся друг другу…

— Я Михал.

— Здислав…

— Веслав… — Чмок-чмок.

— Михал. — Чмок. — Здисек. — Чмок. — Очень приятно. Здисек. — Чмок. — Весек. — Чмок…

— Меня можно называть Веська…

— Здися! Как Здислава Сосницкая…[27] — Чмок, чмок.

— Михалина… — Чмок…

— О! Как Михалина Вислоцкая![28]

— Ну вот, иду я раз, пан Михал, иду сюда, уже трусы снимаю, уже на дюнах пареньков посимпатичней высматриваю, вдруг вижу: идет эта грымза, секретарша с моего предприятия «Ренома», «Радуга», а может, «Заря». Принесло ее сюда аж из Мендзыздроев, правда, не совсем сюда, а поближе к зеленой лестнице, то есть на нудистский пляж, но — гетеропляж. А сама оглядывается, не видит ли ее кто.

Да, бал здесь правят пожилые дамы, источающие пенсионерское тепло, такие, что и супчик в баночке с собою принесут, и о болезнях поговорят.

— Так вот, там разложилась та грымза, а я — сюда поверху добиралась, чтобы она меня не видела, а в то время ходили еще дальше, дальше, этот пляж с каждым годом все ближе становится. О-хо-хо — далеко же тогда приходилось идти…

— Далеко ходили, — вторит другая. — В каком году это было? В шестьдесят девятом? Тогда почти у самого Затора пляж был.

— Вот только при коммунистах здесь было по-другому. Другой климат. Собственно говоря, это была застава, пикет на дюнах. И люди не такие улыбчивые, как сейчас, а такие, с заговорщическими лицами, как будто одно только пребывание здесь грозило тюрьмой. Да, раньше здесь было «сокровенное место»…

— А теперь здесь «откровенное место».

Теткин Берг

— Спрашиваете, как мы справляемся? Трудно приходится. Во-первых, вся жизнь в одиночестве, во-вторых, бедненько, на обочине, на пенсии, не в общей струе. И даже если кто помоложе, все равно вроде как на обочине. Двойная обочина, потому что, во-первых, человек бедный, а во-вторых, тетка. А значит, надо свой маленький мирок создать. Да-а. Сначала полжизни мечешься, чтобы найти себе кого-нибудь постоянного; с этим делом нелегко было, особенно в те времена. Да и хотелось важным быть, кем-то. Потом привыкаешь к одиночеству, к своей незначительности, вот тут и начинается потеха. Весь год можешь радоваться (тихонько, на работе, под столом, под одеялом), что приедешь сюда на целое лето отрываться и мазаться кремом на жаре, подглядывать… Солнцезащитный бальзам для тела с прошлого года хранишь где-то как сокровище, а когда уж очень грустно делается, достанешь, откроешь, понюхаешь, и встают воспоминания о гомозении… Насекомых! О жаре и дюнах. Вот только бальзам этот нюхать можно лишь изредка, иначе воспоминания выветрятся… В частную жизнь приходится убегать, там уютно, как в ложбинке между дюн, а все думают, что это дно. Но на дне так не дует…

— Или певички эти, которые и вправду ощущают себя женщинами, а никакими не трансвеститами, просто они по-женски себя чувствуют…

И тут вторая пенсионерка протягивает мне букетик голубых цветочков, что целый день на дюнах собирала. Мелкие такие, может, незабудки. Уж она-то хорошо знает, что делает! Из полотенца соорудила мне платьице и между сисе-чек тот букетик воткнула…

— У этих теток игра такая, договариваются друг с дружкой так одеться, чтобы никто не приставал, чего, мол, в женщин нарядились, но все же в такую одежду, какую женщина порой тоже может надеть на улицу. А под курточкой, к примеру, маечка с глубоким вырезом, и медальончик на грудь повесит, чем тебе не декольте! А на руке браслет, а если кто спросит, так ведь и мужики нынче тоже браслеты носят. А на губы — помаду, но гигиеническую, которая из аптеки… А что помада эта не совсем бесцветная — не наша вина! И уже можно выйти на люди. Бочком, когда никто не смотрит, в туалете все это на себе поправить, подкраситься… Ногти вроде немного длинноваты, но вполне терпимо…

— То есть берг, теткин берг![29]

— Что такое? — вижу, смеются, они, может, даже «Космоса» не читали, но свое знают, кожей чувствуют.

Св. Ролька с Университетской

— Везет же тебе, ты в аспирантуре, везет тебе, ага…

Ролька в читальне изучает катехизис. Уже много лет. Хочет поступить на Папский факультет на Острове Тумском.[30] Впервые я увидел ее в местном теткобаре, когда там уже была дискотека. Длинные волосы, но спереди лысая, взгляд устремлен ввысь, одержимая, вдохновенная, однако в глубине глаз сквозит какая-то экзальтированность. Примерно тогда же всех сразила новость: Ролька сошла с ума! Сошла с ума, и ее поместили на Крашевского, потом на Зегадловича. В эти большие монастыри из красного кирпича, за высокими, до неба, стенами.

И вот пять лет спустя, в «Сцене», в туалете, Ролька стоит перед зеркалом, тряпку какую-то на голову натянула и сама с собою разговаривает:

— Ты прекрасна, я люблю тебя, ты прекрасна, я люблю тебя, чмок, чмок! — И потом в зале: — Теперь все в порядке, осталось только забрать из центра психического здоровья все мои вещи, всех моих плюшевых друзей: — Ролька нервно (ой как нервно!) затягивается сигаретой, отпивает пива и, испуганная чуть больше обычного, возносит очи горе в вечной своей озабоченности: постоянные переезды, а еще ведь надо забрать всех ее «плюшевых друзей» из изолятора, всех ее вылинявших мишек и талисманы, не то выкинут, ничего ведь не разрешили взять. Потому-то и устремляет взгляд ввысь, пожалуй, немного излишне этим напуганная (прочитывается где-то на дне глаз), дым, пиво, наконец веки опускаются, ногти… — Я никуда не хожу, нигде не бываю, я персона нон грата… Вот так!

— Прекрасно выглядишь, а я здесь читаю…

Прошло два года, и теперь я ежедневно вижу Рольку в читальном зале. Подгребает в перерыве, пока проветривают зал. Она вся в подготовке к поступлению, но закатывает глаза (сколько же с этой бюрократией хлопот), а волосы все длиннее, седые уже. Седые. Крашеные. Собранные в торчащий на макушке хвостик, как у маленькой девочки. Когда ее наконец примут на тот Факультет, как пить дать объявят святой! Она и на заставе была первой! И в сауне! Даже сегодня меня спрашивала:

— Ты была в сауне на Зельверовича? И как? — И начинает смеяться, ждет пикантных подробностей. Но вдруг становится серьезной и со страхом в голосе: — Мне надо к моему катехизису, к моим молитвенничкам, к моим картиночкам с овечками, пора в читальню, пока, пока.

Точняк, ее святой объявят на этих факультетах, и быть ей св. Ролькой с заставы, изображенной на картинах с плюшевым мишкой в руке и взором, устремленным ввысь, покровительницей тревог, хлопот и переездов.

SMS от Пауля

Dorogoi vikont! Ekipa* priexal, Tvoja markiza u*e v letnem dvorce priedet karetoi dnem dla vodno-jodnogo le4enija, kak tam la intrigue pomni о shlape

Швед под макияжем

В тренажерном зале подходит ко мне особа, которую я называю «Пани Киска». Худая блондинка, в облегающем, как у фигуристок, черном трико. Только хвоста не хватает! Ловко, как кошка, подкрадывается, ждет, когда я начну упражнения со штангой в маленькой комнате с зеркалами и матами, прислоняется к стене и заводит разговор на тему макияжа. Что я, дескать, так вспотел, аж свечусь весь…

— А пудру вы не употребляете? Понимаете, пан Михал, скажу вам по секрету… Вы столько путешествуете, по всему миру: то в Берлин, то в Цюрих, то в Будапешт… Вы должны такие вещи знать… Что на Западе и мужчины красятся. Не так, чтобы было заметно, но понятно, что накрасился. И ничего не докажешь. Я сейчас сдаю одному такому шведу комнату, у нас работает, в какой-то фирме, шефом.

— Шеф — и снимает комнату? — Я смотрюсь в зеркало над умывальником, действительно, весь лоснюсь, как яйца у кобеля весной…

— Мало ли что, может, еще не дослужился, может, ему наплевать, или у фирмы не получается здесь нормально развернуться… Тихий такой, как будто и нет его. Только нахожу я однажды в ванной фирменный пакет из «Сефоры», а внутри вот что: купил он себе пудру, тушь для ресниц, крем от Кристиана Диора, крем под глаза и что там еще? Крем под глаза, тушь… А, вот — и еще такую кисточку волосяную купил для щек… так там было написано… из волоса китайской козы или что-то вроде этого. В общем, немного купил. А счет аж на четыре тысячи злотых!

— Дорогая моя, если они в этих шведских фирмах по пятнадцать тысяч евро зарабатывают. А Майкл Джексон сказал в каком-то интервью, что расходует на макияж по четыре тысячи в месяц, к тому же долларов!

— Только от меня не скроешься! Ну вот, притаилась я на кухне и смотрю, как будет выглядеть этот швед, когда придет яйцо варить. Выходит и правда, гладкое такое лицо, золотистое, но не видно, что накрашенное. Просто красиво выглядит, не захочешь, а подумаешь, что сам по себе человек такой красивый. Загорелый, четкие черты лица. Мне аж завидно стало…

— А приятель какой-нибудь к этому шведу не заходит?

— Само собой, — и смеется.

Хранители дюн

— Раз вижу: полетели все сосалки с дюн, кубарем на пляж, голые, с трусами в руке, по двое, прямо в воду сигают. Вся познаньская колония, что в конце пляжа расположилась, молодые, которые пиво пили, тоже бегут вниз. Будто кто собак в кусты спустил. Будто от этой жары лес сосновый, в который дюны уходят, загорелся. А это пограничники. При полной выкладке. У меня уже в голове — бежать в Швецию, вплавь! Мы ведь как-никак евросоюзники…

А пограничник кричит: «Не видите, здесь таблички, что все запрещено, и другие таблички, что здесь клещи, и третьи — беречь зеленые насаждения, потому как каждое растение на дюнах человеческой рукой посажено? И десятые таблички, что здесь военная территория, может, даже заминирована! И что штраф».

А мы как раз с дружком того… Под деревцем… Нет спасенья… Да только рядом старуха какая-то за нами из кустов подглядывала и так была этим увлечена, что не заметила, как попала в их руки. И стоит на своем, что, мол, за нами подглядывала… А они:

— Документы!

Она:

— Не видите разве, господа, что я здесь в чем мать родила?

Вялый Блондинчик

Послал я одну Пенсионерку в Мендзыздрои за сигаретами, газетами и минеральной водой, вторая сама пошла обедать в Любиево, в заведение «Сполэм» (специально для нее коммунистический заповедник устроили в лесу), а я — к блондинчику! Стоит он, значит, за кустом, соблазняет меня, голый, как в раю, все тут Адамы, и все, хоть бог знает сколько нагрешили, не стыдятся наготы, не чувствуют себя нагими — где ж она, нагота, если все законно голые? Здесь все открыто всеобщему обозрению. Нет запрета — нет и греха. Стоит себе и стоит. И не подходит, хоть я демонстративно место ему на одеяле оборудовал, сигареты, кремы убрал и расправляю одеяло, расправляю… Наконец он подошел, встал в полуметре… и чего-то там говорит. Говорит, а сам рукой себя ублажает. Но как-то вяло. Будто волосы ерошит или собаку гладит. А молодой такой, красивый, с желтой гривой, но какой-то запыленный и вроде как молодой, но в возрасте, вроде красивый, но какой-то потасканный (синяки на ногах, шрам от аппендицита). Вскоре выясняется: бедный.

Он беден — так начинается его история. Как зовут — не говорит, но есть у него дочка (!) Оливия (красивое имя). Сейчас пособие у него отобрали по какой-то там причине, не очень понимаю, по какой. Вот-вот отключат газ. Какие-то анонимные «они» все время что-нибудь у него отбирают, отключают, повсюду подстерегают. Живет он где-то под Щецином, и сегодня или вчера приятель из Мендзыздроев сказал по телефону, что даст ему сто злотых, но приехать за ними он должен сам. Вот он и приехал, автостопом. Оливию поручил соседке. Путь, который на поезде занимает два часа, он проделывал с пяти утра до двенадцати дня, от одной деревни до другой плюс два часа ожидания в пыли и на жаре. Без толку, приятель его обманул. А блондинчик потратил на эту вылазку последние гроши. Теперь те самые «они» отключат ему газ и хозяйка выставит за дверь («они его выставят»), и опять он окажется бездомным с малышкой на руках — раз уже так было. Дошло до того, что сегодня он ходил от дома к дому в Мендзыздроях и Христа ради просил один хотя бы злотый, но, конечно, никто ему ничего не дал, потому что там попрошаек полно, не говоря уже об уличных музыкантах, художниках, мимах… Не пробовал ли отдать Оливию в какое-нибудь учреждение? Пробовал, но не хочет, приберегает это на крайний случай. А что с матерью? Она слышать о ребенке не желает.

И все это он рассказывал, постоянно сам с собой забавляясь, но как-то вяло! Будто против воли, рассеянно. Вот я и говорю ему:

— Здесь можно хорошо себя продать!

— Нет, это должно быть по любви…

Что ж, если эта его любовь так выглядит, что он сам с собою, да еще вяло и без настроения, то я, Маркиза, интереса к ним не испытываю! В конце он поблагодарил за внимание и попросил денег. А я ему ничего не мог дать, потому что, следуя старому (с заставы еще) принципу, не беру с собой на пляж деньги, чтобы не украли, пока я на дюнах (ключ у меня на шее), ведь если некому будет посторожить мое место, как идти купаться? Я всегда на Большой Оркестр Рождественской Помощи[31] даю, но сегодня нету! Тогда он еще раз поблагодарил за внимание и снова пошел на дюны. Вскоре я увидал, как он стоит на их «вершине» в кустах и ублажает себя, но как-то вяло, будто собаку гладит! Да еще и озирается, нет ли где «их» поблизости.

Кая 98

Привет, прошмандовки! Имею на обмен шиньоны, косички, а также плету косички, дреды, нехирургическое лечение облысения, косметика для женщин с несколько… короче, для трансов, типсы, депиляция тела, пирсинг, тату, колагеновые инъекции в губы, готический макияж, спрашивать Каю, дешево, быстро и безопасно, милости просим!

