Я лежу неподвижно, с закрытыми глазами, и только поэтому они думают, будто я не слышу, о чем они говорят, а я слышу их прекрасно. Но так, пожалуй, лучше, комната такая огромная, занавески на окне так тревожно колышутся, и всего взором не охватишь. И свет такой яркий, что пришлось закрыть глаза. Очень тихо кто-то сказал: долго это не продлится. А я слышал все, что они говорили, пока я спал, только не хотелось просыпаться. Не сейчас. Проснешься — жди сюрпризов. А я их никогда не любил. Толо и моя жена прижимаются ко мне. Когда я заболел, они помирились. В Неаполе Толо вел себя с ней, как и подобает слуге, только угрюмо, всегда смотрел в землю, когда она к нему обращалась, а сейчас они тихонько беседуют, затем умолкают, как старые друзья, а только что они потянулись друг к другу над моей грудью, и их губы соприкоснулись. Странно, что мой верный неаполитанский циклоп вздумал надеть английскую морскую форму. Должно быть, решил меня позабавить. Он так хорошо меня понимает. Иногда, случалось, мною овладевал страх, как в тот раз, когда он перетаскивал меня через поток лавы, сердце бешено билось у меня в груди, но я не показывал, что испугался, это было бы недостойно. Он, наверно, думает (и ошибается), что и сейчас мне страшно или тоскливо. Он очень бесстрашный, мой Толо. Он выиграл много сражений. Им все восхищаются. Он низкого происхождения, но он теперь сицилийский герцог. Король хотел сделать его циклопом-громовержцем, чтобы он жил в Этне, но, я уверен, мой Толо, как и я, по-прежнему отдает предпочтение нашему Везувию. Мы не могли всходить на Этну вместе. Меня не возвели в пэры. Но зачем из-за этого унывать, это не поможет, как не помогает паническая суета человеку, охваченному страхом. Лучше сохранять неподвижность. От этого у окружающих создается впечатление, будто человек ничего не боится, и это подбадривает их, людям ведь необходимо подавать пример, а заодно это успокаивает и самого человека. По пути в Палермо корабль ходил ходуном, и я вместе с ним, от страха, а Толо пришел посидеть со мной и грел мои ноги, жаль, что он не делает этого сейчас, они такие холодные, хорошо бы он их растер. Как глупо было с моей стороны хвататься за пистолеты, что бы я с ними делал, шторм ведь не расстреляешь, но зато я сумел успокоиться и сидел неподвижно, даже когда Толо пришлось возвратиться на палубу, он ведь и другим должен был подать пример. Я сидел неподвижно и закрыл глаза, и шторм прекратился. И я знаю, что если сейчас, здесь, буду лежать не двигаясь, то не буду бояться. Вот они заговорили. Это не продлится долго. Может, Толо бесстрашен, потому что видит только половину того, что видят другие? Свои величайшие победы он одержал, когда был уже наполовину слепым. А я закрою оба глаза и вообще не увижу никакой опасности. Никогда нельзя сказать, где кроется истинная опасность. Мои здешние друзья считали, что вулкан представляет для меня постоянную угрозу, они говорили, что очень огорчатся, узнав, что я, как Плиний-старший, погиб при извержении, но их опасения оказались совершенно необоснованны. Со мной ничего не случилось, по крайней мере на вулкане. Вулкан был тихой гаванью. И сам Неаполь был таким здоровым местом. Я так хорошо себя чувствовал. Воздух. А теперь я чувствую себя нехорошо. И море. Когда я отплывал от лодки… Чудесное ощущение, когда тебя держит вода. Хорошо, что они меня держат, тело стало таким тяжелым. Я вдруг понял, что-то мешает мне дышать. Если бы я остался в Неаполе, я бы не заболел. Для Катерины там был подходящий климат. Если бы Плиний не был таким толстым и не задыхался бы постоянно, он бы не умер, когда случилось извержение Везувия. Он и не догадывался, тогда еще никто не знал, что Везувий — вулкан. Как они, должно быть, удивились. Он повел корабль, чтобы хоть кого-то спасти от извержения, и те, кто плыл с ним, не погибли. Для него одного испарения вулкана оказались смертоносными. Наверное, и для Катерины вулкан был вреден. Помню, она очень не хотела умирать и все просила, чтобы ее не зарывали в землю. Она очень устала. Полагаю, она сейчас в своей комнате, отдыхает. Многим нужен отдых. Достигнув берега, Плиний почувствовал усталость, и для него на земле расстелили одеяло, чтобы он полежал и отдохнул, а он больше уже не встал. Никто не знает своего часа, но нужно принимать разумные меры предосторожности. Избегать неразумных действий. Ведь я теперь вспомнил, зачем держал пистолеты, — чтобы застрелиться, если пойму, что корабль идет ко дну. Я больше боялся воды — как она вольется в горло и перекроет доступ воздуху, — чем металла, вспарывающего черепную коробку. Никогда больше не буду паниковать. Как было бы глупо, если бы я застрелился, испугавшись какого-нибудь шума, или если бы судно слишком сильно накренилось. Как правило, шум стихает, а то, что накренилось, выравнивается. А я мог умереть раньше положенного срока. Тогда, во время шторма, мать Толо сказала, что я не умру, и оказалась права. Она заверила меня, что я доживу до возраста, до которого и дожил, до какого именно, так сразу не вспомнить, но через пару секунд я вспомню. Не люблю предсказаний. Любая названная цифра укорачивает жизнь человека. В двадцать два года, да, юность почему-то легче вспоминается, месяц был сентябрь, а год 1752-й, тогда поменяли календарь, и я видел толпу, которая несла плакат «Верните нам наши одиннадцать дней». Невежественные люди, они были уверены, что изъятые дни вычли также и из их жизней. Но ничто никогда не вычитается. И никто не может убедить невежественных, что они невежественны, а дураков — в том, что они дураки. И все же так естественно хотеть продлить свое существование, каким бы жалким оно ни было. Это не продлится долго. В Неаполе эти бешено несущиеся коляски с нахальными кучерами, которые кричат всем и каждому убираться с дороги, сбивают стариков каждый день. Один старик, я как-то сам видел, совсем дряхлый и очень худой, прямо скелет, скелет в лохмотьях, ступал, поднимая ноги не вперед и немного в сторону, а перпендикулярно и со стуком обрушивая на землю всю ступню. Это было не бесстрашие, нет, это было упрямство. Я бы не стал ходить, если бы не мог сохранять вертикальное положение. Но, даже лежа здесь, несмотря на то что мне отказали и ноги, и руки, а сохранились лишь разум и тоска, я все же получаю удовольствие, наблюдая за развитием событий. Кто захочет, чтобы занавес опустился раньше, чем закончится пьеса. Кто сказал, что это не продлится долго. Пусть ни у одной истории нет конца, точнее, одна история переходит в другую, другая — в третью и т. д. и т. д., и т. д., я бы хотел знать, когда и каким образом проклятый Бонапарт получит по заслугам, и, ах, окно закрыли. Я слышал карету. Видимо, они хотят отправить меня в путешествие. Что ж, по крайней мере, я дожил до того, чтобы увидеть своими глазами, как тайный сговор с позорной революцией потерпел неудачу в Англии. Человеческая натура так порочна, что абсурдно даже мечтать, а тем более рассчитывать, что общество когда-нибудь перейдет на другую, более высокую, ступень развития. Надеяться можно, самое большее, на очень медленное восхождение. Не такое, как на конус кратера. То, что возносится слишком высоко, непременно должно упасть. Ничто не может простоять очень долго, это трудно. Тело покидает меня. Интересно, смогу ли я сейчас встать. Однако, если мы собираемся в путешествие, нужно тренироваться. Вот они удивятся, когда я встану на свои непослушные холодные ноги. Когда уйдет этот коротышка в адмиральской форме, придет Толо и разотрет мне ступни. Хорошо бы жена осталась. Зачем она все время уходит с ним вместе. Пусть останется и споет мне. Ради нее я даже открою глаза. Сейчас она со мной так добра. Не то что в последние годы. Надеюсь, она добра со мной не потому, что я болен, ведь я намерен поправиться. Есть такие люди — о том, что им дорого, они начинают заботиться только тогда, когда их имуществу угрожает опасность или когда оно уже испорчено, а то и вовсе почти уже пропало. В Помпеях и Геркулануме тупые рабочие совершенно не понимали, где они копают, что долбят кирками и лопатами, пока на раскопки не приехал Винкельман и не отчитал их за полное отсутствие методы и аккуратности в работе: только тогда