Ошибка номер восемнадцать

Будь что будет, пойду по пляжу в сторону Мендзыздроев, может, подцеплю еще кого, потому что, думаю, с этим блондинчиком у тебя облом… Ну вот, наконец! Наконец! Наконец! Наконец! Красавчик! Какой красавчик! Блин, одет по-спортивному, ой, какой… Подключай, Маркиза, все свое искусство обольщения, подключай прямо сейчас, потому что он на тебя оглянулся… Первое правило в таких случаях: ни за какие сокровища не показать, что котик тебе понравился! Немного замедлить шаг и только. Не оборачиваться, не глазеть! Пусть он тебя завоюет. А то, если броситься ему на шею, он подумает, это какое-то старое чучело, которое уже берет все подряд, даже не присмотревшись. Я, стало быть, нос вверх, замедляю ход, не оглядываюсь, иду. Задницей стараюсь не вихлять, насколько возможно распрямляюсь, соответствующим профилем (левый получше) к нему поворачиваюсь, живот втягиваю, что-то с песка поднимаю, потом бросаю, банку по-мужски пинаю. Обошел меня, оглядывается. Боковым зрением вижу: лет тридцать… Спортивный. А я сигаретки тонкие из плавок достаю (потому что голышом я только в дюнной ложбинке) и демонстративно сажусь на песок. А сейчас, в соответствии со всеми известными мне правилами игры, он тоже должен сесть, в нескольких метрах от меня, и время от времени бросать взгляды. А те, что поизвращеннее, лезут сразу. Курю, а у самого руки аж трясутся от одной лишь мысли о добыче, такой легкой, такой сердцу моему милой… И тогда Красавчик допускает ошибку номер восемнадцать. Чтоб его черти взяли! Садится, но далековато и в таком углублении, что весь в него уходит, не видать его, да и сам он не может глазками постреливать! Ну знаю, что близко, а дальше-то что? Он сам в ложбинке этой уже раз сто, наверное, понял, что допустил ошибку номер восемнадцать, да только неудобно ему сейчас вставать, повода нет. А красивый! Джинсы в руке нес, наверняка их себе под голый зад подложил и уселся своей волосатой рыжей жопой. Небось, елозит там, да только без толку, потому что дюной прикрыт полностью. А мне тоже неудобно, потому что кадреж кадрежом, но мы делаем вид, что незнакомы, что все это только случайность, потому и будоражит. Не в кассу мне как-то встать, задницу поднять да подойти. Вижу, дымок из его ложбинки идет. Никак, знаки дымом мне подает? Ах, как бы мне хотелось уметь дымом написать в воздухе слова любви, но моя сигарета давно погасла (и раз — в коробочку; я не сорю!). Через пятнадцать минут мне становится все равно, удобно, неудобно, в конце концов направляюсь туда поверху, смотрю — а там пусто! Исчез! Только просиженное в песке место. Но как? Если бы он встал и пошел по пляжу, я бы его заметил! Вверх должен был пойти, в дюны. Битые полчаса прочесывал я территорию, никакого результата, как в воду канул! Фата-моргана…

Цыганка

Вдруг смотрю — пляжная кабинка из лозы. Но что в ней, а вернее, кто в ней сидит! Цыганка. Ногу на ногу закинула и газету читает.

Мне о ней еще Паула рассказывала, что у нее есть стопроцентный способ снять натурала. Уж она с моим Красавчиком в два счета управилась бы!

— Ты ее знаешь, противная такая, коврами торговала, всю Польшу изъездила, волосы у нее начинались сразу же над глазами… Неприятная. И всегда так: не наводила тень на плетень, а подходила на улице, на заставе, и абсолютно серьезно говорила: «Добрый день, уважаемый, меня зовут так-то и так-то, я — гомосексуалист и хотел бы вам кое-что предложить, вы не пожалеете, честное слово, останетесь довольны, разрешите изложить суть дела». И садится с тобой на лавочке и дальше такими словами (а телок-то думает, что она из сумки достанет какие-нибудь товары и начнет их рекламировать): «Я сделаю вам минет, останетесь довольны, по полной программе все вам сделаю, бесплатно, здесь, сейчас, вон за той стеночкой, подумайте, я говорю серьезно…» И ни разу при этом не улыбнется! Такая серьезная, как будто впаривает кому-то новейший пенсионный фонд или страховой полис. И соглашались люди.

Ладно. Через некоторое время встречаю я Цыганку здесь, в Любиеве, в плетеной пляжной кабинке… Газету прочь кинула и бурно приветствует, и, в мужском роде о себе говоря, рассказывает о своем недавнем приключении в Островце. И, как всегда, серьезная такая и брови супит.

«Ехал я, — говорит, — по делу в Островец. За тайваньскими коврами на продажу. Сажусь в Островце в такси, мужик такой видный (ворчит чего-то, на жену жалуется, на детей), и как только мы отъехали немножко, я ему так говорю, — и тут Цыганка становится еще серьезней, молитвенно складывает руки, слегка наклоняется и говорит: — Послушайте, я могу вам кое-что предложить. А именно: я заплачу по двойному тарифу, в два раза больше против того, что будет на счетчике, и еще накину, но вы уж, пожалуйста, примите мое предложение. Позвольте мне сделать вам минет. Не пожалеете, здесь, быстренько, притормозим в лесочке, а я вас в один миг ублажу, по полной программе, и в себя, и как вам захочется, жена вам лучше не сделает. Назло жене (учла, что тот жаловался на жену…), вы только расслабьтесь, и все будет в порядке. Честное слово. Останетесь довольны».

Мужик машину притормозил, Цыганка раз-два скоренько сделала что надо, заплатила по двойной таксе и говорит: «Какая радость, что у нас с вами все так гладко прошло, но я вам еще кое-что предложу. Я тут бываю часто по делам, так почему бы нам не встретиться еще раз. Через месяц должны привезти китайские ковры, я сяду в ваше такси, снова заплачу по двойному тарифу и снова сделаю вам минетик».

Мужик согласился.

И тут Цыганка со всей силы пускает дым через ноздри, через рот и говорит: «Попадаю я туда, в Островец этот, через полгода-год, иду на стоянку такси, гляжу — стоят там таксисты, перед машинами толкутся, разговаривают, я сразу к этому моему таксисту направляюсь, а он им что-то шепчет, и все они как прыснут! И на меня таращатся. Что он там мог обо мне понарассказывать? Ведь я честно ему сделал все, как он хотел, и заплатил по двойному тарифу, так чего он мог им наговорить? И чего тут смеяться, ну, я спрашиваю, что во мне такого смешного…»

Она еще спрашивает… И сидит себе Цыганка в пляжной плетеной кабинке, газетой обмахивается, пот с нее льет, мошкара ее кусает, и так она близко к сердцу все это принимает, вся из себя такая серьезная, но, сука, некрасивая, брови супит.

Актриса и шмотки

Чтобы не быть в должниках, да и отогнать ее мысли от этого прискорбного события, а свои — от досадной Красавчика потери, я ей тут же об Актрисе некой рассказываю, сигаретой угощаю.

Так вот, одна известная Актриса при коммунистах все время учила роли на заставе в парке. На лавочке. Поклонники к ней туда приходили, автографы просили, она давала, тетки спрашивали, что конкретно она учит, сами тоже учили и потом прикалывались на горке. Потому что на горке тогда была такая коммунистическая концертная ракушка, идеальное место для теток. От нее, как и от всего хорошего, следа не осталось, кому-то, видать, помешала, а может, люди от бедности всю сцену на дрова изрубили. Так тетки забирались туда и эти ее роли наизусть декламировали, но им это быстро надоедало, и тогда наши певички начинали петь, палочку, пустую бутылку найдут — вот тебе и микрофон. Актриса иногда с ними. Видел их один раз ночью, зимой, когда снег выпал: наши тетки с Актрисой на санках с горки несутся и только писки слышны:

— Лу-у-укреция, а-а-а, дерево! Дерево! Спасите!

Выходили Актриса и еще одна такая из балета на главную улицу, к универмагу, то есть рядом с Центральной заставой, вставали на переходе и часами разговаривали в женском роде:

— А я себе такой прикид сегодня купила, — и достает из сумки блузку, разворачивает, показывает… Ей машины гудят, но нет такой силы, которая могла бы двух теток одолеть, когда те начинают разглядывать только что купленные тряпки. И вроде как шепчут, но таким сценическим, таким театральным шепотом, что их, наверное, на Рыночной площади слышно.

Когда Актриса поругалась со своим парнем из оперетты, то все его шмотки из дома вынесла и развесила около рва (тогда застава располагалась вдоль рва) на барьерчиках, отделяющих аллею от воды. Весь день висели эти вещи, вроде как сушились, трусы, носки.

— Забирай свои соболя и убирайся! Иди туда, откуда пришел, на свое место…

Пришла Голда, она же Прекрасная Елена, смотрит: весь ров в шмотье, потому что много вещей было у Актрисиного любовника. Посмотрела Голда, посмотрела и почапала в «Монополь», а там прямо с порога объявила фарцовщикам:

— Цыгане ставят табор на заставе! — и сразу к туалетной смотрительнице, и к гардеробщице, и к лифтерше…

У Актрисы был двойник, который, кроме тою, что выглядел, как она, ничем в жизни особо не выделялся: старая скучная тетка, всю жизнь работавшая на почте; единственным плюсом у нее была красивая кличка Рахиль. Умела пользоваться тягой молодых актеров или студентов к прекрасному: не одного юнца уложила к себе в постель, а те просто — шли за ней по улице и улыбались. Почтарка плела им что-то о секретах актерского мастерства, рассуждала, как же иначе, а они, одетые в черное, слушали с задумчивыми лицами. А эта Рахиль врала им без зазрения совести, выдумывала разные свои давние театральные приключения, хоть и неизвестно, может, она и в театре-то была всего раз в жизни. И как ее знаменитый герой-любовник завоевывал, и кто ей корзины цветов приносил, потому что фантазии об этой театральной жизни у нее были родом скорее из Голливуда, чем из Вроцлава. В конце концов одна интеллигентка на эту почтарку взъелась, что та купоны стрижет за счет настоящей актрисы благодаря внешнему сходству и при отсутствии каких бы то ни было ее собственных заслуг, и послала ей в анонимном письме такую реплику Еврея о Рахили из «Свадьбы»: [32]

Говорит, что музыка берет ее за душу,

только замуж брать ее пока не стану;

может быть, на почте место для нее достану.

Кинотеатр «Студия»

Обе вернулись. Сначала первая, с обеда. Но, видя, что на одеяле я один, уже не осмелилась ко мне подойти (потому что единственным обоснованием ее присутствия была та, вторая, годами ей под стать); прошла немного дальше, устроилась на полотенце, налепила листок на нос, стянула майку с плеч и загорает, то и дело бросая взгляды, не подсматриваю ли я за ней. Установила, что, к сожалению, за ней подсматривают, поэтому на всякий случай листочки себе и на соски положила.

Смотрю, а тут и вторая возвращается с массой разных покупок, видно, до позднего вечера собирается сегодня здесь сидеть. Кидаюсь к ней, потому что у меня давно уже закончились сигареты, а на пляже, в ложбинке страшно хочется курить, особенно под пиво.

Она меня угощает какими-то своими вонючками, но купила для меня и «R1». Угощает также новостью, что, кажется, в Мендзыздроях в Водном парке она видела Олесницкую, и это, похоже, было правдой, потому что Олесницкая как бы общепольская директорша по делам теток. Но пока смотрю, моя Пенсионерка № 1 натащила разных книг романтического характера и даже (люди к старости впадают в детство) желтые надувные нарукавники для плавания! Тотчас же их надула (а какие мины корчила, пока надувала!), надела на свои худые руки и пошла купаться, заранее очень вежливо попросив посторожить все ее манатки, разложенные по матерчатым в цветочек кошелкам, с какими ходят в магазин пожилые дамы. Ей дома приходится ухаживать за цветами. Герань и пеларгония, и очень старые разросшиеся столетники.

Сначала я читал взятый у нее дамский роман… Итак, конец сезона, она сидит на террасе в большой шляпе и смотрит на осенние листья, но, конечно, сразу знакомится с врачом (потому что это серия «medic»), и они тут же начинают нести чушь (потому что это серия «exotic»), все хорошо кончается, потому что у него собачий питомник, он, разумеется, богат и т. д. Экземпляр затрепан, с печатью читальни профсоюзной базы отдыха «Радость IV». Все страницы в каких-то точках, черточках и пятнах, схожих с пигментными пятнами на старушечьих руках, что их листают. Я не без иронии подумал, что только на таком ярком солнце метафора текста-тела видится дословным подтверждением факта: да, эти странички — самое обыкновенное тело (пенсионерки), пожухлое и старое, тысячу раз общупанное и облизанное взглядом. Это тело переполнено фантастическими мечтами о любовных романах, балах, красавцах на террасах в конце сезона. И что эта литература — настоящая, потому что содержит правду об их мечтах.

Я встал с одеяла, потянулся, взглянул на дюны. Стоял какой-то толстяк и в бинокль рассматривал пляж. Издалека, из «Скорпио», доносилось пение познаньской группы. Пенсионерка № 2 снова собирала незабудки на дюнах или только делала вид, что собирает, и под этим предлогом за кем-то следила. Тем временем, пофыркивая и повизгивая, из воды вернулась Пенсионерка № 1. Вода теплая, песочек, советует пойти «искупнуться», она посторожит. Морская гладь не колышется, не море — озеро. Когда же я отказываюсь, спрашивает меня, к какому времени относятся мои первые воспоминания о геях. Я отвечаю: восьмидесятые годы и кинотеатр «Студия».

Где раз в неделю проходили встречи местного отделения группы «Ламбада». Тетки в кофточках, шейных платках курили сигареты, сидели в баре кинотеатра — таком, с телевизором и цветами на окнах, — пили чай из стаканов, разговаривали, сплетничали или слушали речи председателя и пробовали быть «политически грамотными» и «бороться». Иногда показывали фильмы, например «Моя прекрасная прачечная». Раз в месяц устраивали дискотеку, но кровища лилась, что ты! Потому что кинотеатр был на Поповицах, в самом заскиненном районе, и эти скины караулили у кино, как псы, бросали в окна камни, попадали. Если кто-нибудь хотел выйти, то не иначе как с нарядом милиции, потому что постоянно то ножом пырнут, то камнем засадят, случалось, и в тяжелом состоянии кого-нибудь отвозили в больницу. Помню кровь, кровь на лицах людей, которые пришли отдохнуть, помню и скинов окровавленных, вырывающихся из рук милиции, пинающих воздух.