они стали действовать с надлежащим тщанием. А потом, очень скоро, его убил тот ужасный молодой человек, отнюдь не Ганимед, как мне рассказывали, ничего подобного, уродливый рябой мерзавец; мой чувствительный друг пригласил его к себе в гостиницу и имел неосторожность показать некоторые ценности, которые вез в Рим. Казалось бы, Винкельман должен был иметь склонность к юношам с лицами и телами греческих статуй, красоту которых он так превозносил, но нет, вопреки стараниям ревнителей общественного вкуса, во вкусах не бывает стандартов, а потом, если человеку суждено быть убитым, если такова судьба, то ему не дано предвидеть, кто окажется убийцей. Никогда, ни единого раза за все тридцать семь лет, что я прожил среди жестокого и вспыльчивого народа, не испугался я блеска клинка. Но здесь, в родной Англии, в собственной постели, это не продлится долго, ночные кошмары составляют лишь часть того, с чем мне теперь приходится мириться, надеюсь, когда я поправлюсь, они прекратятся, лучше о них сейчас не думать. Ко мне приближается мать, с зазывным видом распахивая платье. Мужчины и женщины, усевшись в кружок, самозабвенно лакомятся трупами, чавкая и выплевывая кусочки костей, белые, как пемза, которую я собирал на вулкане. И раздувшийся утопленник в воде, и беременная женщина на виселице. Во сне меня волокут на виселицу, это крайне неприятно, я же им объяснял, что не могу ходить; а то еще меня, беспомощно лежащего в постели, окружают бандиты с ножами. Теперь часто снится, что меня вот-вот убьют. Обычно, когда я просыпаюсь, то могу отогнать эти видения, хотя они некоторое время еще живут со мной в реальном мире, правда, если нужно, я могу потянуть шнур звонка и вызвать старого Гаэтано, чтобы он посидел со мной, пока я снова не засну. А как-то раз, по-моему, позавчера вечером, я услышал собственный крик, боюсь, он прозвучал очень жалобно, и моя жена с циклопом вошли в комнату и стали спрашивать, не болит ли у меня что. Нет, это не боль, ответил я. Это только сон, но я поражен, до чего он правдоподобен. Не хочу о нем думать. Предпочитаю, всегда предпочитал, думать о приятном, о том, что было в моей жизни хорошего, и такого я могу вспомнить немало. Прежде всего хорошее здоровье. За все годы в Неаполе я почти ни разу не болел. Эпизодическое расстройство желудка, ничего больше. Мой почтенный доктор нередко отмечал, что у меня сильная конституция и крепкие нервы. Прекрасный человек, Цирилло. Я так любил слушать его рассказы о последних открытиях науки о живых существах. Мне нужно было заботиться лишь о том, чтобы сохранить данное природой здоровье, воздерживаться от излишеств в еде и питье, и особенно избегать острых блюд, от них густеют, делаются вязкими и вялыми телесные соки, и сужаются каналы, но которым эти соки циркулируют.
И еще, умеренно, но постоянно стимулировать животные функции организма посредством верховой езды, плавания, хождения на гору и других видов упражнений. Физическая активность неизменно помогала мне восстановить душевное равновесие. А если, будучи дома, я испытывал упадок духа, было достаточно взять книгу, или скрипку, или виолончель, и я вновь оживал. Меня нетрудно было приободрить. Природа наградила меня ровным темпераментом. А с возрастом я сделался флегматичным. Ничто меня не тревожит. Едва ли я причиняю много беспокойства тем, кто сейчас обо мне заботится. Хорошо бы они догадались позвать Саймона побрить меня, а лицо будто деревянное. Мне всегда везло. Меня окружала красота. Я окружал себя красотой. Каждое увлечение — новый кратер старого вулкана. Войти в лавку, или в аукционный зал, или в святилище собрата-коллекционера — и испытать удивление. Но не показывать его. Это могло бы принадлежать мне. Когда одна страсть начинает остывать, необходимо заменить ее другой, ибо главное в искусстве сносно прожить жизнь — постоянно чем-то увлекаться. Пусть король в своих занятиях, за исключением, пожалуй, бильярда и рыбалки, бывал неуемен, да и как человек он был в высшей степени отвратителен, и ему не доставало ума и интуиции, я все-таки предпочитал его общество обществу