Но здесь я обрываю мое повествование, потому что видим: к нам кто-то идет. Пенсионерки пошептались и определили, что это Аптекарша из Быдгощи, очень богатая тетка и о себе, о своем здоровье заботящаяся. Носит с собой воду в бутылочке, чтобы сначала письку котику своему обмыть. Всегда при ней презервативы и гель для скольжения, который она сама в аптечной подсобке делает, смешивает в ступке, потому что работает в аптеке готовых форм и на заказ. Вот и делает разные гели, обогащает анестетиками и даже психотропными средствами, раз мне такой дала в белой баночке, что у меня жопа в космос улетела! И вообще ест витамины с минералами. Вот только из-за денег этих совсем от рук отбилась, отвязалась и распустилась, как теткино ожерелье.

Этим не наешься…

— Лизать нельзя…

— Нельзя лизать? — Мы не верим.

— Нельзя. — Аптекарша показывает нам на флайере, что, хоть тресни, а нельзя, потому что та капля, которая выделяется…

— В смысле — предъэякуляционная жидкость…

— В ней тоже есть СПИД.

— В смысле — ВИЧ.

— А я что говорю.

Сидим себе на одеяле и изучаем. Аптекарша вытаскивает из сумки солнцезащитные кремы «Виши» и смазывает каждую маленькую родинку в отдельности. А те, что побольше, дополнительно шестидесяткой, тоже «Виши».

— О Боже, девочки, втирать в себя сперму тоже нельзя!

— Ни членом к лицу не давать прикасаться, если четырех часов не прошло, как побрились, потому что микротрещины…

— Ни мазать очко кремом «Нивея», потому что на резинке от этого крема тоже микротрещины образуются…

— Ни зубы чистить перед минетом! Потому что опять-таки микроранки…

— Ну, тогда вообще уже нельзя делать минет. Потому что коснешься зубов — СПИД, коснешься пореза после бритья — то же самое, коснешься той самой капли — могила. Совсем ничего, ничего уже нельзя.

Аптекарша достает из сумки термальную воду «Виши», спрыскивает свою бледную кожу и комментирует:

— Охлаждаю, а микроэлементы дополнительно смягчают раздражение от солнца.

— Послушайте, девочки, здесь написано, что нельзя даже руку совать.

— РУКУ? — мы все разом вскакиваем и давай вырывать у Аптекарши флайер.

— Целоваться нельзя, потому что сифилис рта… Там эта, как ее… слизистая. Нельзя слизистым соприкасаться. Это что же получается: рот ни с чем не может соприкоснуться, в смысле, ни с чем хорошим… Потому что во всех местах, куда бы я котенка своего лизнула, у него везде слизистая.

— Выходит, вообще ничего нельзя.

— А хотелось бы все, — очень тихо начинает Пенсионерка № 2. — Лимфатические узлы языком развязывать и лимфу в себя переливать…

— И жопу лизать, и сперму глотать!

— И все, все, все лизать, нализаться вволю, до смерти! — оживилась Пенсионерка № 1. — И волосы рвать, и выплевывать, и яйца грызть…

— Ну а ты хотя бы знаешь, как выглядят член, крайняя плоть под микроскопом? Сколько там бактерий? А задний проход? Ты знаешь, что такое вирусное воспаление печени типа…

Но мы все заглушаем Аптекаршу…

[Ей-то что, ее уже там сто раз дезинфицировали, она теперь асептичная, медикаментами напичкана. Да и вообще для всех этих врачих, аптекарш нет никаких табу, и наша от всяких там табу давно уже отмыта.

Да пошли они, все эти врачихи! И так всю жизнь по больницам да по консультациям по поводу этого несчастного секса. Сколько я им напоказывал! И всегда, когда меня врачиха спрашивает: «имело ли место рискованное поведение», я ей на это, мол, да, тогда она: когда было в последний раз, а я, что последний раз был вроде бы вчера. Даю голову на отсечение, что это «рискованное поведение» — калька с английскою… А что касается анализов крови, всех этих пробирок, стекляшек, которые приставляют к… эх!.. Только вот от табу все они отстираны и дополнительно проглажены…]

…Тут мы все хором:

— Задний проход и крайняя плоть, может, как-то там и выглядят под микроскопом, но вот фуфлыжка и хер! Фуфлыжка и хер — это же сладкая парочка!

— А тут вот написано, что растирание спермы по телу называется «русский массаж» — вы знали это?

— А меж сисек — испанский секс…

Все смеются. Ох уж эти испанцы!

Вдруг встает одна и говорит:

— А вот тереться писькой о письку — это уже никто мне не скажет, что нельзя.

— Нельзя только дырками касаться, потому что это голая слизистая.

— А я вся голая, — и снова смех.

— А если у него мужичок всего лишь с ноготок? Может, тогда можно… — духарятся Пенсионерки.

— Глупая ты, какая разница, какой у него мужичок?

— О, большая… — И в смех.

— Ну, не понимаю. Если мальчик чистый, красивый, у него наверняка нет СПИДа!

Да, Пенсионерки в этом смысле непробиваемы! От них только и слышишь: мальчик ухоженный, а ты мне про СПИД…

— А ты представь себе, что этого не видно!

Минута молчания. Читают листок, разглядывают картинки и смеются.

— Ах, хоть бы раз в жизни нажраться наконец мужиком вволю.

— Этим, моя дорогая, не наешься, — философски резюмирует Аптекарша. — Аппетит не убывает. Его ведь не сожрешь. (Мы: «Бывали и такие случаи».) Дотрагиваешься языком и натыкаешься на поверхность. Скользишь по ней и не проникаешь внутрь. Как будто монитор лижешь.

Они соглашаются. Всеобщее оживление и герменевтика тела. Что, дескать, как пейзаж, что аппетит не убывает, что этим не наешься. Что иллюзия. Поверхность, плоская сеть, Делёз и Гваттари.[33]

— Оптическая, — добавляет Пенсионерка № 2, прикидываясь дурочкой.

Аптекарша достает из сумки «Форум» и таблетки для загара, запивает их минеральной водой.

— А вы знаете, в «Форуме» пишут, что в сорока процентах случаев заражения в Соединенных Штатах совершаются сознательно? И в Западной Европе… Тетки там уже так опустились, что сами хотят заразиться. В Интернете пишут такие объявления: «помоги мне выйти на плюс» (то есть на серопозитивность), мол, такой-то и такой-то штамм ВИЧ у меня уже есть, и такой есть, а вот этого не хватает…

Мы не верим. Она показывает. Статья. Дескать, сами хотят.

— А зачем хотят?

— А зачем один немец съел другого немца? Ей-богу: полиция входит в дом в Гамбурге, а у него еще куски в морозилке. И самое интересное, что на видео снято, как тот, другой, согласился. Согласился, чтобы его съели!

Пенсионерки твердо стоят на своем:

— Нет, все это ненормально, я такого даже знать не желаю, я старая баба, я хочу оставаться здоровой и жить долго, я ем… варенье, которое заготавливаю на зиму, и никаких немцев.

Мы стоим, молчим. Тра-ля-ля. Вдруг одна из них:

— Послушайте, а может, тот немец хотел наконец-то нажраться?!

— И что?

— Ну ведь вы сами говорили, что мужиком не насытишься, потому как ненасытность не убывает, потому как поверхность, кожа… А может, он таким образом хотел с ним как бы абсолютно соединиться?

Остальные соглашаются. Но все же что-то тут не так. Чтобы убить, порезать и съесть? Вроде как котлету. Это уж ресторан получается.

Аптекарша кривится:

— Вы невыносимы.

Что касается ее, то она — девочка из хорошего дома, стерилизованная и чистая. У нее даже в солнцезащитных очках фильтры, потому что у нее рак глаза. Она бледная, худая, рыжая. Мокрая английская курица. Очень мне нравится.

Так вот, Аптекарша эта, собственно говоря, сексом уже не занимается, хоть и очень бы хотела, а все из-за того, что листков этих начиталась. Зато попала в зависимость от интернетного общения. Подбивает меня, чтобы я купил себе веб-камеру, потому что в наше время все интертетки свинячат во весь рост и в цвете, виртуально заражаясь виртуальными вирусами. Благодарю за совет и закрываю глаза. Дремота одолевает…

— Не знаю как вы, а я хер теперь в рот хер возьму…

— Ну, ну, еще не вечер…

— Очень, очень осветляет, увлажняет…

— Квартиру искала, такую, сякую, а я ей говорю: а что тебе, шлюхе, надо, лишь бы на башку не капало…

— …такая чайка, такая чайка, вся семья наелась бы…

— Я этой гадине звоню — а у нее занято.

Дианка

с «зеброй» на запястьях, родом из Братиславы.

— Это час дороги до Ведничека! (до Вены то есть).

Звали ее Милан. Шестнадцатилетний прелестный блондинчик с голубыми глазами, длинными ресницами и вообще — паж из раскраски для послушных детей. Но внутри этого колокольчика скрывалась старая жирная и мешковатая баба. Приезжала на точку в метро, на станции Карлс-плац-Опер. Там было кафе-стекляшка, которую мы называли «аквариум» и из которой был виден вход в туалет. Вокруг вилось множество молоденьких поляков, чехов, румын, русских, ну и, конечно, старых австрияков. Некоторые довольно милые, а другие жутко мерзкие! Средних там вообще не было…

Дианка никогда не забудет вони дезинфекции с лимонным запахом, который царил там повсюду и смешивался в туалете со зловонием говна! Она не любила стоять при писсуарах и поджидать клиентов, а потому обычно пила пиво в этом застекленном подземном кафе и остекленевшим взглядом следила за старперами, суетящимися около туалета. Я ей:

— Работать, Дианка, арбайтен! Хотя бы эти несчастные пятьсот шиллингов, — на что она:

— Я сэм жэна лэнива…

Но если уж задницу подняла, то опять-таки только с одним мужиком пиво пила и сообщала мне громко, благо он не понимал:

— Южэм се свехо бика споткала…

Дианка не годилась для этой профессии. Поэтому дела у нее шли все хуже, денег становилось все меньше, она даже лишилась крова, из-за чего выглядела несвежей, и образовывался порочный круг: денег у нее не было, следовательно, выглядела она плохо, но, чтобы зарабатывать, она должна была бы отдохнуть, принять ванну, переодеться в чистое.

Была одна, в метро, а вдобавок ко всему — так натерла ноги, что уж и шагу не могла ступить по Вене. Кое-как доковыляла до «Альфи», до бара для таких, как она, мальчиков (их здесь стрихерами называют), сидела в углу и ничего не ела, не пила, не курила, только озиралась и мурлыкала себе под нос словацкий рок.

Это как игра в рулетку: в один прекрасный день тебе вдруг выпадает пятьсот шиллингов, но прежде, чем выиграешь, ты должен сделать ставку, вложить деньги. Потому что здесь приходится порой сидеть по многу часов, пока снимешь клиента. За это время выпиваешь не меньше пяти кофе, фанты, пива, чего угодно, потому что обслуга следит, чтобы стрихеры заказывали хотя бы один напиток в час. Вот и выходит, что заработок за день спускаешь за пять следующих, пока тут сидишь. Дианка с завистью смотрела, как те, кому повезло, поглощают у бара громадные шницели с картошкой фри и салатом, с яичницей-глазуньей, красиво прикрывающей котлету. С половинками прекрасных лимонов для опрыскивания этого мяса, картошки фри, всей этой великолепной жрачки! Глотала слюнки и курила стреляную сигарету, натощак встававшую поперек горла. Думала, что сейчас ее выгонят, потому что она больше не в состоянии ничего вложить в этот бизнес. И даже если бы нашлось несколько шиллингов, то ясно дело — раз выйдет, а пять раз — впустую, так можно всё потерять. У румын, например, уже две недели ничего не было, и какие румыны! Боже! Через большие белые мешковатые штаны показывают Дианке, какие у них прекрасные откормленные елданы. Обтянутые грязной материей. На смеси ломаного немецкого и русского просят, чтобы проверила, как они изголодались за две недели. Просят шиллинг, сигаретку, но что она может им дать? Они хороши собой и мужественны, без присущего австриякам, швейцарцам и немцам аптекарства в глазах, они — натуралы. Восемнадцатилетние, смуглые, с черными сросшимися бровями!

Старый клиент Дитер с обернутой в газету «Крысой» Гюнтера Грасса под мышкой курсирует по бару как профессор. В потертом пиджаке. С трубочкой. Но сам не знает, чего хочет. Приглашает Дианку к своему столику, заказывает выпивку, потом говорит:

— Heute bin ich müde, lass mich allein…[34]

Потом договаривается на среду, до которой Дианка на самом деле не знает, доживет ли.

За баром сегодня Винсент: высокий симпатичный австрияк, такие, как Дианка, раскручивают его гешефт. Из музыкального аппарата доносятся то хиты последнего лета, то Эдит Пиаф. В другом зале молодые стрихеры играют на игровых автоматах. Вот негритянка, некрасивая, грязная, от нее ужасно воняет, и Дианка знает, что она бездомная, что ее затянуло в омут порочного круга, что сама она закончит так же, если этим вечером не произойдет чудо. А лапочка-Винсент велит охраннику вывести негритянку. Вдруг вваливается банда развеселых местных плейбоев: старые, в разноцветных банданах, в цепях, перстнях. Шумные и раздухарившиеся, прямо из страны по имени Майами, страны звездочек, дринков и красных лимузинов с музыкой на полную катушку. Из страны фотообоев и выцветших снов, которая совсем рядом, в голове каждого плейбоя. Они заказывают виски и курят красные «Мальборо» — они не заботятся о здоровье. Лысые и чудовищно толстые: как же, однако, богатство обостряет каждую черту характера, — думает Милан-философ из спального района в Братиславе. Потому что, если кто-то пожрать не дурак и к тому же беден, он становится всего лишь толстым, но если он богат (в представлении Дианки каждый австрияк — богач), то будет выглядеть как эти, гаргантюазно. Или если какая-нибудь тетка хабалистая и богатая, то сразу может на себя навесить целый ювелирный магазин, надеть золотое пальто, меха и вообще переплюнуть любую опереточную диву. От орущих на все заведение, несдержанных во всем плейбоев Дианке никакого толку, пока они держатся одной компанией. Ибо она уже настолько опытна, что кладет глаз только на смущенных одиноких папиков, забившихся в угол забегаловки. Новый взрыв необузданного гогота лысых. А настоящие «необузданные» — красивые молодые русские — сидят тихо по углам и считают в карманах грязных джинсов последнюю мелочь. Или еще один тип клиентов, отмеченных богатством: сорокалетние тетки со своими ужимками и гримасами: каждая напоминает какого-нибудь зверька — горностая, попугая, сову… Все увешанные браслетами, места живого нет от подтяжек на физиономии. Это им двухметровые красавцы из страны пошлого блеска и дешевых забав помогают снять или надеть манто, им пододвигают пепельницы, дают огонька, открывают двери только ради того, чтобы их взяли. Да и стул подадут, пододвинут.

К ним сразу подлетают, стараются услужить, а они — подмигивают в ответ, шлепают их неловко и нежно или строят обиженные мины: «У-у, противный, с другим пойду сегодня!» Старые и гадкие, они совершенно не лысеют (пересадка), не седеют (краска), у них нет морщин, высокие, сытые — только по общему пресыщенному выражению лица можно определить их истинный возраст. Потому что они все уже успели себе заменить. Даже выражение лица: усвоили мимику чешских актрис, старых соседок с перманентом в мелкий бес… все у этих коз — и браслеты, и кольца, и портсигары, и зажигалки — все в брильянтах, в рубинах, на все успели накопить за долгие годы. А рядом самцы с большими лысыми репами — банда таксистов. Попивают пивко, покуривают какие-то коричневые сигаретки, горланят на всю забегаловку. Металлические перстни с черепами. А если не лысые, то известно, что такое все эти их прически: сзади длинно (иногда даже до пояса), спереди «под ежик», волосы обесцвеченные. И вот уже один из них идет походкой старого моряка к музыкальному аппарату и заказывает целую программу из немецкого диско-поло о любви. С подпевками. Из ящика льется теплый женский голос. Да, только шницеля и пива им не хватает для полного счастья, — думает Дианка и грызет ногти.

Во втором зале обычные мужики-работяги играют в бильярд. Да как играют — до изнурения, по шесть часов. Как будто им совсем не нужно зарабатывать! Ах да, они еще и бутерброды здесь заказывают! Те, что подороже… Затейливо оформленные и поданные к самому бильярдному столу, а известно — за доставку надо платить. Ох уж эти бутерброды с колбаской, огурчиком, с помидорчиком… Иногда двери в «Альфи» открыты и дует. Кое у кого из ребят — настоящих колл-бойз[35] — постоянно звонят мобильники. Они размещают в гей-журнальчиках объявления со своими телефонами и фотками. Принимают звонок и неторопливо идут к дверям, выходят и долго разговаривают перед баром. Да, Эрос слушает, да, Гиацинт слушает — все имена выдуманные. Потом звонят из автомата своим девушкам, невестам в Праге, в Москве:

— Да, работаю в ресторане, не могу дождаться, когда накоплю на нашу свадьбу, золотце ты мое… Твою посылку с носками и чистым бельем получил, спасибо…

А то иногда войдет какая-нибудь худая, нервная и лысая, сядет у барной стойки, закажет пива и весь вечер напролет чиркает зажигалкой. А попроси ее дать огонька, тут же как будто отключается. А потом входит польское чмо. Натуралы. С чем-то таким пошлым в глазах, с агрессией. Они здесь зарабатывают, отвращение подавляют. И носят футболки с большой красной надписью POLSKA на спине. И с порога:

— Блядь, блядь, урою ублюдка.

Дианка панически их боится. Но есть и один симпатичный поляк. Как раз слышно, как он разговаривает с кем-то о том, что вернулся из Франции, из Канн, что ничего не заработал, зато проигрался до нитки, и, если бы друг не выиграл на автомате, не на что было бы вернуться, и он тоже попал бы в порочный круг. Рассказ закончен, ибо что такое порочный круг никому в этой забегаловке и ее окрестностях объяснять не надо.

Сейчас Дианка встает и выходит из бара, из этого тяжелого воздуха, пропитанного дымом сигарет, запахом шницелей, пива, духов… Идет в соседний парк, где стоят, переминаясь от холода, такие же, как она, — у которых нет средств даже посидеть в забегаловке. Там, на улице, все выглядит совершенно так же, как и в давние времена. Стоят и стоят, а старые, толстые и лысые клиенты ходят между запаркованных вдоль тротуаров машин, иногда кто-нибудь кого-нибудь изобьет до крови или приедет полиция, и все разом как сквозь землю проваливаются.

Вот тогда и появился в ее жизни тот самый юрист, который превратил ее на три месяца в наседку-домоседку. Взамен за мытье посуды и секс он проявил заботу о стертой до кости Дианкиной ноге, внимание ко всем ее болезням, которые она приобрела за пять дней, пока была бездомной и спала… впрочем, поспать-то ей и не пришлось. Потому что метро закрывали такими решетками, которые спускают с потолка, как в старых замках. Все закрыли, подняли разводные мосты, красный свет для Дианки из Братиславы! Первая ночь, казалось, никогда не кончится! Так и простоял Милан с двенадцати ночи до утра на морозе. И ничего не происходило. Подсвеченные уличным фонарем, падали снежные хлопья — это не Событие… Ну разве что проедет роскошный обтекаемый «мерседес», только теперь Дианка тосковала не по «мерседесам», а по собственной комнате в братиславском панельном доме, по приготовленному мамой ужину, по чаю и школьным домашним заданиям. Вот только паспорт… Ну, словом, — не было больше у нее паспорта. Почему Милан уехал? Потому что суп оказался пересоленным. Дианка приехала сюда год назад, потому что у нее были проблемы в школе, потому что ей не нравились мамины обеды, а из кухни несло горелым… Вот и все причины. А еще потому, что ей предстояло идти в профтехучилище из-за слишком плохих оценок, потому что то одно, то другое. Потому что жизнь вообще проходила где-то в другом месте и состояла из танцев с миллионерами и питья шампанского, а не тут, дома, со всеми этими запахами горелого. Идея возникла внезапно, кое-что Дианка украла, продала и, в чем была, поехала. Потом, когда уже сошла в Вене, поняла, что если и есть рай, то он здесь, что она уже никогда никуда не вернется, и выбросила паспорт в водосточный люк.

В пятом часу утра она начала есть снег. С газонов, потому что он казался ей чище того, что лежал на улице. Прихрамывая, шла она по одной из главных улиц, смотрела на витрины и ощущала тот единственный в своем роде вкус, который приобретает Запад, когда в кармане нет ни гроша. Полагая, что даже автомобилям лучше, чем ей, она попыталась проникнуть в подземный гараж, но включилась охранная сигнализация, и пришлось удирать. Короче, за пять дней и пять ночей она всю эту долбаную Вену облазила вдоль и поперек. На малолюдных улицах она снимала этот несчастный ботинок, зимой, на снегу. Предпочитала мерзнуть. Останавливалась на мостах и смотрела на Дунай, по которому плыли большие льдины. Всматривалась в тротуарные бордюры, исполненная присущей всем нищим уверенности, что вот-вот найдет монетку, что чисто статистически невозможно ее не найти. Потому что на станции метро был автомат, а в нем, за стеклом, шоколадные батончики и горячие куриные крылышки. Все. Надо только найти монетку, и она ночи напролет искала эти монеты. Каждая, ну просто каждая пробка выглядела монетой, каждый торчащий из асфальта камешек! Свою последнюю мелочь… это было ужасно. Третьего дня она хотела позвонить домой, родителям, чтобы они за ней приехали, забрали ее, сделали ей в посольстве какой-нибудь временный паспорт, но автомат сожрал эти деньги. Она колотила по нему кулаками (ох, да какие там кулаки, «кулачками», конечно), но оттуда ничего не выпало. На аппарате было написано, что в таких случаях надо позвонить по бесплатному номеру и предъявить претензии, но, разумеется, ничего не работало: включалась какая-то автоматическая сука и что-то там гундосила. Горя праведной местью, Дианка забила этим австрийским гадам автомат палочками и спичками (а как бы сейчас они пригодились).

Она успела возненавидеть всех, кто в это самое время садился в машины, подъезжал к Опере, читал газеты в маленьких кофейнях «Эдуссио», нес покупки, бежал по снегу, целовался под памятниками и дарил шоколадные наборы с головами Великих Музыкантов на коробке. Как голодная собака смотрела Дианка на эти громадные бонбоньерки. Все витрины в шоколадках, каждая конфетка особо завернута в золотце с нарисованным профилем какого-нибудь музыкального сукина сына в большом седом парике. Открытые коробки размером с колесо от кареты поблескивали в ночном свете пустой улицы. Дианка перешла какую-то невидимую границу голода и теперь ощущала его все меньше. Но смотрела на эти бонбоньерки и не могла оторвать взгляда, потому что, когда вдруг оказываешься в нищете, любое богатство этого мира становится чем-то очень неправдоподобным и притягательным. Бедняк мечтает о работе и скромных суммах, нищий — только о миллионах! Звонили далекие звонки, зажигались и гасли красные гирлянды, и ей казалось, что с минуты на минуту за ней к магазину приедут сани, запряженные множеством оленей, и увезут ее отсюда прямо в одну из сказок. Она уже сама не знала, какая из них больше для нее подходит: может, та, что о девочке со спичками, мерзнущей под дождем? Она последние спички затолкала в автомат, впрочем, с курением было хуже всего! Именно этот голод постоянно давал о себе знать. А может, для такой ситуации лучше подходит история о Кае и Герде? Эго, должно быть, была одна из скандинавских сказок, потому что Милан помнил только, что в ней полно льда, белизны, синего неба и богатств. То есть все как в Швеции. Чтобы еще больше смахивало на китч… Здесь везде было такое световое оформление, видимо снабженное фотоэлементом, что, когда проходишь мимо, раздается инфантильная американская колядка и в пустоте морозной ночи звенят бубенцы. Вот только вместо оленей приехала ночная мусорка, которая в Австрии выглядит как машина будущего. Дианка почувствовала себя мусором и подумала, что приехали за ней.

В конце концов она перестала ходить, потому что с каждым шагом ботинок врезался чуть ли не в кость. По крайней мере, Дианке так казалось. Эти прекрасные, а теперь такие ненавистные полуботинки были памятью о недавнем периоде процветания (Ральф, Алекс!), когда вместо того, чтобы отложить на черный день, она накупила кучу новых тряпок. Но потом, когда потеряла квартиру у одной бразильской тетки (Сьерра Феррара ди Милва), спрятала все свое добро в ячейку камеры хранения на вокзале, опустила монетку, и… и вот она снова здесь, но оказалось, чтобы его получить, надо бросить в автомат аж пятьсот шиллингов, потому что счетчик все это время работал! На световом табло мерцала приветственная надпись, информировавшая Дианку, что если она не заберет свои вещи в течение ближайших двадцати четырех часов, то больше никогда их не увидит. Впрочем, она до конца так и не поняла, что эти австрийские сволочи там понаписали.

Она уже не могла ни ходить, ни стоять, ни справляться с меланхолией, которую навевали вездесущие елки, праздничная иллюминация и колокольчики, названивающие колядки. Весь этот красно-зеленый китч ее абсолютно не касался.

Сколько раз я говорил ей:

— Дианка, завязывай с этим делом, это профессия для людей со стальными нервами. Которые будут учиться дойч, копить гельд,[36] тусоваться с теми, у кого «мерседесы» и подземные гаражи! И не сюда, а в Мюнхен или Цюрих надо тебе фарен![37] Тут нихт бляйбен,[38] нет! Тут нихт гут,[39] тут кайне гешефт,[40] Дианка. Подивей се,[41] как я справляюсь, сколько у меня клиентов! Потому что я знаю, как! Я даже сидюшку со своими фотками сделал! Panimajesz? Капито,[42] мать твою, Миланчик, дорогой?

И вот сейчас, в пять утра, перед магазином с музыкальными бонбоньерками эти мои слова, видать, порхали у нее в голове, как хлопья снега. Той ночью Дианка поняла, что весь Запад — вроде парка аттракционов, подключенных к электросети. Так же мигает лампочками вне зависимости от того, радуешься ты, Милан, прелестный ангелочек, или наоборот — подыхаешь в метро. Он абсолютно равнодушен ко всему. И всегда весел. Пока не выдернут штепсель из розетки. Еще немного, и той ночью Дианка стала бы социалисткой.

Но юрист проявлял милосердие. Запирал ее дома на весь день и уходил на работу. И Дианка должна была управляться на кухне, со всеми этими роботами, компьютерами… Скучать, пылесосить, перебирать его шкафы, забитые скучными вешалками с костюмами в полиэтиленовых чехлах. В конце концов она стала жалеть, что убежала из дому в эту Вену, где должно было рекой литься шампанское, где должно было быть много красивых мужчин и быстрых автомобилей. Где вместо всего этого есть Юрген — старый лысый адвокат, который ругается по любому поводу, кричит и вообще… если человек подтирается увлажненной ваткой с запахом ромашки, значит, он ненормальный! Дианка подозрительно осматривала все эти незнакомые ей изобретения. Для чего, например, служит эта подключаемая к сети щетка? Выглядит вроде как для мытья бутылок, но на ручке у нее какие-то риски, кнопки, я нэ розумим тэхо. Сколько смеха было с этой щеткой, когда она ее включила! Это ведь какой-то гигантский вибратор получается!

Или вот еще: раз вымыла она волосы каким-то шампунем из ванной, так юрист ей скандал закатил, мол, это специальный шампунь для его седых волос, очень дорогой, чтоб она к нему близко не подходила. Ну в итоге Дианка и взбунтовалась, специально делала все ему назло, пользовалась шампунем, перекладывала в шкафу белье и, несмотря на запрет, позвонила Эдвину, знакомому с добрых старых времен… Своему американцу… Что будет у него вечером. Чтобы ждал. Тот объяснил еще раз, как там на ихнем метро люди ездят, потому что Дианка все это не слишком хорошо понимала. Ждала вечера. Тогда у нее был ее законный час прогулки, и она могла одна выходить из дома. Если бы она не вернулась в назначенное время, был бы страшный скандал. Эдвин — классный плейбой. Высокий, длинные крашенные под блондина кудри, ковбойские сапожки, джинсы, жевательная резинка, поперс, который был уже тогда запрещен и его продавали в порношопах как «жидкость для протирки CD». Он ждал ее неподалеку от Хаммергассе и забрал к себе, а потом, через час, отпустил. Не успевшая прийти в себя от поперса, Дианка быстро сбежала по лестнице и врезалась головой в абсолютно прозрачное стекло. Очнувшись, она обнаружила себя в подъезде. Ведущая на лестницу стеклянная дверь захлопнулась за ней автоматически, а перед ней была еще одна, наружная дверь, которая, как выяснилось, уже была заперта. Дианка хотела открыть стеклянную дверь, но та оказалась с домофоном. Только как фамилия Эдвина и на каком этаже он живет? Она не обратила внимания, когда он ее вел, откуда ей было знать, что это пригодится? Вот и оказалась она запертой на площади в пару квадратных метров, а время шло, Юрген уже ее клял там почем зря. До утра наверняка никто сюда не придет, потому что эти австрияцкие мещане давно легли спать. Она позвонила кому-то на второй этаж, ответила женщина. Вот только Дианка по-немецки скорее средненько… И стала излагать свою ситуацию так, как разговаривала со мной, на мешанине чешского, немецкого, русского и папьяменто, но голос стал что-то выкрикивать про полицию, и Дианка сдалась. Улеглась поудобнее на каменном полу и все сокрушалась, что в этой чертовой Вене все, ну просто все живут в домах старой постройки…

Группа из Познани

Они говорят о себе в мужском роде. Они — дети «эпохи эмансипации» (не то, что мы, поэтому граница проходит по пляжу где-то на высоте сдохшего радара и красного флага). Они собираются в баре «Скорпио». Борются за право вступать в брак и усыновлять детей. Вообще борются, к чему-то стремятся. Разговаривают языком «Политики» и «Впрост».[43] Пришли к нам с пляжным мячом и с этим своим скачущим познаньским акцентом, один мужик мужиком, с бакенбардами и прочей растительностью на лице:

— Не желаете с нами сыграть? Блажей, — представился, крепко, по-мужски пожал руку, весь такой лысый, огромный!