образованной королевы. Женщины, по моим наблюдениям, часто бывают недовольны. По-моему, большинству из них скучно жить. Мне никогда не скучно, если есть увлечение, о котором можно думать, которое можно с кем-то разделить. Я всегда с уважением относился к любой страсти, кроме религиозной, и, когда мы были в Вене, я с удовольствием удил рыбу в Дунае. Катерина все надеялась, что я стану верующим человеком, но это противоречит моей природе, я скептик. Не стану отрицать, иллюзии необходимы, они поддерживают человека в жизни, но печальные и кислые христианские сказочки лишены для меня всякого очарования. Но я не стану возмущаться. Как сухо во рту. Первый принцип науки быть счастливым — не поддаваться ни возмущению, ни жалости к себе. Ни воде. Вода. Как хочется пить. Они меня не слышат. Пожатие руки. Но страсть непостоянна. Венера не умеет хранить верность. Да и я не Марс. Но я не стал мстить. Я не продал мою Венеру. Сохранил верность вопреки самому себе, ведь я пытался продать ее. Но никогда ни одну картину не любил я так, как любил моего Корреджо. Странно, что Чарльза нет в комнате, это нехорошо, ведь я его не забыл, я сделал его своим наследником. Я знаю, он расстраивается, потому что у меня теперь мало денег. Чарльз ожидал большего. Не повезло. Для Чарльза не нашлось Венеры. Он любит свои драгоценные камни, и скарабеев, и всякие оправы. И он постарел. Думаю, он мне завидовал. Прежде всего я умел быть счастливым. Удовлетворяя свои потребности, я в то же время приносил пользу другим. Я никогда не переоценивал своих возможностей. Бывает в жизни и более высокое предназначение, но я считаю, что находить красоту и разделять ее с другими — тоже вполне достойное занятие. Искусство должно быть не только предметом бесплодного восхищения. Это я сказал. Произведение искусства должно вдохновлять лучших художников и мастеров своего времени. Именно я привез в Англию вазу, которую Веджвуд теперь выпускает в таких количествах. Пышка-глупышка. А это кто сказал? Прожив с мое, неизбежно начнешь все путать, но я сейчас очень постараюсь вспомнить все правильно. Не удивительно, что многое приходит на ум одновременно, жизнь была такая длинная. Но мне не нужно этого касаться, что-то с этим делать. Руки и ноги такие тяжелые, и не знаю, не понимаю, что с моей спиной. Тело сейчас тяжелее самого тяжелого багажа, в путешествии это всегда такая обуза. Что-то давит на меня. Все подступило так близко. После землетрясения, после смерти Катерины ребенок несколько недель пролежал под домом. Интересно, понимала ли она, что ее могут спасти, или думала, что похоронена заживо. Тот ребенок, девочка, у нее кулачок был прижат к лицу, и ее извлекли из-под завала с дырой в щеке. Мужчинам трудно признать бесповоротность катастрофы. В своем эссе Пагано назвал землетрясение в Калабрии символом распада общества и возвращения его к примитивному равенству. Не вспомню сейчас, из чего он вывел такое нелепое заключение. Он был очень умный, этот Пагано. Только с ним что-то случилось, не помню, что именно. Я заметил, что писатели способны из чего угодно вывести урок или предостережение, или посчитать это возмездием, но, по моему мнению, разумный человек, почему голоса стали тише, надеюсь, они не оставят меня, когда у меня так сухо во рту, и язык так онемел, по моему мнению, разумный человек должен спокойно следить за развитием событий, выдержанно и отчужденно. Даже под такой тяжестью. В случае катастрофы человек должен попытаться спастись сам и спасти других. Почтенный римлянин Плиний-старший счел себя обязанным сделать нечто для спасения пострадавших. Его воспитали как джентльмена. Но есть и такие, кто сам учится достойно себя вести. В новое время, до которого я дожил, это вполне обычное явление, когда одаренные люди поднимаются из самых низов. Люди самого подлого происхождения превосходят самих себя. Когда опять началось извержение Везувия, Толо бросился на корабль и спас короля с королевой, и отвез всех нас в Палермо. Но он потерял вазы. Случился шторм, и они отправились на дно. У меня такое впечатление, что я не в силах рассуждать с присущей мне ясностью и трезвостью мысли. Голоса: bella cosa ё Vacqua fresca.