Обе Пенсионерки сразу же от этого почувствовали себя слишком мужчинами, слишком голыми, быстро юбчонки себе соорудили из полотенец, в себя спрятались, убежали берговать,[44] бросив меня одну: вот ты и будь с ними мужчиной, а мы цветы пойдем собирать на дюны, цветочки. Эээээх, цветочки для украшения лифчика!


Это ж надо. Предательницы. Бросили меня! Я подняла солнечные очки на лоб и лежа смотрела на две мощные ляжки, выросшие надо мною, словно колонны. И только я приоткрыла рот и хотела было приступить к делу, как эти две ляжки беспокойно задвигались: мол, нет, мол, усыновление, эмансипация, право заключать браки, партия зеленых, у каждого есть друг, постоянный партнер, безопасный секс (дружеский), презервативы. Мы — люди культурные, которые хотят, чтоб все было чисто, морально, с общественного согласия, в белых перчатках (только бы они у вас не запачкались). И сразу принялся меня просвещать, что из-за таких, как я, в обществе складывается ужасный образ гея, что мы (то есть я и эти Пенсионерки, и Блондинчик, и другие с дюн) занимаемся этим, как собаки в кустах, а тем временем они к нам с мячом, со спортом, с физическим здоровьем, потому что хотели нас освободить от этого, уже постпикетного и еще предэмансипационного упадка, короче говоря, хотели занять нас чем-то полезным. Что мы, дескать, толстые хабалки. И что я сразу рот раскрываю, как только обнаженку вижу, а им, видишь ли, нужна любовь, взаимопонимание, взаимоуважение. Да, иногда важными оказываются другие вещи. Какие? Дружба, родство душ.


Я глаза свои протерла и думаю: Лу-у-укреция, помоги! Эх, уже вижу краем глаза, что предательницы там, на этих дюнах отрываются, а меня здесь на погибель оставили. Стало быть, слушаю дальше, что говорит этот накачанный и депилированный пластиковый хлыщ, и у меня совсем отпала охота к сексу с ним, потому что вся эта дружба и близость между нами исчезла и установились отношения, как на приеме у психотерапевта. Слишком близко, слишком нежно, точно с родственником, а с родственниками как-то не в жилу… И вообще, не хочу я никакой дружбы и близости. Потому что у меня это ассоциируется с мамой. Я хочу незнакомого, который меня отхарит, как паршивую суку, наизмывается надо мной, пронесется, как торнадо, оставит меня мокрым пятном на оскверненной кровати, в таком состоянии, что даже сил не останется встать, дверь за ним закрыть… И чтоб он был молотобойцем, чтоб на заводе с молотком безумствовал… — ну, что бы ты на это сказала, имела бы ты хоть что-нибудь против? Я бы дрожала, дрожала, дрожала бы, дрожала! Волосы всклокочены, куча тряпок от меня останется, он плюнет, бросит бумажное полотенце на эту кучу и пойдет, даже дверь не прикроет. Открытой оставит. А я, уткнувшись лицом в мокрую думку, засну, без дружбы и без близости!


Он говорит: мы, геи. Мы, Геи, должны то, должны сообща се, пятое-десятое. Пролетела птица, чайка, солнце зашло за тучу. Не только секс. Но и спорт, и охрана окружающей среды, особый взгляд на европейскую цивилизацию, не запишусь ли я в его дискуссионный список и какой-то там портал. Куда мне, темной, в Интернет?! Когда я вся в прошлом, во всех этих отпусках в вагончиках месткомовских, как бы обращенная назад. Кроме того, никто из них не курит, только этим мячом с надписью NIVEA перебрасываются и лежат парами, прижавшись друг к дружке. Собралась, пошла к ним. Ага! Вижу, что ни парочка — верные, неразлучные, а присмотришься — обязательно с кем-то из них у меня на дюнах что-нибудь да было… Ага, а теперь делают вид, что не узнают меня. Так вот она какая их верность! О, а с этим молодым, мелированным, что на полотенце «Мальборо» с закатом солнца лежит в объятьях другого, постарше, я в самом начале, сразу по приезде… А та корова костлявая, мало, что ли, за мной таскалась, теперь-то она верная.


А между тем опять незадача. Ведь они (остальные), не присутствуя при нашем разговоре, но, видя, что я девушка молодая, хорошо сложенная, в красивых очках, как к своему ко мне подходят и уже как к своему, эмансипированному, обращаются. А что там у вас во Вроцлаве, на этой вашей «Сцене», в этом вашем «Н2О», и что они на днях в Берлин на Парад Любви едут, а поеду ли я, уж не специально ли по этому случаю волосы крашу, желирую? Мне даже пришлось о себе говорить в мужском роде, но я тихо говорила, неразборчиво:

— И где же вы все так в пары посбивались?

Они:

— Да по объявлениям, на геи-точка-пэ-эль. Дескать, привет, ищу молодого спутника жизни без вредных привычек, я улыбчивый, двадцать с небольшим, есть собака по кличке Филип. Или: студент желает познакомиться с хорошим человеком, с которым можно выпить и оторваться. Номер аськи такой, а эсэмэски на номер сякой.

Священнослужитель 69; 40 лет

Да славится имя Господне!

Священнослужитель ищет братскую душу (активную, с растительностью на груди)! Верю, что в каждом Втором пребывает Бог. Предлагаю ни к чему не обязывающие встречи у Тебя, с целью секса орального и анального (только презервативы). Приветствуются женатые, имеющие детей. Только мобильник. Да храни вас Бог!

Напиши про нас!

Знаю я эти объявления, еще как знаю, с целой кучей людей в свое время встречалась. А они мне, буду ли я в мячик играть, какую-то сетку на палках от моря до дюн растянули, все перегородили и играют. Один в дредах крашеных, другой в татуировке, и все подскакивают, да так по-мужски. Я уж не выдержала и говорю:

— Куда мне, куда мне в мяч? Прилягу-ка я лучше на собственном одеяле, если позволите, и рассказиком вас попотчую, ибо я по части рассказов. Писатель? Писательница не из рядовых. Михаськой-Литераторшей меня кличут, а раньше была Белоснежкой.

— Тогда ты должна фельетоны прогеевские для прессы глянцевой да высокотиражной писать! А в борьбе за права участвуешь, а в средствах массовых за геев выступаешь?

— Гм, а впрочем, было дело, в «Активист» разок что-то там написала. Позвонил мне ночью Ярек Л. с просьбой, потому что Виолетта В. завалила фельетон.

— А в «Новом мэне»?

— Нет, в «Новом мэне» я не публикуюсь, в «Иначе» тоже нет. Но книгу про вас пишу.

— Идейную?

— Нет.

— Все равно, обязательно напиши, — говорит Блажей.

— Обязательно напиши книгу о нас, о Геях… Это должна быть история двух геев из среднего класса, с высшим образованием, кандидатов наук по управлению и финансам, в очках, в свитерочках… Создали крепкую пару и хотят усыновить ребенка, но сталкиваются с проблемами. Общество, понимаешь, их не хочет принять, хоть они — и читателю это ясно — культурные и спокойные. А для большего контраста пусть у соседей будут жутко неудачные семьи, пусть они пьянствуют и бьют своих детей, но Государство им не откажет в усыновлении, а этим, у которых мальчик (мальчик!) был бы как у Христа за пазухой, откажет. Чтобы читатель сам видел, как всё несправедливо… А в конце пусть они усыновят кота, в смысле, тьфу! Пусть купят кота… И назовут его так, как этого ребенка хотели назвать…

— О! Прекрасная идея для книги, гениальный подарок на День Святого Валентина, геевские пары купят в торговом пассаже. Все, побежал, лечу писать, может, что-нибудь заработаю!

Рандеву

А с Интернетом я попала вот в какую историю. Парень ответил на мое объявление. К счастью, он не был ни «милым», ни «симпатичным», ни «любителем развлечься и поболтать обо всем» — то есть уже в самом начале получил у меня бонус в пять баллов. Еще он не любил ходить на байдарке, не занимался спортом, не воздерживался от возлияний, что, правда, уже редко, очень редко случается. Впрочем, мои объявления были так сформулированы, что отвечали на них только такие люди. А этот был серьезным научным работником. Короче говоря, я влюбилась в него после каких-нибудь пяти мейлов. Знаю, знаю, что ты скажешь, виконт, и будешь прав… Но он весь был будто под меня сделан, только о внешности ничего не говорил, а я и не спрашивала. К тому же он сам написал, что «внешность для него не имеет значения». И я ему тогда тоже, что, мол, и для меня не имеет значения, и так во всем с ним соглашалась. Его мейлы распечатывала, целовала и в рамки вставляла. По десяти посланий на день, разговоры по мобильнику дорогие, потому что мы из вражеских сетей (он — «Идея», я — «Эра»), И все же чуть ли не целыми часами я с ним говорила, а голос у него был молодой и прекрасный. И занимается он… физикой Солнца, мировая величина. Астрофизик. А поскольку я уже с одним физиком была знакома, худой такой мальчишечка с длинными волосами, и голос его мне подходил, то в конце концов моя фантазия прилепила его к этому образу, потому что не может человек долго любить одни только буквы. Не получается, абстракция в этом случае невыносима. После нескольких месяцев переписки я не выдержала, предложила: встретимся около зоопарка, сегодня, прямо сейчас. Нет, давай еще немного поговорим. Я уж ему: неважно, как ты выглядишь, можешь быть даже в инвалидной коляске, пускай даже у тебя СПИД, все равно я только с тобой хочу… И такой он умный был, на стольких языках мейлы рассылал по вопросам Солнца. Он никогда не ставил польских букв в мейлах, потому что, говорит, привык писать на десяти языках, и даже на некоторых очень редких. В конце концов согласился на встречу. Я весь день в ванной. Иду, стою около зоопарка, уже пятнадцать минут шестого, а его все нет. Вообще людей нет, один только старикан на коляске, наверное, нищий, потому что у него пол-лица исковеркано, видать, от рожденья, к тому же какая-то болезнь, «слоновостью», кажется, называется. Стою, жду, смотрю на часы, и постепенно до меня начинает доходить, что и этот нищий кого-то ждет… Со своей слоновьей болезнью, лысый, оборванный… Улыбается и подъезжает ко мне на этой своей коляске. У меня лицо каменное. Ветер. В тот день природа и впрямь постаралась оттенить чувства героев. Порыв ветра бросил волосы мне на глаза. В мозгах тоже ненастье: что делать, как сдержать слезы? Не удирать же! Но слезы сами навернулись, потому что на моих глазах умирал человек, которого я себе придумал. Умирал тот худой длинноволосый веселый паренек, который долгое время так лихо перебрасывался со мной мейлами. Он употреблял молодежные обороты, вроде: «пипл ломанется» или «скинь свой номер»… Умирал тот паренек, слетали, как пена, его ямочки, его ключицы, рассыпались, как песок, веснушки… Да и не было их никогда, хоть столько месяцев я мысленно целовал его! Труп целовал!

Выходит, я целовал того, кто сейчас сидит передо мною в коляске. Ветер дул, он глаза свои на меня поднял синие, наивные, потому что должен был быть наивным, если поверил мне, что и на самом деле внешность не важна. Я сам на мгновение в это поверил. А если не важна, то люби его сейчас, этого человека, подумал я и выдавил из себя тихое:

— Вы, наверное, ждете кого-то? — Но у меня так сдавило горло, что я и сам не расслышал своих слов…

А он улыбнулся и спросил: «Михал?» Ну а я сдавленным горлом прохрипел, что, мол, ага. Что, дескать, очень приятно. Но не сумел так притвориться, чтобы замаскировать свое разочарование. Может, прогуляемся по Щитницкому парку? Вернее, прокатимся? И направил свою коляску к пешеходному переходу. Идем мы, молчим, а всего несколько часов назад… Когда он вернется домой, найдет в компьютере мейл, который, как следует из разговора, не успел получить перед выходом. Абсолютно идиотский в контексте нашего молчаливого, как на похоронах (моего паренька), шествия. Я пишу в нем, что мы уст не сомкнем, что мы обязательно и сразу должны пойти ко мне домой и друг друга вволю пообнимать, обслюнявить, обцеловать, просто любить беспредельно до конца нашей совместной жизни. Но теперь об этом как-то и речи нет. Только вот смотрит он на меня таким взглядом… Вижу, что я ему нравлюсь, что в нем проснулась надежда, может, он и замечает, что здесь что-то не так, но объясняет это «что-то» ветром, непогодой. И вдруг говорит мне:

— У тебя красивые глаза.

Красивые, видишь ли, глаза, а я больше не могу сдерживаться, плачу и прошу его: не говори так! Неужто не понимаешь, что со мною творится, не видишь, что из этих красивых глаз текут слезы по щекам, возможно, еще более красивым? Не говори, потому что я здесь на поминках, то есть на поминальном шествии! Передвижение поминальным шагом в физическом пространстве, ты ведь физик, может, и поймешь.

А про себя думаю: говори с ним. Пусть он тебе об этом своем Солнце расскажет, по крайней мере не будет этой гнетущей тишины, ведь в интеллектуальной плоскости мы должны понимать друг друга. Но в голосе у него что-то такое, от чего те же самые умные мысли, что в мейлах (от паренька) были блистательными, стали теперь не пойми что. Навожу его тем не менее на разговор об университетских дотациях, об исследовательских фантах… Как будто с дядюшкой, с одним из моих бесчисленных университетских дядюшек разговариваю. В итоге во все это вплетается опереточный элемент, которого я так старался избежать: он притормаживает коляску, останавливается и говорит «Люблю тебя», в этом парке, у какой-то маньеристской скульптуры какого-то рококового хрена, у фонтана с фавном. Я должен соблюдать правила игры и не знаю, то ли это из «Шпанской мушки»,[45] то ли из «Королевы чардаша»,[46] но отвечаю: «Останемся лучше друзьями»…

Останемся лучше друзьями, виконт, карета подана, и гром любви не разобьет уж сердце, но мы можем остаться добрыми друзьями, как предлагали те, из Познани, дружба, близость, прочие ценности пусть воцарятся меж нами, словом, — сваливай с моей кровати и о красивых глазах мне не говори!

Когда я вернулся домой и взглянул на стены, увешанные распечатанными мейлами от «паренька в очках», и начал их читать, паренек тот на мгновение в этих мейлах ожил, икнул в предсмертном вздохе, пошевелился, дернулся и сдох навеки. А я на диван, лицом в подушки и в рев великий, реву, точно стадо. Заболел я, лихорадка трепала, как в романах, — тело и природа, все соединилось, чтобы подчеркнуть переживания, а мама бедняжка говорит: «вижу, не очень-то удачная у тебя получилась встреча»…

Кожаный из Познани

А, думаю, пошли они все… ухожу. Ухожу к себе на одеяло, в шестидесятые-семидесятые годы, к термосу, к томатному супчику, который принесла мне в банке из столовки «Сполэм» Пенсионерка № 2. Вместе с ними ухожу. Мы, с заставы, мы, суки рваные с обочины III Речи Посполитой, как чирей на ее жопе. Короче: юбку к плечу и лечу. Лечу писать. Но тут ко мне подходит (этого еще не хватало) тот самый, весь в татуировке, в кольцах, лысый, член в сережках, висюльках, а на бицепсе кожаный браслет в заклепках. Такой заломал бы меня да опустил как нечего делать! Однако ж он ко мне с такими словами:

— Мне известно, что ты польский писатель… И на Западе бываешь. Хи-хи-хи, разбираемся в этих делах, михалвит-ковски-точка-фриарт-точка-пэ-эл, скажешь нет? Нас не проведешь. Любишь фотографироваться в черных кожанках и в Берлин ездить (у него Берлин, видать, с распутством ассоциировался). Я это вот к чему. Мы — сплоченная группа людей, желающих заниматься безопасным сексом в четко определенном стиле. Если тебя заинтересует… Мы — настоящие мужчины, все мы — хорошие знакомые, дружим не первый день, уважаем друг друга (!). На случай, если примешь приглашение приехать ко мне в Познань, микрорайон «Лех», знай, что все полностью оборудовано, гинекологические кресла, черные латексные перчатки, есть гель для смазки, есть поперс, кожаные и резиновые маски, противогазы есть. Кнуты, ошейники, кольца, острые пики… — призывно зашептал Кожаный, — горелки… Мы не извращенцы, у нас сплошь адвокаты, художники, вот и ты подходишь как нельзя лучше…

И в таком духе сорок пять минут подряд. Ни закурить, ни пива выпить, лучшее солнце теряю. В конце я согласилась: да, да, когда-нибудь охотно заеду, но пока что мне надо на одеяло, там у меня две… вернее, двое сторожат мои тряпки, может, потом как-нибудь заеду к вам…

Михал, если не ошибаюсь

Я упрямая, старая, неспортивная, злая, извращенная тетка и для всех ваших дискуссий закрыта, как мясной магазин при коммунистах после шести вечера! А зовут меня Алексис! — бормочу сама себе, кустам, потому что с апломбом у меня всегда было плоховато, и я никогда не могла никому ничего такого сказать прямо в лицо, лишь глупо улыбаюсь и поддакиваю. Из-за чего потом возникают такие, например, проблемы.

Моя сестра говорит мне:

— Не отвечай на это объявление! А то придет молодящийся старик в берете набекрень, в куртке, с розой в руке в качестве опознавательного знака, придет и скажет: «Михал, если не ошибаюсь…» И отведет тебя, МИХАЛ, к своему «трабанту», представится Амвросием.

А я постесняюсь мужику отказать, когда он будет настаивать на встрече, а потом все сбывается до мельчайших подробностей: приходит мужик в годах, вежливый, с цветами, с веселыми шутками, Амвросий, спрашивает, нравится ли мне «Кабаре Пожилых Мужчин».[47] А я вежливо поддакиваю и мечтаю об уверенной интонации в моем голосе. Такой, которая появляется по ночам, когда никто не стоит перед глазами и я строчу свои послания миру, чтобы бросить их в лицо людям, а вот прямо кому-нибудь что-то сказать, извините, нет.

Пенсионерки (продолжение)

— Ну не люблю я, и не потому, что очень уж нетолерантная, а просто не люблю, когда сюда натуралы приходят с бабами, писают на дюнах, не понимая, что это за место. Я говорю: вам что, мало нудистского пляжа для натуралов? Мало вам обычного пляжа? Мало вам всего вашего гетеромира натуралов?!

Одна пенсионерка нацепила на нос большие роговые очки и решает кроссворд, который, разумеется, потом вышлет с надеждой на приз. Они непременно участвуют в каждом конкурсе. Все вышлют, насобирают вырезанные штрихкоды и позвонят по указанному на экране телефону. Та из них, что помоложе, выиграла когда-то целый месяц неограниченного посещения солярия. Чуть кожу не сожгла. Счастье, что дело было в начале девяностых, когда лампы были слабенькие. Другая — занялась минеральной водой (коды на обратной стороне пробки), выиграла поездку в водно-оздоровительный центр, а там говорят: «Это для женщин конкурс»…

Но она все из этой поездки выжала: и на гимнастику с бабами ходила, и на грязи, и к косметичке; впрочем, были там и двое мужчин, которые служили ей оправданием, мол, и другие мужчины здесь есть.

У этих двоих и у Пенсионерки (пан Веслав) был стол в зале, где ели женщины, проходившие «курс похудания». С той только разницей, что у них было все, чего только душа пожелает, а у женщин — листок салата, пол-апельсина, половинка сухарика и, может, еще какой-нибудь кефирчик ноль процентов. А две так просто бесились от голода, потому что им утром вообще ничего есть не давали, а потом инструкторы целый день гоняли их по горам. В конце концов они не выдержали, смотрят на накрытый мужской стол, да как набросятся, да как все смели! Пирожное, мороженое, все! Пришли эти двое, смотрят — нет ничего. Так, обмахиваясь романчиком, рассказывает наша Веслава:

— Ну ничегошеньки, пан Михал. А эти мужчины всегда вместе, ухоженные, у одного крашеные прядки, у второго крашеные прядки.

Я проворчал что-то, мол, прядки — это деревня, потому как в сон клонит, солнышко ласково греет, волны блестят, глаза слепят. Лежу, прижавшись одной щекой к одеялу, чувствую через него разные там веточки, шишечки… А себя чувствую отяжелевшим, сытым… Хочу спать на солнце, среди всеобщего гомозения в природе и далекого шума, а потом окунусь и снова спать. Между тем Пенсионерка № 1 показывает мне, какой она себе прекрасный оранжевый зонт от ветра с надписью «Коластина» надыбала, его в «Россмэне» дали как бесплатное приложение к солнцезащитным кремам. Один глаз у меня открылся, ничего зонтик, клевый… Который час? Только три.

— Но к воскресенью должно распогодиться, завтра будет вёдро.

Какой-то отдаленный гул, как будто моторной лодки или катера, смотрю, катер, но что смешно, эти познанцы напялили на себя облегающие костюмы и пытаются заниматься серфингом, вот только море спокойное, словно озеро… я закрываю глаз. Мне хочется курить, но неохота лезть в сумку, где между прочим и часы, надо быть поаккуратнее, чтобы песку не насыпать…

— Обещали ненастье, похолодание на понедельник, сообщали в новостях, что по всей Польше циклон пройдет, но до воскресенья…

— Дорогая моя, этот Роберт все ей приносил с оптового склада, все, я поехала на дачу, к своим помидорам, возвращаюсь в Лодзь, а квартира…

— Это Куницкая пела, а не Яроцкая, а «Беату с Альбатроса» пел Лясковский, точно помню…

— Ну допустим, сделала она маммографию, и что из этого…

— Я какая-то пристукнутая, не знаю, может, давление, два кофе я уже выпила…

— Тетки по нему с ума сходили, а эта даже дала свои золотые зубы вырвать…

— Была я у нее дома, а какая у падлы квартира, а картинки-то какие, две полоски пересекаются, и дорогущие… как она там говорила? «Современное искусство», более интеллектуальное…

— Не знаю. Недолго, чтобы только подрумянились…

— У вас, дорогая, отличные плавки…

— За доллары.

— А я ей: слушай, ты, девка необученная!

Сколько же всего прошло перед закрытыми глазами, а в конце пролетел самолет и оставил после себя в небе заткнутую ватой щель.

Интимная стрижка

— По вертикали: «атака», первая «эн», девять букв, получается «нападение», подходит…

Постепенно просыпаюсь, хочу повернуться на другой бок, больно. Больно, сгорел, весь бок, тут и тут, даже под рукой. Горит. Пенсионерки тут же откладывают кроссворды и предлагают помазать меня, но даже самое легкое прикосновение болезненно, больно. Дерет и горит. Встаю, один ухожу в тень, на дюны, в лесок этот Булонский, что ли, а голова — кругом, черные лоскутья перед глазами летают. Маечку со своим изображением на спину себе набросил и иду. Везде, куда ни глянь, шевелятся кусты, вопреки установкам познаньской группы (узнаю нескольких), и все гладко выбриты, уж мне один из них, Збышек (правда, тетка он или нет, неизвестно), сказал: займись собой, побрейся, не ходи как деревенщина.

Так что по возвращении на квартиру, к Глухой Бабе, у которой я снимаю в непосредственной близости от Любиева, запираюсь на защелку, уж больно любопытная попалась: только я за порог, как она все мои вещи шмонает, в кремы лапы свои сует, дневник читает, ну и все обо мне знает. Отказался я от ее услуг: хотела мне компресс из простокваши на сожженную спину сделать, ушла. Создал соответствующую атмосферу, музыку включил, свет приглушил, снял трусы, беру ножницы, расческу и начинаю обстригать, потому что подумал: сперва лучше обкорнать и только потом пенкой и сбрить. Но сколько ж этих волос, черных, колечками, причем на всей подушке, потому что я на тахте разворошенной сидел, прислонясь к соломенному коврику с открытками. Дую я на них, все летит во все стороны, а если слишком коротко состригу в том месте, где ляжки сходятся, колется ужасно, колется. Так колется, будто все это чужое, не мое. В смысле, гениталии. И больше это не хуй у меня, а какой-то член, всего лишь половой орган, не яйца, а яички. Голые, колючие, точно гриб бесстыжий, кособокий, висят и сами себе удивляются. А я думаю: поступлю иначе, буду оригинальным и сделаю себе какую-нибудь асимметричную стрижку. Сам когда-то видел в Германии вывеску: Intim Friseur, там мелировали, сережки вкалывали, под панка, красили в зеленый цвет, закрепляли сахаром… Но всматриваюсь попристальней, лампу даже со столика, под которой умные книжки читаю, подношу — и что же я вижу! Белые и черные какие-то катышки, маленькие, почти что порошок, на лонных волосах моих, в моем лоне! В лоне вовсе не Матери, не Родины, а в моем собственном, загоревшем. Вот те на! Не дай боже, вошки! Вошки у меня завелись, надо все срезать, выбрить, депилировать! Сжечь трусы или не жечь? Погоди, погоди, где они, а, вон — в угол брошены. Выстирать? Утонут эти суки или они водоплавающие? А брюки? А волосы на голове? Как бы не перелезли! Рукой-то я трогал? Теперь понятно, почему все эти гады так выбриты! Смотрю — везде полно этих волос состриженных, отныне проклятых! И начинается невроз навязчивой идеи. Везде вижу волосы и вшей, все, к чему не прикоснусь, кажется зараженным. Я взял, выбросил в мусорный мешок всю постель, все шмотки и в чистом, прямо из чемодана вынутом в город понесся новое покупать, но темно уже, ночь на дворе. Только лотки вдоль променада стоят и дешевкой для дешевок торгуют. Белые джинсы с серебряными нашивками и розовой надписью LOVE на ягодицах. Подделки D & G, подделки всего. Как будто весь мир оставил все вещи в своем доме, в своем городе, а здешние — точно у Платона — лишь тени тех вещей. Что скажут Тетки-Элегантки, когда меня в этом лейблядстве завтра увидят? Вот только трусов нигде нет. На то, что под низом, плейбоям плевать, этого не видно. Ничего, завтра в городе куплю. В аптеку, что ли, за дрянью какой сходить. Ну пойду, а дальше? Что аптекарше сказать? Здесь, в этих Мендзыздроях, всегда очереди, потому что только три аптеки, люди за антибиотиками стоят, а я со своим:

— Есть у вас что-нибудь от мандавошек?


Сразу за дверями моей комнаты есть общая гостиная с телевизором, где собираются другие постояльцы Глухой Бабы. Лежу я голый, убаюкиваемый их разговором:

— Сегодня «Позвони по 07» будет после новостей, с капитаном Боревичем, я смотрю…

— А вы знаете, что этот Боревич теперь…

— …воруют, воруют, все к себе тащат… В норки свои…

О выходных пособиях для бывших шефов «Орлена»,[48] мол, высокие, два с половиной миллиона злотых — по телевизионному салону пробегает шумок. Солидарные шепотки, взгляды и вздохи. Потом о педофилии. Высказывается Лex Валенса. Все против ксендза. Одна из отдыхающих:

— Яйца б такому оторвала.

Потом идет реклама зубной пасты. И одна обращается ко мне:

— Как же, отбелит, как же, жди… — Я ухожу в себя, проваливаюсь в дрему.

— Сколько у вас, дорогая, уже автографов с променада?

— От одной из «Клана»…

— Я вчера видела Эву Блащик, скромно так сидела в кафе, скромно одетая, в черное, без никаких там охранников, сразу и не скажешь, что звезда.

— А я Яцека-Цыгана видела…

— Я вам вот что скажу: чтобы актером быть, надо что-то иметь в себе от обезьяны, вот так я думаю, чтобы людям показываться…

— А мне бы хотелось…

Сетования Глухой Бабы

Тук-тук! Кто там? Глухая Баба.

— Вот вы сюда приезжаете, вы тут у нас жилье снимаете, живете, ладно. А вы знаете, что здесь у меня постоянно одни одинокие мужчины селятся, снимают квартиру, с мая по октябрь?

— Например, кто?

— Чего?

— Например, кто!!!

— Что вы говорите?

— КТО, НАПРИМЕР?!