[28] Толо должен мне объяснить, почему его люди решили спасать гроб с адмиралом, а не мои вазы, которые многим принесли бы радость и просвещение. Мои банкиры рассчитывали, что их спасут. Адмирал не стоит столько гиней. Я имею в виду адмирала в гробу, он человек без особых заслуг и достижений. Но в море вполне можно обрести славу. Кто только не восхваляет бесстрашного командора, забыл его имя, оно у всех на устах. Нет, не Плиний-старший, другой адмирал, нет, он какой угодно, только не толстый и астмой не страдает. Это Катерина страдала. Нет, оба. Вполне естественно, что два человеческих существа похожи друг на друга. Иначе мы ничего не знали бы о своих собратьях, ибо только путем тщательного сравнения различных видов, да, адмирал, мой великий друг, спаситель нашей страны. Так его окрестил король Неаполя. Это он сказал. Но я имею в виду эту страну, Англию. И этого адмирала.
Он стал мне как сын, и его благополучие и душевный покой значат для меня больше, чем мои собственные, потому что, должен признать, в последние пять лет мне было нелегко, мир, в котором я чувствовал себя как дома, очень сильно изменился. Старые обычаи выброшены на свалку. Новые сантименты, я их не понимаю и могу лишь презирать, так как, увы, на самом деле слишком хорошо их понимаю, ибо я вовсе не утерял здравости рассудка, всегда мне присущей. Для других я — дурак. Она заслуживает наказания — это из-за нее люди считают меня дураком. Дайте воды… Да слышат ли они меня? Я их слышу прекрасно.
В голове прояснилось. Сон освежил меня. Я больше не слышу Толо и жены, хотя по-прежнему их ощущаю. Их одежды. Не будь так холодно, я чувствовал бы себя вполне комфортно. На вершине вулкана всегда было очень холодно, даже при умопомрачительной жаре внизу. Не понимаю, почему даже послушные не хотели пойти со мной на вулкан, чего они боялись. Я так и не смог уговорить Чарльза, и Катерина была чересчур хрупкой. А Плиний — чересчур тучным. Как неосмотрительно позволить себе располнеть, хотя сам я, возможно, стал слишком уж худым. Надо было настоять на том, чтобы они пошли со мной, это приносит такую радость, особенно во время извержения. Я бы бесстрашно шел сам, а их проводники тянули бы на ремнях. Каждый должен побывать на вулкане и своими глазами убедиться, что монстр безобиден. Я так и чувствую его горячее серное дыхание. И неприятный запах жареных каштанов. Нет, это, должно быть, кофе, но если я попрошу ложечку кофе, они, подозреваю, откажут мне, станут говорить, что кофе помешает мне заснуть. Мне теперь и свет мешает заснуть. Поток оранжево-красного света. Чтобы заманить этих домоседов, этих неженок, на вершину, придется пообещать им за мучения музыкальную ассамблею. Катерина будет играть на рояле, а она, та, что больше меня не любит, будет петь. Правь, Британия. А я буду играть на виолончели, человек не забывает навыков, полученных в юности. Но прежде нужно позаботиться, чтобы воздвигли стены, — нужно защититься от ветра, у меня в голове очень сильный ветер, нельзя, чтобы он вырвался и перевернул Катеринин рояль. И когда мы будем защищены, когда мы будем защищены, Толо сжимает мою руку, al fresco,[29] вот удивительно, всё здесь, всё несут в сильных руках, на сильных спинах, вверх по склонам горы. Все собрались в одном месте. Я вижу, многие из гостей рассматривают мои картины и вазы. А некоторым интересны образцы вулканических пород. А ты что обо всем этом думаешь, Джек? Джек бросает на меня взгляд, который я не могу назвать иначе как заговорщицким, Джек склоняет голову над своим маленьким красным члеником, что-то шепчет мне. Несчастья — тяжкая ноша, но возвышенный дух способен все вынести, однако, если опора падает и погребает человека под обломками, одиночество безгранично. В высшей степени удивительное создание. Он так хорошо меня понимает. Я напишу в Королевское общество, это главная научная академия в Европе, и я — ее почетный член. Стойкость, терпение, спокойствие и смирение. И мерцание. Холодный затхлый запах. Мофетта. О, осторожно. В бесстрашии