— Ну, например, этот, из Быдгощи, к которому художник известный заходит…

— Какой художник?!

— Чего?

— Какой художник?

— Как?

— Который?

— Э-э, господин хороший, вы тут все одним миром мазаны, вы тут все на этот пляж нудистов, думаете, я не знаю, вы тут все художники…

— А вам известно, что я тоже художник? Вам известно?

— А известно, я ведь о чем речь веду — вы все тут художники…

— А вот и нет, я книги пишу…

— Чего?

— Я художник, потому что пишу книги! Художник слова…

— Такие, что ль, книги? — И тут Глухая Баба делает рукой неприличный жест! Вот, мол, какие твои книги…

Панночка

Панночка служила во властных структурах, в учреждениях, устраивала в коммунистические времена теток на работу, давала талоны на бесплатные обеды, когда жизнь стала тяжелой и тетки впали в бедность.

— Они там отбивные уминали за милую душу.

Добрая была женщина, но на эти дела жутко падкая. Часто помогала задаром, а бывало, что требовала за это секс. И все коммунистическое правление дружила с Дианой и с Калицкой, постоянно то одну, то другую куда-нибудь устраивала. Например, пристроила Калицкую к цыганским оркестрам (Калицкая: «Я у всех цыган отсасывала, только они ведь не моются. Боже! Вообще!»)

Панночку телки убили в квартире. Семьдесят колотых ран, к стулу была привязана. На похоронах ползаставы (полный автобус подъехал к учреждению), все плачут, такая она была добрая, но когда настала пора петь «Дева благородная и благословенная…», «Дева непорооочная» — тут уж тетки не удержались и в смех: ну какая из нее непорочная!

Калицкая

Расскажу я тебе, Михаська, о Калицкой, но если она узнает, что я все это рассказала, обещай, что дашь на зубы! Скажи, что дашь на зубы, если мне этот сукин сын выбьет, чтобы я себе в Германии фарфоровые вставила!

В Большом Атласе Польских Теток, на странице, посвященной Калицкой, в правом нижнем углу щерится череп. Ядовитый гриб, хоть и может привлечь вас аппетитным видом улыбчивого опрятного пожилого господина, но потом через месяц вас найдут в ящике для белья! Если она идет через парк в белом пальто и шляпе, каждый подумает: солидная дама. А час спустя встречаешь ее в благотворительной столовке в очереди за дешевым супом.

Не дай бог, прицепится к тебе, когда ты пойдешь с каким-нибудь барсиком через парк, — сладкая такая, как кондитерское изделие коммунистических времен. Сразу пошлет тебя за сигаретами, за чем-угодно, за газетой «Нет», за батарейками, а твоего барсика станет расспрашивать и, как только сообразит, что он ничего о тебе не знает, так и ляпнет ему:

— Ты и вправду с этим чучелом водишься? — в смысле: с тобой. Погрустнеет и наклонится к его уху, будто горькую правду против собственной воли вынуждена открыть, ради спасения его жизни. — Не хочется говорить тебе, потому что ты сюда с этим человеком пришел, а он за газетой, за батарейками отправился, но… — тут она к его уху еще больше льнет, — не порть себе жизнь, парень… Не порть себе жизнь, ты ведь не знал, что это худшая из потаскух, хуже и не найдешь. Потаскуха больная, бедная, в семидесятые годы каждый от нее что-нибудь да подхватил — когда тебя, парень, на свете еще не было, она уже третий раз с сифилисом лежала… Ты лучше со мной водись, — так вот скажет, чтобы только этого молодца тем же вечером и заполучить. А как ты вернешься с той батарейкой, столь изощренно ею измышленной, снова сладкая-пресладкая, потому что уже успела яд в его ухо влить.

Сидит, сука, на лавочке, дружелюбно так улыбается, говорит о Фредке:

— Хороший все-таки человечек, эта наша Фредка, до чего же важно быть добрым человеком…

А какие-то молодые телки, что из дома сбежали, смотрят на нее, как на икону, и ни на секунду не задумаются, с кем связались…

Калицкая тогда жила у Дианы, все ждала ее смерти, надеялась, что та оставит ей квартиру. С чего-то эта сучара втемяшила себе в башку, что Диана ей эту квартиру (запущенную, там грибок был) оставит. Хорош расчетец, если учесть, что у Дианы была семья, которая Калицкой фиг бы что оставила… А та по ночам наряжалась Панночкой, потому что знала, что у Дианы больное сердце, и говорила:

— Ну иди ко мне, иди, иди…

В простыне или нет, точно не скажу, как она этот призрак Панночки изображала, но дрянь жуткая. Она с востока сюда приехала. Сначала в Варшаву, там она воровала, отсидела, потом снова воровала и, когда уже земля стала гореть под ногами, к нам, курва, приехала. В Варшаве, например, у телка одного проживала. Телок сделал вид, что вышел из дому, а сам спрягался и смотрит, что сука сделает, а та, само собой, уже копается во всех ящиках! На какое-то время вернулась назад, на восток. Потом опять ее сюда принесло — от ментов спасалась. А в Германии сколько обуви натырила! До сих пор еще, хоть и живет, сука, в крайней нужде, помощи ни от кого, но тряпки и обувь на ней из самых дорогих. Удивляются тетки, откуда, но только не те, кто ее знает. Мне еще Анна говорила:

— Она ведь не то что ботинок, она и пальто сумеет вынести, любое! Конечно, не из такого магазина, где на товаре электронные метки, но разве мало других, где дорогие вещи продают без этих меток? Правда, она, сука, может ножничками метки повырезать, но она не из того поколения (как, например, Пизденция, есть такая), и на эти электронные штучки-дрючки мозгов у ней не хватает. И хоть деньгами Калицкая небогата, но если что где плохо лежит, всегда выберет из всего магазина самое дорогое… Но когда идет за бесплатным обедом (его-то ведь не украдешь), за пособием, думаете, на ней эти краденые сапоги, высокие, лоснящиеся, из крокодиловой кожи? Нет, эта сука такой нищенкой прикидывается, в шапке с помпоном, в обносках… Одним словом, артистка!

Недавно приходит Валентина на заставу:

— Калицкая с ума сошла, Калицкой моча в голову ударила, какие-то голоса ее зовут, а она говорит — «отвали», срывает листья с деревьев в парке, ест их, образки повсюду на деревьях поразвешала, короче, спятила!

— Это точно, потому что хочет пенсию себе продлить.

— Ну да, пенсию.

— Потому что у нее пенсия по слабоумию, и как раз заканчивается.

Или такая сучища Тоська, что торгует шаурмой под виадуком, так Калицкая иногда к ней заходит в обеденную пору и что на землю с этой шаурмы упадет, то Калицкая собирает в какую-нибудь булку и ест вместо обеда. Что-то там Тоське за это порасскажет, похабалит, потому как Тоське страшно скучно весь день эту шаурму в одиночку продавать.

Привезла из Рейха какие-то дешевые подделки духов и здесь на рынке по десять злотых продавала, но от самой всегда чем получше пахло. Вот какая сука.

А искали ее постоянно, постоянно искали, за варшавские еще делишки. Даже ночью, гады, парк патрулируют. У нее ведь как получалось: кого-нибудь ночью снимет, отсосет и, конечно, брюки ему спустит аж на ботинки и давай дрочить, а сама уже карманы чистит, потому что клиент больше не чувствует своих брюк. А один мужик попался: отдоила она его, он ушел да вскоре заметил, что нет бумажника, ключей, ничего нет, потому что сука у него все выгребла — благо ночью в парке аж сине от милиции, так он сразу остановил патрульную машину и говорит, ничего не поделаешь, так, мол, и так, признаюсь, я гомосексуалист, такой-то и такой-то (Калицкая) здесь под кустом меня дрочил, брюки мне спустил и все из карманов повытаскивал… брр, я бы в жизни ментам не доверилась, но этот решился. А они: «Который из них?»

Смотрят, а она как ни в чем не бывало сидит на скамеечке в аллейке, в потемках! Тут же на нее браслеты, в патрульную машину, ваши документы, она дает, а менты: «Мать твою, мужик, на тебя же по всей стране розыск!» Посадили сучару в воронок и с сиреной повезли прямо в ментовку. Она, конечно, там раздухарилась, и еще как! Менты злые были на теток, да и те отвечали им взаимностью. В прежние времена менты ставили теток в участках на стол, издевались, обращались к ним в женском роде, отчего каждый нормальный человек жалобу настрочил бы, а тетки только смеялись сквозь слезы и, случалось, даже кому-нибудь из них отсасывали. Потому что тетки сразу смекали, как потом в парке будут об этом рассказывать, чтобы новые лавры в венок своей биографии вплести.

Когда через несколько лет эту падлу выпустили, она худющая стала, бедная, в настоящую нищету впала. Будто и не Калицкая. Будто бы больная. Уже тетки на пропитание стали ей собирать. Вот тогда и подвернулась Панночка с этими своими бесплатными обедами. Устроила Калицкую на должность социального работника. Та даже раз взяла меня с собой к одной старушке, подслеповатой и глухой, прикованной к постели. А что прошмандовка приводила туда телков, вино марки «Вино» на кухне с ними распивала, а старушка ничего о том не знала… небось, не надо тебе говорить? Само собой, и старухину квартиру обчистила, потому что после этого ее долго в парке никто не видел, пока наконец не всплыла с этим своим «Табором» или другим каким ансамблем. Это она, когда в цыганском оркестрике конферансье спился, выходила с розой в руке и говорила, ой как говорила, эта наша Калицкая!

Оркестр играет туш. Звенят тарелки, выходит эта сволочь во фраке и начинает:

— Представляем вашему вниманию ансамбль «Табор»… Нет женщины, которая не мечтала бы познакомиться со жгучим цыганом… Нет и мужчины, который не мечтал бы о жгучей цыганке… Любовь цыгана — много ли она стоит, и все же… (так, падла, разливается, а когда говорит «любовь», только об отсосе и думает).

Ей цыгане из ансамбля так сказали:

— Да ты, ядрена вошь, даже получше нашего конферансье!

Но она, конечно, наворотила там что-то с финансами и снова пошла на зону. Потому что придут люди на концерт, смотрят, а здесь по нескольку человек на одно место, и все с билетами! А она, гадина, за кулисами стоит с этой своей розой и радуется!

Или вот еще случай: приехал как-то горец керпцы — лапти кожаные — продавать, так она к нему в жестянке по ихнему, по-горски:

— Покаж птычку, покаж птычку…

А еще был случай, когда эта блядища в суперсаме (в древнекоммунистические времена) украла большую такую банку джема, в сетку положила и идет. Так какой-то телок, видать, знавший ее, за ней увязался:

— Пидор, пидор.

А эта сука как замахнется, да как банкой-то ему со всей силы по морде приложит; телок весь в крови, морда в стекляшках, идет в отключке через весь магазин с окровавленным лицом, бабы с покупками разбегаются, убегают от него, как от чумы. А она свое:

— Будешь знать, как к теткам приставать.

А потом? Потом настали восьмидесятые годы, и менты разработали, а точнее, слизали у гэдээровской штази и румынской сигуранцы операцию «Гиацинт». Тогда тетки со страшной силой стали друг на дружку доносы строчить в полицию нравов, хоть над ними там страшно издевались. Ведь если раньше потребность свою душу излить, пофантазировать они в разговорах удовлетворяли, то теперь обрели внимательных официальных слушателей. На все большее число теток заводились дела, Бронька Гэбистка лопалась от новостей. И Калицкую по-настоящему опустили. Потому что, как только тетки стали выдумывать, да к ее биографии факты добавлять, менты за голову схватились, какую птичку они поймали. Вот так Калицкая, которая всегда была первой по части сплетен, сама же от своего оружия и погибла.

Фредка

сидит на лавочке в парке утром и спит. Спит, потому что она уже старая и ее убаюкивает золотая осень. Рядом ее кошелка, в которой чай в бутылке из-под уксуса. Соседняя лавка пуста. Следующая — тоже. А подальше — сидит Калицкая с каким-то молодым телком и с тетками. Когда бедная старая Фредка начинает клевать носом и ее голова падает на грудь, Калицкая тихонько подмигивает нам, показывает на нее, подкрадывается сзади и… БУХ!.. пугает Фредку: напуганная и не понимающая, где она, Фредка таращит глаза. Тетки заливаются смехом.

Каждый день она приезжает в парк из какого-то вроцлавского предместья. Из Олесницы, Олавы или Милича, из Дзержонева или Среды Шленской — неважно, важно, что приезжает за три злотых автобусом и уже в десять утра загорает под осенним солнцем на лавочке. А что бы она делала в этой своей Среде, в этом своем Миличе? То же самое, только в нормальном парке, который она силой воображения превращает в пикет.

Но раз в месяц почтальон приносит пенсию, и Фред-ка, чистенькая, в коричневом пиджаке, приезжает как всегда, однако торжественней. Больших денег она с собой не берет, только шестьдесят злотых. Три бумажки по двадцать в трех конвертах. И три раза с подростками, сбежавшими с уроков и нуждающимися в деньгах, отправляется в развалины. И дрочит каждого — и каждому по двадцать злотых. Это самое большее, что она может позволить себе в погожий осенний месяц.

А какой звездой была в свое время Фредка! С Голдой в кафе отеля «Монополь» отрывались, залезали под стол, за которым сидела большая группа фарцовщиков, и выбирали себе одного. Потом Голда вынимала искусственную челюсть, и они ему отсасывали. Фишка состояла в том, что фарцовщик должен был не выдать, что выбрали именно его. Все мужики внимательно следили друг за другом, играли в карты и искали на лицах партнеров хотя бы тень кайфа. Когда избранник больше не мог сдерживаться, компания взрывалась смехом, а Голда с Фредкой из-под стола спрашивали: «Продолжать?»

Относительно Фредки можно вот еще что сказать: вовсе она не из какого не из Милича, а из очень отдаленного вроцлавского района, а эта курва Калицкая, как всегда, всё переиначила. Такой уж она человек: за всю жизнь ни слова правды не сказала.

Окно с видом на Променад Звезд

У натуралов тоже смешно выходит. Сижу я ночью у окна. Передо мной по бульвару течет река красивых мальчиков. В «Нептуне» под крышей из рифленой жести какой-то тамада говорит, что для такого-то и такого-то из города такого-то сейчас будет исполнена песня, после чего звучит нечто в стиле диско-поло. О, дорогая, ужель хоть раз я изменил тебе. А потом еще приводящие меня в умиление «Белые розы». Под окном идет группа парней, человек восемь. В возрасте между парнем и мужчиной, годков по 24. Прямо на них идет группа женщин примерно того же возраста, но они точно уже не девочки. Все разодеты, надушены, выкрашены под блондинок, как это водится на бульваре. Одна из женщин с коляской, один из мужиков лысый. И эта, с коляской, бросается к лысому:

— Какими судьбами?