можно зайти слишком далеко. Джек прыгнул за камень. Проследите, чтобы маленький негодяй не подошел чересчур близко к кратеру. Я должен его спасти. Вот он. Сидит у меня на груди. Я чувствую его тяжесть, чувствую вонь его звериного кишечника. Больше не буду вдыхать через нос. А когда уйдут гости, лягу в постель, потому что, если человек сильно устал, ему разрешается отдохнуть, не только пожилым можно отдыхать после утомительных занятий. Трудно дышать. Всегда находились силы на то, что доставляло удовольствие. И чем сильнее я уставал, тем более живым себя чувствовал. Я потому так слаб, что слишком долго лежу в постели. Оттого, что я антиквар, я не стал старым. Наоборот, то, что я любил, помогало сохранять молодость. А самым интересным всегда было то необыкновенное время, в которое я жил. Мне очень не нравится, что теперь обо мне говорят. Друзья, понимавшие меня, умерли. Даже они считали меня чудаком, хотя, пожалуй, чудачества во мне было недостаточно. Но человек моего положения не должен оправдываться, как обыкновенный писатель, и я каждый день вижу счастливые результаты своих усилий по улучшению общественного вкуса и образовательного уровня в комнате. Я хотел сказать другое. Не в комнате. У современников. Качка, как на корабле. Адмирал. Восхитительный. Я всегда знал, чем восхищался и что хотел донести до окружающих. Я знал, что могу увлечь их своими рассказами. Свет белый. Они уважали мои суждения. Благодаря своим занятиям я стал заметен, и поэтому мне не обязательно открывать глаза. От меня ожидали чего-то необыкновенного. Только необыкновенное оставляет длительное впечатление. Но потом они научились смеяться надо мной. Вкусы непостоянны, как женщина. Они еще здесь? Мою голову баюкают женские руки. Жена, я полагаю. Как уютно. Да, о том, что меня прославило. Признание может быть недолговечно, но я пользовался значительным влиянием. Надо бы приложить ладонь ко рту, воздух уходит из головы. Жена, конечно, из самых лучших побуждений, держит меня чересчур крепко. Воздух вырывается изо рта. Дайте-ка, я попробую снова его набрать. Тогда я смогу его удержать. Маленькими глоточками. Вот так. Я имел счастье жить в одно время и пользоваться дружбой и уважением столь многих великих людей, я могу гордиться той ролью, которую играл, отдавая все силы ревностному служению во имя. Воздуха. Нет, влияния. Пока еще во рту. Бьюсь об заклад, меня будут помнить. Но, как учит история, имя человека не всегда остается в памяти людей благодаря тем свершениям, которые он считал достойными того, чтобы о них помнить. Человек отдает всего себя какому-то делу, заслуг, истинных заслуг, становится все больше, но потом, увы, с его именем связывается какая-то история, и вот оно уже у всех на слуху, на устах, и, в конце концов, кроме имени, люди больше ничего не помнят. Такова судьба Плиния-старшего. Теперь я выпущу часть воздуха. Плиний, ни минуты не потративший напрасно, никогда не прекращавший изучать, собирать факты, написавший сотню книг, что бы он подумал, если бы узнал, что все его труды окажутся забыты, поглощены, похоронены, воздух еще выходит, что все его знания ничто, потому что, сметая, опрокидывая, погребая под собой эти тяжко доставшиеся старые знания, вперед несутся знания новые. Хватит выдыхать. Что его будут помнить только по одной истории, по его печальному финалу. Что его имя будет упоминаться только в связи с Везувием. Теперь я опять вберу немного воздуха. Думаю, он был бы изрядно разочарован. Слишком мало вернулось воздуха, я выпустил чересчур много, но придется удовольствоваться и этим. Что же, что же, если человеку суждено жить в памяти народной благодаря только одному событию его жизни, единственному событию долгой, насыщенной жизни, то, полагаю, возможна и более печальная судьба, чем остаться в веках самой знаменитой жертвой вулкана. Мне повезло больше. Вулкан не сделал мне ничего плохого. Он не только не наказал меня за преданность, но принес много радости. На этот раз я больше не буду выпускать воздух изо рта. У меня была счастливая жизнь. И я хотел бы, чтобы меня помнили благодаря вулкану.