И ну целовать его, а лысый, хоть и поддается, но очень смущен. Оказывается, она перепутала его с каким-то другим лысым, своим. Все смеются. Но все успели дернуть пивка, так что никто не в претензии; на улице большого города это был бы конфуз, а здесь — прикол! Та, что с коляской, своей подруге:

— Подь сюда. На кого он из наших похож?!

Та пытается угадать. Шепчет ей на ухо, на кого. Смех. Кавалеры знакомятся с дамами.

Кавалеры: — В таком случае, может, по пиву.

Дамы: — Обязательно, завтра, когда снова встретимся.

Кавалеры: — Тогда дайте нам, девчата, телефон.

Дамы: — Э… нет… Если встретимся, то с удовольствием, а так как-то не очень…

Наступление ведет лысый, остальные кавалеры немного в сторонке. И исходят слюной. Сегодня этим и ограничатся. А я наверху, над ними, ими не замечаемая, а ведь всего-то: подними ты свою башку и заметь всю снизу выбритую циничную тетку-хабалку. Сглатывающую их слюну и подсматривающую за ними, как в ванной.

Вдруг за дверью моей комнаты шум, словно черти лупят по крышке гроба! И никак не прекращается. Натягиваю портки, быстро открываю дверь, а это Глухая Баба, у которой я квартируюсь, сидит и «Клан» смотрит: врубила телик на полную катушку, чтобы слышно было.

Редемпторист[49]

«Редемпторист улыбается.

— Я был в „Яночке“. Сел у стойки, напротив зеркала… там высокие стойки и зеркальные стены. Я смотрю в зеркало, и мой взгляд сталкивается с чьим-то взглядом. Того, кто оторвался от чашки. Потом вошла очень манерная компания. Сели напротив. Этот кто-то обратил на них мое внимание. Но я покраснел и быстро вышел. […]


Влодек рассказал — в связи с возникшими в последнее время в этом доме проблемами, — что еще пользуется успехом. Недавно возвращался. В час ночи. Заходит на Гданьский вокзал[50] за сигаретами. Кто-то стоит рядом и заигрывает с ним. И так как-то сам собой завязался разговор. Но из-за того что у этой особы был поезд через час (а как еще попадешь на Беляны[51]), договорились на ближайший вечер. Потому что он возвращается поездом. В 22.47. И Влодек идет. […]


— […] Я, представьте себе, снова был в этой „Яночке“.

— С зеркалами?

— Да.

— И что?

— Убавь звук. — Л. мне. — Ничего, только играют и играют. До одурения.

— Ничего особенного, но сколько можно крутить…

— А ты был на маникюре?

— Был.

— В „Бристоле“?

— В „Бристоле“. Как обычно. Я всегда туда хожу.

— И коготки тебе мажут?

— Бесцветным лаком. […]

— Лечу, только докурю, вы „Спорт“ курите? Я только „Спорт“.

— На ужин?

— Да. Подаю к столу. Лечу. Можно к вам заглянуть, Лешек? В среду или в субботу? Я здесь восстанавливаюсь».

М. Бялошевский[52] «Доносы реальности» (1973)

Возврата нет!

— О! Какие перемены! — говорит и смотрит мне между ног один из Познани, к счастью не из кожаных. — Гораздо лучше. Где ж это видано, такие лохмы носить — ну чисто борода! — Потому что они даже подмышки выбривают. Мне всегда казалось, что от этого становишься более телесным. Побреешь такую подмышку — она сразу проявляется и начинает демонстративно существовать. А если все тело подвергнешь лазерной эпиляции, оно вообще начинает кричать, мол, я существую. Между тем у нас, старых сутулых интеллектуалов, у тех, что в сером пиджаке, в очках, с трубкой, ходят в кафе газету читать, у заросших щетиной писателей, у нас тела скорее какие-то прозрачные, не бросающиеся в глаза. Мы забываем о них. А ведь кто-нибудь такой во мне да сидит. И еще как! Стоит только покопаться. Но если кто-то ко мне по-мужски, я отступаю в женский образ, а если слишком по-женски, то я наоборот. Все так зыбко, и я, пока пишу эту теткинскую книгу, майку себе, смешно сказать, приспускаю с плеч, чтобы вроде декольте получилось, звоню знакомым теткам, хихоньки да хахоньки, дескать, я уже так вошла в роль, что, наверное, окончательно потеряна для общества, крест на мне можно ставить, Лукреция, на помощь, боюсь, я уж никогда больше не выйду из роли, не вернусь в заросшего интеллектуала… Уж и люди на меня оглядываются на улице, когда случается выйти за сигаретами или пиццей.

Звоню и говорю:

— Рассказывай, Патриция, рассказывай, Лукреция, и о том говори, и о сем.

— Про то, как Здиха на могилу влезла, чтобы кладбищенский сторож видел, как она себе шишку точит, а холмик развалился, а она в милиции потом говорит: что мне арест, что мне наказание, если меня душа эта, чью могилу я порушила, будет преследовать! И поперлась Здиха к какой-то ворожее, которой потом не заплатила пятьсот злотых. Нормально?.. Так, маленькое отступление, только переведу дух… Короче, прошло еще немного времени — а Здиха тогда везде дрючила, — еду я в поезде и слышу: «Извращенец! Извращение! Спасайся, кто может!» — народ весь к окнам прилип, а я нет, потому что знаю, это Здихина территория… О чем бишь я?.. Ах да. Здиха ей не заплатила тех денег, и странные стали происходить вещи… Дом ее горел, то-се, пока в конце концов не взяла она эти пятьсот злотых и не выслала гадалке по почте, тогда только все успокоилось.

— Ну и?

— Что «ну и»? Ты, Михаська, это уже записала? — тетки занервничали.

— Да вы что, не стану я писать, что она психическая и дрочит на каждом углу, что полиция за ней по пятам ходит, нет уж…

— Если уж сказал «А»…

— Не обязательно сразу говорить «Я».

Др-рррр. Звонит одна из сестер Киоскерш.

— А ты, блядища, написала, как в восемьдесят восьмом показывала нам в киоске, какой у тебя большой? Ну, у нас, в киоске, внутри…

Тетки ласково называют друг друга «блядь», «прошмандовка», «сука неприятная» и радуются. Вот так…

— Нет уж… Вас послушаться и записать по-вашему, так от меня мокрого места не останется… Я уже и так… Могла я когда-нибудь подумать, что дойдет до того, что Флора книгу будет за меня писать? Мало разве, что уже половина вроцлавской заставы книги мне пишет, а я только орфографию поправляю?

Выходит, киоскерши помнят меня с тех лет. Совсем не изменились. Разве что деньжат поднакопили и ездят теперь в Тунис на арабов.

— Знаешь, тебе надо для них водку припасти и быть поосторожнее, потому что через них много разных прошло… Все же они проститутки, конечно, не такие, как мы, но тем не менее…

— Вот если бы Броньку Гэбистку встретить, хотя она теперь редко показывается, только в Щитниках, встретить бы ее да порасспросить, она-то уж по каждой из наших досье вела…

Перспектив поважнее человека

Пенсионерка № 1:

— Нет больше диких пляжей, на которых я собирала янтарь, нет! А что там творилось в восьмидесятые! Никто не знал о СПИДе, все его друг другу запросто передавали. Никто не пользовался презервативами. Да и зачем? И где-то так около восемьдесят восьмого вдруг стали об этом говорить. Здесь, на пляже, в Любиеве, в Ровах, и там есть такой же пляж. Начали поговаривать, но только поговаривать, никому и в голову не приходило, что подобное может случиться в Польше. Это все с мифического Запада, как какие-нибудь там ананасы, как шмотки какие-то шикарные, что-то вроде наркотиков. Словом, экзотика, и никто даже не подозревал, что такое может и до нас дойти. Наверняка все свято верили, что, если бы не падение режима, до этого бы не дошло. Как такое возможно: СПИД при коммунизме? В наших серых магазинах в очереди стоял бы тип с красной звездой на лбу, что ли? СПИД, он ведь скорее ярко-красный, а коммунизм — серый. Да и случись при коммунизме что-нибудь подобное, никто бы об этом не говорил, не писал. Это Запад пришел к нам и притащил свои болячки, свои сомнительные ананасы. А кто его приглашал? Плохо разве было над озером Вигры, августовские ночи, бакланов тоненькая нить, танцы на деревянном причале… Комары. Питание в столовой, хорошее, даже очень… Утром молочный суп, яблоко, булочки, кусочек маслица, джем, часто даже сыр. Потом приличный обед, не какие-нибудь там фастфуды, а суп (томатный, рассольник), на второе — котлета, картофельное пюре, салат из огурцов. Компот или кисель, да и десерт бывал: пирожное с кремом. Потом полдник: сладкая выпечка, яблоко, груша, компот. Ужин — это вообще все. Сыр, колбаса с глазками жира, винегрет с селедкой… Киоски с сувенирами. Ведь ездили люди, и что с того, что теперь пенсия несколько сот злотых — чтобы сюда раз в год приехать оторваться, надо в вазу, хрустальную, что на телевизоре стоит, целый год бросать монеты. А мне, почитай, на всё приходится заводить вазу. Раньше отпуск человеку был просто положен, и все тут. Санаторий положен. В свободное время читали замечательные книги из месткомовской библиотеки, на лавочке, в парке, в постели. Какая теперь молодежь? А раньше в организациях состояли и на субботниках-воскресниках территорию убирали, клумбы красивые разбивали, цветочки сажали. А теперь — только посмотрите: все дюны завалены мусором, бутылками, клочьями газет, потому что задницу себе подтирают геевскими газетами. Умоляю: «Тетки! Не сорите так, ну как потом все выглядит!» Вы уж, пан Михал, это запишите.

Я в Чехочинек, в водный ингаляторий ездила… В кафе около «грибка» танцы были, массовик вел… Сидели на лавках вокруг соленого водопада, дышали, сплетничали, или в парке с источником, где бювет и павлины, и черные-пречерные лебеди ходили с красными клювами… Как же там красиво! Вода из Чехочинека называлась «Кристинка», известная, наверное, на всю Польшу. В бювете за символическую входную плату можно было целый день ее пить из краника в виде лягушки. Конечно, в этом парке и педерасты встречались, а как иначе, застава далеко простиралась, все как полагается. Павлины в клетках, больших, посреди парка. Любишь горы — Горная тебе Крыница, море — Морская Крыница, любишь еще что-то — просто едешь в Крыницу, каждый найдет что душа пожелает. Садилась я в поезд и ехала со всеми удобствами. Не было этой нервотрепки, беготни этой. Можно было всю жизнь на любой должности проболтать, прокурить и кофием залить. Вот, например, в гардеробе я работала, пусть мне теперь кто-нибудь скажет, что это была плохая работа! Уже утром приходила ко мне Кенгуриха, потому что я как раз напротив заставы работала. А дел-то — только куртки принять, и все. Ну вот разве только дверь, тяжелая, резная, дуло из нее страшно, не закрывали гады. Я написала один листочек: «Для человека культурного закрыть дверь не составит труда» — никакого эффекта, я заменила на «Закрывайте дверь!» — с тем же результатом, так я третий листок повесила, скандалила, но всякий раз, кто ни пройдет, обязательно не закроет, открытой оставит. Я уж хотела, чтобы мне из стекла от стойки до потолка такую надстройку сделали, чтоб я прямо как в киоске сидела и через маленькую дырку пальто брала, так мне сказал один мудрила-профессор, архитектор (тьфу): «Не получится, помещение историческое, перспектив нарушится, или типа того, что, мол, станет менее выразительным», а я, представляешь, говорю: перспектив у них всегда будет важнее живого человека. А насчет стойки рабочие во время ремонта меня спрашивали, на какую высоту сделать, так я им специально велела на высоту слегка пониже ширинки, чтобы к каждому могла приглядеться.

Солнцезащитный крем для лица тогда покупали в валютном, если был, а если не было, то не покупали. Потому что такою больше нигде не было. Тетки себе морды чем только не мазали, но не кремом, а, например, растительным маслом или каким-нибудь йогуртом. А какая замечательная музыка была тогда! Водецкий, Слава Пшибыльская, все мелодично, текст на уровне, романтичный, и ритм тебе и такт, а сейчас эти рэпы… Нет больше диких пляжей… А если, не дай боже, расхвораешься на море, то идешь и тебя без вопросов сразу лечат, везде можно было лечиться. А не дай боже, у меня здесь сейчас сердце схватит, скажут, что я должна обратиться по месту жительства. Точно, пан журналист, говорю вам: не желают нам больше спокойной ночи с голубого экрана ни Песик Панкратик, ни Мишка Мохнатик… Нет диких пляжей, нет больше диких пляжей…


Пенсионерка № 2:

— Но бывали и темные стороны. Как-то раз (здесь у нас был свой центр и под Нецком) все разболелись от грибного бигоса. Назывался «грибной», потому как все, что под руку попадет, что нагребут, то в него и клали. Все этот бигос хвалили, объедались, а один официант, который под меня, что называется, клинья подбивал, отвел меня в сторонку:

— Пан Веслав, так, мол, и так, вы уж это не ешьте, потому что эта гадость — с колбасой, которая еще утром зеленая была, заплесневелая, но повариха сказала, что если, прожарить как следует, никто не заметит.

И все обожрались, а ночью как рванула весть: «У всех пищевое отравление!» К сортиру очередь, и в очереди уже все блюют. Потому что там только один сортирчик-будочка, а в ней одна дырка в земле, и мухи летают…

Или вот еще: идем с подружкой в киоск за мороженым, а продавщица нам говорит: «Пока не могу, привезли размороженным, и я еще не успела заморозить, приходите через часок»… Боже! Или когда шли на почту, то, пан Михал, заказывали разговор в кабине, а телефонистка постоянно в разговор встревала и спрашивала: «Еще говорите?» Даже прилично оттянуться человеку нельзя было, потому что в любую минуту баба могла подключиться и спросить «Еще говорите?», она, видите ли, так удостоверялась, закончился разговор или нет, и тогда ей отрешенным голосом отвечали: «Говорим, говорим…» Да, в те коммунистические времена в основном говорили. В магазинах ничего не было, дорогой мой, пусто, и что оставалось делать, как не сочинять? Вот и перемывали косточки другим теткам, нет, не по злобе, а так, чтобы каждой придумать какую-нибудь занимательную историю.

— Занавески я выстирала перед отъездом, окна вымыла, пыль стерла, цветы к соседке отнесла… Уф, можно и передохнуть.

Загрузка...